Не только французские короли оставляли истории афоризмы. На этой ниве отличались и российские монархи. Чего стоит только одна фраза Александра III, которого в царской семье за глаза прозвали “наш бычок”. Однажды во время высочайшей рыбалки ему доложили, что послы Англии и Франции просят срочной аудиенции. “Когда русский император удит рыбу, – сказал наш самодержец, – Англия и Франция могут подождать”. Сказано сильно, но еще вернее примерно ту же мысль выразил Петр Великий, сказав, что “Россия – это не страна, а материк”. Екатерина II уточнила: “Россия – это не страна, а Вселенная”.

Поверьте, уважаемый читатель, обращаясь к этим высказываниям, мы крайне далеки от шовинизма. Просто образность выражения мысли помогает пониманию особенностей нашего экономического и политического развития и порожденных ими проблем. В подтверждение этого приведем еще одну фразу. Отвечая на вопросы анкеты переписи населения Российской империи, Николай II род своих занятий определил так: “хозяин Земли Русской”. Мы бы не стали усматривать плагиата знаменитого афоризма короля-солнца Людовика XIV, заявившего: “Государство – это я”. Наш монарх свои полномочия, пожалуй, трактовал еще шире. Да и разделяют высказывания примерно двести лет исторического опыта, опять мало чему нас научившего.

Рассуждая об особенностях нашего развития, принято прежде всего указывать на огромность территорий, наличие большого числа климатических зон и набора природных ресурсов, которому таблица Менделеева служит только иллюстрацией. Аргумент серьезный и не учитывать его при анализе невозможно. Заметим только, что сказанное можно отнести и к природно-географическим условиям США.

Почему все-таки Октябрьская революция произошла именно в нашей, а не какой-либо другой стране, в чем исторические особенности России, которые привели ее именно к такому типу развития?

Традиционное объяснение, что социалистическая революция была вызвана экономической разрухой и политическим кризисом, сейчас не вполне убедительно. Да, были экономические и политические противоречия, но масштаб их не настолько велик, как это обычно представляли. Обратимся к фактам.

Накануне Первой мировой войны Россия была страной “молодого” капитализма. Она занимала почетное 5-е место в мире по объему промышленного производства, причем темпы роста индустрии были выше, чем в других странах, и Россия постепенно, но неуклонно догоняла самые передовые. Кстати, она уже их опережала по уровню концентрации производства и по такому важнейшему показателю технического прогресса, как энерговооруженность труда (по сравнению с Германией и Францией).

Спору нет, удельный вес населения, занятого в промышленном производстве, был невелик: только десятая его часть. Поэтому специалисты и относят дореволюционную Россию к аграрным странам. Но сельское хозяйство становилось все более капиталистическим, а значит, и товарным, ежегодно страна экспортировала много зерна и других сельскохозяйственных продуктов, обеспечивая непрерывный приток валюты.

Началась война, но и в первые ее годы промышленное производство продолжало расти. Потом, правда, начался спад, но отнюдь не катастрофический. Даже такой, в общем, “невоенной” продукции, как хлопчатобумажные ткани, в 1916 г. было выпущено лишь на 14 % меньше, чем перед войной, а военное производство росло успешно. Производство оружия и боеприпасов увеличилось в 2,3 раза, и трудности военного снабжения, которые сложились в первые месяцы, были успешно преодолены.

За годы войны в России, как, впрочем, и в других странах, сложилась система органов регулирования хозяйства. Особое совещание по обороне, ведавшее в первую очередь военной промышленностью, нашло удачные формы объединения мирных и военных предприятий для выполнения оборонных заказов.

Тяжелое положение сложилось в начале войны на железных дорогах, они были забиты военными грузами, а для традиционных хозяйственных нужд не хватало подвижного состава. В результате многие экономические связи между отдельными районами страны были разорваны. При избытке хлеба на юге страны, на севере начались продовольственные трудности. Заводы останавливались из-за недостатка топлива, а в Донбассе скапливались готовые к отправке горы угля.

Особенно плохо было на дорогах к морским портам. Балтийское море и проливы Черного моря попали под контроль германского флота. Остались Владивосток и Архангельск, но в первый вела лишь одноколейная дорога через всю огромную Сибирь, а во второй – и вовсе узкоколейка. В результате мер, принятых Особым совещанием по перевозкам, дорога к Архангельску переводится на широкую колею, а к незамерзающему Мурманскому порту прокладывается новая. Пропускная способность железных дорог к концу войны увеличилась в полтора раза.

Нехватка промышленных товаров для обмена между городами и деревней порождала продовольственные трудности, инфляцию. Особое совещание по продовольствию организовало заготовку продуктов питания в сельской местности, доходя в отдельных случаях до реквизиции запасов хлеба, ввело в городах систему нормированного распределения по карточкам. Да, была спекуляция, были перебои в снабжении и демонстрации с требованиями хлеба, но настоящего голода пока не было – он наступил позже.

Итак, экономические трудности к 1917 г. не достигли уровня полного хозяйственного развала. В этом отношении Россия не представляла особого исключения среди воюющих стран, и решающей причиной революции сами по себе экономические трудности быть не могли. Очевидно, главную роль сыграл клубок политических противоречий. Содержание их и формы проявления столь подробно рассмотрены в нашей литературе, что нам вряд ли имеет смысл останавливаться на этом вопросе.

Обратимся лучше к уходящим в глубь столетий особенностям развития России, которые и определили социально-политическую жизнь страны.

Пожалуй, наиболее общей, определяющей особенностью истории России было то, что она соединила на своей территории Европу и Азию, явилась миру удивительной полуазиатской, полуевропейской агломерацией. В домонгольский период это обстоятельство проявлялось довольно слабо, и Киевская Русь не считалась чем-то особенным в ряду европейских стран. Монгольское иго не только задержало развитие страны, но и несколько изменило его путь, включив элементы азиатского способа производства.

Следует оговориться, что последнее понятие, представляющее собой определение отдельной социально-экономической формации наряду с, скажем, феодализмом или капитализмом, отнюдь не наше собственное изобретение. Азиатскому способу производства – экономической категории, сформулированной Ф. Энгельсом, не повезло, равно как и одному из законов диалектики. В сталинской редакции теории марксизма-ленинизма он был надолго исключен из учебных курсов, а отголоски бурных международных дискуссий по азиатскому, или древневосточному, способу производства были доступны лишь весьма и весьма узкому кругу “специалистов”. Причина в том, что уж слишком многие черты, характеристики азиатского способа, исторически существовавшего между первобытнообщинным и рабовладельческим обществом, напоминали современную нам действительность… Если читатель хочет ознакомиться с азиатским способом поверхностно, то отошлем его к книге Б. Пруса “Фараон”, а глубоко – к первоисточникам марксизма.

Наша задача рассмотреть элементы “азиатчины” в укладе российской экономики, одним из которых было длительное сохранение общинных традиций. На Западе уже в период феодализма на первый план выдвигается личная предприимчивость человека, пока в рамках сословных границ. Затем с разрушением этих границ появляется абсолютный субъект, носитель экономических связей, которого великий Адам Смит и назвал “человеком экономическим”.

На Востоке сохранился приоритет родовых связей, каст, общинных групп. Ценность отдельной личности принижалась перед интересами той общественной ячейки, к которой он принадлежал. В России крестьянская община, “мир”, “общество” сохранились до революции, да и после нее. Даже столыпинская аграрная реформа, призванная разрушить общину, сделать этого не смогла. Три четверти крестьян не только отказались выходить из “мира”, но и защищали “общество” с оружием в руках.

Община была во зло или во благо? Народники, умиляясь, считали ее абсолютным благом, основой особого, русского социализма. Да и как не пролить тут радостной слезы? Общинное уравнительное землепользование означало, что самый богатый крестьянин (т. е. обладающий наиболее мощными, современными средствами производства) получал такой же надел, как и самый бедный, при условии, что у них были одинаковые семьи. “Мир” бдительно следил, чтобы никто не был обижен, поэтому каждое поле делилось на полосы и каждый крестьянин получал определенное их количество по числу душ мужского пола в семье.

И русский мужик предпочитал иметь землю не в собственности, а в виде общинного надела – ведь это была гарантированная земля, которую нельзя было потерять даже при самом безалаберном хозяйствовании. Можно пропить лошадь, за долги могут увести со двора корову, но надел не тронь – он собственность общины! А пока есть земля, живет надежда снова купить лошадь и стать “справным” хозяином, “не хуже других”. Ведь самые бедные крестьяне совсем не рвались в ряды пролетариата, поэтому в ходе столыпинской реформы за сохранение общины выступили не только середняки, но и большинство бедняков.

Сильна вера в русском человеке и в мудрость “мира”, отражавшая вековые традиции стабильности. Помните, в пьесе Н. Лескова “Расточитель” один, с первого взгляда, порядочный человек, предавая друга, говорил: “Я от “мира” не отказчик!”.

Стоит ли удивляться, что Россия стала единственной из ставших на путь социализма стран (кроме Монголии), где по требованию крестьян была проведена национализация земли, а не раздел в их собственность? Несомненно, это сыграло свою роль и при организации колхозов. Землю не надо было обобществлять, поскольку она не находилась в частной собственности, а общее собрание колхоза в какой-то степени воспринималось преемником мирского схода.

Будучи реалистом, В. И. Ленин, споря с народниками, в своей работе “Развитие капитализма в России” доказал, что община не могла остановить расслоение крестьянства, что она лишь изменила формы расслоения. Сельская неимущая прослойка была не безземельной, а безлошадной. Кулак же, который не мог развернуться на общинном наделе, был обычно не крупным фермером, а лавочником, мелким промышленником (“Науму поточный завод и дворик постоялый дают порядочный доход”).

Но В. И. Ленин не отрицал и то, что община тормозила расслоение. Характерно, что к моменту революции, после целых десятилетий развития капитализма, большинство сельского населения составляли бедняки и середняки, а основная часть земли все еще пребывала в общинном владении.

На общинной земле агротехнический прогресс был невозможен. Община – это принудительное трехполье, и оно оставалось преобладающей системой землепользования вплоть до 40-х годов. Община – это замороженные традиционные приемы натурального земледелия, не оставляющие места для хозяйственной предприимчивости. К сожалению, для большинства крестьян традиционный ритуал сезонных работ, позволяющий существовать “как все” и не требующий проявления инициативы, был не только приемлем, но и дорог.

Общинные традиции глубоко укоренились в сознании крестьян. Западный сельский хозяин или был фермером, т. е. вел товарное хозяйство, ориентированное на сбыт продукции, или стремился к этому, он оформился как индивидуальный предприниматель. Наш крестьянин не был, в сущности, “единоличником”. В большинстве случаев это не столько Хорь, сколько Калиныч.

Он был преимущественно общинником, т. е. коллективистом по восприятию мира. Поэтому идеи социалистической революции в том виде, в каком они доходили, были для него более приемлемы, чем для земледельца Запада.

Еще один элемент азиатского способа производства – восточный деспотизм и верховная власть государства над хозяйством страны. Длительное время частная феодальная собственность на землю скорее была исключением, чем правилом, а положение человека в обществе определялось не столько богатством, сколько ступенью на государственной иерархической лестнице, которую он занимал.

В XV – первой половине XVIII вв. Российское государство явно исходит из принципа верховной государственной собственности на землю. Земли отнимаются у одних владельцев и передаются другим, устанавливаются нормы служебных обязательств за пользование землей. Изначально поместье – это земля, которая дана владельцу лишь на время военной службы, и только к концу рассматриваемого периода этот принцип постепенно сходит на нет.

Еще в большей степени главенство государства над хозяйством страны проявлялось в промышленности и на транспорте. Первые крупные промышленные предприятия, которые появились в России в XVI–XVII вв., были казенными – Пушечный двор, Оружейная палата, Хамовный двор. Некоторые из них в XVII в. приобретают форму мануфактуры. Тогда же развертываются крупные строительные работы под руководством Приказа каменных дел: строятся кирпичные стены и башни Московского Кремля, кремлевские соборы, храм Василия Блаженного, возводятся аналогичные сооружения в других городах.

Появляются относительно крупные предприятия иностранцев – железоделательные заводы Виниуса с компаньонами в районе Тулы, бумажные заведения в районе Москвы. Но и эти предприятия были полугосударственными; государство привлекало иностранцев для налаживания производства, нужного казне, и обеспечивало всем необходимым. Вся продукция этих заведений шла на удовлетворение государственных потребностей.

За пределами же этой казенной сферы четко зафиксированных крупных промышленных объектов не было. Остальная промышленность страны оставалась в лучшем случае на стадии простого товарного производства.

Причина в том, что переход от феодальной раздробленности к образованию единого Российского государства совершился раньше, чем возникло достаточно крупное промышленное производство, которое могло бы удовлетворить государственные потребности. Буржуазное промышленное производство, которое на Западе зародилось в недрах феодализма, у нас еще не сложилось.

Одним из важнейших направлений реформаторской деятельности Петра I было, как известно, строительство мануфактур. Но долгое время, до последнего десятилетия царствования первого российского императора, создавались только казенные мануфактуры. Промышленность создавалась внеэкономическими, административными методами. Уже потом стали появляться первые частные предприятия, а казенные – передаваться в частные руки, иногда в принудительном порядке.

Предполагалось заинтересовать богатых людей и тем самым вовлечь их в развитие мануфактурного производства. Вовлекаться-то они вовлекались, но материальная заинтересованность была здесь ни при чем. Казенные мануфактуры несли “великие убытки” и передавались частным владельцам после полного расстройства дел. Поскольку желающих добровольно взять эту обузу обычно не находилось, то предписывалось передать мануфактуру “в неволю” принудительно создаваемому “кумпанству”. Так, в 1720 г. (именно этот пример приводит в своих лекциях В.О.Ключевский) для передачи казенного суконного двора было составлено “кумпанство” из 14 купцов, набранных в разных городах, и будущие владельцы были доставлены на место под конвоем солдат, причем содержание конвоя был отнесено за счет конвоируемых.

Однако частные предприятия, независимо от того были они построены владельцами или переданы от казны, правительство, строго говоря, не рассматривало как частные. Государство нередко обеспечивало такие мануфактуры сырьем, землей, рабочей силой, принимало в казну продукцию по “указным” ценам, давало конкретные задания мануфактуристам, а если мануфактурист не справлялся с заданием, не наказывало его. Владельцы мануфактур назывались не хозяевами, а только “содержателями”. “Наши люди не во что сами не войдут, ежели не приемлемы будут”, – объяснял Петр I в одном из указов. И так продолжалось почти весь XVIII в. В 1747 г. владелец суконной мануфактуры Третьяков был заключен под стражу за недопоставку сукна. В 1750 г. у Дудорова была отобрана мануфактура за недостаточный объем производства и передана Колосову. При Екатерине II эта казенная регламентация ослабла, но и в 1789 г. тоже за недостаточный выпуск продукции Путивльская мануфактура Матвеева была у последнего отобрана и передана Потемкину.

Таким образом, долгое время государство рассматривало не только казенную, но и всю промышленность страны как находящуюся в своем ведении и управляло этой промышленностью административными методами. Ничего подобного в странах Западной Европы не было.

Следует добавить, что и в первой половине XIX в. значительная часть российской промышленности состояла на посессионном праве, т. е. праве условного владения. Посессионное предприятие, будучи основано частным владельцем и находясь в его руках, юридически считалось государственной собственностью и подчинялось государственной административной регламентации. Государство для таких предприятий устанавливало штаты, нормы выработки, величину заработной платы и выдачи провианта.

Любопытно, что крепостные рабочие предпочитали казенную регламентацию произволу частного предпринимателя. В своих выступлениях они выдвигали требования передачи их предприятий в казенное ведомство, введения казенных норм, соблюдения казенной регламентации. Существенно и то, что казенное ведомство, в отличие от частных предпринимателей, не гналось за высокими прибылями, а следовательно, и норма эксплуатации здесь была ниже.

И накануне революции, в начале XX в., Россия отличалась от стран Запада большим государственным хозяйством. В состав государственного сектора входил Российский государственный банк, который стоял по главе банков страны. Государству принадлежало 2/3 железных дорог, большая часть военной и металлургической промышленности, огромная территория земли, в том числе 60 % лесов. Существовал сложившийся аппарат управления этим государственным хозяйством со своими традициями и разработанными методами управления.

Могло ли это не отразиться на революционных и послереволюционных событиях? Ликвидация капиталистической собственности проходила как ее национализация, которая облегчалась традициями государственного, административного хозяйствования. Очевидно, если бы в России больший вес имела кооперативная собственность, взоры при ликвидации частного капитала могли бы обратиться на эту форму, которая тоже не противоречила социалистическим идеалам.

И еще одно обстоятельство оказало огромное влияние на обстановку в стране к началу Октябрьской революции – это явная реакционность царизма и, как следствие, оппозиционность ему всего русского общества. После реформ 60-х годов XIX в. царское правительство, в сущности, стало анахронизмом. Экономически теперь господствовала буржуазия, но она не имела политической власти. Государственная власть осталась в руках дворянства, отжившего сословия, сохранившего, однако, свои сословные привилегии. Буржуа в России считались людьми второго сорта. Революция 1905–1907 гг. положение изменила незначительно. Государственная дума, которую можно было сверху “распустить”, а потом снова собрать, изменив избирательный закон, еще не делала Россию демократическим государством. Иначе и не понадобилась бы Февральская революция 1917 г. Буржуазия оставалась в оппозиции царизму, а ее лидеры выступали против правительства и с определенными оговорками поддерживали рабочее движение. Тот самый Рябушинский, который потом будет требовать “костлявой рукой голода” задушить революцию, в 1911 г. призывал “морально поддержать” рабочих, выступавших против Ленского расстрела, и “не делать у них вычетов за прогульное время” при забастовках.

В русском обществе считалось правилом хорошего тона проявлять солидарность с революционерами, а поддержка царизма в его действиях против революции образованными людьми рассматривалась как нечто неприличное. Традиция быть в оппозиции, быть “за революцию” даже в крайних ее проявлениях сыграла свою роль и в развитии событий после февраля 1917 г. Ведь основная масса сознательных противников большевиков в 1917–1919 гг. также относила себя к революционерам, а явные монархисты составляли незначительное меньшинство. Успех большевиков и октябрьский переворот многим казались джинном, выпущенным ими самими из бутылки.

Но в оппозиционности буржуазии таилась и ее слабость. Она не имела опыта политического руководства страной, политической организации общества. Она умела лишь протестовать, произносит речи, устраивать собрания – чем обычно и занимается оппозиция. И, оказавшись в феврале 1917 г. у власти, она не нашла сил создать свой, буржуазный порядок. Олицетворением ее стал Керенский, который, конечно, был прекрасным оратором, мог умело вести интригу… но не государство.

Слабость российской буржуазии была еще и в другом: находясь в оппозиции к царизму, она пребывала в то же время в тесной зависимости от него. Усиленное вмешательство государства в экономическую жизнь страны, его стремление помогать своей буржуазии не усиливали, а ослабляли этот класс. Высокие покровительственные пошлины защищали его от конкуренции с иностранным капиталом, массовые казенные заказы, особенно во время войны, служили дополнительным источником доходов. Оппозиционность к власти, которая тебя же кормит, не могла быть очень серьезной. “Мы были рождены и воспитаны, чтобы под крылышком власти хвалить ее или порицать… Мы были способны, в крайнем случае, безболезненно пересесть с депутатских кресел на министерские скамьи… под условием, чтобы императорский караул охранял нас… Но перед возможным падением власти, перед бездонной пропастью этого обвала – у нас кружилась голова и щемило сердце”, – писал в своих мемуарах В. В. Шульгин.

Не удивительно, что Временное правительство считало себя временным, что оно оттягивало созыв Учредительного собрания, которое должно было решить вопрос о будущем государственном устройстве России. И тогда перед страной встала альтернатива: или реставрация царизма (корниловщина), или новая мощная сила, которая поднималась снизу. Вопрос был решен в пользу последней.

Мы не будем касаться здесь перипетий “военного коммунизма” и нэпа, о чем много пишут в настоящее время. Еще больше пишут и говорят теперь о “великом переломе” 1929 г., о рождении административной системы, о жертвах индустриализации и коллективизации. И все же некоторые аспекты этого “перелома” заслуживают дополнительного анализа.

Дело в том, что и на этом поворотном моменте отразились пути предшествующего развития России. Как известно, на переходе к индустриализации возникла альтернатива между экономическим и административным путем. Экономический путь, который не очень последовательно защищали сторонники Бухарина, исходил из традиционного европейско-американского опыта, когда сначала развивались, интенсифицировались легкая промышленность и сельское хозяйство, а уже на их базе получали развитие передовые отрасли тяжелой промышленности. Этот путь не обязательно был очень уж длительным. В США форсированное развитие промышленности могло начаться только после войны между Севером и Югом, т. е. после 1861 г., когда стала решительно проводиться протекционистская политика, а в 80—90-х годах XIX в. США уже были сложившимся индустриальным государством. Да и дореволюционная Россия, где индустриализация шла этим путем, по темпам роста промышленности опережала другие страны и успешно догоняла их. В 1926–1928 гг., когда, хотя и не очень последовательно, проводился в жизнь курс Бухарина, темпы роста промышленности тоже были выше, чем в первой пятилетке. Но этот путь развития, путь использования товарно-денежных отношений, хозрасчета, предприимчивости ради прибыли, мог реализоваться только при многообразии (плюрализме) форм собственности.

Это означает, что, кроме государственной, здесь предполагалась кооперативная (не колхозная) и даже частная собственность мелких производителей. При таком многообразии связь между различными секторами могла осуществляться только посредством товарно-денежных отношений, потому что, например, кооперативным сектором нельзя управлять централизованно, административными методами.

Была ли реальной такая модель индустриализации? Обычное возражение – ссылка на низкую товарность крестьянского хозяйства. Действительно, до революции товарность сельского хозяйства составляла 26–30 %, а теперь – только 13–18 %. Три четверти товарного зерна до революции давали хозяйства кулаков и помещиков. Но кооперирование крестьянства шло нарастающими темпами, в 1925 г. в кооперативах состояла четверть всех крестьян, а в 1928 г. – уже половина. Рост кооперирования означал рост товарности. Кроме того, даже низкая товарность крестьянского хозяйства была достаточна для начала индустриализации. В 1926–1928 гг., когда в основном еще действовала линия Бухарина, в среднем за год экспортировалось 2,4 млн. т зерна. Это было вчетверо меньше, чем в царской России перед войной, но достаточно для закупки промышленного оборудования. Известно, что в это время был даже некоторый избыток валюты, и за границей закупались такие товары, без которых можно было бы и обойтись. Капиталовложения в промышленность за три года выросли в 3,4 раза, среднегодовые темпы роста тяжелой промышленности составили 28,5 %, легкой – 21,4 %, т. е. были выше, чем в последующий период сталинских пятилеток.

Ссылаются иногда на хлебозаготовительный кризис 1928 г.: из-за низкой товарности крестьянского хозяйства планы хлебозаготовок срывались (в то время говорилось, что они срывались из-за сопротивления кулачества). Однако здесь путается следствие с причиной. Когда стали возвращаться к методам продразверстки, когда усилили нажим на кулаков, т. е. практически на тех “культурных хозяев”, которые поощрялись в разгар нэпа и добивались лучших результатов, которые переводили свое хозяйство на рельсы товарного производства; когда эти хозяйства стали облагаться “твердыми заданиями”, естественной реакцией стало сокращение производства. Чтобы не быть зачисленными в кулаки, передовые крестьяне свертывали рациональные хозяйства.

Свертывание товарно-денежных отношений, свободного товарооборота между городом и деревней, переход к административным методам принуждения начался задолго до 1929 г. Ведь нэп воспринимался большинством членов партии все-таки как отступление от социализма. Нэпман в городе и кулак в деревне рассматривались как враги. Родившееся в первые годы революции стремление к единообразию, к единому государственному хозяйству, к тому, “чтобы все работали по одному общему плану на общей земле, на общих фабриках и заводах и по общему распорядку” (В. И. Ленин), сохранялось в течение всех лет нэпа. Позднее ленинские идеи “о строе цивилизованных кооператоров”, о государственно-монополистическом капитализме, “обращенном на пользу всего народа”, не были подробно разработаны и были понятны немногим. И вот теперь, когда восстановление хозяйства заканчивалось, от уступок всему “несоциалистическому” в экономике можно было отказаться. А линия Бухарина шла вразрез с этим стремлением большинства. Она была обречена.

Строительство целого ряда индустриальных объектов требовало усиления централизованного распределения денежных и материальных ресурсов. Новостройки не могли быть хозрасчетными объектами, так как не имели выручки от продажи своей продукции. Их надо было обеспечивать сверху по разнарядкам. А в условиях дефицита денежных и материальных ресурсов эти ресурсы надо было у кого-то отбирать. А это означало ликвидацию хозрасчета и для остальной части, по крайней мере, государственного сектора. Ведь если ресурсы будут свободно продаваться и покупаться на рынке, они пойдут в основном на действующие предприятия, которые уже имеют традиционные экономические связи со своими партнерами, которые объединены в синдикаты с их разветвленным заготовительным аппаратом. Что останется на долю новостроек? К тому же, чтобы мобилизовать на индустриализацию денежные средства, у действующей промышленности, в основном легкой, стали отбирать в бюджет всю прибыль, что также препятствовало хозрасчетной заготовке материалов.

И вот хозрасчетные отношения заменяются централизованной системой материально-технического снабжения. Цена товара при этом переставала быть ценой, потому что не формировалась экономическими законами, а устанавливалась произвольно. Она потеряла прежнее значение, потому что, даже имея достаточно денег, на них нельзя было приобрести товар сверх полагающегося через систему централизованного распределения. Если хозрасчет был основан на товарно-денежных отношениях, то централизованное материально-техническое снабжение означало их ликвидацию.

Переход к централизованному распределению оказался необходимым и еще по одной причине. За первую пятилетку количество денег в обращении выросло в 5 раз, сельскохозяйственное производство сократилось, а промышленное выросло в 2 раза. Росла в основном тяжелая промышленность, а производство товаров народного потребления почти не увеличилось. Это означало, что разорение крестьянства и коллективизация, изъятие средств из легкой промышленности не покрывали расходы на индустриализацию, и в значительной степени эти расходы покрывались бумажно-денежной эмиссией.

Но увеличение денежной массы в 5 раз почти без увеличения массы товаров в обращении должно было вызвать чудовищную инфляцию. Парализовать инфляцию позволяла та же централизованная система распределения, составной частью которой были продовольственные карточки.

Но централизованная система распределения ресурсов почти автоматически вела к централизованной системе административного управления хозяйством, кто распределяет ресурсы, тот определяет и объем производства. Отмирают хозрасчетные тресты и синдикаты, формируются промышленные наркоматы. Коллективизация подчинила прямому государственному управлению и сельское хозяйство. Централизованная административная система стала всеобщей.

Все это получило идеологическое обоснование. Если в социалистическом обществе не действуют товарно-денежные отношения, значит, не действуют Марксовы законы политэкономии во главе с законом стоимости. Следовательно, объективные законы, независимо от воли людей, действуют лишь в буржуазном обществе, а социалистическая экономика строится сознательно, по плану. Действительно, социалистическая революция не привела в соответствие надстройку с базисом, как это делали буржуазные революции. Социалистическая экономика не сложилась спонтанно в недрах буржуазного хозяйства. Социалистическая революция создала лишь новое государство, главной задачей которого и явилось построение социалистической экономики.

Если закрыть глаза на разорение крестьянства, гибель миллионов людей от голода, на застой легкой промышленности, административная система действовала успешно. Перебрасывая огромные массы людей с лопатами и тачками, можно было действительно сооружать циклопические мощности. Но потом, когда новые производственные объекты начали действовать, потребовались знания, компетенция, а не простые исполнители приказов. Дисциплинарные меры не могли заменить материальной заинтересованности. Участились срывы, аварии. “Вредительство” давало основания усилить репрессии.

Политическая оттепель 1954–1964 гг. не могла не коснуться и хозяйства страны. Однако и здесь наша экономика тянулась в хвосте политики. Обычно изменения в производительных силах определяют перестройку политической структуры общества, у нас же – наоборот, политическая либерализация породила попытки экономических реформ. Это десятилетие представляет целый набор хаотических поисков более эффективных методов, структур управления, но неизменно в рамках командно-административной системы.

Целиком положительным было, пожалуй, только “вторичное раскрепощение” крестьянства, реальное признание его гражданских прав. Робкие попытки введения материальных стимулов в колхозном хозяйстве неожиданно принесли весьма значительные приросты выпуска продукции, производительности труда, породившие неоправданно радужные надежды на скорое вступление в рай всеобщего изобилия. Стали удивляться, что впервые за многие годы, показав крестьянину кусочек пряника и отложив на время в сторону кнут, командная система хозяйствования смогла получить столь мощный допинг, это вполне соответствует научной теории мотиваций.

Эйфория, увы, была непродолжительной. Н. Шмелев и В. Попов правильно отмечают, что “была использована, по сути, последняя крупная возможность ускорения роста в рамках административной системы, выброшен последний балласт с корабля командной экономики.

Больше выбрасывать было нечего, и корабль стал все быстрее замедлять ход”.

Реформу 1965 г. те же авторы справедливо называют “косметической”. На наш взгляд, она была отнюдь не так безобидна, как это принято считать. Насильственное внедрение в административную экономику показателей прибыли, рентабельности, а в ее теорию искусственное привнесение тех же категорий породили окончательный хаос и там и тут. Как могут “работать” стоимостные категории, когда цена товара складывается не на рынке, а устанавливается органами администрирования экономики по каким-то только им известным колдовским методам? Обратите внимание, это все те же “указные” цены, унаследованные от Петра I.

Не случайно предпринятый последний рывок командной экономики и названный “ускорением” привел к окончательному развалу рынка товаров народного потребления.

Для историка 60-е годы содержат еще один крайне важный момент. Именно тогда в нашей стране состоялись похороны “экономического человека”. Окончательно его добило широкое наступление государства на личное подсобное хозяйство, приусадебные участки – эти лампадки, где еще горел утлый огонек предприимчивости. Идея этой кампании была научно обоснована, так как при прочих равных условиях крупное производство гораздо эффективнее мелкого, и раз так – зачем последнее? Да вот только равенства в мотивах эффективного труда на приусадебном огороде и на колхозном поле не наблюдалось… Но кампания есть кампания, и личные коровы, идеологически обозначенные как “ана-ХРЕНИЗМ” по меткому, но не слишком культурному выражению авторов популярного тогда фильма “Рогатый бастион”, с кровью практически выдирались у их владельцев, также метко обозначенных “монстрами” и “пережитками”.

Сейчас очень много сетуют на “раскрестьянивание крестьянина”, на потерю той весомой прибавки, которую давал “личный сектор” к производству продовольствия, но, думается, страшнее было другое.

Тогда окончательно оформилась и широко внедрилась в наше сознание идеология люмпенов, щедрую питательную среду для которой, как мы видели, создавало еще общинное землепользование.

Мудрейший принцип социальной справедливости “От каждого – по способностям, каждому – по труду” хотя и провозглашался повсюду, но в реальной действительности, как в кривом зеркале, отражался так: “всем сестрам по серьгам”.

Уравниловка стала не только тормозом развития экономики, но и привела к тому, что у значительной части населения пролетарская идеология трансформировалась в идеологию люмпенов, от чего так предостерегал Карл Маркс. Люмпенов, ничего не имеющих, но ничего и не производящих, а значит, паразитирующих на обществе, марксизм-ленинизм считает врагами рабочего класса не менее, а более опасными, чем буржуазию.

Ряды духовных люмпенов пополняли представители работников аппарата управления, искусства и литературы, науки и публицистики. Долгие годы материальное стимулирование эффективного труда даже в теории не то чтобы противопоставлялось, но как бы отделялось от морального. Гласность позволила перейти идеологам “непорочной” бедности в открытое наступление. Чего только стоила развернувшаяся в прессе дискуссия о том, морально или аморально иметь в нашем обществе абсолютно честно заработанный, но, увы, высокий доход! Помнится, как тогда один наш талантливый коллега сказал; “Пора нам сплотиться против идеологии люмпенов”.

Оживление экономики – самая важная задача сегодня – может быть решена только с появлением наконец в нашей стране “экономического человека”. За многие годы своего существования затратная, самопожирающая система ведения хозяйства не только породила свою незаконнорожденную, но, тем не менее, родную сестру – теневую экономику, но и выработала социальный стереотип. Честный – значит бедный. Живешь хорошо, в достатке – значит воруешь, как исковеркана была вековая народная мудрость, которая, например, говорит: “бедный, но честный”. Значит, бедность отнюдь не обязательный спутник честности?

Каждый должен определить для себя принцип социальной справедливости, а их всего два: или нет богатых, или нет бедных. Первый – квинтэссенция люмпенидеологии. Это, как мы видели, дорога, ведущая в никуда. Второй – столбовой тракт всей цивилизации.

Но, преисполненные ненависти к бюрократии, не пытаемся ли мы ныне выплеснуть с водой и ребенка? К сожалению, все та же история приучила нас отождествлять власть чиновной охлократии с государственным управлением экономикой вообще. Потому-то и в своей категоричной, но совершенно абсурдной постановке вопроса – план или рынок? – мы по привычке больше оглядываемся назад, чем смотрим вперед. Очевидно, что система административного планирования, т. е. строгого распределения всех материальных и денежных ресурсов, которая полностью исключила конкуренцию и привела к диктату распределительных органов над производителем и диктату производителя над потребителем, полностью обанкротилась. Отсюда шарахание в другую крайность – призыв перейти к полностью рыночным отношениям, когда все становится товаром – продукция, рабочая сила, ресурсы, мозги, когда единственным регулятором служит соотношение спроса и предложения и регулирование осуществляется через экономические кризисы.

Но такая свободная рыночная конкуренция существовала лишь в начальный период развития капитализма. Именно эта рыночная конкуренция должна была неизбежно привести к образованию монополий, а затем диктат монополий стал успешно преодолеваться государственным регулированием экономики, “государственно-монополистическим капитализмом”, как у нас его принято называть.

Исходя из этого названия, принято считать, что государственно-монополистический капитализм – это “слияние монополий с государством”, т. е. захват монополиями государственной власти, диктат монополий. Но ведь с точки зрения марксизма и не может быть иначе: государство – это орудие в руках господствующего класса, а в условиях империализма, т. е. монополистического капитализма, господствующим классом является монополистическая буржуазия. Конечно, государство находится под давлением монополистической буржуазии. Но почему Миттеран мог национализировать подавляющую часть банковского капитала Франции, этот бастион монополии, и теперь крупнейшие банки Франции – собственность государства? Почему лейбористы смогли дважды провести национализацию решающих отраслей промышленности Англии? Да и каким образом ничтожная кучка финансовой олигархии может диктовать населению страны во время выборов, кого выбирать?

Очевидно, все-таки главное в государственно-монополистическом капитализме – государственное регулирование, программирование экономического развития. В США четверть национальных богатств находится в собственности государства и в казну, в государственный бюджет забирается и расходуется по усмотрению государства треть валового национального продукта страны. Какие монополии, какие финансовые группы могут соперничать с этой мощью? В Англии и бывшей ФРГ через бюджет проходит около половины валового национального продукта. Добровольно или не добровольно, под давлением обстоятельств, но, во всяком случае, корпорации передали часть своих функций, своей силы государству – функции управления экономикой.

А вот выбор методов этого управления огромен. В США – через государственные заказы, государственные расходы на научно-технический прогресс (свыше 60 % научных исследований проводится на средства государства, что, кстати, определяет высокий уровень НТР в этой стране), через налоговое стимулирование определенных процессов в экономике, через федеральную резервную систему банков.

Во Франции несколько иной вариант – индикативное планирование, при котором государство регулирует экономическое развитие дифференцированными налогами, льготами и субсидиями.

В Японии – свой способ. Специальное Управление экономического планирования, чтобы сохранить высокие темпы роста и научно-технический приоритет, определяет объемы и направления инвестиций государства.

Нам же часто сейчас предлагают вернуться к началу, к той стадии, через которую прошло цивилизованное общество в XVIII–XIX вв. Вернуться – значит закрепить отставание.

Власть государства над экономикой всегда усиливалась в переломные периоды. “Новый курс” Рузвельта, положивший начало государственному регулированию экономики, вывел США из сильнейшего кризиса 1929–1933 гг. Необходимость послевоенной перестройки хозяйства вызвала национализацию в Англии и Франции и принудительное перераспределение средств в Западной Германии. Экономические трудности России в начале Первой мировой войны были преодолены Особыми совещаниями – органами государственного регулирования.

С точки зрения налогового обложения специфические черты российской экономики сложились в основном под влиянием двух обстоятельств:

♦ сохранявшаяся в более или менее чистом виде верховная собственность государства на землю как основное средство производства в сочетании с общинным землепользованием;

♦ постоянный государственный протекционизм в отношении отраслей тяжелой промышленности, и прежде всего тех, которые мы назвали бы сейчас “оборонным комплексом”.

Обе эти посылки и определяли специфику российской налоговой системы. Первая – отсутствие необходимости в ее гибкости, так как в случае нужды государство всегда прибегало к прямым податным сборам. Вторая определяла основное целевое назначение ее функционирования – перераспределение прибыли, произведенной в сфере производства товаров народного потребления, в пользу “базовых отраслей”.

Характерной особенностью тут является то, что форма собственности на средства производства не являлась определяющей для государственного регулирования структуры экономики, а реализовывалось это регулирование в части аккумуляции необходимых средств, естественно, через налоговую систему.

Таким образом, наш собственный исторический опыт наглядно показывает всю опасность “добрых намерений” в установлении налогообложения с позиций достижения высокой эффективности всего народнохозяйственного комплекса.

По сути дела, эти же принципы, но доведенные до абсурда, в экстремальных условиях Гражданской войны были реализованы в форме продразверстки, позволившей победить в борьбе за власть, но приведшей к снижению эффективности функционирования народного хозяйства.

Введение продналога, по существу, представляло установление достаточно эффективной системы налогообложения применительно к условиям того переходного периода. Однако развернутый переход к административно-бюрократической, распределительной экономике привел практически к ликвидации нормальных товарно-денежных отношений и, как результат, налоговой системы как таковой. Сложившаяся система формирования бюджета СССР, не имевшая ничего общего с общемировыми теорией и практикой, просуществовала практически до настоящего времени. Характерно, что она исповедовала два основных принципа извлечения государственных доходов, принятых ранее в России, – правовой и целевой.

Одним из основных источников государственных доходов стал так называемый “налог с оборота”, являющийся отнюдь не налогом, а фиксированным государственным платежом, так как он заранее закладывался в ценах, этим же государством и устанавливаемых. Он, этот “налог”, не имел никакого отношения к доходности предприятий-производителей, т. е. субъектов экономики, и устанавливался на товары народного потребления, причем не только на “предметы роскоши” (сюда можно было включать не только ювелирные изделия, но и автомобили), но и на предметы первой необходимости. Так, легкая промышленность (налог с оборота, правда, не включался в цены изделий детского ассортимента и специального назначения) в последнем десятилетии давала до 20 % доходной части бюджета СССР, причем доля налога с прибыли предприятий в общем объеме поступлений была относительно невелика. Для сравнения: в тот же период удельный вес легкой промышленности в общем объеме численности занятых в производственной сфере составлял около 5 %, а основных фондов еще меньше.

Что касается налога на заработную плату трудящихся, то он, в известной мере, также являлся фиксированным платежом. Он как бы заранее вычитался из доходов граждан в плановом порядке, а громоздкую систему расчета его выплат можно оправдать только политическими соображениями – достижением более высокого уровня показателя средней зарплаты.

Нельзя не отметить, что, несмотря на всю слабость существовавшей налоговой системы с позиций современной экономической теории, она в целом соответствовала существовавшей в нашей стране распределительной экономике. С другой стороны, становится очевидным, что при переходе к рыночной экономике необходима не реформа, а принципиальное изменение системы налогообложения. Надо также понимать, что достижение этой конечной цели цивилизованными методами невозможно “в один прием”, как бы нам всем этого не хотелось. Необходим достаточно плавный переход, т. е. наличие промежуточного этапа, который в теории и составляет суть налоговой реформы.