Но кладбище не было безлюдным… Из-за сосенки вышел человек, и Гриша узнал его: это был Кирюшка Комлев из деревни Савны. А за Кирюшкой показался латыш с длинными волосами, в синей рубахе. Этот был незнакомый. Кирюшка сказал весело:

— Свои!

— Дяденька Кирюша, что ты тут делаешь? — спросил Гриша.

— Караулю.

— Кого ж ты караулишь?

— А вот погоди… Увидишь.

Гриша вгляделся: по кладбищу ходили люди, но говора не было слышно. Немного погодя раздалось заунывное пение: «О, Ерусалим, Ерусалим!» Этот псалом Гриша слышал от Винцы. И Тэкля иногда его напевала — по воскресеньям.

— Дядя Кирюша, это латышские похороны! — догадался Гриша. — А ты зачем тут? Ты ж старовер.

— Я маловер, а не старовер, — весело оскалил белые зубы Кирюшка: — мне можно и сюда — по-соседски. — Он поглядел на длинноволосого латыша и подмигнул ему: — Верно, Кейнин?

Латыш подумал и улыбнулся:

— Можно мы пойдем туда, поглядим? — спросил Гриша.

— Можно.

Мальчики пошли к холму, а Кирюшка с незнакомцем остались на прежнем месте, за сосной.

На кладбище стояли мужчины и женщины и пели протяжно. Среди домотканых сермяг резко выделялся черный сюртук пастора.

Пастор сосредоточенно, не отрываясь, глядел в раскрытую маленькую книжку; потому, видно, начал прислушиваться, оглянулся. Пение стало громче, и люди подняли головы.

— «Слезами залит мир безбрежный!..»

Гриша еще с прошлого года знал эту песню. Одно время ее пели повсюду. Потом перестали. Пробовала ее петь и Тэкля, но Перфильевна, услыхав, закричала на нее:

— Белены, девка, объелась?

Почему так рассердилась Перфидьевна — из-за песни?

Гриша пристал к отцу с расспросами. Тот ответил не сразу, после раздумья:

— Ну, там про горе поется, про слезы людские, про то, как народ страдает. Потому и не велят петь: это песня революционная… Э, да ты и слова этого еще не знаешь!..

Нет, плохо понимают ребят взрослые. А вот и знал Гриша это слово. Чудилось ему в нем что-то и светлое и грозное одновременно… Как в блистании молнии. Он рано узнал это слово!

Сейчас революционную песню пела толпа крестьян…

Гриша загляделся на седую латышку. Она стояла, вскинув широко раскрытые глаза к небу.

Пастор захлопнул евангелие, поспешно пробрался сквозь толпу, исчез что-то уж очень скоро.

И тогда вышел вперед маленький старик с длинной бородой и серебряными кудрями, развернул черный платок, вынул скрипку и начал играть в лад песне.

Гриша узнал его. Это был Исаак.

А позади у сосны стояли без шапок Кирюшка и молодой латыш и тоже пели:

Слезами залит мир безбрежный, Вся наша жизнь — тяжелый труд. Но день настанет неизбежный — Неумолимый грозный суд!

Они пели по-русски…

Гриша увидел влажные синие глаза Яна. Совершалось что-то необычайное.

— Для чего они собрались тут? — спросил он вполголоса Яна.

Тот ответил, как всегда, не сразу, подумав:

— Они клянутся.

— В чем?

— Они клянутся быть верными.

Песня становилась громче и как бы быстрей. И летела — все выше…

Над миром наше знамя веет… Оно горит и ярко рдеет: То наша кровь горит огнем, То кровь работников на нем!

Так это лесные братья! А Кирюшка? И откуда тут столько женщин?

Женщины расступились, и Гриша увидел могилу. Это был горб рыжей глины. Две девушки подошли к могиле и положили на нее венки из лесных и полевых цветов — колокольчиков, ромашек, васильков. Толпа медленно рядами пошла с кладбища вниз по просеке.

У сосны по-прежнему стояли Кирюшка и молодой латыш. Они подождали, когда все вышли на просеку, и тогда латыш высоко поднял руку и сказал громким голосом:

— Друзья! Когда кончится лес, не идите рядами. Мы еще пойдем с вами тесными рядами, но не наступило это время.

Кирюшка схватил Гришу сзади за плечи:

— Ты мне еще не рассказал, как вы сюда попали.

— Мы… мы ушли.

— Да что ты! А я думал — уехали!

В это время к ним подошел Евлаша.

— Кого хоронили? — спросил он Кирюшку деловито и зорко оглядел его одежду.

На том все было поношенное, но очень ладное. Бережно залатанный пиджак он носил накинув на одно плечо, и в этом было даже что-то удалое. Из-под выцветшего картуза выбивались черные кудри. Мелкие рябинки на щеках не портили его, не на них хотелось глядеть. Смелые карие глаза, круглые, как у сокола, были всего заметней на Кирюшкином лице.

Гриша слыхал от деревенских ребят: в кулачном бою Кирюшка, несмотря на свою сухощавость, всегда бывал впереди.

Кирюшка поглядел внимательно на Евлампия и спросил Гришу:

— Это кто? Дружок твой?

— Лещова парнишка, прасола. Знаешь?

— А-а, — протянул Кирюшка и отвернулся, — знаю. Ну, вот что, ребята: похороны, ну они и есть похороны. Что про них толковать? День сегодня воскресный, веселый, птицы, и те радуются…

— Это латышские похороны, — проговорил Евлаша, оглядывая всех узенькими глазами.

— Да, видно, латышские, — согласился Кирюшка. — Я-то сюда попал ненароком. Как и вы, мимо шел. Мне похороны ни к чему, я и русских-то погребений не люблю.

Лес кончился. Открылось просторное овсяное поле. Вдали стлалась широкая лента большака, и там, подымая пыль, скакал верховой.

Кирюшка обернулся, поискал кого-то глазами среди шагавших по проселку крестьян и крикнул:

— Эй, Кейнин! Кейнин! Уходи скорей! Увидимся на зеленом балу… Ступай и Исаака уведи!

Молодой латыш тряхнул длинными прямыми волосами и свернул с проселка в лес. Старого Исаака не было видно. Остальные разбились кучками и шагали не спеша. Девушки отошли к канаве, заросшей травой и цветами, стали вить венки.

— А я домой не пойду, — сказал Гриша Кириллу.

— Здорово живешь! Это почему же?

— Далеко, — решил схитрить Гриша.

— Вона! — удивился Кирюшка. — Выйдем на большак, а там леском ну с полверсты, вот тебе и «Заутишь».

Он называл усадьбу Перфильевны на латышский лад: «Заутишь» вместо «Затишье».

Гриша и Ян переглянулись: шли-шли, сколько земли обошли, а усадьба, оказывается, близко! Значит, была у них все-таки не прямая дорога. Если б шли они прямо, были б теперь далеко, в неизвестных местах.

Верховой, скакавший по большаку, придержал коня, а потом и вовсе остановился. Теперь уже было видно: это Мефодий Павлыч, урядник. Он сидел в седле, чуть ссутулясь, держа плеть в левой руке. Гнедая его лошадка беспрерывно кланялась — отгоняла слепней.

Крестьяне с проселка вышли на большак. Двое нерешительно сняли шапки перед урядником; он приложил два пальца к козырьку форменной фуражки. Из всей толпы — только двое! Он грузно сидел в седле, ждал. И когда все уже прошли мимо, крикнул Кирюшке:

— А ты сюда с какой радости попал? Или веру переменил?

Кирюшка оглянулся.

— Куды мне! — ответил он посмеиваясь. — Я малограмотный.

— Сма-атри, Комлев, — начальственно прохрипел урядник, — ты у меня на заметке! С какой стати на латышском кладбище был? Сборище?! Открыто нельзя стало собираться, так под видом похорон сходки устраивать? Вон они, голубчики: и латыши и русские — все вместе! Опять бунтовать? Сма-атри, Комлев!

— Да куды там мне! Я цветочки собирал, лесным воздухом дышал.

И, не глядя больше на урядника, Комлев обнял Гришу за плечи:

— Пойдем-ка, брат, домой! И мне в «Заутишь». Там сегодня много гостей соберется.

Потом, когда уже отошли шагов на пятнадцать, Комлев остановился и крикнул уряднику:

— Обязательного постановления не читал? Или не успел еще?

Урядник просипел что-то — не разобрать. Кирюшка крикнул еще громче:

— Прочитай-ка, прочитай! Обязательное для всех!..

К Кирюшке подошел пожилой крестьянин и, глядя хмуро, сказал по-латышски:

— Зачем урядника дразнишь? Пользы от этого не будет.

— Пользы не будет, это верно…

Кирюшка шел теперь рядом с ребятами, обняв одной рукой Гришу, другой — Яна.

А Евлампия он спросил:

— Так ты Лещов? Знаю, знаю твоего папашку. Ох, я и жалею его!

— За что ж его жалеть то? — Евлаша заранее смеялся, угадывая шутку.

— Да есть людишки толстые… А он, сирота, не пролезет в ворота. Вот за это и жалею: трудно ему.

— Дяденька, а про какое ты обязательное постановление кричал? — спросил Евлаша.

— Есть такое. Тебе это знать незачем: иного будешь знать, рано состаришься.

— Ну и пусть состарюсь.

— Э, да ты в папаню: тот тоже за словом в карман не полезет.

Большак повернул к лесу. На повороте густо стояли побеленные каменные столбики. Гриша стал уже примечать знакомые места: за леском будет низина, а дальше, на горе, — «Затишье».