Млечный путь (сборник)

Коноплин Александр Викторович

ЖИЛИ-БЫЛИ КОРОЛЬ С КОРОЛЕВОЙ…

Рассказ

 

 

1

Почему именно эту избу отвели под медпункт, Лидия Федоровна не знала. Это произошло без нее, пока она ездила в медсанбат «выбивать» медикаменты и перевязочный материал, которого здесь всегда расходовалось больше нормы.

Издали домишко выглядел совсем плохо; кривобокий, с развалившейся трубой и подслеповатыми оконцами. Однако искать другое помещение было некогда, и Лидия Федоровна согласилась.

В огороде трое бойцов копали котлован под землянку. Руководил ими солдат по фамилии Галкин. Сейчас все стояли без дела. Хозяйская дочь Варвара, широкоплечая и сильная, как грузчик, уперев руки в бока, стояла наверху, а Галкин — внизу, на полутораметровой глубине. Подняв глаза, он видел ее полный мясистый живот, большую грудь и бесстыдно открытые ноги. Вероятно, от этого лицо Галкина было красным, будто ошпаренным…

— Уйди девка, — говорил он глухим басом, стараясь не смотреть наверх.

— Не уйду, — отвечала Варвара, — ишь чего надумал! Другого места, окромя нашего огорода, тебе нет! Сколь трудов положили, а он на-ко! Да ты на землицу-то глянь, на землицу! Как пух! Одного навозу летошный год убухали возов десять!

— Никуда он не денется! — ворчал Галкин, косясь на выкинутый из котлована бесплодный серовато-желтый песок. Котлован у Галкина почти закончен. Осталось совсем немного, и можно возводить накат. Еще мечтал солдат поставить в землянке небольшую печурку. Трудно спасаться от холода в окопе. Иной раз так намерзнешься — зуб на зуб не попадает. А печурку ему обещали сделать славную. И всего только за десять пачек махорки.

— Никуда не денется твой навоз! Ясно? — кричит Галкин. — Вон он лежит под песком! Уйдем — котлован закидаешь и сей себе на здоровье чего хочешь!

— То-то и есть, что под песком! — сердится Варвара, — Сразу видно, что ты в крестьянстве ни уха ни рыла не понимаешь!

— Это я — ни уха ни рыла?! — возмущается Галкин. — Да я до войны бригадиром был! Лучшая бригада в районе! Вот же нарочно не уйду с твоего огорода за такое оскорбление! Мне здесь больше нравится! Вот тебе и «ни уха ни рыла»!

— Оставь их, Николай Иванович! — сказала Лидия Федоровна. — Тебе ведь и в самом деле все равно где копать.

Она поднялась на крыльцо, старательно вытерла сапоги о край ступеньки, толкнула дверь.

Слышала, как Галкин сказал Варваре:

— Уж разве из уважения к товарищу доктору! А то бы ни за что!.. Ставь пол-литра, девка!

Бросив вещмешок в угол, Воронцова устало села на лавку, осмотрелась. С десяток раненых на первый случай, конечно, поместится. Нужно только сделать генеральную уборку: вымыть стены, потолки, пол.

На печке в темноте идет какая-то возня, кто-то кого-то толкает, и от этого ситцевая занавеска колышется и вот-вот упадет. Сквозь ее многочисленные дыры на доктора смотрят любопытные детские глазенки. Она подошла, отдернула занавеску. На печке притихли, насторожились, поползли в темноту. Воронцова поймала маленькую босую ногу, потянула к себе.

Глаза у девочки не испуганные. Скорее задорные. Поняла, что с ней играют. Села на край печи, аккуратно расправила платьице.

— Мама где?

— По картошку ушла с Мишей, — ответила девочка. — А ты Варьки не бойся! Только под ногами у нее не путайся. Как закричит или ругаться начнет — лезь сюда к нам на печку!

— Хорошо, — сказала Воронцова. — Как тебя зовут?

— Меня — Фрося. А вот его — Петькой. Он у нас еще маленький. Ему четырех нет. Мы из Старой Руссы от немца убегли. Наш папа комиссар. Мамка говорит, нас бы за это всех изнистожили.

— Значит, здесь не одна семья?

— Не одна. Еще Грошевы. Они — хозяева. А мы — Савушкины. А ты, тетенька, у нас жить будешь, да? И раненых привезешь, да? А можно мы их водой поить будем? У нас с Петькой своя чашка есть! Бо-ольшая пребольшая!

— Не знаю, не знаю, ребята. Скорей всего, надо мне другую избу искать…

Другой ей так и не дали. В наполовину сожженной деревне их оставалось шесть — темных, покосившихся от времени, с провалившимися крышами и широкими русскими печами. На них грелись после караула, отогревали капризную рацию радисты, сушили одежду разведчики после возвращения из поиска. На них же бредили тифозные, и о них мечтали солдаты, замерзая в траншеях на холодном осеннем ветру…

Стемнело, когда Воронцова после бесполезных хлопот, усталая, возвращалась к Грошевым. При тусклом свете потухающего дня заметила в углу худенькую женщину.

— Кто это?

Хозяйка, бабка Ксения, с готовностью откликнулась:

— Жиличка наша, беженка. Настей звать. Настенка, а Настен! Подь сюды! Тебя тут доктор спрашивает! — и — шепотом: — Как приехала со своим выводком в августе, так и живет, и уходить не собирается. Ты уж, будь ласка, поговори с ней! Пристращай ее, коли что. Она боязливая!

Настя робко подошла, поздоровалась. Это была совсем еще молодая женщина с белокурыми жиденькими волосами, аккуратно заправленными под платок. Лицо у Насти не старое. Мелких морщин почти нет, зато крупные залегли глубоко: поперек лба две, две — на переносье и две у рта — скорбные, старушечьи.

Стояла, смотрела в пол, мяла пальцами старую, застиранную косынку.

— Куды ж нам теперь? Дети у меня…

Лидия Федоровна спохватилась, взяла ее за руку.

— Что вы, что вы! Конечно, поместимся! Да и нам помощница нужна. Одним санитарам не справиться.

Старуха не слышала разговора. Подошла, затрясла в воздухе длинным узловатым пальцем:

— Говорили: уходи подобру-поздорову — не слушала! Тогда лето было. И в овине жить можно!

Воронцова обняла беженку, увела за печку.

— Здесь и живете?

— Здесь и живем. Младшие на печке. Когда свободно. Я — на лавке, Миша — на полу. Да вы садитесь, а то, право, неудобно как-то… Может, уж нам уйти?

— Живите. А правда, что вы Грошевым родственники?

— Дальние.

Поздно вечером пришла румяная веселая Варвара. Обломком гребня долго расчесывала густые сбившиеся волосы.

— Сегодня опять вчерашний лейтенант приставал с глупостями. — Отодвинула в сторону зеркальце, разглядывала себя со спины. — И чего надо — не пойму!

Старуха загремела чем-то в своем углу, с сердцем отбросила в сторону попавшийся под руку ухват.

— Сама виновата! Не пяль глаза на каждого, бесстыдница! Есть один, и остепенись! Какого тебе еще надо?!

— Я? Пялю? — изумленно пропела Варвара. — Очень надо! Вы, маманя, не треплитесь, коли не знаете! — и пошла к себе за занавеску.

Глаза ее при этом блестели как-то по-особому, и даже на вошедшего в эту минуту Галкина посмотрела доброжелательно. Все-таки мужчина…

Воронцова ее не осуждала. Варвара была из тех молодаек, которые, еще не пожив, уже успевали овдоветь. Им, познавшим мужскую ласку, было труднее даже, чем тем, кто ее так и не успел узнать. Не удивительно, что такие, как Варвара, улучив момент, нет-нет да и прошмыгнут в батальон. Посидят, поворкуют под кустиком, пока старшина или комбат не прогонит… Не до хорошего! Посидеть бы просто, прижаться щекой к жесткому сукну шинели — и то большое счастье! Трудно любить на войне, но еще труднее быть любимой.

Понимая, что не заснет, Воронцова встала с топчана, накинула шинель и вышла на улицу. Ноябрьская ночь бросилась в лицо усталым холодным ветром.

 

2

Старшему Савушкину, Мише, лет десять. Держится он солидно, говорит неторопливо и мало. По всему видать: подражает мужчинам.

Без него Савушкины за стол не садятся. После обеда Настя обычно устраивается в уголке, что-нибудь перешивает из старого либо штопает, а Миша принимается оделять младших подарками. Неторопливо и раздумчиво вынимает из карманов игрушки. Кому достанется стеклянная гильза, а кому и целый патрон. Не забывает и себя: раз принес запал от гранаты и уселся с намерением, как видно, разобрать его. Случайно оказавшийся в это время в избе Галкин увидел, отобрал. На глазах испуганной Насти показал, что это за штука и для чего служит…

— Горе мое! — сказала Настя. — Вроде и большой уже, а ума еще как у Петьки! Тот в войну играет и этот… Пошли с ним вчера за картошкой, нашли целый бурт. Только принялись набирать, а немец — вот он, рядышком! Стоит под деревом, на нас смотрит. Я — мешок в руки и бежать, а мой-то пострел лег в межи в немца из лопаты целит, ровно с пулемета. «Отходи, говорит, мама, я твой отход прикрою». Насилу увела! И смех, и грех, право! Спасибо, немец сознательный попался, не стрелял…

— Куда же вы за картошкой ходите? — спросила Воронцова. — На передовую?

— Куды ж больше-то? Здесь поближе все люди посбирали, а там на ничейной полосе ее в земле много остается. Иной раз целый бурт найти можно. Колхозный который… Чего ж ей пропадать? И картошка не гнилая, хорошая картошка.

— Убить могут.

— Ничего, теперь тихо. Мы ведь, когда стреляют-то, не ходим…

Картошку ели все вместе, окружив стол плотным кольцом. Солили экономно, просыпанную соль подбирали языком.

— А мясо в армии дают? — вдруг спросил Петька.

— Дают, — ответил Галкин, — иногда…

— Почему иногда? — спросила Фрося.

— Кончится война — каждый день давать будут.

— А бабка Ксения говорит, тебе и сейчас дают.

— Ксения говорит? Ну, раз говорит, значит, и вправду дают.

— А почему ты нам одни сухарики приносишь?

Галкин поперхнулся картофелиной, встал из-за стола, напился в сенях холодной воды и ушел к себе в роту.

Настя сказала укоризненно:

— Ну вот, ни за что обидели хорошего человека!

Ко всем, кто приходил в избу Грошевых, она относилась одинаково: по-матерински ласково и дружелюбно. Было в ней так много от жены, матери, сестры, что встретившийся с ней впервые через несколько минут начинал чувствовать себя как дома. Когда она, собрав вокруг себя ребятишек, начинала проникновенно и неторопливо: «В некотором царстве, в некотором государстве…», ее слушали все, кто находился в это время в комнате. И хотя большинство сказок было давным-давно знакомо, слушали с удовольствием. Тихий, ласковый голос успокаивал, отрывал от надоевших будней войны, протягивал незримые нити к бесконечно дорогому, далекому, оставшемуся за огненной чертой…

А вечером, позвав Мишу, она уходила с ним к переднему краю. Возвращались поздно, иногда под утро. Принесенную картошку ссыпали в выкопанную в огороде яму.

— Наберем полную, — говорила Настя, — на всю зиму нам с вами хватит.

Ее младшие, едва проснувшись, топали в огород смотреть и возвращались радостные.

— Во, сколь осталось!

Грошевы к затее Насти относились серьезно.

— Экую прорвищу запасает! — ворчала старуха. — Ровно век здесь жить собралась!

Когда Насти не было дома, подходили к мешку, брали в руки крупные клубни.

— Из Апатьевских буртов, — говорила уверенно бабка. — Там, слышно, немцев вчерась погнали…

— И не из Апатьевских, — возражала дочь. — Из-под Старкова картошка. Вон глина на ей. А в Апатьеве скрозь песок.

И каждый раз старуха начинала осторожно:

— Сходила бы ты с ней, посмотрела. Может, и не так страшно…

— Иди сама, коли жить надоело! — отвечала Варвара.

— Настенка-то ходит…

— Настенке все равно помирать. Придут немцы — первую повесят за мужа-комиссара, а мне еще пожить охота.

 

3

Настя погибла в один из дождливых дней в начале декабря. Маленькая, худенькая, словно подросток, лежала на той самой лавке, на которой спала раньше. Впервые Воронцова видела ее без платка. Белокурые жиденькие волосы откинуты назад, светлые глаза чуть приоткрыты и смотрят на мир серьезно и задумчиво. Одна нога в ботинке, другая — разутая, в одном чулке с прорванной пяткой.

Размазывая слезы по лицу, Миша говорил:

— Подошли мы к тому месту, где раньше брали, а там пусто. Кто-то до нас поспел. Маманька и говорит: «Ты посиди тут, а я пойду посмотрю другое место». И не пришла…

Солдаты, принесшие Настю, стояли тут же. Галкин часто и сипло кашлял, сморкался в рукав, вытирал глаза заскорузлыми пальцами. Другой, совсем еще молодой парнишка, хмурился, на людей смотрел исподлобья. Оба дымили махоркой и шумно вздыхали. Галкин несколько раз принимался рассказывать одно и то же. При этом он неловко шевелил правой рукой.

— Идем мы с Саватеевым за этой картошкой, будь она неладна, глядим, у бурта ровно кто-то сидит. Думали, немец. Залегли. Лежим, это, ждем. Стрелять — не стреляли. Потому как шум подымать нам никак нельзя. Немец зараз начнет бить из орудий либо из минометов. Ждем мы, и вдруг чудится мне, будто человек стонет… Этак тоненько, вроде бы как пугливо. Саватеев было пополз, а я его придержал. Говорю, можа, это немец приманывает. Он это любит — приманывать! Сколь наших ребят зазря погибло через это. Застонет в кустах, ну, известно, у кого сердце выдержит? Пойдут на стон, а он с автоматом… Словом, не пустил я его. Ан, выходит, зря. После-то и сам полез, а Настенка-то уж кровью истекла. Такое вот, стало быть, дело.

Покашляв, Галкин продолжал:

— Взяла, видать, первую картошку, а в мешок положить не успела. Так с ней и сидит, к груди прижимает. Большая такая картошка, белая…

После смерти Насти жизнь в доме Грошевых как-то притаилась, замерла. Неожиданно все сразу почувствовали, что в доме не хватает кого-то очень хорошего и нужного.

Галкин с удивлением заметил, что ходит в аккуратно заштопанной гимнастерке, легкораненые, приходившие в санчасть на перевязку, признались, что они своими латанными гимнастерками обязаны беженке. Воронцова вспомнила, как долгими ночами сидели они вместе с Настей за печкой и беженка говорила ей своим ровным певучим голосом:

— Кончится война, приедешь к нам в Руссу, я тебя в городскую больницу устрою. Будешь работать и учиться, а потом, глядишь, и в институт поступишь, настоящим доктором станешь. А то фельдшером — ни то ни се… Так жизнь-то и наладится.

— Думаешь, скоро кончится? — спросила Воронцова.

— А как же?! Вот опомнятся наши маненько, поднакопят силушки и тронутся.

— Ох, не случилось бы, что немцы раньше в Москве будут.

Настя ответила уверенно:

— Не будет этого. Не отдадут им наши Москвы. Все до единого полягут, а не отдадут! Москва — это все равно что сердце наше. Вынь его из груди — и нет нас!

Маленькая ростом, она стала сейчас большой и сильной.

— Какая ты… — сказала Лидия Федоровна, откровенно любуясь ею. Настя покраснела, крепко зажмурила глаза.

— Эх, Лиданька, только б до победы дожить! Ничего бы не пожалела, только бы ее приблизить хоть на денечек!

Такой она и запомнилась Воронцовой.

Грошевы Савушкиных не обижали, но питались по-прежнему отдельно от них. Раза два приходил Саватеев, приносил хлеб, сахар, селедку. Посидев молча, уходил, аккуратно притворяя за собой дверь. Галкин приходил чаще. Сидел у порога, курил вонючую махорку, хмуро смотрел на детей. Иногда неумело гладил кого-нибудь по голове, шепча себе под нос:

— Ах ты, беда какая!

Однажды принес завернутые в тряпку сапоги.

— Перешил вот свои. Может, подойдут мальчонке. А коли не подойдут, пускай на хлеб сменяет. Много не дадут, а буханки две просить надо. Головки почти что новые. И двух годов не носил.

Поставив сапоги у порога, свернул тряпочку, высморкался в нее, убрал в карман и вышел.

Миша по-прежнему ходил за картошкой каждый вечер. Похоже было, что он задался целью завершить начатое матерью. В новых сапогах он казался намного старше. На лбу у него так же, как у матери, залегли складки, правда, пока еще чуть заметные. Иногда с ним вместе ходила Фрося. Вдвоем приносили килограммов десять-двенадцать. И теперь уже Миша говорил, собрав вокруг себя малышей:

— Засыпем до краев, тогда вовсе ходить не будем. Тогда нам зима не страшна.

Воронцова ходила к командиру роты, рассказала про Савушкиных. Капитан только развел руками:

— Сама видишь, весь батальон который день без горячего. Все дороги перерезаны. В тылу хозяйничают фрицы, а у нас сил нет им по шапке дать. Вся оборона на нашем участке на одном честном слове держится. Узнают немцы, что нас здесь — с гулькин нос — двинут! Как пить дать двинут в наступление!

Сам он отдал все, что у него было: килограмм сухарей и пять кусков сахару.

— Бери, все равно без толку лежит. Я и раньше-то сладкое не уважал.

Как-то Галкин появился возбужденный, сияющий. Убедившись, что Грошевых нет дома, скомандовал:

— Мишка, Фроська, забирайте мешки и айда за мной! Будут и у вас нонче оладышки!

Он привел их далеко за деревню, где начинался лес. Несколько больших куч хвороста и сухих листьев прятались в сосняке. Галкин разбросал одну из них, кинжалом разрыл тонкий слой земли. В яме, прикрытые соломой, лежали мешки с мукой.

— Берите, не стесняйтесь. В случае чего скажете: в батальоне выдали как семье фронтовика… Ну, чего вы?

Миша и Фрося не шелохнулись.

— Очумели с радости? Ну-ко дайте мешок-от!

Насыпать муку одной рукой было неудобно. Галкин сперва черпал пригоршней, потом приспособил пилотку. Работая, солдат не забывал поучать несмышленышей, учил их жить на белом свете. А когда, окончив работу, оглянулся, возле него никого не было. Далеко, у самой деревни, виднелись две детские фигурки, одна маленькая, другая немного побольше. Они шли, взявшись за руки, и скоро скрылись за крайней избой.

— Мать честная! — выругался Галкин. — Чего ради старался? Вас ради! Жалко ведь: пропадете! Кабы не это, рази бы я…

Дойдя до грошевской избы, он решительно взялся за ручку, но передумал, не вошел. Стоял, насупясь, ковырял ногтем сучок на косяке двери. Потом поправил ремень, выколотил пилотку о столбик, надел ее и пошел к себе во взвод.

Миша отправился за картошкой на рассвете. Стоя на посту, Галкин видел, как он вышел из дома, спустился по тропинке вниз к ручью, напился и, затянув потуже ремень, не оглядываясь, пошел в сторону нейтралки.

Только поздно вечером, улучив момент, Галкину удалось заскочить в избу Грошевых. Младшие Савушкины были одни. Фрося, подражая голосу матери, рассказывала:

— В некотором царстве, в некотором государстве жили-были король с королевой… — она посмотрела на темные окна, на старого солдата, молчаливо стоявшего у порога и добавила: — И еще у них был старший братик Миша… Галкин вышел тихо, как Саватеев, притворив дверь.

Через полчаса полк был поднят в наступление.