Сон был неспроста. На следующий день Делюль вышел на урок из учительской третьим. Небывалый случай в истории реального училища! Оказалось, его задержал по какому-то случаю директор.
И нужно же было этому случаю произойти, когда Дерябин ставил на ксендза две последние ставки: свою и Гришину, больше денег не было ни копейки! Весь месяц перед этим тянулась полоса неудач. Опаздывал известный до тех пор своей точностью Мухин. Первым ни с того ни с сего выходил законоучитель, отец Гавриил. Все перевернулось!
Дерябин ходил злой, угрюмый. Не вытерпев, он напал на Гришу:
— Ловок ты, погляжу! Ходит себе ручки в брючки, а я за него играй! Тебе и горя мало, не свои проигрываешь.
— Я тебе отдам!
— А откуда возьмешь?
«Да. Откуда взять денег?»
Гриша замолчал, покраснев от стыда.
— Ты, говорят, зубрила-мученик, — продолжал придираться Дерябин: — на пятерках гонишь.
— Нет, не на пятерках. По чистописанию у меня тройки. А деньги я тебе отдам, не бойся!
Дерябин вдруг утих — то ли потому, что по чистописанию у Гриши тройки, то ли от упоминания о деньгах.
— Ну ладно, Гринька. Я это с досады на того черта в юбке, на Делюля. Ведь экая подлость! Кто бы от него ждал? Ты на меня не сердись.
— Я не сержусь.
Гриша и в самом деле не сердился. На кого ж сердиться? На себя?
Дерябин постоял и ушел понурясь.
Откуда взять денег? Написать домой отцу — нет, не повернется рука.
В это время к Грише подскочил Никаноркин и нарочито писклявым голосом крикнул:
— Держи! — и сунул что-то Грише в карман.
Гриша вытащил из кармана два двугривенных.
А Никаноркин уже ускакал. И издали крикнул:
— Я все знаю!
Востроносое его лицо показалось Грише прекрасным. Гриша забыл в эту минуту и о двугривенных и о тотализаторе… Не в этом было дело.
Сколько у него теперь друзей! Довгелло. Никаноркин. С некоторой натяжкой к друзьям можно теперь отнести и Сергея Леховича — все-таки он оказался своим человеком, не барином. Жалко только, что он такой врун.
Потом вспомнился почему-то Арямов. Ну, этот если и не друг (как может быть другом Гриши такой большой человек?), то добрый знакомый. В самом деле, Федор Иванович держался с Гришей дружелюбно: при встрече, посмеиваясь, называл его кумом пожарным, а иногда спрашивал, взяв Гришу за плечо: «Как дела, мужичок?»
А Дерябин? Разве это не друг?
Вспомнив о Петре, Гриша скорей, чтобы успеть до звонка, побежал к нему в первый класс и отдал деньги.
Дерябин обрадовался, подкинул, любуясь, двугривенные на ладони, но не забыл сказать:
— Здесь только сорок копеек. За тобой еще двадцать.
— Ладно.
— Теперь играю только на Делюля, слышишь? Верное дело!
— Слышу. Ладно.
Нет, вышло совсем не ладно. Дерябин поставил ставку на Делюля — и ксендз вышел опять вторым. Что за притча! Дождавшись четверга — это был Делюлев день, — Дерябин упрямо поставил опять на него, и ксендз снова вышел вторым. Скоро и сорок копеек были проиграны.
Все пропало, все спуталось: теперь Дерябин и не помнил уже толком, сколько он поставил за Гришу, а сколько за себя самого.
А Гриша помнил только одно: из долгов ему теперь не вылезти. Он был должен Стрелецкому — там, наверное, уже наросло до рубля, — потом Дерябину и, наконец, Никаноркину.
На уроке чистописания он сидел смутный, задумчивый.
— Ты куда пером тычешь? — сердито прошептал Никаноркин.
Гриша встрепенулся и посадил в тетрадь кляксу.
— Ну вот! Держишь перо, как полено! — проворчал Никаноркин.
— А тебе какое дело?
— Да ты что ж, малец, не понимаешь: тебе теперь нужно на круглых пятерках учиться…
Тут к их парте подошел учитель чистописания, и разговор оборвался.
После урока Гриша спросил Никаноркина с обидой:
— Это почему ж я должен на круглых пятерках учиться? И так уж ребята дразнят: зубрила-мученик!
— Ты-то зубрила? Знаю, какой ты зубрила. Ты дома и учебников в руки не берешь…
— Да тебе какое дело, спрашивается?
— Отвечается: соседское. По-соседски помочь хотел.
— А ты б себе помог. Сам только по чистописанию и получает пятерки, а по русскому — три с минусом.
— Чумовой! Ты всегда был чумовой. Не понимаешь: раз у тебя нет денег расплатиться со Стрелецким, одно тебе спасенье — учиться отлично. Тогда и надзиратель ничего тебе не сделает. Стань первым учеником…
— Это ты чумовой, а не я.
— Стань первым учеником — и никто тебе тогда не страшен.
— Сам знаешь: первым будет Персиц.
— У него круглых пятерок нет.
— Зато нет и троек, как у меня.
— Чтоб не было троек — это от тебя зависит.
— Отстань! Умник нашелся! Не умею я писать красиво.
— Чистописание труды любит. Ты привык все на лету схватывать, а тут потрудиться надо.
— Отстань!
Но Никаноркин не отстал:
— Приходи ко мне сегодня вечером.
— Это с какой же радости?
— Будем вместе заниматься.
— Спасибо!
— Ну, орехи будем щелкать. Согласен?
— Откуда у тебя орехи?
— Да уж найдем. Приходи, у меня отец в Ригу уехал.
Слова о том, что отец Никаноркина уехал, заинтересовали Гришу больше, чем орехи. Тоже не сладко сидеть все вечера в квартире Белковой. Ему почему-то представился совсем пустой дом — отец-то Никаноркина уехал. В таком доме хоть на голове ходи! А может, и в самом деле орехи есть…
К вечеру он пошел прогуляться, взяв, впрочем, с собой тетрадку для чистописания, и ноги как-то сами собой принесли его на улицу, где жил Никаноркин. Вечер был совсем синий, выпавший снег к тому времени лег уже прочно, дома стояли принарядившиеся, с пышными шапками на крышах.
Гриша разыскивал Никаноркина по адресу, который тот записал красивыми буквами на бумажке.
И неожиданно пришел к домику со знакомой вывеской — на вывеске были нарисованы голубые баранки и коричневая колбаса с синим шпигом; здесь проезжал он вместе с отцом и Шпаковским в августе месяце. Только лавочника с оловянным лицом не было у входа. Ну, это понятно: в холод оловяннолицый сидит в лавке.
Гриша еще раз сверился с бумажкой: нет, дом был тот самый, ошибки нет!
Он постоял в нерешительности: что ж, значит Никаноркин был сын купца? Он и не знал…
Никаноркин о себе не рассказывал, а сам про Гришу все знал: и кто его отец и сколько Гриша должен Стрелецкому и Дерябину. Ну все на свете знал востроносый!
Слегка даже осердясь после этих дум на приятеля, Гриша открыл дверь лавки и шагнул за порог.
Большая лампа под жестяным абажуром горела среди обширного, как лабаз, помещения; на полу стояли какие-то тугие кули, ящики, открытая бочка, на полках — железные и стеклянные банки. Густо пахло мочалой, керосином, сельдями.
Среди этого богатства и в самом деле сидел оловяннолицый, пил чай — грелся.
Гриша несколько секунд разглядывал лавочника. Нет, это не отец Никаноркина, тот ведь уехал в Ригу. Купец с таким же вниманием глядел на него, не отрывая, впрочем, от бороды окутанного паром блюдца.
Тогда Гриша решил поклониться — с той учтивостью, с которой раскланивался обычно при встрече с педагогами.
Лавочник благосклонно кивнул головой, хотел что-то сказать, но тут из-за мучного чувала вынырнул Никаноркин и, схватив Гришу за руку, повел его за собой. Идти надо было осторожно: под ноги попадались какие-то рогожи, неясно белела куча мела… Но вот Никаноркин благополучно привел своего гостя в комнату, единственным украшением которой были могучие фикусы, наглухо загородившие низенькое окно.
Посреди комнаты стоял голый сосновый стол, а в сторонке висела ситцевая занавеска.
Гриша, снимая пальто, спросил потихоньку:
— Это кто там сидел, чай пил?
— Нефедов. А что ты шепчешь, испугался, что ли?
— Чего мне пугаться-то?
— Это Нефедов, хозяин. Мой батя у него в приказчиках.
— А сам Нефедов тоже тут живет?
— Нет, он во флигеле. Флигель во дворе громадный, пять комнат. И сад большой. А нам Нефедов велел жить при лавке. Отец-то мой, выходит, днем приказчик, а ночью сторож. Позавчера Нефедов послал его в Ригу — за товаром. А ты чему радуешься?
Гриша и в самом деле повеселел: отец Никаноркина уехал, а оловяннолицый сюда тоже не сунется, уйдет к себе во флигель скоро, никто им не будет мешать.
Но им помешали! Где-то совсем близко послышались шепот, сдавленный смех, даже писк какой-то.
Гриша оглянулся. Занавеска, разрисованная неправдоподобными зелеными розами, колыхнулась, в образовавшуюся щель выглянули быстрые глаза и сейчас же скрылись. И опять — смех.
— Наташка, косы оборву! — сердито крикнул Никаноркин. И помолчал выжидая.
За занавеской утихли.
— Тетрадь свою принес? — спросил Никаноркин строго.
— Принес.
— Тогда садись. Вот сюда. Бери перо.
Усадив Гришу, Никаноркин сел напротив и поглядел перед собой изменившимися непонятным образом глазами: слегка сонными, будто застланными чем-то, совсем как у преподавателя чистописания Ивана Ивановича Невинного.
Гриша заинтересовался этой переменой и даже отложил перо в сторону.
Но Никаноркин нахмурился и велел:
— Гляди! Гляди, как я держу вставку. А ты как держишь?
Гриша осторожно взял ручку (Никаноркин называл ее вставкой — в нее перо вставлялось), сложил пальцы как можно аккуратней — не помогло. Никаноркин заворчал:
— Это ж не полено!
— Я знаю, что это не полено.
— А знаешь, так и держи, как полагается.
«Вот уж позвал в гости! — подумал Гриша. — Угостил орехами!»
— Как полагается! — продолжал Никаноркин. — А ты?
— У меня рука такая, — обиженно сказал Гриша, — я не виноват.
— Рука у тебя самая обыкновенная. Чуть, правда, побольше, чем надо.
Кончилось тем, что Никаноркин сам насильно приладил Гришины пальцы и скомандовал:
— Нажимай легонько! Да не сразу жми! Сперва потихоньку, вот так… а к середине буквы чуть покрепче… Да куда ты! Не дергай, говорю!
За занавеской раздалось хихиканье.
— В последний раз, Наташка, слышишь? — с угрозой прошипел Никаноркин, прислушался к наступившей тишине и опять насел на Гришу: — Вот и испортил все дело! Смотри теперь, как буду я писать.
Под пером Никаноркина одна за другой стали возникать среди косых голубых клеток буквы — красивые, чуть кудрявые, одного роста, с ровным наклоном.
Ну, такому искусству Гриша никогда не научится!
С испариной на лбу — от старания — он начал: «Лиса в лесу…»
Из-за занавески неожиданно вышли две девочки, зашагали было, взявшись за руки, через комнату, но не выдержали — топоча башмачками, кинулись с полдороги назад.
Никаноркин даже откинулся в изнеможении на спинку стула:
— Видал? Это у меня сестрицы такие. Наташка всему заводила!
— И вовсе не я! — пискнули из-под занавески.
— Замри! Или я за себя не отвечаю! Увидишь!
Никаноркин печально поглядел на Гришину «Лису в лесу» и сказал:
— Ну, Шумов, писателя из тебя не выйдет.
— Я и не собираюсь в писатели.
— Не знаю куда ты собираешься, а только, если к концу года не будет у тебя пятерок по всем предметам, узнаешь ты, почем фунт лиха.
— Да что ты пристал? Ну, а если четверка будет или тройка — что, съедят меня?
— Четверку или тройку тебе Стрелецкий выхлопочет — по поведению… Ну ладно, пиши теперь дальше!
Гриша с завистью поглядел на раскрытую чистенькую тетрадь Никаноркина:
— Так писать, как ты, я все равно не научусь.
— Ерунда! Каждый может научиться. Не надо только лодыря гонять.
— Это я-то лодырь?
— А если не лодырь, значит садись и не стесняйся — трудись! Такая наука, как чистописание, труды любит.
— Ну, труды трудами, а кроме того, и талант, видно, нужен.
— Меня мой батька научил, вот и весь талант. Он писарем был на военной службе. Там уж научат, будьте спокойны!
— Тебе хорошо, тебя батька выучил. А мой сам плохо пишет.
— Я тебя выучу!
Грише такие слова не понравились. Тоже еще, учитель нашелся!
— Чего надулся? — спросил Никаноркин.
— Много учителей вокруг развелось. Довольно мне одного Невинного — по чистописанию.
— Невинного?!
— Ага. Ивана Ивановича. А ты меня учить не можешь. Сам подрасти сперва. Помочь — пожалуйста, а учить — это только Невинный может.
— Многому он тебя научил!
В тот вечер они не раз принимались ссориться. Никаноркин терял терпение, ругал Гришу, бегал за занавеску — усмирять сестер…
Гриша два раза брался за шапку, хотел уйти.
Но Никаноркин говорил яростно:
— Не выпущу из этой комнаты, пока не добьемся толку! Берись за вставку, пиши!
Он говорил это с таким напором, что Гриша, удивляясь сам себе, с чего он начал слушаться этого востроносого, оставался в конце концов и снова брался за перо.
Трудились оба долго… Когда у Гриши уж совсем не хватало сил, даже жарко стало, в комнату вошла маленькая женщина в платке, поставила на стол тарелку с орехами, подала Грише негнущуюся ладонь и опять ушла, хорошо, ласково улыбнувшись.
Никаноркин подал пример: первый, раньше гостя, принялся щелкать орехи своими крупными белыми зубами. Делал он это расторопно, быстро, как и все, за что брался.
Гриша сперва стеснялся, ожидал, что вот-вот за занавеской опять засмеются — над кем? Над ним, конечно.
Но тут-то как раз и наступила долгожданная тишина: то ли девочки куда-то ушли, то ли истребление без их участия орехов не располагало к веселью.
Уничтожив при слабой Гришиной помощи все орехи, Никаноркин отодвинул тарелку и сказал решительно:
— Ну, за дело!
Гриша подивился его упорству. И без всякого воодушевления опять взялся за перо.
— Не ленись, братец, не ленись! — покрикивал Никаноркин, совсем уж входя в роль учителя. — Привык, что все тебе в рот само валится. Не ленись!
Теперь возня за занавеской больше не мешала Грише, и дело как будто пошло быстрее.
Никаноркин наконец сказал с удовлетворением:
— Ну, вот теперь у тебя что-то получается. Все-таки буквы, а не коровьи рога. И то хлеб.
На стене прохрипели часы-ходики, и Никаноркин без церемонии погнал гостя домой:
— Ступай! Поздно… Наскочишь на надзирателя — не поздоровится.
— Ну! Он в эти края небось и не заглядывает.
— Плохо ты еще знаешь нашего «голубчика». Говорят, он недавно ловил семиклассников где-то за огородами. Вон куда забрался, не пожалел ног! Это у него вроде охоты, без этого скучно ему.
Надевая пальто, Гриша (надоело ему чистописание!) заговорил о делах посторонних:
— Слушай-ка, я думал раньше, что в реальном всё больше баре да богачи учатся, а на самом-то деле смотри: у тебя отец приказчик, у меня — садовник, потом, еще я одного знаю (Гриша вспомнил Леховича) — у того батька, оказывается, конторщиком служит на лесном складе.
— Ну и что ж? А есть и баре, богачи. Что ж, разве ты не видал их у нас в классе?
— Не видал.
— А Шебеко? Он богатый, у него отец тайный советник. А Самуил Персиц? У Персицев дом самый большой в городе, в пять этажей. Ну, Самуил хоть не чванится, а Шебеко, тот — фу ты, ну ты, ножки гнуты!
— А что это такое — тайный советник?
— Чин такой. Вроде генерала. Кому этот чин пожалован, тот может самому царю тайные советы давать. Например, посоветовать секретно, с кем воевать, а с кем лучше не надо.
— Насоветовали царю воевать с Японией, а японцы нас побили.
— Нас? Нас они не побили. И не побьют никогда. Мой отец говорил: «Они не русского солдата побили — нашего солдата им ни за что не осилить, — они царских генералов побили!»
Гришу такой разговор воодушевил — солдат он уважал. Он тут же хотел было рассказать Никаноркину об Иване-солдате, но в комнату вернулась низкорослая женщина — мать Никаноркина — и приветливо протянула руку:
— Заходите, молодой человек.
За юбкой матери прятались обе девочки. Потом они осмелели, подошли к Грише и совсем так же, как мать, подали ему негнущиеся маленькие ладашки.
Гриша вдруг почувствовал, что вся семья Никаноркиных ему очень нравится, особенно быстроглазая Наташка.
Что ж, он сюда, пожалуй, будет заходить, пока не получит пятерку по чистописанию.
Лавка была уже заперта и лампа потушена, Никаноркин провожал Гришу со стеариновой свечой в руках.
На прощанье Гриша сказал ему:
— Какая у тебя мать добрая…
— Да, добрая! Побыл бы ты на моем месте, узнал бы, какая она добрая.
Но эти слова не испортили хорошего настроения Гриши. За порогом его встретила такая синяя ночь и так густо вызвездило — к морозу — глубокое небо!… И таким верным другом показал себя Коля Никаноркин — не для себя же он, чудак, старался сегодня, а для Гриши, — таким верным товарищем он оказался, почти как Ян Редаль!
С этими светлыми думами добрался Гриша на квартиру Белковой, тихонько постучался с черного хода. Открыла ему не мадам, а Настя. И Настя с ее курносым и смешным лицом тоже была хорошая.