В самом начале февраля, в один из воскресных вечеров, Григорий Шумов пришел к назначенному часу по адресу, который он обязался запомнить, не записывая.

В просторной комнате он увидел студентов, человек двенадцать, сидевших на стульях, на подоконниках и даже на двух кроватях.

Кроме Оруджиани, Веремьева и Трефилова, здесь был и Семен Шахно — «Шахно-Неперсидский», — которого Гриша никак не ожидал встретить сегодня.

На кровати, застланной пикейным покрывалом, сидел рядом с Трефиловым Притула-Холковский, которого Шумов знал только с виду.

Остальных он видел впервые.

Должно быть, кого-то ждали.

Все переговаривались вполголоса, иногда раздавался сдержанный смех и сейчас же смолкал под укоризненным взглядом Трефилова — бородач держался патриархом, уверенно и не без важности восседая на пикейном покрывале.

Гриша поспешно прошел в уголок и примостился рядом с Веремьевым.

— В тесноте, да не в обиде, — прошептал тот и, кивнув на Притулу, спросил: — Видали «светило»?

Притула-Холковский был еще совсем молодой человек с очень правильными и какими-то неподвижными чертами лица, аккуратно на косой пробор причесанный, не в пример Трефилову, носившему шевелюру, как уже говорилось, «под мужика».

Притула слыл «интересной» фигурой: сын крупного помещика, не то украинского, не то польского, он восстал (правда, злые языки говорили, что на словах только) против своего класса: в программе эсеров ведь основным пунктом стояла передача помещичьей земли крестьянам.

Притула знал о своей репутации интересной личности и немного кокетничал этим, особенно в присутствии барышень.

Сегодня барышень не было, и он решил придать своему лицу строгое, «волевое» выражение, отчего лицо, вероятно, и стало казаться неподвижным.

Через минуту раздались звонки, четыре коротких, один длинный — условленный знак для посвященных, и в комнату вошел лохматый студент в очках, с лицом худым и сумрачным.

Хмуро кивнув головой, он сел у самой двери.

— Ну, теперь как будто, — медленно проговорил Трефилов, — мы можем приступить к делу.

Он обвел собравшихся многозначительным взглядом и продолжал:

— Для начала мы, может быть, дадим слово товарищу Петро?

Притула встал. Значит, это и был товарищ Петро.

— Не возражаете? — спросил он, обращаясь почему-то к одному Оруджиани.

Грузин молча пожал плечами.

— Молчание — знак согласия, — провозгласил Трефилов. — Не будем тогда терять времени. Начинай, Петро.

Притула ровным и словно нарочито бесстрастным голосом заявил, что он будет отстаивать тезис: прежде чем обсуждать какое-либо отдельное, имеющее практический смысл действие, надо договориться о некоторых принципиальных вопросах, ибо отдельные действия — лишь звенья в общей цепи движения вперед.

— Почему движение вперед это цепь? — спросил сидевший у дверей лохматый студент.

Послышались подавленные смешки.

— Если угодно, я могу предложить более банальное определение, — невозмутимым тоном начал Притула.

— И попрошу больше не перебивать! — сердито сказал Трефилов.

— А с какой стати дирижерскую палочку захватили здесь Трефилов и Притула? — запальчиво воскликнул лохматый. — Кто вас на это уполномочил?

— Товарищ Гринштейн, — обратился к нему Оруджиани, — не надо усложнять дело. Главное для нас договориться о совместном протесте в связи с известной всем годовщиной. Дирижерская палочка и все остальное — мелочи.

— Я все-таки отвечу коллеге Гринштейну, — процедил Трефилов. — Мы взяли на себя руководить собранием по праву большинства.

Гринштейн вскочил:

— Кто производил подсчет?

Семен Шахно вздохнул.

— Вот всегда так, — проговорил он скорбно. — Ну буквально всегда!

— Условимся вооружиться терпением на сегодня, — сказал Оруджиани. — Я тоже, товарищ Гринштейн, обладаю несчастной наклонностью к горячности в споре. И все же, как видите, стараюсь сдерживаться.

— Хорошо, я тоже буду стараться. Прошу прощения. И прошу докладчика… или оратора… или как вас там… продолжать.

У Притулы неподвижные черты лица остались совершенно бесстрастными.

Переждав немного, он продолжал свою речь ровным и каким-то профессорским тоном, с ненужным обилием таких выражений, как «дифференциация», «абсентеизм масс» и тому подобные.

Суть, однако, была ясна.

Установлено, что социалистическая революция возможна только в условиях высокоразвитой промышленности… Отсталая земледельческая Россия… У нас приходится считаться с огромным, с подавляющим большинством неграмотного, темного населения, для которого даже самое слово «социализм» совершенно непонятно. В таких условиях проповедь немедленного социального переворота — авантюризм.

Оратор говорил долго, книжно и так грамматически правильно, что слушатели при желании могли бы мысленно расставлять по ходу его речи знаки препинания.

— Ох, господи, — откровенно зевнул Веремьев, — все это старо, как мир!

Шумов начал недоумевать: почему все-таки Оруджиани дал согласие на передачу «дирижерской палочки» в чужие руки? Может быть, имело бы смысл сразу же дать бой? Все равно, без этого, как видно, не обойтись.

Он поглядел на грузина: тот сидел совершенно невозмутимый.

Только когда Притула-Холковский назвал лозунг социалистической революции, провозглашаемый в обстановке войны, «опасной демагогией», Оруджиани встал и сказал:

— Цитирую по памяти: «Лозунг распространения на войска и на театр военных действий пропаганды социалистической революции… организация для таковой пропаганды нелегальных ячеек в войсках…»

— Что такое? — растерянно посмотрел на него Притула.

— Это — из сообщения царского правительства об аресте думской фракции большевиков.

— Чудовищно! — рявкнул Трефилов, подымаясь со своего пикейного пьедестала.

— Если сомневаетесь в точности цитаты, можете свериться с текстом журнала «Право» за 1914 год, ноябрь месяц. Номер журнала хранится в Публичной библиотеке.

Оруджиани говорил по виду спокойно, хотя все лицо его налилось тугим кирпичным румянцем, а глаза сверкали.

— Подтверждаю! — торжествующе крикнул Веремьев.

— И чему вы так возмутились? — спросил Трефилова Гринштейн. — Неужто поразительному сходству цитаты со словами Притулы-Холковского? Что ж поделаешь: из песни слова не выкинешь.

— И вот всегда так! — вздохнул Семен Шахно.

— Не возмущаться здесь надо, товарищ Трефилов, — сказал овладевший собой Притула, — а смеяться. Презрительный смех — вот достойный ответ тем, кто способен обвинить меня чуть ли не в сочувствии царскому режиму. Надо пренебрежительно рассмеяться и перейти к делу.

— Дело, для которого мы собрались, — резолюция протеста в связи с годовщиной ареста думских депутатов-большевиков, — вставил Веремьев.

— А разве с нашей стороны была когда-нибудь хотя бы тень колебания, если речь шла о борьбе с царским произволом? — высокомерно вскинув голову, спросил Притула.

— Тогда за чем же дело стало? Неужели нельзя без долгих разговоров сделать ни одного шага?

— «Долгие разговоры», как вы изволили, коллега, выразиться, — сказал Притула, — это всего лишь попытка — с нашей точки зрения, необходимая — проанализировать весьма сложное положение: с одной стороны, мы не можем не выразить самого решительного протеста против царской расправы с депутатами думы, с другой стороны, симпатии большинства студенчества, как наиболее передовой и культурной части нашего общества, отнюдь не на стороне тех, кто сознательно сеет раздор в тылу во время решающих боев на фронте. Об этом надо заявить прямо и безоговорочно.

— «С одной стороны, с другой стороны»… Слыхали мы все это, надоело! — пробурчал Веремьев.

— Вам надоело? Зачем же вы пришли сюда? Если не ошибаюсь, именно ваша группа настаивала на сегодняшней встрече.

— Мы пришли только для того, чтобы договориться о совместной поддержке резолюции, которая будет предложена на университетской сходке…

— …и которая в готовеньком виде несомненно уже лежит в вашем кармане или в кармане Оруджиани? — Трефилов собрал свою бороду в кулак и закончил зло: — Но мы привыкли сами, без чужих указок, вырабатывать резолюции, за которые потом голосуем.

Оруджиани наконец не выдержал:

— Не собираетесь ли вы предложить эсеровскую резолюцию о большевистской фракции? Ну уж, я не знаю, как это и назвать!

— Надо назвать это наглостью, — пробормотал Веремьев.

— И вот всегда так, — послышался меланхолический-голос Шахно, — ну буквально всегда!

— Может быть, мы поручим составить резолюцию Семену Шахно? — спросил Гринштейн, и все почему-то засмеялись.

Это немного разрядило атмосферу.

— Вы знаете Шахно? — тихонько спросил Гриша Веремьева. — Отчего все смеются?

— Кто ж его не знает! Все его знают, и никто не берет всерьез. А впрочем, он славный малый. Жаль только — погряз по уши в трясине меньшевистских настроений. Но и это не всерьез. Брук уехал, вот его и прислали от их группы.

Гриша хотел спросить, кто такой Брук, но Трефилов в это время сказал внушительно:

— Внимание! Чтобы все было ясно, должен заявить: мы за резолюцию протеста! Но составлена она должна быть так, чтобы не вводить общество в заблуждение. Чтобы ни у кого не создалось ошибочного мнения: студенчество, мол, разделяет большевистскую позицию в вопросе о войне. Студенчество этой позиции не разделяет. И тут мы непримиримы!

— Скажите, пожалуйста! — рассердился Гринштейн. — Он вещает здесь тоном оракула от имени всего студенчества! Действительно, наглость!

— Предлагаю присутствующим вопрос, — сказал в ответ ему Трефилов: — сможем ли мы вести обсуждение дальше, отказавшись, конечно, при этом от оскорблений и личных выпадов, или же лучше обсуждение прекратить.

— И разойтись ни с чем? — хмуро усмехнулся Оруджиани. — Конечно, такой выход кое-кого очень устроил бы.

— А это будет зависеть от вас. От вас лично и от всех членов вашей группы. Не позволяйте себе личных выпадов!

— Выпады были, — согласился грузин, — как и всегда при наших спорах. Но личности тут ни при чем. Притула говорил об опасном авантюризме и демагогических лозунгах большевиков — полагаю, это тоже выпад?

— Он не говорил таких слов, как «наглость».

— Что резче звучит: «наглость» или «демагогия»? Оставим-ка лучше это. Не будем уклоняться в сторону. Попробуем как можно спокойнее, хотя это и трудно, обсудить форму протеста. Будут ли возражения против того, чтобы созвать десятого февраля общестуденческую сходку?

— Мы за сходку! — сказал Трефилов.

— Конечно, бесспорно и то, что резолюция должна заклеймить систему полицейского террора.

— Несомненно!

— И резолюция эта должна быть принята в знак поддержки студентами законных требований рабочего класса.

На этот раз Трефилов переглянулся с Притулой.

Шахно спросил:

— Законных?

И опять все засмеялись.

— Я говорю о законности, конечно, не с позиции кодекса законов Российской империи. Я имею в виду правосознание передовых рабочих.

— Правосознание, — поучительным тоном произнес Притула, — остается понятием очень относительным. Даже если речь идет о передовых рабочих. Разные люди воспринимают это понятие по-разному.

— Опять увод в сторону! — воскликнул Оруджиани. — Вы хотите сказать, что все зависит от соответствующей политической позиции… Но это ж и так ясно! Не будем лучше этого касаться, поскольку политические позиции представленных здесь групп непримиримы. Не на сегодняшней нашей встрече пытаться нам примирить эти позиции, да и вообще вряд ли это можно сделать. Не будем удаляться от цели нашего собрания.

Незаметно «дирижерская палочка» перешла от Трефилова к Оруджиани. Он ставил вопросы, ему принуждены были — прямо или уклончиво — отвечать. Он утверждал бесспорное, и с ним поневоле соглашались. Он останавливал Веремьева и Гринштейна, когда те начинали горячиться. Казалось, что все вошло в какую-то колею и соглашение возможно.

Но кончилось все взрывом.

— Вы сказали, — повернулся Оруджиани к Трефилову, — что у нас имеется «готовенькая» резолюция. Должен осведомить вас: резолюция составлена не нами. Она составлена объединенным студенческим комитетом, в который, как вам известно, входят Горный, Политехнический, Сельскохозяйственный, Технологический институты и…

— …и который состоит из представителей групп большевистского направления? — перебил его Притула.

— Да уж, конечно, не эсеровского. Речь-то все-таки идет о большевиках, о думской фракции!

— Понятно. — Притула холодно ухмыльнулся. — А нас, значит, в сторонку? Мы должны быть статистами…

— Да если бы речь шла, ну, скажем, хотя бы о вашем Керенском, мы без всяких разговоров предоставили бы вам право выработать свою, целиком свою резолюцию.

— И голосовали бы за нее? — ядовито спросил Притула.

Трефилов захохотал и гулко захлопал в ладоши:

— Молодец, Петро! Вот молодец — срезал! Конечно, они не голосовали бы. И не подумали бы голосовать!

— Ну, как же, — довольно улыбаясь (он действительно как будто срезал противника), проговорил Притула, — они отрицают даже наше право называться социалистами…

— Полноте! — сказал Оруджиани, и видно было по его тону, что выдержка ему изменила. — При чем тут социализм? Вы притулились одним плечом к социализму — для чего? Для того только, чтобы помешать, в меру своих сил, его наступлению! Это, с позволения сказать, притулизм, а не социализм.

— Ни одной минуты я не останусь в помещении, — пронзительно закричал Притула, — где издеваются даже над моей фамилией!

Он выбежал из комнаты. Гринштейн сказал ему вслед:

— Пан мае шляхетский гонор?

Трефилов встал с пикейного покрывала и постоял с минуту в некоторой растерянности.

Потом, нервно кинув в сторону Оруджиани: «Вы сами этого хотели!» — пошел вслед за Притулой.

Собрание было сорвано.

Выйдя на улицу, Оруджиани сказал подавленным тоном:

— Черт меня дернул сострить так глупо — «притулизм»! О черт!

— Это не могло быть причиной… — начал Веремьев.

— Не причиной, а поводом. Я дал повод к срыву собрания.

— Они искали любого повода. И все равно нашли бы его.

— Тем более не надо было облегчать им эту задачу. Вы вот спросили меня когда-то, — сказал Оруджиани Шумову, — являюсь ли я членом партии…

— Я спросил, большевик ли вы.

— Да, да. Но имелась в виду, конечно, партийность. Нет, видно, непригоден я для партийной работы. Если человек может ради дешевой остроты…

— Самоуничижение паче гордости, — проговорил позади подошедший неслышно Семен Шахно.

— А, Шах! — воскликнул Веремьев. — Ты что же промолчал весь вечер?

— В многоглаголании несть спасения. И притом, не я один молчал.

— Но все же? Есть у тебя свое мнение?

— На сходку я приду и голосовать за резолюцию протеста буду, но Притула, по-моему, прав в одном, причем в основном: в России лозунг социалистической революции утопичен.

— Он, положим, сказал — демагогичен.

— Не будем спорить о терминах, — меланхолически ответил Шахно. — Социалистическая революция в России невозможна, пока ее не проведут у себя высокоразвитые западные страны.

— «Пока не проведут»… — засмеялся Веремьев. — Эх ты, Шах! Выраженьице-то какое! А еще говоришь: не надо спорить о терминах.

— Старая меньшевистско-эсеровская болтовня, — желчно сказал грузин. — Такие люди, как Шахно и Притула, считают, что социализм должен упасть к ним, как спелое яблочко в раскрытые ладошки. Сиди, мол, и жди.

— А такие, как вы, хотят сорвать это яблочко незрелым, да еще вместе с веткой, на которой оно висит, зеленое и кислое, как уксус.

— Шах-то, оказывается, зубаст! — захохотал Веремьев и даже обнял Шахно на ходу одной рукой.

Он и в самом деле не хотел принимать его всерьез.

Оруджиани, обдумывая что-то, сказал:

— Резолюцию объединенного комитета нам все-таки надо провести во что бы то ни стало. Конечно, главная суть не в университетской сходке. Главное будет происходить на заводах. Правда, и там до решающих сражений дело не сразу дойдет. Но, говоря военным языком, рабочие кое-где уже ведут разведку боем. И это — знаменательно.

— Не слышал я что-то ни про какую разведку боем, — вмешался Шахно.

— Неудивительно, что вы не слыхали. Это, можно сказать, в порядке вещей. Но вот, к примеру, не так давно на одном заводе рабочие вывезли на тачке неугодного им администратора. Или, кажется, мастера. И сделали это организованно, быстро, бесповоротно.

— То есть как это — бесповоротно? Мастер при поддержке полиции благополучно вернется на свое место — и делу конец. И все пойдет по-старому.

— Мастер не вернется. Есть на русских заводах неписаный закон: кого вывезли за ворота на тачке, тому уже назад не вернуться.

— Ну-у, — протянул Шахно, — ну, знаете, коллега; я думаю, что мастер все-таки прибегнет к писаным законам, забыв про неписаные, и завтра же начнет беспрепятственно чинить расправу с теми, кто вчера вез его на столь мало импозантной колеснице.

— Правда, бывали такие случаи. Но такому мастеру невзначай падала через некоторое время либо раскаленная болванка на ногу, либо какой-нибудь увесистый болт попадал в голову. И ни разу при этом не находили виновных. Так что неписаный закон русского мастерового люда всем известен и редко кем нарушается.

— Я не согласен с такими методами, — поспешно сказал Шахно. — Ну, мне направо, до свиданья!

Когда он исчез в темноте, Оруджиани проговорил с усмешкой:

— Ему направо. Ему всегда направо.

— А разумно ли вообще было пробовать договориться с Шахно, с эсерами? — спросил Шумов.

— Большевики не раз в прошлом заключали с эсерами союз для определенных действий. Правда, тогда обстановка была иная. И то ли обстановку мы не смогли правильно оценить, то ли сами еще желторотые птенцы в политике… Хотя какие же желторотые, — мне уже двадцать четвертый год стукнул! А вот не устоял, погнался за дешевым каламбуром.

— Да не казнись ты, ради бога! — засмеялся Веремьев, настроенный куда более оптимистично. — Не ты, так я не утерпел бы — отколол бы что-нибудь похлеще.

— Утешил!

— Обойдемся без Трефилова и его компании, «Серых» бояться — в лес не ходить. За сходку я ничуть не боюсь! — с уверенностью сказал Веремьев. — Начнем ее старым, испытанным способом: в момент перегородим коридор, зеленая молодежь хлынет просто из любопытства… И посмотрю я, кто не подымет руки за нашу резолюцию, — ведь мы ее предложим первыми, надеюсь? Сходка будет по необходимости скоротечной — при появлении полиции под аркадами университетского двора времени для другой резолюции не останется!

— Вашими устами, благодушный мой Илья Муромец, только бы мед пить! — засмеялся Оруджиани.

На повороте к Тучкову мосту студенты остановились — перед тем как попрощаться.

— Все-таки иногда у меня создается впечатление, — сказал вдруг Оруджиани, — что мы еще дети, играющие во взрослых.

— Конечно! — засмеялся Веремьев. — Младенцы! Особенно Трефилов. Этакое бородатое дитя.

— Трефилов — просто старый дурень.

— Не согласен. Он оч-чень себе на уме. Очень неглуп. Правда, он застрял на нескольких нехитрых эсеровских формулах. И ровно ничего не читает. Марксистской литературы он совсем не знает и чувствует к ней какое-то простодушное отвращение. Но это не глупость. Это, скорее, самооборона — так ему удобней и спокойней. Кстати, и ореол старого, испытанного борца…

Веремьев увлекся «психологическим анализом» — была у него такая слабая струнка. Но Оруджиани беспощадно его пресек:

— Ну, будем мы еще тратить ночи на разговоры о личности Трефилова и о ее роли в истории! Время позднее. Р-разойдись!