— Витол, к капитану!

Вольноопределяющийся Витол вылез из-под «козырька» — ненадежного укрытия от шрапнельных осколков — и, выбирая места посуше, побрел ходами сообщения к землянке капитана Селенса.

Пол в землянке ротного командира был выстлан сколоченными решеткой сосновыми жердями; они пружинили под ногой, звучно хлюпая по воде. Но все же здесь было сравнительно сухо. И тепло: у самого входа малиновыми угольками тлел жар в крохотной печке — ее недавно смастерил из консервных банок рядовой Ян Редаль. А на стене даже ковер висел, неизвестно каким путем попавший сюда, в Курземское болото.

Капитан Селенс сидел на походной койке без кителя, в одной нательной рубахе.

— По вашему приказанию, господин капитан…

— Отставить! Садитесь, Витол-кункс.[2] Сегодня я для вас не капитан, вы для меня не солдат. Мы с вами побеседуем запросто, как два латыша.

Капитан Селенс с лицом резко очерченным, гладко выбритый, казался даже для офицера слишком щеголеватым — если принять в расчет, что стрелковая часть сидит уже третий месяц среди непроходимых болот.

— Как вы оцениваете настроение солдат, Витол-кункс? Вы к ним все-таки ближе, чем я.

Селенс не спеша набил трубку настоящим турецким табаком и подвинул шелковый кисет Витолу, хотя хорошо знал, что вольноопределяющийся не курит.

— Настроение? — Витол помедлил. — Затрудняюсь ответить, господин капитан.

— Селенс-кункс! — поправил его командир роты.

— Простите. Настроение обычное. Как всегда.

— Рвутся в бой?

— Этого сказать нельзя.

Капитан раскурил трубку, затянулся, внимательно поглядел на Витола — глаза у него стали холодными, настороженными.

— Да. Этого сказать нельзя. Приходилось ли вам задумываться над создавшимся положением?

Капитан не впервые начинал подобные разговоры — скользкие, уклончивые, полные намеков. Надо с ним держать ухо востро. Сам он любит говорить недомолвками, но такие же недомолвки со стороны подчиненных вызывают в нем подозрительность. А это сейчас было бы особенно нежелательным: на днях решается вопрос о командировке в тыл за медикаментами для батальона, и у Витола были на этот счет свои соображения…

— Положение для меня неясное, Селенс-кункс, — сказал Витол тоном, показывающим, что он готов раскрыть перед капитаном всю душу.

— Неясное. Да, да. Неясное… Это — если говорить о настоящем. Что же сказать о будущем? Задумывались вы о нем? Вы человек интеллигентный. И почему бы нам не поговорить на отвлеченные темы, особенно во время военного затишья? Вы ведь были учителем?

— Так точно!

— Отставить. Еще раз подчеркну: мы ведем разговор сугубо частный и, я бы сказал, не подлежащий оглашению. Вы были учителем… Но ведь учителей пока что не призывали в армию.

— Я не поладил с начальством, Селенс-кункс. Меня отчислили от должности и…

— …и вы попали в запасный батальон?

— Да. По образовательному цензу — вольноопределяющимся. А потом, когда начали формировать латышские стрелковые части…

— Понятно. Вам повезло, — многозначительно сказал Селенс. — Вы попали ко мне в роту. Вы революционер?

Витол встал:

— Разве я подал повод, господин капитан?

— Садитесь, садитесь! Меня вам нечего опасаться. Я и сам и мои родные… Впрочем, я могу рассказать об этом подробнее. Слыхали ли вы когда-нибудь о трагедии на хуторе Селени? Это хутор моего дяди. Его сын, мой двоюродный брат, состоял в 1905 году в боевой дружине. Старый Селенс тоже помогал революционерам. Ну, это же было время «лесных братьев», героических порывов, романтики… На весь мир прогремело тогда нападение на Рижскую центральную тюрьму. Времена, однако, меняются. Возьмите наши дни. Залит, депутат от Прибалтики, заявляет в думе: «Латышские стрелки пойдут против немцев, осененные крыльями двуглавого орла». Залит — монархист? Может быть. А может быть, это — политика.

Селенс прищурился и поглядел на вольноопределяющегося, ожидая ответа.

Витол молчал.

— Это — политика, — повторил капитан. — Я так думаю. Но, однако, вернемся к хутору Селени. Когда революция пошла на убыль, дядя мой, что греха таить, должно быть, подумал: «Это к лучшему». Почему? О, революция получила русский размах! Забастовки, советы рабочих депутатов, «вперед, к социализму»… А социализм, как-никак, отрицает собственность на землю. Да разве может латыш жить без своей земли? И мой дядя начал задумываться… Не в ту, значит, компанию он попал. Не разобрался в событиях. С революционерами ему не по пути. И что уж там у него дальше вышло, не знаю. По-разному рассказывали. Говорили, будто он донес на кого-то полиции. Во всяком случае, организация, в которой состоял его сын, приговорила старого Селенса к смертной казни. Тогда ведь революционеры вывешивали свои «обязательные постановления»: кто вредит делу революции, подлежит наказанию; предатели караются смертью. Вот как у них было дело поставлено! Наступает назначенный день — нет, ночь! Трое юношей из боевой дружины отправляются к хутору Селени. А Селени — это деревянная крепость: тын из бревен в два человеческих роста, ворота из дуба, на дворе волкодавы — их кормили только поутру, чтобы от голода злей были. Как же попасть в эту крепость? Нашли выход: пусть пойдет мой двоюродный брат — он ведь тоже был в боевой дружине. Уж на голос сына старый Селенс выйдет, конечно, откроет ворота! У каждого боевика было по револьверу. Подошли среди ночи к хутору, стучатся. Сперва негромко, потом сильней — никто не откликается. Начинают колотить в ворота изо всех сил. Наконец слышится голос дворохозяина: «Кого там черт по ночам носит?» — «Открой, отец, это я», — говорит мой двоюродный брат, вынимает револьвер, поднимает предохранитель, держит палец на спуске. «Так чего же ты шум такой поднял? Пьяный, что ли?» Однако, слышно, отодвигает засов, гремит замком… «Ты теперь уходи, — шепчут товарищи молодому Селенсу, — мы одни… без тебя». — «Нет, друзья». И он шагает навстречу отцу, тот хорошо виден — с фонарем вышел… «Смерть предателю!» — Сын стреляет и убивает отца наповал. Неужели вы не слыхали, Витол-кункс, об этой трагической истории?

Витол не помнил имен и названия хутора, но об этом случае он знал. В словах Селенса не было выдумки. Произошло это в 1906 году. Богатый хуторянин из Курземе донес тогда полиции на Кейнина, вожака «лесных братьев».

— Скажите мне, — продолжал Селенс, — где еще можно встретить такие характеры? Только у латышей. И нигде больше! Сын не побоялся убить отца. Но и отец кремень! Кремень высекает искры, а сам не горит. Таков латыш!

Селенс с вызовом посмотрел на вольноопределяющегося.

— Вы превосходно рассказываете, Селенс-кункс! — поспешил сказать Витол.

— Может быть, вы думаете, что я сочинил эту историю, чтобы влезть к вам в доверие?

— Помилуйте! Я об этом слыхал, только моя память не сохранила ни названия хутора, ни фамилий. Тогда я ведь был еще юнцом, учился в реальном училище…

— Понятно. Так вот — о латыше. Кто такой латыш по своим национальным чертам? Я так думаю, что это прежде всего — индивидуалист. Ему нужен свой дом, свой сад, своя земля. Хоть два морга,[3] но свои, собственные! Латыш любит свой кусок земли больше, чем жену. Больше, чем сына! Земля и неустанный труд на ней — вот из чего складывалась жизнь наших праотцев. Нам надлежало бы чтить их заветы, как чтим мы их могилы. Вы скрытный человек, Витол-кункс. Скрытный и осторожный. Я одобряю в вас эту черту. Я сам человек осторожный. Как видите, я отослал своего денщика. Мы с вами вдвоем, и никто не узнает о нашей беседе. Кстати: хотели бы вы поехать недели на две в тыл, за медикаментами? Это командировка не для офицера. Придется послать двух солдат. Ну?

— Не стану скрывать, Селенс-кункс, я был бы рад такой поездке.

— Еще бы! Правда, это не от меня зависит. Вернее, не совсем от меня — кроме моей роты, есть и другие… А желающих много. Но открою вам один секрет: у меня сохранился небольшой запас коньяку, адъютант полка неравнодушен к этому напитку. А как вы знаете, от адъютанта зависит почти все. Кого бы вы хотели взять с собой в качестве подчиненного?

— С вашего разрешения, рядового Редаля Яна.

— Редаль? Он мастеровой. Не люблю я этой публики. И в бою — застенчив.

— Но солдат исполнительный.

— Ну, вам видней. Я буду хлопотать о командировании вас и Редаля. Теперь еще одно: вам надо будет поехать в Петербург. Туда для вас выпишут и проездные литеры. Конечно, немного странно, что за медикаментами воинская часть посылает своих солдат так далеко… Но и это, я думаю, устроится. В Петербурге вы зайдете к Залиту. Да, да — к тому самому Залиту, который про двуглавого орла и все такое прочее. Вы отвезете ему мое письмо, совершенно частное, а мне доставите его ответ. Незачем говорить вам, порядочному и культурному человеку, что письма не должны попасть в чужие руки. Мое письмо будет написано от лица женщины и подписано «Милда». А уж что он там придумает для своего ответа — его дело. Так на чем же я остановился, Витол-кункс? На том, что вы человек скрытный. Однако в ваших глазах я прочел мысль, которую вы, из осторожности, может быть, никогда мне и не высказали бы. Какая же это мысль? Я говорил о латыше, мечта которого иметь свой хутор. Вы в это время думали: а батрак? А бедняк? Сколько бы бедняк ни мечтал, ему не видать собственного хутора, как своих ушей. Не протестуйте: такая мысль естественна для революционера.

— Уверяю вас, Селенс-кункс: я просто не поладил с начальством. У меня неуживчивый характер.

— А я считаю, что со мной вы могли бы не скрытничать. Тем более, что я все равно отвечу на ваш невысказанный вопрос. Бедняк… Батрак… Как быть с ними? Каким образом сделать их собственниками земельных участков или, как у нас говорят, дворохозяевами? Скоро перестанет быть тайной, что российское правительство — из соображений безопасности западной границы — склонно поставить прибалтийских баронов в такие условия, при которых они должны будут распрощаться со своими поместьями. Отобрать у них землю? О нет! Это незаконно. Российское императорское правительство крепко держится за закон, который, по русской же пословице, что дышло: куда повернешь, туда и вышло!

Капитан Селенс засмеялся, встал с койки, подошел к жестяной печке и выколотил около нее потухшую трубку.

— Следите ли вы, Витол-кункс, за моей мыслью?

— С большим интересом!

— Так вот. Немецким баронам в Прибалтике будет предоставлена возможность продать свою землю по справедливой цене. Преимущественное право покупки должно принадлежать коренному земледельческому населению, то есть нам, латышам. Этого как раз и обязан добиться в Петербурге Залит, иначе мы выкинем его без разговоров на свалку, он об этом знает… Теперь возникает вопрос: а что такое — справедливая цена? Как ее понимать? А вот как. Не мы, латыши, затеяли эту войну. Но мы оплатили ее своей кровью! Не наша вина, что кредитные билеты российского государственного казначейства теряли под влиянием военных трудностей свою ценность. Государство полностью отвечает за свои кредитные билеты, и оно должно предоставить нам право приобрести землю немецких баронов по довоенной цене — по сто рублей теми же кредитными билетами за десятину. А уж двести — триста обесцененных рублей при теперешних обстоятельствах найдутся в кармане самого бедного латышского крестьянина. Поняли вы теперь?

Селенс-кункс захохотал. Это был странный смех — в нем слышалась не радость, а злорадство…

— Российское императорское правительство неоднократно нарушало свои обещания, — осторожно заметил Витол.

— Вот потому-то я неустанно интересуюсь настроением наших стрелков. Потому-то я разговариваю с вами: будьте проводником наших замыслов среди солдат. Если за нами будут штыки… — Он замялся и внимательно посмотрел на вольноопределяющегося. — О, не беспокойтесь, Витол: речь ведь идет совсем не о заговоре. Речь идет о формировании национальных чувств латышского стрелка. К сожалению, в наших частях еще слишком много серых людей, чонгалов.[4] Но если в эту серую массу бросить мысль о земле — она покорит многих… если не всех. Будь в правительстве по-настоящему умные люди, они поняли бы — тут двойная выгода: во-первых, раз и навсегда распрощаться в Прибалтике с немецкими баронами, которые не очень-то и скрывают свои симпатии к Германии, а во-вторых, передав по справедливой цене землю баронов латышам-земледельцам, успокоиться — опять-таки раз и навсегда: человек, получивший в собственность хутор, ни в коем случае не будет заинтересован свергать существующий порядок вещей. Логично? Но, к сожалению, если русское правительство, как вы сказали, не всегда склонно выполнять свои обещания, то в той же мере не склонно оно и следовать законам логики. Ну что ж, поживем — увидим. Многого я жду от письма Залита. Перед вашей командировкой я вам сообщу его петербургский адрес.

Витол уходил от капитана с тяжелым чувством. И не от разглагольствований Селенса: уже давно было понятно, к чему — сперва обиняками, а потом все яснее — клонит командир роты; да и он ли сам? Им, конечно, руководят другие, он только исполнитель… Черты латышского характера, национальное чувство… Ян Райнис по-иному понимал национальное чувство: он мечтал о свободной Латвии в свободной России. Селенс и ему подобные видят в своих думах кулацкую Латвию с царской Россией, а может быть, и без нее, если Российская империя развалится под влиянием военных неудач. Селенсы и такую возможность предвидят. Одного они не могут себе представить: о чем думают сами латышские стрелки. Тут Селенсов ждут большие сюрпризы!

Нет, разглагольствования капитана не страшны. Неприятно другое: он, Витол, может оказаться связным, перевозящим почту от Селенса к Залиту и обратно. Такая роль не для него. Заболеть перед командировкой? Потерять письмо в дороге? Надо что-то придумать… Посоветоваться с Арвидом, вот что! Ведь и командировка в Петербург радовала Витола главным образом потому, что он надеялся встретиться там с Арвидом.

У него отлегло от сердца. С капитаном следует держаться как можно осторожнее, а в Питер ехать надо — не упускать этой возможности! Арвид даст дельный совет. А может быть, и еще кое-что, кроме совета…

Потянулись томительные дни ожидания. Военные действия по-прежнему ограничивались артиллерийской дуэлью: на атаку в топком болоте немцы не решались.

В солдатских землянках велись по вечерам неторопливые разговоры: надо ж как-нибудь убить время.

— Сидит в Москве принц — во дворце на высокой горе… Какой принц? Разве не знаешь? Гессенский, брат русской царицы. Как началась германская война, он хоть и не сразу, а додумался: в России — родная сестра, там, как-никак, лучше, чем на позициях. Ну, он человек образованный, сделал все по правилам: отдал русскому генералу шпагу, козырнул, щелкнул каблуками, и через неделю он уже — на сладких харчах, во дворце. Стоит этот дворец на горе, я уже про это сказал, и называется «Нескучный»; это он потому так назван, что скучать там не полагалось: ну, балы, выпивка и так далее. Дают принцу сосисок вдоволь и по две бутылки пива — в обед и вечером. Кругом дворца — не стража, а верней сказать, почетный конвой. Что ж, жить можно. Однако идет месяц, другой, полгода прошло. И потянуло принца Гессенского домой: как-никак, а дома жена, имение, — как бы без него не разворовали. А тут и поговорить не с кем — сестра в Петербурге, к нему в гости приехать стесняется: все ж таки она русская царица. Конвой по-немецки только одно слово знает: «гутентаг». Ну, брат, сегодня гутентаг, завтра гутентаг — на этом далеко не уедешь. Загрустил Гессенский. Пишет в Германию Вильгельму слезное письмо: «Дорогой дядя Вилли, выручай, внеси за меня выкуп, какой потребуется. Хочу домой». Вильгельм письмо получил, усы покрутил, головой помотал… Спускается с трона, садится писать ответ: «Милый племянник, для тебя мне не жалко денег. Я согласен вымостить весь твой путь до дому золотыми монетами, у меня их хватит, слава богу. Да вот беда: под Даугавой засели в болоте черти-латыши; чтоб тебе там проехать, надо дорогу вымостить не золотом, а латышскими головами. Я б и на это пошел, да не достать латышей пулей: глубоко сидят в Курземе. Придется тебе, племянничек, подождать малость: вызвал я к себе своего главного профессора, приказал ему в короткий срок выдумать такой вонючий дым, чтоб латышей им из болот выкурить, другого способа нет». И вот, говорят, что этим дымом уже кой-где травят нашего брата солдата. Скоро дойдет дело и до нас…

Невеселые разговоры в окопах… А без них — не прожить.

Наговорятся стрелки досыта, накурятся махорки до одурения, ну и заснут наконец — под грохот далекой канонады, от которой вздрагивает и стонет земля…

Рассказы про принца Гессенского, брата русской царицы, и про его переписку с Вильгельмом Витол слыхал уже не раз. Даже капитан Селенс знал про эти рассказы, посмеивался над ними, но однажды добавил — будто в письме Вильгельма были такие слова: «Лучшим в мире воином считается немец, но я отдам своих трех солдат за одного латышского».

— Знаете, Витол-кункс, — сказал капитан, — это — признание врага. Но тем оно ценнее. Я убежден, что такого мужества, какое свойственно чистокровному латышу, вы нигде не встретите.

— А вы слыхали про Петра Дерябина? — спросил его Витол.

— Ну, у Дерябина не мужество, а безрассудство. Или как там говорится? Русская удаль. Я не это имел в виду.

Минувшей осенью отступление русских частей, по выражению официальных донесений, было «скоротечным», войска отходили «на заранее подготовленные позиции». Чтобы спасти арьергардную дивизию, надо было задержать немцев хотя бы на два часа. Сделать это вызвался подпоручик Петр Дерябин. Он потребовал выделить ему несколько пулеметов, вышел к солдатам и проорал осипшим от волнения голосом:

— Кто остается со мной, братцы? Говорю честно: живыми не вернемся, я лягу первый!

Наступило долгое молчание — солдатам казалось: слышно, как стучат их сердца.

И вдруг вышел из рядов бородатый ратник, ударил шапкой о землю и сказал просто:

— Один конец!

Сделал шаг вперед еще один солдат… Потом еще… Набралось охотников всего восемь человек.

Дерябин велел переловить раненых лошадей — их все равно бросать, — сгоряча прихватил немало и здоровых, выстроил их полукругом.

Дивизионному начальству некогда было наблюдать за дальнейшими действиями лихого подпоручика; отступление продолжалось скоротечно, а поступки оставшихся в поле восьми солдат и подпоручика Дерябина, если смотреть на них со стороны, показались бы выходками умалишенных.

Взяв лошадь под уздцы, Дерябин выстрелил ей в ухо из револьвера. На туловище павшей лошади положили дуло пулемета, а сверху навалили другую, тут же убитую подпоручиком. Так в несколько минут образовался бруствер из конских трупов, между которыми торчали пулеметные гнезда.

Немцы, встретив бешеный пулеметный огонь, не растерялись, а повели охват противника по всем правилам тактики и стратегии. Перестрелка затянулась на несколько часов — до самой ночи. Ночью все восемь солдат с подпоручиком во главе, израсходовав пулеметные ленты, вернулись в свою часть невредимыми. Петр Дерябин получил анненский темляк и банку госпитального спирта, которую для него собственноручно раздобыл командир дивизии.

— Это лихость, а не мужество, — убежденно говорил о Дерябине капитан Селенс. — Пресловутая русская удаль. Удалью в наше время войны не выиграть.

Лихость ли, безрассудство ли, удаль, — но тот самый Петр Дерябин, о котором начальство скупо писало в аттестации: «способности ограниченные; в бою смел и находчив», предотвратил немецкий прорыв на стыке латышских и сибирских частей.

Ну хорошо, Дерябина вела лихость, удаль. А что вело сибирских стрелков — не одного, не двух, а всю массу сибиряков, когда они, выгрузившись из телячьих вагонов в Двинске, бегом, со штыками наперевес, серой волной хлынули через весь город, через мост на Даугаве — в Курляндию — спасать положение? И это в условиях, когда солдат не знает, за что он сражается, больше того — начинает уже видеть, что сражаться-то ему, пожалуй, и незачем.

Но уж этого Селенсу не скажешь, а если и скажешь, то в лучшем случае он ничего не поймет. В худшем — отправит Витола в штрафной батальон.