«Бабка, война кончилась!..»

Война длилась так долго, что иногда казалось, время это было всегда, что оно никогда теперь и не кончится. Победу, окончание войны ждали как невозможное чудо.

Наступила весна. Солнышко согревало настывший за зиму хутор, настывшие души. Зацвели сильно поредевшие сады около сиротливых хат.

От каждой хаты, с подворий, огородов, замерев, внимательно смотрели женщины на проходящего мужчину, особенно — если он в военной форме: вдруг это к ним, вдруг это он, долгожданный!

В колхозе начался сев — на быках, уцелевших лошадях, на коровах, вручную. В стратегических расчетах Кубань твердо считалась сытым, хлебным краем, одним из тех, которые кормят фронт, всю страну.

Подошел «праздничный, ласковый май».

Война кончилась.

Епистинья об этом дне рассказывала:

«Шла я в станицу и встретила двух молодых. Они веселые такие, смеются. Они и говорят мне: «Бабка, война кончилась!» Я как услышала, корзинку из рук выронила, ноги мои подкосились, я упала наземь и говорю: «Земля, скажи ты мне, где же мои сыны?..»

Где сыны? Где Коля? Что с Филей? Где Вася и Ваня? Почему всю войну молчит Павлуша? Не может быть, чтоб погибли Илюша и Саша-Мизинчик! Не верю! Этого не должно быть!

Надо было сказать радостную весть всем. Епистинья заторопилась на хутор. Казалось, ей самой надо что-то немедленно начинать делать, чтоб сыны вернулись. А что? Опять оставалось только ждать их, надеяться, молить Бога.

На хуторе уже все знали долгожданную новость.

«У нас в правлении колхоза был телефон, — рассказала Татьяна Михайловна, — и в трубке не очень громко, но всегда звучало, пробивалось радио. Черные тарелочки по хатам заговорили уже после войны. Я дежурила в правлении и по возможности слушала радио в телефонной трубке. Вот по этому телефонному радио я и узнала, что война кончилась. Праздничная музыка звучала, диктор торжественно говорил… Но какой-то уверенности не было, что я правильно поняла. Вдруг это какое-то торжественное собрание, да мало ли что. Испуганные ведь все были тогда, лишнего боялись сказать… Потом пришел уполномоченный из райкома Яковлев, он у нас всегда займы собирал. Идет и кричит: «Женщины! Война кончилась!..» Ну, тут уж началось! Господи, кто плачет, кто смеется!.. И вот я подумала, что вроде бы чего-то не хватает, праздничного, веселого. Такой день, а все как всегда. Надо что-то сделать. Нашла я кусок марли. Чернила у нас были тогда почему-то красные. А ручки, какими писали, — перья к палочке нитками прикрепляли. Ну вот. Окунула я марлю в красные чернила, привязала к палке и залезла на крышу правления. Там свой флаг и установила. Помню, влезла быстро, прямо взлетела и сама не заметила как, а назад никак не могу слезть, боюсь. Смех и горе!..»

Весть понеслась по хутору. Четырехлетнее страшное напряжение спадало. Люди словно бы заново, словно воскрешенные, смотрели друг на друга, оглядывались вокруг.

А что вокруг? Усталые, измученные люди — женщины да подростки, серые, поникшие голые хаты, в каждой кто-то погиб или пропал без вести, нищета, голодные дети… Но теперь, когда война кончилась!.. Теперь все изменится! Теперь будет лучше!

Война кончилась.

На хутора стали возвращаться солдаты, но уж очень редко. В хату, куда возвращался солдат, набивались женщины, смотрели с завистью, смотрели умоляющими глазами, спрашивали: «Нашего не видел?..»

Нередко рассказывали случаи, когда человека считали погибшим, а он пришел. Ходили всевозможные слухи, что много наших пленных в Германии ждут отправки домой, что много пленных оказалось в Америке, но они тоже скоро приедут.

Епистинья, Шура, Дуня жадно слушали такое, пересказывали друг другу, обсуждали. Вдруг произойдет чудо, и один за другим Коля, Вася, Филя, Ваня, Илюша, Павлуша, Сашенька вернутся, придут. А может быть — придут все вместе, веселой гурьбой, плечистые, возмужавшие.

У Епистиньи была стойкая привычка: что бы ни делала в хате, то и дело взглядывала в окно, а если работала на подворье или в огороде, то поднимала голову и смотрела на каждого прохожего. Радостно выпрямлялась, замирала, когда мимо хаты шел человек в военной форме. Она спешила к калитке, выходила на дорогу. «Он, наверно, хату не узнал, давно дома не был. Хата старая стала, изгороди нету..» Епистинья долго смотрела вслед человеку, разочарованно убеждаясь, что это пока не сын.

Но ведь так было! Вот так же, нежданно-негаданно вдруг мелькал за окном военный в шинели или гимнастерке, стучали четкие шаги, распахивалась дверь и «Здравствуй, мама!..» Приходили в отпуск Федя, Ваня, приходил раненый Илюша. Приходил Саша. Не может быть, чтоб они не вернулись! Ведь так же было! Это так просто!

«Не видали моих сынов?..»

Вдруг дошел до Епистиньи и Шуры окольный слух: будто кто-то из солдат в проходившем через тимашевскую железнодорожную станцию эшелоне крикнул женщинам: «Передайте на хутор Первое мая, что Филипп Степанов умер в плену!..»

Как обожгло Епистинью и Шуру это сообщение!

Кто этот солдат? Почему не зашел? Почему не назвался, не сказал, где живет? Не передал письмо? Может, напишет? Когда и как умер Филя? А может, не умер?

Эта новость разбудила и усилила надежды. Казалось, Филя где-то рядом, надо только что-то сделать, и он объявится.

Епистинья с Шурой поспешили на железнодорожную станцию. Эшелоны с солдатами проходили редко. Поспрашивали солдат, которых удалось там увидеть. «Степанов? Нет, не слышал Не встречал. Не знаю». Поспрашивали станционных служащих. Да, что-то слышали. Кто-то рассказывал. Но сами не видели — кто крикнул.

Епистинья стала ходить на станцию к проходившим эшелонам: может, еще кто-то подаст весточку от сынов, а может, и сами они вдруг выйдут из распахнутых дверей товарных вагонов.

На станции, жаркой, пахнувшей паровозным дымом, собирались толпы женщин: с окрестных хуторов и местных, тимашевских. Пересказывали друг другу всякие слухи и счастливые случаи возвращения с войны. Говорили и Епистинье: да, было, крикнул один солдат, что Степанов умер в плену, но когда это было, кто лично слышал, оставалось неизвестным.

С приходом эшелона на станции закручивалась и гудела густая толпа. Кому-то везло — встречали мужа, сына. Сколько радости, сколько слез!

Солдаты ехали разные: молодые и немолодые, возбужденные, веселые и усталые, с орденами и медалями на гимнастерках. Солдаты перешучивались с девчатами, звали их с собой — прокатиться, спрашивали горилку. Епистинья ходила вдоль состава вместе с другими женщинами, вглядывалась в солдатские лица — ну где ты, сынок мой?.. Хотелось крикнуть им всем: не видели ли вы моих сынов — Филю или Васю, Ваню или Илюшу, Павлушу, Колю или Мизинчика? Не знаете, где они, когда придут домой?

Улыбались солдаты, переспрашивали: «Как? Степанов?.. Нет, мамаша, не встречали. Может, кто еще знает. Шукай, шукай, не стесняйся!..»

Уходил эшелон, затихала станция, женщины расходились до прихода следующего поезда. У всех были надежды.

Ведь всякое тогда бывало.

Отец Татьяны Михайловны воевал в казачьем полку, сформированном из добровольцев, в «казачьей дружине». Когда немцев прогнали с Кубани, он получил письмо из родных краев в ответ на свое, в письме сообщалось, что вся семья его погибла во время оккупации. С этим тяжелым чувством он и воевал. После войны хотел поехать в Воронежскую область, откуда приехал на Кубань, опустошенную голодом, но решил хоть взглянуть на могилки жены и детей. Оказалось, что все они живы!

Кто-то писал и такие письма на фронт. Но и это все тоже добавляло надежды Епистинье и всем, кто не хотел верить в гибель близких, кто ждал; мало ли что могут прислать по ошибке или по злому умыслу. Надо надеяться, надо ждать.

И дождалась Епистинья!

В начале сентября 1945 года прибежала радостная Дуня с письмом от Николая:

— Коля жив! Он в госпитале! Скоро приедет!

Какая радость! Коля живой! Какое облегчение принесла эта весть — вот ведь было известие, что погиб, а он жив! Слава Богу! Теперь будет полегче. Нести одной тяжкий груз потерь и надежд было невыносимо. А там, глядишь, и другие сыны объявятся. Она вызволит их из небытия своей чистой, горячей молитвой.

Коля вернулся!

У Николая трое детей: Валентин, Анатолий и Людмила. В их рассказах об отце много любви к нему и сожаления, как мало они все-таки понимали его, сочувствовали его душевным страданиям и физической боли. Были детьми, затем подростками, подошла юность, а понимание приходит, когда самим выпадут серьезные невзгоды. Понимание пришло, когда отца уже нет. Тогда же казалось — вот отец, он будет всегда, и жизнь будет такой всегда, только лучше и лучше.

Хорошо запомнилась Валентину поездка к отцу в госпиталь.

«Объявился отец осенью 1945 года. Мы получили приглашение посетить госпиталь.

В доме была устроена грандиозная баня. Мать мыла, скоблила нас, каждый получил свою белую рубашку, брюки, даже на ноги нашлось что надеть. Весь вечер мы говорили об отце. Кто он? Мать принесла фотографию, где он был снят с нею. Нам хорошо была понятна мать. И чужим, неизвестным казался отец. Он ушел на войну, когда мне было три года, брату — два, а Люда только родилась.

Как мы ехали, я не помню. Стояла золотая осень. Было часа два дня. Нас пропустили в сад с аллеями, скамейками. Сели на скамейку и теребили мать: «Когда же он придет?»

И тут я заметил, как насторожилась мать. Хотела встать, но лишь дернулась, и руки ее привычно оправили юбку, нехитрую блузку и остановились на тугом тяжелом клубке волос.

Я проследил за ее взглядом и в многолюдье выделил фигуру мужчины, одетого во все белое и халат. Он опирался на костыли, неуклюже волоча ноги. Черные, смолянистые волосы в беспорядке спадали на лицо, закрывая лоб, глаза. Когда я увидел пышные усы, которые комом гнездились у носа, я уже не сомневался, что это солдат, он участвовал в войне. Я запомнил нос, большой, костистый, горбатый.

Я чувствовал по напряженной фигуре матери, что идет кто-то свой. Виновато, растерянно улыбался и шедший к нам на костылях незнакомец.

— Ну, здравствуй, семья! — как-то вдруг неожиданно говорит солдат на костылях издалека.

Мать подхватилась со скамейки, обхватила лицо отца руками:

— Родной! Где же тебя носило?

Простота, с которой отец обратился к ней, вернула матери привычную простоту, которой отличаются деревенские жители.

Мать разглядывала его долго, пристально, забыв о нас, не чувствуя, что у ее ног путались наша сестра и мы с братом.

— Да все это ничего, ерунда! Все будет хорошо, — говорил отец. — Как же ты управилась с тремя и даже не изменилась?

— Они у нас уже большие! Помогают. Сама я бы не справилась, — сквозь слезы отвечала мать.

Разволновался и отец, начал говорить торопливо и сбивчиво, словно извинялся перед ней.

Сели на скамейку. Отец, вылавливая нас, тыкался в наши щеки усами и не отпускал…»

Из истории болезни Степанова Николая Михайловича:

«Диагноз: множественное слепое осколочное ранение мягких тканей обоих бедер, правого голеностопного сустава и стопы с повреждением костей. Ранен 8.Х — 44 г. Первая помощь оказана товарищем. 12.Х. сделана операция рассечения раны. Прошел четыре этапа эвакуации. В эвакогоспитале 2040 с 7.1.45 г., г. Кисловодск… Движения в правом голеностопном суставе ограничены. Движения в пальцах правой стопы ограничены. При нагрузке сустав значительно отекает. Опирается на правую ногу с трудом, передвигается с помощью палки. 23 августа 1945 года».

Похудевший, бледный, опираясь на палку, он появился на хуторе.

Свершилось то, о чем Епистинья так молила Бога: к хате, к калитке подошел человек в военной форме. И этот солдат — ее сын. Хоть и не бодры были его шаги, скромна и болезненна улыбка, но это сын, Коля. Родной, долгожданный. Вернулся.

Епистинья обняла сына, и оба почувствовали, как велико, как огромно их горе.

«Коля, что же ты не писал?»

«Не хотел обнадеживать, мама. Думал, не выдюжу».

Прошли в хату, сели, и Епистинья с Колей попытались спокойно посмотреть в глаза друг другу. А в глаза обоим страшно смотреть. Беда так велика, что остается только в нее не верить. Нет, нет. Это невозможно! Если поверить — боль сожжет, разорвет сердце… Коля пришел — придут и все другие сыны. Вот во что надо верить.

О ранении, как и вообще о войне, Николай говорил коротко, неохотно:

«Снаряд грохнул рядом. Очнулся в госпитале…»

Возвращение Коли сильно укрепило надежду Епистиньи: придут, вернутся и другие сыновья! Не напрасны ее горячие молитвы и ее призыв к сынам. Теперь она уверенней говорила: «Шура, ты не выходи замуж. Филя придет. Мало ли где он может быть. Может, где-нибудь пока в Америке. Заработает на дорогу и приедет…»

Новогодний праздник

В конце декабря на хутор к Епистинье приехала из Алма-Аты Валентина с мужем. Иван Коржов получил назначение на новое место службы в Прибалтику, и по пути туда они решили навестить хутор.

Вот и еще радость в хате Епистиньи.

Пришел Николай с Дуней и детишками, захватил баян. Собрали маленькое застолье. Валентина, Дуня и Шура немножко грустно попели. Да, как бы они спели, если б пришли все хлопцы!

На звук баяна прибежали соседские ребята, с любопытством, с завистью смотрели на двух сидевших за столом военных — Николая и Ивана Коржова.

Епистинья возилась у плиты, иногда подсаживалась к столу. Застолье, баян, песня, смех и возня детворы оживили ее, напомнили прежние, совсем вроде бы недавние годы, когда хата была полна веселых сыновей и их друзей, вся звенела от музыки, смеха, голосов. Но, возвращаясь душой в прежние годы, такие счастливые, она вспоминала, что сынов больше нет, и сникала. Тихие ее слезы действовали на всех сильнее, чем плач. Песня стихала.

Епистинья быстро вставала, виновато говорила: «Не буду, не буду!» — и хлопотала у плиты, угощала набившихся в хату ребятишек.

Как бы там ни было, приезд гостей, суета, толкотня детей внесли оживление в душу Епистиньи. Она и говорила поживей, и двигалась быстрей.

Заходили в хату соседи, и чувствовалось по всему, как хочется людям хоть немного, хоть глоток радости, чтоб отпустило душу тяжкое напряжение.

Четыре долгих, страшных года длилась война, и, пока она шла, горе объединяло всех, помогало держаться вместе. Вместе легче. Но вот война кончилась, кому-то повезло, и в дом вернулся муж, отец. Жена, мать, ребятишки, сама хата — все оживлялось, веселело. Каково было смотреть на это тем, кто уже не надеялся дождаться мужа или сына. Горе старались тащить все вместе, а радость на всех не делилась.

Заполнившие хату дети, соседи, приходившие на голос баяна, смотрели на хозяев и с завистью, и с сочувствием, и с ожиданием хоть глоточка радости себе. Вот тогда и возникла мысль: устроить по старой памяти в хате праздник для всех — встречу наступающего Нового, 1946 года.

Весть о празднике у Степановых быстро разнеслась по всему хутору. Вечером под Новый год к хате Епистиньи потянулись дети и взрослые, набились битком, облепили окна. Давно уже не было на хуторе никаких праздников, все уж и забыли, когда в последний раз ходили ребятишки на Рождество по хатам «со звездой».

Радость в хате Епистиньи не вызывала зависти, не поднимала в душе собственной горечи — уж слишком велико ее горе, и то, что она при таком горе делится капелькой радости со всем хутором, вызывало к ней, ко всем Степановым особенно хорошее чувство.

Полным-полна небольшая, низенькая хатка в три окна. Стояли, сидели, расположились на полу — где кто как сумел. В уголочке хаты стояла «елка» — куст акации, наряженный тряпочками, лентами, конфетными обертками. Открылся занавешенный рядном уголок хаты — сцена. В первом действии дети, которых подготовила Валентина, рассказывали стихи, плясали под баян Николая, а Дед Мороз, которым нарядился Иван Коржов, в шубе, шапке, с бородой, пел и плясал с ребятами, доставал из мешка конфетки. Сцена, баян, наряженная «елка», пляшущие с улыбкой дети. Господи, праздник!

Во втором действии под баян Николая пела Валентина. Она надела красивое платье, туфли, сделала прическу. На «сцену» вышла уверенно, держалась раскованно.

Пела Валентина и веселые, и грустные песни, пела русские и украинские: «Катюшу», «Землянку», «Ничь яка мисячна…». От песен, от музыки веяло дыханием довоенной жизни, которая сейчас виделась невероятно полной, веселой, счастливой. Как хлопали Валентине, как улыбались!

С уголочка крошечной «сцены» грустно смотреть в «зал», в лица набившихся в хату Епистиньи хуторян. Женщины, молодые вдовы и пожилые матери, немного мужчин, на полу — ребятишки. Ребята, которым не хватило места в хате, смотрели в окна с улицы, отталкивая друг друга… Все одеты в темное, старенькое: платочки, телогрейки, кожушки, на ногах что-то такое ношеное, что все прячут с глаз, поджимают ноги под лавки. На лицах и улыбки, и печаль, и слезы, которые, не скрывая, утирают натруженными ладонями. Восторженны лица детей. Праздник!..

Среди женщин в хате сидела и постаревшая Аня, украсть которую когда-то давным-давно в невероятно далекой и такой счастливой жизни не удалось Николаю. Муж ее погиб на войне.

Сильно похудевший, бледный, сидел на табуретке на маленькой сцене Николай, играл на баяне. Взгляд печальный; Николай погружен в себя. Раны его болели, мелкие осколки снаряда, сидевшие в теле, постоянно давали о себе знать ноющей, а иногда невыносимой болью… Непростой вопрос — почему же почти целый год Николай не писал домой из госпиталя, хотя раны его, судя по медицинским документам, не были смертельно опасными. Он говорил: «Думал, не выдюжу…» И дело тут не только в его ранах. Годы войны, гибель братьев, гибель фронтовых друзей, очевидно, наполнили его сокрушающей усталостью. Тут и грохнул рядом снаряд. И когда Николай пришел в себя, почувствовал, что жить не хотелось. Безразличен был этот мир. Не хотелось вновь впрягаться в лямку жизни и тащить немилый воз. И состояние это было хуже, опасней, чем раны… Услышал ли он молитвы матери, почувствовал ли, что смертью своей может совсем добить ее, осиротить детей, но Николай медленно-медленно ожил. Жизнь понемногу взяла свое, правда, не полностью. Ему сейчас нужна была сильная, оживляющая душевная поддержка, а где ее почерпнуть в этой жизни, здесь, на хуторе, где столько беды?

Сидела среди женщин в «зале» и Епистинья. Сын играл на баяне, дочь пела. Вот и все, что осталось у нее от большой семьи.

Вера вышла замуж

Валентина с мужем уехали в Прибалтику. Николай стал работать в колхозе плотником, хотя раны его не заживали; дела колхозные были так запущены, что председатель упросил Николая потихоньку, в меру сил «постучать топором». Скотные дворы, конюшни, арбы, повозки, сани — все надо было ремонтировать, обновлять, строить, изготовлять заново, а Николай был хороший плотник, замечательный столяр.

Николай жил на другом конце хутора, в километре от хаты Епистиньи. С его раненой ногой да после работы, которая выматывала его, да с его душевной усталостью навещать мать почаще он не мог. И у нее — дом, хозяйство, внуки. Вроде бы рядом Коля, а виделись не так часто, как хотелось.

Когда шла война, всем казалось: ну, вот кончится, тогда и заживем. «Тогда — жить! Хорошо жить будем!» — писал Илюша с фронта. Так и казалось — придут с войны бойцы, победители, орлы, как писали о них в газетах. Они пришли, но далеко не все. И как же они устали! Пришли в надежде отдохнуть, оттаять душой, отогреться у домашнего огонька. А огонек этот дома едва-едва горел. Великим напряжением сил победил наш народ фашистскую Германию, против которой не выстояла ни одна страна.

Потекла, потянулась послевоенная жизнь.

Два года после войны выдались неурожайными: сказались разорение, усталость, засуха. Радость и горе в хатах жили рядом: радость — война кончилась, «мы победили», кто-то вернулся с войны, игрались свадьбы, рождались дети, подростки становились юношами и девушками, пели песни вечерами; горе — вдовы, сироты, бедность до нищеты, покосившиеся хаты, «палочки» в колхозе, тяжелая работа. Благословенная Кубань была нищей, как и вся страна.

Исстрадавшиеся, измученные люди тянулись к праздникам, чтоб хоть немного забыться, начать новую жизнь. Устраивали бедные, но шумные свадьбы, крестины, праздновали Октябрьскую и Первое мая, Масленицу и Рождество. Николая с баяном то и дело куда-то приглашали — как же без музыки!

Жизнь шла.

Вышла замуж Вера, жена Васи… Мария Присоха писала ей из Никопольского района Днепропетровской области, сообщала, как она добивается от властей, чтобы имя Васи было написано вместе с именами партизан и подпольщиков на братской могиле. Письма были сбивчивые, путаные: Мария писала, что с Васей они были только товарищами по партизанской борьбе, а в том, что ее не расстреляли, выпустили из тюрьмы, ее вины нет. В чем-то она оправдывалась, что-то доказывала. Затем замолчала.

Вера рассказала все это Епистинье.

В сбивчивом рассказе, где перемешались немцы, партизанский отряд, предатели, местные жители, Епистинья узнавала Васю, веселого, улыбчивого, честного, родного, но слушать все это было горько и не очень хотелось. Если бы в рассказе светилась хоть небольшая надежда, что Вася жив и надо только ждать, искать его, Епистинья ни одного слова бы не пропустила, но Мария утверждала, что Вася «погиб как герой», «звери-фашисты расстреляли его в Новопавловской круче», что он «вместе с другими похоронен с почестями». Каково Епистинье слушать все это, если нет надежды!

Вера вышла замуж.

Судьба Васи

Что же было дальше с Васей, чей след потерялся в Крыму осенью 1941 года, после встречи с Филей?

Мария Присоха работала учительницей начальной школы в селе Капуловке Никопольского района, жила с двумя сестрами и матерью. Когда пришли немцы, она стала работать переводчицей в комендатуре села Покровского, как она говорила — по заданию подпольщиков. В селах района жили, скрывались по хатам наши солдаты, попавшие в окружение. В Капуловке некоторое время жил и Василий, другие солдаты, с которыми Мария познакомилась. Как Вася попал из Крыма в Никополь — неизвестно.

Положение в оккупированных селах было настороженным, неопределенным: большинство затаилось, ожидая, что будет дальше, кто-то пытался начать борьбу, кто-то пошел на службу к немцам. Молодых людей партиями отправляли на работу в Германию или на восстановление моста через Днепр в Никополе и другие работы.

Развернуть партизанскую войну, как в Белоруссии, на юге Украины было трудно, лесов в округе не было, а плавни скрывали ненадежно. В марте 1943 года наши сбросили в окрестности Никополя несколько парашютистов-десантников, чтоб организовать, оживить партизанскую и подпольную борьбу. В плавнях появился партизанский отряд, с которым Василий и его друзья установили связь. Теперь Мария и ее подруги собирали партизанам продовольствие и переправляли в отряд, Василий с одним из друзей ходил по селам, вербовал людей, собирал данные о немцах.

Жители некоторых сел помнили Василия. Уже в наши годы его узнавали на фотографии, рассказывали о нем с улыбкой, с любовью. Но многие из жителей и сейчас еще боятся рассказывать всю путаную правду о годах войны.

Василия арестовали вместе с другими товарищами в ноябре 1943 года. Взяли и Марию. Василий и Мария оказались вместе в одной камере никопольской тюрьмы.

В течение ноября арестованных допрашивали, пытали, а 1 декабря 60 человек немцы вывезли на окраину Никополя к Новопавловской круче и расстреляли. Марию и еще нескольких девчат выпустили.

Мария Присоха оказалась под подозрением: почему ее немцы выпустили, если она выдает себя за активную помощницу партизанам? Почему работала в немецкой комендатуре? Доказательств ее вины в провале партизан не было, а подозрение оставалось. Полицаи и предатели бежали с немцами, многие из своих расстреляны, жители сел говорили невнятно и путано, к тому же все они, как «проживавшие на оккупированной территории», сами были на подозрении. Вся ситуация запуталась, перекрутилась, Марии хотелось кому-то все рассказать, высказаться, хотелось оправдаться. Но всего она и сама не знала.

Судьба Фили

Никакой вести, письма, знака от человека, крикнувшего на станции о смерти Филиппа в плену, на хутор не приходило.

Очень ждали отца Жорик и Женя, особенно после того, как вернулся Николай. Они часто убегали на другой конец хутора, чтоб побыть около дяди Коли, поговорить с ним, посмотреть, как он что-то строгает на верстаке.

«Мама, — сказал как-то Жорик, — ты выйди замуж хоть на недельку, чтоб я мог кого-нибудь назвать папой…»

Однажды Епистинья узнала, что в Роговской кто-то вернулся из плена, и попросила Николая съездить с ней в станицу, вдруг тот знает что-то о Филе, о сыновьях.

Николай выпросил у председателя подводу. Поехали. Конечно, никого из братьев Степановых вернувшийся солдат не встречал, о войне и плене скуповато рассказал такое, что Епистинья, вернувшись домой, слегла и проболела несколько дней.

Епистинья, Шура, Жорик, Женя ожидали Филиппа. Сама хата ждала хозяина, надо было доделывать ее, ремонтировать. Колхоз ждал своего толкового бригадира. Земля ждала любящего ее работника. Но шло время — вестей от Фили не было.

И вот летом 1950 года на хутор пришло письмо из Москвы. Исполком Союза обществ Красного Креста и Красного Полумесяца сообщал: «По имеющимся у нас сведениям, гр. Степанов Филипп Михайлович умер 10 февраля 1945 года в Германии в лагере 326».

Позже Исполком переслал в музей карточку военнопленного, на основании которой он сообщил о смерти Филиппа.

Это квадрат плотной розовой бумаги с отпечатанными типографским способом вопросами и заполненными писарем от руки ответами на немецком языке. Вот некоторые данные из карточки Филиппа.

«Карточка военнопленного основного лагеря 326. Личный номер — 25944. Фамилия — Степанов. Имя — Филипп. Время и место рождения — 22.XII.1910, Краснодар. Вероисповедание — православный. Имя отца — Михаил. Государственная принадлежность — русский. Воинское звание — рядовой. Воинская часть — 699-й стрелковый полк. Гражданская профессия — крестьянин. Время и место пленения — 25.V.42, Харьков. Здоров или болен — здоров. Адрес родственников — Краснодарский край, деревня Тимошивская. Поступил 4.VI.44».

Карточка аккуратно перечеркнута и вверху написано по-немецки: «Умер 10.2.45».

Живы и до нашего времени некоторые узники лагеря 326, но не удалось найти ни одного, кто лично знал бы Филиппа. О братьях Степановых, в том числе и о судьбе Филиппа, несколько раз рассказывалось в центральных газетах, но не откликнулся никто, кто бы рассказал о Филиппе. Так и осталось неразгаданным, кто же крикнул тогда, сразу после войны, что Филипп умер в плену, какова судьба этого человека, почему он не объявился, не сообщил семье больше ничего?

Филипп совсем немного не дожил до освобождения: меньше чем через два месяца после его смерти, 2 апреля, к лагерю подкатили американские танки. И с этого дня уже никто из пленных лагеря не умер.

Надо хотя бы коротко рассказать историю лагеря 326, тогда понятней будет и растворившаяся в нем судьба Филиппа.

Наши солдаты и офицеры в первые месяцы войны хоть и дрались яростно, не могли дать немцам серьезный отпор — не было оружия, боеприпасов, связи, горючего. Рассекая клиньями, окружая наши части, немцы быстро двигались на восток.

Десятки, сотни тысяч солдат и офицеров разрозненными группами и поодиночке, скрываясь в лесах, оврагах, балках, пробираясь по открытым местам ночами, пытались догнать своих, пробиться к ним. Кому-то удалось, а большинству — нет: слишком быстро отходили наши части, оставляя один за другим города и села Украины, Белоруссии, Прибалтики, Молдавии, России.

По дорогам потянулись колонны наших пленных. Как сообщают историки, уже к концу 1941 года 3 миллиона 800 тысяч военнослужащих Красной Армии было в плену. Но и в 1942 году целые армии наши попадали в «котлы». Опять — много пленных… Сначала немцы охраняли пленных не очень строго, и можно было бежать и снова пробираться к своим или пока осесть, затаиться где-нибудь в деревне или на хуторе, чтобы начать борьбу в тылу, как получилось у Василия и Ивана. Затем охрана лагерей усилилась, началось продуманное уничтожение пленных в душегубках и печах концлагерей или использование их как рабочей силы.

Пленных, как и многих наших юношей и девушек, повезли в Германию работать на фабриках, заводах, шахтах, у помещиков. Товарные вагоны набивали битком, не только лежать, но и сидеть было невозможно, а поезда шли по пять — семь дней, и все это время пленных не только не кормили, но даже и воды давали не всегда. В конце пути из каждого вагона выносили погибших.

Сотни тысяч, миллионы наших молодых людей оказались в Германии, которую покрыла густая сеть лагерей. Особенно много было их в земле Северный Рейн-Вестфалия, где располагался крупный Рурский промышленный район. Наряду с другими возвели здесь в 1941 году и лагерь 326 в местечке Форель-Круг. Сооружали его наши военнопленные. Пока строили, жили и спали на голой земле, обнесенной колючей проволокой. Некоторые нарыли себе в земле норы, где можно было спастись от дождя и холода. На день выдавали по 200 граммов хлеба с примесью опилок и сырую брюкву; от голода, тяжелой работы, избиений и унижений многие пленные умирали.

Наконец лагерь был построен: деревянные бараки, окруженные несколькими рядами колючей проволоки, сторожевые вышки с прожекторами и пулеметчиками на них. Каждые три барака отделялись от других дополнительными рядами колючей проволоки. В бараке темно, сыро, зимой холодно. Рассчитан барак на 140 пленных, а помещалось по 400–500 человек; спали на голых нарах в три этажа, на земляном полу.

Лагерь не считался концентрационным, в нем не было душегубок и крематориев. Это был обыкновенный лагерь. Пленные, поступавшие сюда, проходили карантин, проверку абвера, медицинскую комиссию и распределялись по рабочим командам на заводы, шахты, фабрики. В самом лагере пленные находились один-два месяца, но и за этот срок много пленных погибало, не выдержав голода, издевательств, побоев. Всего за неполных четыре года через лагерь прошло около 400 тысяч пленных, из них только на братском кладбище лагеря похоронено более 65 тысяч человек, а сколько таких лагерей, сколько безвестных могил и кладбищ было разбросано по Германии.

Филипп прошел через Шталаг-326 два раза. В первый раз, как указано в его личной карточке, 4 июня 1944 года. Вместе с другими пленными его доставили сюда из какого-то лагеря на территории нашей страны; через месяц, пройдя карантин, он был направлен из лагеря в рабочую команду.

Второй раз Филипп оказался в лагере в январе 1945 года. Узник лагеря Сильченко Владимир Семенович, работавший в нем врачом, рассказал об этом так:

«Наступил 1945 год. Гитлеровцы терпели крах. Жизнь в Германии ухудшалась и ухудшалась. Ощущалось это и в лагере. Хлеба стали давать вполовину меньше. Смертность от истощения возросла.

Я лечил пленных в 8-м заразном бараке, посещал больных в других бараках. Однажды ко мне в барак пришел фельдшер Мусатов и передал, что в амбулаторию привели группу пленных из команды 704 из Кракса и один из пленных передает мне привет от врача Мочалова. Это был наш условный пароль, по которому человеку надо было помочь. Мусатов и Мочалов были мои земляки, воронежцы, активные участники подпольной группы. Я поспешил к амбулаторному бараку.

Зима стояла «сиротская», без снега, но истощенные пленные, в изношенном обмундировании, без шинелей, мерзли и дрожали от озноба. Подошел пленный и обратился ко мне, повторив, что он от врача Мочалова. Я попросил его говорить скорее, так как должен был скоро прийти немецкий врач (штабс-арцт) и начаться прием больных. Без немца мы теперь не имели права принять в лазарет ни одного пленного больного. Пленный сказал, что его фамилия Степанов, он работал в Краксе, в команде на одном из небольших заводов, делал какие-то мелкие детали. Его товарищ спросил: «А ты знаешь, что помогаешь немцам готовить оружие, чтобы убивать советских солдат?» — «Я коммунист, понял свою ошибку и прекратил работу. Меня избили, но так как я не подчинился, лишили хлебного пайка. Постепенно я дошел до полного изнеможения, но работать не стал. Товарищи мне подсказали: просись в лазарет, там тебе могут помочь советские врачи, а здесь ты пропадешь. Я стал проситься в лазарет, но немец мне отказал. Врач Мочалов уговорил его, и меня привели сюда. Помогите мне хотя бы на неделю попасть в лазарет подкормиться и отдохнуть от работы». Научив пленного, как вести себя в амбулатории, я поспешил туда.

Пришел штабс-арцт, и начался амбулаторный прием. Очередь дошла до Степанова. Когда я сказал, что у него высокая степень истощения и его надо положить в лазарет, немец заглянул в посыльный лист и сказал: «Нет, его нельзя класть в лазарет, он должен работать, пленный — саботажник и не хочет работать на рейх». Осталось одно средство, к которому мы прибегали, когда терпели неудачу в попытке поместить пленного в лазарет. Я сказал немецкому врачу, что у пленного туберкулез. Он как раз надсадно закашлял. Немецкий врач закричал: «Шнелль, в седьмой барак». Этого мне только и надо было, его сейчас же увели в барак… Там работал очень хороший человек: молодой врач Гущин Николай Михайлович, из Иванова, он был членом подпольной организации и прятал у себя в бараке пленных, избавлял их от тяжелой работы и пытливого глаза абвера. В бараке было больше таких «больных», у которых туберкулеза не было. Их выдерживали некоторое время, затем переводили в другие бараки и выписывали в другие команды…

Я был очень загружен делами, ведь в лазарете находилось около полутора тысяч больных, и не мог часто бывать в 7-м бараке. Филипп выглядел очень плохо. Лицо было в отеках, пальцы напоминали крупные сардельки, на ногах большие отеки, в животе асцит, отечная жидкость. Он был очень слаб. При встречах он рассказал мне о своей жизни и работе, о своей семье. С большим теплом он говорил о своей матери. Он тоже жил надеждой, что отдохнет и дождется Победы.

Мы были бессильны помочь ему. Он не нуждался в медикаментах, ему были нужны покой, а главное — полноценное питание. Мы же могли дать ему лишний черпак баланды, а ведь это была, по сути дела, вода, которой и так в организме был большой избыток. Как-то он сказал: «Вот ведь странно, я столько давал стране хлеба, а теперь погибаю от того, что не могу получить хлеба».

В один вовсе не прекрасный день доктор Гущин сказал мне: «Владимир Семенович, твой подопечный Филипп Степанов сегодня умер». Его сосед передал мне, что с утра Филипп вел себя как обычно. Они разговаривали и мечтали о том, как вернутся домой. Вдруг Филипп тихо сказал: «Прощай, Кубань! Прости, мама!» Рука упала на грудь, и он замолк.

Сосед подошел к его нарам, а он уже не дышит.

Да, так умирали истощенные люди, без мучений, без длительной агонии, тихо, как бы засыпая. Мгновение — и жизнь окончена. Еще один «без вести пропавший» не вернется домой и не встретится со своими близкими и родными».

2 апреля к лагерю подошли американские танки. Пленные разоружили охрану, власть перешла в их руки. Американские танкисты бросали голодным пленным шоколад, фотографировали потасовку, которая из-за него возникала. Американцы ушли вперед. Около лагеря бродили остатки разбитых частей немцев, эсэсовцы. Нужно было наладить нормальную жизнь, охрану лагеря, возродить воинский дух, подготовить бывших пленных к службе в армии, к возвращению на родину. Штаб лагеря создал 16 батальонов, назначил опытных командиров; наладили полноценное питание, переодели всех в единое обмундирование, выдали каждому постельные принадлежности. Начали строевые занятия, больных поместили в госпитали. Смертность сразу же прекратилась.

Американская администрация пыталась вмешаться в жизнь лагеря, но командование заявило, что лагерь является воинской частью Советской армии и управляется своим штабом. Американцы оставили лагерь в покое.

В лагерь приезжали американский генерал Андерсен и английский бригадир Френкс; они удивились порядку в лагере, строевой выправке солдат.

Когда наши бывшие пленные пришли на лагерное кладбище у селения Штукенброк, открылась печальная картина: на пустыре протянулось 36 братских могил по 116 метров длиной и два с лишним метра шириной. Последняя могила была еще не заполнена, и в ней видны были трупы пленных, одни в бумажных мешках, другие совершенно голые, уложенные один на другой в шесть слоев по глубине. На кладбище лежало более 65 тысяч наших молодых, когда-то полных сил людей.

Солдаты привели кладбище в порядок, поставили памятник. На открытии памятника были бывшие узники лагеря, советские граждане из других лагерей, польские и югославские солдаты из соседнего лагеря, американские солдаты и немецкие жители селения Штукенброк. Андерсен и Френкс возложили к памятнику венки.

В июне эшелоны с бывшими пленными пошли на родину, где их ожидала строжайшая проверка «органов», новая служба, война с Японией или — опять лагеря, свои, советские… А лагерь 326 стал собирать молодых людей, во множестве вывезенных из наших городов и деревень и рассеянных по предприятиям, селам, фермам, мелким лагерям Германии, которые оказались в американской и английской зонах оккупации. Как страшно перемешались тогда судьбы многих наших людей! Сколько их рассеялось по странам Европы, Америки, боясь возвращаться на родину, боясь попасть в сталинские лагеря.

Позже в ФРГ была создана антивоенная и антинацистская организация «Цветы для Штукенброка». Каждый год 1 сентября она проводит массовые манифестации на кладбище у Штукенброка, сюда приезжают делегации из многих стран Европы.

В последней, тридцать шестой незаполненной могиле лежит наш Филя, не доживший двух месяцев до освобождения. Несколько лет назад, когда Епистиньи уже не было, но жива была Шура, с помощью нашего Красного Креста удалось доставить в музей на хуторе землю с его могилы в Германии, с той самой тридцать шестой, незаполненной.

Шура взяла гильзу с землей, занесла в хату: «Ну вот, Филенка, хоть так, а все же побывал ты в своем дому…»

Судьба Павлуши

С каждой новой вестью выяснялись судьбы сынов Епистиньи, их последние дни. В эти дни и часы жизнь ее сынов словно бы вспыхивала ярким пламенем и гасла: горячий бой в большом сражении, пытки врагов, расстрел. И все сыны до конца своей жизни помнили о доме, о ней — матери; живой, такой родной голос их раздавался совсем близко. Не верилось в то страшное, что происходило дальше. Вот их письма, теплые их голоса, приветы ей, матери. Зачем же эти казенные, чужие сообщения о ее сынах! Не хочу я их! Не верю я им!

«Бумажки» пришли теперь на всех, кроме Павлика. Павлик, родной! Отзовись. Приди домой. Хоть раненый, хоть усталый, хоть какой. Приди!

Но Павлик молчал всю войну, молчал и сейчас. Что с Павлушей? Где он?

По найденным документам, Павел в июне 1941 года в Киеве получил назначение на должность командира батареи в 141-й гаубично-артиллерийский полк, который в декабре 1940 года был переведен из Курска в Слуцк. Полк входил в состав 55-й стрелковой дивизии.

Красноармейцы 141-го полка, наводчик П. Макеев и командир разведки А. Корытин, написали о первых днях войны:

«В мае 1941 года полк вышел в летние лагеря, что в 25 километрах от Слуцка у села Уречье.

Днем 22 июня объявили о нападении фашистской Германии. Полк снялся с лагеря. Вечером, вернувшись на зимние квартиры в Слуцк, принимали пополнение, прибывшее из запаса, а также молодых командиров, лейтенантов, прибывших в полк из Первого и Второго киевских артиллерийских училищ. Лейтенанты были обмундированы в новенькую форму. Их было что-то больше 10 человек. Все рослые, физически подготовленные.

На другой день двинулись на запад с задачей оказать помощь защищавшемуся Бресту. Шли по Варшавскому шоссе. По пути следования то и дело налетали немецкие самолеты. На дороге встречались беженцы, раненые военнослужащие, женщины с детьми. У многих наших остались жены в военном городке.

Попадались провокаторы, немцы, переодетые в красноармейскую форму. Несмотря на активное действие немецкой агентуры, ракетчиков и авиации противника на пути следования, полк вошел в соприкосновение с немецкими войсками без потерь. Стали появляться мотоциклисты, замечены отдельные танки противника.

Поле предстоящего боя перерезала река Щара. На левом, восточном берегу стояла нескошенная рожь, а за нею лес. Сосновый лес в трех километрах за рекой скрывал немецкие войска. Авиация противника усилила активность.

К полудню 24 июня немецкие танки вышли из леса и устремились на переправу.

Залпы артдивизионов были прицельными. Теряя танки, немцы уходили в лес и снова более мощной волной шли в наступление. Но прорвать заградительный огонь артиллерии танки противника не могли.

Воздушного прикрытия у нас не было. Разведав расположение батарей, немецкая авиация приступила к массированной обработке наших боевых порядков. Усилились атаки танков, они приблизились к мосту. Был отдан приказ выхода части гаубиц на прямую наводку. Понеся потери в танках, противник на какое-то время покинул поле боя.

В воздухе непрерывно находилась авиация противника.

К исходу дня 24 июня полк, понеся большие потери, получил приказ об отходе с занимаемого рубежа. В бою погиб командир полка майор Серов.

При отходе дивизии к Слуцку по Варшавскому шоссе 141-й полк, идя в арьергарде, сдерживал танки противника, выставляя заслон из одной-двух гаубиц в местах, благоприятных к обороне. Последнюю гаубицу полк потерял в Слуцке 28 июня.

На реке Соже 55-я дивизия в составе 21-й армии вошла в состав Брянского фронта…

25 августа немцы стали обрабатывать передний край обороны, однако переправившийся на левый берег реки батальон немцев был уничтожен в рукопашной схватке.

Зная, что перед наступающими танками стоит 141-й артиллерийский полк, немецкое командование не рисковало наступать в лоб, а предприняло обходные маневры, используя свое превосходство в подвижности.

Ухудшилось обеспечение полка боеприпасами, горючим…

Примерно к 17–20 сентября 1941 года полк потерял основную материальную часть. Не хватало боеприпасов, кончилось горючее, прервалась связь с соседями, и полк потерял боеспособность».

Вот и все, что известно сегодня о последних днях Павла. Запомнили немногие оставшиеся в живых красноармейцы полка, что в первый день войны прибыли в полк молодые, сильные, крепкие, одетые в новенькую форму лейтенанты из Киева, и сразу же начались бои, где полк дрался мужественно и умело. Но без поддержки авиации, без снарядов и горючего, без надежных соседних полков — что он мог сделать?

В июле и августе, как видно из рассказа красноармейцев, полк отходил на другие позиции и не вел боев, у бойцов появилась возможность написать письмецо своим близким. Такой весточки Епистинья не получила. Значит, Павел погиб или в первых боях у реки Щары, или при отходе, когда одно-два орудия оставляли, чтобы прикрыть полк от наседавших немецких танков. Официально Павлуша «пропал без вести». Таких без вести пропавших за войну — около 6 миллионов.

Когда думаешь о судьбе Павлуши, представляешь извилистую речку Щара, желтеющее ржаное поле, зеленый лес, жаркое июньское солнце. Черные коробки танков с крестами выползают из леса. С воем пикируют на батареи немецкие самолеты. Вспышки огня, содрогается земля. Грохот выстрелов гаубиц. Крики, стоны раненых. Над ржаным полем ползет едкий дым. И около орудий своей батареи, в новенькой перепачканной, измятой форме — молодой лейтенант, Павлик.

Ничего про этот бой не узнала Епистинья. Знала лишь, что Павлик где-то «там», на войне; нет от Павлуши вести, но нет и казенного конверта, нет «бумажки». Надо ждать, и Павлуша вернется.

Окончание войны, сообщение о сыне со станции, возвращение Коли, возвращение других солдат с войны на хутор, слухи о наших пленных в Америке, в наших тюрьмах, слухи о сильно раненных, которые стесняются и домой приезжать, — все это взбудоражило состояние Епистиньи, родило реальные надежды: вот сегодня-завтра придут ее сыны.

Все казалось ей, что они где-то близко, еще что-то там доделывают, довоевывают, где не кончилась война, но со дня на день вернутся.

С какой надеждой, замерев, смотрела она на каждого прохожего, особенно военного — ну, это ты, ты, сынок! Она спешила, бежала к калитке с огорода, с подворья; но прохожие и военные шли мимо.

Письма, сообщения, извещения уменьшали надежды Епистиньи, но не лишали совсем. Все существо ее никогда и никак не могло принять нелепые утверждения «бумажек», укрепляясь тем, что и на Колю была «бумажка», а он пришел. Все-таки слышит Бог ее молитвы!..