Бой, который партизаны начали на рассвете, закончился только к вечеру. Немцы оставили село, но не в беспорядке, как о том доносил партизанскому штабу Наумов, а, наоборот, в полном порядке, унося с собой не только раненых, но и убитых. Понимая, что до полной победы над карателями еще далеко и что егеря в любой момент могут вернуться, Наумов все-таки разрешил отряду занять село и расположиться на отдых в домах, выставив только двойные посты.

Когда Анюта на своей двуколке с красным крестом подъехала к Боровому, все целые дома были заняты партизанами. Большинство спали на полу, не раздеваясь, не успев даже разуться и во сне крепко прижимая винтовку. Только на самом краю деревни в покосившейся от старости избенке нашлось свободное место. Возница, он же санитар, Никита Зяблов вошел первым, придирчиво осмотрел стены, потолок…

— Неказисто живете!

— Некому и ране-то причередить было, — сказала хозяйка избы, женщина лет тридцати с побуревшим морщинистым лицом и тусклым старушечьим взглядом. — Мужика мово в запрошлом годе медведь задрал, а сама я хворая. Вот Любку не знаю как родила, с той поры и хвораю.

Любка, ее дочь, бледнолицая и худенькая, как мать, но с живыми светлыми глазами. Подражая матери, она садится, складывает на коленях ручонки ладонями вверх и говорит, коротко вздыхая:

— Как жить дальше — не знаю! Придет немец — только гляди, заберет мою Пятнашку!

Пятнашка — игрушечная корова, сделанная в одночасье каким-то солдатом. Что бы там ни было, а хвост, и громадное вымя, и кривые ноги, и загнутые рога, и грустные коровьи глаза, нарисованные чернильным карандашом — все было на месте.

Игрушка сделана грубо, немцу она вряд ли бы приглянулась, но Любка свою корову обожала и была уверена, что ее Пятнашке грозит опасность. Впрочем, в ее заботах было больше игры, а во вздохах — подражание матери.

Анюта ей понравилась с первого взгляда. Никита — чуточку меньше.

— У него бровей нету! — сказала она. — И лицо в ямочках!

Сели за стол. Хозяйка, стыдясь своей бедности, принесла чугунок мелкой картошки, поставила соль и отошла к печке, вытирая концом подола глаза. Любка, не мигая, смотрела Анюте в рот, провожая каждый кусок. От картошки она отказалась, но зато сухарь съела с удовольствием и попросила еще. Сухарей у Анюты больше не было, и она предложила Любке кусок сахару.

— Балуете вы ее! — строго сказала мать и, взяв сахар из Любкиных рук, поколола его на мелкие кусочки. Одну частичку, самую маленькую, отдала Любке, несколько кусочков побольше положила в граненый стакан и спрятала за занавеску, остальное, в том числе и крошки, вернула Анюте со словами:

— Попейте с кипяточком-то, оно посытнее будет…

Кипяток она заварила какой-то травкой, приятной на вкус и очень душистой.

После чая Лукерья, так звали женщину, села рядом с Анютой и, пользуясь случаем, начала жаловаться на свои болезни и при этом называла ее «товарищ доктор». Анюта призналась, что она не доктор, а всего лишь медсестра, да и то без специального образования, что раньше она была в партизанском отряде обыкновенным бойцом… Лукерья замолчала, пожевала губами и сказала:

— Помру вот, с кем Любка останется?

И Анюта пожалела, что назвалась медсестрой. Оставаясь в глазах женщины доктором, легче было развеять ее черные мысли о близкой смерти…

Когда в избу вошел командир разведки отряда, старик Котков, Анюта очень удивилась, что Лукерья его знает и обращается к нему запросто: «Трофимыч». Вскоре все разъяснилось.

Перед войной Коткова выбрали председателем колхоза здесь же, в Боровом, и все, в том числе и Лукерья, за него голосовали. Мужик он непьющий, рассудительный, в крестьянском деле понимал, хотя до этого работал в конторе.

Став председателем, Котков первым делом на каком-то собрании в районе дал обещание увеличить производство зерна по-своему: приказал распахать под озимые хлеба луга, ту землю, что прежде шла под клевер, вику, и даже лесные просеки и полянки… Семена для такого невиданного посева просили в долг у своих же колхозников. Думал Котков на будущий год и с ними рассчитаться, и свое слово сдержать перед районным начальством…

Может, и впрямь вышло бы по его, если бы не война.

На нивах дремали тучные, редкостные в этих местах хлеба, когда налетела беда нежданно-негаданно, раскидала пахарей, отняла у земли ее богатырскую силу. Разлетелись люди по всему свету. Тучные хлеба частью потоптали солдатские кованые сапоги, частью спалил огонь. И не стало в деревне хлеба, а чем дольше голодал желудок, тем чаще заставлял он молчать разум. Нет-нет да и вспоминались старые обиды, давние долги…

Все это Трофимыч поведал Анюте и Никите, потому что они здесь были людьми чужими и могли подумать о Коткове бог знает что. Рассказывал, чтобы хоть немного объяснить промашку, в которой сам был не повинен. А чтобы не подумали люди, будто он старается обелить себя вовсе, рассказал все это громко, в присутствии самой Лукерьи и при этом время от времени обращался к ней и спрашивал строго:

— Так я говорю, Лукерья Аверьянова? — на что Лукерья всякий раз согласно кивала головой.

Она и в самом деле была согласна со всем, о чем говорил председатель, и понимала, что не виноват он в ее несчастье и что не может он ей помочь сейчас ничем, но, понимая, она все-таки спросила у него, когда он собрался уходить:

— Так как же, Трофимыч, когда долг-то отдашь? Чай, нам с Любкой есть надо!

Котков замер у двери. Хотел что-то сказать, но вместо этого плюнул, махнул рукой, толкнул дверь и выбежал на улицу. Лукерья проводила его взглядом, полным растерянности и недоумения.

— Чего это он? Осерчал, побег…

Занятые разговором взрослые не обращали внимания на Любку. А между тем в ее крохотной душе жила любовь ко всем, кто окружал ее, кто хоть раз посмотрел на нее, погладил, хотя бы мимоходом, по голове. Выбрав момент, она подошла и ткнулась вечно мокрым, как у щенка, носом в Анютины колени.

— Тетя Аня, хочешь, я тебе живого ужика покажу? Он у нас за сараем живет. Его мальчишки палками били, да не добили, а он залез к нам в погреб, дак там и спасся. А не хочешь, я тебе грачиные гнезда покажу? Только теперя в них птенцов нету. Приезжала бы раньше! Или лучше я тебе кукол покажу!

Взяв Анюту за руку, она повела ее за собой. Разобрав завал из старых досок, отворила дверцу в загородку наподобие овечьего закутка и, торжественно сложив руки на груди, приговаривала:

— Вот они, мои степки-растрепки!

Анюта увидела трех кукол, сделанных из тряпок с одинаково длинными волосами. Тут же рядом, привалившись одним боком к стене, стояла деревянная корова, боявшаяся немецких солдат, и совсем отдельно, на чистой белой тряпочке, прикрытый лоскутным одеяльцем спал длинноухий плюшевый заяц. И у кукол, и у зайца выделялись старательно нарисованные чернильным карандашом глаза.

— Вот эта, — говорила между тем Любка, — Манька-пересмешница. Она всегда всех пересмеивает. За это ей одну руку оторвали. А это — Дарья. Она у меня тихая, смирная, только вот плачет много, прямо не знаю, что с ней делать. Видишь, какие у нее глаза заплаканные!

У куклы в самом деле были заплаканные глаза. По-видимому, ее мыли, но неудачно, и от этого по всему тряпичному лицу тянулись следы грязевых потоков.

Третья кукла звалась Пелагеей и ассоциировалась с местной учительницей, доброй и простоватой.

Когда очередь дошла до зайца, девочка на минуту замолчала, потом подняла зайца на руки, поцеловала и сказала:

— А это — мой самый любимый Зайка-зазнайка. Зазнается он, а я его все равно люблю, потому что он купленный, а не домодельный, за него деньги плачены.

Заяц и впрямь оказался купленным, сделанным из дешевого плюша и опилок. Такие игрушки изготовляют обычно в артелях, и рассчитаны они на невзыскательного покупателя.

— Замечательный заяц! Просто прелесть! — сказала Анюта.

— Правда? Тебе тоже нравится? — спросила девочка и вдруг проговорила: — Хочешь, я тебе его подарю?! Мне не жалко, ты не подумай!

Ответить Анюта не успела. Сильный взрыв снаружи потряс стены ветхой постройки, сдернул крышку с сарая, поднял столб пыли и соломы.

И тотчас все засуетилось, задвигалось в селе. Партизаны выскакивали из домов, падали на землю, ползли вперед, занимая оборону, командиры отделений выкрикивали слова команды.

Забыв про Любку, Анюта схватила санитарную сумку и побежала к избе, где жил командир отряда.

Наумова она увидела еще издали. Он стоял, прижавшись к сараю, и отдавал распоряжения. Прихрамывая и на ходу привязывая к поясу гранаты, приковылял Котков. За ним, волоча по земле станковый пулемет, пробежали два паренька и залегли недалеко от Анюты. Появились первые раненые. Она не успела добежать до одного из них, когда снаряды начали рваться совсем близко от партизанского штаба.

— Куда бежишь?! — закричал Наумов. — Ложись! — и пригрозил ей пистолетом. Анюта легла.

Один взрыв следовал за другим, веселыми трелями заливались пулеметы, пули со свистом пролетали мимо Анюты и откалывали со стенки сарая над ней смолистые пахучие щепки. С крыши дома Лукерьи, срезанной осколком, упал скворечник.

Когда раздался крик: «Доктора!», Анюта поднялась и, прячась за домами, побежала. Потом ее позвали обратно.

У самого штаба истекал кровью пулеметчик. Потом она — снова на середину села, и санитарка Зина почтительно называла ее «товарищ военврач»… Вдвоем они перевязывали раненых, поили водой умирающих.

Немцы наступали. Дважды легко раненный Наумов подал команду отходить. Увлекшись работой, Анюта не слышала команды, а санитарка в это время была далеко. Опомнилась, когда пробегавший мимо партизан больно ткнул ее прикладом.

— Оглохла, что ли?! Отходи!

Этот же боец подхватил под мышки раненого, которого она перевязывала, и почти побежал с ним наискосок через дорогу к спасательному оврагу. Анюта последовала за ним, но на какой-то миг задержалась и в последний раз оглядела село. Ей показалось, что где-то стонет раненый.

И увидела Любку.

Девочка бежала вдоль улицы, быстро перебирая босыми ногами, пугливо озираясь, шарахаясь в сторону от горящих изб. И прежде чем Анюта успела сообразить, в чем дело, Любка, увидев ее, радостно закричала:

— Тетя Аня! Тетя Аня! Возьмите Зайку!

При этом она показала что-то зажатое в ладонях.

— Остановись! Ложись! — не помня себя, закричала Анюта.

Несколько бойцов наперерез бросились к девочке, но было уже поздно. Впереди Любки разорвался снаряд. Девочка остановилась, вытянула вперед руки и, как подкошенная, повалилась на землю.

— Любка! Любушка! — плача, говорила Анюта, подхватив на руки легкое тельце ребенка. — Зачем же ты? Ну зачем же так?

Она не понимала, что стоит во весь рост посреди улицы, что в нее стреляют и только случайно не могут попасть.

Вихрем налетел Зяблов. Он разыскивал Анюту с самого начала боя и только сейчас заметил. Вероятно, все продолжалось несколько секунд, но Никите показалось, что прошла вечность, пока он бежал несколько метров, отделявших его от Анюты.

Подоспел он в тот момент, когда в конце улицы показались фигурки в серо-зеленых мундирах.

Только перенеся Любку в овраг, Анюта пришла в себя, огляделась. На краю оврага Наумов с горсткой партизан с трудом сдерживали натиск карателей. На противоположной стороне оврага под деревьями стояла лошадь, запряженная в волокушу. Несколько бойцов и санитарка Зина торопливо грузили раненых.

На коленях Анюты, словно уснув, лежала Любка. Старенькое, много раз стиранное платьице было залито кровью. Правой рукой девочка по-прежнему крепко прижимала пучеглазого плюшевого зайца.

Анюта осторожно разжала ее пальцы и взяла игрушку. Одно ухо зайца было в крови.

— Спасибо, родная, — сказала Анюта, — теперь он всегда будет со мной.

Она опустила Любку на землю, сняла шинель и накрыла девочку с головой. Потом подняла винтовку убитого парня, приладила на место штык и стала подниматься по склону оврага.

Навстречу ей сверху сыпались люди. Некоторые неслись до самого низа без остановки, другие останавливались, делали несколько выстрелов и тоже бежали вниз. Четверо партизан помогали спускаться Наумову. Между ними и карателями оставалась только грива оврага.

Увидев медсестру, Наумов закричал:

— Спускайся вниз! Садись на лошадь! Быстрее!

Она не обратила на него никакого внимания. Он оттолкнул бойцов, крикнул громче:

— Беги вниз! Приказываю!

И опять она не ответила. Когда до края оврага оставалось несколько метров, Анюта упала, запнувшись за корень, и сейчас же над ее головой хлестнула по кустам пулеметная очередь.

Она поползла вперед, но кто-то схватил ее за ногу, и оба скатились в расщелину.

— Сумасшедшая! Куда ты? Убьют!

Никита еле переводил дух.

— Командир приказал тебе вернуться! Говорит, за невыполнение приказа — под трибунал!

Она медленно приходила в себя, остывая не сразу.

Внезапно на той стороне оврага, где, она видела, грузили раненых и куда стремился уйти отряд, раздались пулеметные и автоматные очереди, послышались разрывы гранат.

— Обошли, гады! — проговорил Никита, грузно оседая на землю.

Одновременно пулемет, что стоял наверху, начал поливать огнем оба склона оврага, заперев оставшихся с Наумовым партизан в узкой щели на самом дне в русле ручья. Никиту и Анюту пулеметчик тоже заметил, но ему мешали поваленные деревья, поэтому трассы его пока что шли через их головы.

— Зяблов! — сказала вдруг Анюта. — Убей его!

Безбородое лицо Зяблова вытянулось, посерело.

— Ты что, девка, сдурела? Давай отсидимся здесь, а наши подойдут, тогда уйдем…

Она хотела сказать ему, что наши уже не смогут подойти к ним и им самим не выйти из этой мышеловки, но Зяб-лов неожиданно вскрикнул тоненько и жалобно, и Анюта, обернувшись, с удивлением увидела, что он совсем еще мальчик, что он ранен, что у него дрожит подбородок, и руки странно мечутся возле горла…

— Ладно, я сама! — сказала она. — Ты только прикрой меня немного. Мне бы чуть ближе подобраться! Боюсь, издали не смогу…

Она усадила Зяблова в ямку, сунула в руки винтовку, сняла с его пояса гранаты.

— Никита, милый, потерпи! Подержись еще немного! После я тебя перевяжу! А сейчас некогда! Прости…

— Хорошо, — проговорил он тихо, — я все сделаю, не сумлевайся…

* * *

Потерявший надежду выбраться из оврага, раненный в третий раз командир отряда лежал в воде в самом глубоком месте ручья и с тоской прислушивался к звукам боя на той стороне оврага в лесу. Слух не обманывал его; партизаны отступали, уводя за собой карателей в сторону, противоположную той, в которой оставался Наумов. Из бойцов рядом с ним оставался один старик Котков. У командира с Котковым договор: в случае чего Котков стреляет командиру в голову, а сам подрывается гранатой не раньше, чем на него, лежачего, навалятся фашисты… До этого они несколько раз пытались выйти из ручья в ту или другую сторону, но всякий раз возвращались обратно: пулемет наверху не давал им выйти.

Неожиданно он замолчал. Наумов полежал немного, послушал, приказал Коткову выставить свою фуражку на колышке… Пулемет не отозвался. Полежали еще немного. Первым не выдержал Котков.

— Попробую, командир! Двум смертям не бывать, а одной все равно не миновать! Если останешься один, не вылазь, лежи. До ночи они тута не будут сидеть. А ежели и подойдут, виду не подавай. Кровищи на тебе — страсть! За мертвяка примут… Ну, пока!

Но и Коткова пулеметчик не тронул. Трофимыч осмелел, встал во весь рост, отряхнул зачем-то колени, осторожно позвал:

— Анюта! Никита!

Ему ответило только слабое эхо. Перестрелка на той стороне оврага отдалилась на столько, что даже разрывы гранат были еле слышны. Котков спустился в ручей, ухватил командира за рукав, взвалил на спину.

Смерть могла встретить его за каждым деревом, поэтому особого выбора у Коткова не было. Он пошел вправо к селу. Тропочка, что вела по крутизне, сбегала вниз к самому ручью и рассыпалась там мелкой галькой, местами укрытая снегом, чтобы возродиться снова на том берегу. У самой воды лежало несколько убитых партизан. Только один, самый маленький, был накрыт шинелью, к остальным, должно быть, никто не подходил.

На Зяблова он наткнулся случайно и долго приводил его в чувство: дул ему в рот, похлопывал по щекам, дергал за руки, пока тот не открыл глаза.

— Дяденька Трофимыч! — сказал он. — Анюта гранатой пулемет подорвала. Вы гляньте, что с ней. Обещалась подойти, как управится, да все нет…

— Где она? Где? — закричал Котков, но Никита снова впал в беспамятство. Лежавший тут же Наумов сказал, не открывая глаз:

— Пулемет справа от тропинки на два пальца левее сломанной березы. Как же ты, старина, не заметил?

Возле пулемета, ткнувшись носом в снег, валялся немец. Туловище второго, отброшенное взрывом, перекинулось через поваленное дерево. А метрах в пяти от него лежала Анюта. Котков бросился к ней, стал искать рану и очень удивился, не найдя нигде крови. Тогда он припал ухом к ее груди. Сердце билось слабо, но все-таки билось. Трофимыч перекрестился.

— Взрывной волной шарахнуло. От своей же гранаты пострадала, бедолага. Ну ничего, это пройдет.

Анюта слабо застонала, открыла глаза. Котков, вытряхнув на снег содержимое ее санитарной сумки, перебирал порошки и пузыречки, шевеля губами, читал мудреные названия.

— Ас-пи-рин. Пи-ра-ми-дон… Рази это лекарства? Выкинь к чертовой матери! Вот у нас в полку фершал был, Николай Иванович Седякин. Так тот никогда порошками не лечил. «Вредно, говорит, русскому человеку порошки глотать!» Микстуры делал. Перец на спирту настаивал. От всех болезней помогало. Выпьешь — и глаза под лоб…

— Дай-ко сумку! — попросила Анюта. С помощью Трофимыча она поднялась, но тут же снова села на снег. — Не могу, голова кружится.

Воровато оглянувшись, Трофимыч достал трофейную фляжку, отвинтил крышку.

— На, глотни. Хоть и не прежняя микстура, а все-таки…

Анюта храбро сделала большой глоток и задохнулась.

Трофимыч радостно кивал головой.

— Видишь ты! От головокружения, стало быть, тоже помогает!

— Что за гадость? — у Анюты на глазах выступили слезы.

— Ром называется, — Трофимыч убрал фляжку в карман. — В России прежде его помещики да фабриканты пили, а в Германии не иначе только генералам выдают…

Подошли партизаны, молча подхватили на руки Наумова, Никиту, оружие убитых. Анюта пошла сама, опираясь на плечо Трофимыча. В ее санитарной сумке, которую нес Трофимыч, лежала игрушка — не то заяц, не то собака с длинными ушами и коротким хвостом.

— Лукерьиной дочке отдай, как вернемся, — подсказал Трофимыч, — пускай ребенок порадуется.

Анюта не ответила, только посмотрела на Коткова странными, какими-то одичалыми глазами.

* * *

Потеря Борового не обескуражила Наумова. Он знал, что это может случиться в любую минуту. Расположенное на узком перешейке между двумя широкими и длинными болотами село как бы запирало на замок отвоеванный у немцев еще в октябре клочок советской земли. Позади, в сожженном селе, находился штаб отряда «Смерть фашизму», далее, в лесу, — основная партизанская база, склады продовольствия, беженцы, еще дальше — аэродром. Все это, кроме аэродрома, с воздуха не просматривалось. В ноябре сюда были переброшены из-под Старой Руссы восьмой егерский батальон и два батальона СС. Эсэсовцев вскоре отозвали, а егеря остались. За последние две недели Боровое шесть раз переходило из рук в руки. Впервые оно было взято немцами в августе. Наумова тогда в отряде не было. Он еще командовал стрелковым взводом под Москвой.

Лежа на волокуше, он смотрел в небо и думал. Волокушу тянула чем-то знакомая Наумову тощая партизанская кобыла, тянула безостановочно и старательно, и лопатки раненого осязали каждую кочку, каждый попавшийся под волокушу сучок, но Наумов старался этого не замечать, упорно заставляя себя думать совсем о другом. Нет, неудача не убила его. Она только разозлила, а злость — это как раз то, чего Наумову недоставало. Через день-два он вернется сюда и возвратит Боровое. Непременно возвратит!

Стало совсем темно. У Анюты потерялся сапог, и она долго искала его среди горелых сучьев, и рассвирепевший неожиданно для всех Наумов, не стесняясь, материл ее и Трофимыча, стоявшего рядом, и даже после того, как она нашла сапог, они долго еще ругались, и Наумов обвинял Трофимыча в подрыве его, наумовского, авторитета.

Ночевали они на зеленом болотном мху, освобожденном от снега и покрытом сверху лапником, а с рассветом двинулись дальше, и снова Наумов и Котков спорили, на этот раз из-за выбранного направления. Котков советовал идти влево, а Наумов приказывал двигаться вправо.

Утром Анюта с удивлением увидела, что кроме нее и Коткова с Наумовым идут только восемь бойцов. Куда девались остальные, никто не знал, и каждый гадал по-своему.

День выдался пасмурный. Время от времени принимался лениво падать снег, потом переставал, и без того тонкий ледок на болоте начал подтаивать.

Отношения с Наумовым обострились, когда последний понял, что Анюта не может извлечь застрявший в его руке осколок. Напрасно Анюта уверяла, что делать хирургические операции ее не учили. Раздраженный болью и еще чем-то, о чем Анюта могла только догадываться, Наумов ее не слушал. В довершение ко всему он случайно обнаружил Любкин подарок. Делая перевязку, Анюта нагнулась, и плюшевый заяц выпал из-за пазухи. Потеряв самообладание, Наумов пнул зайца ногой и закричал на весь лес:

— В куклы играете, мать вашу!.. В куклы! Зайцев носите, а раненых вынести не сумели!

Он долго бушевал, хотя, наверное, сам отлично понимал, что остальные переживали гибель отряда не меньше, чем он. Анюта с ужасом думала о судьбе оставшихся в селе раненых.

Полдня просидели на месте в ожидании отставших и только к вечеру добрались до небольшого хутора, спрятанного в глубине леса. Здесь их поджидали восемнадцать бойцов отряда и санитарка Зина. Никогда раньше Анюта не думала, что можно так обрадоваться человеку, с которым едва знакома. Для Зины же находиться рядом с «товарищем доктором» было, по-видимому, величайшим счастьем.

Ночь прошла сравнительно спокойно, если не считать, что Наумов бредил, кричал на всю избу, будил товарищей. К утру ему стало совсем плохо. Раненая рука побагровела и распухла, ртутный столбик термометра перевалил за «40».

Неожиданно Анюта оказалась в центре внимания. С нее не сводили глаз, готовясь выполнить любое приказание, санитарка Зина несколько раз принималась кипятить воду. Когда вода начала остывать, Зина недоуменно поглядывала на Анюту.

А она все не решалась. Она то подходила к топчану, на котором лежал командир, то выходила из избы, не в силах смотреть в глаза товарищей. «Трусиха! Жалкая трусиха!» — терзала она себя, стоя одна в темных сенях.

Прошли еще сутки. За это время она почти не входила в избу, а сидела в сенях на соломе. Там ее и нашли, прикорнувшую возле мешков с половой и корзин, и позвали к командиру.

Осунувшийся за двое суток Наумов встретил ее горячечным взглядом.

— Ты мне скажи, чем я тебя обидел?

Голос его звучал хрипло, дыхание прерывалось.

— Вы меня не обижали, — ответила Анюта.

— Так что же ты?! — закричал Наумов, но тут же сник и сказал чуть слышно; — За что же ты меня на муку-то кинула? — И замолчал.

Не он один ждал ответа. Оглядевшись, Анюта увидела двадцать пар устремленных на нее глаз.

— Не умею я, товарищи, поймите! — сказала. — Ну не учили нас этому! Осколок же глубоко! Понимаете? Надо разрезать, а потом сшивать… Это же хирургическая операция, и делать ее может только хирург, а я — медсестра. Я могу перевязку…

Она с надеждой и отчаянием взглянула на товарищей, но те, на кого она смотрела, опускали глаза. Даже санитарка Зина.

— Знаете, какой он был хороший? Добрый такой… — сказала она, блеснув темными влажными глазами. Она так и сказала «был», потому что теперь ее командир был обречен, и только несколько часов отделяло его от гибели.

Первым опомнился Котков. Шумно вздохнув, нахлобучив на голову меховую шапку, поправил ремень.

— Будя, мужики. Видать, девка и взаправду не могет… Пошли отсюда!

Бойцы по одному выходили из комнаты и оставались стоять на крыльце с непокрытыми головами…

Анюта увидела глаза Наумова. Ставшие непомерно большими, они странно потемнели и походили теперь на глаза лошади. Не было в них больше злости, но не было и мольбы, которую она заметила раньше. Сейчас в них было какое-то странное спокойствие, какая-то затаенная нечеловеческая тоска. Сознание, по-видимому, возвратилось к нему полностью, потому что он сказал сидевший тут же Зине:

— Ребятам скажи, чтобы Коткова слушались. Передай: я приказал.

Он замолчал, пережидая приступ боли, а когда она немного отпустила, продолжал:

— Скорей бы уж… Сестрица, сколько там осталось?

Он спрашивал, как спрашивают о приходе поезда, который должен отвезти его в другой город.

Анюта не выдержала. В ее душе проснулось что-то властное, которого не было раньше, заставившее, если не поверить в свои силы, то, по крайней мере, что-то уже делать, а не сидеть сложа руки. Начав двигаться, она уже не могла остановиться. Глаза умирающего следили за каждым ее движением сначала безразлично, потом со все возрастающей надеждой.

Анюта еще ничего не успела сказать, а Зина уже, раскрыв дверь, кому-то махала рукой. Вокруг Анюты засуетились люди. Один кипятил воду, другой, отобрав несколько нижних рубашек, рвал их на ровные полосы, третий точил на припечке кинжал. Потом всех лишних удалили, и в комнате остались Анюта с Зиной, Трофимыч с засученными по локоть рукавами и еще четверо партизан, из тех, кто потяжелее и посильнее. В санитарной сумке не оказалось наркотических средств…

Анюте дали вымыть руки. Потом все расступились. Она увидела лежащего на боку бледного, обросшего щетиной человека. Не командира, нет, но мало знакомого ей человека. Правая рука его, поднятая вверх и туго перетянутая с самого плеча жгутом, была очень толстая, красная с синевой, покрытая гладкой, лоснящейся кожей.

«Гангрена», — подумала про себя Анюта и тут же сказала вслух;

— Товарищи, это гангрена!

При этом слове все подались вперед, словно рассматривали что-то микроскопически малое. Котков сказал, жарко дыша над самым Анютиным ухом:

— Гангрена так гангрена, тебе лучше знать. Давай, дочка, не тяни, делай что надо!

Кто-то подал остро заточенный кинжал. Четверо партизан по команде Зины навалились на Наумова, сама Зина держала деревянный поднос с иголками и суровыми нитками. Операция началась.

Прижав руку командира к груди, Анюта сделала первый круговой надрез. Наумов не проронил ни звука. Врезаясь дальше в упругую ткань, Анюта чувствовала, как под ножом напрягается, дрожит, как струна, тело больного. Когда боль становилась особенно нестерпимой, он только скрежетал зубами. Потом он потерял сознание. Анюта начала пилить кость.

Никто не знал, сколько часов длилась эта операция. Люди потеряли счет времени. Даже стоявшие под окнами бойцы не могли после припомнить, кто говорил — два часа, кто утверждал — четыре…

Раза два Наумов приходил в себя, но от сильной боли снова впадал в забытье. Иногда выдержка изменяла ему, и тогда в комнате раздавался крик, от которого кровь стыла в жилах.

Рано или поздно всему приходит конец. Сделав последний шов, Анюта, шатаясь, как пьяная, вышла на улицу, забыв вымыть руки. Здесь, не отвечая на расспросы и не глядя на столпившихся бойцов, она опустилась на крыльцо и замерла, обхватив руками гладкий деревянный столбик.

Через два дня Наумову стало лучше. Температура спала, боль утихла. Партизаны решили оставить хутор. Людей повел Котков. Вел днем без дорог, руководствуясь ему одному известными приметами. Ночью давал отдохнуть. Люди уставали, неся на себе раненых, да и места здесь были поистине гибельные: что ни шаг, то болото, что ни два, то озеро либо непроходимая чаща. На третий день пути до них начали доноситься звуки боя. Трофимыч на слух определял, когда «работает» артиллерия, когда — минометы.

— Похоже, к передовой вышли, — сказал Трофимыч.

— Откуда ей тут быть? — удивился Наумов. — Мы же на запад шли.

— Не на запад, а на юг. К тому же теперь ни одна душа не разберет, где фронт, где тыл, все перемешано. Вот в ту германскую — другое дело! Никто тебя не окружал, не забегал в тыл. Шла стенка на стенку, и все. Бывало, взберешься на какой пригорок, все как на ладони: тут наши, тут немцы. Здесь артиллерия бьет, там конница в боевой порядок строится. Фронт как фронт: в одну линию!

— Тоже — война! — усмехнулся Наумов. — На Пасху, на Рождество перемирие заключали…

— На Пасху — это верно, — согласился Трофимыч, — потому такой праздник… А насчет Рождества это тебе уж кто-то сбрехал! Вот я помню…

Договорить он не успел. Из кустов раздались выстрелы.

— Отходи! — закричал Котков, выхватывая наган, но отходить было некуда. Стреляли и справа, и слева, и сзади. Партизаны приготовили гранаты, но чей-то голос крикнул по-русски:

— Бросай оружие, фашистская сволочь! Все равно попались!

— Не стрелять! — приказал Котков, садясь на снег. — Свои…

* * *

На другой день партизаны отправляли раненых на Большую землю. Их было необычайно много, и Анюта с трудом разыскала своих. Все приготовленные к отправке сидели и лежали на окраине деревни, неестественно белея в полутьме свежими бинтами и бледными лицами. Наумов сидел, придерживая левой рукой опустевший рукав, и ритмично покачивался.

— Болит? — спросила Анюта и, не получив ответа, присела рядом с ним на корточки. — Давайте я Вам сменю повязку. Дорога дальняя, а она у Вас намокла.

Он молча отодвинул ее руку и продолжал свое покачивание. Она настаивала. Между ними произошло что-то вроде настоящей борьбы. Плюшевый заяц, лежавший у Анюты за пазухой, от резкого движения вывалился. Анюта поспешила нагнуться, испуганно глядя на командира. Он отвернулся.

И вдруг девушка услышала шепот.

— Простите… Простите меня… — тихо говорил Наумов. — За все простите. И за это тоже… Теперь я знаю… Все знаю…

«Никита рассказал, — догадалась она. — Ну что ж, тем лучше». Она огляделась. Вокруг сидели незнакомые ей раненые партизаны, и один радостно говорил товарищу:

— Не знаю, как ты, Степан, а я после этой беготни по лесам никак не могу нажраться! Будто прохудилось что во мне: ем, ем, и все мало! Слушай, правда ай нет, мне повар сказал, что ежели человек будет два дня есть столько, сколько я, то на третий день у него непременно произойдет заворот кишок?

— У тебя, Вася, не будет, — заверил его сосед, — ты у нас закаленный.

— Вот и я думаю: не должно бы…

Подошли грузовики, и раненых начали грузить на них, укладывая рядами поперек, чтобы больше ушло. Те, кому лежачих мест не хватило, устраивались вдоль бортов. Неожиданно пошел снег с дождем, раненые забеспокоились, принялись переползать в кузове, жаться друг к другу. При этом они материли и худую осень, и разъезженную вкривь и вкось дорогу, и подмоченную махру, и еще многое, многое другое, что разом свалилось на их стриженые головы…

И только один человек был рад этому внезапному дождю. Капли, стекая по слипшимся, спутанным волосам Наумова, бороздили его худые щеки, и никто, ни один человек теперь не мог заметить его минутной слабости.

— Я буду писать вам, — сказала Анюта.

— Куда?

Она пожала плечами.

— Лучше какой-нибудь знак подайте, что живы, — попросил он.

— Какой? — моторы грузовиков работали, раненые громко переговаривались, остающиеся кричали им, и разобрать слова было трудно. Тогда Наумов нагнулся и на забрызганном грязью борту машины пальцем нарисовал голову зайца.

В это время подошли Трофимыч и остальные партизаны его отряда.

— Понятно, — сказала, улыбнувшись, Анюта.

— Понятно, командир, — сказал Трофимыч и строго посмотрел на Анюту.

— Понятно, — негромко повторили партизаны. Машины тронулись. За одну ночь им предстояло проделать огромный путь по бездорожью, через леса и равнины, через болота и овраги, и никто не знал, удастся ли им достичь желанного берега.

* * *

Стояли последние дни сурового в этом году ноября. Намертво скованная морозом земля гудела, когда по ней, расчищенной от снега, шли немецкие танки, катились, подпрыгивая на кочках, колеса дальнобойных орудий. Когда же в нее, оголенную, закладывали взрывчатку, она рвалась, как рвется гранит в каменоломнях, и мороженые осколки ранили насмерть, словно шрапнель. Воздух звонок и прозрачен, и видно сквозь него на многие километры, а если треснет сучок под ногой незадачливого разведчика, звук этот, как выстрел, далеко разносится по лесу.

Такие дни — самое неудобное время для диверсий. Полежи в снегу, не шевелясь, и через полчаса можешь отправляться в медсанбат; замешкался при отходе от места диверсии и тоже погиб: подстрелят каратели из крупнокалиберного или найдут твое логово по следам, может, через сутки, а может, и через двое, когда ты и думать о них забудешь…

Клянут партизаны на чем свет стоит такие погожие дни, как когда-то радовались им, и ждут-не дождутся непогоды— бурана или снегопада, чтобы малыми силами и малой кровью выполнить невыполнимое. Впрочем, ждут — это так, случайное слово. Никто им ждать не разрешит, да и сами все понимают, и тянутся, тянутся от леса к железной дороге, к шоссе, к немецким постам через гладкое ровное поле хорошо видимые издали голубые полосы — цепочки следов, и падают, падают, застывая в глубоком снегу, темные силуэты в драных крестьянских зипунах и лохматых лисьих малахаях.

В один из таких неудачных дней группа Коткова — все, что осталось от Наумовского отряда, — занималась несложным, на первый взгляд, делом — подпиливала телеграфные столбы на шоссе Каменка — Осташков. По нему второй день подряд с небольшими перерывами двигались на север немецкие части. Подпилив несколько десятков столбов, Трофимыч с мужиками цепляли веревками один из них и принимались тянуть на себя. Падая, он увлекал остальные, провода путались и рвались, а Трофимыч, забрав плотницкий инструмент, уходил с мужиками в лес, чтобы, сделав большую дугу, снова выйти к шоссе в другом месте.

Работа их напоминала труд ремонтников железной дороги: трудятся пока нет поезда, а показался вдали паровоз, бросай дело, уходи в сторонку и сиди, жди, пока длинный состав, лязгая буферами, не протащится мимо. Начав еще до рассвета, к обеду они успевали повалить лишь около пятидесяти столбов — по шоссе то и дело проносились бронетранспортеры, танки и машины, битком набитые солдатами. Этих, идущих мимо, Трофимыч не боялся. Им не было дела до поваленных столбов и даже, пока на то не получен приказ, до партизан, сидевших в лесу, но покидать на время шоссе приходилось. Лежа в снегу и поглядывая издали на неуклюжие, испачканные камуфляжными пятнами машины, Трофимыч нервничал и матерился. Партизаны тоже нервничали.

Пожилые, непривычные к такой дурной работе, стремились уйти обратно в лагерь, в душные и жаркие землянки, к раскаленной докрасна железной печке, молодые, наоборот, рвались в бой.

— Чем мы хуже других? — говорили они. — Или нам не доверяют?

— Сколь добра пропадает! — вторили им другие, глядя на большие, заботливо укрытые брезентом грузовики. — Семенов со своими ребятами намедни два грузовика подорвал, один с консервами, другой с одежей! Конвой перебили, а добро с собой уволокли. Видал у них комбинезоны? Офицерские и вовсе не на меху, а солдатские — так на байке. Одел поверх своего и носи…

Трофимыч и сам был не прочь пощипать фрицев, да с одной стороны — приказ не ввязываться в драку, себя не обнаружить и делать дело, с другой — у Семенова тридцать шесть человек в группе, а у него восемнадцать…

По шоссе по-прежнему двигались автомашины, вдоль обочины стояли крепкие, из свежего соснового леса, невысокие столбы, гудели от натуги заиндевевшие провода…

— Петлей надо, петлей! — в который раз говорил помощник Трофимыча Елизар Уткин. — Или крюком. Накинул и — готово!

Трофимыч отмахнулся. Уткин в отряде недавно, о том, что провода рвут петлей, слышал от кого-то, но не понял, что людям, хоть их и восемнадцать человек, такую связку проводов не порвать, нужен трактор или хотя бы несколько лошадей. Кроме того, рвать провода — дело пустое и невыгодное. На столбы очень быстро вешают новые, и тогда все начинается снова…

— Шел бы ты, Лизар, проверил посты! — сказал с досадой Котков. — Не ровен час, заснет который из ребят, и нас с тобой немцы голыми руками схватят.

— Как же, заснешь на таком морозе! — буркнул Елизар, но ослушаться побоялся. В лесу затрещали сучья под его большими, сорок пятого размера, сапогами. Через десять минут он вернулся, лег на прежнее место, протянул Трофимычу обсосанный окурок.

— Позамерзаем тут без толку! А крюком бы порвали к чертовой матери и — домой…

— Обожди! — Трофимыч поднял палец. — Чего это там гудит в лесу?

— Бронетранспортер застрял, — беспечно ответил Елизар, — ребята говорят, с полчаса уж немцы возятся…

— Далеко?

— Километрах в трех. Да тебе-то что? До нас им не добраться, а доберутся, успеем уйти.

Неожиданно глаза Трофимыча заблестели по-молодому. Он поднялся, поправил гранаты, висевшие на поясе.

— А ну, поднимай ребят!

— А как же это?

— Один черт, сегодня тут не работа! Пошли!

Пройдя частый ельник, Трофимыч вышел на опушку и километрах в двух действительно увидел немецкий бронетранспортер, возле которого у костра грелись немцы. Дорога, выходившая на шоссе, была пустынна.

Бронетранспортер — не грузовик с продуктами, поживиться тут нечем, разве что лишний десяток автоматов, но сейчас в отряде недостатка в них нет. Однако остановить Трофимыча уже нельзя.

— Подойдем близко и забросаем гранатами.

— Не подпустят!

— Подпустят. Им солнце в глаза. — И когда до транспортера оставалось меньше трехсот метров, предупредил: — Я бросаю первым. Все — за мной. Отходить будем через дорогу и дальше через Васютинский бор на Яремное. В случае провала никому назад не пятиться! На шоссе нас будут ждать и тогда уж рассчитаются заодно и за столбы…

Руслом реки прошли еще двести метров. Дальше речка поворачивала вправо. Ее высокий заснеженный берег мог служить неплохой защитой при обороне, но сейчас его пришлось покинуть. Оставшееся расстояние ползли на брюхе, сдерживая дыхание. Немцы разогревали на костре консервы с мясной тушенкой, затолкав несколько банок в огонь, и при этом громко разговаривали и смеялись. Два человека копались в моторе, еще два стояли рядом и смотрели через их спины. По дороге взад и вперед прохаживался офицер в начищенных до блеска сапогах и курил сигарету, держа ее между пальцами. На головах солдат были стальные каски, под ними виднелись подшлемники, а офицер, молодой румяный юноша, щеголял в новой летней фуражке с высокой тульей и лишь изредка незаметно для солдат потирал уши кожаной перчаткой. Еще дальше, у самой обочины, стоял часовой и смотрел в сторону дальнего леса. Шум проезжавших по основной магистрали грузовиков и ясный морозный день, открытое, ослепительно ровное поле с редкими рядами заиндевевших кустов, похожих на рождественские елки, успокаивали, вселяли в людей беспечность. Солдаты, увидев разогретые банки, принялись за еду, офицер, подняв к солнцу круглое мальчишеское лицо, закрыл на минуту глаза…

Граната Трофимыча разорвалась возле самого костра. Немцы повскакивали, опрокидывая консервные банки и котелки, но тут же стали падать, сраженные осколком или автоматной очередью. Офицер даже не успел вынуть парабеллум. Фуражка с его головы скатилась под откос. Часовой и еще двое солдат пытались отстреливаться, забравшись внутрь бронетранспортера, но Елизар кинул туда гранату…

Обеспокоенные шумом немцы сигналили с шоссе — кидали ракеты.

— Пора сматываться, — сказал Елизар, — сейчас нагрянут.

Захватив трофеи, партизаны спешно отходили к лесу, когда на самой опушке Трофимыч остановился и, хлопнув себя ладонью по лбу, сказал: — Вот же память стала! Едва не забыл!

— Чего? Чего забыл? — крикнул ушедший далеко Елизар, но Котков уже не слышал. Прихрамывая, он бежал обратно к дороге. Партизаны остановились, нерешительно поглядывая на его заместителя. У поворота показалась немецкая автомашина.

— Пойду помогу командиру, — сказал Елизар озабоченно, — верно, что-то важное…

Он был моложе и легче на ногу и скоро догнал Коткова. Из-за поворота вывернула вторая машина, за ней третья.

Партизан заметили, но они были уже возле бронетранспортера.

— Документы вон у офицера, — догадался Елизар.

Вместо ответа Трофимыч взял из костра уголек и принялся рисовать на бронированном борту странный овал с двумя точками в верхней части.

— Ты чего это? Рехнулся? — спросил Елизар, прячась от первых пулеметных очередей. — Бери документы и айда!

Так же молча Трофимыч пририсовал к овалу сверху две вытянутые петли. От непосильного труда он вспотел, но не бросил работу, пока не нарисовал внизу кривую дугу.

— Теперь все! — сказал он, удовлетворенно рассматривая рисунок.

Елизар минутой раньше забрался в бронетранспортер и вел огонь из крупнокалиберного пулемета. Немцы оставили машины и залегли вдоль обочины. Они стреляли из автоматов. Трофимыч побежал к лесу. Его заметили, и человек десять немцев устремились ему наперерез, но огонь «эм-га» прижал их к земле.

— Так-то, сукины дети! — приговаривал Елизар, высматривая новую цель. — Думаете, мы тут зря с вами балуемся?

Чтобы выручить Уткина, партизанам пришлось вернуться. Завязался бой. Не зная, сколько партизан находится в лесу, немцы не осмеливались уходить далеко от дороги. Очередь «эм-га» попала в бензобак, и передняя машина вспыхнула. Немцы на время отступили, дожидаясь, по-видимому, подкрепления. Воспользовавшись этим, Уткин выскочил из бронетранспортера и побежал к лесу. Только после этого начали отходить и партизаны. К счастью, никто не был ранен и люди шли быстро. Дойдя до первого привала, Уткин не утерпел:

— Ну давай, командир, не томи душу, покажи, чего нашел! Ежели документы, сдадим в штаб, а карты не отдавай. Самим пригодятся. Я немного по-немецки читаю… Да ты чего это? Чего?

Котков рисовал на снегу сломанной веточкой овал с двумя точками.

— Братцы, да он спятил! Где карты?

— Отставить! — глаза Трофимыча сердито сверкнули. — Сам товарищ Наумов приказал такой знак оставлять на каждой уничтоженной вражеской боевой единице! Понятно?

— Понятно, — проговорил сраженный наповал Елизар, — если сам товарищ Наумов… Тогда хоть объясни, что это за птица!

— Не видишь? Заяц!

— Заяц?!

Партизаны придвинулись ближе, старательно запоминая рисунок.