Зубы у Мурашкина никогда не болели. И в зубную поликлинику с классом он попал впервые. Но уже в коридоре понял: Ленка Романенкова не врала. Да, зубными врачами становятся самые злые женщины и старухи. Шестеро девчонок уже ревут! Людмила Васильевна их успокаивает, а сама вздрагивает, когда следующего вызывают. А Вихров говорит, что ему восемь зубов вырвали. Но рот не раскрывает, только кулак показывает. А Генералов молчит. Ногой стенку бьёт. При чём тут стенка?

И Мурашкин решил пойти последним. Никто никогда его слёз не увидит…

— Ты там не ори, — предупредил Одиноков. — Они этого не любят. Как заорешь — сразу сверло возьмёт… Ну, вперёд!

Мурашкин зажмурился и толкнул дверь кабинета. Вошёл. Забрался в неудобное высокое кресло. Спокойно. Совершенно спокойно, как учил Одиноков.

Вот она! Стоит у раковины, трёт руки губкой. Как будто обедать собирается!

Она завернула кран, грустно улыбнулась Мурашкину. Может быть, всё-таки не самая злая попалась?

— Меня уже ноги не держат, — сказала она. — Сколько вас там ещё? Двадцать? Сорок?

— Я последний, — сказал Мурашкин.

— Наконец-то!

А он вдруг почувствовал, что и в самом деле за спиной нет ни Эдика, ни Людмилы Васильевны. Даже девчонки уже вытерли слёзы и ушли домой. Он один. Он и Она.

Щёлкнул выключатель. Шестиглазый прожектор вспыхнул Мурашкину в лицо.

— Открой рот.

Он зажмурился и растянул губы. Щекам стало больно, а в ушах запищало. Но челюсти он не разжал.

Она засмеялась.

Он открыл глаза. Она смеялась тихо. Он снова зажмурился и распахнул рот. Так, что смог бы, наверное, и её саму проглотить. Вместе с бормашиной и раковиной.

— Не бойся, малыш, ну, не бойся…

Правым глазом он следил за её лицом. Лицо улыбалось спокойно. Глаза — голубые, прозрачные. Тонкие веки подкрашены нарядной светящейся краской, как у мамы.

— Ишь ты, зубастый какой!

От гордости он покраснел, Вдруг почувствовал, что она добрая.

И тут же острая боль вонзилась в передний зуб.

Нарочно улыбкой обманула! И снова смотрит в глаза, бессовестная. Хмурится, будто и ей больно. Права была Романенкова. Ну, погоди! Сейчас я тебе палец оттяпаю. Ты мне — больно, а я тебе — рраз!..

— Тебя звать-то как? — спросила она.

— Мурашкин Владимир. Только вы говорите по-честному, когда больно будет, ладно?

— Чтобы ты мне палец оттяпал?

Мурашкин вздохнул. Улёгся поудобнее и раскрыл рот.

Самое страшное орудие пыток зажужжало, завыло, засвистело. В животе у Мурашкина стало кисло. Но она обещала, что больно не будет…

Когда Мурашкин очнулся, то снова встретил добрый, прозрачный взгляд. Отвернулся и заплакал.

— Очень больно? — спросила она виновато.

Он кивнул.

— Разве можно так реагировать? Знаешь, как я испугалась? — И она поднесла к его носу ватку с противным запахом.

Он задохнулся, всхлипнул и всё-таки тяпнул её зубами за палец.

Её голубоватые светящиеся веки дрогнули и опустились.

Мурашкин молча сполз с кресла и обошёл её так, чтобы она не могла достать его.

— Постой! Пожалуйста, остановись! Я не нарочно!

Он обернулся. Она была очень красивая. Удивительно — такая красивая и такая самая злая!

Он молчал.

— Просто нужно потерпеть. Вот, видишь? — она показала свои руки. — Вас было сегодня тридцать девять, и каждый меня укусил… Но ведь на войне ты бы не испугался? — Голос у неё дрогнул. И он понял, что она снова хочет его обмануть.

— На войне своих не обманывают, — сказал он.

И ушёл.

Он медленно спускался по лестнице. Навстречу мамы и бабушки вели понурых мальчишек и заплаканных девчонок. На площадке второго этажа плакала Галочка из сорок третьей квартиры. Одной рукой она держалась за распухшую щеку, другой — за железную подставку с цветочными горшками. Тётя Дуся, её бабушка, тянула Галочку за хлястик.

— Ну, правду тебе говорю, не будет больно, не будет. Тётенька только посмотрит — и всё!..

Мурашкин остановился.

— Не верь! — сказал он. — Я там был. У неё там ковырялки всякие. А потом как возьмёт сверло…

Галочка перестала реветь. Застегнула пальто и быстро побежала по ступенькам вниз.

— Грамотный стал? — спросила Мурашкина тётя Дуся.

— Грамотный.

Тётя Дуся наклонилась, сняла туфлю и, подняв её над головою, бросилась на Мурашкина, прыгая через две ступеньки и стуча одиноким каблуком.

Мурашкин решил спасаться не через вестибюль, где на ровном месте от тёти Дуси не уйдешь, а через чёрный ход. Он выскочил во внутренний двор поликлиники. Сел передохнуть на горку старых досок. Но сейчас же вскочил, потому что укололся. Доска была вся в занозах.

Снизу послышался тонкий писк. Мурашкин нагнулся, сдвинул верхнюю доску и увидел в узкой щели серого котёнка. Котёнок держал на весу переднюю лапу, будто одетую в белый носок. Он был совсем маленький. Голос у него был как у птенца.

Мурашкин присел.

Между пальцами у котёнка торчала заноза. Такая толстая, с острыми краями, посмотришь — спине холодно.

Мурашкин взял котёнка за лапу и потянул занозу ногтями.

Котёнок заорал и впился ему в руку.

— Ничего, ничего, нужно немножко потерпеть, — говорил Мурашкин, поглаживая котёнка. — Не бойся, малыш, ну, не бойся…

Вдруг он вспомнил, чьи это слова. И представил, как там, в кабинете, она перебирает свои крючки и шильца. И плачет. Мурашкин покраснел…

Через минуту исцарапанный Мурашкин, прижимая котёнка к груди, вошёл в дверь того самого кабинета.

Она сидела на стуле у окна и вытирала ваткой слёзы, чёрные от краски.

— Я котёнка принёс, не плачьте, — сказал Мурашкин. — Ему нужно занозу удалить…

— Я плохой врач, — сказала она.

Мурашкин подошёл, выпустил котёнка на подоконник. Котёнок заковылял по широкой белой дороге.

— Когда вылечите, можете взять его себе, — сказал Мурашкин. — Насовсем. Он сиамский.

Мурашкин залез в кресло. Сам включил прожектор. И широко открыл рот.