Кровавое похмелье

Россия приходила в себя. Надо было начинать жить. Ведь не ради крови содрогалась в боях, злобе, резне, митинговых криках огромная страна, должно было родиться дитя новой светлой жизни. Но где оно? Видны пока только горе, слезы, разоренье, вражда. Море народной жизни возмутилось, раскачалось, со дна поднялась муть, сор, на поверхности плавала пена.

Кубань совсем не походила на рожавшую дитя женщину. Ее состояние можно сравнить, пожалуй, с состоянием казака, которого зазвали на чужую гулянку, где он сильно набрался, с кем-то сцепился, выхватил саблю и натворил кровавых бед, а теперь, связанный, избитый до полусмерти, очнулся в чьем-то сарае и с ужасом вспоминает, догадывается, что все происшедшее не дурной сон, а правда.

Большинство кубанских казаков не хотело воевать ни за белых, ни за красных: белые — это опять господа, долгая военная служба, офицеры, зуботычины, война, плетки против студентов и рабочих в городах; красные — это власть иногородних, с которыми надо было уравняться в правах и наделить их своей казачьей землей. Лучше всего — жить как задумывали с самого начала, когда переселялись из-за Буга на Кубань, жить самим по себе, со своими казачьими порядками, радой, волей, землей, как жили деды-запорожцы.

Но — втянули казаков, как им думалось, на чужое гулянье, втравили в драку. Кто воевал за белых, кто за красных, кто ухитрился и за тех, и за других, кто отсиделся, и выбор часто зависел не от самого казака, а от случая, от судьбы.

У иногородних тоже не проще: их загребали и в белую армию, и в красную, иным удавалось отсидеться в камышах, особенно жившим на тихих хуторах.

Разбили белых. Вместе с белогвардейцами уплыло за море немало казаков. Многие белые казаки разошлись по станицам, одни — с облегчением, другие — с надеждой, что «свои» вернутся. Гуляли по степи, таились в речных плавнях банды, проводили кровавые налеты, расправляясь с комиссарами, ревкомами, советами.

Семь мальчиков и одна девочка

Исчез пан Шкуропатский с семьей, опустел богатый, на взгляд хуторян, панский дом на краю хутора. Платить за аренду земли теперь некому, да и не нужно.

Но на хлеб, выращенный и собранный среди тревог и боев, оказывалось слишком много едоков. Летом и осенью 1920 года Кубань должна была дать стране 65 миллионов пудов хлеба, это — седьмая часть разверстки всей голодной Советской России. Такой хлеб из разоренной Кубани выколачивали силой.

В марте 1921 года продразверстка была заменена продналогом. Но в этом году после сильнейшей засухи в ослабленной стране разразился голод. Засуха не обошла и Кубань, хотя здесь она оказалась не такой, как в центре или Поволжье. По хуторам и станицам бродили хлынувшие со всех краев голодающие, нищие, беспризорники, кочевали цыгане. Проводили заготовку продовольствия вооруженные отряды, действовали без церемоний и жалости.

А тут у самих восемь детей, которые давно уже не наедались досыта и оживали только весной, когда в полях и на огороде начинала расти и поспевать кое-какая зелень, а на речке можно ловить рыбу, раков. Не во что было одеть ребят, не во что обуть.

«Вы не боритеся, не балуйтесь, а то порвете рубашки или штаны, у меня ведь больше ничего для вас нету! И так — латка на латке и латун сверху», — останавливала Епистинья сыновей, которые подрастали, шалили, молодыми петушками наскакивали друг на друга.

Восемь ребятишек: семь мальчиков, одна девочка. Все смотрят на мать ожидающими глазами: мама накормит, мама сошьет что-то надеть; опять Епистинья «недовольная», озабоченная, как, где оторвать от детей, чтобы им же выменять на базаре продукты на ношеные рубашки, штаны или что-то, что можно перешить, приспособить.

На хутор наведывались, ходили по хатам монахини из монастыря. Одетые в темное, они старались быть незаметнее, не привлекать внимания к себе новых властей.

О чем шептались монахини с Епистиньей, что внушали, о чем спрашивали? Что бы они ни говорили, но все же монахини были единственные, кто пытался деликатно и умно утешать ее в горе.

Смутно было и на душе у монахинь, они сами нуждались в поддержке: земли у монастыря отняли. Монастырь боролся за свою жизнь, пытался возродить былое влияние.

Восемь мальчиков и две девочки

Постоянные заботы, чем накормить детей, во что одеть, поглощали все время, все силы. И Епистинья насторожилась, огорчилась, когда под сердцем вновь толкнулось дитя. Нет, нет! Хватит. Хоть бы этих вырастить, сохранить, не дать им пропасть в такое время. И люди на хуторе усмехаются — ну вот, народили. Не нужно больше детей.

Она поднимала тяжелые ведра, трехведерные чугуны, ставила на живот огромные тыквины, и всякое другое делала, только чтоб избавиться от ребенка. Не хотела она, чтоб этот несчастный увидел голодный, нищий, озлобленный мир, чтоб уменьшил и без того скудные кусочки братьев.

И все-таки в январе 1921 года ребенок родился: девочка — крошечная, недоношенная, но хорошенькая, «гарненькая», похожая на маму. То, что родилась девочка, немного утешало Епистинью. Назвали девочку Верой, Верочкой… Росла она слабенькой, и в сердце Епистиньи поселилось и закрепилось навсегда чувство вины перед ласковой, тоненькой, бледненькой дочкой. Она по-особому любила Верочку, свой грех перед ней не давал ей покоя всю жизнь.

Верочка потихоньку подрастала, вот уже поднялась на ножки, вот уж и пошла. Колыску забросили на горище, подальше, думалось, все, больше детей не будет. Но судьбе угодно было другое: весной 1923 года, 25 апреля, родился мальчик. Было ясно, что он — последний. Поскребышек, «мизинчик».

Епистинья после Верочки и думать не смела, чтобы помешать новому человеку появиться на свет: нельзя брать еще один грех на душу. Чему быть — того не миновать.

Мальчика назвали Сашей, в честь старшего. Живой, быстроглазый, ну конечно же, «гарненький», он действительно оказался очень похожим на Сашу-старшего, стал общий любимец. Саша-Мизинчик.

Теперь — все, хватит. Уже и от людей неудобно: ведь старший, Николай, жених. Да и десятилетняя Варя, помогавшая нянчить Верочку и Сашу, совершенно серьезно заявила матери: «Вот я этого мальчика вынянчу, и чтоб больше не было».

Вот и все дети. Что бы там ни было — потери, несчастья, беды, трудности, но — вот они, дети. Десятеро: восемь мальчиков и две девочки.

Мизинчик качается в колыске под наблюдением няньки — сестры Вари. Варя гордится своим воспитанником перед подружкой Нюрой Свенской, соседкой, тоже нянчившей братика-малыша, гордится, что ее Саша такой хорошенький, что у него живые смышленые глазки, что у него быстро прорезались зубки, а в одиннадцать месяцев он уже сам пошел, потопал ножками по земле. Трехлетняя Вера уже самостоятельно открывает этот мир, и хоть она росла тоненькой, бледной, задумчивой, но и за ней нужен глаз да глаз. Павлуше пять лет, Илюше семь. Два эти крепыша похожи на отца: такие же статные, круглолицые, курносые. Ване уже девять лет, он тянется к старшим братьям, самостоятельный, независимый, лицо у него миловидное, худощавое — это от мамы, Епистиньи, а вот лоб отцовский, высокий. Так вот и спорят Епистинья с Михаилом в детях: она дает им нежную миловидность, а статные и лобастенькие они в отца.

Федя, Филя и Вася — уже подростки, не сегодня завтра будут женихами. Федя молчаливый, задумчивый, даже печальный, все, что ни скажешь, делает старательно, безотказно… Филя на первый взгляд, судя по выражению лица, страшно серьезный, но, не меняя этого серьезного выражения, он любит подшутить, что-то выдумать, рассказать забавную историю, подковырнуть кого-нибудь, весь простецкий, свойский, притягивающий к себе. И все же недаром у него серьезное выражение лица — он бывает вспыльчивым, резким, но быстро отходит, опять подшучивает. Эта черта — рыбалковская, есть в их роду неожиданная вспыльчивость, горячность. Филя — крестьянин, любит ухаживать за скотом, любит землю… Ну а Вася, красивый, улыбчивый, разговорчивый, всегда был душой компании, заводилой, организатором. Он быстро научился шить сапоги, играть на гитаре, мандолине, балалайке, был семейным парикмахером, хорошо танцевал, и девушки около него вскоре так и закрутились. Крестьянские дела, земля, животные интересовали его мало, какой-то другой мир притягивал его и образовывался вокруг него — мир общего праздника.

Николаю, старшему, уже за двадцать. Он степенный, неторопливый в суждениях человек, отцова опора и помощник, но за внешней степенностью в нем пробьется вдруг неожиданная резкость, непредсказуемость в поступках.

Михаил Николаевич выменял у цыган на бричку хорошего коня, подкормил его, и Николай стал гарцевать на нем лихим казаком, даже брал призы на возрождавшихся скачках, где казаки и иногородние выступали теперь на равных.

Коля-Николай

Да, Николай уже взрослый. Следующий за ним по возрасту Вася отстает на пять лет. Вася, Филя, Федя, Ваня, не говоря уж об остальных, пока еще дети, и хоть они все непохожи характерами друг на друга, но все же для матери ребята эти понятны, они еще послушны, тянутся, ласкаются к маме… Николай держался уже как-то отдельно, первым обозначил старинное родительское заключение: с большими детьми — большие заботы.

Первым обжегся о жизнь Саша-старший. Чистый и добрый, прямодушный ее мальчик обжегся жестоко, сгорел. Но ведь время было какое… Казалось, тогдашняя война и виновата в той беде.

Но вот выпорхнул в жизнь еще один выросший птенец, еще один сын, Николай, и тоже обжегся о жизнь, опалил крылья, сбился с полета… А позже об эту жизнь придется обжигаться всем ее птенцам, всем ее детям, девочкам и мальчикам, еще задолго до войны.

Николай держался в семье независимо. Разница в возрасте отделяла его от братьев. Он играл на гармони, затем у него появился баян, который, по дошедшим воспоминаниям, он сделал сам, очевидно, отреставрировал, восстановил, используя остатки старых инструментов.

Сам Николай — стройный, сильный, с густым чубом. Не могла не появиться у такого бравого парня хорошая девушка, и она появилась, добрая, любящая, работящая, то есть такая родная, единственная, с которой хочется прожить жизнь, нарожать детей.

Жила Аня на соседнем хуторе Волковом, куда она с отцом Пантелеем Ивановичем и мачехой откуда-то переехала. Выдавали они себя за иногородних, но почему-то и в некоторых сегодняшних воспоминаниях говорится, что «невеста Николая была из богатой казачьей семьи». Когда расспросишь поподробней, выясняется, что у Пантелея Ивановича было обычное середняцкое хозяйство: несколько лошадей, несколько коров, пай земли, как у всех, работали сами, без батраков. Но жили они заметно богаче Степановых. Что же касается казачьего происхождения Пантелея Ивановича и его новой жены, то сейчас спросить не у кого, но похоже, что именно принадлежность их к казачьему сословию и сыграла главную роль в драме Николая.

Пантелей Иванович Сердюк и его жена не скрывали своего отношения к Николаю, семье и вообще роду Степановых, роду Рыбалко: «Нищета, голь…» Но Николаю казалось: подумаешь, богатей, казак, сейчас другое время, власть советская, все равны, всем открыта дорога. Они с Аней любят друг друга; не хочет Пантелей отдать дочь замуж добром — украдем.

Тогда вдруг широко распространился экзотический обычай — воровать невест, которых родители не хотели за кого-то отдавать. Молодые люди росли с другими представлениями о жизни, у них завязывались свои связи, свои дела, а родители помнили другие времена, там были воспитаны, вынесли из тех времен свои понятия.

Молодым людям приходилось самим устраивать свою жизнь. Тихонько договаривались. Ночью к хате невесты подъезжала тачанка, дрожавшая от волнения девушка выпрыгивала в окно с узелком одежды в руках, и тачанка мчала ее на другой хутор. Тут заранее подыскивали хату, где девушка могла тайно побыть, пока утрясется дело. Ну а наутро что делать остается родителям? Раз девушка побывала в руках у парня, ночью, за другого ей уже замуж не выйти. Надо смиряться, благословлять, играть свадьбу… А как это ночное приключение волновало и привлекало молодых, каким виделось сказочно красивым, романтичным!

Опять — жар костра

Прежде чем рассказать и романтическую, и житейски простую драму Николая, историю неудачного похищения невесты, хотелось бы хоть немножко передать условия того времени, его своеобразный запах, особую музыку, хотелось бы ощутить суровый холст той жизни. Любой случай, вырванный из той среды, ткани и рассказанный отдельно, не передаст всей трагедии.

На хуторах вообще все шло просто, по-домашнему. Паны, владельцы хуторов, исчезли вместе с бежавшими за море белогвардейцами и белыми казаками. Иногородние на хуторах вздохнули с явным облегчением. Хоть и давила новая, своя, власть налогами, но после многих лет униженного бесправия, безголосия иногородние почувствовали себя людьми, равными с казаками.

В станицах жизнь сложилась тяжелей, затаенней. Большинство здесь составляли казаки, многие из которых участвовали в Гражданской войне на стороне белых или, как в станицах Тимашевской и Роговской, были втянуты в кровавую резню иногородних, мобилизованы, а теперь, после разгрома, тихонько вернулись, спрятали винтовки и шашки и сидели по хатам, занялись хозяйством. Многие не смирились с поражением, ждали: «Вот придут наши».

Казаки считали себя обиженными: власть перешла к гам-селам, чужакам, хоть и немало казаков было в Красной армии, в Советах, коммунах, большевистской партии, а у казаков-середняков новая власть ничего не отняла, не тронула их землю. Иногородние, живущие в станицах, не спешили торжествовать или мстить казакам — опасно, может вспыхнуть резня. Две стороны затаились.

Лишь время делало свою работу: затягивались потихоньку обнаженные жгучие раны, подергивался пеплом жар пылавшего недавно костра войны и взаимной ненависти.

Потомки запорожцев получили трагический жестокий урок — нельзя свое благополучие строить на унижении своего же народа, нельзя в суровые дни держаться в стороне и уж тем более воевать против народа, защищать господ; ведь запорожцы заслужили славу защитников бедных и обиженных, гордились дружбой не со столичными барами, а с Разиным, Булавиным, Пугачевым. Но урок уроком, его мало кто понял, а жили многие казаки сегодняшним злым чувством.

Проще, оптимистичней жили люди на хуторах, но напряжение в станицах волнами расходилось по хуторам, держало и их в беспокойном ожидании неизвестно чего.

Символичной для этих лет стала история общекубанской святыни — монастыря святой Марии Магдалины, звон колоколов которого доносился до хутора Шкуропатского, а в хорошую погоду поблескивали купола. Жизнь и судьба монастыря, все, что в нем и с ним происходило, — оказывало прямое воздействие на жизнь окрестных станиц и хуторов, на жизнь хутора Шкуропатского, Епистиньи, Михаила и их детей.

Судьба женского монастыря святой Марии Магдалины

В музее семьи Степановых есть старинная цветная литография: «Женская общежительная пустынь во имя св. Марии Магдалины. Основана в 1849 году в Кубанской области». На берегу Кирпилей стоит окруженный высокими кирпичными стенами монастырь: сияют купола церквей и соборов, стоят чистенькие монастырские здания, по аккуратным дорожкам среди деревьев, цветников и клумб гуляют монахини в темных, длиннополых одеждах.

Указано, что монастырь состоит из следующих построек:

«Собор трехпрестольный: средний — Вознесения Господня. Второй — св. Архангела Михаила. Третий — св. Дмитрия Ростовского. Церковь первоначальная, Покровская. Церковь теплая во имя св. Равноапостольной Марии Магдалины, при ней же настоятельский покой. Трапеза, кухня, просфирня, кельи. Училище. Мастерская живописная и золотошвейная. Аптека. Больничный корпус. Хлебная. Дома для священнослужителей. Амбары, гостиный двор и корпуса для посетителей. Кучерская, башмачная, квартира для урядника. Дровники. Виноградный сад, при нем же пасека. Кладбище…»

Многие монастыри доведены были за годы советской власти до печального состояния: разрушены постройки, растут березки на стенах церквей и соборов. Наше время вдыхает в монастыри новую жизнь… Когда же оказываешься у монастыря святой Марии Магдалины, охватывает чувство недоумения: «А где же монастырь?»

Просторная площадь среди села Малинина, деревья, тропки в траве; в одном месте стоят два каменных амбара, в другом — жилой домик, в траве чернеет гранитная могильная плита с надписью. О чем-то напоминает лишь двухэтажное здание трапезной, обшарпанное, но хранящее следы былой красоты, в нем сейчас некая контора. И все. Нет стен, церквей, трехпрестольного собора, красивых дорожек и цветников. Все снес ветер времени.

Высказывается сегодня на Кубани идея — восстановить монастырь во всей его красе, ведь край небогат памятниками истории. Идея добрая. Для зажиточной Кубани восстановление монастыря не составит огромного труда. Тогда будет хоть отчасти снята вина перед ним за разорение. Это и будет покаяние — в деле.

Две вехи в истории монастыря: процветание и исчезновение. Между ними нас особенно интересует тот период, когда произошел решающий поворот, который привел монастырь к грустному концу. Это и были двадцатые годы, ткань жизни которых нам надо ощутить.

Итак, стоял на берегу Кирпилей женский монастырь, сиял белыми стенами и куполами церквей и трехпрестольного собора. Звон колоколов далеко разносился по безлесной степи, по глади реки. На Шкуропатском заметили: если видны купола церквей вдалеке, значит, надолго устанавливается хорошая погода. По праздникам к монастырю съезжалось множество народа: казаки, иногородние, богомольцы из дальних мест, нищие, убогие, устраивались торжественные богослужения, крестные ходы.

У монастыря святой Марии Магдалины имелись своя земля, хозяйство, наемные рабочие, жил монастырь и приношениями, вкладами, завещаниями людей, желавших замолить грехи свои с помощью монахинь.

Неподалеку, на острове Лебяжьем, который обтекала речка Кирпили, основан был позже и небольшой мужской Лебяжинский монастырь, победней, поскромней внешне, чем женский.

Ревком станицы Роговской в 1918 году изъял у монастырей их земли, как и земли богатых казаков, офицеров, генералов, тем самым монастыри были поставлены в ряд врагов новой власти.

На отобранных у женского монастыря землях, заняв некоторые помещения монастыря, попыталась начать жизнь коммуна «Всемирная Дружба», в которую Федя Палкин назаписывал несколько десятков семей переселенцев-бедняков и некоторых казаков. Покушение на общекубанскую святыню, на землю кротких, тихих монахинь многие казаки и иногородние считали кощунственным. Члены коммуны были преданы анафеме, а когда пришли деникинцы, с коммунарами расправились особенно жестоко.

Свидетельница тех давних событий Анастасия Иосифовна Иорданова рассказала:

«Мне тогда семь лет было. Батько с матерью переехали из Воронежской области. Жили плохо, бедно. Ну, записались в коммуну. Тут опять пришли казаки. Господи, что они творили, что творили! Батька убили, всех мужиков порубили. Матери дали плетей на площади около церкви. Били плеткой особой, на конце проволока. Мама умирала и то помнила: на спине всю жизнь полосы, болело… Я хор казаков по телевизору видеть не могу: казаки в такой форме, в черкесках, шапках, широких штанах и рубили наших батьков. На наших глазах».

Где-то там, в районе монастыря, казаки схватили и Сашу Степанова.

Тень кровавой расправы над мирными людьми легла на монастырь.

И когда уплыли за море деникинцы и белые казаки, Федор Караух с еще большей бесцеремонностью начал вселение коммуны в монастырь.

12 июля 1920 года 221 человек переехал на территорию монастыря. Начала свою жизнь коммуна «Всемирная Дружба». Коммунары заняли часть помещений внутри монастыря. В коммуну потянулось множество неприкаянного народа, занесенного на Кубань революцией и голодом; к концу года насчитывалось уже около 700 коммунаров всех возрастов, самых разных профессий и национальностей. Тут были бывшие солдаты и бродяги, казаки и иногородние, ремесленники и земледельцы: русские, украинцы, белорусы, татары, чехи, китайцы, евреи, коми, молдаване, поляки, болгары, венгры.

В обители находилось около 600 женщин: 300 монахинь, женщин старше 50 лет, примерно 250 послушниц в возрасте от 17 до 50 лет и 50 девочек-воспитанниц.

На небольшой территории монастыря, лицом к лицу, с неприязнью, а то и с ненавистью глядя друг на друга, расположились две силы. Началось совсем не мирное сосуществование, а символическое для окружающих станиц и хуторов, для Кубани противостояние общины и коммуны, тихих «невест Христовых» и воинствующих безбожников. Каждая из сторон пыталась выжить другую из монастыря. Община использовала старые связи, авторитет церкви и веры в народе, действовала и здесь на месте, и с помощью своих властей в Екатеринодаре, в Москве… У коммуны же были свои защитники и покровители в Екатеринодаре, переименованном вскоре в Краснодар, и в той же Москве. Ни та, ни другая сторона не получала решительной поддержки, ведь в Москве обострилось свое, великое, трагическое для России противостояние: новых властей и Православной церкви, Совета народных комиссаров во главе с Лениным и Соборного совета во главе с Патриархом Тихоном. Стороны вынуждены были пока сосуществовать.

«Было: вечер, трезвон колоколов, — вспоминал Федор Алексеевич Палкин, бывший коммунар, полковник в отставке. — Из келий высыпали божьи «сестры». Все в черном. Вся площадь у паперти собора будто усеяна черными тараканами и таракашками. На душе тягостно и противно. Гнетущая атмосфера. Потянуло средневековьем. Вот идет в черной рясе, в клобуке (высокий цилиндрический монашеский головной убор с покрывалом) монахиня. Идет подчеркнуто чопорно. За ней следует послушница, тоже в черной хламиде, в скуфье на голове (остроконечная шапка для молодых монахинь). Старается ступать важно, понурив свой томный взгляд, но при встрече молодого человека предательский глаз обязательно сверкнет на мгновение в его сторону. Вслед за этими важными персонами семенит воспитанница…»

Коммуна в монастыре цепко держалась за теплое место. По ее примеру и в мужском Лебяжинском монастыре поселилась коммуна «Набат».

В ответ на предание анафеме коммунары распускали слухи о подземном ходе, который якобы прокопан был из мужского монастыря в женский (под рекой!), о том, что родившихся у них детей монахини топили в Кирпилях. Слухи эти живут еще и сейчас.

В округе действовала банда Рябоконя, скрывавшаяся где-то в неоглядных зарослях камыша, на речных островах. Заманчиво было для банды разгромить коммуну в монастыре.

Коммунары почувствовали опасность, стали вооружаться, даже подростки и женщины работали в поле с винтовками. Завязывались и перестрелки — Рябоконь прощупывал оборону, не решаясь пока нападать.

Неважно шли дела у коммунаров: слишком много собралось случайных людей, которые не разбирались в сельском хозяйстве, не умели да и не хотели работать: шла борьба за власть.

Впрямую две противоборствующие стороны своеобразно соприкасались и спорили в школе, о чем Федор Палкин рассказал:

«В монастыре была школа, в которой и учились воспитанницы. Основным учителем и наставником был священник. Основные предметы: Евангелие, часослов, псалтырь, молитвенник, жития святых, Ветхий и Новый завет, церковнославянский язык и история царствования дома Романовых.

Дети в школе ежедневно читали молитвы, пели псалмы и обязательно ходили в церковь (а их было три). В доме, в келье монашка или послушница продолжала «воспитание» своей воспитанницы, впрыскивая в душу ребенка богобоязнь, отвращение к светской жизни, к играм и развлечениям. Особенно внушалось, что революционер — это разбойник, коммунар — антихрист, наука — ересь, что все это должно предаваться анафеме.

Школу изъяли из рук монастыря. В школе учились и дети коммунаров, и воспитанницы монастыря. Воспитанницы — это в большинстве сироты. Были и девочки, от которых родители отказались. Были и дети богатых, которые отдали детей по причине религиозного фанатизма.

Монашки под всякими предлогами не пускали их в школу. Мы же старались, чтобы они не пропускали занятий. После уроков показывали новые книги, плакаты. Пели революционные песни, проигрывали пластинки на граммофоне. Рассказывали сказки, проводили беседы о природе, о революции, о коммуне, о врагах-буржуях. Говорили, что Бога нет, что это выдумки и мракобесие, хотя наша «наука» в этой области была не очень сильной.

Детям монастыря нравилась детская самодеятельность, игры (но они робко участвовали сами), нравились песни, сказки, книжки. Но они боялись ходить с коммунарскими детьми в поле, сад, на островок, речку на виду у монашек. Радовались, когда это удавалось. Но радость сменялась боязливостью, робостью, когда речь шла о Боге. Они были осторожны, молчаливы, не спорили…

В душах детей был заложен какой-то надлом, пусть даже еле заметный. На это жаловались схимницы в черной рясе. Это были результаты нашей работы.

Заметен надлом, когда говоришь с воспитанницей один на один. Заметны симпатии к новому, светлому, что их окружало вне кельи и церкви… За восемь месяцев удалось вырвать из власти тьмы четырех воспитанниц в коммуну. Они были определены на продолжение образования в Краснодаре…»

Неизвестно, чем бы кончилось противостояние двух сторон, но в октябре 1920 года к ним добавилась третья.

После Гражданской войны в стране оказалось множество беспризорных детей и подростков. Судьбой их занялась Чрезвычайная комиссия Дзержинского.

В Краснодаре создали 22 детских дома и исправительно-трудовую колонию, в которую помещали молодых воров, хулиганов, проституток. В нее же попали и молодые артисты, саботировавшие советскую власть.

Вот эту колонию и направили в коммуну «Всемирная Дружба», чтобы перевоспитывать и исправлять сбившихся с пути молодых людей трудом. Примерно 200 колонистов, юношей и девушек причудливой судьбы, разного возраста, образования, воспитания и разных интересов, поселились в монастыре.

Федор Палкин сообщает:

«Комсомольцы коммуны старались привлечь их на совместные молодежные вечера, в кружки художественной самодеятельности, на лекции, беседы, в игры и развлечения в праздники. Лекции и беседы их не интересовали. Их интересовала оперативная работа ЧОНа, особенно оружие…

Некоторые участвовали в художественной самодеятельности. Артисты ставили спектакли, демонстрировали свои способности, 20–25 человек участвовали, столько же смотрели, а остальные распутствовали или с длинными железными прутами, щупами искали в кремле монастыря золотые клады монашек, а когда не находили, грабили квартиры коммунаров и кельи монашек, шастали по окрестным хуторам».

Полторы тысячи человек: монахини, коммунары и юные преступники вынуждены были жить вместе. Не выдерживали, уходили коммунары, покидали монастырь монахини, разбегались преступники.

Коммунары просили краснодарские власти убрать из монастыря и колонию, и монахинь. Монахини умоляли о помощи свое церковное начальство.

Слухи обо всем происходившем в монастыре волнами расходились по окрестным станицам и хуторам, вызывая новые слухи, толки, возмущения.

Долго такое продолжаться не могло.

«Нормальному развитию коммуны мешали бандиты и не вразумившие здравому смыслу черные вороны — монашки…

Партячейка, секретарем которой был Мирон Чаус, приняла решение выселить монашек в один день. О выселении монашек вопрос ставился и раньше несколько раз, но решение об этом затягивалось в Краснодаре и Москве. Поэтому ждать не стали и решили выселить монашек без санкции. Конечно, это, мягко говоря, было своеволие. Но другого выхода наши руководители коммуны не видели.

Комячейка мобилизовала всех коммунистов, комсомольцев и активных коммунаров, подготовила к проведению операции по выселению. Каждый был закреплен за келией. 17 апреля 1921 года (по старому стилю), за два дня до Пасхи, в пятницу все святые сестры до единой были собраны в главном соборе монастыря. Вошел председатель коммуны Иван Андреевич Долженко (бывший председатель Федор Караух ушел в облземотдел) и сказал примерно так:

«По решению коммуны за пособничество бандитам и подрыв нашей коммуны вы будете выселены из пределов монастыря в течение одного часа. Можете взять с собой белье, одежду, постель, церковную утварь келий столько, сколько можете донести на себе. Пожилым монашкам будут предоставлены подводы, которые довезут до желаемого места, но не далее 100 верст, остальные уходят из монастыря своим ходом. Не разрешается брать с собой мебель, часы, швейные машины, золото и серебро. Кто желает остаться жить и работать в коммуне, может это сделать».

Буквально через час монашек в ограде не стало. Остались в коммуне: учительница, врач, фельдшер, две пасечницы, 10 воспитанниц. Все оставшееся монашеское имущество немедленно было снесено в склады, переписано и опечатано, чтобы передать облземотделу.

Начались расследования и обвинения. Основания для законных претензий к нам, конечно, были. Но в сложившейся обстановке коммунары другого решить не могли. Ян Полуян основательно пожурил Долженко за преждевременное решение, но отвел беду от коммуны…»

Выселение монахинь вызвало возмущение в станицах, хуторах, подхлестнуло банду Рябоконя. Но напали бандиты на коммуну «Набат» в мужском Лебяжинском монастыре, где как раз проводилось собрание представителей коммун и артелей ближайшей округи. Когда коммунары заседали, бандиты ворвались в монастырь. Страшную картину увидели прибывшие на подмогу коммунары из «Всемирной Дружбы»: расстрелянные, изрубленные, повешенные.

Не складывалась жизнь во «Всемирной Дружбе» и после выселения монахинь.

Анастасия Иосифовна Иорданова рассказала:

«Сколько же барахла было у монашек! Склады набили. Деньги долго еще находили, на земле валялись, то кошелек кто-нибудь найдет, то монетку. Мальчик нашел узелок с деньгами, семья потом такую домину отгрохала!.. А барахло разошлось куда-то. Мы, девочки, долго еще ходили в платьюшках из мешковины… Сперва красиво было в монастыре: цветы, звон, чисто, хорошо, а потом стали разбирать, ломать».

На пожелтевших фотографиях в музее коммунары одеты нищенски бедно, смотрят озабоченно и простодушно. Здания монастыря за их спинами обшарпанны, со сбитой штукатуркой, церкви без глав.

Из-за имущества монахинь, из-за золотых и серебряных украшений, инвентаря церквей и собора, собранного в склады, начались склоки с местными и областными руководителями и организациями, которые желали принять участие в его распределении.

В июле 1921 года из монастыря вернули в Краснодар исправительно-трудовую колонию.

Из противостояния трех сил коммунары вышли победителями.

Начались годы если уж не процветания коммуны, то хотя бы довольно благополучного житья.

Хозяйство стало вестись грамотно и во многом даже образцово для того времени. В коммуне организовывались для хозяев окрестных станиц и хуторов выставки скота, орудий труда, проводились курсы агрономов.

В коммуне впервые появлялись: электричество, кино, радио, драмкружок, спортивные сооружения, карусель, «гигантские шаги», пионерский отряд в особо пошитой форме, комсомольская организация. Все это были символы новой, «цивилизованной» жизни.

Но подошли годы «сплошной коллективизации». Существование крепко стоявшей на ногах коммуны портило картину, давало повод думать о других формах ведения хозяйства, кроме колхозов и совхозов. Районные власти упорно предлагали коммуне стать колхозом, «как все». Коммуна сопротивлялась. Началась борьба, почти война: у коммуны забрали трактора, закрыли мельницу, маслозавод, начали демонтировать дизель и электростанцию, разбирать собор, церкви и постройки монастыря. В январе 1934 года коммуна «Всемирная Дружба» стала колхозом имени Димитрова. Здания и стены монастыря стали день ото дня таять. Еще раньше сломали здания Лебяжинского монастыря. Из кирпича от стен и церквей обоих монастырей в Тимашевске построили военкомат, мастерские МТС, а в колхозе — жилые дома, конюшню, скотные дворы.

Монастырь святой Марии Магдалины со своим звоном, сиянием куполов, цветниками, крестными ходами, монахинями и послушницами растворился в окружающей жизни, влил в нее свои силы, богатства, свою красоту и исчез, оставив чувство вины перед ним и горечь утраты. В душах казаков и крестьян образовалась пустота, поселилось раздражение.

Похищение невесты

Все происходившее в монастыре разносилось по станицам, хуторам, обрастало слухами, горячо обсуждалось.

У казаков принято было считать новую власть — властью иногородних, а значит, на них лежала вина за разруху, голод, беспорядки, продовольственные поборы. На иногородних же легла вина за изгнание монахинь, за уничтожение общекубанской святыни. Новая власть представлялась казакам неумелой, враждебной, бестолковой. Давняя казачья мечта теперь была еще дальше. Под пеплом внешнего послушания и согласия с новой властью тлел у казаков жар затаенной ненависти и гнева, об этот жар с изумлением, с растерянностью обжигалось в то время немало людей.

Знали и на Шкуропатском обо всем, что происходило за стенами монастыря, знали и Степановы. Да и как не знать? Эти события стали частью и их жизни. Знакомые Епистинье монахини, которые после выселения устроились кто где: у родственников, при станичных церквах, сиделками в больницах, еще долго навещали ее. Теперь уже она утешала монахинь… А сыновья навещали коммуну, которая привлекала их необычными машинами, новыми развлечениями.

Но жар тлел. Об этот жар обжегся и наш Николай. Сын Николая Валентин записал по памяти давний рассказ Епистиньи об этом событии. Написал по-своему, не так, как рассказывала когда-то бабушка Епистинья, написал в романтических тонах, со знакомой, неистребимой у многих склонностью к созданию мифа о жизни, о человеке, о событиях.

«Как великую тайну, чтобы не обидеть нашу мать, рассказывала бабушка Епистинья о печальной истории любви нашего отца.

Отец Ульяны Савватей был мужик зажиточный. Слыл грамотным и детей своих учил в станице. Занимал обширный двор, обсаженный высокими тополями, шедшими от хаты до самой речки. На дворе возвышался обширный пятистенок.

Дед Ульяны до революции имел обширные земли и вместе с панами Шкуропатским и Ольховским занимал площади, которые сейчас принадлежат колхозу «Первое мая».

На дворе было много скота и птицы, на речке плавали стаи гусей и уток, в амбарах полно зерна.

Когда Савватею стало известно, с каким намерением оказывается каждый вечер возле его дома смелый наездник, гарцевавший на вороном коне, — все в нем запротестовало.

Он дал зарок — никогда не отдаст свою дочь за этого голодранца с хутора Шкуропатского.

Дело в том, что отец Ульяны сам был лихим наездником и не единожды выигрывал именитые скачки, проводившиеся регулярно, являвшиеся одновременно открытием красочных ярмарок, большого праздника. Но с тех пор как в скачках стал участвовать сын пришлого мужика Степанова, он начал проигрывать ему скачки.

А совсем недавний проигрыш озлобил его дикой ненавистью. Он со старта ушел вперед, выиграл его. Конь под ним был резвый и стлался по земле словно птица.

Казалось, никто не отберет у него первый приз. Но вскоре он заволновался, его стала настигать вороная кобылица, и уже совсем рядом услыхал он жаркое дыхание лошади, до финиша рукой подать. В сознание пришла ясность, это опять он, эта голытьба, и в бешенстве, охватившем его, он резко обошелся с конем, и тот, поддавшись воле седока, рванулся и сбился с ноги. Вихрем промчалась вороная красавица, и все померкло в глазах Савватея.

Ульяна была единственной дочерью, и уж как баловал ее отец. Девка была работящая, любой работы не чуралась, делала все легко и весело. А на лицо дюже была привлекательна.

Она приветила лихого наездника, голубоглазого чернявого казака, без которого не обходилась ни одна вечеринка в деревне. Звонкий голос его баяна волновал кровь не только ей. Решили они пожениться. Но отец и слышать не хотел, запер дверь и больше не выпускал на гулянье.

И решил тогда молодой казак украсть девку. Все было готово к тому, и верные друзья, братья Свенские, решились ему помочь. Передали записку Ульяне, чтобы та в полночь открыла окно, и ее похитят.

Когда же глубокой ночью подъехавшие к дому Савватея хлопцы тихо постучали в условное окно, оттуда раздался ружейный выстрел. Хозяин давал знать, что никакие обстоятельства не смягчат его сердца. Вскоре Ульяну выдали замуж.

Надо сказать, что братья отца были против его женитьбы на дочери классового врага, как они считали Савватея. В то время Вася был секретарем комитета комсомола и все братья — членами комсомольской организации, активистами создававшейся коммуны. Поэтому на ночной грабеж невесты братья идти отказались.

Но в вопросах определения личной судьбы отец руководствовался только чувствами. И чувства эти оказались глубокими и прочными. Чуть ли не пять лет залечивал он сердечную рану. Все это время оно как бы напрочь засохло, оставалось глухим и чуждым страданиям».

Это романтическая версия рассказа о несчастливой любви Николая. Конечно, легко подправить Валентина: девушку звали не Ульяной, а Анной, отца ее не Савватеем, а Пантелеем, легко поправить и другие очевидные неточности. Но письменный рассказ Валентина не очень отличается от устных рассказов других людей об этом же случае, другие тоже путают имена, факты, путают казаков с иногородними. У некоторых никакого выстрела из окна не было, а когда ссылаешься на кого-то, кто рассказывал по-другому, слышишь яростное: «Та брэшет, собака!..» Разливанное море расплывчатого, приблизительного растекается и держится в народе, создавая благодатную почву для искажений, слухов, сплетен, для внедрения сомнительных идей, лозунгов, нелепых мифов и легенд, выдуманных самими или навязанных кем-то сознательно.

С великим изумлением, с болью и сейчас еще, разговаривая со стариками о прошедшей жизни, ощутишь вдруг жар давней взаимной ненависти казаков и иногородних. Не лучше этой все еще тлеющей ненависти и полное равнодушие молодых к прошлому, к жизни своих дедов и отцов.

По рассказам более простым, когда Николай с друзьями подъехал на тачанке в назначенное время поздно вечером к хате и подошел к окну, из которого должна была выпрыгнуть Аня после условленного стука, девушка открыла окно и сказала, что отец и мачеха наотрез отказались выдать ее за Николая, а без их согласия, без благословения она замуж за него не пойдет.

Как жаль, что все, происшедшее тогда у окна ночью, осталось в сердце и памяти Николая и Ани и сегодня растаяло, растворилось во времени. Но каждый может нарисовать ночную сцену в своем воображении.

Судя по тому, как переживал Николай после ночной неудачи, как страдал и мучился, даже плакал, как его жизнь после этой ночи долго не могла сложиться, похоже, что не ружейный выстрел из окна принес ему столько страданий, не упрямство Пантелея, а неожиданно твердый, решительный отказ самой Ани, которую он любил и которая, он был уверен в этом, еще вчера любила его. Николай уговаривал ее, убеждал положиться в этой жизни на него, недоумевал: что же случилось? И конечно, в сбивчивом, немногословном, напряженном ночном объяснении не могло не всплыть главное препятствие, главная причина несогласия.

Обычно спокойный, рассудительный, уравновешенный, Николай, вспыхивая, бывал и резким, и гордым. Можно предположить, что после горячего объяснения, видя упрямое нежелание любимой девушки и рассердившись, Николай попытался по-настоящему украсть, увезти ее. Яростное ее сопротивление этому и оскорбительные слова обожгли Николая сильнее всего. Ему было с гневом сказано, что он сын бедных иногородних переселенцев, а она казачка, и сказано так, что на Николая пахнуло неожиданным для него стойким жаром скопившейся казачьей ненависти к иногородним за порушенные мечты, за разгром, за отнятую власть. Возможно, тут вмешался и проснувшийся Пантелей, может быть, грохнул и выстрел, но главное, что сильно и больно обожгло, ужаснуло Николая, это открывшаяся вдруг какая-то черная, глубокая ненависть в душе вчера еще доброй любимой девушки.

Не скоро Николай пришел в себя, он заметно переменился, сделался жестче.

Аня вскоре вышла замуж. На богатой тачанке, запряженной парой нарядно украшенных коней, приехал казак с дальнего хутора и посватался честь по чести. Позже выяснилось, что казак совсем небогат, что и лошадей, и тачанку он одолжил у знакомых. Через несколько лет Анна с мужем переехали жить сюда, на Волков хутор, и Николай встречал ее здесь на хуторской улице, но к тому времени он и сам уже был женат, и много произошло других событий, пришли другие беды, которые отодвинули эту в сторонку. Когда началась война, муж Анны ушел на фронт, там погиб.

Но пока Николай тяжело переживал все случившееся ночью.

И Епистинья, и Михаил догадывались о главной причине несчастья сына. Оба они знали, как больны такие удары в распахнутую, незащищенную душу, знали, что никакие слова утешения тут не помогают, лечит время, силы самой души, деликатная поддержка близких.

Жар и пепел

После рождения Павлика, Верочки и Мизинчика утихла боль потери Саши-старшего. Подраставшие дети, чувствуя, что последние годочки живут они вместе, были особенно веселы, дружны, беззаботны. Пели, играли.

Но кто же знает, что нас ждет впереди? Живем надеждами, что завтра будет лучше, что все хорошее, конечно же, еще впереди. А сегодня — ну какая это жизнь!

Тем более что все вокруг было еще так неопределенно. Ростки новой жизни прорастали, но часть их безжалостно вытаптывалась сапогами неуклюжих, нетерпеливых людей, часть увядала сама, не находя поддержки. И все-таки жизнь не остановишь.

Хоть и тлела еще ненависть обиженных казаков, но большинство их занялись привычным делом — работой на земле, которую новая власть у казаков-середняков не тронула, и ненависть к новой власти, неприязнь, недоверие стали покрываться пеплом. Различия между молодыми казаками и молодыми иногородними все больше исчезали, таяли, подраставшая молодежь все меньше придавала этому значение. Кто смелый, удалой, сильный, толковый хозяин — тот и казак, а уж из какой ты семьи, казачьей или пришлой, дело десятое. Тем более что все ходили в одни церкви, держались одних обрядов и обычаев, говорили на сходных, понятных языках, пели одни и те же песни под одинаковые инструменты — гармони, баяны, балалайки, скрипки. Жизнь брала свое. Она бы и взяла свое, неторопливо и мощно, если бы с ней обращались терпеливо, бережно, со знанием дела и чистыми помыслами.

«Надлом», о котором говорил Федор Палкин, существовал в душах многих людей, висел в атмосфере жизни тех лет. Когда затихла Гражданская война, которая и велась потому, что жить по-старому было нельзя, невыносимо и надо жить по-новому, встал и практический вопрос: а как это — «по-новому» и что считать «жизнью по-старому»?

Возникавшие коммуны громко провозглашали: единоличное хозяйство, свой надел земли, лошади, хаты под камышовыми крышами, вера в Бога, церкви и монастыри, Пасха и крестные ходы, бороды и лапти — это все старое, обреченное и чем скорее исчезнет, тем лучше, а жизнь и труд всем вместе, общие столовые, избы-читальни, машины, песни про Каховку и кузнецов, общая земля, агрономы, художественная самодеятельность, спорт — это все новое, передовое, которое надо внедрять как можно быстрее. Но практическая жизнь коммун по многим причинам не складывалась, они распадались.

Нащупывались другие, не требовавшие таких резких перемен, формы организации труда: кооперативы, товарищества по совместной обработке земли, рынок. Мужики и казаки по хуторам и станицам много и с увлечением обсуждали разные способы своей дальнейшей хозяйственной жизни.

В середине двадцатых на хуторе Шкуропатском образовалось два ТОЗа — товарищества по совместной обработке земли: «Пахарь» и «Путь труда», в каждом объединилось около десятка семей. «Пахарь» вскоре добыл себе трактор «Интер», а «Путь труда» — «Фордозон». ТОЗ — дело сугубо добровольное, его польза была очевидна всем: немало тяжелых работ в хозяйстве каждого, и делать их легче, объединив усилия. Но на первых порах товарищества по примеру коммуны распределяли свои доходы на едока. Быстро обнаружились недовольные: как же так, у Степановых работают два-три человека, а когда распределяют хлеб, солому, сено, то они получают на двенадцать человек. Перешли на распределение — каждому работающему.

В хозяйстве Степановых в то время были две лошади, две-три коровы, два десятка овец, несколько десятков кур, несколько свиней.

Все лучшее: сметана, масло, окорока, домашняя колбаса — шло мимо детей, на базар, доставалось им понемножку, как бы тайком от кого-то. На базар чаще ездил отец. Мать собирала продукты, складывала в корзину и масло, и колбасу, и яички. Тут же стояли дети с кусочками хлеба: «Мама, помажь масличком…» Епистинья вздыхала: что делать, лучшее — на базар, хоть вот они и стоят, родные дети, полуголодные. Нужны деньги, чтобы купить им же одежду, обувь, купить соли, мыла, спичек, керосину, материи. Тогда, в тех заботах, постоянных нехватках и в голову не могло прийти, что годы эти — одни из самых счастливых в жизни.

Не оставляли беды. Хоть и не очень большие, а все же держали в напряжении: не зевай, не размякай, не очень радуйся: то корова сломала ногу, то сгорел сарай от оставленного без присмотра каганца, то кто-то пропорол вилами бок свинье, пришлось прирезать, вот и гадай, кто бы это мог сделать и за что… Федя катался по льду речки на самодельных коньках, а лед первый, тонкий еще, хрупкий, вот Федя и провалился. Хорошо, вовремя увидел его сосед, Тимофей Свенский, положил на тонкий лед доску, подполз и вытащил вымокшего, обессилевшего мальчика. А если бы не увидел?.. Варя на участке около хаты гоняла по кругу привязанную к дышлу лошадь, с помощью сделанного Михаилом пресса давила сорго на масло. Лошадь смирная, спокойно ходила по кругу. Варя помахивала кнутом. Если лошадь совсем уж ленилась, шлепала ее кнутом по спине. Стегнула совсем уж было остановившуюся лошадь и нечаянно попала кнутом по нежному, чувствительному месту. Лошадь бешено рванулась, дышло с треском сломалось, и концом его ударило Варю по лицу. У Вари вспыхнул в глазах огненный шар, и она упала, потеряла сознание. Девочку с разбитым, окровавленным лицом повезли в станичную больницу. Слава Богу, там и в чувство привели, и разбитое лицо залечили, зашили так, что почти не осталось ни следов, ни шрамов на девичьем лице… Саму Епистинью чуть не придавило. Зимой набирала она из скирды солому для скота; низ скирды уже сильно подобрали, как бы выгрызли, так что смерзшийся, со снегом верх нависал, как свод пещеры. Вот этот свод и рухнул вдруг на нее всей своей мягкой и душной тяжестью. Хорошо, увидели люди, спасли.

Однажды Филя сказал, что рано утром, проснувшись, он увидел, как в открытую дверь хаты вбежал какой-то зверек и, вцепившись зубами в рядно, которым были укрыты спавшие на соломе ребята, потянул его с них. Затем исчез. Был ли странный зверек или приснилось Филе, трудно сказать, но случай этот встревожил Епистинью, и соседки подтвердили: дурная, нехорошая примета, как бы чего с ребятами не случилось, ведь это домовой тащил с них покрывало.

Тревоги, тревоги… Но пока все ничего, все не так уж плохо, жить можно. Дети растут, ходят в школу, открывшуюся в доме пана Шкуропатского. Жизнерадостные хуторские ребятишки набирались грамоты, попутно с любопытством отковыривали цветные изразцы от печей в панских комнатах, вытаптывали аллейки в саду, обламывали чудно цветущую по весне сирень. Исчезла беседка на курганчике.

Замечательные готовила Епистинья борщи. Сварит двухведерный чугун. Ну что там вроде бы на такой чугун одна курочка, но она положит еще укропчику, перчику, цыбулечки, баклажанчика, да еще что-то, кроме капусты, свеклы — все свежее, прямо с грядки, а курочке только что свернула голову в сарае. Поднимет с чугунка крышку — запах-то какой! «Не успели сесть — борща нэма», — и сокрушалась, и гордилась Епистинья… Через день она пекла хлеб. Запах хлеба, борща, соломы всегда стоял в хате, всю пропитал ее.

Можно было иногда и побаловать детей, выбрать покрупнее тыкву и всю целиком поставить в натопленную печь. Хорошо пропеченная, истомленная в ровной жаре тыква, порезанная сочными ломтями, томно-сладкая, нежно таяла во рту. А если еще и с молоком или сметаной да свежим хлебушком — язык проглотишь.

Делали сами и мороженое. Наливали в ведро молоко, клали снег, немножко сахара, сколько выделит детям Епистинья, все это перемешивали, держали, сколько хватало терпения, на снегу — вот и мороженое.

Перебирая в памяти жизнь далеких двадцатых годов, старенькая Епистинья находила и события, которые заставляли ее тихо плакать. Это не была жгучая боль сердца, как от воспоминаний о гибели Саши или других сыновей. Раскаяние, укор, что она мало любила и жалела детей, вызывали в душе чувство досады на себя и вины перед ними. Вот хотя бы то же мороженое.

Послала она однажды летом Ваню и Илюшу на базар в Тимашевскую продавать молоко. Пока два мальчика несли бутыль до станичного базара, молоко разболталось, и пришлось им продать его дешево. И тут услышали они, как веселый армянин зазывал, приглашал: «Морожный! Сладкий! Холодный!..» А вокруг него и его дымящегося бачка толпились мальчишки и девчонки и с видимым удовольствием кусали белую сладость в хрустящем вафельном кулечке. Съели Ваня с Илюшей по одному мороженому, разве сравнишь со своим молоком со снегом. Съели по второму… В общем, вернулись без молока и без денег.

И Епистинья позже, глядя на фотографии сыновей, не могла без слез вспоминать, как она рассердилась, расстроилась, заплакала, опустившись в досаде на скамейку. «Та шо ж вы за хлопцы такие! У меня соли нэма, спичек нэма, а они все потратили на мороженое!..» Бедные мальчики, родные, золотые, опустились на колени, уткнулись в ее подол, тоже заплакали: «Простите, мама… Мы не удержались… Такое сладкое. Больше не будем!» Совестливым ее мальчикам страшно было подумать, что вот теперь мама не будет их любить… «Та шо я тогда на них напустилась, шо ругалась!.. Такую короткую жизнь Бог им дал… Хоть мороженого попробовали…»

«Надлом»

«Надлом», о котором говорил Федор Палкин, висел во всей атмосфере той жизни. Жило ожидание нового, не очень ясно какого, но хорошего, жила ирония к старому, которое еще крепко держалось. Собственно, никакого «надлома» и не было. Жизнь продолжалась, приходила в себя страна, оживала. Господ прогнали, но, к великому разочарованию многих, не происходило ожидавшегося ими чуда — немедленного рождения новой счастливой жизни; ее еще нужно было долго и терпеливо строить, эту новую жизнь. Да и неясно было, что, собственно, она должна собой представлять. Пока жизнь текла по-старому, лишь понемногу улучшаясь.

«Надлом», кажется, должен был разрушить семью Степановых. Ведь Епистинья, по всем данным, — обычный представитель старого, отмирающего, уходящего: она неграмотная, верит в Бога, держит дома иконы, любит работать в своем доме, хозяйстве, огороде, песни поет старинные, по праздникам ходит в церковь в станицу, к ней наведываются изгнанные из монастыря монахини, детей своих всех крестила в церкви. С другой стороны, эти ее крещеные дети один за другим вступали в комсомол. Вася был организатором ячейки на хуторе и первым в ее истории секретарем, ребята тянулись к общественным делам, в клубных постановках они высмеивали попов и веру в Бога как «мракобесие», любили кино, тракторы, аэропланы. Особенно должно бы быть плохо на душе у Михаила: он, кузнец, плотник, хлебороб, любил и сам изготавливал самые разные технические приспособления и новшества, читал газеты и книги, даже, как уверяет дочь Валентина Михайловна, «проповедовал марксизм на хуторе», и в то же время заговором лечил некоторые болезни, посещал церковь, придерживался в быту многих старинных крестьянских обычаев. Но Михаил всегда был в добром настроении, постоянно шутил, с удовольствием работал, любил верящую в Бога жену и неверящих в Бога детей.

В доме Степановых царила атмосфера устойчивого духовного равновесия. Хозяйкой в доме была представительница «старого мира» Епистинья; она «по-старому» любила детей, мужа, по-старому, то есть умело и рачительно, вела дом и хозяйство, не вмешивалась без нужды в жизнь хуторян, дорожила их о себе мнением, учила детей добру и трудолюбию, мелочно не опекала их. Как же не любить маму и чего еще от нее требовать!

Так было тогда во многих семьях, такое равновесие дошло кое-где и до наших дней. Простодушное и здоровое народное сознание обладало и чувством юмора, и здравым смыслом, и добротой, оно не видело в таком «надломе» ни драмы, ни трагедии, потому что любило жизнь, все живое и уважало, понимало сложности проявления жизни. Народное сознание не одобряло крайних взглядов, нетерпимости, спешки и не торопилось в эти крайности кидаться.

Ведь вот уже тысячу лет мощно боролось христианство с язычеством за народное сознание, за душу народа, а так и не вытеснило первобытных верований: на Рождество Христово крестьянские дети поют языческие песенки-колядки; языческие игрища, костры на Ивана Купалу выдержали и христианские, и атеистические гневные проклятия. Христианский церковный календарь, святцы, весь пропитан крестьянскими земледельческими и погодными приметами.

При всем уважении к могучей природной вере языческой, к великой, очищающей, просветляющей вере христианской, вера в здравый смысл и в будничных делах, и в больших замыслах была все же в народе сильнее. Здравомыслие — это выработанный в веках житейский опыт, практика нормального, здорового проживания человека на земле от рождения до смерти, практика здорового проживания и выживания народа.

Случались в доме Степановых столкновения нового и старого, но они как бы занесены были «с улицы», в самом доме они не могли бы зародиться, несмотря на противоречия.

В красном углу хаты висели иконы, по праздникам перед ними горела лампадка. Епистинья ежевечерне молилась, прося Бога послать на дом и семью покой и достаток. Филя с кем-то из хуторских приятелей просверлил в одной из икон дырочку; трубочки и аптечную грушу с водой вывел на улицу. Богородица на иконе стала плакать настоящими слезами. Филя и приятели рассказали о «чуде» всему хутору, говоря, что вечером в хате Степановых икона заплачет. Вечером в хату набилось много завороженного и испуганного народу, в основном женщин. В условный час, к благоговейному ужасу присутствующих, с глаз Богородицы потекли слезы. Филя и его приятели не стали долго изводить женщин и со смехом показали, как они сотворили это «чудо».

О дальнейшем известно мало, только лишь то, что «Филе от матери крепко попало». Слова ее, очевидно, были и горькими, и жесткими, потому что больше никто на эту сторону жизни матери и дома не покушался. Перед самой войной, когда Филя женился и стал в доме за хозяина, так как братья поразъехались, решили перейти жить с хутора Шкуропатского на хутор Первое мая, где были правление колхоза, сельсовет и больше народа. В новую, построенную самими хату перебрались Филя с женой и детьми, Епистинья с Сашей-Мизинчиком, который еще ходил в школу. Взяли с собой и иконы, они снова заняли свое место в красном углу, против чего колхозный бригадир Филипп не возражал.

Все это было не таким уж простым, житейским делом в те годы. Школа, комсомол, партия, газеты, рьяные активисты вели не борьбу, а войну с церковью, обрядами, иконами, верой в Бога — все это называлось мракобесием, осуждалось, высмеивалось, уничтожалось. Широко распространялся журнал «Безбожник». Филипп, как вспоминала его жена Шура, собирался вступить в партию, когда был бригадиром, но дело как-то отложилось, замялось. Филя оказался, очевидно, перед серьезным выбором. Если он вступит в партию, он обязан будет, его заставят убрать из хаты иконы матери. Или же им с Шурой надо уйти от матери, жить отдельно, то есть бросить мать, оставить ее вдвоем с Сашей-школьником, порвать сердечную связь. Филя ни на то, ни на другое не пошел, дело со вступлением в партию отложилось.

Висят иконы и сейчас в хате-музее. Правда, иконы другие. Свои, в том числе и родовую икону Богоматери, Епистинья, уезжая в Ростов, раздарила, и обнаружить их на хуторе не удалось. Заходишь в хату сегодня и видишь: здесь, перед рушниками, иконами, фотографиями в рамках на стене, около печки с чугунками, горшками, ухватами, рядом с колыской на крюке в матице, все мужчины и женщины со всем своим образованием, знаниями, служебными заслугами и должностями чувствуют себя детьми, пришедшими наконец домой к матери.

Было, скажем так, мировоззренческое столкновение с матерью и у Ивана. Столкновение серьезное. Но о нем позже.

Да, были трудности, были несчастья. Как им не быть в такой большой семье, в многосложном хозяйстве… Но выпадали Епистинье и счастливые, нет, не годы, а деньки, счастливые часы и минуты, вспыхивали в душе радостными зарницами. Сядут за стол: во главе — спокойный, улыбающийся как бы про себя, незаметно, Михаил, справа и слева от него — Коля, Вася, Филя, Федя, Варя, Ваня, Илюша, маленькие — Павлуша, Верочка, Саша — за отдельным круглым, низеньким столиком, на маленьких прочных скамеечках. Родные глаза, чубчики, стиранные и штопанные ею рубашонки. Конечно, дети спокойно не сидят, толкаются, спорят из-за ложек, из-за места, и вот она вносит большую миску борща, наполняя хату густым ароматом. Кушайте, хорошие мои!.. Замелькали ложки. Сыновья на мать смотрят — что же вы, мама? Садится за стол и Епистинья.

Где же ей было тогда знать, что через много-много лет она станет перебирать свою жизнь, проливая тихие слезы, и хоть немножко отдыхать исстрадавшимся сердцем на простеньких мирных часах и минутах.

Какое великое счастье — большая семья, тихие семейные радости: словно что-то тревожащее в душе, постоянно вопрошающее находит тут ясные и мощные ответы. Исполняется могучий закон природы, все живое охотно подчиняется ему.

Около дома в рязанской деревне, куда я приезжаю с наступлением весеннего тепла и откуда всматриваюсь в жизнь семьи на далеком степном хуторе, в жизнь южной ветви моего народа, покачивается на жерди скворечник — маленький домик с круглым окошечком и кустиком над крышей, из скворечника доносится многоголосый писк. В окошко то и дело ныряет бойкий черный скворец с червячком в клюве. Скворец сердито кричит на важно идущего, якобы равнодушного кота, на пролетающую ворону, сидящую на изгороди вертлявую сороку. Так же сердито крича, скворец выпархивает из домика, держа в клюве некий груз, который вскоре роняет на лету, а к домику подлетает другой скворец. Целый день, лишь встанет солнышко, хлопочут у домика на жерди две птицы. Сколько забот, сколько волнений… Но вот вечер, солнышко село, тихо. Гаснет широкая алая заря. Оба скворца, четко выделяясь на алом полотне неба, сидят на своем домике: один на кустике, другой на крыше. Птенцы молчат. Скворцы охорашиваются, чистят перышки, задумчиво смотрят на зарю. Позади день, полный тревог и забот. Вид у птиц уютный, домашний, понятный: дети накормлены, живы-здоровы, все, слава Богу, неплохо.

С детьми не соскучишься, не придешь в отчаяние. Они и горе принесут, они же дадут и радость, и утешение.

Нерастраченные силы

Теплота, простота и притягательность дома Степановых были известны всему хутору. Весело у Степановых, свободно и легко. Мальчики росли бойкими, живыми, были заводилами, но при этом всегда оставались добрыми, душевными. Часто получается, что уличные заводилы подбивают остальных на драки, унижения, озорство, воровство. Нет, тут другое. В братьях жила совестливая, уважительная к людям душа матери, добропорядочность и дельность отца.

К Степановым тянуло, как в клуб. Мальчики всего хутора имели своих ровесников и приятелей среди братьев. Ну а где мальчики, там и девочки. Хорошо было даже просто сидеть или лежать на траве около степановской скирды соломы напротив хаты и говорить обо всем на свете или играть тут в лапту.

В слякоть, холод набьются в хату, на теплую широкую русскую печку, смеются, рассказывают что-то. Епистинья печет на плите оладьи и подает им туда на печку, а там орава своих и чужих ребятишек. В такой компании как хороши, как вкусны были эти оладьи, и запомнились они на всю жизнь оставшимся в живых друзьям и подругам братьев не только тем, что вкусны, а тем, как особенно хорошо всем было в эти минуты, всех их овевала теплота хаты Степановых, доброта Епистиньи. Словно бы души каждого дружески касалось что-то простое, естественное и великое.

Михаил Николаевич всегда что-нибудь мастерил, стучал в кузнице или что-то делал на подворье. И кузница, и отцовы разнообразные инструменты, его занятия по хозяйству притягивали сыновей, а с ними и других мальчишек. Отец не прогонял ребят, не отпугивал суровой погруженностью в дело, наоборот, включал в работу, доверял инструменты, терпеливо учил делу.

Сколько нерастраченных духовных сил было у ребят, сколько желания действовать, что-то делать. Неперекормленная, не задавленная «обилием ненужных сведений», душа каждого рвалась к работе, к творчеству. Энергия молодых, полных сил ребят искала выхода.

Их притягивали ярмарки в станице, скачки. Появилось кино, в коммуне и в Тимашевской — ну как же не посмотреть на такое диво!.. Хороши были ночи под Рождество. Ровесник Ивана Тимофей Тимофеевич Свенский, сосед Степановых, вспоминает: «Вместе встречали рождественские праздники. Ходили по хатам и в стихотворной форме поздравляли с наступающим Новым годом, счастьем, радостью, осыпая хату пшеничным зерном: Иван, Федор, я, другие ребята с хутора. Мы хорошо пели, ходили со звездой, и нас охотно принимали. Угощали пряниками, монпансье, колбасами, давали деньги, но мало…»

Подраставшие мальчики Степановы тянулись к делу, к ремеслу, к чему-то нужному всем жителям хутора.

Оркестр и театр

Особенно тянулись на хуторе к музыке, она была более доступной, петь тогда любили все. Пели во время работы, пели вечерами у костров или, собравшись у кого-нибудь в хате на посиделки, пели за праздничным столом.

Любила петь Епистинья, голос у нее был замечательный, грудной, сильный, наполненный печалью. Плясать она, кажется, никогда даже и не пыталась, это было не ее, а пела хорошо… Михаил, когда был помоложе, играл на гармони, мог и сплясать. Увлечение гармонью передалось Николаю.

С помощью отца сыновья сами склеили простенькую балалайку. Уж как были ей рады! Установили очередь, каждый ждет не дождется, чтоб взять в руки, ударить по струнам и услышать ее веселый, свойский голос.

Михаил Николаевич, видя, как ребята тянутся к музыке, предложил: «В станице Тимашевской у Красного моста один человек продает скрипку. Хотите купить? Тогда запрягайте лошадей и возите нашу солому в станицу на продажу. Вот и заработаете деньги».

Очевидно, он и сам хотел купить эту скрипку, порадовать сыновей, но с деньгами туго было. Вот он и примеривался так и эдак. Лучше всего — дать возможность ребятам самим заработать деньги, да на них и купить, тогда и беречь скрипку будут особенно.

Вася организовал братьев и хуторских ребят. Азартно таскали солому, грузили на арбу, утаптывали, увязывали.

Все удалось замечательно! Вскоре Вася вернулся из станицы, бережно держа в руках футляр со скрипкой — это же не самодельная балалайка, а удивительный волшебный инструмент.

Отец на скрипке играть не умел. Один из хуторян помог настроить ее, показал, как играть, ну а дальше — сам. Вася легко освоил капризный и чуткий инструмент, освоил сам, самоучкой. Когда позже спрашивали его: «Ты учился играть по нотам?», он отвечал с улыбкой: «Нет, по звездам…»

Скрипка Василия осталась в памяти всех хуторян, владел он ею прекрасно, иногда этим даже хвастался; предлагал, например, приятелю: «Хочешь на спор: сегодня буду играть так, что люди будут плакать!» И действительно, играл виртуозно, вдохновенно, так что простодушные его слушатели не скрывали слез, воспринимая лившуюся печаль.

У Васи запела скрипка, у Николая баян, была еще самодельная балалайка, приходил с соседнего хутора в гости брат Епистиньи дядя Свиридон, он хорошо позванивал на бубне, нашлась у кого-то мандолина, кто-то купил гитару.

Одаренный музыкальным слухом Василий организовал настоящий оркестр, проводил репетиции. И вскоре оркестр «запросился в люди».

В бывшем доме пана Шкуропатского работали школа и ликбез. По вечерам здесь решили открывать клуб, не по хатам же собираться. В этом клубе к месту оказался и оркестр, и первое публичное выступление сразу принесло ему громкую славу.

Улыбчивый, расторопный, весь открытый, Вася стал признанным руководителем оркестра Василий же естественно и житейски обоснованно стал организатором на хуторе комсомольской ячейки и ее секретарем. К нему тянулись, к его веселому открытому характеру, к предприимчивости, доброте, тянулись к его оркестру Первыми комсомольцами стали Филя, Николай, Федя, их друзья и приятели, а затем подраставшие братья и сестры. Щедро одаренные матерью и отцом добротой, чувством справедливости, выросшие в здоровой, веселой, дружной атмосфере дома, братья словно бы воплощали в себе эту новую ожидаемую жизнь, их невозможно было не любить.

Вскоре стало ясно, что оркестр в клубе — это, конечно, здорово, но одного его мало, нужно было еще слово, в котором бы осмысливалось происходившее сегодня. Так возник драмкружок.

Большими мастерами играть в спектаклях оказались Николай и Филя.

Непросто осмелиться выйти на люди. Спектакли сначала устраивали дома, в хате, где артистами были Николай, Вася, Филя, Федя, Варя, Ваня. В углу хаты Михаил Николаевич сделал на земле из досок пол, на котором спали теперь дети, все-таки это лучше, чем на земле. Этот полик и сделался сценой. Его закрыли рядном, получился занавес. В хате расставили лавки, стулья — это уже зрительный зал, в который набивалось полно народу. Приходили соседи, ребятишки — ну как же, у Степановых устраивается представление, спектакль! Чаще всего это происходило осенью или зимой: вечера длинные, скучные.

Среди зрителей сидели и Епистинья с Михаилом, и остальные дети.

Какой это был благодарный, душевный и отзывчивый зритель. Простодушные хуторские женщины и мужики, мальчики и девочки легко понимали и принимали все театральные условности: раз Филя надел юбку, значит, это не Филя, а попадья, которая, как и положено, попадает в разные смешные положения. А если Николай привязал к подбородку куделю, то это уже не Николай, а купец, любитель выпить и поесть и обмануть доверчивых крестьян, нажиться на их горе и несчастьях.

Художественное творчество увлекло многих. Как из рога изобилия посыпались стихи на местные хуторские темы, частушки, сценки. А Ваня писал даже пьесы.

Но особенно запомнилась всем, надолго всех очаровала «Наталка-Полтавка», поставленная на клубной сцене. Все там взято почти из жизни хуторян: есть богатые, есть бедные, есть счастливые и несчастливые. Но никто никого не убивает, все решается по доброму согласию, а по ходу вполне житейского, понятного действия там поют трогательные, печальные, такие родные украинские песни:

Вiют витры, вiют буйни, аж дерева гнутця О, як болыть мое сердце, и слезы не льются!

Замирало сердце от близкого счастья, когда звучало со сцены бывшего генеральского дома:

Солнце нызенько Вечер блызенько — Спешу до тебе, Лечу до тебе, Мое серденько!