Сердце солдата (сборник)

Коноплин Александр Викторович

ЖУРАВЛИ

(Повесть)

 

 

Глава первая

Разгружались ночью. Эшелон подошел без гудков, без света, и Лузгин проспал команду «подъем». Проснулся, когда в вагоне никого не осталось. В распахнутые настежь ворота «пульмана» ветер задувал рассеянные капли дождя. Подойдя к краю вагона, Лузгин немного помедлил: высоковато все-таки, да и холодно на воле, мокро… Если б мог, все тепло вагонное с собой унес! Снаружи до него доносились крики, ругань, свистки, команды, скрежет металла. Вздохнув, Иван подобрал полы шинели и прыгнул. Гравий хрустнул под ногами, каблуки мягко вдавились в насыпь.

Тяжело раскачиваясь на ходу — с полной боевой выкладкой не больно-то взыграешь, — шел Лузгин в неведомую кромешную тьму. Шел туда, откуда неслись крики и где строился весь маршевый батальон. Мысли… торопливые, сбивчивые мысли, тесня одна другую, копошились в его мозгу.

— Станция «Раздольное», — прочитал кто-то валявшуюся на земле вывеску.

«Какая там станция! — думал Лузгин. — Была на этом месте когда-то, а теперь — так… груда кирпичей да развалины башни. Может, водонапорной. Они завсегда рядом с вокзалом строятся. И все. А то — станция! Ну да пес с ней, станция так станция…».

Оглянувшись в последний раз на эшелон, Лузгин с сожалением покачал головой. Все-таки там было лучше. Тепло! И спи, сколько хочешь. Если не в наряде. Питание вот тоже… На остановках горяченького хлебнешь и — жить веселее. А здесь концентрат в пачках выдали. Знать, не скоро кухню думают наладить. Трепались писаря, будто прямо в бой двинут… Ну их-то не двинут, они завсегда в тылу, а батальон к какому-то полку в придачу, говорят, привезли. Ну что ж, все может быть, на то война.

А дождь — в лицо. Сырость проникала всюду. Ворот у Лузгина широкий, хоть кулак суй, с каски, должно быть, течет по груди и по спине. А снизу — обратно: ботинки хоть и новые, а текут, чтоб им пусто было! Помощник старшины, земляк — с одного району — хотел сменить — опять незадача. Такого размера ботинки в армию не присылают.

— Что ж ты, земеля, такой маленький? — спросил каптенармус. — Как же ты дома обувку подбирал?

Лузгин не ответил. Постеснялся. Обувь он всегда покупал в детском отделе. Был такой отдел в сельпо. Тогда этим не тяготился. Даже наоборот, радовался: в детском-то отделе — дешевле!

Перелезая через навороченные шпалы и скрюченные рельсы, Лузгин едва не упал, запутавшись в полах шинели, и вслух ругнул старшину:

— И чего не сменил на маленькую? Обещал же! Да и были у него поменьше. Сказал: «На месте». Не этого ли места ждал щербатый леший? В самый аккурат здесь шинелки примерять!

Строились за станцией на большаке. Длинная неровная лента вытянулась на полкилометра, то выпирая вперед, то заваливаясь назад. Не строй, а горе. Не то что в учебном. Там — по ниточке! И тишина. А тут стоят, меж собой переговариваются, цигарками светят. А и много же тут людей собралось! Правофланговые у самой станции, а левофланговых и не видно. Утонули, пропали в ночи. Даже цигарок не видать.

Командиры бегают, строй выравнивают. Не иначе большое начальство прибудет. В эшелоне про это вроде бы говорили… А может, и не говорили. Теперь разве припомнишь?

— Рррравняйсь!! — гаркнул кто-то впереди, и Лузгин припустился бежать. Найдя своих, тихонько встал в строй, будто все время тут стоял. Даже помкомвзвода ничего не заметил. Пальцем на всякий случай погрозил издали. Ребята — те поняли, засмеялись.

— Братцы, Лузгин здесь! Теперя — все. Можно начинать.

— Егор, подь доложи полковнику-то, дескать, генерал Лузгин прибыли и его доклада дожидаются!

— Та нехай бегом! Що вин там спыть, чи шо?

— Зараз прибуде. Тремайте, ваше превосходительство!

— Ха-ха-ха!

— Тихо, вы! Не слыхать команды!

— Зараз почуешь. Ось, кажись!

Строй колыхнулся, вытянулся, замер. Теперь уж не кривая линия, а ровная линеечка, как на параде!

Подъехал на машине большой, важный. Вылез, захлопнул дверцу. Когда говорил, рукой махал то вверх, то вниз, будто на каждом слове печать ставил.

Когда ветер дул вдоль строя, до Лузгина долетали короткие обрывки фраз. Иногда он различал отдельные слова. Спросить же, о чем говорит этот высокий, толстый, ему было не у кого.

Рядом с ним Мурзаев. Не то татарин, не то казах. Он по-русски далеко не все понимает, разве что такие слова, как «обед», «отбой», «котелок»… Эти он сразу выучил. Выучит, конечно, и остальные, нельзя ж без этого, да только сейчас с ним трудно. Командир отделения сержант Митин с ним мучается. Сержант ему «направо», а он налево бежит. Прикажет встать, а он ложится… Терпение надо!

Следующий за ним Минько Степан. Этот хоть и понимает по-русски, ни за что не скажет. Посмеется, и только. Или наврет. Он все время врет. Командиру роты и то сумел соврать. Отсидел трое суток на «губе», и все неймется. В эшелоне взять. Когда стояли на одной станции, он никому не сказал, разрешения не спросил, выскочил из вагона — и к торговкам. Гимнастерку на яички менять. Хорошо, вовремя заметили, привели обратно. Так и не сознался. «Я, говорит, менять не хотел. Я, говорит, гимнастерку снимал, чтобы в нее яички завернуть». А на что он их покупать собирался, спросить бы его! Не на что ему было покупать! Все деньги он еще в Москве проел. Они там целый пир устроили. Картошки накупили вареной, огурцов соленых, сметаны… И старшину с отделенным пригласили. Старшина поел, а сержант отказался. «У вас, говорит, у самих мало…» Конечно, так шиковать — никаких денег не хватит! Сейчас вот курить стреляет… Лузгин так не любит. Уж на что другое, а на табачок всегда рублишко найдется. Табачок душу согревает и нехорошие мысли разгоняет. Нельзя без табачку.

Кончил говорить высокий. Сказал что-то стоявшим рядом командирам. Вышел вперед другой. У этого голос зычный. Его Лузгин слышал хорошо и все до последнего слова запомнил.

— Товарищи, — сказал он, — вы теперь являетесь воинами сто четвертой стрелковой дивизии! Батальон вошел в состав ее согласно приказу командования. Для чего это, сделано, товарищи? Как вы уже слышали, наша дивизия с начала войны ведет непрерывные бои с противником. За это время она прошла с боями от границы. Не буду скрывать, товарищи: очень, очень мало светлых дней выпало на нашу долю! В боях дивизия потеряла своих лучших сынов! Месяц назад она была пополнена за счет остатков шестьсот седьмой, сто двадцатой и двести сороковой стрелковых дивизий и в последних боях под городом Великие Луки покрыла себя неувядаемой славой! Наши бойцы и командиры выдержали натиск превосходящих сил противника, держались стойко и нанесли врагу громадный урон в живой силе и технике. Вам предстоит закрепить эту славу и разгромить немцев в районе Демянска. Для чего я это говорю вам, товарищи? Для того, чтобы каждый из вас почувствовал большую ответственность и личным примером поднимал боевой дух своих товарищей по оружию! Наше дело правое! Смерть немецким оккупантам! Ура, товарищи!

— Уррра-а-а! Урр-а-а-а! — прокатилось многоголосо, мощно по-над лесом, зазвенело над голыми безлюдными полями и затихло в непроглядной ночи.

И не успело еще смолкнуть эхо, как из-за небольшого леска начали бить немецкие минометы.

— Ух! Ух! Ух! — ухали мины, вгрызаясь в землю.

— Та-та-та-та! — строчили пулеметы.

— А-ах!! — гулко рвались снаряды.

Рассыпался строй по полю, раскатился как горох, кажись, не собрать теперь и половины!

Да об этом ли думал Лузгин, когда без памяти бросился прочь от большака? Опомнился, почувствовав боль в колене. Сгоряча не разобрал, сунулся в первую попавшую воронку, а там железяка кореженная, ну и разбил колено. Сам виноват, немец тут ни при чем. В другой раз не теряй головы, поглядывай!

Командир построил взвод, посмеялся:

— Ну вот и получили боевое крещение! — глянул на всех, покачал головой. — Неужто все совершеннолетние? — И к Лузгину: — Ты тоже паспорт имел?

Тут уж не растерялся Лузгин. Больно хорошо смеется взводный. Решил: пусть еще посмеется.

— А как же, товарищ лейтенант! Не успел родиться — выдали.

— Как так?

— Девятнадцатого числа день рождения справлял, а двадцатого за паспорт расписался.

— Почему только расписался?

— В сельсовете сказали: «Все равно не сегодня-завтра забреют. Пускай уж у нас полежит».

— Так и сказали?

— Так. Им что! Они и не то скажут!

Знал Лузгин, что не совсем так все было. Знал, а рассказал, будто и правда ему так ответили. Пусть лейтенант посмеется. Председательнице сельсовета Анне Ивановне от этого хуже не будет. Да и далеко, не услышит… Кабы поближе — не сказал бы, постеснялся. Страсть, не любит председательница, кто заливать мастер! «Пустющий, говорит, человек, который выдумывает, чего не было!»

Ишь ты, «пустющий»! А если есть такое время, когда смех дороже хлеба, тогда как?!

Снова команда. Заколыхался строй, загремел котелками, полез в гору. Гора не велика, да снег, глина. Скользко. Однако одолели, перевалили. За той горкой — другая, за ней — третья. И так без конца.

Идет полк вдоль фронта, а горкам конца не видно. И каждая лесом поросла. Лесная дорога — как на Ярославщине: вьется промеж деревьев, петляет. А деревья-то! В пол-обхвата и больше. Высота — шапка валится.

Сержант Митин поравнялся с Лузгиным. Тоже вертит головой направо, налево. Любопытствует.

— Что, Лузгин, устал?

— Нет, товарищ сержант, не устал! — ответил Лузгин и сам удивился: так-то бодро получилось.

— А я вот притомился немного. Ну да ладно. Придем на место — отдохну.

И видит Лузгин, что Митин, хоть и отделенный, а тоже вроде не старше самого Лузгина. Шея тонкая, мальчишеская, из-за воротника видать. И руки тоже тонкие, нежные. Лицо у Митина круглое, словно девичье, с ямочками на щеках. Только разве что пушок на подбородке. Как и Лузгин, небось недавно бриться начал.

И все-таки есть в Митине что-то такое, что мешает Лузгину смотреть на него как на равного. Умный он очень, грамотный. Говорят, в институте учился.

— Тихо здесь, — сказал сержант, и Лузгин согласился: верно, тихо. — Как будто и не на фронте мы. — И снова согласился Лузгин: в самом деле, будто и не на фронте.

А Митин вдруг глянул Лузгину в самые глаза и спрашивает:

— А ты, Ваня, не боишься смерти?

Растерялся Лузгин. Конечно, кабы знать, что такое спросит, можно бы ответить как положено, а то так, сразу… Не получится, наверное, как положено. И Лузгин промолчал. После-то уж пожалел: ведь мог бы ответить как следует! Дурень, дурень! Что теперь о тебе товарищ Митин подумает? Небось вроде того: был ты, дескать, Лузгин, вахлаком, вахлаком и остался! Нельзя из тебя сделать настоящего солдата!

Очень может быть, что так и подумает. Недаром после таких слов вздохнул и зашагал вперед быстро-быстро!

Первый привал устроили возле какой-то речки. Костров разводить не разрешили. Впереди все небо в ракетах. Одна тухнет, другая ей на смену загорается.

Говорят, теперь близко…

Близко-то близко, это солдат и сам понимает, а ты лучше скажи, когда концентрат сварить можно. Всухомятку сколь ни ешь, не наешься, а горяченького две ложки хлебнешь — и чувствительно.

Снова команда. Опять пошли. Теперь ракеты остаются справа. Похоже, полк все время двигается вдоль передовой. Перешли вброд речку, вторую, вошли в лесок. Здесь темень еще гуще. Нет хуже осени! Летом не успеет стемнеть — тут же и рассвет. Зимой от снега светло. Сейчас снегу мало. Лузгин раньше любил зиму. Особенно первый снег. Чистый он, радостный. Нет его, долго нет, а потом вдруг возьмет да и выпадет. Утром выйдешь на крыльцо и двора не узнать: все бело. Весело, а отчего и сам не знаешь. И не один человек радуется. Всякая тварь — тоже. В лесу весь снег истоптан. Тут и зайцы носились, и лисы играли, и тетерева. О домашнем скоте и разговору нет… Долька аж сатанеет! Прыгает, лает, по снегу катается, сам с собой играет. Гуси такой крик подымут…

Интересно, в этих местах снег всегда так рано выпадает? Да, наверное, так же. Как ему еще выпадать?

Ах ты, господи, до чего ж томительно этак-то! Хоть бы уж скорей начинали… Либо повеселил кто. Хоть бы музыка заиграла!

Задумавшись, Лузгин не слышал команды и налетел на остановившегося Мурзаева. Тот чуть не сшиб с ног Минько. В одну секунду взвод сбился в кучу, и теперь, гремя котелками и наступая друг другу на пятки, солдаты разбирались по два. А впереди уже новая команда:

— На-ле-во! Ря-ды — сдвой! Сом-кнись!

Повернулись налево, забежали друг другу в затылок, сдвинулись. Пока все. Что еще скажут?

И вдруг:

— Разойдись! Проверить оружие!

Значит, пришли. Наверное, это и есть исходная, о которой еще в эшелоне говорили на занятиях. Ни травинки, ни пригорочка сухого. Несколько старых окопчиков в земле — и все. Как хочешь, так и располагайся.

Выбрал Лузгин кочку посуше, привалился к ней спиной, воротник поднял. И дремлется ему, и уснуть боится. Вдруг какую команду проспишь! Достал кисет, развязал веревочку, отсыпал на ладонь щепоть махорки. Там же, в кисете, сухая бумага, газетная. Спасибо, старый солдат подсказал спрятать ее туда, а то бы сейчас и не закурил в такой мокрети. Расстегнув шинель, накрылся с головой, достал кремень, принялся высекать искру. И кто ее придумал, такую хреновину? Пока фитиль загорится, семь потов сойдет. Хотя без нее еще хуже. Спичек вовсе нет. Коробочек на базаре рублей пять теперь стоит. Эх, костерочик бы сейчас! Сухими еловыми веточками заправить. Через полчаса вся амуниция высохнет. Да нельзя костерочик-то: немцы увидят. Цигарку и ту велено в рукав прятать.

В первый взвод Лузгин попал случайно. Не захотел отставать от сержанта Митина. Очень уж он привязался к своему командиру. Когда из учебного полка стали отправлять на фронт, Митин первый попросился, а за ним, как-то само собой получилось, и Лузгин. Митин бы мог остаться. Его при учебном полку оставляли молодых учить. И Лузгин мог. Имел право: всей его учебы было двенадцать дней, не считая дороги.

В строй они тогда встали рядом. Потом, когда желающих идти на фронт поднабралось, Лузгина снова оттеснили на левый фланг. От него до Митина теперь целых двенадцать стоят.

В пути остановки долгие. Иногда по нескольку суток. Загонят эшелон в тупик и — закуривай, ребята! Митин, чтобы время не терять, обучал их помаленьку. Например: как надо «языка» брать без шума. Стоит «язык», не шелохнется, а ты подползаешь, левой рукой его за глотку, а правой кляп в рот вставляешь, чтобы не орал. В это время второй напарник ему руки назад крутит. Будьте здоровы! Одним воякой у Гитлера меньше.

Немца всегда Минько представлял. Прямо как настоящий немец: его тащат, а он — хоть бы что. Не шелохнется.

Его еще и потому за немца ставили, что ростом он не велик. Легко тащить. Поставь такого верзилу, как Варин, намаешься. В нем чистого весу без каски и противогаза, наверное, килограмм сто. Тут тоже соображать надо. Варин всегда разведчика представлял. Взвалят на него Минько, он и тащит. Так и тренировались. А чего еще надо? Гранаты бросать все умеют. Учили. Стрелять— и подавно. Лузгин стреляет хорошо. Сам командир взвода — того, учебного — сказал как-то: «На фронт приедем, а тебе снайперскую винтовку дам». Да только на фронт его не пустили. Вместо него другой сопровождал взвод. А здесь принимал третий. Молодой, шустрый. Лузгин его и разглядеть-то как следует не успел, и фамилий толком не знает. Не то Дохтуров, не то Доронин. Одно точно: на «д». Нет его сейчас. И ротного нет. К начальству вызвали.

Приметил Лузгин, что старые солдаты портянки перематывают. Принялся и он. Раз люди делают, значит, не зря. Кто его знает, что дальше будет? Может, опять подымут полк и дадут бросок верст на сорок…

А это точно, что скоро — в бой. Теперь уж не брехня. Сам взводный сказал. Будто бы и артиллерию подвезли.

Сидит Лузгин, мотает портянку, думает. Письмо бы черкнуть домой. Мол, так и так, прибыли на место. Жив, здоров, чего и вам желаю, и так далее, да небо, как назло, темным-темно. По времени-то вроде пора и рассветать, а оно и не думает.

Минько спит. И другие тоже. Как пришли на место, так и притулились кто где. Отделенный и тот дремлет. Один Лузгин да еще Мурзаев не спят. Сидит Мурзаев, скрестил под собой ноги, раскачивается и не то стонет, не то поет. У него что стон, что песня — не разберешь.

— Мурзаев, — говорит Лузгин, — ты о чем поешь?

Повел Мурзаев головой, блеснул раскосыми глазами и опять за свое. Поговорили… Лузгину спать не хочется. Дома он в это время, бывало, давно на ногах. Особенно летом. Это когда пастушил, приучился. Развиднеется чуть, а он уж на ногах. Хорошо пастушить! Пастуха хозяйки уважают, кормят по очереди: сегодня одна, завтра — другая. И — друг перед другом: одна в яичню — пяток яиц сует, другая десятка не пожалела, третья — сковородку картошки с салом. Так накормят другой раз, что еле ноги волочишь, а не то и вовсе не доешь — оставишь. Сюда бы ее, эту картошку недоеденную!

Конечно, не всегда так Лузгин жил. Бывали годы и не такие сытные. Шестеро их было у матери. Отец помер— Лузгин и не помнит когда. Манька, Ленька да Петька не от отца уж. От другого. Да жили дружно, чего там! Изба большая, мебели почти что никакой, места всем хватало. Старший, Степан, в финскую погиб, так вся деревня ревмя ревела. Девки прямо под окна приходили и выли в голос.

Первый парень был Степан-то… Лузгину до него далеко. И ростом не вышел, и пригожести нет. Волосы — и те, ровно пакля какая, торчат во все стороны, ни пригладить, ни зачесать. Не больно и жалел их Лузгин, когда в военкомате оболванили. Другие жалели… Говорили, девки любить не будут. А Лузгину — что? Его и так не любили. К другим парням жмутся, а от него, как от мухи, отмахиваются: «Иди ты! Соплей перешибешь, а туда же: лапать!» И надо же так: зазноба его, Варвара, Трофима Силина дочка, по которой тосковал он, была выше его на полголовы! А уж красива! Рядом с ней Лузгин и сесть-то боялся. Ну как засмеет! Да только, оказалось, не такая она. Поздно он понял это. Когда уж в армию уходил. Подошла она прямо на вокзале и при всем честном народе обняла и поцеловала в губы. Свои, деревенские, так и ахнули. А после в вагоне парни проходу не давали. Расскажи да расскажи, тихоня, когда этакую девку успел захороводить. Скольким парням отбой дала и, надо же, кого полюбила! Ни кожи, ни рожи! Бока хотели наломать. А он и поцеловать-то ее не успел. Растерялся. Несмелый он. Теперь вот пишет. Три письма прислала. И фотокарточку. Ее прячет Лузгин подальше. Письма-то все читают, в том беда не велика, а вот фото смотреть — это ни к чему. Да и далеко онo убрано у Лузгина, и некогда его доставать для всякого.

Поднимает голову кверху Лузгин, на небо смотрит. По-прежнему темным-темно. Разве тут чего напишешь? Да и сержант спит, а один Лузгин писать не решается. Не получится складно.

В последний раз и сержанту, видать, надоело. «Скоро ли ты, говорит, Лузгин, сам писать будешь? Пора бы!» Да не научится, видать, Лузгин складно. В писарях все равно ему не бывать, а другая работа в полку для всех одинаковая.

Есть, правда, одна работенка, что зовут «не пыльной, но денежной»: ординарцем быть у кого-нибудь из командиров. Из нового пополнения некоторых звали… Лузгину тоже предлагали. Сгоряча-то хотел согласиться. Питание получше, на работы не берут, строевой не гоняют, да и спать удается все-таки больше, а как подумал, что придется Варваре писать, дескать, удрал от товарищей, нашел жизнь полегче, так и не смог, отказался. Смеялись парни. «Дурачком ты был, Лузгин, дурачком и останешься!» Да только не все так-то. Варин с Минько аж поругались. Минько говорит: «Не знали, кому предложить. Предложили бы мне, я бы с радостью! У командиров хлеб белый к пайку полагается…». Тогда Варин и говорит: «Лакейская у тебя душа, Степан, мелочная!» Другой бы, наверное, в драку, а Степке хоть бы что. Знай свое твердит: «Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше».

Плохо теперь Лузгину. Холодно, сыро. Но если бы сейчас опять предложили, все равно не пошел бы в ординарцы. Не может он бросить своих товарищей в эдакой обстановке…

На исходе ночи он задремал, но именно в это время начался бой. Начало его Лузгин проспал. Снилось ему в это время, будто мать запаривает кадушку под огурцы. Накалила в печи камни и ухнула их все сразу в кипяток. Забурлила вода, закипела, заворочались камни, стукают по днищу, перекатываются. От их стуканья дрожит пол в лузгиновской ветхой избенке. Лузгину страшно: вдруг камень пробьет стенку и хлынет кипяток ему под ноги. Стоит Лузгин босиком, примерзает подошвами к холодному полу, а уйти в избу почему-то не может. Силится оторваться от пола и не может. Наконец оторвался, но вместо того, чтобы просто перешагнуть через порог, взлетел к самому потолку. Прежде во сне не раз случалось Лузгину летать, только в этот раз летел он уж очень легко и плавно, как ястреб. Руками не шевелил, ногами не дрыгал. Прилетел прямо на печку и сел на свое любимое местечко по самой середке, где кирпич от времени малость поистерся и получилась удобная ямка. Только в этот раз не пришлось погреться Лузгину. То ли мать забыла протопить печь, то ли выдуло все тепло, но только печь показалась Лузгину еще холоднее, чем пол в сенях. Подпрыгнул он, ухватился за край полатей и хотел перелезть туда, а младший братишка — такой озорник — ухватил его за плечи и давай трясти что есть силы. Трясет и кричит грубым мужицким голосом:

— Земляк, а земляк! Замерз, что ли?

Открыл глаза Лузгин, огляделся. Все тот же лес кругом и тьма. Стоит перед Лузгиным пожилой усатый солдат, дышит в сложенные ковшиком ладони. А над головой солдата зарево полыхает, будто в деревне дома горят. И земля легонько подрагивает. Нет-нет, да и посильнее дрогнет, так, что с елок посыплется снег.

— Чего это, чего? — заволновался Лузгин. — Наступление, да? Началось? Я — счас!

Схватив винтовку, он вскочил, готовый бежать, куда прикажут. Однако никто ничего не приказывал. Кто сидел, как и он, привалившись спиной к пеньку, кто стоял, повернув голову в сторону зарева. Невдалеке собрались в кучку командиры, среди которых был и его взводный. «Дымов. Лейтенант Дымов», — почему-то только сейчас вспомнил он такую простую фамилию. Самый высокий среди командиров — лейтенант Колесников — батальонный. Голос зычный, взгляд орлиный, на поясе наган, на шее автомат. Возле него неотлучно — ординарец, по фамилии Митрохин, шустрый малый, чистый цыган. У этого тоже автомат на шее, только не наш, немецкий. Раздобыл где-то. В наступлении трофейное оружие иметь удобно: возле каждого убитого немца запас пополнить можно.

А солдат все стоял перед Лузгиным и грел дыханием ладони.

— Говорят, у тебя, земляк, самосад имеется. Дал бы на одну закрутку!

Лузгин вроде слышал его, а вроде и не слышал. Стоял и смотрел, не отрываясь, на светлые сполохи, пока не догадался присесть на старое место. Чего стоять без толку — в ногах правды нет…

— Так как же насчет табачку? — сказал солдат и присел рядом с Лузгиным на корточки. Он был высок ростом, широк в плечах, и ему было неловко просить, глядя на Лузгина сверху вниз. — Дашь или не дашь?

— Дам, конешно, дам! Ты обожди, не уходи только! — Лузгин искал кисет с махоркой и никак не мог найти. Он не замечал, что раза два коснулся его кончиками пальцев… — Это что же, бой, значит? Началось? А нас что же? Как же мы? Там — бой, а мы — здесь!

Солдат с интересом разглядывал его, усмехаясь в усы. Когда Лузгин достал кисет, он, не торопясь, свернул цигарку, закурил от трофейной зажигалки и, сильно затянувшись, с блаженным стоном выпустил первую порцию едкого самосадного дыма.

— Сосед воюет. Сто двадцатый полк. Мы пока в резерве. Вот когда слева восемьдесят девятый вдарит, тогда наш черед.

На дымок от его цигарки потянулись солдаты. Один из них, длиннорукий, костистый, будто слепленный наспех неумелым скульптором, спросил:

— Почем ты знаешь, Леонтьев, какой полк за каким пойдет? Ты что, генерал?

— Генерал — не генерал, а кой-чего смыслим, — ответил Леонтьев, — любой, если мозгой пошевелит, может догадаться, как оно дальше все обернется.

— Ну и как оно обернется?

— А вот так, я думаю… Ты, Москалев, место наше приметил?

— Какое место?

— На котором сейчас полк стоит?

— Чего его примечать? Болото.

— Так. А какая у немца техника на этом участке?

— Откуда мне знать?

— Ну так я скажу: танки у него здесь.

— Неужто танки?! — ужаснулся кто-то.

— Да брешет, — сказал Москалев, — откудова ему знать?

Услыхав слово «танки», солдаты придвинулись ближе, сгрудились вокруг Леонтьева. А тот — словно на занятиях по тактике:

— Стало быть, товарищи, наш, двести двадцатый, занимает оборону в районе болота. Подступы к нам с фронта и флангов для тяжелой техники противника закрыты естественным препятствием… — вывернув из чьей-то винтовки шомпол, он стал рисовать на снегу непонятные для Лузгина линии и кружочки. Остальные следили за ним более внимательно, и Лузгин понял, что большинство понимает, о чем говорит Леонтьев.

— Позади нас болота нет. Но именно здесь находится штаб дивизии…

— Все знает! — воскликнул Москалев. — Ну что ты скажешь!

— Немцы тоже знают, не волнуйся, — заметил Леонтьев и продолжал: — Соседние полки расположены на возвышенности. Позади них деревень нет. Вот теперь и соображайте, куда немец двинет свои танки: к нам в болото или на деревни.

— Я так думаю: непременно двинет на деревни! — сказал один из солдат. — Закрепится на высотках и двинет в глубину обороны.

— Правильно, Саватеев, — сказал Леонтьев, — быть тебе нынче же командиром отделения!

— Если раньше не шлепнут, — заметил Москалев.

— Меня не шлепнут, — спокойно отозвался Саватеев, — я махонький, а вот ты, дядя, — дылда. Тебя издаля видать, так что поглядывай…

— Гляжу. Вторую войну гляжу, а ты без году неделя как в полку, а туда же: в командиры метишь…

— Да будет вам! Давай дальше, Леонтьев!

— Значит, немец попытается взять деревни. Там суше. Если это удастся, он, разбив оба полка, выводит на большак танки и захватывает штаб дивизии. — Шомпол сделал два больших зигзага и нарисовал кружочек возле ног Лузгина. Все подавленно молчали. — Вывод один, — сказал Леонтьев, — пока он не разбил фланговые полки, надо немедленно вводить в бой наш полк! — При общем молчании он вытер шинелью шомпол и ввернул его на прежнее место. — Дай, землячок, еще на одну. Хороший у тебя самосад.

— Коли все так, чего ж тогда стоим? — волновались одни.

— В штабе не хуже нашего знают! — отвечали другие. — Раз стоим, значит, так надо. Начальству виднее.

Когда все разошлись, Лузгин спросил у сержанта Митина о Леонтьеве.

— Голова! — коротко ответил сержант. — Без образования, а — голова! Вторую войну топает. Мог бы служить в кадрах — не захотел. Теперь вот рядовым… Вчера его парторгом выбрали. Ты затвор почисти. Вода попала…

Далекая вначале стрельба на правом фланге постепенно приближалась. Шальные снаряды стали залетать в болото, где стоял двести двадцатый. Скоро еще более громкие звуки боя послышались слева, и там тоже заполыхало небо. Наверное, немцам удалось поджечь и эту деревню.

Протяжный надрывный крик-команда родился неизвестно где, пролетел над болотом и оборвался. И сейчас же его подхватили десятки голосов:

— Первый взво-од!.. Второй взвод! Тррретий…

— Отделение! Становись!

Из болота вышли, когда совсем рассвело.

Лежа в наспех вырытом окопчике, Лузгин, сам не зная зачем, то и дело открывал и закрывал затвор винтовки. Не то чтобы надо было. Просто муторно очень лежать вот так, без дела. Хоть бы уж начинали скорей, что ли! В соседнем окопчике Минько. Он тоже вертится, возится, устраивается поудобнее, будто навек лежать собрался. Мурзаева совсем не видать. Только винтовка торчит дулом кверху. Как стрелять будет — не понятно. Командира отделения, если б захотел — не докричишься. Его место на самом правом фланге. Лузгин рад и тому, что лежит он не последним. Еще левее его лежат люди. Чужие только. Не его роты даже. Оттуда раза два кричали, табачку спрашивали, да Лузгин не ответил. Может, не положено, кто знает!

Давно лежит Лузгин. Успел отлежать один бок, на другой перевернулся, а наступления все нет. Только спереди, оттуда, где немцы, все сильнее какой-то гул. Навроде бы гусеничные тракторы, только погромче. Неужто и вправду танки? Засосало у Лузгина под ложечкой. Такого с ним еще не было. Трусит он, что ли? Беда, коли так. Говорил давеча взводный: кто трусит, того первого убивает. Закон, говорит, в бою такой неписаный: смелого и пуля щадит.

А гул все ближе. Теперь уж точно не трактора. Танки. Идут они прямо на него, на лежачего… Еще муторней стало на душе. Чего тянут, чего ждут? Но вот высоко в небо взлетели две зеленые ракеты, загорелись ярко, рассыпались искрами. И не успела еще погаснуть первая из них, как встал во весь рост командир взвода.

— Вперед! За Родину! Ура!!

Больше ничего не слышал, не помнил Лузгин. Не помнил, как вскочил на ноги, как закричал, как побежал следом за лейтенантом. Ослеп и оглох он в ту минуту, как поднялся. Земля под ним дрожала, как дрожит пол на молотилке в страдную пору. Нет, верно, не совсем оглох. Слышит он, как гудят танки, как рвутся снаряды, как стреляет его винтовка. Пришел в себя только в траншее. Не наша, немецкая. Трупов полно и воды по колено, однако все лучше, чем в мелком окопчике. Хороший у Лузгина лейтенант, заботливый. Это он нарочно бросок подальше сделал, чтобы траншею занять. Ребята повеселели. Размещаются по-хозяйски. Теперь им и танки вроде бы не страшны.

Лейтенант смеется:

— Ну что, Лузгин, испугался? Привыкай, брат, еще не то увидишь.

Глянул на трупы, помрачнел:

— Оттащите в сторону. По ним топтаться будете?

Мертвого тащить вдвое тяжелее, чем живого. Не знал раньше этого Лузгин. В воде они, что ли, намокают?

Когда кончил — посунулся ближе к лёйтенанту. Хоть и он не железный, а все кажется, с ним рядом не так боязно. Весь в грязи, а шинелка как положено: на все пуговички и подворотничок на гимнастерке белый. Лузгину перед ним совестно трусить.

— Может, закурите, товарищ лейтенант?

— Спасибо, не научился. А ты давно куришь?

Лузгин курил давно. В деревне тот не парень, который не курит.

Покачал головой лейтенант и снова взялся за бинокль. А к чему бинокль, когда танки под самым носом!

Лузгин хорошо видел, как лежавший недалеко от него пэтээровец выстрелил в ближайший танк, как блеснул огонек где-то около башни и как после этого танк продолжал двигаться вперед как ни в чем не бывало. Ружье выстрелило во второй раз. Ударившись о броню, пуля срикошетила и зарылась в землю, не причинив танку никакого вреда. Упрямый боец выстрелил в третий раз. Тогда стальная махина развернулась и пошла прямо на окопчик пэтээра. Между ним и траншеей, в которой находился Лузгин, было не более тридцати метров. Когда машина приблизилась, солдат выстрелил в четвертый раз, но в этот момент гусеницы наехали на окоп.

Секундой раньше командир взвода лейтенант Дымов швырнул под танк гранату и теперь нагнулся, прячась от осколков. Услышав взрыв, он снова высунулся из траншеи и увидел, как по-прежнему невредимый танк переваливает через окопчик пэтээра. Длинное ружье согнулось и вдавилось в землю. Дымов приготовился бросить вторую гранату, когда из полуразрушенного окопа позади танка показалась стриженая голова без каски. Вслед танку полетела бутылка. Лузгин едва услышал слабый звук и тут же увидел пламя, разом охватившее броню над моторным отделением. На этот раз танк не пошел дальше. Круто развернувшись, он двинулся на окопчик вторично и, затормозив одну гусеницу, сделал полный разворот, сровняв окоп с землей. Однако танк уже горел, из его люков выскакивали танкисты. По ним отовсюду стреляли из винтовок, кидали гранаты.

Одному из танкистов осколком выбило глаз. Остановившись в полусотне шагов от Лузгина, он ловил в ладони ускользающую массу.

Лузгин сполз на дно окопа и, встав не четвереньки, изрыгал из себя съеденную утром пшенку, покуда кто-то не стукнул его по затылку:

— Эй ты! Чего разлегся?

Другой голос сказал миролюбиво:

— Оставь его. Не видишь, сомлел желторотик!

Лузгин приподнялся.

— А танки… танки где?

Зубы у него стучали, руки дрожали. Он лег рядом с Митиным, высунул вперед винтовку и огляделся. По косогору вверх бежали немецкие пехотинцы. То один, то другой падал и оставался лежать, зато другие все приближались и приближались к Лузгину.

— Стреляй! В душу твою мать! — закричал Москалев и погрозил кулаком. Лузгин выстрелил. Бежавший прямо на него человек споткнулся и упал. Лузгин не понял и приподнялся, ожидая, что человек сейчас поднимется и побежит снова.

Он догадался присесть, только когда пуля щелкнула о каску.

— Есть один! Давай дальше! — крикнул Митин.

Но дальше стрелять не пришлось. Полежав еще немного, Митин перекатился на спину, сказал громко:

— Шабаш, ребята! — и — Лузгину: — Чего глаза таращишь? Закуривай!

Потом они с час или больше сидели на дне траншеи и отдыхали. Подошел командир взвода, присел рядом, снял каску. Под каской оказались светлые волосы.

— Ну как, Митин, жарко?

— Терпимо, товарищ лейтенант. Лузгин счет открыл.

— Да ну?! Офицер или рядовой?

— Сейчас узнаем.

Раскрывши рот смотрел Лузгин, как Митин выскочил из окопа, ящерицей скользнул между камней и скрылся в неглубокой ямке. Когда он вернулся обратно, в руках у него была небольшая книжечка, завернутая в непромокаемую бумагу, и фляга в чехле.

— «Отто Майер, — прочел он, — одна тысяча девятьсот двадцать пятого года рождения». Годок, значит… Рядовой оказался.

— А что это у тебя? — спросил лейтенант, указывая на флягу.

— Где? Ах, это… Сам не знаю. Взял на память…

Сидевшие подвинулись ближе.

— Давай попробуем!

Москалев отвинтил крышку, понюхал.

— Спирт! Не сойти мне с этого места!

— Дай сюда! — Леонтьев отобрал флягу, положил в карман. — В санчасть отдам. Если правда — спирт, для раненых он нужнее.

Москалев бросил на Леонтьева свирепый взгляд, но ничего не сказал.

Довольно скоро немцы снова пошли в атаку. Цепи их приближались, тускло поблескивая воронеными касками. Лузгин видел их очень близко и непроизвольно вжимал голову в плечи, чтобы стать еще меньше… Под ноги подкатилось что-то большое, упругое и, вместе с тем податливое, мягкое…

— Не видишь? Убери! — закричал над его головой Москалев.

Лузгин понял не сразу. А когда понял, ощутил новый приступ тошноты. «Как же это никто раньше не заметил?»— сокрушенно думал он, приноравливаясь половчее взять труп. Минько лежал лицом вниз, словно нарочно весь испачканный зловонной траншейной жижей. Лузгин хотел перевернуть Степана лицом вверх, чтобы поглядеть, в какое место тому угодило, — может, домой написать придется, — но сверху посыпалась земля и тяжелые сапоги больно стукнули Лузгина по спине. Он обернулся. Вместо правой половины лица у человека закопченная маска с обгорелой, в клочьях, кожей. Рядом с Лузгиным — командир взвода и сержант Митин. Они тоже смотрят во все глаза и молчат.

— Что, не узнаете? — спросила маска голосом командира батальона.

— Товарищ лейтенант Колесников! — крикнул Митин.

— Геннадий, ты?! — Дымов схватил своего друга за руки.

— Огнеметом попотчевал, ни дна бы ему ни покрышки! — сказал комбат. — Как я теперь с такой харей целоваться буду?

— Тебе в санбат надо немедленно!

— Обойдется. Жаль, водки нет! В самый бы аккурат теперь!

— Есть водка, — сказал Дымов. — Даже спирт, Леонтьев, налейте! Как там у соседей?

— Да так же, как у вас, — ответил Колесников, возвращая флягу, — четвертую атаку отбили, теперь сидят гадают, сколько еще будет. — Ну-ко, дай еще глоточек! Знобит вроде…

— Глаз-от цел у вас, товарищ лейтенант? — сейчас Москалев говорил тихо, проникновенно, с какими-то старушечьими интонациями.

— Раз тебя насквозь вижу, значит, цел.

— Я к тому, что, может, надо помочь вам дойти до санинструктора…

— Москалев! Займите свое место! — приказал Дымов.

— А комбат тебя и впрямь насквозь видит! — хохотнул Митин, провожая Москалева.

— Мочой надо ожог-то! — пробасил Варин. — Моя бабка завсегда ожоги мочой излечивала. И следов никаких.

— Сюда бы твою бабку! — сказал Колесников. — Вместо нашей Зинаиды.

Варин с сомнением покачал головой.

— Н-не знаю… Все-таки шестьдесят скоро! Напишу, конечно… А лечит — что надо. Главное — без следов.

— Товарищ лейтенант, подходят! — крикнул кто-то.

Бойцы, расталкивая задремавших, поднялись, прильнули к оглаженным, кое-где наполовину осыпавшимся краям траншеи, защелкали затворами винтовок. Колесников тоже поднялся — его место в бою не здесь, — но еще с минуту не уходил, о чем-то раздумывая.

— Как у тебя с патронами? — спросил он наконец. — Может, подбросишь немного во вторую роту? Я сейчас пришлю подносчиков…

Дымов, не оборачиваясь, выкинул на бруствер пустой подсумок. Сержант Митин сделал то же. Колесников повернулся и, лишь слегка нагнув голову, пошел на свое капэ. Лузгин, подставив ящик из-под концентратов, взобрался на него и с опаской выглянул. На этот раз впереди пехоты шли танки. Лузгин насчитал сначала девять, потом появилось еще пять, потом еще семь. С флангов ударили тяжелые минометы. Огненный шквал прижал дымовцев к земле. Ведя огонь с ходу, танки подошли совсем близко. По ним все время била противотанковая артиллерия и от лесочка, и со стороны деревни, и, наверное, поэтому основная масса танков устремилась прямо на Лузгина. Еще немного — и они обрушатся на него, но прежде чем это случилось, над бруствером показалась белокурая голова лейтенанта Дымова.

— Назад — ни шагу! Гранаты к бою! За мной, товарищи!

И первым перевалился через бруствер. Метрах в десяти перед траншеей он поднялся на ноги, оправил на себе гимнастерку, оглянулся и вдруг махнул рукой Лузгину, дескать, давай, Иван Митрофанович, поспешай. И Лузгин побежал. Он видел, как лейтенант был ранен, как, раненный, продолжал идти вперед, зажимая рукой левый бок. Потом Лузгин упал. То ли споткнулся, то ли испугался слишком близкого разрыва, а когда поднялся, то увидел лейтенанта Дымова далеко впереди себя. Шел взводный прямо на танк один на один с гранатой в правой руке, а левой по-прежнему зажимал бок. Лузгин видел, как он взмахнул рукой, как подался вперед всем корпусом, как упал головой вперед. И тогда раздался взрыв. Танк остановился будто в недоумении, и только башня его продолжала вращаться. Сержант Митин крикнул:

— Взво-од! Слушай мою команду! — а какую, Лузгин так и не расслышал.

Митин побежал вперед. Петляя, падая и снова вставая, он увертывался от пулеметных трасс и все ближе подбирался к танку. Попав в «мертвую зону», где его не могли достать пули, он скатился в снарядную воронку и оттуда швырнул связку гранат. В густом черном дыму кто-то кричал надсадным, не то бабьим, не то детским криком. Не выдержало сердце Лузгина, бросился он туда, да немного не добежал. Словно обухом его по голове ударили. Зашатался Лузгин, стал падать, земля пошла у него под ногами кругом, словно карусель. Да нет же, не земля это! Мальчишки-озорники поднимают кверху край доски, на которой стоит Лузгин. Только вот зачем он стоит на ней — неизвестно. Вот-вот упадет он с той доски. А внизу вода. Целое озеро воды. Кабы еще умел плавать, а то ведь этак и утонуть недолго! Просит Лузгин мальчишек, молит не перевертывать доску — не слушают, смеются. Вот уж и край доски.

От страха Лузгин широко раскрывает глаза и видит перед собой что-то громадное, страшное, темное, которое надвигается на него, понемногу заслоняя небо.

Хотел Лузгин шевельнуться и не мог, хотел закричать— не кричится. А чудовище все ближе, ближе… Собравшись с силами, закричал Лузгин, да, видно, поздно. Навалилось на него громадное, страшное, опалило жаром, прошло над ним. И тотчас все смешалось: земля, небо, люди, кустики невдалеке.

Первое, что Лузгин различил вполне реально, была фигура Мурзаева. Склонившись над Лузгиным, он придвинул свое скуластое, в оспинах, лицо вплотную к лицу товарища и вслушивался в его дыхание. На миг приоткрыв глаза, Лузгин тотчас закрыл их, так как свет причинял нестерпимую боль. Он хотел попросить пить, но ставшие чужими губы никак не хотели выговорить нужное слово. Несмотря на это, он почувствовал, как в рот ему сквозь стиснутые зубы льется вода. Неужели он все-таки попросил пить? Вода была затхлой и отдавала ржавчиной, но Лузгину показалось, что он еще никогда в жизни не пил такой вкусной воды.

После этого ему стало легче. Даже боль в глазах поутихла. Приоткрыв веки, он с удивлением и жадностью разглядывал небо. Разглядывал так, будто опасался, что сейчас придет кто-то большой и жестокий и навсегда закроет его от Лузгина.

Но вместо того чтобы закрыться, небо, наоборот, стало постепенно светлеть. Было оно пасмурным, но не таким, как два часа назад, а по-осенному ласковым и грустным. Лузгин понял, что не умрет, и стало ему так хорошо и радостно, что глаза сами собой наполнились слезами. Мурзаев заметил, наклонился ниже, спросил озабоченно:

— Ай, худо! Асан думал — хорошо! Глупый Асан!

— Нет, навроде бы отошло, — сказал Лузгин. — Где наши?

— Нет наши, — сказал Асан, — ушли.

— Куда ушли? Ты догони, скажи, дескать, тут мы…

Мурзаев покрутил головой, вздохнул.

— Далеко ушел наши. Пешком не догонишь. На ишаке не догонишь. На хорошем коне догнать можно. Нет коня, нет ишак. Один пешком остался.

Асан щурит и без того узкие глаза. Лицо, шея, руки его черны от грязи, одни зубы блестят. Взял друга двумя руками за плечи, приподнял, прислонил к сосне.

— Вот так. Отдыхай теперь. Асан ягод принесет. Обедать будем.

И ушел куда-то. Сидит Лузгин, словно колода, прислоненный к дереву, руки поднять не может. Да что же это за напасть такая?! Ведь не ранен, нет! Оглядел себя со всех сторон, крови не видно, только в спине боль и голова дурная: как после похмелья кружится… Хоть бы Асан скорей приходил!

Вдруг Лузгин видит: из соседнего куста торчит ствол винтовки. Бросил кто-то. А может, это его, лузгиновская винтовка? Достать бы! Нехорошо оружие бросать. Командир взвода говорил: покуда жив солдат, винтовка должна при нем быть. Повернулся на бок, лег на живот— ничего. Так даже лучше. Голова меньше кружится и мутить перестало.

Пополз Лузгин. От сосны до куста метров десять. На учениях, бывало, он такое расстояние по-пластунски в один миг перемахивал, а тут метр-полтора проползет и отдыхает. Кое-как добрался, ухватил за цевье, потянул к себе, а она не поддается. Что за чудо? Глянул Лузгин за куст и обомлел: с той стороны винтовку держит за ремень мертвый солдат! Голова, как у Лузгина, под машинку стриженная, только вместо пилотки на ней снег лежит. А за тем солдатом — другой. Уткнулся лицом в землю, будто спит. За ним — третий, за третьим — четвертый, пятый…

— Асан! Асан!

Бежит Мурзаев, торопится, перемахивает через валежины и воронки.

— Чего кричишь? Хочешь, чтоб немец услыхал? На, ешь бруснику! Другой ягоды нет.

Мурзаев — ягоду себе, другую Лузгину в рот, опять себе и опять Лузгину. Пообедали…

— Ты зачем от сосны ушел?

— Винтовку свою хотел взять.

— Вон твоя винтовка! Зачем чужую трогал?

— Асан, ты ведь сказал, что наши ушли. А они — вон они! Как же это ты?!

Рассердился казах:

— Мурзаев правду сказал: мало ушли, много здесь остались. Мурзаев стрелял, граната бросал… Нет патрон, нет граната. Что делать? Мурзай в ямку лег, глаза закрыл. Хотел молитва читать — не знал никакой молитва. Дед знал, отец тоже знал, Асан ничего не знал! Пушкин, Лермонтов читал. По-казахски и по-татарски. Шибко громко читал, уши зажимал, танк не слышал. Прошел мимо танк, немец тоже прошел, не заметил… Вылез из ямки Асан, посмотрел кругом… Ай-вай, — он закрыл лицо руками. — Что делать? Хоронить нада. Нельзя не хоронить. Волки съедят! Варин тут, Шейков, Дымов… Мурзай туда-сюда ползал, кинжалом ямка рыл… Гляди, шинелка стала какой! Что будем делать? Нет другой шинелка!

— А сержант Митин? Ты его схоронил, Асан?

Мурзаев подумал, покачал головой.

— Нет Митин. Мурзай везде ползал, искал — нет сержант. Наверно, немец забрал…

— Расскажи, что видел, — просит Лузгин. Мурзаев хмурится, прячет глаза.

— Можно не нада, Ваня?

— Говори, чего уж…

— Чего говорить? Асан не может по-русски, Ваня не поймет по-казахски…

Хитрит Асан. Не хочет вспоминать Асан. Трудно говорить Асану о том, что видел, но друг просит, нельзя отказать другу.

— Раненого лейтенанта танк давил, много раненых тоже давил, стрелял из пулеметов! Не забудет Мурзай, не простит! Мой дед басмачей бил, отец басмачей бил, Асан фашиста бить будет. Нет патронов, штыком заколет! Нет штык — кинжалом зарежет! Нет кинжал — зубами, как собака, грызть будет! Эй, что говорить?! Немец— фашист бить нада! Вставай, Ваня, Асан поможет! — Ухватил за воротник, потянул на себя, посадил и опять зубами блестит, улыбается. — Где твои ноги? Ага, здесь ноги! Руки где? Есть руки. Винтовка где? Есть винтовка! Держи! — схватил под мышки, поставил на ноги, в одну руку сунул винтовку, другую перекинул себе через плечо. — Айда, пошли, Ваня!

Ноги словно ватные, не слушаются. Тянет их за собой Лузгин, а они отстают, одна за другую цепляют. Ботинки разве скинуть? Так, пожалуй, застудишь, еще хуже будет. Пройдут метров сто — остановка, еще сто, опять остановка.

— Хорошо! — говорит Мурзаев. — Так мой старый ишак ходил.

Постепенно легче становилось Лузгину. Все длиннее переходы, все короче остановки.

— Теперь, — говорит Мурзаев, — как молодой ишак ходишь!

С грехом пополам преодолели небольшую горку.

— Совсем хорошо! Как верблюд ходишь!

С горки долго шли без остановки. Лузгин считал шаги, потом сбился. Не то двести сорок три, не то триста сорок два шага. Мурзаев совсем из сил выбился. Положил друга на сухой пригорок, сам рядом лег и тут же забылся, задремал.

Лузгин тоже задремал и вдруг услышал странно знакомые колеблющиеся звуки. Сначала они неслись из-за его спины, потом постепенно переместились вправо. Словно кто-то, балуясь, трогал пальцем туго натянутую суровую нитку. Курлы-курлы! — пела нитка, все приближаясь и приближаясь к солдатам. «Батюшки, да ведь это журавли!» — сам не зная чему, обрадовался Лузгин.

— Асан, ты слышишь? Летят журавли!

Мурзаев поднял к небу плоское, испачканное землей и пороховой копотью лицо, повертел головой туда-сюда, сказал что-то по-казахски.

— Где они, где? — не понял Лузгин и вдруг сам увидел косяк. Большие, важные птицы, неторопливо махая крыльями, летели туда, где было тепло, где пряталось за тучами ласковое солнышко. Косяк был большой и сильный, и все птицы летели ровно, соблюдая положенную дистанцию, и только две отбились от остальных, летели позади, отстав на несколько сотен метров.

— Курлы-курлы! — кричал время от времени вожак, но обе птицы, как ни старались, не могли догнать стаю.

— Эх, пропадают, бедолаги! — горестно сказал Лузгин и крикнул вслед улетающему косяку: — Разве ж так можно?! Эх, вы..

Но стая скрылась за лесом, и теперь только две одинокие птицы, жалобно курлыкая, чертили низкое серое небо усталыми крыльями.

Они были почти над самой головой Лузгина, когда из-за леса показалось острие журавлиного клина. Послушные воле вожака, птицы описали над полем большой круг и догнали отставших. Теперь слабые птицы оказались в середине, между самыми сильными, и журавлиная стая как ни в чем не бывало продолжала полет прежним курсом.

С удивлением и радостью смотрели им вслед солдаты. Мурзаев покачал головой:

— Пора, однако, и нам, друг Ваня! Ночь скоро… — и повернулся, чтобы поднять с земли товарища. Но Лузгин уже стоял на ногах, только слегка придерживался рукой за ствол молодой березки.

— Не держи меня. Я теперь сам дойду. Сдается, будто жилье близко: стойлом коровьим запахло и еще вроде печеным хлебом… Ты не слышишь? Или мне это с голодухи чудится?

Мурзаев улыбнулся. Наверное, оттого, что жив, что друг его стоял на ногах, что журавли не бросили своих и еще, наверное, оттого, что в самом деле запахло свежеиспеченным хлебом…

Между тем поднялся ветер. Сначала будто играя, а потом все злее, все настойчивее швырял дождь в лицо солдатам, запутывал травы у них под ногами, пробирался сквозь мокрые шинели к самому телу.

 

Глава вторая

Только к ночи немцы прекратили преследование. Не слыша позади выстрелов, Колесников остановился. Дышал он тяжело, как дышат загнанные лошади, со стоном, мокрые волосы липли ко лбу, по давно не бритым щекам струйками стекал пот.

Сунув револьвер в кобуру, лейтенант огляделся. Он стоял почти по колено в воде, и кругом ничего, кроме воды и островков камыша, не было видно. Несмотря на мороз, вода не замерзла, однако там, где были островки или кочки, лежал снег. Не то кусты, не то деревья почудились лейтенанту невдалеке, но, шагнув в ту сторону, он провалился по пояс. Над ним качались лишь высокие пушистые метелки. Это их Геннадий принял за верхушки деревьев. Он пошел обратно, осторожно прощупывая дно. Постепенно подводный грунт стал не таким зыбким, а еще через некоторое время Колесников увидел силуэты низкорослых деревьев. Оказалось, что это ивняк и редкие сосенки, но лейтенант был рад им.

Возле самых кустов его окликнули. Геннадий остановился.

— Сюда, товарищ лейтенант, немного левее, — сказал знакомый голос, и через минуту сержант Митин протянул руку своему командиру. — С благополучным прибытием вас! Какие теперь будут указания насчет дальнейшего?

Колесников повалился на снег. Понемногу подходили другие. Их также осторожно окликали и помогали выбраться из трясины. То, на чем они теперь находились, казалось небольшим островком, размеров которого никто не знал. Многие вышли из болота без оружия. Эго особенно беспокоило Колесникова. Когда бойцов набралось больше трех десятков, он приказал Митину осмотреть местность. Помкомвзвода вернулся часа через два и, хотя не нашел выхода из болота, привел с собой группу бойцов, среди которых были два сержанта.

Остров оказался довольно большим. Колесников находился на его южном берегу и не подозревал, что в двух километрах от него коротает ночь около сорока советских военнослужащих. Почти все они были из соседнего полка. Пока солдаты знакомились и искали земляков, а за неимением таковых «тезок», «годков», словом, всего, что в какой-то мере роднит, сближает совершенно незнакомых людей, к лейтенанту подошел Леонтьев.

— Живы, значит, товарищ лейтенант? А я вот к ним прибился…

— Наших много прорвалось?

Леонтьев вздохнул.

— Все тут. Что дальше делать будем, товарищ комбат? Обратно прорываться или тут, в болоте, отсиживаться?

Комбат не ответил. Появился откуда-то ординарец Колесникова Митрохин, грудью оттеснил Леонтьева от сидевшего на моховой кочке командира.

— Чего пристал? Не видишь, человек думает?!

— Подождем, — сказал Леонтьев.

Колесников словно только тут очнулся от крепкого сна. — Душа не на месте! Неужели погибла наша сто четвертая стрелковая?

Леонтьев шумно выдохнул, прокашлялся, крикнул кому-то:

— Першин! Объяви новеньким: командира звать лейтенант Колесников. Пусть подойдут познакомятся. Ну а комиссаром, должно, мне придется быть.

— «Самозванцев нам не надо, бригадиром буду я»… — съязвил Митрохин. Леонтьев посмотрел на него без улыбки.

— Между прочим, право имею. В гражданскую комиссарил в партизанском отряде на Дальнем Востоке. Кто сомневается, можете взглянуть на документ…

— Убери! — сказал Колесников. — Ну-ко, ребята, дайте моему ординарцу по шее, а то мне не положено.

Между тем вокруг Колесникова сгрудились не только чужие, но и свои, из его батальона. Стояли и ждали чего-то. Леонтьев понял, покрутил головой, заговорил глуховато, глядя в землю:

— Ну что я вам скажу, братцы? Писем мне не шлют, радио не слушаю, газет не читаю, так что знаю не больше вашего. Хочу с вами думками поделиться. Старый я. Иной раз и дома-то не спится, не то что здесь… Так вот: сижу это я как-то ночью у костра и думаю. Сколько же лет это я служу? Посчитал по пальцам, получилось ровно двадцать пять! По-старому, выходит, я свой срок отслужил и могу теперь восвояси домой возвращаться. В аккурат в эту пору в шестнадцатом году прибыл я, молодой новобранец, в седьмую армию в Ахалцикский полк, в самую как есть Румынию. Вот тогда я с немцами первый раз столкнулся. Ну что ж, били мы их, да еще как били! Побьем и этих! Ей-богу, побьем! Потому, как мы другими стали, а немец — он все тот же. Мы свое защищаем, а он на чужое зарится. Слов нет: сейчас он сильнее…

— Еще бы! — перебил его кто-то из солдат. — Такую силищу — дивизию разбросать!

— Танки у него! — отозвался второй. — Кабы не танки, разве бы мы уступили?!

— А мы и не уступим! — сказал Леонтьев. — Уступить— это значит покориться! А мы не покоримся! Разбросал, говоришь, дивизию? Может, и разбросал. Я не видел, не знаю, а поэтому и врать не буду. Разбросать нас можно, а вот победить — нельзя, потому как мы, разбросанные-то, все одно в кучку соберемся! И уж тут держись, доннер веттер, дьявол тебя побери! Вот так я, братцы мои, это дело понимаю. Если кто со мной не согласен, давай высказывайся! Послушаем и тебя!

Но высказываться никому не хотелось. Не хотелось и уходить от Леонтьева. Стояли и смотрели на него, как будто в нем одном сейчас собралось воедино все: и надежда, и уверенность, и знание чего-то такого, чему нельзя не поверить. Вытирая потный лоб, Леонтьев сказал Колесникову:

— Ну, я свое комиссарское сделал. Теперь ваше дело — командовать.

— А чего тут командовать? — сказал Митин. — Раз-виднеется, и пойдем! Только вот не худо бы кольев нарубить. Без них по болоту идти трудно.

Солдаты разбрелись кто куда. Колесников и Леонтьев сели рядом у костра.

— Курить хочется, прямо хоть плачь! — сказал Леонтьев. Колесников достал из кармана трубку, пососал, передал комиссару.

— На, может, легче станет!

Леонтьев с жадностью несколько минут втягивал в себя насыщенный никотином воздух, потом нашел сухой листочек, мелко искрошил, сунул в трубку, прикурил от головни, затянулся. Возвращая трубку хозяину, загляделся на искусную работу мастера.

— Это что же, домовой, никак?

— Сам ты домовой! Мефистофель!

— Кто?

— Мефистофель. Ну черт, что ли, по-нашему. Между прочим, довольно известный персонаж в искусстве. Странно, что ты не знаешь.

Леонтьев откинулся назад, лег, положив локоть под голову.

— Я многого не знаю. Читать, писать выучился в армии, да и то после революции.

— Как же ты комиссаром стал?

— А так же, как ты комбатом! Убили нашего комиссара, командир отряда и говорит: «Из коммунистов, Леонтьев, нас с тобой двое осталось. Мне командовать, тебе — комиссарить». Так вот и стал.

Колесникову показалось, что слова его были неприятны товарищу.

Когда, накурившись листьев, Леонтьев стал возвращать ему трубку, он сказал:

— Оставь у себя, если нравится.

Леонтьев подобрел. Морщины на лбу разгладились. Некоторое время он держал трубку в руке, поглаживал ее пальцами, потом спрятал в карман.

— За это спасибо. Буду беречь. Жалко, отблагодарить нечем. От сапог одни голенищи остались… Однако не худо бы нам соснуть часок. Чует мое сердце: жаркий будет завтрашний день.

Он лег у костра, накрывшись с головой полой шинели.

Колесников сидел, не шевелясь. Слушал ночь. Где-то работал пулемет. Над головой в голых сучьях ивняка свистел ветер. Мела поземка. Над незамерзающим болотом стлался туман.

Только на седьмые сутки, после упорных поисков, нашли наконец проход через топь. Митин с Леонтьевым дважды прошли туда и обратно, прежде чем согласились вести за собой людей. Но, как ни хорошо они знали дорогу, не обошлось без того, чтобы кто-нибудь из отряда через каждые двести — триста метров не проваливался в топь по шейку. Его вытаскивали дружными усилиями, награждали тумаком в спину, и движение возобновлялось. Случалось, что и сам Леонтьев, шедший впереди, сбивался с пути и проваливался.

Движение еще затруднялось тем, что в отряде были раненые. Два легкораненых солдата тихонько плелись в самом хвосте, а санитарку Зину несли на самодельных носилках. Осунувшееся, побледневшее лицо ее не казалось больше таким некрасивым, и только веснушки предательски выступали даже там, где раньше их вовсе не было видно.

Но главное страдание Зины заключалось не в веснушках и даже не в ранении, а в том, что Колесников по-прежнему не обращал на нее никакого внимания. Для него она была такой же боец, как и все, и даже немножечко хуже. Правда, он не выгнал ее из батальона, как выгонял других, но кто знает, что в таком случае лучше: быть любимой вдали от него или нелюбимой — близко… Впрочем, для нее имело значение то, что именно ее, а не другую Колесников вынес из боя на руках… Сейчас, покачиваясь на носилках, она решала очень сложный вопрос: совсем или не совсем безразлична она для Геннадия Колесникова. От этих мыслей у нее разболелась голова, и Зинка не раз уже подумывала о том, как хорошо было в ее жизни, пока не пришла эта незваная и такая неудачная любовь.

Только к вечеру, изрядно поплутав, головные отряда ступили на твердую землю.

Игнат Матвеевич, закрыв с вечера жарко натопленную печь (внучке занедужилось — простыла где-то), мучался теперь у себя на полатях, не зная куда деваться от жары. За ночь несколько раз вставал, садился к столу, курил, даже выходил в сени. К утру начал подремывать и тут услышал, как кто-то осторожно постучал в окно. Сперва старик подумал — чудится ему. Из деревни в глухую ночь никто приехать не мог, немцы по ночам тоже не ходили — боялись партизан. Игнат Матвеевич долго лежал, слушал, про себя соображая, кто бы это мог быть. Хутор его стоял в такой глуши, куда добрый человек, разве что с помощью нечистой силы, иначе и не попадет без провожатого. Сам-то хутор на взгорочке, а вся, как есть, низина вокруг — сплошное болото. Ни вспахать, ни посеять, разве что — сенокосы. Раньше Игнат Матвеевич ими и кормился: накосит сам, либо пустит кого на свой покос — глядишь, и денежка завелась. Свое хозяйство, хоть и небольшое, а было. В колхоз не вступил не потому, что был против колхозов. Считал, что стар и не хотел быть людям обузой. В последнюю зиму и вёсну перед войной особенно сильно нездоровилось. Раз уж под образами лежал… Из села священник приходил, исповедовал. Ничего, понемножку отдышался. Не иначе господь не допустил внучку оставить круглой сиротой.

…А стук все громче, все настойчивей. Уж не пожар ли? Долго ли до греха? Нынче пришлых людей по лесам шатается — страсть! В воскресенье деревенские за медом приходили, рассказывали: в Красном у Прохора Васильева четыре стожка спалили.

Кряхтя, сполз старик с полатей, подобрался к окну сбочка, глянул сквозь мутноватое стекло.

На дворе какие-то люди стоят. Прямо перед собой, нос к носу, увидел Игнат страшное, воспаленное ожогом лицо. Два больших глаза смотрели на него, не мигая. Жуть взяла старика. Засуетился по избе, заметался из угла в угол. Что за люди?

А в окно все настойчивей, все громче стучат. «Ах, господи помилуй! Спаси и сохрани, матерь Пресвятая Богородица, Никола Чудотворец!» Ноги в коленях дрожат — не унять, в сенях насилу крючок откинул, толкнул дверь, сам у порога присел: от страха ноги не держали.

Первым шагнул высокий с обожженным лицом и наганом в руке.

— Кто здесь? — Взял Игната Матвеевича за плечо. — Хозяин? Немцы есть? А ну, веди в избу!

Ноги у старика слушаются плохо. Высокий оглядел хату, заглянул на печь, крикнул в сени:

— Входите, мужики!

Затопали, повалили друг за другом.

— Свет давай, старик!

Спички, как на грех, запропастились куда-то… Пока искал, гости сами разыскали лампу, засветили огонь.

— Ну, здравствуйте, папаша, принимайте гостей! — сказал высокий.

Наган за поясом, сам не поймешь кто. Вроде командир. Самый пожилой из них, усатый, толстогубый, сказал басом:

— С вами живет кто-нибудь еще?

Глянули за перегородку, увидели Манюшку, отошли на цыпочках, зашикали на тех, кто громко разговаривал.

— Пошамать нет ли, отец? Четверо суток маковой росинки не было во рту!

Старик собрался с силами, спросил:

— Кто такие будете? Разбойнички али как?

— Русские мы, отец, советские.

— Не дезертиры?

— Нет, папаша, из окружения выходим. Через Непанское болото шли. Думали, вовсе не выбраться.

— Через Непанское, говорите? А в каком месте? — спросил, осмелев, старик. Усатый, как мог, объяснил. Игнат Матвеевич недоверчиво покачал головой: через эти места четвероногая тварь, окромя лося, еще не хаживала, да и то разве когда его волки гонят, а чтобы люди… Ничего не сказал, промолчал. Им виднее. Из печки достал чугунок щей небольшой, литров на пять. Им с внучкой на три дня в аккурат хватало. Достал чугунок каши. Поставил на стол.

— Не обессудьте. Чем богаты…

Высокий поджал губы.

— Не жирно на всех-то! Картошечки нет?

— Утром варю. Теперь нету.

— А это что? — двое солдат в сенях разыскали ведро вареной картошки. — Пожалел, старый хрыч! Мы ж за тебя кровь проливаем, а ты…

— Обожди-ко! — Леонтьев движением руки остановил молодого. — Для кого картошку припас, дед? Скотины ведь нет у тебя!

Колени Игната Матвеевича опять начали мелко дрожать. Сказал, еле ворочая языком от страха:

— Едим… Со внучкой едим! За целый день все ведро и охолостим! Любим мы с ней картошку-то…

Усатый покачал головой, но другие уже тянулись руками к ведру, и он отдал, а сам сел за стол. Высокий перевернул ведро над столом, сосчитал картофелины, роздал каждому в протянутые ладони. Ели торопливо, жадно, кто стоя, кто присев на корточки. Кожуру не обдирали.

Дрогнуло сердце старика. Сходил в погреб, принес крынку молока. Солдатка Марья из Березовского принесла вечор больной внучке. Старшой крынку в руки — и в угол. Там на лавке раненый лежит, стонет. Игнат Матвеевич не разглядел его сначала, другие застили. Ему-то молоко и споил высокий.

Игнат Матвеевич начал было понемногу успокаиваться, но кто-то в углу под лавкой нашел ботинки солдатские. Показал высокому. Тот подошел, спросил:

— Чьи?

— Мои, — сказал старик и не узнал своего голоса.

Ровно кто горло у него веревкой перехватил. А высокий глаз не спускает. Подвинул ногой ближе:

— Надевай!

А куда там надевать?! Ботинки разве что на пальцы влезут, да и то вряд ли. Уродятся же такие недомерки, прости господи! Пропадай вот теперь из-за него… Высокий ручищу свою на плечо положил, сжал пальцами.

— Ну, давай выкладывай: кого прячешь?

Как тут ответить? Сказать, дескать, такие же, как вы, окруженцы спрятаны, а вдруг эти и не окруженцы вовсе, а какие другие? Пропали тогда ребята! Как пить дать пропали! Молчит Игнат Матвеевич, в догадках теряется. Коли бы верно могли они через Непанское пройти, тогда бы он враз поверил. С той стороны, кроме как советским, и прийти некому. Да только знает Игнат Матвеевич: невозможно это. На немцев переодетых тоже не похожи. Тощие очень, бородами заросли и картошку нечищеную едят… Однако, чтобы сюда попасть, либо Березовское, либо Тихое не миновать. В Тихом гарнизон, а в Березовском с прошлой недели рота егерей стоит, круглыми сутками наряды дежурят, окруженцев поджидают. Как ни думай, все получается, что эти, хоть и русские, а не иначе как немцами подосланные.

И решил Игнат Матвеевич не говорить ни слова. Будь что будет! Про то, что старость его пожалеют, не думал тогда. Сидел насупившись, ожидая либо удара, либо выстрела в голову, а вокруг него босяки грудились, шумели, спорили. Один из них говорит:

— Чего с ним церемониться? Поставить к стенке — сразу расскажет! Ишь трясется! Это тебе не дезертиров прятать!

На беду сказал. Так бы, может, и просидел Игнат Матвеевич, отмолчался и отступились от него эти люди, а после таких слов будто захлебнулось у него внутри.

— Меня, милый, стенкой не испугаешь! Мне уж и так девятый десяток идет. Пора на покой. А вот служивым, что у меня запрятаны, помирать раненько! Не ищите их. Не найдете. — Опустив голову, сказал со вздохом — Вот и обувка ихняя… Латаю, как умею. Энти, никак, Ивана ботинки… Ну что ж, видно, не судьба мне их починить! — Обшарив всех хитрыми старческими глазами, остановился на ординарце комбата Митрохине, сказал, усмехаясь:

— А ты, милок, когда еще кого обмануть захочешь да себя за красного выдать, спрячь подальше френчик-то! Под шинелку спрячь. Дурни вы, дурни! Я ведь вас по этому самому френчику и распознал! Ну ладно! Покуда внучка не проснулась, ведите! Нехорошо, коли увидит.

Первым опомнился Митин.

— Обожди, дед! О каком френчике речь? Уж не об этом ли? — Подскочив к Митрохину, распахнул шинель. — Если об этом, тогда, Митроха, становись к стенке! Тебя, собачьего сына, за это шлепнуть надо!

Под шинелью у Митрохина и в самом деле оказался новенький немецкий френч.

Все засмеялись, но Леонтьев зло оборвал смех.

— Нечего ржать! Таким маскарадом кого хочешь с толку собьешь! — И уже мягче — Игнату Матвеевичу: — Все ясно, дед! Ну, а теперь веди, показывай своих квартирантов! Нам сейчас каждый человек нужен!

Курносый шустрый Митрохин оправдывался жалобно и растерянно:

— Для тепла надел, братцы! Ей-богу! У меня и телогрейки-то нет! Пропадать, что ли?!

Леонтьев совал под нос старику красную книжечку и кричал в ухо:

— Читай, дед! Ну, читай же! «Всесоюзная Коммунистическая партия большевиков!»

Игнат Матвеевич наконец поверил, но идти в лес ночью наотрез отказался.

— Было бы из-за чего помирать, а то так, за здорово живешь!

— Да ты чего, опять не веришь? — рассердился Колесников.

— Чего тут не верить? Дело ясное! А в лес не пойду, хоть режьте! Мурзай за полверсты услышит — убьет! Я и днем-то к ним хожу с опаской. Мурзай велел белую тряпку на палке над головой держать заместо хоругви. А то, говорит, «долой твоя башка!».

— Ну черт с ними! — сказал, подумав, Колесников. — После заберем. А сейчас спать, ребята! Утро вечера мудренее.

Легли кто где. Пятьдесят с лишком человек в одной избенке — не шутка. Леонтьев с Игнатом Матвеевичем до света у стола просидели. Один выспрашивал, другой рассказывал. Что сам видел, о чем люди поведали. Рассказывал и про березовского коменданта господина гауптмана и его помощника нового, про их последний налет на Боровое.

— В аккурат в ту ночь, как Мурзая с Иваном мне из Борового свояк привез, приключилась у них беда. В ту же ночь налетели егеря и всех, которые раненые были спрятаны по амбарам, порешили. Кого повесили, а кто на ноги подняться не мог, того на месте застрелили. Коли б свояк с часок замешкался, болтаться бы на дереве и Мурзе, и Ивану, да, наверное, и самому Артему!

Колесникову тоже не спалось. Пошел, проведал Зину, потом присел к столу, жадно курил душистый Игнатов самосад, смотрел в мутный квадратик окна.

— Жена или как? — осторожно спросил Игнат.

— Какая тебе разница, дед?

— Это так…

— Ты вот что лучше скажи: сможешь приютить ее на время или нет?

Игнат Матвеевич беспокойно заерзал на лавке, неистово теребя бороду.

— Приютить бы можно. Живая душа, человеческая… Да ведь ее одну в лесу не оставишь, надо в избу. А в избу опасно. Ну как немцы наскочат?

— Скажешь, дочка. Или племянница. Что они, в метрики глядеть будут?

— Может, и будут. Я, сынок, не столько немцев, сколько своих, деревенских, опасаюсь. Про то, что за племянницу выдать — не моги и думать. В деревне каждая собака твою родословную до десятого колена помнит. Попробуй тут придумай! Немцы из тебя все жилы вытянут! Мало здесь, еще в Березовское отправят к самому господину гауптману, а от него живыми не возвращаются.

Леонтьев вышел во двор и вернулся быстро.

— Давай, командир, поднимай ребят. Часа через два — рассветет.

— Ну так как, папаша, берешь нашу дочку? — спросил Колесников. — Или нам ее за собой тащить?

— Ладно уж, ступайте, придумаю что-нибудь. Только вы уж Мурзая с собой заберите! Не под силу мне, старому, его кормить.

— Митрохин! — крикнул Колесников. — Пойдешь со стариком. Да гляди, чтобы не подстрелили спросонок.

Еще не рассеялась тьма над землей, еще злые болотные туманы не успели подняться, когда отряд Колесникова покинул Михайловский хутор. Старый Игнат отдал им все, что имел: каравай хлеба да мешок картошки.

— Не горюй, дед, возьмем Березовское, вернем сполна!

— Ладно, чего уж…

Стоял на пороге, смотрел вслед. На смерть идут верную, словно на праздник! И те, из леса, тоже с ними. Березовское брать пошли. Ну что ж, вольному воля. Игнат Матвеевич свое дело сделал: упредил. В Березовском немцы при пулеметах, а у ентих, окромя голых задов, ничего, считай, нет. Винтовки и те без патронов! И жалко их Игнату Матвеевичу и зло берет: больно умны все стали, старших слушать не хотят, поглядеть, так самые мальчишки как есть! Разве что в шинелках.

Долго вглядывался в темень дальнозоркими глазами. Дождавшись, когда последний солдат исчез в лесу, вернулся в избу, посидел на лавке, потрогал бумажки, на столе оставленные. Много бумажек. Прежде деньгами назывались, а теперь — бумажки. От нечего делать посчитал. Сорок семь рублей как одна копеечка. Прежде он не такие деньги топориком выколачивал. Золотым его топор называли! Вся округа — нарасхват: «Игнат Матвеевич, баньку сруби! Игнат Матвеевич, наличнички бы покрасивше! Игнат Матвеевич…» Вздохнул Игнат, посмотрел на свои руки. Вроде и прежние, и вроде какие-то другие. Давеча горшок в печь ставил, едва не опрокинул. Летом на косьбе палец порезал. Никогда такого не бывало. Внучка и та смеется:

— Ты, дедушка, теперь деревянный стал, а прежде каменный был! — И верно, что деревянный!

И вдруг тревога полоснула сердце. «С чего бы это?» — подумал Игнат Матвеевич и сразу же ясно, как наяву, вспомнил всех, кто ночевал у него в эту ночь. Вот они сидят, горемычные, оборванные, исхудавшие. Сидят, смотрят… Глазами-то, наверное, давно бы уж все пожрали, что видели, а они — нет! Раненым да ослабевшим, говорят, отдай. Хоть бы обсушились, что ли! Так и пошли, в чем из болота вылезли. И стыдно теперь Игнату, что принял их сперва за дезертиров, и боязно за них: как-то они там? Дорогу он им указал. Все прямо и прямо, потом налево, потом опять прямо и вправо до ручья. А от ручья влево… Нет вправо! Господи, помилуй! В жар бросило Игната Матвеевича: неужели влево велел идти? Там же топь! Вправо надо, вправо!

Кинулся к печке, сорвал с гвоздя полушубок и, как был без шапки, побежал прочь из дому.

 

Глава третья

Рассвет едва тронул небо бледно-сиреневыми всплесками, на востоке более светлыми, на западе темными, плотный, густой, как дымовая завеса, туман низко висел над землей, а над ним плавали, как миражи, верхушки деревьев и кустов.

Километров шесть прошли в молчании. Старик сказал, что идти им осталось еще столько же. Он шел все время впереди отряда. Глядя в его согнутую спину, Колесников думал о том, что вот так же, наверное, сотни лет назад прадедам нашим под старость лет приходилось становиться на дорогу войны. Кто он, этот Игнат Матвеевич? Как прожил свою долгую жизнь? Не раскаивается ли в том, на что решился два часа назад? По всей вероятности, нет.

Уже давно отряд вышел из диких лугов, покрытых тонким слоем первого снега и ступил на торную тропу, уже две или три дороги пересекли ту тропу, уже два или три раза бойцы заявляли, будто слышат запах жилья, а старик все шел вперед, словно забыл куда и зачем ведет полсотни красных солдат…

Колесников тронул его за плечо.

— Не проглядеть бы Березовское, отец!

— Далече еще, не тревожься.

И не обернулся, не взглянул на лейтенанта.

Протяжный, тоскливый вой послышался в стороне. Родившись внизу у самой земли, он поднялся над туманом, поплыл, колыхаясь, и замер далеко позади у опушки леса.

— Никак, волки? — удивился Лузгин.

— Это хромой Кучум воет, — отозвался старик нехотя. — Навражного Тихона пес.

Лузгин поежился.

— Чего ж он воет, когда ему брехать положено?

— Такая уж у него доля не собачья. Человеческая доля. Хозяина его Тихона Навражного немцы на березе повесили. Вот с тех пор Кучум от той березы ни на шаг. Ребятишки ему еду носили — не подпускал и ребятишек. Издаля кидали хлебушек-то.

— За что повесили мужика?

Игнат Матвеевич подумал, пожевал губами.

— Это дело такое, что скоро-то и не расскажешь… В общем, жил когда-то в Березовском один человек… Обнаковенный. Как все, в ту ерманскую на службу пошел, до поручика дослужился, а когда революция произошла, он в красные пошел. Да… Знать, не такой уж и обнаковенный был… В генералы вышел! В деревню, когда на побывку, бывало, с адъютантом приезжал! В хромовых сапожках адъютант-от!

— Не забывал, стало быть, родину-то! — заметил Колесников.

— Ни в жисть! Да не то что забыть, а дома своего тут, в Березовском, не оставлял! Ему говорят, продай, на кой он ляд тебе! Одни хлопоты! А он — ни в какую. «У кажного, говорит, человека где-нито на земле место такое должно быть, где он родился и где в землю лечь должон… Сколько бы, говорит, его, сердешного, по свету ни носило, а места этого терять али забывать никак нельзя, потому как в этом месте корни его остались». Так говорил. Ну и ездил. Не сказать, чтобы часто, но наведывался. Приедет, дом оглядит, поживет сколь придется и обратно к себе в часть али там куда… Перед самой войной приказал два нижних венца сменить. Подгнили. Денег плотникам дал столько, что на них новый сруб можно было отгрохать! Да, дорожил он домом… Да и как не дорожить? Большой, крепкий. Пятистенок. Такой дом бросать, это головы на плечах не иметь! Немцы, как пришли, так его и облюбовали первым делом. Штаб тама свой разместили. Никто им не перечил, окромя Тихона. Уж не знаю по какой такой причине, а только не стерпел он. Старый, еле ходил, а на такое дело решился…

— На какое?

— Спалить надумал он этот дом. Вместе с офицерьем. Сперва часового топором зарубил. Подкрался ночью и зарубил. Потом солому таскать принялся… Тут его и застукали. Сапогами топтали и прикладами били. Хотели полдеревни расстрелять для острастки, да, слава богу, пронесло. Тихон-то один старался, про его дело больше никто не знал. Одного его и казнили. А кобель вот сторожит… И спит тут же. Совсем одичал.

— Почему он хромой?

— На немца бросился, тот его и саданул с автомата. Ногу ему прострелил. Страсть их не любит, немцев-то.

— Почему не хоронят? — спросил Мурзаев. — Хоронить нада!

— Да сперва-то немцы не разрешали… А после Кучум не давал. Мужики не раз пробовали — куды там! Пес, того гляди, вязы порвет. Так и отступились. А однажды сам в деревню прибежал. За помощью. Вот, ей-богу! Коли не верите, людей спросите. Бегает по деревне среди бела дня от избы к избе, воет, скулит. Вышли люди, а он их в поле ведет к березе той… Собрались человек десять, пошли поглядеть. Подходят, а на покойнике-то вороны сидят. Кучум кидается, лает, а достать птиц не может. А те — хоть бы что: сидят и клюют Тихоново тело. Постояли люди и обратно пошли, потому как ничем тут не поможешь, так Кучум за ними следом до самой деревни на животе полз! Просил, чтоб вернулись. Такая собака верная!

— Где сейчас тело? — спросил Колесников. — Неужто висит?

— Люди сказывали, сорвалось. То ли веревка попрела, то ли позвонки не выдержали. Теперь не видать.

Береза смерти осталась далеко позади. Вершина ее, и без того чуть заметная, растаяла в тумане. Давно умолк верный Кучум, а люди все шли, погруженные в молчание. Наконец старик остановился. Пятьдесят человек столпились вокруг него, ожидая, что скажет.

— Дальше вдвоем идти надо. Лесу нет, через поле все на виду. На рассвете-то оно опасно…

Колесников обернулся.

— Митрохин и вы двое, новенькие, со мной. Остальные ждут здесь. Леонтьев, остаешься за меня. Если все тихо — пришлем связного. Вот этого. Как тебя звать, солдат?

— Асан меня звать, — ответил Мурзаев.

— Добро. Веди нас, старик!

Скоро поле пошло под уклон. Глубокий овраг преградил путь. На другой его стороне лаяли собаки, перекликались часовые.

— Пришли, — сказал Игнат Матвеевич, — это и есть Березовское. Днем его отсюда как на ладони видать…

Цепляясь за кусты, начали спускаться. Неожиданно из-под ноги Мурзаева вырвался камень и понесся вниз, увлекая другие. Все пятеро замерли на месте, приникли к земле. Но часовой услышал.

— Стой, кто тута?!

Митрохин тронул лейтенанта за рукав, шепнул:

— Засыпались, командир. Когти рвать или как?..

А часовой ближе. Шелестит под ногами сухой пырей.

— Стой, говорю! Стрелять буду!

— Русский! — ахнул Митрохин. — Полицай! Ах ты, паскуда!

Еще минута, и весь гарнизон будет на ногах… Но раньше поднялся с земли Игнат Матвеевич.

— Семен, ты, что ли? — голос у старика скрипучий, незнакомый, дрожащий. Поднявшись, подошел к полицаю вплотную. — Ты чего это, негодник! В полицию записался?

— Записали, дедусь… — парень успокоенно закинул винтовку за спину. — А ты чего по ночам шастаешь?

— Внученька, Сёма, заболела, в горячке лежит. С вечера-то вроде ничего, а к утру совсем плохо изделалось. Фершал-то в деревне?

— Уехамши. С господином гауптманом.

— Ах ты, беда какая! — всплеснул руками старик. — Куды ж это оне ночью-то?

— Тебе етого знать не полагается.

— Да я к тому, Сёмушка, что ежели далеко уехали, так скоро не воротятся, а коли недалече, так я бы и обождал…

Семен подумал.

— Не дождешься. Ступай в Бельцы к знахарке, это дело вернее. Наши-то в Мурашове гуляют. Престол там ноне…

Неслышная тень поднялась за спиной Семена. Увидев ее, старик задрожал телом, подался вперед и даже схватил полицая за рукав.

— Слышь-ко, Сём…

Но полицай отпрянул от старика и угрожающе поднял винтовку.

— Уйди от греха, дедусь!

И вдруг ахнул, раскинул руки и повалился к ногам Игната Матвеевича.

Будто в тумане смотрел старик, как берут из рук убитого винтовку, снимают ремень с подсумком, телогрейку, сапоги… Господи, да что же это?! Зачем?! Он закрыл лицо руками.

— Ты чего это, папаша? — спросил Колесников. — Уж не жалеешь ли полицая?

— Пошто убили? — сердито спросил Игнат Матвеевич. — Чего он вам сделал?

— Он предатель, дедушка! — сказал Мурзаев. — Предателей убивать нада.

— Глупый он! Сёмка-то. Молодой еще. И ты глупый! Отняли бы винтовку, поговорили как след, пристыдили б…

— Ну хватит! — сказал Колесников. — Развел антимонию! Что он тебе, родственник?

— Племянник он мне…

Колесников присвистнул от изумления.

— Ни хрена себе ситуация! Ну и как же теперь?

— А никак. Дальше без меня пойдете. Не нужен я вам. Березовское — вот оно.

— Ладно. Укажи, где немцы стоят.

— Чего указывать? Почитай, в кажной избе. Начальник ихний в том самом доме, что Тихон спалить хотел. Тама его и пымаете, коли надо. А меня отпустите с богом. Не помощник я вам…

— Ну что ж, и на том спасибо. А за полицая на нас зла не держи. Сердце огнем горит! Племянник, говоришь? Да будь он хоть сын твой — все равно бы прихлопнули! Под самый корень будем рубить эту заразу! Мурзай, беги к Леонтьеву! Пусть ведет людей!

Старик вытер ладонью глаза.

— Бог вам судья, делайте как знаете.

Колесников сказал на всякий случай:

— Насчет Зинки — гляди! Если что случится…

Игнат Матвеевич не понял, ответил по-доброму:

— Не бойсь, угляжу. Не впервой.

Лейтенант прикусил язык, сказал как можно мягче:

— Да уж постарайся… Девка она, конечно, шалая, но добрая. Встанет на ноги, тебе помощницей будет, покуда мы тут… Пока не вернемся за ней.

— Прощевайте, — сказал старик.

Подошел Леонтьев с людьми. Геннадий разъяснил обстановку.

— Нападать прямо на штаб бессмысленно. Немцы, расквартированные по домам, стрельбу услышат, прибегут, и нам каюк, не прорваться. Обойти Березовское невозможно. Кругом топь. Есть только одна дорога: через мост, а это значит, через всю деревню. Полтораста человек с автоматами — для нас не шутка. Пулеметы, видно, имеются…

— Что предлагаешь? — спросил Леонтьев.

— Предлагаю вырезать гадов к чертовой матери! — лейтенант обвел взглядом притихших бойцов. — Всех, конечно, не ликвидируем. Одно неверное движение, крик — и мы обнаружены. Это случится наверняка, а пока не случилось, какая-то часть будет нами уничтожена. — Все молчали. — Старик сказал, что где-то престольный праздник. Значит, и тут гуляют. Ситуация подходящая.

— Все так, — сказал Леонтьев, — только ведь это не из винтовки палить. Для такого дела навык нужен…

— Никто не родился убийцей! — взорвался Колесников. — Я сам дома курице рубил голову, отворотись…

— Я говорю: навык нужен! — Настойчиво повторил Леонтьев. — И потом сперва разведать надо. Без шума… Ты дай мне кого-нибудь.

— Ну нет! — отрезал Колесников. — Сам пойду. Митрохин! Мурзаев!

Однако вместо двоих к нему подошли трое. Рядом с Мурзаевым стоял Лузгин.

— Пускай идет, — сказал Леонтьев, — дружба — дело святое.

Перейдя овраг, Колесников поднялся по крутому склону к огородам. Здесь он остановил Митрохина, а сам с двумя остальными подошел к ближайшей избе и поднялся на крыльцо. Неожиданно за его спиной залаяла собачонка. Этого Геннадий не предвидел. Обычно немцы уничтожали всех собак в деревне, особенно вот таких, маленьких пустолаек. Но отступать было поздно. Громко топая сапогами, он сердито крикнул на собаку и кулаком постучал в дверь.

Женский голос спросил:

— Кто там?

— Господина унтера — к господину начальнику! Срочно!

— Батюшки! — изумленно воскликнула женщина. — Да нету у меня никого!

У Колесникова моментально вспотела спина.

— Это как же нету? А мне сказали, будто он к тебе пошел!

— И кто ж это набрехал? И как же людям не совестно?

— Ладно, — сказал Геннадий, — знаем мы вас! Все монахинь из себя корчите… Вот я сейчас гляну, какая ты есть монахиня. А ну, открывай живо, не то дверь высажу!

Затаив дыхание, все трое слушали, как возилась в сенях, причитала испуганная женщина. В последний момент она заколебалась, спросила с тревогой:

— Ты, что ли, Петр Лукич?

Дверь приоткрылась, Колесников рванул ее на себя, одним прыжком миновал порог. Еще не понимая, что произошло, женщина отступила назад в темноту, и Геннадий, боясь ее потерять, шагнул за ней. Она вскрикнула, но лейтенант успел зажать ей рот ладонью:

— Успокойся, гражданка. Я не разбойник. Просто заблудился в лесу. Ничего плохого тебе не сделаю.

Женщина продолжала биться у него в руках, словно пойманная птица, даже расцарапала Колесникову лицо, но крикнуть так и не смогла. Постепенно она стала уставать. Движения ее слабели. К тому же незнакомец не делал ей ничего плохого. Он только не давал кричать. Когда ей удалось освободить лицо, она спросила возмущенно:

— Чего тебе, ирод окаянный?

И тогда Геннадий сказал то единственное, что могло успокоить женщину больше всего:

— Хлеба! Хлеба кусок! Из окружения я…

Женщина ахнула.

— А обниматься лез! Голодный, а обниматься лезет!

Впрочем, она прошла на кухню, вздула огонь в еще не остывшей печи, сунула туда несколько лучинок, укрепила их на шестке. Стало светлее. Затем она достала чугунок щей, от каравая отрезала ломоть и стала возле печи, спрятав под фартук не по-женски большие руки. Геннадий взял ложку, но есть не стал, медлил. Хозяйка поняла это по-своему. Молча достала из горки старинный граненый штоф, стакан, наполнила его мутноватой жидкостью и снова отошла к печке.

— Ждала кого? — спросил Колесников.

— Пей, коли дают, да уматывай поскорей! — посоветовала она.

— Немцев много?

— Хватает.

— Стоят где?

— По-разному стоят. Которые у хозяев, а которые в школе. Казарма у них тама.

— И в вашем крыле есть?

— Есть и в нашем. Четверо у Зеленковской стоят, пятеро у Беловых, а староста у старика Дубова.

— Где это?

— По нашему порядку третья изба от моей. А зеленковская — четвертая. Дранкой крытая… Да тебе-то зачем? Ты туды не иди, а сейчас в огород, мимо баньки, после в овраг спустишься. Там до лесу — всего ничего.

— Спасибо, хозяюшка. — Колесников отодвинул в сторону нетронутые щи, а хлеб положил в карман. — Чего ж староста один живет?

— Так не немец он. Русский. Глебов по фамилии. А величают Петром Лукичом.

— Величают, говоришь? Это кто же его величает?

— А все. Начальство же!

— А… Ну пойду я повеличаю. Ты сходи к Дубову-то, проверь, на месте ли начальник. Вдруг ушел куда.

Хозяйка начала о чем-то догадываться, сказала нерешительно:

— Куды ж ему уйти в эдакую рань?

— Иди, иди. Коли он дома, вызови. Скажи, человек из лесу заявился. Раненый. В твоей избе лежит. Командир, мол. Со «шпалой». Гляди сюда! Вот с этакой, только подлиннее… Запомнила? Ну иди. Да иди же!

— О господи, чего же теперича будет?! — охая, она накинула на плечи ветхий кожушок, сунула в ноги валенки и обмотала плечи большим шерстяным платком. Стараясь не потерять ее из виду, Колесников с солдатами шел напрямик через огороды.

К избе Дубова они подошли одновременно. Понуждаемая энергичными жестами лейтенанта, женщина выпростала руку из-под платка, робко постучала и обреченно поникла головой. В сенях послышались осторожные шаги, которые вскоре смолкли.

— Кто такой и по какому делу? — спросили за дверью.

— Это я, Петр Лукич, — заторопилась она, — Евдокия Селезнева, вдова бригадира Якова Ивановича. Вы еще ко мне за самогончиком приходили…

— Ну признал, — нехотя отозвался Петр Лукич, — так что из того?

Женщина качнулась вперед и, чтобы не упасть, ухватилась за косяк.

— До вас я, Петр Лукич. Да вы отворите, не пужайтесь, одна я…

— Мне пугаться нечего, — помолчав, сказал Глебов, — а только ни к чему в такое время двери отворять. Баба ты молодая, а тут одни мужики… Так что ступай.

Евдокия обрадованно метнулась было прочь, но бросив взгляд в сторону, замерла на месте. От страха она заплакала, но робко, по-детски, стараясь своим плачем не слишком тревожить людской покой.

— Чего ж делать-то мне, Петр Лукич! Он ведь не уходит! Страшно мне! Хошь бы ты дверь отворил! Со страху боюсь ума лишиться!

Дверь слегка приоткрылась.

— Кто не уходит? Говори толком.

Захлебываясь слезами, Евдокия лепетала что-то малопонятное и все норовила юркнуть в избу, но Глебов почему-то удерживал ее на крыльце. Выслушав все, он сказал:

— Не мое это дело. Коли ты на него донести хочешь — бог тебе судья, доноси. А меня не впутывай. По мне что командир, что рядовой — все едино душа человеческая. В молодости не был Иудой, а в старости тем более не стану. Ступай с богом. Делай, что тебе совесть велит.

Он хотел закрыть дверь, но Евдокия боком пролезла в щель, и Колесников услышал ее громкий, рыдающий голос:

— Петр Лукич, Христа ради, не гони! Боюсь я! — и еще что-то, чего лейтенант уже не расслышал. Кинувшись к двери, он потянул ручку на себя. Из сеней пахнуло овчиной, луком и старой, лежалой соломой. В темноте кто-то вскрикнул, загремел жестяным ведром.

— Ни с места! — крикнул лейтенант, наугад продвигаясь вперед. — Кто шевельнется, пристрелю! — рукой он нащупал слева бревенчатую стену. — Всем — в избу! Отворить дверь в комнату!

Кто-то шарахнулся прочь, скрипнув половицами, в глаза лейтенанту ударил показавшийся слишком ярким свет керосиновой лампы.

В избе у печки стоял с поднятыми вверх руками высокий худой старик в домотканой рубахе и подштанниках. Другой, тот, что вошел впереди лейтенанта, был немного моложе, шире в плечах и бороду имел широкую и густую, по бокам сильно тронутую сединой. Евдокия, сжавшись в комок, забилась в угол, где стояли ухваты и висели на гвоздях связки красного лука.

— Хозяин? — лейтенант в нетерпении слегка поигрывал наганом перед лицом высокого старика.

— Теперича хозяин тот, у кого в руках вот эдакая штука, — ответил старик, опуская руки.

— Хозяин, хозяин, — подтвердил другой и сел на лавку, — а я погорелец. Живу тут покуда…

— Из Мурашова, — пояснил высокий, — когда его избу тама спалили, сюда ко мне перешел. Товарищи мы… Сесть-то можно? Али до утра стоять?

Колесников убрал наган.

— Садитесь. Так кто же из вас Глебов?

Мужики переглянулись.

— Ну я буду Глебов, — сказал тот, что был пониже ростом, — а вы, извиняюсь, не тот раненый командир, про которого Евдокия говорила? Не дождались, стало быть, подмоги, сами заявились… И сильно вас ранило?

Лейтенант покраснел.

— Здесь не вы, а я задаю вопросы.

Широкоплечий усмехнулся и погладил бороду. Нет, он был не из робкого десятка, этот Петр Лукич. Тогда почему отказался пойти к Евдокии? Ведь за каждого пойманного красного командира немцы давали деньги!

— Немцам служишь? И дорого платят? Наличными или натурой? Отвечай, немецкий прихвостень, когда с тобой советский командир разговаривает!

Глебов слегка побледнел, но продолжал сидеть и взгляда своего не отвел. Подождав, когда гнев лейтенанта пройдет, сказал:

— Можно и так считать. Сполняю, что требуют. А плата… Тут всем одинаково платят: не повесили нынче, значит, наградили…

— Приказы немцев выполняешь! — не сдавался Геннадий. — Значит, предаешь Родину!

Глебов опустил глаза.

— Экой ты скорый, парень! Сполняешь — значит, предатель. Так ведь приказы по-разному сполнять можно… — он покосился на застывших у дверей с оружием в руках солдат Колесникова. — Ты лучше скажи, зачем к нам пожаловал? Чего тебе надобно?

Лейтенант думал, при свете лампы разглядывая лица мужиков.

— Немцев в деревне много?

Старики снова переглянулись.

— Как для кого, — сказал Глебов, — ежели ты смелый человек, для тебя это пустяки, а коли трус, лучше сюда не суйся.

— Загадками говоришь.

— А ты разгадывай!

Лейтенант нервничал, не зная, как поступить. С одной стороны, угрозой от стариков ничего не добьешься— не таковские, с другой — у него не было времени на то, чтобы завоевать их расположение.

— Я не гадалка. Если хотите помочь — помогайте. После… обоим зачтется…

Глебов засмеялся, толкнул локтем Дубова.

— Слыхал, Денис? Зачтется, говорит! Ну спасибо, парень, обнадежил! — он поднялся над столом, широкоплечий, кряжистый, будто вырубленный из целого смоляного комля, посмотрел на лейтенанта в упор из-под косматых черных бровей. — Милостей нам твоих не надо, награды тоже оставь при себе. У меня за ту германскую два Георгия, у Дениса — полный бант…

— Врешь! — вырвалось у Геннадия. — Такие герои немцам служить не будут!

Глебов с укоризной покачал головой, сказал тихо:

— Откуда тебе знать, кому мы служим! Вот у тебя рота… Или взвод. Скомандовал — пошли. «Огонь!» — стреляют… Всё — на виду. А мы — вдвоем! И вся оружия— вот она! — Глебов постучал себя по лбу. — Длинным с выпадом, коли! «Герои»… Мы свое отгеройствовали. Теперь ваш черед.

— Мужики! — сказал Геннадий. — Мне нужно к своим! Очень нужно! Помогите. Не ради себя прошу, ради товарищей своих!

Приступ страшной усталости, как тогда, по выходе из болота, внезапно одолел его, заставил сесть. Минуты три все молчали. За печкой трещал сверчок, в углу сонно вздыхал теленок, в подполье глухо пропел петух.

— Видать, не помереть нам с тобой своей смертью, друг Денис! — проговорил Глебов, поднимаясь. — Штаны-то одень, без них в рай не пустят…

— И то… — сказал Денис, натягивая портки. — Чего делать-то будем? Я, чай, и стрелять-то разучился!

— Найдется без тебя кому стрелять. Ты что надумал, лейтенант?

— Проведи меня к штабу, а там…

— А там? — Глебов смотрел строго, как смотрят на ученика. — У тебя сколько людей? Рота? Взвод? Али, может, батальоном командуешь?

— Тебе не все равно, дед?

— Большая разница! Так сколько?

— Полсотни наберется…

— Полсотни? Дура! Куды ж ты в лоб-то лезешь? Веди его к штабу! Слышь, Денис! Я-то проведу, мне — что! Только что останется от твоей полусотни?

— Пулеметы?

— Не без того.

— Много?

— Два. Один крупнокалиберный. При нем круглосуточно — два немца. Часовых возле штаба трое. И караулка рядом…

Лейтенант огорченно сказал:

— Опоздал я. Рассветало. Надо было сонных…

— И это бы не вышло, — отрезал Глебов, — кроме солдат в избах бабы и ребятишки. Это ты учел? — Лейтенант отрицательно качнул головой. — То-то. Ну а теперь слушай меня. Комендант наш теперь в Мурашове. Гуляет. С ним два офицера. И цельная машина солдат. Вечор уехали. Утром, надо понимать, вернутся. Дорога из Мурашова идет через дамбу… Смекаешь!

— Смекаю. Предлагаешь взять гауптмана, перебить солдат и тогда уж атаковать штаб?

— Точно! — Глебов восхищенно хлопнул лейтенанта по плечу. — Тогда уж тебе никто в спину не ударит! Некому будет. Да и офицеры там все в кучке… Немец — он без офицера не вояка! Как думаешь, Денис?

— Куды им!

— Вот и я думаю. Так что гляди, парень, упустишь момент, век тебе из Непанского болота не выбраться.

Наше Березовское — это замок. Отопрешь его — молодец. Не сумеешь — никто тебе не поможет. Так что давай, не мешкай. Рота-то твоя где? Веди к дамбе, а я за штабом приглядывать буду. Ежели что — Дениса пришлю. Он у них истопником. Ну а я все-таки староста!..

* * *

Колесников разбил отряд на три группы. Одна, самая большая, обходит Березовское со стороны леса, рассредоточившись вдоль всего оврага, другая блокирует выход на дамбу и одновременно держит под обстрелом всю северную часть деревни на тот случай, если немцы вздумают помочь своему начальнику. Первой группой командовал Леонтьев, второй Митин. На себя Колесников взял гауптмана и его свиту.

— Начнешь сразу после меня, — сказал он комиссару, — атакуй одновременно по всему порядку. Расставь ребят по два-три на каждую избу. Главное, не давайте фрицам выбегать на улицу! Держите под огнем двери. Хорошо бы предварительно снять часовых!

— Попробуем. Я тут подобрал кое-кого…

— Вот что: оставь Митину семерых, остальных забери.

— А как же он?

— Отдай ему пулемет. Автоматы тоже забери.

— А если фрицы полезут к дамбе? Не удержит ведь!

— Удержит, я его знаю. Ну, ребята, либо грудь в крестах, либо голова в кустах!

* * *

В ночном бою инициатива — всегда на стороне нападающего; днем часто бывает наоборот. Когда Колесников с дюжиной бойцов подошел к дамбе, почти совсем рассветало. Вспугнутые появлением людей, из кустов выскочили два зайца и, петляя, помчались к лесу. По обе стороны дамбы, очевидно, была топь. Темные продухи на белом снегу едва заметно курились, моховые кочки, присыпанные снежком, чередовались с ровными, гладкими полями, темневшими проталинами, черные корявые сучья давно погибших деревьев отмечали места редких островков. Видневшийся вдали лес скорей всего был непроходимым для автомашин. Через Березовское вела только одна дорога: из Мурашова через дамбу и мост на ту сторону Ловати.

В одном месте дамба делала довольно крутой поворот. Здесь спешно соорудили завал из вытащенных наверх бревен, оставшихся в воде со времен сооружения дамбы, свеженарубленного хвороста и пней. Окончив работу, долго отдыхали, лежа на пружинящих ветках ивняка, наслаждаясь последними минутами покоя. Небо по-прежнему было затянуто низкими серыми тучами. Казалось, пропустив в положенное время рассвет, некий распорядитель спохватился и теперь старательно удерживал над болотом расползавшуюся во все стороны тьму.

Вскоре в морозной тишине послышалось далекое шмелиное пение. Вначале едва различимое, оно с каждой минутой усиливалось, и вот уже над кустами поплыла брезентовая крыша грузовика, исполосованная темными комуфляжными пятнами.

Крутой поворот дороги мешал немцам увидеть завал издали, но даже обнаружив его, шофер не сразу остановил машину, так как позади него на длинном тросе тащилась легковушка. Дав команду атаковать грузовик, лейтенант вскочил на ноги и приготовился бросить гранату в приземистый черный «мерседес», но тот неожиданно вильнул в сторону, ткнулся радиатором в кусты и, наклонившись на один бок, остановился, удерживаясь тросом на самом краешке дороги. Колесников подскочил к машине, рванул дверцу.

— Хенде хох!

Наружу, прямо под ноги лейтенанту вывалилось безжизненное тело в офицерской шинели. Фуражка с высокой тульей покатилась вперед, лысая голова глухо стукнулась о землю, между тем как ноги продолжали оставаться в машине. Офицер, сидевший рядом с шофером, выстрелил в Колесникова и промахнулся. Вторично выстрелить ему не пришлось. Открылась дверца с другой стороны, на миг показалось возбужденное лицо Мурзаева, и офицер обмяк, пополз с сиденья вниз. Рядом виднелось бледное лицо третьего офицера, поблескивали стеклышки очков. Колесников ухватил его за плечо, выбросил из машины.

— Комендант?

— Nein, Nein, — запротестовал немец, поднимая руки. — Ich bin Militärfeldscher!

Где комендант?

— Herr Kommandant ist da, aber er ist wie ein Bürstenbinder betrunken.

Оружия у фельдшера не оказалось. Взяв парабеллум коменданта, лейтенант направился к деревне, на ходу крикнул Лузгину:

— Фельдшера забери с собой, остальных — в расход!

— Ты чего, сдрейфил? — поинтересовался Митрохин, заметив, что Лузгин колеблется.

— Непривычно как-то. Ежели бы в бою…

— Эх ты! А ну отойди! — Митрохин поднял винтовку, отошел на шаг, клацнул затвором. — Вот гад! Хоть бы шевельнулся! — он опустил винтовку. — А может, он уж дуба дал, а? А мы тут время теряем! Эй ты, чего вы там лопали? Пили, пили чего? Тринкен вас там, в деревне? Понял?

Фельдшер проговорил по слогам:

— Са-мо-гон, — и добавил, покрутив головой — О! Das ist schrecklicher, als der Krieg!

Митрохин удовлетворенно кивнул.

— С непривычки свободно мог околеть. Я знаю, какой тут первачок… Ты, Иван, вот что: если он шевельнется — стреляй! За такого гада тебе на том свете сотню грехов скостят. Точно! — и подтолкнув фельдшера в спину, погнал его по дороге.

 

Глава четвертая

Выполняя приказ Колесникова, Леонтьев начал атаку после первых выстрелов на дамбе. Однако они оба не подозревали, что за ночь обстановка изменилась. Не знал этого и Петр Лукич. Минут через десять после начала боя он прислал Дениса сказать, что этой ночью в Березовское скрытно прибыла рота егерей, надо понимать, специально для борьбы с партизанами и что Колесников, выходит, просчитался, но Леонтьев понял это и сам. Вначале на его выстрелы никто не отвечал, и комиссар решил, что в домах пусто, но стоило его бойцам выйти из укрытий, как по ним открыли бешеный огонь из автоматов и винтовок. Со стороны караульного помещения ударил пулемет, ему откликнулся другой, находившийся, вероятней всего, на чердаке школы. Отступать было нельзя — егеря могут двинуть на дамбу — да и некуда: отрезая русских от леса, вдоль его опушки двигалась цепочка автоматчиков, и Леонтьев принял решение атаковать штаб. Расчет оказался верным: штаб был единственным местом, где партизан не ждали так скоро. Быстро овладев домом — защитников было немного, — Леонтьев сам определил каждому из бойцов его место, вместе со всеми таскал к окнам мешки с мукой, кадушки, перины, двигал к дверям старинные дубовые сундуки. Под звон разбитых стекол — егеря пошли на приступ — устанавливал в окне трофейный пулемет. Отбив первую атаку, повеселел: его потери были невелики. Лежа у пулемета, шептал, как заклинание:

— Ну давайте, давайте, голубчики фрицы, еще разок! Еще бы десяточек ухлопать! Полтора!.. Он же понятия не имеет, сколько вас тут…

Колесников мог появиться с минуты на минуту.

Когда Лузгин и Мурзаев вошли в деревню, бой уже переместился к мосту. Быстро оценив обстановку, Колесников оставил в покое штаб и казарму и всеми силами обрушился на слабое прикрытие, оставленное немцами на восточной окраине. Разбегаясь, гитлеровцы все-таки успели поджечь мост. Как раз этого Геннадий опасался больше всего. Он дал приказ Леонтьеву отступать.

Даже когда кончились патроны, Лузгин не бросил своей винтовки. Все-таки имущество казенное, к тому же стыдно предстать перед лейтенантом с одним «шмайсером» в руках: может подумать, нарочно бросил Лузгин свою трехлинеечку… Так и воевал Лузгин в Березовском: в руках немецкий автомат, а за плечами русская трехлинейка без патронов с примкнутым штыком. Вдоль улицы, перегоняя Лузгина, отстреливаясь от наседавшего противника, бежали бойцы Колесникова. Между домов рвались мины. Вспыхнул, как свеча, обложенный со всех сторон соломой, бывший дом генерала, детскими хлопушками захлопали разрывы гранат. Леонтьев повел своих на прорыв.

На выгоне за деревней партизан обстреляли сзади, из-за ближайших овинов. Скатившись в канаву, Лузгин и Мурзаев немного полежали не шевелясь, потом осторожно высунули головы. Над Березовским стлался густой дым. Теперь уже горело несколько домов. Стрельба еще более приблизилась к реке. Возле того места, где недавно был мост, она казалась особенно ожесточенной.

— Гляди, Ваня! — сказал Асан.

Прямо на них от Березовского мчалась толпа немцев. Далеко опередив их, одной рукой волоча по земле станковый пулемет, другой придерживая коробку с лентами, бежал сержант Митин. В него не стреляли. Похоже было, что Митина собираются взять живьем. Заметив притаившихся в канаве солдат, сержант крикнул:

— Не знаете, наши переправились на тот берег или еще нет?

— Не знаем! — ответил Мурзаев и вскрикнул: пуля, едва не задев его макушку, зарылась в песок. Лузгин потянул сержанта вниз. Втроем они быстро установили «максима», повернув его в сторону немцев. Митин снова глянул на реку.

— Узнать бы, перешли наши мост или нет! Может, кто из вас сгоняет по-быстрому, а? Я прикрою.

Лузгин поднялся, положил к ногам Митина тощий мешок.

— Сухари там. Две штуки. Ешьте, а то пропадут…

Пока Лузгин выбирался из канавы, Митин длиннейшей очередью прижал немцев к земле. Потом они снова поднялись, и сержант бил по ним точно и экономно и, довольный, следил, как падают люди в серо-зеленых шинелях, как прячутся, залезая в канавы и ямы. Потом он долго отдыхал полулежа, прислонившись спиной к холодной, охваченной морозом, глиняной стенке. Он бы, наверное, задремал, продлись это неожиданное безделье еще несколько минут. Мурзаев протянул сухарь. Митин взял его, хрустнул с краешка крепкими зубами, блаженно вздохнул:

— Дух-то какой! Аж внутри заныло…

— Гляди, идут! — крикнул Мурзаев.

Митин кинулся к пулемету.

— Подавай ленту!

Взбаламученная дождями желтая вода реки тихо плескалась у ног лейтенанта Колесникова. Ради того чтобы до берегов Ловати дошла меньшая часть солдат, большая сложила голову в Непанском болоте и по выходе из него. Прорыв группы Колесникова сквозь густую цепь немецких порядков, наверное, неслыханная дерзость. Но ведь благодаря этой самой дерзости он, Колесников, еще жив и стоит сейчас на берегу Ловати, за которой все: хлеб, патроны, отдых…

Он поймал себя на том, что думает так, словно все самое трудное уже позади… Сняв каску, зачерпнул ею воды и стал пить жадными большими глотками, пока от холода не зашлись зубы. Вода пахла тиной, землей и снегом. Сзади кто-то негромко сказал:

— Позавчера Лёха, кореш мой, от брюшняка помер. В воде, сказывают, такая зараза водится…

Лейтенант поднял голову, взглянул на высокий берег. Наверху, скрытый от его глаз, заканчивался бой. Его гулкое эхо раздавалось в корабельных соснах на той стороне реки. Невдалеке догорали остатки деревянного моста. Стоя по пояс в воде, солдаты связывали бревна и доски обмотками, поясными ремнями, лозой. «Медленно! Ох как медленно идет дело! — сокрушался лейтенант. — Успеть бы хоть раненых переправить!» От Леонтьева дважды прибегал посыльный. Комиссар передавал, что немцы наседают, вот-вот прорвутся к реке, и просил поторопиться. Сбросив шинель, Колесников сам полез в воду помогать бойцам. Наконец первые плоты, нагруженные ранеными, отчалили от берега. Они не доплыли и до середины, когда с берега ударил пулемет. Стало ясно, что Леонтьев отступил. Вскоре на берегу начали появляться его бойцы. Теперь один Митин сдерживал натиск немцев.

Между тем его окружали. Стрельбу и крики он слышал за своей спиной и все чаще посматривал в сторону реки, но Лузгин не появлялся.

— Может, все уже на той стороне? — заметил Мурзаев. Митин не отозвался. Прижатые им к земле немцы приближались ползком. Сержант и его товарищ отступили еще немного. Когда в просветах между деревьями мелькнула вода, они поняли, что отступать больше некуда. Отсюда с высоты было видно, как к противоположному берегу причалили два больших плота, как двигались люди, сгружая раненых.

— А как же мы? — спросил Мурзаев.

— Кому-то надо и горшки мыть, — загадочно ответил Митин. Сейчас он, против обыкновения, не шутил.

Стоя на берегу, Колесников беспокойно оглядывался по сторонам. С обрыва по одному скатывались бойцы, стараясь не смотреть на командира, разувались, готовясь пуститься вплавь.

— Комиссара ждешь? — спросил один. — Навряд ли дождешься. Он первым без команды бросился в воду, даже не сняв сапог. Беспокойство Геннадия усилилось. О Леонтьеве никто ничего толком не знал. В последний раз комиссара видели минут десять назад. Наконец один из бойцов принес и отдал Колесникову партбилет Леонтьева и тощую пачку писем, перевязанную потемневшей от времени веревочкой.

— Трубка еще при нем была, — сказал боец, — да ребята взяли на память…

Наверху слышался пулемет Митина. Сержант бил короткими очередями — у него, по-видимому, — подходили к концу патроны. Вскоре он замолк окончательно.

— Все! Крышка парню! — выдохнул кто-то из бойцов.

Вдоль берега над самой водой прошла огненная трасса, от спаленного моста неслись автоматные очереди.

— Обходят, братцы! Нас обходят!

Нестройной толпой кинулись в воду. Колесников их не удерживал. С ним осталось человек двадцать. Митрохин, стоя по колено в воде, изо всех сил тянул большую связку бревен. За другой конец ее вцепилось трое солдат из отряда Леонтьева. Обстрел с каждой минутой усиливался.

— Чего мы-то стоим? — тихо спросил один из солдат. — Больше, кажись, ждать нечего.

— Нечего, — подтвердили остальные и начали потихоньку подвигаться к воде.

Подбежал мокрый, но радостный Митрохин.

— Порядок, товарищ лейтенант! Уговорил! Сознательные попались мужички. Идемте скорея, а то как бы не увели дредноут-то!

У берега на легкой волне колыхался плотик. Возле него нерешительно топтались «дядьки». Колесников махнул рукой: отчаливайте! Бойцы не поняли, стояли, переглядывались. Тогда лейтенант крикнул громко:

— Отчаливайте!

Митрохин заругался страшно, витиевато и сел на землю.

— Мне — что. Как хотите. Только вплавь не советую. Вода ледяная. — И принялся стягивать сапоги.

В это время Колесников увидел Лузгина. Подобрав полы шинели, солдат скатился с обрыва прямо к ногам лейтенанта, еще издали крикнув:

— Ну что же вы? Там — сержант Митин! Мурзаев там! Пропадают ведь ребята!

Геннадий взглянул вверх, на гребень обрыва, где пули секли голые ветви кустарника, и сказал тому, кто стоял ближе:

— Собери всех, кто остался на берегу.

— Да нету никого! — завопил боец. — Одни мы остались!

— Иди, — повторил Колесников, — там, в лозняке, есть люди. Наверное, плавать не умеют…

Солдат пустился бежать на звуки редких винтовочных выстрелов и через минуту действительно привел бойцов. Увидев лейтенанта, они приободрились, повеселели.

— А мы уж думали, бросили нас командиры…

Колесников объяснил задачу, позвал Митрохина.

Всегда такой послушный ординарец на этот раз даже не повернул головы. Сняв один сапог, он принялся стаскивать другой. Затылок и спина солдата выражали такую явную обиду, что лейтенант невольно рассмеялся.

— Егор Прохорыч! — позвал он. — А, Егор Прохорыч! Вы, никак, вплавь собрались?

— Собрался, — ответил ординарец, — вот только сапог скину.

— Ну что же, не смею задерживать. Скатертью дорога! Только помните, Егор Прохорыч, что сейчас вы совершаете величайшее свинство по отношению к своему лучшему другу!

Сапог в руках Митрохина замер на полпути.

— А я не для себя. Для вас старался. Мне на себя чихать. Плот упустили… А, дьявол, не снимается! Размок…

— За верную вашу службу — мое вам нижайшее… — продолжал лейтенант, кланяясь до земли. — Коли обидел когда — не взыщите.

Хитрый лейтенант хорошо знал своего ординарца. Подметил он одну митрохинскую слабость: не терпел Егор «жалких» слов.

— Вот что, ребята, — сказал Колесников, — не хочу в таком деле приказывать. Разрешаю: плывите, пока есть время, а я тут останусь. У меня тут дела.

Никто не шелохнулся.

— Знаю я ваши дела! — бубнил Митрохин. — Костю Митина хотите выручить? Так знайте: его не спасете и себя погубите! Да его, чай, уж давно в живых нет…

— Прощай, Митроха! — жестко сказал Колесников. — Думалось мне, что и ты — человек, да, видно, ошибся. За мной, товарищи!

Увлекая за собой солдат, Геннадий стал взбираться по крутому обрыву. Так и не успев обуться, Митрохин с трудом поспевал за ними.