ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Тяжелой ледовой броней заковывает мороз Волгу от тверских лесов до каспийской рыжей пустыни.
Деревянный стон прозябшего мягкотелого осокоря замирает в пойме, покряхтывает жилистый дуб на пригорке; трескаются оголенные ветром курганы в заречной степи. Молодая осинка, потревоженная заячьими зубами, осыпает иней.
Хлынут на рассвете южные ветры, влажно потемнеют деревья, покачивая на ветвях прилетевших ночью грачей. Сквозь снеговые оползни прорежутся лобастым камнем-песчаником берега. Душистая дымка заголубеет над оттаявшим суглинком, румяная верба надует белесые в птенячьем пуху почки. Воркующим клекотом ручьев наполнятся крутояры, бойкие притоки кинут в Волгу вешние воды, настоянные на летошних травах. И тогда от гирла до верховья хмельная от земных соков Волга взламывает тяжкий, стальной синевы лед.
Бывает и так: намоет Волга остров. Пройдет много весен, сизая мать-и-мачеха лопушится на песках, над заводью никнет плакучий ивняк. И уже доверчивый грач вьет гнездо на вершинах деревьев, и соловей заливается в островных чащобах. Но вот река с веселой яростью бросит воды на остров, подмывая и разрушая его. Осокори, чертя зелеными верхушками по небу, падут на крутобокие волны. Прилетит грач, и соловей прилетит, а острова нет, и деревьев с гнездами нет. Как ни в чем не бывало широким разливом гуляет Волга…
Редкое событие на Волге не касалось Крупновых: почти каждое оставляло память о сосланных и убитых, о вдовых и сиротах. Временами плодовитый род едва не исчезал. Однако проходили годы, и снова от Нижнего до Астрахани среди сталеваров и речников, плотников и бродяг встречались рослые сухощавые Крупновы – пшеничной желтизны кудри на непокорной голове, устремленный приземляющий взгляд чуть выпуклых глаз да с горбинкой нос. Попадались Крупновы и на каторге в далекой Сибири…
Однажды заводские двинулись на маевку по Миллионной, мимо дома генерал-губернатора. Знаменосцами сталеваров шли Евграф и Денис. Пиджаки застегнуты на все пуговицы. Воротники голубых, шелком расшитых косовороток подпирали бритые подбородки. Подпаленные на кончиках рыжеватые усы затеняли плотно сжатые губы. Рядом с братьями, улыбаясь отчаянными глазами, вышагивали меньшаки – Савва и Матвей. Потому только и взяли мальчишек, что умели складно и звонко подпевать…
Калмыковатые казаки-уральцы на степных лохматых лошадях охватили площадь кривым полумесяцем. Из чугунных ворот Александровской казармы, дружно отбивая шаг, вышли с ружьями на плече солдаты Царицынского полка. Издали лица солдат казались безглазыми, плоскими.
Низко и грозно загудела песня сталеваров:
В густоватые басы вплелись серебряной нитью голоса крупновских пареньков Матвея и Саввы:
Уральцы блеснули клинками, припали к гривам лошадей. Тревожную дробь барабана рассыпали царицынцы. Вскинутые наперевес винтовки вспыхнули штыками. Денис велел меньшакам уходить домой. Но они еще плотнее прижались к нему, с веселой дерзостью посматривая на казаков. В руках у подростков грелись синеватые булыжники.
Как ветром сдунуло любопытных людей, шедших по тротуарам. Один на один очутились казаки и нацеленная в них плотная, будто из стали кованная колонна рабочих. Огнем полыхал над рабочими красный парус знамени. Молча, тяжелым шагом продвигались металлурги вперед. Обдавало их запахом сена и конской мочи. Подскакал урядник, замахнулся плетью на знамя. Денис перехватил и воздухе плеть, спросил строго, раздувая ноздри:
– Куда, барин, прешь? Люди идут!
Недружные залпы треснули сухо. Несколько рабочих рухнули на дорогу. И сразу стало просторно вокруг Крупновых. Взмыл разбойный свист: казаки хлынули в атаку, рассыпая над толпой мерцание клинков.
Подхлестываемый людским прибоем, Денис бежал вместе с меньшими братьями, свертывая знамя. Позади нарастал топот копыт, цвенькали над головой пули.
Голубая полуоткрытая дверь поманила к себе Дениса, но, когда он подбежал к ней, внезапно захлопнулась, ее дубовые челюсти по-бульдожьи намертво прикусили рукав пиджака. В окне за тюлевым облаком мелькнуло исковерканное страхом лицо старика: то был тесть Дениса, господин директор гимназии. Денис рванулся, и клок рукава остался в пасти двери.
Подскакал на косматой лошади сотник, прижал Крупновых к стене.
– Спрячь селедку! – урезонивал сотника Денис.
Но сотник, выкатив бараньи глаза, крутя над головой шашкой, скользящим ударом царапнул плечо Дениса.
Загородив спиной братьев, Денис сорвал с древка знамя, сунул за пазуху Матвею. Дубовым древком, на котором кровенели прихваченные гвоздями клочки знамени, ударил лошадь по раздувающемуся храпу. Она попятилась с тротуара, высекая подковами искры из булыжника. Денис перекинул через каменную ограду Савву и Матвея. На противоположной стороне улицы два калмыка, свесившись с седел, полосовали нагайками сбитого на землю Евграфа. Он вставал на колено и опять сникал к луже крови.
Денис рванулся к нему. Но сотник, выхватив из ножен шашку, двинул на него взбешенную лошадь, прижал к стене. И бородатый всадник, и косматая лошадь с разодранными, окровавленными губами казались одним чудовищным зверем. Остро почувствовал Денис, что пришел и его конец. Стянул сотника на землю, пальцы сами собой нащупали в жесткой заросли бороды хрусткое горло.
Когда же избитого в кровь Дениса вели, затянув руки назад, на аркане из конского волоса, он с тоской прощально взглянул на Волгу. Испятнанная тенями облаков река уносила редкие дотаивающие льдины.
За холмом над высокими стволами заводских труб, вспарывая черный заслон тучи, размашистым зигзагом вспыхнула первая за весну молния, весело вразвалку прошелся гром, нарушив стойкую зимнюю немоту неба.
После одиночного заключения, допросов и побоев Дениса приговорили к пожизненной каторге. Прикованный цепью к беглому преступнику, прошел он по этапу от Волги до железного рудника на берегу таежной угрюмой реки.
– Чего ты раздуваешь ноздри, принюхиваешься да приглядываешься? – придирался к Денису кривой на один глаз каторжник с серьгой. – Дорогу ищешь? Твоя дорога вона куда пролегла! – И он указал на пригорок, густо поросший березовыми крестами.
Кривого боялись даже охранники: сто два года заключения и каторги числились за ним за убийства и многократные побеги.
– Ну зачем связываешься с заводским? – заискивал перед кривым кто-нибудь из каторжников. – Он глуп, сталь варил, а начальники понаделали из нее цепи.
Сунув руки в карманы, насвистывая, кривой петлял вокруг Дениса шагом крадущейся рыси.
– Сюда попасть легко, как в омут с камнем на шее, а отсюда… – хрипел он. – Спроси мужика: не тебе чета, богатырь, два раза убегал, а потом сдался.
Богатырь был огромного роста мордвин. Денис ни разу не слышал, чтобы он сказал слово: рот зашит черными волосами, лицо заросло до самых глаз. В глазах же дегтярно-темных сгустилась дремучая, нечеловеческая тоска.
– Ты кто? – спросил его Денис.
В бороде мордвина блеснули зубы.
– Был человек, звали Ясаковым, теперь каторжник.
Однажды в барак политических зашел кривой с дружками. Каторжане отдыхали. Денис топил печку, помешивая кочергой угли. Измаянный лихорадкой Ясаков разметался на нижних нарах.
– Детка, – вкрадчиво заговорил кривой, склоняясь над хворым; ржавый гвоздь, поворачиваясь в его руке, напоминал змею-медянку. – Детка, глаз твой я проиграл в карты. Зачем тебе два? Одним-то, поди, тошно глядеть на свет?!
Ясаков вскочил, и кривой, промахнувшись, вонзил гвоздь в щеку.
Сверлящий крик выпрямил Дениса. Добела накаленная кочерга, осыпая искры, молнией блеснула над спиной кривого. Стоявшие в дверях уголовники шарахнулись врассыпную. Кривой на четвереньках выполз наружу и стал головой буравить сугроб.
Двадцатифунтовые кандалы повисли с тех пор на руках Крупнова Дениса. Но и скованный, он был грозен. Когда же особенно остервенело наседали науськанные начальством уголовники, он, взяв пальцы в замок, отбивался кандалами. Руки окольцевались в запястьях костяными мозолями.
Домой вернулся Денис лишь после революции. Не так уж изменился он, хотя и заиндевели усы, но все еще силу и ловкость таила худощавая высокая фигура.
Жена его заметно сдала: измотали два года, проведенные в тюрьме после демонстрации. Сник Денис от горькой обиды, увидев ночью на кухне маленькую состарившуюся женщину. С ней ли прожил когда-то лучшие годы? По ней ли томился тяжелой мужской тоской?
Испуганно смотрела на Дениса, прижимая к груди кухонную тряпку.
– Я пришел, Любава…
Припала она холодными губами к его руке.
– Денис Степанович, ты опоздал… Видишь, какая стала?
На допросах крепко и умело били Дениса – не плакал, только однажды выплюнул с кровью кутний зуб, а тут заплакал.
– Ну что ж, мать, показывай детей, – впервые назвал ее матерью. В спальне сгреб в одну кучу ребятишек и жену.
Уложив детей спать, загасили лампу. Остаток ночи докоротали у окна. Медленно согревался мартовский рассвет за Волгой, и в сизом сумраке привыкали глаза Дениса к изменившемуся, зачужавшему лицу жены. Тоска положила густую сеть морщин у глаз, подсушила некогда ядреную фигуру. И все же это была она, его давняя любовь, его счастье.
До старости не опускались вольготно развернутые плечи Дениса, не мутнела влажная белизна зубов. Лишь кожа на худом лице за двадцать с лишком лет работы у мартена отливала коричнево-красноватым, горячим цветом да желтели кончики подпаленных усов.
С годами выросли сыновья, поставили сосновый дом на крутом склоне, окнами на солнцепек, обнесли небольшую усадьбу камнем-дичком, омолодили сад, заложенный еще покойным дедом. С незапамятных времен повелся у рабочих обычай отмечать рождение ребенка посадкой яблони или дубка. Потому-то все прибрежные буераки вокруг заводов белели в мае садами до самой Волги.
Денис писал братьям и сыновьям, уговаривая их жить в родном городе. Но из этого ничего не выходило: по всей стране и далеко за ее пределы раскидала судьба Крупновых…
II
Матвей Крупнов уже много лет работал в советском посольстве в Берлине. Он клятвенно обещал родным в своих письмах повидаться с ними. Но отношения между Германией и СССР с каждым днем осложнялись, и Крупнов не мог выехать на родину.
Весной 1939 года обстановка неожиданно изменилась.
По случаю пятидесятилетия рейхсканцлера 20 апреля Крупнов, советник посольства, был приглашен на прием дипломатического корпуса. Матвей в это время замещал посла.
В просторном зале имперской канцелярии колыхался сдержанный гул мужских и женских голосов. В косых лучах закатного солнца группами и в одиночку бродили дипломаты, ожидая выхода главы государства. Одни были в шитых позолотой мундирах с галунами, при орденах, крестах и звездах, другие – в черных фраках. Были тут и генералы вермахта, и рейхсминистры, и министры земель, чиновники, промышленники, журналисты и партайлейтеры со своими супругами. На фоне мундиров и фраков приятно выделялись женщины различных национальностей своими платьями, прическами, белой или смуглой кожей рук и шеи. Их говор, смех, блеск глаз развлекали Матвея, и он чувствовал себя в состоянии бодрой собранности. Глаза пристально и приветливо всматривались в лица знакомых и незнакомых, когда он, припадая на правую ногу и подкручивая рыжеватые усы, проходил через зал к камину у боковой стены. По обеим сторонам камина стояли манекены-рыцари в железных доспехах, с огромными мечами и щитами. Между ними, повыше камина, – портрет Фридриха Великого.
У холодного камина, окружив пожилого швейцарца в накрахмаленной сорочке, курили молодые иностранные журналисты. Крупнов сел на свободный стул, услышал дружный смех и возгласы:
– Ну, а дальше?
Пожилой швейцарец, лукаво поблескивая из-за дыма сигары белками черных глаз, возбужденно говорил:
– Представляете себе, каково было Герингу с его весом в сто килограммов бегать за Гахой вокруг стола: «Подпишите, иначе Прага будет в развалинах». И так всю ночь бега, угрозы, впрыскивание морфия несчастному Гаже. В половине пятого старик Гаха изнемог, раскололся, подписал акт о протекторате. Год назад – Австрия, теперь – Чехословакия… Есть в этом нечто трагическое и смешное! – Смуглый человек скосил глаза на кончик своей сигары, закончил: – Так, вероятно, действуют великие личности.
Матвей саркастически улыбнулся.
– Ну, конечно, фюрер великий! – с усмешкой на концах тонких губ сказал француз. – Он даже сам признался Шушнигу в том, что великий: «Вы должны принять все условия аншлюса, иначе я уничтожу Австрию. Вы что, не верите мне? Я величайший вождь, которого когда-либо имели немцы!» После этого кто же может сомневаться в его величии?!
– Да, Гитлер в зените славы. Очевидно, он все же остановится, ограничится чехами.
– Но у него нет чувства меры. Он пересолит рагу… Долго запивать придется.
Двери кабинета рейхсканцлера открылись, и в зал вышел Риббентроп. Он принес сюда царивший за дверью дух веселья и самодовольства. Как молодой конь, выбежавший по весне на волю, Риббентроп расправил статный корпус. Счастливая розовая улыбка играла на холеном красивом лице.
Английский посол Гендерсон преградил ему дорогу; выпятив нижнюю сморщенную губу, он недовольно ворчал и хмурился. Риббентроп, вскинув брови, пожал плечами:
– Но что я сделаю? Соглашения, как и одежда, с годами ветшают, и их сбрасывают. Вечно только море! А конвенции… – Риббентроп встретился глазами с Крупновым, поспешно отвернулся. Он взял Гендерсона под руку.
– Мой друг, я надеюсь, что сегодня ваши сотрудники не спутают этот зал со спортивной площадкой, – с дружеской иронией говорил Риббентроп, очевидно намекая на недавнюю оплошность или преднамеренную демонстрацию секретаря британского посольства, который явился на прием к рейхсканцлеру в будничном костюме. – Фюрер сказал, что, если еще раз придут к нему неряшливо одетые дипломаты, он прикажет своему послу в Лондоне посетить их величество в свитере или… в трусиках…
Слуга распахнул двери. Риббентроп оставил посла и, быстро обходя стоявших на пути, направился к кабинету.
Еще полминуты багровые отсветы заката тускло поиграли на лицах людей, на латах и мечах железных рыцарей, затем вспыхнувшие под потолком массивные люстры залили зал мягким матовым светом. Послы и посланники выстроились неровной линией, лицом к высоким дверям. Матвей Крупнов оказался между турком и бразильцем. Недалеко стоял, громко посапывая, худой папский нунций, глава дипломатического корпуса.
Звучно и четко постукивая каблуками лакированных сапог, из кабинета вышел порывистой походкой небольшой человек в полувоенном сером костюме.
Матвей знал, что костюм этот олицетворял в глазах нацистов аскетическую жизнь, разностороннюю – государственную и военную, идеологическую и дипломатическую – деятельность «вождя германского народа» и канцлера империи. Так назвал себя Гитлер в своей речи на кладбище Таннеберга над гробом фельдмаршала Гинденбурга. Он отказался от президентского звания, не совместимого, по его словам, с идеалами национал-социалистской революции.
Рядом с Гитлером шел пожилой генерал, прямо державший свою атлетическую фигуру, затянутую в мундир. Жесткий взгляд, каждая складка сурового гордого лица генерала дышали солдатской решимостью. Матвей Крупнов признал в нем своего давнего недруга еще по Брест-Литовским мирным переговорам Вильгельма Хейтеля, брата бывшего владельца металлургического завода на Волге.
Надменно, свысока относился тогда к нашей делегации генерал Гофман, типичный пруссак, высокий, плотный; в своей каске с шишаком он напоминал настоящего бога войны. Его армии продолжали вторжение в западные области России, а он, затягивая переговоры, вел острую полемику с главой советской делегации, ударяя кулаком по столу.
На всю жизнь, как глубочайшее личное оскорбление, запомнил Матвей, секретарь советской делегации, унижение и горечь тех дней, хотя умом и понимал необходимость подписания тяжелого, зверского, позорного мира.
Плотно сцепив зубы, Крупнов пристально смотрел на Хейтеля. Тогда, в Бресте, это был еще молодой, румяный, улыбчивый полковник в свите принца Баварского. Теперь это хмурый, надменный фельдмаршал, такой же воинственный, внушительный, как его учитель Гофман…
С некоторым опозданием из кабинета выплыл и, оттеснив своей огромной фигурой Хейтеля, встал рядом с фюрером главнокомандующий военно-воздушными силами империи. Мундир из особого сукна сизого цвета, на ногах красные юфтевые сапоги с позолоченными шпорами. Иконостасом сияла широкая грудь, увешанная орденами, волевое лицо слегка подкрашено, на пухлых пальцах сверкали драгоценными камнями массивные кольца. Матвей знал, что страсть Геринга к оригинальным костюмам безудержна: на охоту ходил в одежде, сшитой в подражание древним германцам; на доклады к фюреру являлся в черных лакированных башмаках.
Официальные приемы и банкеты проходят по заранее разработанному плану. Присутствие на них составляет нередко одну из скучнейших обязанностей дипломатических чиновников.
И на этом приеме все шло почти так же, как и прежде: Гитлер сказал горячую речь, начавшуюся, как всегда, словами: «Когда я в 1919 году решил стать политическим деятелем…» – и закончившуюся тоже, как всегда: «Я не пойду на уступки и никогда не капитулирую». Старейшина дипломатического корпуса, папский нунций, выставив свой длинный коричневый нос, поздравил рейхсканцлера с пятидесятилетием, шеф-адъютант полковник Шмундт прочел адрес от немецкого народа, потом Гитлер стал обходить послов так же, как это было на прежних приемах.
Матвей со скукой ждал конца. И вдруг что-то произошло необычное, и это заметили все. Раньше Гитлер без задержки пробегал мимо советского дипломата и подолгу беседовал с посланниками даже маленьких государств, теперь же он энергично жал руку Крупнову обеими руками, улыбаясь из-под черной с проседью пряди волос, заглядывал в его глаза.
– Как вы чувствуете себя? Как учатся в Берлине ваши дети? – спрашивал Гитлер, очевидно путая Крупнова с послом, у которого были два мальчика-школьника.
Матвей, погасив в глазах озорной огонек, слегка склонив белокурую, с завитками у седеющих висков голову, учтиво поблагодарил Гитлера за внимание и сказал, что с детьми все хорошо.
Гитлер, видимо забывшись, не выпускал его руку из своих мясистых, влажно-горячих, нервно вздрагивающих рук.
– Как здоровье вашей супруги? – продолжал он, не скрывая того, что ему нет никакого дела ни до жены, ни до детей чужого человека, но что он интересуется ими по соображениям совсем иного порядка, более высокого, чем обыкновенные человеческие интересы.
И хотя Матвей был одинок, он ответил рейхсканцлеру:
– Спасибо, все живы-здоровы.
– О! В Берлине нет места унынию и недомоганию. Немцы – жизнерадостная нация. Освежающе действуют немцы даже на меланхоликов и пессимистов. Не правда ль?.. Как вам нравится берлинская весна?
– Спасибо, господин рейхсканцлер, погода проясняется…
Гитлер продолжал капризным тоном избалованного и пресыщенного властью человека задавать вопросы, которые в устах рядового гражданина ничего не значат, кроме холодной учтивости. Но эти же пустые слова, произнесенные государственным деятелем, воспринимаются как намек на что-то значительное в политике государства.
Так поняли это все, кто слышал вопросы Гитлера, и тут же отметили в своей настороженной памяти, что канцлер неспроста любезен с советским дипломатом. Так понял это и Матвей Крупнов.
И все-таки он с невозмутимо ровным вниманием пожившего человека ждал, что еще скажет канцлер. Но канцлер вдруг задумался, он молчал долго, а со стороны казалось, если бы молчание длилось час-другой, Крупнов все равно не отяготился бы этим. Наконец Гитлер выпустил руку Матвея и, заглядывая снизу вверх в его лицо серо-стальными сверлящими глазами, сказал отрывисто, громко:
– В Берлине нет места унынию!
Он повернулся на каблуках и, сутуля круглую спину, расторопно двинулся вдоль стоящих изломанным рядом послов.
Геринг подмигнул Матвею запросто и, толкнув локтем в бок Риббентропа, тихо сказал, что этот белокурый горбоносый русский, несомненно, ведет свою родословную от викингов и что стоило бы поближе познакомиться с ним.
Риббентроп взял Крупнова под руку. Министр ласково улыбнулся, как будто бы совсем недавно не было ни вражды, ни оскорбительных сцен, вроде случая 18 марта: тогда Матвей почти силой вручил ноту протеста против захвата Чехословакии, не обращая внимания на резкие возгласы министра: «Я не принимаю! Я получил это но почте. И фюреру так скажу: по почте!»
Но так было в марте, теперь же многое изменилось. Риббентроп пригласил Крупнова на концерт и пошел к Гитлеру, который в это время отрывисто говорил что-то послу Польши Липскому.
Матвей чувствовал на себе любопытные взгляды. Он не спеша достал платок, вытер руки и снова сунул его в карман.
Выражение особенного внимания к Матвею явилось заразительным примером. Японский посол генерал Осима напомнил Матвею, как они однажды вместе отдыхали в Карлсбаде. И тут же сказал, что среди дипломатов прихрамывают двое: мудрый старик Мамору Сигемицу и Матвей Крупнов, которого, несомненно, ждет блестящая карьера.
Матвей ответил, что приятно, когда в тебе находят схожее, пусть даже в недостатках, с таким… – он чуть задумался – выдающимся дипломатом, как Мамору Сигемицу.
Гостей пригласили пройти в сад. Некоторые пожимали плечами: на улице было холодно. Ветер качал распустившиеся деревья. Быстро летящие облака, подсвеченные снизу огнями города, сыпали мелкий дождь. Гостей провели в большой шатер, составленный из нескольких брезентовых палаток. Там было тепло от электрических печей. Француз, шутивший недавно у камина: «О, конечно, фюрер велик, он д а ж е с а м признался в этом», – сказал, поравнявшись с Матвеем, что шатер – выдумка Геринга, который хотел воссоздать палатку Оттона Великого, но не нашлось достаточно звериных шкур, и он ограничился брезентом. «Однако крепкий, густой дух древних тевтонов чувствуется и под этим брезентовым шатром», – заключил, подмигнув, француз.
Все уселись перед эстрадой-времянкой. Концерт, который должны были открыть танцоры Гелфнеры, не начинали, потому что именинник хотел сидеть рядом с киноактрисой Ольгой Чеховой, а она где-то задержалась. Актриса не явилась, и огорченный канцлер вскоре покинул шатер.
Молодые слуги в белых перчатках разносили вино. Матвей взял рюмку и отошел к железному стояку. Два офицера – немец и итальянец, – смеясь, взяли с подноса по две рюмки.
– Фюрер не пьет. Мы выпьем за него. Вы видели парад в честь его юбилея? – сказал немец.
– О, парад потрясающий! – воскликнул итальянец. Он взглянул на Матвея огромными глазами, повторил: – Потрясающий!
– А батальон знаменосцев? Со знаменами вермахта приветствовали своего великого фюрера. Я за фюрера выпью адский огонь!
Вернувшись поздним вечером в посольство на Унтер ден Линден, Матвей, разбирая почту, нашел письмо от родных. Почувствовал затаенную тревогу брата и невестки за старшего сына Костю. Несмело и наивно просили они «разузнать, жив ли Костя или уж нет его». Матвей догадывался, что племянник-летчик воевал в Испании, но что с ним случилось после падения республики, не знал. Опустив веки, он ясно видел сосновые рубленые стены родного дома на Волге, лица близких. Вспомнилось, как двенадцать лет назад гостевал у брата, гулял на свадьбе Кости. Сильно, до тоски, потянуло домой. То была острая, неподвластная разуму горечь, не покидавшая Матвея много дней.
С таким настроением он отправился однажды на заседание рейхстага, куда пригласил его сам министр иностранных дел.
В рейхстаг пришел минут за десять до начала заседания, в дипломатической ложе сел позади всех.
– Рузвельт одарен талантом тонкой иронии, – возбужденно говорил польский посол граф Липский. – В послании к фюреру он писал: «Вы утверждаете, что не желаете войны. Если это верно, то и не должно быть никакой войны». Держу пари, Гитлер сейчас протрубит отбой.
«А по-моему, он опять назовет президента продавшимся евреям и потребует Данцигский коридор», – подумал Матвей.
Гитлер вышел на трибуну в обычной форме партайлейтера. По пунктам высмеивал он послание президента Рузвельта.
– Они не понимают Германию, – говорил рейхсканцлер. – Германия внесла свой вклад в дело мира, установив протекторат над Моравией и Богемией, присоединив к себе Австрию и Клайпеду. Пусть сами правительства Бельгии, Голландии, Балканских стран, о которых печется самоуверенный господин Рузвельт, скажут: угрожаю ли я им? – Гитлер посмотрел на дипломатическую ложу. – Они не посмеют так сказать, ибо это была бы ложь. А я никому не прощу лжи! Я беспощадно покараю лжецов, на каком бы континенте они ни находились!
Когда Гитлер, угрожающе возвысив свой резкий голос, крикнул, что Данциг все-таки будет возвращен Германии, польский посол Липский встал и вышел из ложи, держась за спинки стульев.
Послышался рев, когда Гитлер, не стирая слез со своих трясущихся щек, прокричал, что Германия должна расшириться или погибнуть: третьего пути ей не дано провидением.
Матвей нередко слышал воинственные речи канцлера, но никогда еще предчувствие близкой катастрофы не угнетало его с такой силой, как сейчас. И пожалуй, впервые за свою многолетнюю дипломатическую службу он всем существом почувствовал смертельную угрозу, но не себе (жизнь дипломатов меньше всего подвергалась опасностям войны), а родным. Долго ли еще могут они жить спокойно или им придется страдать и умирать на войне? Он сам когда-то был солдатом и на всю жизнь запомнил зверскую жестокость войны. На этот раз она будет еще бесчеловечнее. Ярости больше, оружие уничтожения совершеннее и мощнее.
Вернувшись в посольство, Матвей позвал в кабинет шифровальщика с бумагами. Сообщения о трудностях московских переговоров между Советским Союзом и англо-французской делегацией укрепили его вывод, что единого фронта против Гитлера не получается.
Три недели назад Советское правительство предложило Англии и Франции заключить пакт трех держав. Чемберлен отказался. Английский и французский послы вели открытые переговоры в Москве, здесь же, в Берлине, англичане вели тайные переговоры с Германией и, судя по всему, придавали им большее значение, чем московским переговорам. Насколько мог судить Матвей по имеющимся у него сведениям, англо-французские политики давали понять Гитлеру, что у Советского Союза нет союзников.
Шифровкой Матвей сообщил в Москву о неожиданном внимании к себе со стороны канцлера и министра иностранных дел, о бурном энтузиазме членов рейхстага, о тайных переговорах англичан с немцами. На этот раз он позволил себе высказать свою оценку последних событий: англичане чересчур увлеклись своей обычной дипломатической игрой – столкнуть лбами немцев и русских, но Гитлер, очевидно, не склонен в данный момент нападать на Советский Союз, скорее всего, он намерен нанести удар по Версальской системе.
Матвея вызвали в Москву.
III
На прием к Можайскому, ответственному работнику европейского отдела, Матвей отправился через два часа после того, как его самолет сел на Центральном аэродроме.
Можайский тяжело привстал и вышел из-за стола навстречу Матвею, указал налитым красным пальцем на стул, снова поместил в кресло свое полное тело, поерзал с полминуты и запахнул полы бурого пиджака. Этот человек, за всю свою пятидесятилетнюю жизнь не выезжавший дальше Можайска, как шутили над ним сослуживцы, считался знатоком «европейских проблем», печатал в энциклопедии статьи о западных странах. Он вынул из ящика стола расшифрованную и перепечатанную на машинке докладную Крупнова, поутюжил пухлой ладонью.
– Да, нынче многие носятся с прожектами спасения мира. Вы, Матвей Степанович, оказались смелее всех: обвиняете нашу дипломатию в привычке думать по старинке, – сказал он бархатным, веселым голосом.
– Если позволите, Сергей Сергеевич, могу добавить к докладной…
Можайский с кроткой покорностью судьбе выслушал Крупнова, потом, глубоко вздохнув, с дружеской настойчивостью посоветовал, чтобы Матвей подавал факты, только факты! А делать выводы, слава богу, есть кому и без Матвея и без него, Можайского!
Чувствовалось его непритворное довольство тем, что не приходилось ему ломать голову над осмысливанием фактов, потому что есть люди, почему-то обязанные делать это за него.
Хитро и мудро улыбаясь, покачивая лысой головой, Можайский высказал предположение:
– Не потому ли товарищ Крупнов завышает военный потенциал Германии, что много лет смотрит на парады у Бранденбургских ворот и давно не видит демонстраций на Красной площади? А? – И с наивной детской прямолинейностью закончил: – Не окислилась ли душа в смрадном климате гниющего мира?
Он умел говорить оскорбительное таким обезоруживающе приятельским тоном, что обижаться на него и тем более выказывать обиды было невозможно.
– О, я ничего так сильно не желаю, как смотреть парады на Красной площади! – воскликнул Матвей и, затаив недобрую улыбку под усами, закончил мечтательно: – И по возможности дальше Можайска никуда не выезжать.
С безграничным оскорбительным добродушием ответил на этот выпад Можайский:
– Я постараюсь, чтобы ваше горячее желание было учтено.
Матвей встал, повертел в руке ореховую палку.
– Прошу устроить встречу с наркомом, – сказал он.
На другой день Крупнова принял заместитель наркома, сдержанный старый человек с нетвердым взглядом поблескивающих из-за пенсне глаз. Сорок минут длилась беседа в присутствии Можайского. Тот неподвижно, туго сидел в кресле, не проронив ни слова. Замнаркома сказал в заключение, что Матвею прядется снова выехать в Берлин, теперь уже в качестве первого советника.
– Если, конечно, германское правительство признает вас персона грата, – с улыбкой уточнил он.
Выйдя вместе с Можайским из кабинета, Крупнов не удержался от соблазна уколоть его:
– Вы, Сергей Сергеевич, не хозяин своему слову: не избавили меня от необходимости смотреть парады у Бранденбургсних ворот.
– Не задирайте, Матвей Степанович, дело оформляю я. Могу так расписать ваши подвиги, что Гитлер с испуга откажет вам в агремане… Подумайте лучше, в каком санатории проведете отпуск.
– У себя на Волге. В Сталинграде я меньше всего буду чувствовать вашу заботу обо мне.
И они оба засмеялись.
…На последнем перегоне Матвей побрился, почистился и уже больше не отрывался от окна вагона. Май был по-летнему жаркий, радовала молодая зелень лесов и полей. Когда же издали увидел Волгу, старинный, закоптелый, залитый солнцем вокзал, услыхал круглый, окающий говор расходившихся по перрону людей, давняя, по-сыновьи нерассуждающая привязанность к брату и невестке ожила в сердце во всей силе и чистоте. Куда девалась многолетняя осмотрительность, железная выдержка! Обнял старую проводницу-землячку, с которой в пути пил чай, слушая ее рассказы о родном городе, совсем по-мальчишески перекинул через плечо макинтош на шелковой подкладке, встряхнул чемодан и вышел на платформу, слегка прихрамывая. Быстрые, зоркие глаза искали в толпе Дениса. В углах большого мужественного рта играла под усами ожидающая улыбка.
Дениса не было.
Парень в голубой тенниске, в накинутом на левое плечо пиджаке, выделяясь светло-желтой головой среди кепок, шляп и военных фуражек, энергично протиснулся к Матвею. Глядя прямо в его лицо горячими глазами, смягченно окая, сказал с веселой самоуверенностью:
– Конечно! Вас-то мне и надо. Вы – дядя Матвей!
– Да, я Матвей и к тому же дядя. А ты, конечно, мой племянник, это я вижу по твоему смелому носу. Но как зовут, убей господь, не помню. Миша? Саша?
– Юрий.
– А-а-а, тот самый Юрка, который совсем недавно был вот таким сорванцом, убегал в Астрахань… Ну как же, помню!
– В Астрахань бегал Мишка.
– Ах, Мишка! Но ты тоже проказничал. Ну а теперь каков? – Матвей снизу зацепил пятерней мягкий чуб племянника, сбитый ветром на лоб, пристально заглянул в глаза: слегка выпуклые, голубые, они удивили неожиданно жестким и насмешливым выражением. Впрочем, такое выражение было мгновенным, как блеснувшая на ветру искра. Юрий улыбнулся открыто, только тонкие ноздри шевелились норовисто. Он отнял у Матвея чемодан, взял дядю под руку.
– Есть что новое о Косте? – спросил Матвей.
– Мы ждем новостей от вас.
– Пока нечем порадовать, друг мой.
За чугунной оградой на привокзальной площади сели в старенькую машину. Юрий вел ее с привычной ловкостью по узким улицам старого города, искоса, с любовной лукавинкой поглядывая на Матвея.
– Гм, дядя! Я чаял встретить этакого лощеного джентльмена, а вы по-прежнему волгарь.
– Ну, если все племянники остры на язычок, заклюют старика до синяков! Сколько их?
– Скажу, Матвей Степанович, лишь ориентировочно. Считайте: Костя, Миша где-то мотается в поисках смысла жизни, под орлиным крылом отца – Саша, отрок с вас ростом, Лена-сорвиголова да я. Темный лес! А там двоюродные, троюродные, ваш плетень нашему забору родня. Каждому по баранке купить – зарплаты не хватит.
– Хорошо! Родня прокормит!
– С верховья начинайте: нахлебничать по неделе у каждого Крупнова, и жизни не хватит дойти до Астрахани. Иной раз опасаешься ругнуться: а вдруг родню обложишь? Отец советует: считай каждого рыжего своим – не промахнешься.
– Ну как он, Денис Степанович, крутой и веселый по-прежнему?
– Отцу нету износа, хватит его на сто лет. Правда, веселости поубавилось… Жалко особенно мамку. Тревожится о Косте… И еще ведет с кем-то или с чем-то спор, этакий внутренний, тяжелый и немой спор. Все чаще вспоминает, рассказывает о подпольных подвигах своего поколения. Отец временами даже краснеет. А его бог не обидел гордостью. Кажется, мамака не все понимает и принимает в молодежи.
Матвей вприщурку, с холодком посмотрел на четкий, строгий профиль племянника.
– Сколько тебе лет? – спросил с обманчивым простодушием.
– Двадцать семь, Матвей Степанович. А что?
– У тебя молодое лицо и… мысли. Прости, друг, я тоже старею… не все понимаю, например, в Можайском… Есть такой работник у нас: лысый, а мысли моложавые, бойкие.
А вот и стена, через которую когда-то Денис во время разгона демонстрации перекинул Матвея и Савву.
– Останови, Юра, машину.
Матвей, сгибая в дверцах широкую спину, вылез из машины, снял шляпу и пошел к стене, как показалось Юрию, с необычайной осторожностью. Навалился грудью на стену, ощупывая шероховатые, нагретые солнцем камни. В прогал между складскими постройками тянуло с Волги сладковатым запахом размокшего дерева.
…Да, Юрию, конечно, было около года, грудь сосал, когда хоронили расстрелянных и порубанных рабочих. Брел тогда Матвей вместе с Любавой (несла на руках Юрку) за тринадцатой телегой, на которой стоял гроб с телом Евграфа, и, не поднимая тяжелых глаз, гонял желваки на туго сведенных челюстях.
«Эх, Матвей, Матвей, похож ты на раскаленное железо: голыми руками не схватишь, а куда ни брось тебя, пожар вспыхнет», – сказал тогда старый мастер.
Через год началась война, Матвея отправили на фронт.
С тех пор и началась беспокойная, но нравившаяся ему жизнь…
В Карпатах перед самым броском в третью штыковую атаку командир батальона, черкесский князь, сказал Матвею:
– Выбирай, ефрейтор, виселица… – князь, щелкнув языком, сжал свой кадык двумя пальцами, – виселица или… смерть в атаке. Я долго терпел твою большевистскую работу, дальше терпеть присяга не велит…
Атака захлебнулась. Ранним утром нашли князя под скалой у родника: лежал навзничь, пониже газырей грудь прострочена пулями, под смоляными усами холодно белел оскал зубов, страдальчески и гневно уставились в небо стеклянные глаза. Смерть князя поставили в вину Крупнову.
Ночью в землянке под дубовым накатом заседал военно-полевой суд. Решали быстро. Сорвали погоны. Прочитали смертный приговор.
– Руки развяжите, он же солдат, – сказал капитан Агафон Холодов, заменивший погибшего командира батальона.
Он вместе с конвойными вывел Матвея из землянки. Высоко в небе лопнула ракета, зеленоватое ослепляющее сияние окатило скалы, деревья, задранные стволы пушек, штыки на ружьях конвоя. Глубоко в расщелине пенилась среди валунов река. И в то самое мгновение, когда померк тревожный свет ракеты и тьма залила глаза, капитан шепнул:
– Бегите, земляк…
Матвей прыгнул в пропасть. Опомнился на берегу ручья, жадно пил холодную воду, потом полз, волоча переломленную ногу. Подобрал его охотник-русин. Лечил русин травами. К осени Матвей добрался до Петрограда, на Васильевском острове приютил его знакомый рабочий. Несколько раз Крупнова под различными фамилиями – то шведского инженера, то коммивояжера – посылали в нейтральные государства для связи партийных организаций России с Лениным (пригодились занятия иностранными языками с Любавой).
…Вернувшись к машине, Матвей удивленно сказал:
– Вот и повстречался с прошлым… Оказывается, на это нужно всего-навсего семь минут. А ведь жизнь, молодость, ветла над Волгой… Много грустного, милый мой… – Рот его сурово сомкнулся под усами.
Жалость к дяде подсказала Юрию резковатые слова:
– Если прошлое портит настроение, оно недостойно воспоминаний.
Матвей сдержался, чтобы не спросить племянника, бывал ли он дальше Можайска.
Дорога, спускаясь к Волге, петляла восьмеркой между садами и домами на холмах и косогорах.
– А мне, понимаешь, вспомнилось, как от той стены увели твоего отца на пожизненную каторгу. Мать в одиночной камере родила преждевременно. Мишей назвали… Болел оспой. Трудный ребенок… Старею, Юрий Денисыч, старею, вот и потянуло постоять у той стены… Огорчает или радует прошлое – оно мое! Как знать, может, и ты когда-нибудь вернешься издалека и тебе захочется отыскать свою единственную ветлу над рекой…
Юрий оторвал руку от баранки, дружески сжал локоть ДЯДИ.
– Простите, Матвей Степанович. Обижать вас не хотел, родителей тем более. Я имел в виду свое прошлое, оно ведь тоже есть у меня. Откровенно, я признаю достойным внимания лишь то, что повышает активную энергию, будь это прошлое или настоящее, все равно! Вывод из моей жизни, и я никому его не навязываю.
– Хорошо, хорошо, ссориться не будем. Просто я соскучился на чужбине по родине. Вот и развезло. Я ведь забыл, что тебе двадцать семь.
IV
На пристани, пониже двухпалубного дебаркадера, Юрий подвел дядю к плоту. У плота покачивался на волне голубой катер с решительной черной надписью на борту: «Гроза». На корме стояла девчонка лет шестнадцати в ситцевом выцветшем сарафане. Ветер откидывал назад желтые в спутанных завитках короткие волосы, а она, подняв тонкое загорелое лицо, выпятив подбородок и будто нюхая воздух, раздувала ноздри. За девчонкой на корме, закрутив колечком хвост, бдительно навострил уши рыжий пес.
– Ленка! Нежданная ты радость! Передаю тебе дядю! Не утопи! – закричал Юрий, затенив ладонью глаза. – Скажи старикам, дома буду поздно. На оползни пойду. – Обернулся к Матвею: – Нежданной радостью зовем девчонку потому, что мамака и отец сами не ждали ее на свет божий. Вы с ней будьте бдительны: через край отважная.
Лена ловко сиганула с катера на плот и, перепрыгивая с бревна на бревно, не глядя под ноги, подлетела к Матвею. Замерла перед ним будто вкопанная, составив вместе босые ноги, длинные, как у жеребенка. Была она тонкая, угловатая, с острыми локтями, с выступающими загорелыми ключицами. Серые с голубинкой глаза глядели в лицо Матвея прямо и смело.
– Так вот вы како-о-оп! – едва перевела дух от удивления.
– Како-о-ой? – Матвей грозно пошевелил усами.
– Как будто… пират… – выпалила Лена и покраснела вся, от упрямого лба до ключиц.
– Пират? Ну, тогда принимай меня на свой корабль.
Обнимая племянницу, Матвей почуял приятный запах нефти и тут только заметил: сползающий с худых плеч сарафанишко и даже завитки волос на высокой прямой шее в фиолетовых пятнах мазута.
Дядя уселся на среднюю банку, позволив псу Добряку обнюхать руки. Лена, бредя по колено в воде, столкнула катер с мели, влезла и, отжав подол сарафана, завела мотор.
Сквозь голубую колыхавшуюся дымку испарений жарко припекало перед закатом солнце. Матвей нахлобучил шляпу на башку Добряка, зажмурился, расплываясь в блаженно-шалой улыбке. И казалось ему, что не первый день плавает вместе с отчаянной Ленкой, с ее лопоухим добродушным псом.
А она, норовя угодить дяде, круто перекладывала руль, и катер, кренясь то вправо, то влево, сумасшедше прыгал по волнам. Холодные брызги обдавали то щеку, то затылок Матвея. Он похохатывал с принужденным бесстрашием, на всякий случай прикидывая на глазок, далеко ли до берега.
– Не боишься аварии?
– Дядя Матвей, я ориентируюсь на Волге не хуже, чем иная домохозяйка в своем корыте.
– А мама не бранит за… такое атаманство?
– Кто? Мама? – Изумление расширило зрачки девчонки. – Мать не наседка, не унывака. Опекать не любит… Вот поставим с вами паруса – и айда по Волге.
– Ты похожа на мать, Леночка. Наверное, такая же смелая, – сказал Матвей. Позже он покаялся, что похвалил девчонку.
Сузив глаза, она направила катер между буксиром и пузатой деревянной баржей. На барже ругался толстый водолив, грозя кулаком.
Через минуту милицейский катер терся бортом о крупновский. Лена, поглаживая пальцами горящие щеки, неохотно выслушивала назидания молодого бравого милиционера:
– Ты что, желтая твоя голова, а? Хочешь, чтобы опять арестовал твой корабль? Стоял он неделю на приколе – не помогло тебе, поставим на всю навигацию.
– Была бы я летчиком! В небеса, наверное, милиция не станет подниматься и свистеть.
– Милиция поднимется и опустится куда надо. И засвистит. Учти! Ладно, вези человека-то, пока не утопила.
– Утопила? Кого? Этого? Да вы знаете, товарищ Евграфов, что он переплывал Волгу в осенний ледостав? А?
Милиционер козырнул.
– Прошу прощения, гражданин, вы кто такой?
– Я дядя, просто дядя. И очень рад, что есть у меня племянница-сорвиголова.
– А, вон что! – глубокомысленно протянул милиционер. – Ну тогда следуйте по своему назначению.
Катер дробил волну вдоль кромки берега, рассыпая гулкие на воде, выпуклые звуки.
– Лена, ловко ты милиционеру сочинила про меня!
– Я? Сочинила? – Лена врезала катер носом в песчаную отмель, заглушила мотор, вскочила на корму. – Вы помните вон ту сутулую церквушку? Ведь это правда, однажды ночью вас подняли с постели? Ветер у-у-у! Адский буран… В лодке под плащом прекрасная девушка и парень. Переправились. Разбудили попа: «Венчай, батюшка!» Проворно, рысцой обводил поп молодых вокруг аналоя. А когда вернулись домой, отец невесты нагрянул с полицией. И дочери – проклятие вместо приданого. Скажите, Матвей Степанович, разве это было не так?
В первую минуту дядя хотел поправить Лену: брат не будил его, потому что Матвей и Люба раньше спустились к реке; не было бурана. Но он взглянул в глаза девчонки и поверил в ее правду. «Наше прошлое принадлежит нашим детям, и они поступают с ним так, как им лучше. Что ж, им жить».
Раскачали и сдвинули с отмели катер. Проплыли мимо исковерканных оползневых бугров, суровых морщин и трещин по крутосклону. За известняковой лысой горой в лесистой распадине хоронился в садах рабочий поселок. А дальше на север, за слюдяным маревом, меж каменных отрогов, нацелились в небо заводские трубы. Густились над ними облака, сотканные из разноцветных дымов.
В одном из побеленных домиков окнами на рдеющий над солончаками закат когда-то жила под вишней рыбачка, его первая любовь… Не под эту ли седую иву прибегала она на свидания и, схватив его за пояс, притягивала к себе? Улыбались глаза под крапленным белым горошком платком, пахли губы солнцем и вишней. Зачем она понесла хлеб ему в осажденную карателями избушку на острове? Вражья пуля ударила ее в висок.
Не отрываясь от сладко саднящих сердце воспоминаний, недоумевая, почему давно отболевшее вдруг ожило такой щемящей явью, Матвей все же слышал Лену.
Девочка рассказывала: косогор ползет, ломая дорогу; пивная (вот гадюшник!) вместе с буфетчицей и развеселыми грузчиками съехала вчера в Волгу. Рэм, сталевар, спьяну не разобрался, выпрыгнул из окна гадюшника и поплыл к тому берегу, но, постигнув свою ошибку, вернулся почти с середины Волги и снова сел за недопитую кружку пива. Ну разве этот Рэм или наш Саня – орлы? Воробьи они! Орел – это наш Костя!
И опять затаенная семейная тревога слышится даже в звонком голосе Лены:
– Где же теперь он, наш Костя?..
Разваливая носом сникшие над водой кусты молодой ветлы, катер пристал к бурому, полированному волной камню. Матвей сошел в загустевший сад, в теплую тишину крепкого цветочного настоя. За белым разливом вишняка голубела крыша соснового дома со светелкой. За домом, на пригорке, темновато в сумеречном таинстве, зеленела могучая ветла в корявых латах коры. Предание говорило, будто посадил эту ветлу кормчий Степана Разина Модест Крупнов, бежавший сюда, в Вислую дубраву, после жестокого поражения вольницы у высоких берегов Симбирска. Мало ли легенд на Волге!
Из-за яблони вывернулся кудрявый подросток крупновского покроя, несмело потянул макинтош, заглядывая снизу в лицо Матвея карими, блестящими, как звезды, тревожными глазами.
– А в Испании бывали?
– Не успел, – и Матвей погладил мальчика по голове.
Маленькая старушка в шерстяной телогрейке, в черном платке концами назад проворно сбекала по ступенькам веранды. Матвей нагнулся, и они поцеловались.
Вразвалку подошел Денис, крепко, в замок, сжал Матвея и даже озорно крутнул вокруг себя.
– Пахнешь, братан, как сиреневый куст… Хорош, хорош! – Улыбались выпуклые заслезившиеся глаза, вздрагивали крылья носа, составлявшего почти прямую линию с крутым невысоким лбом. – Но и мы с Любавой решили не сдаваться. Верно, мать?
– Съедутся ребятки – отправимся на Лебяжий проранок. Я, Мотя, сяду с тобой на пару за весла. Не гляди, что сухая! Я двужильная.
– Ты по-прежнему кипишь и искришься… И не стареешь! Я рад! – горячо говорил Матвей именно потому, что Любовь рядом с Денисом выглядела старухой.
Зажмурившись, она покачала головой.
– Скажу тебе, Матвей, по секрету, смотри, Денису не проговорись: старуха я слепая, зубы съела. Но это между нами!
– Ври больше, Любушка, ври! Не постарели, не подряхлели, а возмужали, за силу взялись, – сказал Денис.
– Все мы возмужали! – подхватил Матвей. – Какие наши годы! По пальцам сосчитаешь.
– Ладно, парни, возмужали так возмужали! – согласилась Любовь и тут же с грустной, увядшей улыбкой уточнила: – Так приятнее думать.
Сумерками Матвей, распаренный после бани до младенческой розоватости, с расчесанными на косой пробор волосами, в шелковой пижаме и домашних туфлях, с полотенцем на шее зашел а столовую. В простенке между окон все та же старая картина местного художника: над смутной чернетью лесов, над Волгой занималась заря. На другой стене портрет молодого Ленина, пониже семейные фотографии.
Мурлыкал начищенный самовар. Наискосок, опоясанная серебристой лунной тропой, виднелась из раскрытого окна Волга в прогале сада. Засучив рукава рубахи, Денис положил на стол широкие, окольцованные в запястьях костяными мозолями руки. Требовательно и ласково взглянул на брата.
– Рассказывай, как жил, что видел, о чем думал. Судя по всему, дымом пахнет. Так, что ли?
Любовь выпростала из-под седых волос маленькое бледно-желтое ухо.
– В чем их сила? Где у них слабо? Могут сваляться в один клубок все эти гады и попереть на нас? Правда, какая лежит сверху, мне известна, копни поглубже, Матвей Степанович, – сказал Денис.
– Если бы Англия и Франция пошли на союз с нами, это отрезвило бы Гитлера. Ведь Германия рискует уподобиться свече, подожженной с обоих концов. Но Жорж Бонне уговаривает Риббентропа: мол, оставьте нам наши колонии, и Украина будет ваша. И заранее скорбит, как бы Германия не была разгромлена при помощи Советского Союза. Он так и говорит: «Лучше война с Гитлером, чем союз со Сталиным». Гитлеру уступают, втайне восторгаясь его наглостью и силой.
– Донимать тебя вопросами не будем пока, скажи только о главном: армия сильна у фашистов? А то как-то докладчик на заводе ссылался на французскую газетку, а в ней сказано, что танки у Гитлера пустяковые, вроде навозных жуков. Мол, едва до Вены половина танков доползла. И будто за ним плетется небольшая шайка бандитов. И сам он вроде припадочной кликуши и дремучий дурак. – Денис, помолчав, строго добавил: – Начистоту говори, мы к правде привыкли. А если нельзя, давай помолчим.
– Танки как танки, не хуже французских, думаю. А промышленность у немцев мощная – своя и чехословацкая. Бешено вооружаются. Гитлер среднего роста, лицо нагловатое, губы тонкие, взгляд пугающий и леденящий. Для нацистов он – бог. Соединяет в себе расиста, идеалиста и провидца. Я же в его ординарной внешности ничего особенного не нашел – бывают страховидное. По существу же, Гитлер – опасная фашистская сволочь. Не глуп, как хотят его представить. О настроениях среди немцев создалось у меня впечатление безотрадное. Фашистские бредни о «тысячелетней германской империи», о «расовом превосходстве» воспринимаются армией и большинством населения с какой-то зверской серьезностью. Воевать будут с кем угодно.
– И рабочие? – изумилась Любовь. – А ведь умный рабочий класс… Да, время… сложное время.
– Я слышал, что старые генералы рейхсвера смеются над Гитлером, не пойдут за ним, – сказал Денис.
– Не преувеличивай расхождение между старым генералитетом и фашизмом. Это опасно. Когда Гитлер, домогаясь власти, прикатил со своими головорезами на машинах из Мюнхена к Гинденбургу, тот сначала не принял его и даже сказал: «С этим богемским ефрейтором я не сяду за один стол. Этой свинье я бы не доверил отделение рекрутов». А что же потом? Промышленники и генералы армию, государство ему доверили.
Минуту молчали, потом Любовь, перегнувшись через стол, тихо спросила:
– А Испания? Как там? – Она упорно смотрела в лицо Матвея не обесцвеченными временем живыми глазами.
– Любушка, мы договорились, хватит на сегодня об этом, – сказал Денис, положив руку на узкое плечо Любови.
– Но как же с бойцами интернациональных бригад?
– Находятся в особых лагерях во Франции.
Холщовая портьера на дверях раздвинулась, и в столовую утиным, переваливающимся шагом, как ходят беременные женщины, вошла Светлана, жена Кости. Она тяжело опустилась на стул рядом с Любовью, разглаживая на груди и большом животе складки широкого капота.
– Ах, как душно, видно, к грозе… – Светлана подперла белую щеку, приготовилась слушать с вымученно-бодрой улыбкой. Припухшее лицо ее тронуло Матвея выражением кротости и даже виноватости, в карих глазах тревожная тоска.
– Милая Света, меня спрашивала Любовь Андриановна, возможна ли революция в Англии. Сомнительно. Король Египта Фарук сказал, что если случится война, то после нее останутся короли крестовый, бубновый, пиковый, червонный и… английский.
– Ишь ты, короли тоже в картах разбираются, – усмехнулся Денис, ласково поглядывая на Светлану.
– Деньги по аттестату идут, а писем уже восьмой месяц нет. Что это за такая долгая особая командировка? – спросила Светлана, отбрасывая притворный интерес к рассказам о королях. – Говорила я-Косте: уволься, поступай на завод. Не послушался. А ведь мог бы! Как раз ребро сломал.
– Света, ты же знаешь характер Кости, – сказала Любовь.
– Батюшка, – обратилась Светлана к Денису, – ты, что ли, поговорил бы с Женей.
– В чем дело, Света?
– Подступиться к нему не могу: встревоженный и непонятный. Матвей Степанович, понимаете, Женя с двух лет живет у дедушки. Я, как иголка за ниткой, тянулась за Костей то на Дальний в Унаши, то на Арпачай. Сына не знаю, боюсь его… чужой он. Мамой не зовет, а все Света да Света.
– Меня матерью зовет, – Любовь засмеялась со старческим тщеславием, из-за вялых губ сиротливо выглянули два сохранившихся зуба.
– В наше время нет настоящей семьи. Люди на месте не сидят. Непрерывные перемещения, смещения, переброски. И винить некого, жизнь такая… Я уж, грешным делом, подумала: не к Христу ли потянули нашего Константина следом за его бывшим командиром?
– Светлана Макаровна! – попытался остановить сноху Денис.
– Да вы, батюшка, не знаете, что ли, что Костин командир вылетел в трубу? Может быть, так и надо, я не знаю. Какая уж там семья?! Мне вбили в голову: мол, боевая ты подруга, муж на самолет, а ты с бабами в самодеятельности пляши. Вот и проплясала сына. Не любит он меня… Не дай бог… Давно нет слуху… – Светлана помолчала, глотая слезы, потом, улыбаясь просяще и жалко, сказала: – А ведь я думала, Матвей Степанович, вы узнали что-нибудь о Косте… Ах, как душно! Гроза будет… Пойду поищу Женю.
Светлана ушла. И вскоре послышался во дворе ее тоскливый голос:
– Же-е-еня!
Голос удалялся, слабел, видимо, Светлана спускалась к Волге.
– Вот она, молодежь, какая нынче кислая, – сказала Любовь, – пришла, намолола, расплакалась. Пойду успокаивать… Как же, ей тяжело, а матери…
Когда Любовь ушла, накинув на плечи платок, Матвей спросил брата:
– Светлана, кажется, из Ясаковых?
– Внучка моего друга по царской каторге. Эх, брат, тревожатся мои женщины… Вот и Любава надолго осерчала… Большую встряску пережили в тридцать седьмом году… Ну и Любаву прощупывали насчет ее отца. Не там, а в горкоме товарищ Солнцев вел дружеское дознание. До сих пор не отходит сердцем Любовь Андриановна. Я рад, что миновала нас крутая пора.
– А что, опасался временами, а? – спросил Матвей тихо. – Ведь чисты мы, видит бог, чисты.
– Опасался, брат. Жизнь прошли длинную, кого только не встречали! С кем хлеб-соль не делили. Мог какой-нибудь по слабости душевной наговорить на меня? А что? Мой приятель мастер Серафим наплел на себя ужас что, будто собирался взорвать мост через Волгу. Счастье его, что судья попался большевик, да и Пленум ЦК к тому времени осудил перегибы, Ежова сняли с чекистской должности, – говорил Денис, и голос его как-то непривычно дрожал. – Давит сердце дума о Мишке: того и гляди, выкинет номер сам или другие запутают. Ну да ладно, поговорим в другой раз. Отдыхай, Мотя.
– Нет, погоди, братка Денис. Был ты для нас за отца, – обратился Матвей, как бывало в юности, – за отца родного, собой прикрыл от казацкой шашки… Скажи, много в трату пошло?
– Где как. Местами будто бурелом прошел. Да не об этом сейчас разговор. Силы нужно в один кулак сбирать… Ну так как же: загрохочут пушки или помолчат пока?
– Как знать? Ведь никогда так не лгут, как после охоты и накануне войны. Вспыхнет спичка – взорвутся все пороховые погреба. Мои впечатления невеселые, но я в этом не виноват. Да! Помнишь, у нас на заводе были Хейтели? Один из них, Гуго, делает самолеты, другой, Вильгельм, в генеральном штабе.
– Погоди! Гуго жив? Сколько же ему лет? А, он на пять лет старше меня. Не отбей я у него Любаву, была бы она теперь фрау Хейтель.
Когда братья, посмеиваясь, ушли, спинка дивана у глухой стены заскрипела, и из-за нее высунулась детская голова с паутиной на кудрявых волосах, потом вылез и сам мальчик лет десяти. Он встал у буфета, где минуту назад стоял Матвей, принял его позу, опираясь на забытую ореховую палку, и сказал, тонко улыбаясь:
– Вспыхнет одна спичка – и все погреба взорвутся. Бах! Бух! Бах! – Вдруг задумался, погрозил своему отражению в самоваре: – Э-э-э, Женька, нехорошо подслушивать! – Он взял себя за ухо и как бы вывел из столовой.
V
Денис встал за час до гудка, надел светло-серый костюм, шляпу, взял бересклетовую палку и, осторожно ступая по полу, вышел из дому с маленьким саквояжем, в который еще с вечера Любовь положила бутерброды.
Теплое утро пело птичьими голосами в рабочих садах, за деревьями плескалась Волга, над заречной степью, над островными лесами вставало в сизом облачном оперении солнце.
Под краном, выведенным из кухни в сад, обливался водой Юрий, растирая мускулы на груди и боках.
– А вот и я! – Юрий встал перед отцом, откинув назад голову.
– Не верю. Побожись, Юра! – пошутил Денис, заражаясь веселым возбуждением сына. – Выиграл или женился ненароком?
– Денис Степанович, опять вы о том же самом! Чем я провинился перед рабочим классом?
– Да хотя бы тем, что холостякуешь до сих пор. Стоп, стоп, пригаси фары. Я серьезно толкую, товарищ Крупнов. Как о тебе прикажешь думать рабочему? Или ты есть валух, или бабник.
Юрий резко кинул полотенце на веревочку под карнизом.
– Вы пользуетесь случаем, чтобы женить меня. На ком?
Денис скосил глаза на соседский через дорогу домик: уж сколько лет по утрам сидит на скамеечке добрая Рита, поджидая Крупновых, чтобы вместе пойти на завод. Девушка и работала-то у мартена, кажется, лишь за тем, чтобы вызвать в Юрии удивление и обратить его внимание на себя: не боится адского пекла! Заметно блекнуть начала на лице и шее смуглая кожа южанки, девичья печаль до времени обвела синевой черные глаза. А она все еще не нашла мужа. Большего несчастья для здоровой женщины Денис не представлял, Денис испытывал к ней снисходительную жалость и чувство виноватости, будто был отцом ее и по неосмотрительности своей помешал ее счастью.
– На ком, говоришь? А Рита чем не девка? Всем взяла: статью, лицом и характером. Детишек любит, к семье нашей симпатию оказывает, – сказал Денис.
Улыбаясь, Юрий ответил:
– Удочерите ее, Риту эту, и дело с концом.
– Шутками не отстреливайся! С черного хода не находишься к ним. Совсем обрубил или как?
– Зачем такая жестокость? Порвал временно, этак лет на пятьдесят. А потом могу терпеливо слушать ее проповеди о прописной морали.
Денис, подавляя улыбку, сдвинув шляпу на брови, в раздумье покопался пальцем в седом кучерявом затылке:
– Всегда мы с матерью побаивались за тебя, а почему, сами не знаем.
– Скажу правду, отец. Несколько лет назад я оказался шляпой в отношениях с одной девчонкой… А теперь не то избаловался, не то не могу ее забыть, ту девчонку-то, но что-то мешает мне воспользоваться твоим советом. Наверное, помните Юльку Солнцеву?
– Ну, ну, сам разбирайся в своих кадрах. – Денис поправил воротник на прямой высокой шее сына. – Много вы, молодые, мудрите нынче. Жить надо, пока не дали тебе стальную невесту – винтовку. Вчера Матвей бодро говорил, а меня не проведешь, я стреляный, за тысячу верст чую: гарью пахнет.
– Как помнится, гарь-то и не выветривалась.
– Ну, кажись, пора будить Сашку. Растолкай! – Денис кивнул на беседку, обвитую диким в каплях росы виноградником.
– Еще минут десяток пусть поспит. Устает Санька. В восемнадцать-то нелегко вкалывать у мартена наравне с дядьками.
– Не неволил Сашку – сам решился. Упрямства на пятерых мужиков хватит. Растолкай! Его, демоненка, не добудишься, хоть из пушки пали.
– Эй, отрок, вставай! – Юрий заглянул в прохладный сумрак беседки. – Толкать-то некого: постель даже не помята. Не ночевал Санька.
Денис покашлял смущенно в кулак.
– Гм! Чудно. На завод пора, а он… Ведь впервой самостоятельно варить будет.
– Успокойтесь, Саша – теленок смирный, далеко но забредет.
– Все вы смирные, пока спите.
Юрий всматривался в прогал меж тополей твердыми, как из голубой гальки выточенными, глазами.
– Вон и Саня!
Нацеливаясь просмоленным носом на берег, рыбачья лодка наискось резала быстрое, в мускулистых завитках и воронках стремя. На корме, широко расставив ноги, слегка сникнув, рулил Александр. У его ног сидела, кутаясь в платок, женщина.
Денис а Юрий переглянулись, застенчиво потупились. Лодка с разгона чиркнула по песку. Юрий схватил звякнувшую цепь в то самое время, когда женщина выпрыгнула из лодки на берег, больно шаркаула его тапочкой по руке. Он успел разглядеть ее: маленькая, в спортивных ситцевых штанах, цветной платок приспущен на черные широкие брови. Быстро скрылась в кустах, оставив на песке отпечатки по-мужски больших ног.
– Куда мотался ночью? – спросил Денис.
Александр кивнул на бревна, колыхавшиеся позади лодки. Коричневым румянцем взялось его отлитое лицо. Одна штанина засучена выше колена, другая волочилась по песку. На груди, выступавшей из-под распахнутой парусиновой робы, паслись комары.
– Собачья у тебя, Саня, терпеливость: жрет поедом гнус, а ты и бровью не двинешь, – удивился Юрий.
Вымокшими, рубцеватыми пальцами Александр медленно провел по широкому щиту груди, размазал капельки крови.
– Опять бревна ловить? Хоромы, что ли, решил строить? – спросил отец.
– В доме нижние венцы подгнили. Заменять надо. Да бревна-то так, меж делом. Держите садок.
Александр нагибался к среднему отсеку лодки, заполненному водой, брал извивавшихся, скрежещущих шипами стерлядей, кидал в плетеный красноталовый садок.
– С кем промышлял? С Рэмом Солнцевым, что ли? – спросил Денис.
– С ним.
– Ушкуйники… Рыбнадзор изловит – сети изрубит.
Короткая улыбка Александра приоткрыла на мгновение множество влажных и белых, как у волка, зубов.
– Пусть сунутся… На Волге жить да рыбу не ловить?
Денис толкнул Юрия в бок, подмигивая:
– Вот тебе и теленок… Всем вам не подставляй уши – отжуете мигом.
Вдруг железные пальцы Дениса прищемили ухо меньшого.
– Перестанешь за бревнами шастать по ночам?
Александр спокойно смотрел в его глаза.
– Ну хватит, что ли, давить-то, – медленно, с расстановкой проговорил он, мотнул головой и растер ухо.
– Ну, Санька, извиняй, спасибо за улов, дядю Матвея попотчуем. Женщинам сигнал подам, рыбой пусть займутся, – сказал Денис.
Помогая брату стянуть мокрую робу, Юрий проворно связал рукавами его руки над головой.
– Развяжи, рыжий, ну пусти, – басовито гудел Александр.
– Айда в таком виде на завод, а?
Александр разорвал ворот, смял в комок робу и запустил в брата.
– Погоди, Юра, года через два я тебе загну салазки.
Надел фланелевую куртку, встал рядом с Юрием у решетчатой калитки, поджидая отца. Были они почти вровень, ухо в ухо, но Саша казался ниже, потому что был острижен под машинку.
С улыбкой поглядывая на золотистый пушок на верхней губе брата, Юрий сказал:
– Эх, Саня, я всю ночь переживал, за тебя боялся.
– Чай, не утонул я.
– Хуже, Саня, хуже: боялся, не сманила ли Марфа Холодова.
– Зачем она мне?
– Не стесняйся, брат. Жениться приспичило, признайся, я посватаю. Хочешь? – Юрий умолк. Бешеным огоньком полыхнули сузившиеся глаза Александра. – Ну ладно, Саня, я ошибся. Вона какую персиянку отыскал.
– А-а-а, да это же придурок. Понимаешь, идем с Рэмом по косе, видим, девка играет на губной гармошке. Решила белугу музыкой выманить. Мол, вынырнет белуга-дура на заре, а военный мужик из ружья трах ее по голове. Под кустом сидел. Рэм сказал ей: «Попляшите, белуга любит балет, сама в котел залезет». Обоих привезли. Военный и Рэм спрыгнули у купальни, а ей тут ближе к дому.
– Смеялась она над вами, лопухами.
Крупновы присоединились к рабочим, шедшим по мосту через речушку Алмазную – приток Волги. Любил Денис идти ранним утром вместе с сыновьями, встречая по пути знакомых – старых и молодых сталеваров, механиков, токарей.
У проходной, в стороне от потока рабочих, торопливо докуривал сигарету Рэм Солнцев, ветер раздувал пламя его красновато-медных волос. Соколка не скрывала груди и рук. Казался Рэм сплетенным из мускулов и сухожилий, как беркут.
– С Рэмом трудно работать… уж очень психовый. Жмет на пределе, того и гляди, сгорим, – сказал Александр.
– Рэм горячий, рисковый. Однако умен, самостоятельный, за отцовскую спину не прячется. А соблазн большой: отец-то секретарь горкома. Учись у Рэма, он сталь понимает.
– А вино пить тоже у него учиться?
– Ну ладно, ладно. Иди к товарищам, а то еще подумают: за спину отца-мастера прячешься. Иди!
– За твоей спиной затишка нет.
Подталкивая и тесня друг друга в проходной, они вместе с рабочими вышли на заводской двор. Гудок заглушил говор, змеиное шипение паропроводящих труб, грохот катившихся по рельсам платформ с чугунными чушками к металлическим ломом.
Рабочие ночной смены выпускали сталь. Бледные, утомленные лица выражали то блаженное состояние, которое испытывают люди, завершив тяжелую работу. В канавах розовела остывающая в изложницах сталь.
VI
Три мартена принял Денис от сменного обер-мастера, но вниманием его завладела одна очень старая печь: вел варку стали Александр со своей комсомольской бригадой. Руководил работой Рэм Солнцев.
– Денис Степанович, не опекайте нас, – повторял Рэм, упрямо встряхивая красновато-медными волосами. – Мы покажем старикам, почем фунт изюма.
По давней привычке Денис взял комок огнеупорной глины и начал лепить черта, это занятие успокаивало его.
– Когда думаешь заправлять под? – спросил он сына, заглядывая в печь: уровень шлака понижался, обнажая разъеденную наварку на стенах. – Не жди конца выпуска. Видишь, понижается шлак – заправляй откосы, стены. Не мешкай. Приучайся сразу схватывать все стороны работы.
Пока Александр с подручными подкатывал заправочную машину, Рэм недовольно ворчал:
– Дядя Денис, у Саньки на плечах не пустой чердак. Да и у меня не болванка. Не обламывайте крылья.
Денис отошел и издали наблюдал за работой сына и его подручных. Пальцы его, длинные, узловатые в суставах, не переставали мять глину. Все шло так, как он и ожидал: Рэм действовал стремительно, Александр медленнее.
Вот они плотно забили магнезитовым порошком выпускное отверстие печи. Александр еще раз, уже вручную, кинул на подину несколько лопат обожженного доломита и магнезита, потом приступил к завалке. Рэм грозил кулаком машинисту завалочной машины.
– Проворнее поворачивайся! Зажирел! Лупоглазый!..
Временами Денис завидовал этому человеку с его невероятной, почти молниеносной реакцией на все явления в работе печи. О нем говорили: верткий, от пули сумеет увернуться. Забывая о своих годах, Денис жалел, что не может быть таким же вертким, так же проворно регулировать газ, наращивать и сбивать факел пламени. Правда, печь, на которой работал Рэм, вступила в строй недавно, а выглядела старухой.
«Кто с ним свяжет жизнь, долго не протянет», – подумал Денис. И все же, норовя задеть самолюбие сына, он похвалил Рэма.
Александр, блеснув глазами, сказал с расстановкой, будто вбивая гвозди:
– Я буду медленно ехать.
Денис чувствовал, что хватка у Александра мертвая, завоеванные им минуты входили в режим. Печь работала со спокойным, здоровым напряжением, казалось, у нее такой же уравновешенный, без рывков и срывов характер, как у Саши.
– Саня, смелее! – кричал Рэм. – Раз живем. Зачем же мямлить, Саня? Провалиться боишься? Не бойся. Ненадолго. Из пепла воскреснем в славе и блеске. – Рэм подмигнул Денису глазом с опаленными ресницами, спросил: – А что, дядя, пожалеете нас, если мы провалимся, а?
– Вас девки пожалеют. Вы молодые: упали, встряхнулись и опять взлетели. Вот если мы с Серафимом грохнемся, ну тогда спешите с ящиком кости собирать, – сказал Денис, пожимая руку подошедшему старому мастеру с румяным личиком младенца. – Эх, Рэм Тихонович, крылья у тебя сильнее головы.
В это время Александр слишком приглушил факел. Рэм замахнулся на него лопатой. Александр не шелохнулся, только на секунду в короткой улыбке блеснули сплошные зубы.
«Спокоен, в обиду себя не даст», – подумал о сыне Денис. Александр поддевал шахтерской лопатой известняк, шел к печи и, отвернув от пламени лицо, кидал в окно. Встретившись глазами с отцом, он улыбался. И снова Денис, обойдя печи, поговорив со сталеварами, возвращался к сыну.
– Что-то шлак не вытекает, Денис Степанович, – сказал Александр.
– А вы скачайте его. Мульду кверху дном суньте в мартен и скачайте.
Денис опять заглянул в печь сына, спросил насмешливо:
– Пену-то почему терпите? Кинь под давлением распыленный мазут, увеличь яркость пламени.
А когда началось чистое кипение металла, Рэм через каждые двадцать минут брал пробу шлака и стали, гонял Александра в лабораторию.
– Фосфору у вас многовато, понизьте температуру, – посоветовал Денис, любуясь ловкостью и силой парней.
– Ни черта! У нас свой почерк! Раскислять будем, – огрызнулся Рэм. – Ребята, подкиньте марганец и кремний.
Денис вылепил чертенка с бодливыми рожками, поставил сушиться на горячем сквозняке рядом с чертями вчерашней поделки. У вчерашних морды добродушные, нынешний получился нахальный и злой. Денис даже плюнул с досады и протянул руку, чтобы превратить бесенка в комок глины, но голос Александра остановил:
– Это что за образина? – Он наполнил стакан газированной соленой водой, выпил и, смахнув пот с крутого подбородка, ударил черта щелчком в лоб. – Отец, сердитесь на кого-то?
– С чего это ты взял, Саша?
– Руку не обманешь! Она делает, что сердце приказывает. – Александр засмеялся, уходя к печи.
Денис погрозил черту кулаком.
Как-то неудобно было Денису признаваться самому себе в том, что вчерашний разговор с Матвеем разбудил в нем воспоминания и… ревность. Жизнь позади, Любава родила четырех сыновей и дочь, а теперь поздно и бесполезно итожить, кто кому больше доставил тревог: он ей или она ему. А ведь все началось с того зимнего дня, когда Гуго Хейтель привел в мартеновский цех свою невесту. Денис дружил с Хейтелем, потому что инженер был простецкий, ходил с парнями посидеть на заре с удочками, пил водку, любил танцевать, кочетом увиваясь вокруг девок на утрамбованном высоком взлобке над Волгой. Недаром отец, вальцовщик прокатного стана, суровый набожный старик, говорил Денису, двигая бровями:
– Учись у Хейтелева, обер-мастером будешь. Дошлый мужик, хотя выпивоха, свинья порядочная и бабник…
Когда Хейтель, подкручивая одной рукой вильгельмовские усы, а другой поддерживая девушку под локоть, подошел к мартену, Денис только что взял первую пробу.
– Дени, гут морген! Покажи Любови Андриановне свое колдовство.
Денис одним взглядом обнял маленькую фигуру девушки в короткой полудошке, в беличьей шапочке. Каплями растаявшего льда блестели в ее руках коньки.
Гуго приподнялся на носки и, похлопывая по плечу Дениса, сказал:
– Полсуток стоит у мартена, и хоть бы что! Дени, а сутки можешь?
– Могу, господин инженер.
– Коренной русский рабочий: смирный, доверчивый.
– Славный юноша, – с усмешкой отозвалась девушка, исподлобья глядя на Дениса.
А когда Гуго ушел по цехам, шутливо наказав Денису слушаться будущую фрау Хейтель, она заговорила быстро и решительно:
– Посмотрим, товарищ, какой вы доверчивый! Зовите меня Любавой. Мне так нравится. Я хочу видеть вашу работу. Показывайте! – Ее слабый голос едва слышался среди грозного гудения печей. Денис склонялся к ее лицу, видел близко румяный, припухлый, нежно очерченный рот, решительные серые глаза. Дал ей синие очки, повел к мартену. В печи клокотала сталь, гудело пламя, вырываясь из-под заслонок.
– В шубке сгорите, – сказал Денис, заслонив ее от огня.
– Давайте свою одежду.
Завел в кладовушку, где висели старые рубахи. Через минуту Любава была в Денисовой прожженной во многих местах робе, в широкой войлочной шляпе. Она ходила за ним по пятам, норовя делать то же, что делал он. Рабочие дружелюбно посмеивались. Денису работалось легко и радостно. Вот пришел Хейтель, и Денис махнул рукой завальщику. Тот подбежал к висевшему рельсу. Частый суматошно-веселый звон возвестил торжественную минуту: спуск стали…
– Денис Степанович! Уснули, что ли? Посмотрите, пора? – кричал в лицо Дениса Рэм Солнцев.
Денис не вдруг оторвался от воспоминаний.
– Еще разок зачерпните, ребятки.
Рэм зачерпнул ложкой расплавленный металл, слил на плитку. Потом, похлопывая Александра по плечу, сказал:
– Остынет, возьмешь себе на память. Первая плавка на всю жизнь запомнится.
Денис махнул рукой с веселой решительностью, как махал почти сорок лет назад, когда был холостым парнем, а мать Александра была для него господской барышней, невестой краснощекого Гуго Хейтеля.
– Пускайте!
Как и тогда, расторопные подручные пробили длинной пикой летку, сталь с тяжелым шумом хлынула в ковш, облако горячего масляного пара поднялось снизу. Весело и хорошо было Денису. Вьюга огненных искр осыпала его, Рэма и Сашку, яркое зарево освещало железные перекрытия цеха. Тогда он так же из-под шляпы смотрел сквозь синее стекло на Любаву. Стояла она на другой стороне площадки, рядом с Хейтелем, там, где сейчас стоят Рэм и Саша. И хотя отделяли ее от Дениса поток расплавленной стали и огненная метель, ему было весело, что она здесь. Струи горячего воздуха колыхали подол ее платья, вокруг лица порхали готовые вспыхнуть волосы. Сильным чувствовал себя тогда Денис, верилось ему, что все вот это: паровой кран, державший на стальных канатах тысячепудовый ковш с расплавленной, успокаивающейся сталью, изложницы в канаве, и огнедышащие нагревательные колодцы, и прокатный стан, обминающий раскаленные куски металла, – все приводится в движение волей таких, как он, счастливых и сильных.
Гуго Хейтель увел свою невесту в тот самый момент, когда последние, утратившие яркую силу языки металла легли в ковш. Непривычную опустошенность и усталость почувствовал тогда Денис. Пожилой завальщик сказал, подавая ему коньки:
– Барышня велела тебе наточить.
Денис положил коньки в харчевой мешочек, пошел домой. Евграф стоял на коленях в горнице, обухом топора загонял на место приподнявшуюся половицу, а над ним склонилась Любовь Лавина с сумкой на узком плече. Они о чем-то говорили, но появление Дениса сковало их конфузливой немотой. Девушка быстро накинула шерстяной платок, скрыв светлые, с рыжинкой закатного солнца волосы. С детской тревогой и вызовом смотрели на Дениса умные серые глаза. Тогда Денису захотелось сорвать с нее бабий платок и охладить равнодушным словом, чтобы она, эта маленькая птичка, не пыжилась, потому что он совершенно не замечает ее. А когда Любава, прижимая к боку сумку под простым полушубком, ушла, Евграф криво усмехнулся:
– Хорошая у твоего дружка Хейтеля невеста, а?
– Ладно, братка, придуряться-то! Я ничего не видал.
Полученные от брата листовки Денис принес в цех. Читал листовку полным молодым голосом. Не замолк, когда протиснулся к нему Гуго Хейтель.
Звонкая пощечина ошеломила Дениса. Аккуратно сложив листовку вчетверо, он передал ее подручному. Потом с невероятной медлительностью обеими руками взял Гуго Хейтеля за манишку, поднял. На кулаках вынес из цеха и, только тут придя в себя, осторожно положил на кучку шлака.
В тюрьме держали Дениса девяносто дней. Последний раз фотографируя его в профиль, тюремный чиновник, прыщеватый господин с приплюснутым носом, сказал довольно:
– Твою физиономию не забудешь: разбойная. На Крупновых не жалеем бумаги, всех сфотографировали. – Он улыбнулся вежливо-нахальными, навыкате, как у старой собаки, глазами. – Второй раз не попадайся: пропадешь. Кланяйся в ножки герру Хейтелю и дочке господина директора гимназии. Говорят, ты просто бешеный дурак и золотой мастер.
Первым человеком, встретившим Дениса апрельским солнечным днем на воле, была Люба. Мелкими крапинками едва заметных веснушек покрылось посмуглевшее от весенних ветров лицо, припухли губы, а нижняя чуть треснула. Тихим, горячим шепотом говорила девушка:
– Славный юноша, смелый человек, но так не надо.
– Жалко инженера?
– Тебя жалко, Денис, тебя. Нельзя так.
– А как же?
– Вместе будем думать. – Загадочно улыбнулась, облизала треснувшую губу, сунула руку в карман его пальто, сплела свои пальцы с его пальцами. – Ты должен меня слушаться. Я старше тебя на целых два года.
– А меня кто будет слушаться?
– Да я же и буду…
До дому проводила Люба Дениса и в дом вошла, смело сняла пальто, платок, встала перед ним в темном платье. На шее пульсировала жилка, наивно круглились девичьи груди. Когда юркнула в горницу, мать сказала:
– Каждый день, как ласточка, прилетает к нам.
Пошел проводить Любу. В темноте шумел теплый дождь, могучий поднимался дух от оживающей земли, клокотали в яру ручьи. Скрежетанием ломающегося льда тревожила Волга хмельную весеннюю ночь. Укрывшись с головой плащом, Денис и Люба стояли под голой березкой, окутанные влажным туманом. С тех пор бережная, преклоняющаяся любовь связала Дениса с девушкой.
Маленькая, неистовая, она не щадила своих опаленных зноем, треснувших губ. Потом вдруг замирала на руке Дениса, пугая его безжизненным покоем. Проходила минута-другая, и снова, будто журчание ручья, тек ее чистый тихий голос.
Часто приходила Любава в дом Крупновых, читала рабочим книги, спорила с ними. Удивительно было Денису видеть среди сильных и грубых людей ее, хрупкую, нежную, слышать тихий, с повелительными интонациями голос.
Однажды, возвращаясь с нелегального собрания, они перебрались на лодке за Волгу, в Нижнюю Часовню, там повенчались. Люба не опустилась, как предрекал ее отец. С годами похорошела, будто налитое яблоко, овеянное августовскими зоревыми ветрами; жесткими и сильными стали маленькие руки. Чистоте и порядку ее дома завидовала не одна соседка. По всему рабочему поселку славилась семья спаянностью, трезвостью, чувством собственного достоинства. Незримые прочные нити связали Крупновых с рабочими кружками Поволжья и столицы…
После работы спускались к реке. Далеко вверх, до Лебяжьего проранка, гнал Денис лодку. Жена сидела за рулем, напевала песенку о перепелке. Катал он ее по заводям и протокам, потом складывал весла, как птица крылья. Любава пересаживалась на его колени. Лодку медленно сносило течением.
Алмазными звездами горело над Волгой небо, и чуден был ночной мир вокруг: вверх глянут – небо, вниз посмотрят – все то же небо, с теми же как бы дышащими звездами и тем же круторогим месяцем…
Александр и Рэм Солнцев передали печь второй смене. По дороге в душевую их догнал Денис.
– И я был добрый, да жизнь отучила. Бей зайца по морде, волчьи зубы отрастут. Честное слово, Денис Степанович, я изобью Саньку, – говорил Рэм с усмешкой.
– Сань, боишься? – спросил Денис.
– Рука не подымется на сироту, – не сразу ответил Александр.
Вдруг в лице Рэма мелькнуло что-то жестокое и решительное.
– Мое доверие и тем более дружбу нелегко завоевать. Даже отцу родному, – с каким-то особенным значением сказал Рэм. Он вполне насладился смущением Александра, усмехнулся. – А тебя считаю другом. Цени, Сашка.
– Ладно. Ценю.
– Не переходи дорогу. Понял?
– Дорога твоя путаная, как лисий след.
– Я сомну любого, кто встанет на моем пути.
– Ты о Марфе Холодовой, что ли?
– Хотя бы! – Глаза Рэма нагловато и умно улыбались. – Я отдал ей свою рыбу. Сулилась отблагодарить: звала на уху.
Папиросу докурил до конца, обжигая красные беспокойные губы.
Александр вспомнил: как-то на гулянке в комнате знакомых девушек Рэм ругал мачеху, плакал, а потом горячим утюгом крест-накрест провел по своей обнаженной груди. Две полосы, как два розовых шарфа, перекрестили грудь. Марфа Холодова смазала вазелином и присыпала содой обожженную кожу. А Александр сказал ей: «Не знал, что тебе нравится жареное, а то бы давно опалил свою башку в мартене».
– Слушай, Александр Крупнов. Одна женщина бросила меня, когда мне было два года, – это мать. Другая поссорила меня с отцом и выжила из дому – это мачеха. Третья должна быть моим другом. Кто помешает этому, того я сомну. Понял?
Парни встали в позу драчливых петухов. Денис растолкал их:
– Ошпарю кипятком, ощиплю! Эх, Рэмка, зря ты ушел от отца. Скучает, поди, по тебе?
– Хо! Бодряк железобетонной конструкции. Что ему? Жена молодая…
– Не наскакивай на родителя, Рэм.
– Хо! На моего Тихона Тарантасовича нападать – все равно что лбом броневую плиту таранить. Жесткий подход к человеку я тоже считаю самым честным. Мягкие люди – притворщики, хитрюги.
Денис сжал плечо Рэма.
– Не смотри высоко: глаза запорошит. А ну как человеку не понравится твой жесткий подход? Ты не наговаривай на Тихона Тарасовича, да и на себя. Люди вы добрые.
– Он добрый с женой да с моей сестренкой Юлькой. Во всем потакал ей. А меня, знаете, как школил без матери-то? Наступают каникулы, диктует: «Рэмка! Можешь отдохнуть – иди в каменоломню. Заработанные монеты твои». Впрочем, он прав, мой Тихон Тарасович.
Ливнем шумела в душевой вода, двигались, поворачиваясь, сильные, мускулистые тела рабочих, слышался смех, говор. Одни раздевались, другие одевались, мылись, отдыхали на лавках.
Денис мылся такой горячей водой, что Александр и Рэм только головами покачивали, опасливо косясь на его красное тело.
– Потереть тебе спину? – спросил Александр.
– Сначала я вас, ребята, потру, потом вы меня. Идет?
Левой рукой Денис зажал под мышкой голову Рэма, правой тер мочалкой его спину. Вьюном извивался Рэм, визжал:
– Хватит! Денис Степанович, хватит! Обдерешь, как кролика!
– Ага! Не терпишь. А ну теперь тебя, Саня! – Денис медведем попер на сына. Но сладить не мог: не удалось повернуть спиной к себе, как ни хватался за шею и плечи парня.
– Хватит озоровать-то! Ложись! – сказал Александр.
Денис развалился на широкой каменной лавке, сомкнул под грудью руки.
– Потрите старика, распарьте суставы, разомните кости. Отяжелел, будто свинца нахлебался.
Парни перемигнулись и начали в две мочалки драить Дениса. А когда кончили, он ополоснулся и, разомлевший, пошатываясь, вышел в раздевалку, сказал, блаженно улыбаясь:
– Вот это рабочий курорт! Сразу с плеч долой двадцать лет!
Едва Денис успел одеться и выйти в садик, как налетела на него рассыльная – придурковатая тетя Мотя:
– Велено срочно: одна нога тута, другая в кабинете директора. Будут заседать со страшной силой!
Рабочие засмеялись.
– Мотя, как будут заседать-то?
– Протя-а-ажно! – бойко ответила Мотя, подпирая молодой тополек плечом.
– Ишь ты, глупа во всю спину, а тоже острит, – сказал Рэм. – Денис Степанович, идите, она вас живьем но выпустит. А мы с Шурой заглянем в «Поплавок». Айда. Саня, я ведь шутил насчет толстоногой Марфы. А вот персиянку, какая белугу губной гармошкой забавляла, забудь.
Вдруг Александр скрутил руки Рэма, вытащил из его кармана деньги.
– Не пойдешь пьянствовать, – спокойно сказал он, сверху вниз глядя на Рэма тяжелым приземляющим взглядом.
Денис довольно улыбнулся.
VII
«Суетимся, горячимся, будто первый день живем на свете», – думал Денис, устало шагая по липовой аллее к заводоуправлению. Последнее время он уставал и все острее чувствовал отвращение к бурным разговорам. Жара, тяжкое гудение мартеновских печей, газы и огненная метель искр меньше томили его, чем возбужденные речи, ошалелые глаза управленцев. «Наплодили чиновников, дали в руки карандаши да бумагу, вот и записывают одно и то же, только в разные блокноты. Недовыполнили – кричат с горя, перевыполнили – кричат от радости. И всегда мечутся, как настеганные», – сердито думал Денис. Ему казалось, что эти люди не знали меры: хвалили отборно высокими словами, ругали сплеча, раздувая обычные неполадки до масштабов катастрофы. Это стремление к крайностям подмывало Дениса сказать людям тяжелое слово. Однако решил, что придорожная пыль небо не коптит.
В приемной никого не было, только у раскрытого на Волгу окна курила секретарша, моложавая, завитая, свободная в обращении с любым заводским начальством.
– О, Денис Степанович! Я ищу вас целую вечность. – Она взяла шляпу и бересклетовую палку Дениса.
Расчесывая седые короткие кудри перед зеркалом, Денис сказал то же самое, что говорил уже лет десять всякий раз при встрече с секретаршей:
– Замуж вышла?
Она удивилась бы, если бы обер-мастер не спросил об этом, а коли спрашивает, значит, еще молода, еще резва.
– За кого? – загадочно улыбнулась она. – Молодежь ветрена.
– Чай, не все! Не греши, девка, не греши! – Денис погрозил пальцем в зеркало.
– Как я рада, что вы, Денис Степанович, ни капельки не стареете!
Денис взглянул на женщину посветлевшими глазами, взбадривая усы. Спросил, однако ж, строго:
– Кому понадобился я?
– Заместителю наркома. Он там, в кабинете.
Секретарша забежала вперед, открыла обшитую желтой кожей дверь. Денис сверкнул глазами и, расправив плечи, вошел в кабинет.
По паркету, заложив руки за спину, быстро ходил Савва, плотный, с резкими чертами властного лица, с бритой головой. Черты крупновские, только как бы чуточку преувеличены: нос горбатее и побольше, глаза круглее и взгляд их упорнее. Все на нем было в обтяжку: шевровые голенища сапог обнимали икры, темно-синий китель обтягивал грудь, казавшуюся шире плеч; воротник, обхватив толстую белую шею, подпирал тяжелый, раздвоенный подбородок.
От Дениса не ускользнуло мгновенное выражение растерянности в лице брата, всегда самоуверенного, энергичного.
Не выпуская руки Дениса, Савва почти толкнул его на диван, сел на стул, выпятив подбородок. Прямо глядя в лицо голубыми глазами, сказал бодрым, наигранно-беспечным тоном:
– Учестили Савву ни в честь ни в славу.
– Что случилось?
– Братка, я больше не замнаркома.
Денис отпрянул, а Савва закончил уже тихо и печально:
– Это очень плохо, но это правда, и ты ее должен знать.
– Знать надо. Выворачивай наизнанку.
– Суть короткая: не справился…
Как ни больно было Денису слушать брата, он слушал внимательно, глядя в лицо его спокойно, грустновато.
– Видишь, как все просто, Денис Степанович, – с оттенком удальства и даже легкомыслия сказал Савва, тогда как ему было не по себе.
И Денис отлично понимал его.
– Что-то уж очень просто и даже… того… страшновато. Лучше бы и не браться…
– Но ведь я верил в себя, верил! А потом чувствую: засыпаюсь. И ничего поделать не могу. Как во сне, хочешь бежать, а ноги не двигаются. Что делать? Пошел в ЦК, сказал: не справлюсь.
– Это честно. А дальше?
– Согласились. Но черт возьми! Сам просился отпустить, а тут стало обидно, что освободили.
– Хотелось уговоров, похвал?
– Я привык считать себя неглупым человеком. Многое могу! У меня есть сила, опыт. Я…
Слова эти уже не трогали Дениса. Он рассматривал кабинет. Потому ли, что ничего не изменилось в кабинете, если не считать замены жесткого кресла мягким, потому ли, что Денис был недоволен самооценками Саввы, но только подумалось ему, что ничего не изменилось за это время и на заводе. А вот Савва, наверное, думает, что без него жизнь людей пошла каким-то иным путем. А ведь этого нет. Люди работают так же хорошо и временами неудачно, радуются и огорчаются, то есть живут той многообразной жизнью, над которой любой директор, Зуйкин ли это, Савва ли Крупнов, властен не в большей мере, чем ученый агроном, составляющий план посева, властен над приходом весны.
– Потом я увидел, братушка, что и прежняя моя работа на заводе была не ахти как хороша: рубил в два топора, да работа не спора. Печальный опыт научил многому. Понимаешь, перетряхиваю, пересматриваю всю жизнь.
И тут Денис заметил: перед ним сидит, расстегнув китель, усталый, с нервным румянцем на лице человек, оглушенный свалившимся на него несчастьем.
– Гроза бьет по высокому дереву. Наверху голова кружится. Ну а в чем же, Савва, твоя главная вина?
– А в том, что заграницу не обставили по качеству стали.
– Это плохо. Ведь и за границей, я думаю, не сплошь дураки, а через одного, – усмехнулся Денис. – Но не по твоей же, черт возьми, оплошности мы меньше Америки выплавляем стали! Не ты и не я задержали Россию на сотни лет. Мы, коммунисты, не испугались отсталости, взялись догонять и обгонять. Так в чем вина твоя? Правду режь!
«В чем вина?» – Савва думал тяжело и напряженно.
В силу данной ему большой единоначальной власти и оказанного доверия он привык действовать решительно. Он познал вкус власти, нравилось ему командовать тысячами инженеров, рабочих, мастеров, среди которых, как он подозревал, наверное, были люди умнее и сильнее его, способные занять его место и с таким же успехом и вкусом командовать. Но какие бы они умные и пытливые ни были, смысл жизни и деятельности всех этих нерядовых и рядовых работников он видел в том, чтобы они усиливали и поддерживали его волю, его единоначалие, направленное к одной цели – выполнению планов. Он с глубокой искренностью поддерживал в людях и особенно в самом себе представление о начальнике как твердокаменном человеке, силой воли избавленном от тех раздумий, душевных затруднений, какие бывают у людей обыкновенных, «естественных», сырых – так называл он всех, кто не проявлял таланта к руководству. Если Савва хотел руководить (а иначе ему его жизнь до сих пор и не представлялась), он должен быть всегда решительным, смелым, бодрым, свободным от излишнего раздумья. Этого же он требовал от других. Он чувствовал себя аккумулятором целесообразных устремлений и повелений государства. Вся его жизнь без остатка представлялась ему орудием высокой, для него самого несколько таинственной исторической неизбежности.
Но так было прежде, до тех пор, пока он поднимался по служебной спирали. И ему казалось, что с каждым новым подъемом он становился умнее, сильнее, необходимее в жизни государства. Окружающие говорили ему то же самое.
Теперь же внезапный провал, как замыкание тока в сердце, потряс его, и ему стало казаться это катастрофой. Но причин катастрофы Савва не знал и потому не мог сказать старшему брату, в чем его вина…
– Теперь-то что делать собираешься? – прервал Денис его невеселое раздумье.
– А? Что делать, говоришь? Опять директором на завод послали… Пока, значит, послали…
– Ну, что ж, опыт у тебя теперь наркомовский. Берись за завод.
– Делом займемся, а стыд побоку!
– И стыд твой, Савва, другому не подкинешь. Горек хлеб руководителей, ответственность не штаны, не сбросишь ее. Однако духом-то не падай, не нудься. Бывает хуже… Приходи к нам, потолкуем, с теоретической стороны заглянуть на твою осечку поможет Матвей. У Юрия тоже глаз свежий.
– У вас я был, поплакался на груди Любови Андриановны. А Матвей что? Удачник. Сияет, острит. Юрий – секретарь парткома. Трудно ладить с ним, Денис Степанович. Был он в ЦК, с докладом о заводе. Мимоходом под ложечку двинул. Словом, облил и меня густо.
– Дуги гнул? Не похоже на Юрия, – сказал Денис, грозно хмурясь. – Вернется из горкома – поговорю.
– Сгущал краски. Горяч и нетерпим. Хотя я и любил прежде сталкиваться с ним – искры летят, – однако сработаюсь ли сейчас?
– Ты старше, подскажи парню. К хорошему слову Юрий не глух. Не дипломатничай с ним, зоб не надувай. Правда выше жалости, Савва. Виноватых не ищи. И откуда взялась у тебя привычка смотреть сверху вниз? Назвала братом – норовишь в отцы.
– Почему прежде не говорил мне об этом? Эх, братка, лежачего бить легко.
– Поутихни. Говорил я тебе и раньше. Ты улыбкой заслонялся от меня, не пускал слова в душу. Сколько гордыни и сейчас: «лежащего бить». Если ты не замнаркома, то уже повержен? Выходит, я, рядовой, на усах да бровях по жизни ползу? Начальники стоят и все видят? Ты же не цапля, какая стоит на одной ноге, нос задрала, – безжалостно говорил Денис именно потому, что жалел брата, огорчался его неудачами, пока не примиряясь душой с крутыми мерами по отношению к нему.
Савва сказал, что заводу поручили в порядке эксперимента варить броневую сталь, правда, в небольшом пока количестве. Можно справиться на одном мартене.
Денис задумался. Эта новость связалась в его сознании с тем, что говорил ему Матвей о напряженности в мире. И еще вспомнилось: последний раз завод выпускал бронепоезда в 1919 году. С тех пор мартеновский цех выдавал обычный прокат, машиностроительные цехи – сельскохозяйственные машины, в том числе колесные тракторы.
– Так вот, Денис Степанович, возьмись-ка ты за броневую. С главным металлургом обсудите, изучите документацию.
– С молодежью возьмусь – с Сашей и Рэмом Солнцевым.
Секретарша просунула в дверь веселую, завитую голову, доложила, что вызванные на совещание люди собрались в приемной.
– Пусть входят, – сказал Савва. – Денис Степанович, ты мне вроде отца родного… Посиди, посмотри, как я прыгну сейчас в холодную воду. – Он прошел за дубовый на двух тумбах стол, резким движенцем загнал мягкое кресло в угол, сел на жесткий стул.
Как только вошли в кабинет начальники цехов, технологи и конструкторы, Савва объявил, подчеркивая каждое слово, будто читал декларацию:
– Ставлю вас в известность: во-первых, я освобожден от работы в наркомате.
Он умолк, предоставляя людям время прийти в себя. Убрал со стола в ящик различные мелкие предметы, которые накопил его предшественник: модель колесного трактора, кубок заводской спортивной команды, пепельницу, даже чернильный прибор с двумя башенками, туго забитыми цветными карандашами. Обладая редкой памятью, Савва никогда ничего не записывал.
– Не справился, братцы. Взлет орлиный, а слет куриный. – Савва прищурил жесткие глаза, закончил, как угрозу: – Во-вторых, директором завода, назначен я!
И теперь всем показалось, что он не покидал завода, всегда сидел за этим дубовым столом, положив на него свои огромные, в коричневых веснушках кулаки.
– На одном мартене будем варить броневую сталь. И это не все. Два новых цеха должны построить. Если у нас не хватит умения работать как следует, то я окажусь непригодным директором не только такого мощного комбината, а и конфетной фабрики. – Савва помолчал, а руки все гуще краснели, натекали, подбородок все тяжелее давил на воротник. – А кем вы, командиры производства, окажетесь, судите сами. Бить нас придется сухой палкой по самому больному месту! – Савва скосил глаза на главного инженера, человека застенчивого. – Вас это не касается! Вас, в виде исключения, будут бить сырой палкой.
Теперь исчезли в голосе хрипота и сухость, раскатисто гудели басовитые ноты. Перед людьми был прежний Савва, или «Молния», как прозвали его за ту бешеную стремительность, с какой обрушивался он на неполадки.
Денису противна была эта резкость, хотя он понимал и даже извинял Савву: за грубостью пытается скрыть стыд и уязвленное самолюбие. После Саввы выступил военный представитель на заводе, ядовитый сухонький старичок.
Денис ушел. У ворот завода, встретился с Юрием.
– Слыхал, как громыхнулся наш Савва?
– Знаю. А что, синяков много?
– Тяжело ему, сынок, тяжело. Ты бы поговорил с ним, посочувствовал, может быть, пожалел.
Юрий ответил очень мягко, с улыбкой:
– Жена пожалеет. – Закурил и добавил: – А успокоят подхалимы. Этого скота хоть отбавляй.
Денис удивленно взглянул выше рыжеватых густых бровей сына.
– Отец, не умею притворяться. Не удивил меня дядя Савва. Душевный механизм его ясен для меня, – говорил Юрий с категоричностью молодого человека, уверенного, что знает людей.
– Конечно, конечно, надо быть самим собой. Я ведь к тому… Понимаешь, он чего-то боится, ждет худшего, что ли… Петушится, шумит, а винты ослабли в душе. Меня не обманешь. Опасается за дальнейшее, ждет, говорю, еще удара.
– Каждый ждет того, что заслужил. Я, например, не жду ни ордена, ни выговора. Не за что пока.
– Не хорохорься. Не всегда награждают и бьют по заслугам. Ни за что ни про что бьют иной раз насмерть. Тяжело Савве. В общем, он к тебе придет в партком.
– Хоть он и богатырь, яркая личность, но без парткома ему не обойтись, несмотря на его наркомовский характер, – говорил Юрий жестко, хотя и был огорчен тем, что «скис» не кто-нибудь, а Крупнов Савва. – Он один прикатил или с семьей? Впрочем, уверен, что без семьи. Надеется, передумают в Москве и тотчас же снова кликнут к наркомовскому рулю. Хватит о гигантах. Знаешь, батя, плохо у нас в семье. Светлану жалко, все натянулось в ней до предела… Боюсь за Женю: тоскует по отцу. Ах, Женя, Женя, душа голуба!
VIII
Юрий прошел в партком. В приемной комнатке технический секретарь Марфа Холодова, пожимая широкими, пышными плечами, певуче говорила Рэму Солнцеву:
– Ни одно государство не удержится на холостяках. – И розовые пальцы ее порхали над клавишами пишущей машинки.
Рэм с улыбкой смотрел сквозь дым своей папиросы на грудь Марфы. Увидев Юрия, он вскочил со стула, прошел вместе с Юрием в кабинет. Отбрасывая назад красноватые волосы, загадочно улыбаясь умными нагловатыми глазами, сказал:
– Вам поклон. Угадайте, от кого?
Юрий редко краснел, зато если краснел, то до ушей, до корней волос, и тогда странным, чужим казалось выражение смущения на его чеканном, спокойном лице.
– Скажите, от мужчины или от женщины, и тогда я попытаюсь угадать. – Под наигранной небрежностью Юрий скрывал свое острое волнение.
– Среди мужиков у вас нет друзей: красивых и удачливых не любят. Им завидуют. Я первый завистник. Девушка кланяется, – сказал Рэм и помахал голубым конвертом. – Скоро приедет. В заводском поселке не найдется комнатушки? Помогите сестренке.
– Если она захочет. А то ведь откажется, да еще и обидится. Я немного знаю ее.
– Еще бы! Да, она такая… – Рэм вздохнул, вспомнив, что за характер у сестры.
– Юлия Тихоновна не вышла замуж?
– Что за вопрос, Юрий Денисович? – обидчиво удивился Рэм, и в этом удивлении чувствовался упрек Юрию, который лучше кого бы то ни было должен был знать, что Юлия не выйдет замуж, пока он не захочет этого. – По-моему, она останется одинокой.
– Многие девицы бунтуют против замужества до поры до времени, но верной своему девическому непорочному знамени остается только одна Холодова Марфа.
– И она, кажется, гнездо вить собирается…
– На земле или на дереве?
– Как бы не в светелке, где живет ваш Саша.
Юрий чуть приподнял рыжеватую бровь.
– Почему бы сестре не остановиться у отца родного? – спросил он.
– До бога далеко, до отца высоко. Я не переступлю порога отцовского дома, пока мадам Персиянцева под одной крышей с моим Тихоном Тарасовичем. Если Юлька поселится, я ей не брат. – Рэм сжал зубы, желваки забегали под темной кожей на челюстях.
– Рэм Тихонович… мне, право, неловко… Я не имею права… – смущенно заговорил Юрий.
– А если я верю вам? – продолжал Рэм с настойчивостью человека, решившегося высказаться до конца. – Я откровенный! Мадам пустит в ход все свое змеиное очарование, чтобы отвратить Юльку от вас. Спит и во сне видит, как бы породниться с одним человеком – с товарищем Ивановым. Разумеется, через Юлию. Есть такое редчайшее дарование – Иванов: поэт, политический деятель. Я все знаю! Есть у меня в отцовском раю-особнячке агентура. Теща папаши. Жалостливая старушка. Любит нас с Юлькой, хотя мы так и не согласились надеть на шеи крестики… Помогите, Юрий Денисович, сестренке, не обижайте ее. Иначе осерчаю. – Рэм уж открыл дверь и сказал с порога с бесшабашным озорством. – Бабусе той, как она преставится, отопью памятник из нержавеющей стали!
– У насмешников зубы болят.
Разговор с Рэмом Солнцевым оставил в сердце Юрия мутный, неприятный осадок. Было в этом что-то лишнее, злое.
Но, отпустив домой Марфу Холодову, Юрий почувствовал приятную облегченность: впервые за день остался один. Снял пиджак, развязал галстук, сел в кресло, расслабив мускулы, свободно вытянув ноги и раскинув руки. Любил эти редкие минуты, когда выключался из потока жизни. Они напоминали любимое развлечение на Волге. Ляжет, бывало, на спину, и река несет его, а он бездумно смотрит в синеву небес, на одинокое, снежной белизны облако.
Но ему только так казалось сейчас, что он ни о чем не думает. Где-то в глубине сознания под привычный с детства басовитый гул заводов шла напряженная работа. Вставал в памяти нежный профиль Юли Солнцевой, и Юрий спрашивал себя: что за странные отношения у него с этой женщиной? Юля писала, что они слишком схожие натуры и поэтому между ними не может быть контакта, необходимого для семейной жизни.
«Отказать ей в искренности не могу, в правильности слов ее сомневаюсь… А эта Рита… бедная девочка, она называет меня жестоким, очевидно, за то, что мне противно ее крикливое желание выйти за меня замуж. А, все пустяки пока! Впереди у меня жизнь, я молод, здоров, свободен. Пусть будет все: любовь – так безоглядная, сильнее разума. Горе – поборемся и с горем! Пусть жизнь будет круто замешана!»
Звонок телефона, как внезапный грубый окрик, встряхнул Юрия. Бодрым, шутливым тоном Савва спрашивал, играя генеральским баском, можно ли ему зайти в партийный штаб.
В шутке этой Юрий почувствовал затаенное желание Саввы не уронить себя, его снисходительную усмешку над ним, молодым работником.
– Заходите, Савва Степанович, через десять минут. Давно не видались.
Зашнуровал ботинки, повязал галстук, зачесал назад растопыренными пальцами мягкие вьющиеся волосы и встал у окна.
В памяти всплыло властное, в коричневых веснушках лицо дяди. В его глазах Савва был самобытный человек большого размаха, сильного накала. Работать с ним трудно и хорошо. Он гордился дядей, его умом, волей. Но Юрий не сходился близко с ним, в то время как дружил с другими, куда менее яркими и умными людьми. Объяснить такое внутреннее отталкивание от него Юрий не мог даже самому себе, да и не пытался.
В свое время из молодых работников завода Юрий был единственный, на кого Савва не поднимал раскатистого властного баса. Раз как-то, когда Юрий, окончив вечерний институт, стал работать сменным инженером, Савва по-свойски налетел на него с крепким словом. Юрий протянул руку с длинными крупными пальцами и, пропуская слова сквозь плотно сжатые зубы, сказал, сильнее обычного окая:
– Оставьте озорство.
Савва фыркнул.
– Грохочете… как порожняя бочка, – сказал Юрий, когда Савва неожиданно для себя уже успокоился и благодушно покуривал.
– Ты это серьезно, Юра, насчет озорства-то?
– Потешаю вас, – с обидным миролюбием ответил тогда Юрий.
Савва пришел минута в минуту, широко распахнул двери и сразу же заговорил, ворча с начальнической фамильярностью:
– Покоряюсь судьбе, покоряюсь. Уезжая в Москву, надеялся навсегда избавиться от твоего милого общества, но… судьба! Год совместного пребывания с тобой в одной упряжке нужно равнять с десятью годами работы во вреднейшем цехе.
– Подвиг ваш зачтется вам, Савва Степанович.
Тыча пальцем в грудь Юрия, Савва долго говорил о сроках строительства новых цехов. Смущали эти сроки Юрия необычайной сжатостью.
– Это реальный расчет! – напористо говорил Савва.
Юрий любил в Савве вот эту молодую энергию, волю и размах. До Саввы был директор добрый, сыроватый, нерешительный. Как стена резиновая: сколько ни бейся головой, не прошибешь и не зашибешься.
– Ну как, Юра, рассказать о моих приключениях? – спросил Савва вдруг усталым голосом. – Не подымай высоко, не опускай низко.
Юрию очень хотелось знать, что же могло произойти с этим умным и честным человеком, но ему в то же время было жалко его и еще было совестно копаться в больном сердце. Он тепло глянул в его глаза:
– Потом как-нибудь, Савва Степанович. На охоте или на рыбалке. Врастайте в коллектив всем своим горячим сердцем. Со временем горечь осядет, второстепенное отсеется, а главное покажется в несколько ином свете. А там, глядишь, и не захочется толковать о своем черном дне.
– Упрощаешь немного, Юра.
– Зачем же усложнять сложное? Только запутывать. По себе знаю, Савва Степанович, чувства горькие границ не имеют. Лучше не давать им волю. Ушибов трогать не будем. По возможности, конечно. Поедем к нам, отдохнете, а?
– Вези меня в горком, к Солнцеву, – приказал Савва и, усмехаясь, иронически добавил: – Воспламеним Тихона Тарасовича перспективой.
IX
Во дворе горкома Юрий поставил машину рядом с видавшим виды «газиком». Савва узнал этот автомобиль. Часто, бывало, в кромешной ночи гонялись с Солнцевым на этом «газике» за зайцами, ослепляя их фарами. И подумалось Савве, что машина смахивает на Тихона Тарасовича: лобастая, изношенная, она бегала по любому бездорожью. Как и Тихон, она уже много лет не отдыхала, страдала одышкой, но всегда имела походный, боевой вид. И еще вспомнил Савва: Солнцев нелегко расставался с привычными вещами, будь то машина или костюм.
Вошли в просторный кабинет с почерневшей дубовой панелью. Из-за большого старого приземистого стола вышел вразвалку болезненно полный Тихон Солнцев.
– Привет сталеварам, привет! – сказал он хрипловатым, как у погонщика быков, голосом. Достал из кармана серого просторного пиджака коробочку, взял из нее какую-то таблетку, ловко кинул в рот и запил нарзаном. Лукаво прищурив глаза в припухлых отечных веках, спросил Юрия: – Скажи мне, Юрий Крупнов, хвост вертит собакой или собака хвостом? – Не дожидаясь ответа, вынул из скрипящего ящика стола два экземпляра заводской газеты, подал один Савве, другой Юрию. – Как вам нравится фельетон «Бескрылая фантазия»?
Зло смеялся некий Тихон Заволжский над городским строительным трестом: и дома-то строят нелепые, и средства-то расходуют не по назначению, и хватаются-то за многие объекты.
– Тихон Тарасович, написано неплохо, – сказал Юрий.
Взмахом выцветших бровей Солнцев погнал волны морщин по просторному лбу, они затерялись в густой медновато-седой заросли волос.
– Этот новоявленный Щедрин – трус, – сказал он с одышкой. – Ишь ты, Тихон, да еще Заволжский. Таракан он запечный. А ты, секретарь, проморгал, выпустил из рук газету. Получилась игра фантазии, чересчур крылатая. Разберись! Скажи этим Тихонам и Епифанам: критикуйте в открытую. Они не селькоры первых дней Советской власти, перед ними товарищи по работе, а не кулаки с обрезом. Мы критику любим, но какую? То-то и оно!
Савва украдкой следил за Юрием: тот слушал секретаря спокойно, не сводя с него голубых, с суровым холодком глаз, едва заметно улыбаясь уголками рта.
«Что-то более значительное скрывается за этим разговором о фельетоне, – подумал Савва не без тревоги. – Солнцев опытный, умный, и вряд ли могла так взволновать его заводская газетка. Да и Юрка привычен к дисциплине и, не думавши, не благословил бы газету на выпад против… Да, да, тут ложится тень на горком».
Тихон подошел к глухой стене, отдернул широким жестом занавеску.
– Полюбуйтесь генеральным планом строительства города! – сказал он.
Савва остановил взгляд на своем заводском районе. «Вот и Богатырь-гора. Но почему парк да еще фуникулер до самого пляжа? Тут же немедля начнем строить цехи», – думал он, слыша за своей спиной астматическое дыхание Солнцева.
Савва вскользь сказал о генеральном плане городского строительства и потом с натиском заговорил о цели прихода – строительстве новых цехов. Сроки жесткие. Но ведь мы работаем на таком напряженном режиме с первых дней революции. История продиктовала условия, мы их приняли. Савва увлекся, убеждая Тихона, навязывая ему свою волю. Нет у городской партийной организации более важного дела, чем помощь комбинату: ведь тут сталь, машины.
– Сроки строительства новых цехов жесткие, но это реальный расчет, – повторял Савва несколько раз, склоняясь через стол к Тихону, задумчиво сидевшему в кресле.
«Все это с размахом. Но боюсь, что это результат испуга, а не реальный расчет, обещание сгоряча… и стремление разжалованного снова стать замнаркома, и как можно попроворнее», – думал Тихон, тревожно прислушиваясь к своему с перебоями работавшему сердцу.
Их глаза встретились на секунду-две и разошлись.
– Подумаем, обсудим, – сказал Тихон. И, не повышая голоса, он стал спокойно говорить, что сталь сталью – это элементарный долг заводского коллектива, вот городу нужно помочь построить стадион не где-нибудь, а у Маришкина пруда, в овраге. Около заводов этакая разверстая пасть, источник оползней… А еще нужно филармонию… Пусть-ка Юрий покрепче займется оползнями, поможет геологам, приезжающим на днях. – А то ведь и завод сползет в Волгу, – закончил Тихон. Он встал, давая понять, что беседа кончилась.
– Тихон Тарасович, сроки строительства новых цехов – закон. Обсуждать поздно, да и бесполезно, – сказал Юрий.
Насмешливо приподняв правую бровь, он спросил Солнцева, в прежнем ли полудохлом состоянии кирпичный завод стройтреста.
– А почему бы ему не быть в обморочном состоянии? – спазматическим голосом шутливо ответил Солнцев. – Вот посадим тебя в горком, дашь повелительные указания: восстань, завод, из праха!
Переждав, когда заглохнет сипловатый густой смех Солнцева, Юрий попросил передать кирпичный завод Савве – без этого новые цехи не построить.
– Как ты о дяде печешься, а?! – шутил Солнцев. – Жаль, что я не твой дядя, глядишь, поменьше бы критиковал, а?
– Я о вас пекусь, Тихон Тарасович, чтоб на грядущей конференции критиковали меньше. Отдайте завод хотя бы на паях: половина кирпича нам, половина городу.
– Не могу но поддержать просьбу Крупновых. У нас стало традицией: каждый рулевой города считается со сталеварами. Ладно, расширяйте завод, только меня вокруг пальца не обведете, – посмеивался Тихон.
– Мы не рискнем пускать в ход пальцы… вы зубасты, – сказал Юрий.
Вдруг в складках губ Солнцева появилось что-то грубое и жесткое, синие глаза взглянули на Юрия с дерзкой усмешкой.
– Ну, теперь Крупнов поменьше может идти, а Крупнова покрупнее попрошу задержаться на минуту, – сказал Тихон. Он гневно нахмурился, заметив, как побледнел Юрий. «Молокосос, еще обижается». Закрыв двери за Юрием, он подошел к Савве, похлопал по плечу: – Держись, друг. Тяжело, знаю, тяжело. Однажды жестоко критиковали меня на активе. Измочалили, под нулевку отделали. А ведь душу вкладывал в работу. Доплелся до квартиры, а жаловаться некому: вдовствовал, маленькие Рэм и Юлька спали. Утром собрал партком и сам измолотил себя, душу вывернул. Товарищи пожалели. Тут, Савва Степанович, на себя надо наступать, увидать себя в завтрашнем дне. Мне не слаще от твоей осечки. Рекомендовал тебя с железной уверенностью.
Савва сидел сбоку стола, подперев рукой подбородок, дремотно прикрыв веками выпуклые яблоки глаз. Из-под ресниц видел, однако: беспокойно двигаются по столу пухлые руки Тихона.
– Помнишь, твой племянник сказал тебе в вагоне, когда ты уезжал в Москву: «Падать придется с большой высоты, желаю благополучного приземления». Вот и думаю, может быть, молодежь прозорливее нас?
– Юрий шутил. Вообще мы, Крупновы, веселые, – мрачно сказал Савва.
– Он шутит иногда не шибко весело. Вообще инженер застегнут на все пуговицы. Знаю, на моих глазах рос этот феномен. Что ж, молодые расправляют крылья, мы стареем. Как высоко подымутся, куда полетят, об этом мы должны подумать… Кстати, как он докладывал в ЦК партии о работе завода?
– Доклады были со многих заводов – с Урала, Украины, – уклончиво ответил Савва, устало поднимая и опуская глаза.
«А что бы я стал делать, случись со мной такое же? – подумал Солнцев. – Все, что угодно, но только не киснул бы. Никогда не испытывал я сострадания к погорельцам такого рода. Да и есть ли оно у других? Принцип выше личности. Отстаивая интересы государства, нельзя щадить персону».
– Такой уж у меня характер, Савва, не отворачиваю лица ни от ветра, ни от грозы. Не уклоняюсь от ответственности за твою осечку… – Солнцев вдруг умолк: было что-то страшное в том, как внезапно широко распахнулись глаза Саввы, злые, горящие, как у голодного льва. Савва встал, прошел до окна, потом к столу, опять к окну. Тихон с беспокойством, граничащим с испугом, следил взглядом за его ногами: икры повыше коротких голенищ вздрагивали.
– Не беспокойтесь, Тихон Тарасович. Я ломовая лошадь. Привык возить тяжести в гору, привык к поддержке товарищей. Когда падаю с горы, других с собой не увлекаю.
– Немного не так понял меня. Пока я жив, поддержу тебя всеми силами, – опять громко сказал Солнцев. И вдруг, почесывая затылок, морщась в крайнем затруднении решить сложный вопрос, протянул: – Вот проблема-то, а!.. Дядя – директор завода, племянник – парторг. А? Удобно ли? Скажи!
– Откровенно говоря, этот мужик не посчитается и с родней. Молодежь у нас хорошая.
– Ну, ну, разговор об этом пока что черновой, – сказал Солнцев, пожимая на прощание руку Савве.
Машину вел Юрий, Савва сидел рядом, уставившись немигающими глазами на мощенную булыжником дорогу. Оба молчали. Обоим было неловко оттого, что Солнцев так грубо выпроводил Юрия и секретничал с Саввой. По радио передавали песни в исполнении известной артистки, судя по ленивому голосу, женщины пожилой и толстой:
Поморгала я глазами С выраженьем на лице:
Стоит милый мой в Казани, Машет ручкой на крыльце.
Юрий выключил радио, бросив:
– Самодельщина!
– У тебя нет чувства юмора. – Савва сердито засопел горбатым носом, снова включая приемник.
– А у вас – вкуса, Савва Степанович.
Певица тянула другую, также неприятную для Юрия, но очень нравившуюся Савве песню:
А лаптищи-то на ём, ём, ём – Черт по месяцу плел.
Эх, ну, ну-да, ну.
– Поехала, – сквозь зубы процедил Юрий и умолк.
– Ну и денек! – заворчал Савва, сдвинув на затылок фуражку военного образца. – Утром был в Москве, потом успел прилететь на Волгу, провел совещание, с тобой поспорил, с Тихоном душу отвел. Как только выдерживает мой организм такую нагрузку, а?
Юрий бросил косой взгляд на его голову, и ему показалось, что череп у Саввы железный, толщиной пальца в два.
– Да, милок, – продолжал Савва раздумчиво, следуя ходу своих мыслей, – как бы мы ни огорчались, ни критиковали друг друга, а хорошая все-таки это штука – жизнь. И это говорит человек, который чуть-чуть не сломал себе голову. Сколько на моих глазах критиковали, понижали в должности работников различных калибров и жанров! И представь, Юрий, никто не помер от критики. А? – В голосе Саввы послышались столь неожиданные тонкие, срывающиеся звуки, что Юрий внимательно взглянул на него: лицо осунулось, глаза запали.
«Не помирают, а стареть стареют. И давление повышается», – подумал Юрий.
– Савва Степанович, на сегодня хватит с вас впечатлений.
– Хватит. Отвези меня в гостиницу.
Едва вошли в номер, заявился администратор, извиняясь, сказал, что придется Савве Степановичу перебраться на седьмой этаж в общежитие, потому что этот «люкс» займет товарищ Иванов.
Савва побагровел, сопя горбатым носом.
– Позвоню Солнцеву.
– Не стоит, Савва Степанович, именно Солнцев велел приготовить «люкс» для товарища Иванова.
Юрию горько и обидно было видеть безропотную податливость своего, бывало, всегда властного и сильного дяди.
– Знаешь, Юра, о чем толковал Солнцев? – заговорил Савва, как только покинули номер. – Он думает, что кому-то из нас с тобой нужно уйти с завода.
– Эх ты: «он думает»! Я тоже кое-что думаю о нем, да пока помалкиваю.
Савва осерчал:
– И какого черта задираешь старика?! У него за шутками бездна опыта, хитрости, а ты своей остротой весь на виду, еще мелко плаваешь.
– На перепуганных я не обижаюсь. А твоего беззубого Робеспьера – Тихона не боюсь. Пора ему на покой, рыбу удить.
X
Анатолий Иванов проснулся в номере гостиницы в шесть утра, как и приказывал себе вчера, ложась спать. Одинокий человек, он привык следить за своим здоровьем и очень был доволен, что командировка пока не нарушила режима.
После ванны Иванов побрился, надел новый, с иголочки, коричневый костюм, велюровую мышиного пвета шляпу, привычными движениями рассовал по карманам серебряный с инициалами портсигар, спички, надушенный платок, записную книжку, надел часы на сухую маленькую крепкую руку.
Он был невысокого роста, черноволосый, чернобровый, носил усы. Многолетнее курение придало его смуглому от природы лицу бледноватый оттенок. И тем заметнее выделялись на этом бледно-желтом лице черные глаза, мерцавшие из-под крылатого чуба.
Все сильнее овладевало им то особенное чувство, которое бывает у молодых, облеченных высокими полномочиями людей, приехавших проверять работу периферийных товарищей: спокойное сознание своего превосходства, настороженность, наблюдательность.
В вестибюле молодой человек в темном кителе, с планшеткой через плечо подошел к Иванову, сказал позевывая:
– Отдохнуть негде, черт возьми!
– Вы кто?
Отставив ногу, парень ощупал Иванова скептическим взглядом мутных от бессонной ночи глаз.
– Геолог. Документы показать?
– Вот что, геолог, я ухожу на целый день. Отдыхайте в моем номере.
– Толково, дружище! Мы бы с корешом и на газоне выспались с превеликим удовольствием, но куда денешь вон ее? – парень указал глазами в угол: там стояла женщина в плаще, тайно и неумело покуривая.
– Жена?
– Не-е-т… Геолог, товарищ по работе. Юлия, иди сюда! Нам повезло. Еще есть на свете наивные, добрые люди.
«Ну если и подруга его такая же рубаха-тетка, я горько пожалею, что связался с ними», – подумал Иванов. Но отступать было поздно: Юлия, скомкав папироску, решительно двинулась к ним. Было что-то мальчишески-задорное в том, как она, засунув руки в карманы плаща, вскинув голову, легко шла, выпятив грудь.
– В чем дело? – строго спросила Юлия, глядя только на своего товарища. Необычно яркими показались Иванову ее синие глаза на загорелом, несколько длинном лице.
– Понимаешь, Юлька, товарищ этот – свой мужик.
Юлия окинула Иванова взглядом с ног до головы, усмехнулась.
Подошли еще парень и девушка, тоже геологи.
Иванов привел геологов в номер. Юлия застелила бельем диван, велела товарищам отдыхать.
– Я навещу братишку, отца, а в тринадцать ноль-ноль приду за вами, – сказала она, нетвердо выговаривая «р», потом прямо посмотрела на Иванова, предложила, протягивая руку: – Познакомимся, что ли, добрый дядька?
– Иванов, Анатолий Иванович. – Он пожал узкую с длинными пальцами руку.
– Боже праведный! Какая редчайшая фамилия! – И Юлия засмеялась, играя глазами, зубы поблескивали, белые и плотные, два из них сидели чуть избочившись.
Это-то и придавало улыбке живую прелесть. Юлия поправляла перед зеркалом очень густые, медно-красного отлива волосы, не переставая весело болтать:
– Я бы на вашем месте заменила фамилию другой, например товарищ Итакдалее. Хорошо?
«В ней есть что-то особенное, этакое зелье», – подумал Иванов.
– Зачем же заменять фамилию? – спросил он.
– Вполне естественно! На собраниях, в учебниках логики, в задачах по арифметике так и говорят: Иванов, Петров и так далее. Это Итакдалее очень оригинально. Не правда ли?
– Перестань, Юлька, кокетничать, – оборвал ее геолог, снимая сапоги и примериваясь взглядом к дивану. – Тебе это чертовски не идет.
– Вы напрасно, Юля не кокетничает, она… просто веселая девушка, – возразил Иванов, а парень мудро усмехнулся, как усмехается человек, которому надоели одни и те же заблуждения людей.
– Колька прав, я раздурилась, – серьезно сказала Юлия, но вдруг опять засмеялась. – Виноваты в этом, добрый человек, вы: я давно не встречала таких галантных мужчин!
– Юлька, не дерзи! Товарищ может осерчать, попросить нас из номера.
– Молчу.
– Что же вы будете разведывать? – осведомился Иванов после неловкой паузы.
Геологи переглянулись.
– Что-то вроде строительной площадки, – уклончиво отозвался парень. Юлия смягчила улыбкой его угрюмый ответ, спросила Иванова, приподнимая брови:
– А вы, Ваныч, имеете какое-нибудь касательство к разведке?
– Некоторым образом имею.
– Что вас интересует: нефть? Мы-то по борьбе с оползнями.
– Все меня интересует, – сказал Иванов, – все, особенно люди.
Он пожелал гостям хорошенько отдохнуть, ушел, прощально взглянув на свой новенький фибровый чемодан.
«Вот и окунулся в обыденную жизнь. Встал рано, глупостей наделал, – думал он, презирая себя за неожиданную доверчивость. – Что они за люди? Своя у них жизнь, свои нравы». И хотя их жизнь представлялась ему грубовато-примитивной, он чувствовал, что в ней было что-то сильное, заманчивое.
«Забавные люди», – решил он. Но, несмотря на снисходительную оценку, ему хотелось снова повидать этих «забавных». И он решил к часу дня обязательно вернуться в номер, когда Юля будет там.
В свой номер Иванов явился, однако, с уверенностью, что случайно приголубленные гости ушли. Но они сидели за столом, как у себя дома, и пили чай.
Юля была в зеленом платье, сапожки заменила туфлями. Только теперь Иванов заметил, что была она высока, несколько худощава и все-таки стройна. Она стояла посредине комнаты, спокойно давая оглядеть себя.
«У нее еще одно редкое сочетание: тонкая фигура и сильные ноги и руки. Если бы не правильный нос, лицо казалось бы некрасивым», – подумал Иванов, украдкой поглядывая на ее улыбающиеся тонкие губы.
«Очевидно, трудно привыкнуть женщине к усам у человека невысокого», – озорно думала Юлия. Да, если бы не этот выпуклый лоб, не эти серьезные глаза, она бы не поверила, что перед ней мужчина, а не мальчик.
«Ну прямо сущая лялечка… Хочется пожалеть, приласкать», – неожиданное желание мелькнуло у нее. Подняла руку, чтобы откинуть со лба его нависавшие двумя глянцевыми крыльями волосы, но вовремя изменила движение руки, поправила воротничок своего платья.
– Садитесь, Толя, чай пить. Попали на Волгу – чай пить надо: тут водохлебы, – сказала Юля. – Хотя за вашу любезность полагалось бы угостить вас чем-нибудь покрепче, но… в городе очень сильны антиспиртные страсти.
– Почему бы это? – спросил Иванов, принимая чашку из рук Юлии.
– Какое-то начальство скомпрометировало себя по этой части, и теперь в ожидании верховной кары даже рядовые в рот хмельного не берут. Говорят, партийное руководство на заводе проводит линию сухого закона. Мой давний друг Юрий Крупнов – парторг. Воображаю его в этой роли! Он может отучить не только от вина, но и от курева! – И Юлия нервно засмеялась.
– Давайте-ка чай допьем и к твоему Юрию отправимся. Авось он поможет нам. Для завода будем работать, – сказал парень.
– Не люблю одалживать у знакомых, тем более у таких, как мой Юрий.
– Опять кокетничать? Что с тобой? Взвинтилась вся. Вот от товарища Иванова без спеси приняли помощь. Отдохнули. Спасибо.
– От Анатолия Ивановича можно принять, а от Юрия никогда, – сказала Юлия, улыбаясь весело и вызывающе.
Иванов снова почувствовал всю прелесть ее дерзкой женственности.
«Своевольная, язвительная, очевидно, нервная и горячая, – думал он, наблюдая ее порывистые движения. – Давно где-то видел я эту девчонку, именно эти синие глаза и медные волосы». Он пожалел, что им придется скоро расстаться. После чая пошел проводить гостей.
– Так вы тоже геолог? – спросила Юлия и решительно посоветовала: – Ищите настойчиво и найдете, что вам надо.
– Постараюсь… А я вас и прежде встречал где-то…
Взвалив на плечи рюкзак, Юля спросила:
– А вы, случайно, не пишете стихи?
– Да, пишу, по вдохновению, – легко признался Иванов, выходя вместе с девушкой в коридор.
– Тогда вы совсем хороший парень! Ей-богу!
– Вы мне тоже нравитесь. У вас глаза синие-синие и правдивые.
– А у вас черные и наиправдивейшие… Усы вам… сбрейте.
«О, она отваживается подавать советы!..»
Когда она взяла удостоверение у администратора гостиницы, Иванов попросил:
– Юля, можно взглянуть на вашу карточку?
– Можно, – охотно согласилась Юля и, вздохнув, пожаловалась: – Я тут выгляжу старушенцией.
Когда ее фотографировали, она, очевидно, хотела выйти очень серьезной, плотно сомкнула губы, но глаза не подчинялись, они улыбались, звали, дразнили.
«Что-то рискованное, ненадежное в этих глазах. Заведут и бросят».
– Что скажете, если я оторву карточку?
Юля выхватила из рук Иванова удостоверение.
– Сдирали бы, когда была в ваших руках. – И, явно поддразнивая, добавила: – На такие поступки санкции не требуется. Ну-с, прощайте, товарищ Итакдалее. Странный вы человек…
И досадно стало Иванову: мелькнула и, наверное, навсегда исчезла. Сами собой складывались в уме неясные, как предчувствие, певучие строчки о девушке. И невозможно было разъединить эту тихую певучесть в душе и образ Юли. Они слились вместе, как воды разных рек в одной большой реке. И радостно и грустно было оттого, что так случилось.
«Она явно нервничала, говоря о Юрии Крупнове. Неспроста, тут какая-то тайна», – подумал Иванов. Он поймал себя на мысли: Юрия хотелось увидеть совсем не потому, что он парторг завода, – ему не терпелось узнать, какие отношения между Юлией и Крупновым.
У Иванова был давний острый интерес к семье Крупновых: собирал материал для книги о революционном движении в Поволжье. Говорили, что обер-мастер Денис хранит письма Ленина, но точно об этом никто не знал. «На простой козе к нему не подъедешь, – сказал Иванову доцент-историк. – Строгая семья».
В его памяти остался Михаил Крупнов – рябой, ошеломляющий своей откровенностью. С ним познакомился давно: вместе ходили на собрания литературного объединения. Юрия помнил плохо.
XI
В партком завода Иванов пришел в пять часов, в точно назначенное ему время. До этого он побывал у Солнцева, под руководством которого работал когда-то в горкоме комсомола. Солнцев посоветовал ему вникать глубже в дела, «влазить» в шкуру тех, кого проверяешь. Как знать, сказал он, хитровато улыбаясь, может, самому Иванову придется работать на месте того же Юрия Крупнова.
– Кто мне по душе, с тем я легко не расстаюсь.
Иванов знал, что обком считается с желаниями Тихона Тарасовича и еще не было случая отказа в какой-либо просьбе его.
Авторитет Солнцева особенно возрос после решительного и глубокого обновления руководства области и города в 1936—1937 годах; многие тогда были отстранены от работы, исключены из партии, а некоторые посажены в тюрьмы. Тихон прошел сквозь эту бурю еще более окрепшим, закаленным.
В приемной парткома Иванов скромно сидел у порога, поставив ноги под прямым углом и положив на колени руки. Эта наивная детская поза не вязалась с пытливой настороженностью небольших черных колючих глаз. Рядом с ним беспокойно ерзал на стуле румяный человек, от которого пахло сдобными булками. Оба они прислушивались к тому, что рассказывал Марфе Холодовой хитроватый парень, блестя золотым зубом.
– Понимаешь, Марфуша, подъехал я на «газике» с моим Петруниным в десять часов прямо к парадному, а там стоит молодой человек в шикарном костюме – твой, значит, Юрий Денисович. «Здравствуйте, товарищ заведующий автогаражом, – говорит твой моему. – Часы у вас, – спрашивает, – правильные?» Заторопился мой, полез в карман, а часы на руке. «Точные у вас часы, – говорит твой, – ровно десять. Почему же вы опоздали на работу? Как обслуживают рабочих ваши автобусы? Не знаете?» И дальше, окаянный, спокойно, с улыбкой: «Ну вот, чтобы вы знали лучше, как работает парк, прикажите шоферу отогнать ваш «газик» в гараж заводской поликлиники. На работу поездите в автобусе. Кстати, врачи нуждаются в машине». Мой начал было: «Живу далеко, у Маришкина пруда». А твой моему: «Это очень даже хорошо, что далеко живете: лучше узнаете работу». – Парень засмеялся. – Так вот и получил я внеочередной отпуск!
«Говорят, Крупнов пошумливает, командует. Коммунисту рядовому трудно попасть к нему на прием», – вдруг вспомнились Иванову слова Тихона Солнцева. И он вежливо осведомился у своего румяного соседа, часто ли донимают парторга личными делами. Тот ответил не сразу:
– Это еще вопрос, кто кого донимает. Руки у Денисыча длинные, достанут тебя в любой дыре. Не проходит дня… – румяный, пахнущий сдобными булками, не договорил: Марфа велела ему зайти в кабинет.
Она посмотрела на Иванова так, будто выбирала в женихи, и, закинув полные руки, поправляя уложенные на голове русые косы, сказала:
– Вас не сможет принять Юрий Денисович. Да, да, я доложила, как вы просили: рядовой коммунист из транспортного цеха по личному делу.
– Тогда я сам войду! – сердито сказал Иванов.
Человек пять рабочих и румяный сидели за столом, напротив них – худощавый, горбоносый, с желтой головой. Он пристально взглянул на Иванова быстрыми глазами, потом повернул лицо к Марфе.
Она пожала плечами: «Я сделала все от меня зависящее, и я не виновата. Вот он сам своей персоной, что хотите, то и делайте».
– Моя фамилия Иванов, из обкома партии. Странно, к вам не может попасть рядовой коммунист. Некрасиво, мягко выражаясь.
– Но вы же не рядовой член партии, товарищ Иванов. А вообще-то у вас оригинальный прием – прикидываться рядовым. Позаимствую, – с улыбкой сказал Юрии.
«Зачем он так прямо в глаза? – тревожно подумала Марфа, выходя из кабинета. – Эх, Юрий Денисович, не в меру ты прям и горд! Вот снимут с работы – каяться будешь. – Она подумала и спросила себя: – А будет ли каяться? Умеет ли?»
Юрий отрезал ломоть от кривобокой непропеченной буханки, предложил румяному с недоброй любезностью:
– Закусите, не стесняйтесь.
Достал из ящика стола фигурки различных животных, вылепленных из хлеба, расставил все это стадо по зеленому полю стола.
– Полюбуйтесь скульптурой! Рабочие делают из вашей стряпни. – Юрий старательно выпрямил ножку свиньи, покудрявее завернул хвост собачки. Рабочие захохотали:
– Эх, пастуха забыли сделать!
Румяный, пахнущий сдобными булками, с энтузиазмом заговорил о печах, о тестомесках, о поддувалах, о том, какое значение для трудящихся имеет хороший хлеб…
– Немного знаем, что такое хлеб, едим не первый год, – перебил его рабочий.
Румяный сказал, что будет сдвиг, перелом.
– Тут без наших стараний хватает сдвигов: поселок ползет, того и гляди, завод поедет в Волгу! – сердито сказал другой рабочий, обращаясь к Иванову.
– Проще, без катастрофических слов «сдвиг», «перелом», скажите: долго ли будет дремать ваша гражданская совесть? – сказал Юрий румяному. – Договорились: пышным хлебом будете кормить нас. Механика пришлем, поможем.
Румяный завернул в газету фигурки из хлеба, вышел.
– А я-то думал, что самое трудное – сварить качественную сталь, а тут, оказывается, булки тоже дуриком не испечешь, – сказал рабочий.
Все засмеялись.
Юрий, покачивая на ладони стальную плитку, заговорил с рабочими о мартенах, о томильных колодцах… И хотя Иванов не понимал многих слов, он чувствовал, что речь идет о новых, очень важных государственных заданиях заводу. Армии и флоту нужна качественная сталь, несокрушимая броня. А времени в обрез. Нужно днем и ночью экспериментировать. Послать мастеров на уральские заводы. А главное, самим действовать смелее. Нет сейчас у завода, у рабочих более важного дела.
Когда рабочие ушли, Юрий пристально взглянул на Иванова.
«Видимо, это тот самый Иванов, с которым мачеха Юли хочет породниться», – подумал он.
«Рыжие, носатые, пожалуй, нравятся женщинам. Тем более такой своенравной, как Юлия», – думал Иванов, пуская кольцами дым из-под усов. Встретился с взглядом Крупнова, почувствовал: говорить нужно только начистоту или вовсе не говорить. Рассказал о цели своей командировки: изучить агитационно-пропагандистскую работу в городе, особенно на заводах; помочь в меру своих сил. Есть и личные интересы – поближе познакомиться со старыми рабочими, участниками революционной борьбы. Откровенно говоря, давно мечтается записать рассказы, воспоминания бывалых людей. Если хватит умения и способностей, попытаться повесть написать. Но это в том случае, если удастся освободиться от партийной работы, что вряд ли возможно.
– Я слабо знаю производство, рабочих… Помогите мне, а?
Эта смиренная просьба тронула и насторожила Юрия, и он сказал:
– Не будем щеголять показной скромностью. Казанские сироты ныне не вызывают жалости. У меня опыта меньше вашего. Что же поделаешь, назвался груздем – полезай в кузов! Какой у вас план, Анатолий Иванович?
Иванов сказал, что ему хочется несколько дней следовать за парторгом, как нитка за иголкой, если это не стеснит…
– Нисколько. Поедем на стройку.
И в машине Юрий говорил все о том же: нужна броневая сталь в самый короткий срок.
На северной окраине города, повыше завода, нарядив берега старыми плакучими ивами, блестело озерцо. Давно когда-то утопилась в темном омуте разнесчастная душа-девица Маришка. Городская молва поэтизировала ее неразделенную любовь. Местные поэты, в том числе сам Иванов, начинали свое поприще с описания Маришкина озера. Плачет Маришка зимой и летом, горючие слезы ее прожгли огромный овраг, разрубивший город пополам. Горожане вбивали в берега оврага сваи, бутили камнем, заваливали землей. Но светлые родниковые слезы Маришки упорно пробивали путь к Волге.
У оврага Юрий оборвал лихорадочный бег машины. И сразу залила уши первобытная окраинная тишина. Взмывшие над болотом чибисы обрыдали гостей, сверкая на солнце атласно-белой изнанкой крыльев.
Подле бараков на траве мужчины и женщины резались в карты. Лениво шевелились сочные листья молодых тополей, на веревках сушилось белье. В зеленых лужах лежали огромные свиньи, высунув из воды носы, нюхая горячий ветер.
Главный архитектор города, кругленький, с белой, как одуванчик, головой, и управляющий стройтрестом, высокий красавец с седеющими висками, сразу же о чем-то заспорили. Председатель завкома, сутулый, широкоплечий старик со шрамом от ожога на щеке, сказал тихо Юрию, указывая глазами на спорящих.
– Столкнем, Юра, их с р-р-рабочими. Пусть возьмут за штаны этих джентльменов-говорунов.
Подошли рабочие, старые и молодые. Юрий записывал просьбы и предложения, на многое отвечал тут же твердо:
– С этим придется подождать.
– Юрий Денисыч, ждать умеем. Третий год ждем, все жданки поели. Вон она, поповская культбаза! – указал рабочий на приземистую церквушку, уныло коротавшую за тополями свой затянувшийся век. – Работает, говорю, церквушка. Пивная тоже не дремлет. А вот Дом культуры никак не подымается выше второго этажа. Диво, да и только! Или взять жилые дома. Из года в год разговоры, а за это время я успел в своем бараке созреть, жениться, скоро сына буду женить. Нам управляющий говорит: тут строить! А архитектор свое: вон там! Как же, к хрену, там, когда оползни!
– Правильно в газете писал этот Тихон Заволжский! – подхватила молодая работница. – Как же так, Юрий Денисович? Игра в кошки-мышки получается, а?
– Чего не знаю, того не знаю, товарищи. Главный архитектор и управляющий сами объяснят, – сказал Юрий.
Архитектор и управляющий заспорили, пуская в ход колкости: «Там строить не могу!» – «А тут я вам не позволю!» – «План не догма, а руководство…»
Иванова удивляла и раздражала та сложная путаница, которую создали сами же люди вокруг чрезвычайно простого дела: человек должен жить в домах, веселиться и отдыхать в клубах. С терпеливым презрением ждал он, когда до конца выговорятся архитектор и управляющий.
– Так вот, товарищи, если вы согласны строить здесь жилые дома, разговор на этом закончим, – сказал Юрий.
– А вы, рабочие, не давайте им и нам покоя.
Но Иванову казалось, что никакого согласия не достигнуто. И в этом он убедился, разговаривая с архитектором по пути к строительной площадке: Солнцев не допустит изменений генерального плана, как бы ни критиковали его люди вроде Юрия Крупнова.
Иванов насторожился. Теперь он не отставал от Юрия ни на шаг, чувствуя, что вот-вот наткнется на разгадку какой-то важной лично для него тайны.
Юрий обострившимся, звериным чутьем уловил эту повышенную недружелюбную настороженность и отвечал весело, с дразнящей откровенностью. Когда подошли к строящемуся в садах на крутом берегу Волги Дому культуры, он спросил у ребятишек, которые ватажились у площадки, тут ли их кумир, восходящая спортивная звезда завода Веня Ясаков.
– Ве-е-е-ня! – позвали ребятишки многоголосо.
Пока Ясаков спускался с лесов, Юрий рассказал Иванову: любят школьники Вешо, а Женька даже портрет его наклеил в альбом рядом с портретом Лермонтова, любимого поэта крупновской молодежи. Подошел плечистый, голый по пояс, еще безусый, с неутухающими фонарями под глазами каменщик и боксер Веня. Юрий с минуту полюбовался его мускулами, добродушным, наивным лицом с коричневым загаром, потом спросил строго:
– Ну, Тихон Заволжский, получил гонорар за свой фельетон «Бескрылая фантазия»?
Иванов с недоумением смотрел на простоватого парня, не веря, что он мог написать злой фельетон, которым заинтересовался даже секретарь обкома, а Тихон Солнцев назвал фельетон дурной стряпней.
– Эх, Юрий Денисович, гонорар-то вот где! – Веня похлопал себя по заду. – Прознали мой родитель, Макар Сидорович, зажали мою голову коленками, стянули праздничные портки и хворостиной айда расписывать корму. «Ах ты, собачий отрок! Как посмел власти критиковать?» Будь на его месте другой, я бы в один миг загнул салазки, косоротился бы он всю жизнь. А тут кротко сносил муки. Отец предупредил: «Еще раз возьмешь перо своей несовершеннолетней рукой, завяжу я тебя в калмыцкий узел». Несправедливо, Юрий Денисович, получилось: писали вместе с тобой, а гонорар получил один я. Как бы управляющий наш не снял с меня башку. – Веня потер ладонью свою бритую, с синеватым отливом, как речной камень-голыш, голову. – Сжует меня вместе с брезентовыми штанами.
– Не трусь, Веня! В обиду не дадим. У кусачек зубы выдергивают.
Свадебное шествие с песней, свистом и залихватским пиликаньем гармошки выкатилось из-за барака на дорогу. Пьяные нарядились в шубы, вывернутые шерстью наружу, измазали лица сажей. Кривляясь и повизгивая, женщины били мутовками в печные заслонки, в худые ведра. На голове невесты подвенечные цветы, через плечо жениха яркая лента.
– Айда с нами, поцелуемся! – кричала хмельная женщина, размахивая ухватом.
Ощупывая цепким взглядом ряженых, Юрий узнал среди них Рэма Солнцева.
– Рэм, иди сюда!
С чувством, близким к испугу, смотрел Иванов, как Юрий сорвал овчину с плеча парня, вытер ею сажу с его лица.
– Гуляй без пещерной шкуры!
– А-а, это вы, Юрий Денисович?! – сказал Рэм, внезапно трезвея. – Пойдемте в барак, в гости ко мне. В комнате хорошо, чисто. Юлька была, прибрала. А этот-то… – Рэм не досказал: Юрий схватил его под руку, увел за угол.
XII
Отодвинув вправо горы, налево – степи, Волга вольготно катила воды к югу. Гулял низовой ветер, дыбя косматые волны. Пыльным прахом дымились разъезженные дороги за рекой. Тревожные скитались в небесной пустоши облака.
На закате ветер затих. Горькое дыхание степной полыни заглохло в прибрежном лесу, запахи цветущих яблонь натекали из ближнего сада. На реке угасали рябые волны.
Рабочие и геологи ушли со стана. Юля лежала на песке у палатки, подперев руками подбородок, смотрела на реку. Долго сгорал в тишине закат по-над Волгой, играли на воде изменчивые краски – вначале оранжевые, потом фиолетовые, а когда солнце перевалило за волнистую гряду правобережья, река оделась в строгую стальную синеву. Крутолобый каменистый утес кинул густую сумрачную тень на омут.
Бывало, девочкой подолгу с безотчетной тревогой смотрела Юля в этот темный глаз омута. Держась за жилистую руку вяза, она с замиранием сердца опускала ноги в холодную, дегтярной черноты воду, потом торопливо карабкалась по меловой хребтине. Набрав полный подол гальки, несколько раз замахивалась, чтобы кинуть в омут, но что-то удерживало ее. Из этого омута и вынырнул однажды желтоголовый мальчишка. Она вскрикнула, присела. Галька посыпалась из подола. Это был Юрка. Так познакомились. Первое время Юля не понимала, почему он в перемены подкрадывался к ней, дергал за косички и иногда стегал веткой клена по ногам до тех пор, пока она не приседала, прикрыв подолом ноги. Позже догадалась: нравится она ему. Несколько лет жила этим веселым сознанием: нравится! На ее счастье, та грустная правда, до которой доходят люди иногда слишком поздно, открылась перед ней, когда ей сравнялось семнадцать лет: не сошлись они с Юрием характерами… Юля гордилась фамильной особенностью своего характера – умением иронизировать над всем решительно.
Юрий же пугал ее прямолинейностью, напористостью. Слишком широко, жадно и благосклонно, почти с дикарской радостью принимал он жизнь…
Однажды до голубых потемок бродили по берегу Волги, потом сели на песок: она – вытянув ноги, он – обхватив руками свои колени и положив на них подбородок. Чем горячее говорила Юля о своей дороге к счастью – незнакомые города, новые люди, скитания по степям страны, – тем выше поднималась его рыжеватая бровь да резче становился профиль медальной чеканки.
– Милая Осень, я ждал тебя долго! Отсюда мы вернемся в наш дом. Старики все знают. Одобряют.
– Я боюсь тебя. Я умру от гордости, если обманусь в тебе. Я не могла бы жить с твоей матерью. Ну что я поделаю с собой: многое старомодным кажется мне в вашей семье. А я-то избалованная, я своевольная. Ну вставай, не хмурься. Подумай сам: не слишком ли это просто – взяться рука за руку, повалиться в ноги родителям – благословите! Я не хочу привычного. Я хочу отодвинуть развязку. Любовь не терпит привычного. – Юля вскочила и побежала по мокрому песку. – А ну, догоняй!
Юрий перерезал ей путь, бегал шальной, петляя вокруг, загоняя ее в кусты краснотала. И когда она ослабела, поднял на руки, понес в лес. Она вцепилась в его волосы. Над головой сомкнулись ветки осокоря, трещал под ногами ежевичник. Бережно опрокинул Юлию на песок.
Рывком она высвободила рот из-под его горячих, сухих губ.
– Осень… я ж люблю! Дурочка…
Юля метко кинула в его глаза горсть песку.
Юрий шел к реке, как бы ощупывая воздух. Юля стояла у ветлы, бурно дыша, пока он промывал глаза.
– Я плохо вижу. Ты проводишь меня домой, Осень. Я тебя немного побью, а потом пожалею. Хорошо? Только не крутись, а?
– Я не зайду к вам… Ты задушил то немногое, что у меня было к тебе… Не забывайся, я – Солнцева Юлия!
– Отстань. Я один пойду. Не получится из меня кавалер-угодник, адъютантик при вашей светлости, дочке секретаря горкома. Хотел сделать человека из дикой самовольницы, ты не хочешь. Черт с тобей!
Она брела позади, обмеривала взглядом его широкую спину, облитую белой соколкой, и все глубже утверждалась в правильности своего решения. А ведь чуть было не поддалась… И ей становилось страшно при одной мысли расстаться с вольной, беззаботной жизнью, девчонками и мальчишками своего круга, которые угождали ей, с этой свободой – куда хочешь, туда поезжай! – и поселиться в деревянном домике, в большой семье чужих, строгих и непонятных людей. Тяжело было бы с ними. Не напрасно она что-то стеснялась показываться с Юрием среди знакомых мальчишек и девчонок. Если он любит, будет ждать, авось станет покладистее. С чего это взяли, право, что мужчина назначает срок. Возмутительно! Пусть другие живут старинкой, она, Юлия Солнцева, презирает девичью уступчивость, она сама скажет, когда придет пора сложить крылья и падать на землю.
И все же она чувствовала себя несчастной.
Дома спросила отца, может ли семнадцатилетняя гордая, любящая свободу, жаждущая повидать мир девушка связать себя семьей?
Тут-то отец рассказал ей о своем прошлом, раскрыл тайну ее сиротства.
Каменщик в молодости любил и был счастлив. Были у него дочь Юлия и сын Рэм. Мать их, юная, неуравновешенная, гордая, казалось, навеки была привязана к семье. Но в голодный тифозный год как-то надломилось их счастье: фанатически увлеклась сектантской верой, забросила детей. А потом бежала в Астрахань с обрусевшим персом, оставив Тихону четырехлетнюю Юльку и двухлетнего Рэма. Молча перенес все это отец. Днем работал, вечерами учился. По воскресеньям брал ребятишек из детского сада, наряжал получше и катал в коляске на берегу Волги, под окнами барака. Мать высылала алименты. Это было необычно и даже смешно. Но отец гордо, скрывая за шутками уязвленное самолюбие, переносил свое горе. Счастье пришло к нему уже после смерти жены: женился на красивой певице. Однако дети не поладили с Лелей. Первым ушел Рэм, дав волю своему тяжелому своенравию. Он невежливо раскланялся с новоявленной Тоти Даль Монте: «Гусыня, шипи в своем гнезде!»
– Да, есть в тебе и в брате твоем многое от матери… Жизнь твоя, Юлька, на переломе, самые непоправимые ошибки делаются в семнадцать лет. Последующие годы уходят на раскаяние, на выпутывание из тенет жизни или на углубление ошибок, на примирение с несчастьем.
Юля призналась: прояви Юрий еще чуточку настойчивости, и она «пошла бы на все! А там хоть головой в омут». Побагровел апоплексический затылок отца. «К уголовной ответственности мерзавца!» Юля отскочила от него, прилипла спиной к стене: «Сделаете, я утоплюсь!.. Или убегу с пьяным грузчиком!» Отец пошатнулся и грузно осел на стул. Мокрыми от слез губами целовала его глаза.
– Как скажете, так и сделаю.
– Уезжай из города.
Положила в чемоданчик платья, конспекты, похвальную грамоту об окончании восьми классов и отправилась на пристань. У крупновского сада остановилась, сквозь густую листву увидела Юрия. Их разделяла каменная стена по пояс высотой. Юрий навалился грудью на стену. Глаза его были чисты, но неприветливы и холодноваты.
– Проводить? – спросил он спокойным голосом.
Юля вскинула глаза, минуту смотрела, как ползают тени листвы по его лицу.
– По обязанности?
– Провожу по долгу дружбы. Учись. Отца надо слушаться!
Ей хотелось закричать на него, резко отвернуться и уйти, не оглядываясь. Но сознание, что уезжает она навсегда, удерживало ее.
– И это все?
– А что же еще? Половинчатость не в моем характере.
– Ты многого хочешь, Юрий.
– Я имею право на это: люблю.
– Мы не понимаем друг друга.
– Тогда не о чем сожалеть.
– Прощай. – Юля сделала несколько шагов, остановилась. – Писать будешь?
– Пиши. Отвечу.
– Это уж слишком!
– Тогда не пиши. Захочется замуж – приезжай.
– Нахал! – После этого она уже не оглядывалась. Только слышала брошенное вдогонку:
– Святоша! Горько пожалеешь!
Через полгода первым все-таки написал Юрий.
«Очевидно, я пугал тебя всю жизнь, сам того не желая. Ведь все началось с того, что однажды я вынырнул из омута и сильно смутил девочку в розовом платье. В этом была моя вина и мое нечаянное детское счастье. И все необыкновенно: раскаленные солнцем камни, шелест листвы, девочка, тонкая, рослая. И тебе понравилось, когда назвал я тебя Осенью. Я не знаю, как и откуда пришло мне в голову это странное имя. Но оно так вязалось с синими глазами и смуглой нежной кожей лица, и с волосами цвета осеннего клена! С годами ты все дальше уходила от меня, вернее, тебя уводили твои друзья. Ты хотела, чтобы и я ходил в их табуне. Но я не умел играть смешной роли оставленного в дураках добряка и размазни, который утешается радостью своих знакомых. Наверное, я уже любил тебя и страдал оттого, что не понимал, почему благополучие твоих друзей не делает меня счастливым. Я увидел, как основательно ты была подпорчена злой выдумкой, будто настоящий человек приносит свои чувства в жертву целям и… кажется, коллективу. Мне глубоко враждебна эта раздвоенность. Я жил, ты рассуждала о жизни, примеривалась, скептически, по-отцовски улыбаясь, защищалась от жизни высокопарными словами и… песком. И все-таки тебя я извинял: в семнадцать мы одинаково смелы и глупы. Но бате твоему я не простил: если раскололось его «я» – это его личное несчастье, моральные издержки противоречивой переходной эпохи. Но зачем старик мешает молодости? Но пусть. Может, он устал от жизни. Пиши, если тебе снова нравится понятное только нам двоим имя Осень. В противном случае не надо изводить бумагу и время».
Он по-прежнему гнул свою линию, и Юля не ответила ему. В письмах к брату Рэму глумливо спрашивала о Юрии: рыжий тигр по-прежнему рычит? Наверное, еще яснее стала его ясность и еще прямее его «прямота»? Он еще не утихомирился?
Юрий не женился, и это мешало ей жить: не был решен очень важный вопрос, ошибкой ли была ее детская любовь к нему или залогом счастья? В первом письме к Юрию, полном язвительности, выразила притворное удивление тем, что такой жизнелюб до сих пор не обзавелся семьей. Юрий ответил телеграммой: «Как только одна моя знакомая поумнеет, женюсь».
В тот же день, когда она рассталась с Ивановым, Юля была в доме отца. Сказал ей отец уклончиво: «Неплохой Юрий коммунист». А мачеха сказала: «Тебе, милая, не с партбилетом жить. Характер у твоего Юрия – дай бог! Его руками только железные канаты вить. Крупновы, кажется, и спят-то на железных листах. А ты любишь свободу, моя хорошая!»
На телефонный звонок Юрия она выбежала из ванной, накинув на плечи халат. «Осень, ты скрываешься от меня? Изменила мне и боишься?» «До осени далеко, сейчас весна, да хорошая! Не возражаю, давай встретимся. Где? К вам, конечно, не пойду, тебе сюда не стоит… да просто тебя тут не особенно ждут», – сказала Юля. Юрий помолчал и сказал, что в таком случае придется отложить встречу, пока не найдется подходящее место. «Я предлагаю нейтральную территорию, например ресторан, где можно потанцевать», – предложила Юлия.
Ей не удалось смутить его своим нарядом: крикливо-пестрая юбка, прозрачная кофточка цвета угасающей зари. «Будем вести себя так, будто лишь сейчас познакомились», – сказала она. Он согласился, а когда выпили, он похвально отозвался о ее загорелых, смело обнаженных плечах и об этой прическе… Она пила больше его и курила, завалив пепельницу испачканными помадой окурками. Когда он не шел танцевать, она не отказывала другим. С лица его слетело наигранное спокойствие, он сжал ее руку, горячо попросил: «Уйдем отсюда, Осень». Она пристально взглянула в его глаза: «Во мне есть что-то такое, что бесит тебя?» – «Тебе только кажется, что ты играешь разбитную, чтобы позлить меня». – «Я не играю, я такая…» – «Я согласен с тобой: тебе нравится этот стиль». Юля долго шевелила онемевшими пальцами, которые сжал он, уходя из ресторана.
С тех пор Юля не искала встречи с Круп новым, только раз нагрубила ему по телефону, требуя немедленно дать экскаватор и рабочих…
От бортов теплохода разбежались волны, взломали гладь реки, искорежили отражение каменной Богатырь-горы. А когда успокоилась взрытая винтом Волга, перед Юлей снова затемнел все тот же сумрачный омут. Рассекая воздух гнутыми крыльями, чайки канули за перелеском. Утки, покружив над тихой заводью, отороченной ракитником, опустились на реку.
Юля взяла дымящую головню, выкурила из палатки комаров, завесилась пропитанной смолой сеткой. За сеткой обиженно ныли комары, недовольные тем, что не впускают их в палатку. Юля и себя представляла такой же маленькой и летучей и будто ее кто-то не хочет пустить в свой мирок. А войти крайне необходимо. Так она и задремала, и во сне было все то же небо, и все та же многоцветная Волга, и то же чувство, что ее куда-то не пускают.
Разбудили Юлю голоса людей:
– Э-э, да тут никого нет! Стоп, в палатке какая-то неженка спасается!
Юля узнала голос директора завода Саввы Крупнова. Она увидела серебристую серьгу месяца, повисшего на ветке осокоря, улыбнулась.
Быстро, боясь показаться заспанной, она умылась из чайника, подобрала под косынку волосы, поправила пальцами брови, одернула платье.
Перед палаткой темнела фигура Саввы. Кто-то, присев на корточки, раздувал тлеющие угли; за кустами с треском ломали сухие сучья. Как видно, эти товарищи пришли надолго, если взялись за костер.
– Раненько ложишься спать! – тоном человека, привыкшего делать людям замечания, сказал Савва и крепко пожал руку Юли.
– Да я просто задумалась, Савва Степанович.
– Эх ты, синеокая, при такой нежнейшей луне я в твои годы предпочитал задумываться вдвоем с кем-нибудь!
– В одиночестве сама себе кажешься умнее.
– И несчастнее, – добавил Савва.
Юля всматривалась в человека, который возился у потухшего костра.
Она не знала, кто это настойчиво пытается раздуть умерший огонек. Но ее удивляло упорство этого человека.
У него были сильные легкие: дул, как из мехов. Все ее внимание приковал к себе маленький золотистый разгорающийся уголек. В кармане Юля нащупала спички, хотела помочь человеку развести огонь, но что-то удержало ее.
– Оставайся, Юленька, у меня на заводе, – говорил Савва, наблюдая, как и Юля, за первобытной работой человека у пепелища. – Гарантирую работу, жилье… ну, а счастье само придет к такой девушке!
Трава вспыхнула, смело встали на дыбы языки огня. Человек, возродивший его, выпрямился во весь свой высокий рост. Пламя озарило снизу его литое лицо.
Юля торопливо схватила с песка горсть сухих палочек, подошла к костру.
– Можно положить, Юрий Денисович?
В лице его непривычное выражение растерянности: не то радость, не то замешательство.
– …Осень, – тихо сказал Юрий.
Не спуская с него взгляда, она стала подкладывать прутики в костер. И в то самое мгновение, когда ее пальцы облило жарким пламенем, рука Юрия оборонила их от огня. Так они пожали друг другу руки, чуть приподняв их в горячем пахучем дыму.
Смятение, радость и тревога стеснили ее сердце. После того как она однажды нагрубила ему по телефону, у нее хватило характера не попадаться на глаза Юрию. Но она жила ожиданием встречи с ним, хорошо не зная, чего больше принесет встреча: радости или горя. Рассказать о себе Юрию она боялась. Но он должен знать ее прошлое. Что-то коробило ее, как бересту на огне.
– Эй, хозяйка! Где у тебя вода? Пить хочется! – кричал из палатки Савва.
Юля нащупала в темноте баклагу, кружку и подала Савве. А когда он вылез из палатки, Юля обняла вязовый стояк, прижимаясь щекой к сухой коре.
«Всегда я становлюсь ненормальной и дурой, как только увижу его…» – в горячем смятении думала она.
– Чего спряталась, выходи к гостям! – позвал Савва. – Сватать буду, девонька.
К костру вышла строгой, чужой, недовольной тем, что начальство потревожило ее ночью.
– Ну, что ж, товарищи, вы, очевидно, приехали поинтересоваться работами? К сожалению, сейчас ночь, и я не могу вам показать карьер. Скажу лишь, что большие запасы строительного камня…
Позади затрещали кусты. Юля, отвернувшись от огня, столкнулась с человеком, который, неуверенно ступая по песку, нес охапку валежника, заслонив прутьями лицо. Он прошел мимо, задев хворостиной ее щеку. Бросая дрова у костра, сшиб шляпу со своей головы и предстал перед изумленным взором Юли таким же милым и мягким, каким увидела его впервые в гостинице «Волга».
– Это вы, Юля? – От неожиданности голос Иванова осекся.
– Это вы, Толя?
Они оба оглянулись на Юрия Крупнова, отделенного от них трепетным пламенем. Щурясь, он всматривался куда-то в темноту, и казалось, что ему нет никакого дела до этих людей.
Юля подняла шляпу Иванова, отряхнула и надела на его голову.
– Где вы пропадали, Толя? Я думала, больше не встречу вас. Оказывается, разведчики рано или поздно встречаются. Вы что искали? Нефть? Тогда мы не успели поговорить…
– Погодите! – сказал Савва. – Я ничего не понимаю, братцы. Вы родня? Юрий, ты понимаешь что-нибудь?
Юрий ломал хворост, совал в костер, дразня его зубастую красную пасть.
– О чем это вы? – не сразу отозвался он, позевывая.
– Савва Степанович удивляется тому, что мы с Толей знакомы. Разведчики знают друг друга. – Голос Юли задрожал, и она умолкла.
– Извините меня, Юлия Тихоновна, тогда в гостинице я невольно поднапутал. Никакого отношения к геологии я не имею, – виновато улыбаясь, сказал Иванов. Он повернулся к Юрию и стал рассказывать о случае в гостинице, но Юля перебила его:
– Да что вы вздумали оправдываться-то?!
Савва толкнул локтем Иванова, и они ушли в кусты за дровами.
– Вот я и пришел повидать тебя, милая Осень. – Юрий ваял ее за руки.
Юля испугалась своей внезапной покорности, выдернула руки из его горячих ладоней.
– Я думал, иначе встретимся.
Да, что ни говори, он по-прежнему красив, «чистенький, свеженький». И дорог ей. Больно и обидно, что она не прежняя, за плечами легла неудачная жизнь. Виноват в этом он! Из-за него она одинока. Вспомнились товарищи по учебе и работе, и показалось, что помехой в ее отношениях с ними было не ее равнодушие к этим людям, а та непонятная связь, которая установилась между нею и Юрием. Разве не из-за него она дошла до какой-то странной духовной слепоты, доверчиво протянула руку одному чуткому и ласковому человеку?.. Может быть, сейчас же покончить со всем, освободиться от мешавших жить странных отношений с Юрием? Злясь на себя за свою унизительную трусость перед ним, разжигая насмешливость над его «чистотой и ясностью». Юля глумливо смотрела в глаза Юрию, допрашивала его таким бесстыдным тоном, что самой же становилось страшно и гадко:
– Значит, холостому жить вольготнее? У тебя все в ладу: ум и сердце. Для ума – работа, для души… эта сталеварка Рита – лучший друг твой?
– Нет, – сквозь зубы ответил Юрий.
– Любовница?
Глядел на нее Юрий с удивлением, близким к отвращению. И тут Юля с болью почувствовала, что сама же она все испортила, испортила давно и непоправимо. И она уже не могла, да и не хотела сойти с этого противного тона и продолжала язвить:
– Я тебе по-прежнему нравлюсь?
– Ты сильно изменилась, Юлия Тихоновна, – раздумчиво сказал Юрий.
– Да, да, изменилась! Можешь не церемониться со мной. Чего уж там! Я о тебе знаю больше, чем ты думаешь. Если мне скажут, что ты сейчас подкапываешься под отца, я поверю. Ты можешь. Ты и под своего дядю Савву подсыпал угольков. Рассказывали люди знающие.
– Ты раздражена… Не унижай себя, Юля!
– Ты меня всю жизнь унижал. Забыл разве, как проводил меня у стены-то? Что ж, признаюсь: пришла я тогда к тебе остаться с тобой. Когда ты бросил мне вдогонку: «Святоша!», – я вдруг заметила, что в руках у меня желтый чемоданчик. Странно, я до той минуты не замечала его цвета. Хотела бросить в Волгу, да оставила на память о моих обидах… Ты прав, я изменилась. Ты даже не подозреваешь, насколько все изменилось…
Глотая слезы, Юля вызывающе улыбнулась и по-мальчишески засвистала.
Иванов и Савва принесли разлапистую корягу и бросили у костра. Иванов удивился разительной перемене в милой Юлии. Не верилось, что лишь несколько минут назад она была веселая, беспокойная, ласковая. Теперь, поджав под себя по-татарски ноги, накинув на плечи фланелевую спортивку, она задумчиво сидела у костра.
– А ну, кавалеры, дайте-ка закурить! – попросила Юля.
Иванов утешился тем, что этот грубый, недевичий тон относился скорее всего к Юрию, который стоял поодаль.
Юля прикурила от головни, закашлялась.
– Пора отдавать концы, – сказал Юрий, ныряя в темноту.
– Так вот, Юлия, побыстрее прощупайте Богатырь-гору, определяйте площадку для новых цехов. С оползнями кончайте… – сказал Савва. – Потрудись, и тогда я тебе монумент отолью из стали. Останешься на заводе – доверю большую работу.
– Я хотела удариться на поиски золота. – Юля усмехнулась. – Понимаете, Савва Степанович, с детства мечтаю найти самородок, а приходится камни в горе добывать.
– Зачем тебе золото? Ты сама есть изумруд, и даже дороже! – воскликнул Савва.
В это время к костру подошел с ведром воды Юрий.
– Нельзя заливать! – остановила его Юля, заслоняя собой огонь.
– Исполняю обычай: кто разжег, тот и гасит.
Обойдя Юлю, Юрий вылил воду на костер. Дым и пар поднялись облаком. В наступившем мраке тоскливо заплескался голос женщины:
– Мои угли тлели, иначе бы не разжег.
Иванов проводил Крупновых вдоль кромки берега, с каждым простился по-разному: большую кисть Саввы жал долго, дружески; выпрямив, как стальной клинок, сунул он свою ладонь Юрию. Тот смял ее и, блеснув в лунном свете зубами, спросил, окая сильнее обычного:
– Остаетесь?
Завел мотор, и над рекой посыпались выпуклые звуки. Катер лег на лунную дорогу.
XIII
Томимый путаными чувствами, Иванов вернулся к стану. Юля лежала на песке, изо всех сил раздувая костер. Пламя то робко вспыхивало, то умирало.
– Наверное, хотите доказать кому-то и что-то? – спросил Иванов.
– Я всю жизнь доказываю кому-то и что-то.
И когда затрещали ветви в ярых зубах огня, Юля, подняв над пламенем руки, повторила:
– Доказываю всю жизнь… а доказать не могу.
Дыбилось прямое пламя, выжигая в беспредельной тьме небольшой купол. Юля ворошила палочкой пышущее золото углей, как бы отыскивая ту волшебную жемчужину счастья, о которой поведала ей в детстве волжская легенда…
Сидела однажды рыбачка у костра и пропищал ей на ухо комар: «Жги костер до зари, и откроется тебе клад-жемчужина. Гляди, чтоб до зари не утухал огонь. Дров не хватит – кинь платье, косу отрежь – брось! Иначе высунется из пепла железная рука, утащит тебя в железное царство к чугунному царю».
Широко открытыми глазами уставилась Юля на кончик горящей палочки. Вдруг наотмашь бросила палочку; та, нырнув золотой головкой в воду, зашипела.
– А почему вы, Анатолий Иванович, не допускаете, что костер-то я для вас разожгла? – спросила Юля.
– Для меня вы щепку пожалели бы.
– Бревна не жалко!
И между ними загорелся веселый, игривый разговор, как это было в гостинице. Полусерьезный тон стремительно сближал одиноких в ночи людей. Хорошо говорить намеками: можно признаться в чем угодно и тут же зачеркнуть это признание одним движением бровей. А вот Юрий даже понять не может такую игру. Налетает, как буря, тянется к самому сердцу. Отдай себя всю или иди к черту! Легко чувствовала себя Юля с Анатолием, и казалось минутами, что себя видит в нем. Близко к полуночи вернулись из городского парка молодые геологи, улеглись спать в палатках, а Юлия и Анатолий все подкладывали в костер дрова, набирая их в прибрежном лесу. Пламя широко раздвинуло тьму, отвоевав у ночи большой круг исслеженного коричневого песка с кустами вербы, с текучим стременем реки, облитой багровым светом.
– Говорят, по почерку можно определить характер, – сказала Юля. – Я дам вам письмо, пожалуйста, прочитайте и скажите свое мнение об авторе. – Сбегала в палатку, подала Иванову письмо, подвернув конец листка. Подпись замазала чернильным карандашом, и на губе остались следы чернил.
При свете пьяно качающегося огня Иванов прочитал четко выписанные слова на линованной бумаге:
«…В противном случае не пиши. Сердобольное утешение мне так же противно, как и фарисейское краснобайство о какой-то чистой дружбе между мужчиной и женщиной, если они здоровые и молодые, а не опустошенные или недоразвитые субъекты… Тебя мне надо, милая Осень, тебя!»
– Юля, вы давно знаете этого человека?
– Это не столь важно, Толя. Кто смело мечтает, тот должен смело действовать, говорит этот человек. Трудно прожить в людской тесноте и не наступить кому-нибудь на ногу, говорю ему я. Он считает, что ходить надо строем, поменьше зевать на галок и носить подкованные сапоги – это самая подходящая обувь нашего времени. А ну, Анатолий Иванович, какой характер у автора этого письма?
– Интересный человек. Но тяжелый… если не хуже.
– А что же делать, если… Вы стояли когда-нибудь на стене высокого дома или на скале? Вам понятно странное чувство – броситься с высоты?
Иванов и Юля долго бродили по берегу.
Юля оказалась очень выносливой: не спала всю ночь и не устала, только глаза ярче синели. У нее мужские ухватки, мужская манера носить спортивный костюм – куртку и брюки с сапогами. Ходила по берегу, ловко кидала гальку, посмеивалась над «девичьим неумением» Иванова «печь блины» – бросать плоский камешек так, чтобы он долго подпрыгивал на воде.
Когда, томясь, встало над заречной степью солнце, Юля попросила Иванова почистить чайник.
По колено в воде, он чистил песком закопченный чайник. Юля набирала шлифованную волной гальку и кидала ее. Галька ударяла то по ноге, то по руке Иванова.
– Юля, не дурите! – благодушно-счастливо ворчал он.
Сбросив куртку, сцепив на затылке пальцы, она смотрела на раскиданные по отлогому берегу белые дома заводского поселка. Разгорающийся свет солнца четко обрисовал линии ее тела. И тогда почуялось Иванову: томительно хочется женщине, чтобы взяли ее на руки, приласкали.
Повесив чайник на обрубленный, культяпый сучок ветлы, Иванов причесал волосы и, глядясь в гладкую поверхность реки, норовя застигнуть Юлию врасплох, спросил ее:
– Почему не бросаетесь со скалы… к тому автору письма?
– Может, и бросилась бы, да не хочу из-за него сидеть в тюрьме…
– Перестаньте смеяться.
– Я ревни-и-ивая, могу зарезать его или ее. Он нравится женщинам.
– А почему бы, Юленька, не полюбить вам меня? Зажили бы во славу Родине и на страх врагам! – Последнюю фразу он добавил с целью: если Юля посмеется, то и он может обратить все в шутку. – Я покладистый, добрый. Из-за меня в тюрьму не придется идти.
– Вот поэтому-то я и не могу.
– У вас фантазия авантюристки.
– Да? И вам хочется перевоспитать авантюристку?
– Это было бы занимательное, черт возьми, занятие, Юля!
– Боюсь, только для вас занятие будет интересным.
– Послушайте меня! – Иванов на этот раз говорил долго и обстоятельно о том, какая нужна осторожность и осмотрительность при выборе спутника жизни.
Юля выслушала его с тем почтительно-унылым видом, с каким слушала, бывало, морализующие лекции, в которых слово «должен», подкрепленное дюжиной цитат, повторялось бесконечно, как заклинание нечистого духа.
– Вы не думали, что под старость станете нудным? – вкрадчиво спросила Юля.
– Я умру молодым… от неразделенной любви к вам.
После завтрака Иванов часа два лазал с Юлей по холмам, заглядывал в штольни, где добывался камень, наблюдал, с каким остервенением экскаватор рвал стальными зубами заклеклую от веков глину, копал канаву, видел, как коренастые, загорелые работницы выстилали камнем дренажные водостоки.
– Скверная это штука – оползни. На известной глубине залегает слой водонепроницаемой глины. Накапливается вода, глина становится скользкой, как мыло. Вот и ползет по ней гора, – говорила Юля с явным расчетом на его неосведомленность.
Зашли в неглубокую штольню, из которой рабочие вывозили на тачках и сваливали в Волгу суглинистый камень. Над головой нависали глыбы, звонко капала вода. Двое парней в брезентовых робах ставили деревянные крепления, а еще глубже забойщики при свете электроламп работали пневматическими молотками.
– Эй, кто там, выходи! – крикнула Юлия резко и повелительно. Рабочие вынесли инструменты. Тогда Юлия взяла из рук одного кайло и с силой стала бить снизу вверх. К ногам ее рухнула каменная плита. – Отойдите. – Юлия оттолкнула локтем Иванова. Сменив кайло на ломик, она начала ковырять в образовавшейся в потолке щели. Вязкая глина кулагой ползла по ее рукам, жирно шлепалась на камни, потом вдруг зажурчала мутная вода.
– Вот он, волдырь-то, – сказала Юля, выходя из штольни и жмурясь от солнца, бившего в глаза.
Совсем другая Юлия была перед Ивановым: строгая, сухая, с крапинками глины на лице, на волосах. Она залезла в Волгу, чуть не черпая воду голенищами сапог, смыла с рук грязь, умылась и, не вытирая лица, стала пристально смотреть через голову Иванова на гору. Вдруг лицо ее как-то странно изменилось, Юля инстинктивно прижала к груди мокрые руки.
Иванов оглянулся: с горы спускался Юрий Крупнов, шурша, катились камни, обгоняя его. Иванов взглянул на Юлию: с ее мокрых щек отливала кровь. «Хоть бы лицо-то вытерла. Смеется, как помешанная. Лживая, кокетливая и вообще авантюристка». Иванов с презрением отвернулся. Он сейчас же хотел уйти, но слова Юлии остановили его.
– Невиданный сдвиг… детский садик срывается с фундамента!
Крупнов, Юля и Иванов вместе с рабочими перевалили острую хребтину уходившего в Волгу кряжа, увидали главный оползневый очаг.
XIV
На берегу Волги рядом с заводом годами стояли дома, зеленели сады, радуя человека. Но вот однажды берег дрогнул и с неуловимой медлительностью пополз в реку, грозно морщась бурыми складками. За ночь он продвинулся не больше двух-трех метров, тем не менее рушилось все: столетия назад построенные дома, складские помещения, вросшие фундаментом глубоко в землю. Корежило, скручивая, трамвайные рельсы, разрывало трубы водопроводов. Но преспокойно ехала на спине взбугрившегося косогора легонькая фанерная будочка вместе с бутылками теплой водки, дешевыми закусками и развеселой буфетчицей. При виде этого чуда и подумалось Юле: пустяковая дрянь выживает даже в больших катастрофах.
К месту оползней уже подъехали пожарные завода, взвод местного гарнизона. Детей, имущество из покривившегося дома перетаскивали на зеленую лужайку. Рабочие со своими семьями расположились у заводской стены, и уже некоторые устраивали из одеял и рядна что-то вроде балаганов. Машина Тихона Солнцева бесстрашно стояла у самого обрыва. Тихон в льняном пиджаке, заложив руки за спину, сокрушенно смотрел на зияющую щель, пополам расколовшую заводской парк. Старая в цвету яблоня висела над трещиной, вцепившись корнями в оба края ее. Люди видели, как раздирало яблоню, как один за другим рвались ее корни.
– Отжила, видно, – сказала Юля.
– Ну-ка, вы, товарищи ученые геологи, обуздайте эту дикую силу! – обратился Солнцев к дочери. – А то ведь и до завода доберется.
– Тихон Тарасович, еще раз прошу, уступите заводу горкомовский дом на площади, а? Видите, сколько людей без крова, – сказал Юрий.
Солнцев нахмурился, задышал часто.
– Не зарься на чужое добро. Сами шевелите мозгами, изыскивайте резервы на месте.
Юрий махнул рукой, отошел к сутулому старику – председателю завкома.
– Дешевый авторитет зарабатывает. Благодетель нашелся, – понизив голос, хрипло сказал Тихон дочери.
Юля почувствовала, что отец вот-вот даст волю издавно накопившемуся раздражению. Она взяла его за руку и, ласково заглядывая в глаза, сказала:
– Не надо, папа.
– Не буду. Да ведь этот Юрий святого из терпения выведет! Понаблюдай за ним… Спасибо скажешь.
В это время Юрий спросил председателя завкома: что за особнячок вон там в садах?
За председателя завкома весело ответил управляющий стройтрестом, высокий красавец в седых кудрях:
– Моя дача, Юрий Денисович. Прошу на новоселье, дня через два.
– Зачем откладывать, посмотрим сейчас. – Юрий подмигнул управляющему и легко, на носках, пошел в гору по узкой в задичавшем вишняке тропе. Тихон, Юля, Иванов и председатель завкома не отставали от него. Осмотрели все восемь пустых комнат, застекленную веранду, большой сад, полюбовались из круглой беседки видом на Волгу.
– Хороший дом, – сказал Юрий, помолчал и потом, глядя в глаза седеющего красавца, уточнил: – Для детского сада. Матери скажут вам спасибо.
Управляющий засмеялся, а потом вдруг насторожился.
– А? Что? Шутите, Юрий Денисович?
– Шутки тут невеселые. Ребятишкам придется ночевать под звездами…
Управляющий побледнел.
– А? Что? Я затратил последние…
– Не советую заниматься арифметикой. Цену дома знаю, вашу зарплату тоже знаю. Могу поручить завкому подсчитать.
– Круто берешь, товарищ Крупнов!
– У вас еще есть время проявить благородство, товарищ коммунист. Отдайте с легким сердцем.
Управляющий шагнул к Солнцеву, но тот оттолкнул его тяжелым, презрительным взглядом.
– Отдаю… с легким сердцем, – управляющий отвернулся. – С каким сердцем ты будешь отвечать, посмотрим.
Старик завкомовец злым взглядом обгрызал седой, форсисто подстриженный затылок управляющего.
– Клади, Илья Ильич, рабочую лапу на дачу, пока не погас благородный пламень, – сказал ему Юрий, и по тону его Юля почувствовала, что зачеркнул он в душе своей управляющего. Как ни в чем не бывало он стал рассказывать о том, что Савва всю ночь дежурил у мартенов: варили качественную сталь. – Сейчас поедем на полигон: посмотрим, прошибут ли артиллеристы броневые плиты.
Иванов сказал секретарю горкома, что ночью был у геологов, а сейчас займется проверкой партийной работы на заводе.
– С чего начнем, товарищ Крупнов? – обратился он к Юрию, непринужденно входя в роль проверяющего.
Юле понравилась эта ровность, это сознание собственного достоинства.
– Знакомьтесь с заводом: вы с сего дня мой заместитель, – сказал Юрий. – Ведь так, Тихон Тарасович?
Иванов улыбкой просил Тихона рассеять это недоразумение.
– Так, так. Есть решение обкома. Поработаешь на заводе.
Левый глаз Иванова нервически подмигнул. Тоскливо стало Иванову от сознания своего бессилия изменить что-либо. Значит, не зря намекали ему в обкоме: «Смотри, Анатолий, просватаем тебя Солнцеву».
Солнцев отвел его в сторону, убеждал с отеческой властностью:
– Теоретически ты подкован крепко. Не теряй своего лица: Крупновы – мужики тугоплавкие. Не давай подмять себя, Толя. Держись коллектива. Я ж тебе говорил, что нелегко расстаюсь с теми, кто по душе мне.
Юрий пошел к дороге, но вдруг остановился и позвал Юлю. Она спустилась к нему.
– Как же так получается, Юля? Когда же поговорим, а?
«Что же в нем так бесит меня… и притягивает? – думала Юля, глядя выше бровей его. – Не ошиблась ли я? Да и любила ли прежде-то? Не расколись, Юлька».
– Стоит ли встречаться, Юрий Денисович?
– Слушай, Осень…
– Перестань, ради бога, повторять выдумку! Ты меня никогда не любил! Не знаю, чего больше в тебе: наивности или бесстыжести.
Стиснув зубы, он молчал, вдруг потемневшие зрачки расширились. Юля глядела на него: что там за этим крупновским самообладанием – пустота или неизвестный ей мир? Он передернул плечами, пошел и, когда по шею утонул в кустах вишняка, крикнул переходящим на веселые нотки голосом:
– Ты стала выше ростом, а сердцем не поумнела.
Желтая голова его исчезла в белом разливе садов.
Проходя мимо оползневой трещины, Юля увидала: яблоню разодрало от корней до кроны. На горячем ветру увядали ее лепестки.
…На стан Юля вернулась ночью. Подруга встретила ее упреками:
– Разве можно палатку без надзора оставлять? Хорошо, что ничего не пропало.
«Все пропало!» – чуть не крикнула Юля, проходя в палатку.
Подруга услышала, как лопнула какая-то нитка, на голову ее посыпались камешки. Зажгла спичку: по брезенту рассыпались Юлины бусы.
– Что ты? Юля, что с тобой?
Юля уткнулась лицом в ватную куртку, служившую ей подушкой, приглушенно плакала.
Подошли товарищи.
– Закури, Юлька, – сказал один.
– Выпить бы.
– У меня осталась красная бурда.
Потянула из горлышка, сделала глоток, закурила. А когда успокоилась, подумала: «Может быть, Иванов прав, покладистый он парень. Мне нужен человек, который победил бы в душе моей Крупнова». Она была благодарна Иванову, если бы у него хватило силы и умения разорвать ту железную паутину, которую соткал вокруг нее Крупнов. Отблагодарить Иванова за этот подвиг она сумела бы…
XV
Испытание броневых плит проходило на полигоне.
Безоблачный восток загорался исподволь, меркли в недосягаемой вышине звезды, таяла над Волгой синеватая темень. Впадины налились туманами, темные курганы покачивались на молочно-синих волнах.
Артиллеристы и сталевары курили у опушки леса, ждали команду. Юрий Крупнов и инженер-металлург, поеживаясь от утренней прохлады, снова осмотрели укрепленные в щитах плиты. Подручный Макар Ясаков, огромный, с вислыми усами, повторял, всякий раз начиная со своей любимой поговорки:
– Матерь ты моя, вся в саже, устоит наша броня. Ты, Юрас, не сомневайся. Мы с Денис Степановичем сварили бессмертную сталь. Помяни мое слово! – Его голос колоколом гудел в утреннем воздухе. – Я для наглядности могу покуривать за плитой, не боюсь, пусть лупят артиллеристы.
Юрий и сам был твердо уверен в прочности стали, испытанной в экспресс-лаборатории. И все-таки что-то тревожило его. Он смотрел то на плиты, то на пушку.
А когда артиллеристы подкатили пушки для лобового удара на расстояние в сто метров от плит, Юрий зябко передернул плечами. Ему казалось, что томительно долго ставят прицел. Наконец лейтенант поднял руку.
Юрий почувствовал то особенное напряжение, которое овладевает бойцами в те короткие секунды, когда пушка заряжена, рука командира поднята.
Макар Ясаков нервно хохотнул. Инженер быстро чиркнул спичками, но не мог прикурить: глазами впился в мишень. Лейтенант скривил рот и, чуть приседая, крикнул, махнув рукой так, будто бросил что-то под ноги:
– Огонь!
Резкий звук выстрела будто толкнул Юрия в грудь, гулкое эхо покатилось по-над Волгой. И сразу стало как бы светлее, а дышать легче. Еще два выстрела последовала быстро один за другим.
В ушах еще звенело, и люди бросились к щитам, стоявшим под крутым спуском оврага. Зияющие пробоины Юрий увидел издалека. Артиллеристы улыбались, особенно весел был стрелявший лейтенант. Инженер хмурился, сероватая бледность сильно старила его худое лицо. Макар Ясаков дергал свой ус, таращил глаза, повторяя:
– Матерь моя… Здорово хлещут… навылет.
Плиты погрузили в машину, и Юрию показалось, что прикрыли их брезентом, как покойников.
Сидел он в кузове на броневых плитах, между лейтенантом и Макаром Ясаковым. Пахло от этого огромного человека гарью завода, от красивого лейтенанта – новыми ремнями, степной травой. Утомленные и огорченные, молчали в дремоте. В затишке за выступом Макарова плеча думал Юрий о своих неудачах. «Не знаю я Юлю… А ведь ждал. В чем-то я ошибаюсь. Не хотел обижать, а обидел ее».
Ясаков ронял голову на грудь, всхрапывал в полусне. На ухабе встрепенулся, повернул к Юрию большое лицо с жидкими усами:
– Матерь моя, приснилась степь вся в черных тюльпанах, и ходит по тюльпанам Костя… А что, сват, слышно о зятьке моем? Света в отделку извелась.
Макар приковал мысли Юрия к семье: всех томило тягостное предчувствие беды…
– Попробуем с Денисом Степановичем сварить несколько иначе, – инженер-металлург уводил мысли Юрия от горечи и тревоги к делам повседневным, были эти дела год, пять лет назад, будут завтра независимо от того, сладко или горько живется ему. Но он не мог и не хотел бежать от самого себя, от своих тревог и горечей. Захотелось поговорить с самим собой начистоту, без скидок и уверток. Этим ранним утром он не нужен этим людям, и сам пока не нуждался в них. Когда машина полезла на взволок, он выпрыгнул из кузова.
На увалах грустно пахло сгоревшей до времени сухменной богородской травкой. Тускло отсвечивали солончаковые залысины, облитые утренней синевой.
«…Что-то чуждое, изломанное, дешево-показное было в Юле. А это посвистывание!.. Кажется, ничего не осталось от прежней строгой девушки, наивно и горячо верившей в свою правду. Теперь опытная женщина бравировала своей бойкой вольностью». И все-таки он, обманывая себя, шел к ней на Волгу.
Осыпанные бисером росы стояли деревья сплошной стеной, и показались они все одинаковыми, и всюду понизу темнился голубоватый сумрак. «Я ошибся, этот лес незнаком мне», – подумал Юрий, досадуя на себя.
Встревоженная ветерком, задрожала листвой говорливая осинка.
Рассосался сумрак. Юрий увидел за мелкими деревьями могучие, корявые стволы дубов, на пригорке – бронзовые сосны. Все они разные: одни сосны в окружении своих подруг – тонки и девически стройны, другие отбились в сторону – пониже, погрубей, покоренастее. Да и кустарники на опушке разные, и запах у их корней разный. Юрий развалил густой бересклет – обдало лицо пряным теплом; свернул на сторону кудрявую, поседевшую от росы шапку тальника – дохнуло пресной родниковой влагой. Волну грибной сырости донес из овражка ветерок…
Что-то давнее напомнил Юрию этот лес.
Он вдруг понял, что и прежде бывал здесь вместе с Юлей, только приходили они со стороны Волги… «Не ошибся ли я тогда в ней и пошел с тех пор выдумывать?»
Лес этот словно повернул в душе его что-то. На все смотрел теперь глазами удивленного, на распады, буераки, из которых зеленели вершины деревьев, на петляющую по крутому спуску дорогу. Посмотрел с горы на стоянку геологов, на палатку Юлии, отвернулся и пошел к заводу.
«Ничего-то у тебя, брат, не получается. Не можешь смотреть хитровато-спокойно на управляющего, как смотрел Солнцев, не мог остаться с Юлией, как это сделал Иванов… Все вы, Крупновы, такие… Савва провалился. У отца не получается броневая сталь. Мишка носится без руля и без ветрил. Матвей одинок, и я одинок», – думал Юрий с внезапной отрешенностью от жизни. Он считал себя человеком трезвой мысли и не мог обманываться на счет того, что не Юля является главной причиной тревожного настроения, она могла лишь усилить тревогу, вызванную стечением многих фактов: нет писем от брата, провал дяди, намерения Солнцева переместить его, Юрия.
Утренний пар стелился над Волгой, легкой дымкой висел над садами и крышами. Юрий смотрел на стрелы портальных кранов, на старые и новые дома большого города, расположенные по холмам и впадинам, на красный пояс крепостной стены, на зубчатое полудужье заводов. На строящемся доме уже кипела работа. Голые по пояс каменщики укладывали кирпич, в переплетениях железных конструкций шипели, ослепляюще ярко вспыхивая, огни электросварки, а внизу пулеметную веселую трескотню выбивали пневматическими зубилами шлифовальщики гранита. Матери вели ребятишек в садики.
Все это надо заслонить надежной броней. И даже горе свое.
В пустынном парке у дремлющего фонтана Юрий увидал Марфу Холодову и директора парка, молодящегося соломенного вдовца. Чем-то неуловимо напоминал он Юрию пожилого верблюда из местного зоопарка: сутулый, длинноногий, на голове волосы цвета верблюжьей шерсти, походка враскачку, полусогнутыми коленями вперед. Длинный пиджак выцвел до песчаной рыжины.
– …А глуп я потому, что лень быть умным. Живу по удоям: выпить и на похмелье оставить… Только это между нами, хорошо? – говорил директор.
– Но ведь глупость трудно держать в секрете: она криклива, – сказала Марфа.
Вдовец сорвал красную розу, приколол Марфе на грудь рядом со стеклянным мотыльком.
К стенду с портретами знатных людей города все трое подошли одновременно.
– Митрофан Матвеевич, кто намалевал мою физиономию? – спросил Юрий. – На смех, что ли?
– Ошибаетесь, Юрий Денисович, это не малевание, а талантливая художественная работа. Это акт искусства! – с чувством собственного достоинства тертого массовика ответил директор. Обычно он быстро соглашался, когда ему указывали на его промахи, но сейчас проявил неожиданное упрямство и твердость. – Что же, нам только мертвых героев рисовать? Чай, у нас не музей.
– Убрать!
– Убрать так убрать, – махнул рукой директор парка, и этот жест выразительно говорил: сколько ни работай, никогда не угодишь.
– Марфа, проследите, чтобы эту икону ликвидировали немедля, – уходя, сказал Юрий.
– Черт притащил твоего Юрия! Не знал я, что он такой занозистый. Вон товарищ Солнцев Тихон Тарасович поопытнее его деятель, всю жизнь у руководства, а слова не сказал, обозревая свой портрет. Только попросил нарисовать глаза побольше.
Неприятно стало Марфе, когда директор наспех замазал краской портрет. Однако из-под краски выступали все те же крупновские глаза – чуть выпуклые, твердые, дерзкие. Марфа усмехнулась довольно: «Ишь ты, так и лезут на свет, так и глядят! Молодец, чего там ни говори!»
XVI
Савва неохотно переселился в директорский особняк – деревянный дом под железной крышей. На пустынном дворе буйно лопушился репейник, а серебристый тополь, ствол которого был испещрен вырезанными на коре инициалами, беспокойно шумел листвой над крышей погреба. Вокруг же, за пределами высокого забора, сады вызеленили все впадины и пригорки, грибами подосиновиками краснели черепичные крыши уютных домиков. Рабочие жили тут постоянно, из поколения в поколение, жильцы же директорского особняка сменялись довольно часто, и им было не до садов.
Бывший директор завода, покидая особняк, энергично отряхнул прах со своих ног: вокруг дома взвихривался бумажный хлам, в комнатах валялись порожние бутылки, пузырьки из-под лекарств.
Савва мог бы распорядиться привести в порядок квартиру, выкосить репейник и лебеду, но он не сделал этого. Запущенность, которая возмутила бы его прежде, сейчас была по душе: оправдывала мрачное настроение. С чемоданом в руках он осмотрел комнаты, выбрал себе самую мрачную, окном на север.
Казалось, он сознательно, демонстративно и даже с наслаждением поставил себя в неудобные условия, чтобы иметь моральное право бросать вызов всем, кто весел и беспечен.
За короткое время Савва отощал. Куда девалась бугайная мощь налитой кровью шеи. Воротники стали свободны, и он легко поворачивал бритую голову.
Подобно тому как генерал, проигравший сражение, готовится к реваншу, Савва, взвалив на себя и подчиненных ему людей новые обязательства, хотел показать всем, чего стоят он и его рабочие. Перевыполнение планов в кратчайший срок представлялось ему взлетом, которого не могут не заметить и не оценить. Он сам нуждался в таком взлете, чтобы уверовать в себя. В этом взлете должны быть заинтересованы все – от сторожа до главного инженера. И теперь всякий, кто недостаточно содействовал этому взлету, становился его личным неприятелем.
Неприятелями стали геологи и геодезисты: не определили строительной площадки для новых цехов, растерялись перед оползнями. «Зато рыбу поедают, костей накидали. Стоянка первобытных рыбоедов, а не стан геологов. Как их самих не спихнуло в Волгу вместе с палатками!»
Сталеваров Савва подозревал в косности, в боязни рисковать.
С утра и до ночи ходил он по цехам и отделам огромного комбината или вызывал работников в свой кабинет, накачивал, грозил, высмеивал, держал в напряжении весь командный состав. Иногда сам распоряжался насадкой, кричал на машинистов. Командиры производства сконфуженно топтались тут же, отвечали невпопад, как это бывает со старшинами и сержантами, когда рассерженный начальник начинает сам командовать их подразделениями…
Иногда он засыпал на диване не раздеваясь, как бы готовый в любой час ночи встать и пойти, куда прикажут. К утру гора окурков заваливала пепельницу на стуле… Очень тяжело становилось временами Савве Крупнову.
«Нас не интересуют твои психологические переживания, соблаговоли заниматься делом!» – энергично приказывал Савва себе, как приказывал он и другим, горячо веря во всемогущество таких приказов. Но сейчас этот аскетический окрик не выводил его из состояния моральной несобранности.
Все это утро он сидел на скрипучей табуретке, ел круто посыпанный солью хлеб, запивая холодной водой, когда в пустом коридоре гулко раздался голос:
– Дома есть кто?
В дверях стоял Юрий в полотняном костюме, в кепке. Глаза смотрели устало, грустновато.
– Экая пустыня в доме-то! Не боитесь! – Он прошел по пустым комнатам, нахмурился, в то время как твердые губы складывались в озорную улыбку. – Один живот, один переживает? Товарищ Солнцев не помогает? А помните, как хвалил он вас, когда ехали вы в Москву поднимать работу наркомата на принципиальную высоту?
Густая кровь хлынула к лицу Саввы, затопив рыжие веснушки на щеках.
– Сработаемся с Тихоном и с Ивановым сработаемся! – И Савва в надежде смутить Юрия перечислял, загибая пальцы на левой руке, замечательные качества Солнцева и Иванова, которых, по его мнению, не было у племянника: – Сговорчивые, камней за пазухой не носят, не мешают. А? Что скажешь? Молчишь, черт рыжий?
– Думаю, кому из мастеров заказать отлить золотые рамы, чтобы поставить в них иконы новоявленных святых Тихона и Анатолия.
– Смеяться будем потом, Юрас.
– А плакать не придется?
– Погоди ворчать. Сейчас чайку согрею, – сказал Савва.
– Чаю не надо. Давайте хлеба, соли и воды.
– Ешь. Чем богат, тем и рад.
– Пустяковое самоутешение, Савва Степанович. Да… Но не слишком ли мы долго переживаем? Не хлебнули настоящего горя.
– А ты в душу мою глядел?
– А как же! Глядел… когда артиллеристы-молодцы прямой наводкой сокрушали наши броневые плиты. Под орех разделали! Хорошо, что за плитами-то не было людей. Нас с вами, Савва Степанович. А ведь за броней будут сидеть танкисты. И стрелять-то в танки будут враги. Душа! Душа-то – дело, мастерство. А вы мне про душу, будто и впрямь потемки она у вас, за железными ставнями, как окна у бакалейщика.
Юрий отвернулся к окну. Пальцы рук, сцепленные за спиной, хрустнув, побелели. Затылок напряженно задрожал. Савва шагнул к нему, мягко опустил тяжелую руку на его плечо.
– А что, племяш, другой товарищ не скушает раньше тебя свадебный рыбник-то твой?
Юрий ответил не сразу:
– В таком случае я пожелаю ему подавиться костью. – Он повернулся к Савве лицом, сжал его руки, как тисками.
И через минуту по-прежнему заговорил с веселой интонацией:
– Гложете сухую корку, на тюфячке спите, бедствуете без жены. Мол, я, Савва, все перенесу ради человечества… А была бы у меня жена, дети… я никогда не расставался бы без крайней нужды… Да не успею завести семьи. Жестокая ждет нас война. И стыдно… за себя стыдно! – И опять с шуткой закончил, глядя на бритую голову дяди: – Ну, ясно, кудрявый, что я хотел сказать, с чем пришел?
– Парень ты… в общем, лучше чувствую себя, когда потрусь сердцем о твое сердце…
– А насчет души, дядя Савва, так и подмывает меня пооткровенничать с вами. Вы меня поймете, потому чту относитесь ко мне без поблажек. Стал я злее, грубее, нетерпимее в общем, куда хуже, чем был лет пять назад. И в семье нашей уже нет той сердечности, какая была раньше. Уж не отразились ли на нас своей обратной стороной события…
– Не будем забираться в дебри психологии, Юра! Все мы начинали утрачивать чувство доверия, заражаться подозрительностью, но… вовремя ЦК поправил.
О, как сложно и противоречиво время! Не выпрыгнешь из него. Современники судят о себе субъективно, во всем объеме истину увидят наши дети.
– И еще, Савва Степанович, не хватает мне мужества любить людей постоянно, без рывков, прощать им то, что они не такие, как я. Не вообще людей, а конкретных, живых. Временами невыразимо хорошо на душе, потому что человек красив. А иной раз стыдно смотреть на него, ну вот вроде нашего управляющего трестом. На черта ему такая большая дача?
На столе задребезжал телефон. Савва покосился на него, но руки не протянул. Трубку взял Юрий. Иванов сообщал, что на завод приезжает сам товарищ Солнцев.
Юрий и Савва зашли на шихтовый двор. Взгляды их остановились на броневых плитах: лежали они в куче железного лома. Одна разворочена лобовым ударом снаряда. Савва с недоумением и растерянностью глядел на ее рваную сквозную рану. На другой была вмятина, но плита почти уцелела, только маленьким глазком зияла дырочка. Юрий подошел к плите, внимательно осмотрел и ласково провел ладонью по ее холодной поверхности.
Подошел юркий начальник цеха в комбинезоне, из кармана которого торчали синие очки и платочек.
– Что же это такое, Михаил Михайлович? – сердито вполголоса заговорил Савва. – Не догадались, что ли, отправить в мартен эти безобразные показатели нашей деятельности? Язвы демонстрировать – чести мало. Не юродивые мы…
– Вот поэтому и не будем прорехи фиговым листком закрывать, – перебил его Юрий. – Пусть товарищ Солнцев казнится, глядючи на наши промахи. Авось поймет простую азбуку: сталь поважнее стадиона.
Тихон Солнцев в сопровождении Анатолия Иванова и главного инженера подошел к Крупновым.
Плотно сжав губы, выпятив раздвоенный подбородок, Савва пожал ему руку.
– Чем порадуем секретаря горкома, товарищ директор? – сказал Анатолий Иванов, поблескивая глазами из-под надвинутой на лоб фуражки.
Юрий с внутренней невеселой усмешкой наблюдал за ним: самоуверенные манеры привыкшего руководить, костюм военного образца, мягкие, на низком каблуке сапожки и эти усы под красиво очерченным носом – все вызывало в душе Юрия странное чувство неловкости. Прежде, пожалуй, он не обратил бы внимания на этот покровительственно-развязный тон Иванова, на тревогу Саввы, на инспекторски строгий вид Солнцева, но после того, как увидал он утром лес и как в душе его что-то повернулось, все вызывало в нем удивление. И больше всего он удивлялся самому себе, стыдился за себя перед рабочими: зачем он стоит с праздным видом экскурсанта в то время, когда кругом кипит работа.
– Может быть, полезнее огорчить Тихона Тарасовича? – сказал Юрий.
Савва покосился на пробитые плиты, пробурчал хмуро:
– Правильно, нечем пока радовать, Тихон Тарасович.
– Не прибедняйся, покажи вашего красавца-богатыря! – бодро сказал Солнцев, щурясь на мартеновские трубы, над которыми, как бы затухая, подымался дымок.
– Правда, плохо мы работаем, Тихон Тарасович, говоря в порядке самокритики, плохо! – сказал Иванов, оттесняя главного инженера. – Все еще раскачиваемся…
– Рановато тебе, Толя, судить о работе завода, – сказал Солнцев.
Он с любопытством наблюдал, как машинист подъемного крана брал магнитом чугунные слитки с платформы и грузил на вагонетки.
– Может быть, пройдем в кузнечный цех? – спросил инженер.
Савва встретился с ним глазами и в одну секунду, как в зеркале, увидел себя в этом взгляде: главный инженер также норовил скрыть прореху. И Савве стало стыдно и гадко за свое малодушие.
– Да вот с этих разнесчастных плит и начнем знакомство с заводом! – сказал он с какой-то странной решимостью, будто признавался в постыдной, измучившей его тайне, от которой нужно было сейчас же избавиться.
– А что это такое? – спросил Солнцев, удивленный не плитами, на которые он не обратил внимания, а тоном директора.
Савва объяснил: пробоины в плитах, наверное, потому, что недоложили никеля или хрома или остудили сталь на сквозняке, не вовремя спрятав ее в томильные колодцы.
– Все это оттого, Савва Степанович, что не хватает закалки… тебе и Юрию, – сказал Солнцев.
Он нахмурился, пнул ботинком плиту и спросил строго:
– Чья работа?
Молодой статный артиллерийский лейтенант решил, что спрашивают его.
– Товарищ Солнцев, это я сам всадил в нее два снаряда! – радостно отрапортовал он.
Юрий дружески взглянул на простого, милого своей непосредственностью артиллериста и, желая вывести его из неловкого положения, кивнул:
– Хорошо проверяешь стиль нашей работы! Но беда невелика, научимся и броневую сталь варить.
Солнцев хранил спокойное, мудрое молчание.
– Ну, хорошо, хорошо. Пойдемте все-таки к рабочему классу. Плиты плитами, а людей забывать нельзя, – сказал он назидательно.
Открылась длинная улица огнедышащих, гудящих печей под высоким железным перекрытием. В конце этой улицы полыхало огромное зарево, грозный и тяжелый доносился оттуда шум: сливали в ковш готовую сталь. Над головой ползали по блокам загрузочные машины, к печам подбегали худощавые проворные люди, кидали в отверстия насадочные материалы.
Сталевары у седьмой печи так были увлечены работой, что не замечали гостей. Пламя вырывалось из-под заслонок, отсветы его плясали по железной площадке, окрашивая потные лица в яркий оранжевый цвет. Шум огня, грохот машин, запах газов, плотный голубоватый смрад, рассекаемый тугим ветром мощных вентиляторов, потные, размеренно-проворно снующие люди – все это и создавало ту особенную атмосферу горячих цехов, которая действует даже на привычных людей необыкновенно сильно, вызывая чувство преклонения перед теми, кто распоряжается этим морем огня и кипящего металла.
– Варку ведет сам обер-мастер Денис Степанович, – подчеркнуто сказал инженер. – А вон тот, верткий, – узнаете, Тихон Тарасович, своего Рэма?
– Хорошо, хорошо, – перебил его Солнцев. Вытирая платком обильно вспотевший лоб, он с немым восхищением любовался работой сталеваров. «Я бы не выдержал. – Эта мысль приходила в голову всякий раз, когда он бывал у сталеваров. – Да, это народ особенный. И так каждый день».
Денис спокойно подходил к печам, заглядывал в смотровые щели, отдавал приказания, проверял кучки металла, извести, лежавшие на полу, посматривал на щит контрольно-измерительных приборов. Пальцы его мяли вязкую глину, вылепливали черта. Роба на прямой широкой спине потемнела от пота.
Денис приклеил рога чертенку, поднял руку и два раза взмахнул ею. Машинист завалочной машины подцепил железным хоботом мульду с шихтой, пронес над площадкой и, просунув в печь, опрокинул. Подручный Макар Ясаков, заметив директора с гостем, толкнул локтем в бок Дениса. Тот снял войлочную шляпу вместе с сипим щитком, пристально посмотрел на Солнцева.
– Саня, сбавь газ! – крикнул он сыну и не спеша подошел к Солнцеву, вытирая паклей руки.
Солнцев, улыбаясь, широко и несколько театрально занес раскрытую ладонь, чтобы пожать руку Дениса, но обер-мастер спрятал измазанную мазутом руку. Солнцев сдавил его локоть, а Денис на секунду прижал его руку к своему боку.
– Ну, как живем-дышим, батя? – пересиливая рев печей, кричал Солнцев своим простецким и хрипловатым, как у погонщика быков, голосом.
Денису эта простота казалась показной.
– Жить-то живем, хлеб жуем, да вот с броней не получается. Видали, чай, наши плиточки, – говорил Денис сердито, и выпуклые глаза его смотрели на Солнцева жестко.
Он ждал, что секретарь горкома станет требовательно спрашивать, почему не получается броневая сталь, кто и что мешает работе. Вникнет в дело, поругает и поможет. Так поступил однажды Серго Орджоникидзе: он воспользовался знаниями мастеров, разобрался во взаимосвязях цехов, кооперированных предприятий. Серго огорчался, возмущался, бранился, радовался – кипел и горел. На активе такие припарки прикладывал многим, что три пота сошло. С таким приятно было выпить на прощание, потому что веселее стало работать. Этого же ждал старый обер-мастер и от секретаря горкома.
– Товарищи, мы мешаем обер-мастеру, – сказал Тихон Солнцев. – Пойдемте дальше.
Савва стиснул широкую в запястье руку брата, уперся взглядом в глаза его требовательно:
– Выручай, братка, спасай.
– Ты не тонешь. – Денис улыбнулся.
Он заправил под шляпу седые мокрые кудри и ушел к контрольно-измерительным приборам.
Юрию припомнилось, как он работал у мартена. Чувство делового азарта проснулось в душе его. Сдвинув решительным мальчишеским жестом кепку на затылок, открыв лицо горячему сквознячку, он с любопытством всматривался в рабочих, целесообразные и экономные движения которых будили в нем желание взяться за лопату и вместе с широколицым красным великаном Макаром Ясаковым кидать в печь известняк, зорко следить за факелом огня в печи или, как братишка Саня, смешивать на площадке кремний и марганец. Хотелось встать под команду по-стариковски статного отца своего, в усах и висках которого так приятно поблескивала седина. Каждой морщиной красивого сухого лица, спокойным, прямым взглядом он будил в душе Юрия привычное чувство полноты и радости жизни.
Юрий посмотрел в печь, нахмурился, потом, спрятав синее стекло в карман, заговорил улыбаясь:
– Так вы, Денис Степанович, сегодня… – Он взглянул в глаза отца и со свойственной ему способностью понимать его мысли по едва уловимому выражению лица догадался, что лучше не спрашивать о деле. – Сегодня опять чертика лепите?
– Маленького бесенка.
«Такого же, как у тебя в глазах», – подумал Юрий.
Когда Солнцев проходил мимо седьмой печи, Рэм налил стакан газированной соленой воды и поднял его.
– Алло! Ваше здоровье, отец!
– Хорошо, если бы всегда воду пил.
В то время как у седьмого мартена люди работали без шума, не торопясь, у соседней печи, бросавшей слаборозовый отсвет на площадку, кричали и бегали рабочие.
– Что там случилось? – спросил Солнцев, направляясь к мартену.
Иванов схватил его за руку.
– Не ходите! Печь не в порядке! – выпалил он предостерегающе. В его голосе слышались испуг и неподдельное опасение за жизнь Тихона Тарасовича.
Тихон взглянул на него исподлобья.
– Ничего опасного нет, – сердито ворчал Савва, – просто печь не нагрели как следует!
Начальник цеха, подвижной Михал Михалыч, метался вокруг печи, махал руками, кричал на машиниста. С появлением секретаря горкома он лишь на минуту затих, но потом, как бы наверстывая упущенное, с новой энергией зашумел и завертелся.
– Почему он кричит? – спросил Солнцев Юрия, недовольно хмурившегося.
Юрий знал, что Михал Михалыч подражает директору, но так как у него не было ни баса, ни власти, ни ума, ни воли, какими обладал Савва, то получалось довольно смешно.
– Волнуется он. Когда варят сталь, редко кто не волнуется.
– Понятно: цех горячий, – бросил Солнцев.
На блюминге начальник – толстый, с брюшком, апатичный. И тем удивительнее было видеть, как он, заметив директора и секретаря горкома, необычайно оживился:
– Оператор! Давай, давай! Следи! Не зевай!
Было видно, что и без крика начальника огромные красные слитки легко мчатся по рольгангу, валки хватают их и мнут и едва успевают слитки выскочить с другой стороны, как оператор снова гонит их под валки.
Савва вплотную подступил к начальнику и крикнул с ожесточением:
– Не ори!
Начальник, до сих пор считавший себя учеником Саввы, сейчас растерялся. Каждой морщиной полного лица он недоуменно спрашивал: «Как же это так? Мы всегда верили в это, а теперь, оказывается, не надо?»
«Это потому все не ладится, что я сам обесценился во мнении людей и, пожалуй, самое главное – в своем собственном мнении. Но черта с два! Дальше так не будет!» – подумал Савва.
Как только посторонние скрылись за штабелями остывающих стальных балок, начальник залез к оператору и вполне спокойно, даже ласково заговорил с ним.
XVII
Обеденный перерыв застал Солнцева и сопровождающих его в кузнечно-прессовом цехе. Савва предложил пообедать в столовой. Одновременно с ними вошел в столовую главный металлург. Лицо утомленное, но глаза улыбались.
Он подал Савве листок.
– Анализ экспресс-лаборатории. Нас губит фосфор и сера. Зато хром в норме.
– Хорошо. Сам поеду на полигон, буду бить прямой наводкой, – сказал Савва.
Он откинул портьеры, и все вошли в зал инженерно-технических работников.
Иванов остался в общем зале, заказал те же самые блюда, какие ел сидевший с ним за одним столом пожилой рабочий: щи, гуляш и вермишелевый пудинг. Он не мог только сделать то, что сделал рабочий: достать из кармана четвертушку, стукнуть по донышку, вылить половину в стакан и выпить. Было душно, жарко, шумно. Пахло борщом, подгорелым маслом. Он устал, путешествуя по цехам, кружилась голова. Хлебнул ложку щей, поковырял вилкой гуляш, а до пудинга, залитого розовым морсом, не дотронулся.
Гостям официантка принесла бараньи отбивные, тарелки со свежим салатом и запотелый графин пива.
– Пива повторить, – послышался голос Саввы.
После обеда отправились в заводоуправление.
Юрий думал об Иванове: «Воображает, узнал, как питается рабочий класс. Ты постой восемь часов у мартена, у горна, тогда ураганом сметешь свой обед. Знаю по себе этот зверский аппетит. А это дешевка, барское хождение в народ, один форс».
Вспомнил. Тихон Тарасович тоже, бывало, наденет ватник, треух натянет и айда простачком ходить по магазинам, ездить на трамваях. Обращается к продавщице: «Отпустите полкило макарон». Та отвечает: «Нет бумаги, не во что завернуть». А он настаивает. «Ладно, – сказала озорная девушка, – подставляйте шапку». Он подставил. А Веня Ясаков, покупавший четвертинку, сказал ему: «Э-э, гражданин-товарищ! Она тебе повидлу предложит в карман – ты тоже согласишься?» «Савве, Михаил Михалычу, инженеру незачем прикидываться переодетыми принцами, они знают жизнь на огляд и на ощупь, руками и боками чувствуют ее, – думал Юрий. – А эти форсуны напоминают французскую королеву: «Если у рабочих нет хлеба, почему не едят пирожное?»
В душе Юрия разрасталось злое недоумение: не знают или прикидываются незнающими? И много ли еще таких?
Вот он, Иванов, энтузиаст, только зашли в кабинет директора, патетически спросил Солнцева: «Какое впечатление о заводе? Скажите о людях, о наших славных людях!» А ведь сам не знает ни славных, ни дурных. Хорошо, что Тихон Тарасович смолчал, пожав плечами. Сел за директорский стол и, пронзая воздух пухлым пальцем, стал давать указания Савве быстрее механизировать труд, пошире развернуть движение за совмещение профессий. В итоге горком интересует одно: как можно больше высвободить людей в случае необходимости. Обстановка международная обостряется…
«Все эти указания Тихон Тарасович мог бы дать, не покидая своего кабинета», – думал Юрий.
Савва стал жаловаться: режут поставщики лома и чугуна, кредиты нужны. Плиты броневые надо делать тоньше и легче, прочнее. Геологам надо помочь остановить оползни.
Солнцев посветлел. Взмахом выцветших бровей погнал морщины по просторному лбу.
– Есть у бюро горкома мнение посадить Юрия Денисовича на промышленный отдел, – сказал он. – Хватка у тебя крепкая, вот и возьмешь в руки заводы, заставишь поставщиков поворачиваться. А?
«Шутит? Снимают под видом выдвижения?» – подумал Юрий.
– Посоветуюсь с родителями, – сказал он с усмешкой.
– Родители твои – люди уважаемые. Но распоряжается тобой партия, – с непреклонной решимостью сказал Солнцев, выходя из-за стола.
Солнцев много раз за свою жизнь наблюдал, как по-разному вели себя люди, когда их отстраняли, перемещали: благородное негодование, внезапное смирение, тупое непонимание, угрозы, трусливость, обещание исправиться и поумнеть, заискивание или облегченный вздох – хватит с меня, потяните эту лямку сами.
– И еще посоветуюсь с коммунистами завода, – сказал Юрии. – Освободят – встану к мартену.
– Подумай, Юрий, – сказал Солнцев и, помахав рукой у своего уха, вышел.
Юрий вышел следом за ним. Вот и лобастая допотопная машина, так похожая на своего хозяина. Устало, по-стариковски урчал ее мотор. За стеклом – оплывший профиль Солнцева.
– Садись, Юрий, подброшу домой.
Дорогой, изредка поворачиваясь к Юрию, Солнцев говорил, что он вполне чувствует благие стремления молодого коммуниста истребить пережитки мгновенно. У одного бюрократа отобрал машину, другого пристыдил скульптурными изделиями из сырого хлеба, у третьего отнял дачу. Но такие методы опасны, вредны!
– Поработаешь в горкоме, снимем с тебя не одну стружку, толк будет.
«Уж что другое, а стружки снимать любит Тихон Тарасович… Эх, лишь бы самим собой быть, не подделываться, не лгать», – думал Юрий. Неподатливо, со стыдим признался он себе: побаивался этого старого хитрого человека. Ошибись, он постарается изувечить на всю жизнь.
«Наверно, не сработаюсь я с тобой», – подумал Юрий, молча слушая Солнцева и глядя на его припухлую порозовевшую щеку.
– Вот и в личной жизни ты действуешь безрассудно: пришел, увидел, победил. А вдруг наткнешься на гордую душу. Посмеется над твоим бурным натиском, да еще и сердцем остынет к тебе на всю жизнь! А? Чего молчишь? Говори, ведь не каждый день у нас душа нараспашку.
– Скажу, Тихон Тарасович. Давно хотелось по душам поговорить с вами. Понимаете, приехала девушка… И мне хочется верить: покончит с моей вольной холостой жизнью. Не помешаете?
– Не узнаю тебя, парень. Где твоя железная логика? Как могу помешать? Я женат.
– Помешать можете крепко. Только сейчас говорите ей все, что думаете обо мне. Ничего не скрывайте. Именно сейчас, пока она не моя жена. А если после – наживете во мне врага.
– Какой я тебе судья! Сам во грехах, аки пес нечестивый… Ну, так отчитывайся на заводе и впрягайся в горкомовский хомут. Придется тебе поработать под руководством старого сыча. Учись кое-чему, пока я жив…
XVIII
Денис и Александр домой шли не обходным путем, через мост, а по берегу Алмазной, чтобы доставить удовольствие Жене, любившему встречать и перевозить их на лодке. Солнце катилось за высокие заводские трубы; тени деревьев, сгущаясь, перечеркивали дорогу.
Лавируя между тополей, затопленных по нижние сучки, на стрежень, где сливалась с Волгой тихая речушка Алмазная, выплыла лодка. На веслах сидел Женя. На высоком носу стоял лохматый Добряк, навострив уши, подозрительно всматриваясь в свое отражение в воде.
– А ведь по глупости может броситься в воду на свое отражение, – сказал Александр.
Но пес, увидев хозяев, радостно загавкал.
– Давайте вас, дедуня и Саня, покатаю, а? – попросил Женя. – Вон до той коряги – и домой. Хорошо, а? Все равно у бабани ужин не готов.
– Катай! – Денис махнул рукой.
Сдвинув шляпу на затылок, он сидел на корме за рулем, покуривая трубку, глядя поверх лопоухой головы Добряка на свой дом на полуострове, при слиянии Волги и Алмазной, у подножия высокого холма, зарастающего диким вишняком. По берегу, под старыми, седыми ветлами, обманчиво присмирели, будто уснули, рыбаки с удочками.
– Развлекаешься, Степаныч?
– Ага!
– Надо бы, Дениш, хармонь вжять, – посоветовал древний старик, кажется, лет сорок уже каждую весну сидевший в своем вытертом малахае у этого дуплистого дерева.
– С гармонью завтра, дядя Прохор. Заходи полднем гостевать! Шестьдесят стукнет этому дяде. – Денис постучал кулаком в свою грудь.
– Жележный ты! Говорят, Матвей приехал. Шхожу пошмотрю, какой он, Матвей-то. Давно не видал! Учил я его в штарые времена. А гоштевать нагряну, штенку худую перешагну – и шабаш! А правда, баяли, будто Шавва жаявилша?
– Правда.
Расталкивая желтоватые шапки пены, лодка пристала к камню в саду.
– Вот и покатал вас, дедуня, – сказал Женя.
– Спасибо, милый, спасибо. – Денис потрепал внука по голове.
Женя пытливо и тревожно посмотрел в его глаза.
– Евгений Константинович, можешь поздравить Сашу: опять крепкую сварил сталь, – сказал Денис.
А Саша вытащил из кармана стальную плитку, подарил Жене.
Женя опустил ее за пазуху, приятно чувствуя стальной холодок. К дому шел между дедом и Сашей, раскачивая их руки, тяжелые, как пудовые языки колоколов на древнем храме у Волги. Любил Женя эти пахнувшие железом руки, эту усталую, но твердую поступь деда, спокойное лицо Саши.
Из-за яблонь доносились оживленные голоса. За погребком дымилась маленькая печка – летняя кухня. Над трубой Юрий развешивал на бечевке рыбу. Любовь Андриановна возилась у плиты.
На скамейке сидел Матвей, говорил посмеиваясь:
– …Бисмарк считал, что политика есть искусство возможного, а Гитлер утверждает: политика – искусство невозможное делать возможным. – Увидав Дениса, Матвей улыбнулся, вставая с лавки. – Я, братуша, делюсь с Юрием своими впечатлениями о немцах.
– Ну и я послушаю.
– Тех, кто предлагает начать войну, как в четырнадцатом году, Гитлер считает глупыми, лишенными воображения. Они слепы к новому, барахтаются в паутине технических знаний. Созидающий «гений», то есть сам фюрер, стоит выше круга специалистов.
Денис, склонив голову, зевнул.
– Славный мой, ты устал. Отдохни, – сказала Любовь Андриановна.
– Верно, устал, – отозвался Денис.
Ужинали на веранде, не включая света. Матвей поигрывал выразительным баритоном:
– Риббентроп – изысканная вежливость. Красив. Любит фотографироваться с женой и дочками. Мне, старому холостяку, стыдно перед святым семьянином… Немцы уверены, что этот сверхдипломат – по меньшей мере Бисмарк. В Англии над ним иронизировали, называли Брикендропом, то есть постоянно попадающим впросак. – Матвей указал глазами на Лену и Сашу, спросил Дениса, уместно ли говорить при них о Германии.
– Кому другому, а Саше нужно знать, что такое дети и внуки Гуго Хейтеля. Скоро пойдет в армию…
Бабушка поцеловала Женю в макушку, и он понял, что его день кончился. Простился со всеми, потерся носом о щеку бабушки, поцеловал мать, помахал рукой Лене и ушел в светелку, огорченный тем, что не пришлось послушать Матвея Степановича.
Густели голубые сумерки над Волгой, над красноверхими домиками рабочих в белых садах. Женщины и дети копали грядки на огородах, жгли летошние, отжившие свое будылья подсолнухов, тыквенные плети.
XIX
Женя сделал нерадостное открытие: люди обманывают его, скрывая тревожные слухи об отце. Спросить прямо боялся: а вдруг да потупят глаза, заслонятся выдумкой! Ставить родных в неловкое положение было стыдно. Ночевал он в светелке один, Саша уехал на рыбалку. Внизу затихли голоса, погас свет. Только в комнате стариков о чем-то переговаривались, потом смолкли и там.
Положив голову на подоконник, Женя смотрел на Волгу. Суда окликали пристани, отражаясь в черной воде. Гудки настороженные, тревожные. Гирлянды огней уводили глаз все дальше вниз по реке, туда, где заводы, порт и дома сливались в бескрайный город. И совсем далеко, где-то за островом Степана Разина, плыли мохнато-лучистые огни. Вот так же было и прошлым летом. В такую же темную ночь шел он с отцом на катере, так же двигались по реке лучистые огни, и небо было заслонено тучами. И больно сжалось сердце при этом воспоминании. Огромное зарево над мартеновским цехом тревожило его воображение, и он представлял себе какие-то горы, похожие вон на те нависшие над степью тучи, и это была Испания, и в горах лежал отец, истекая кровью…
Заснул Женя на кровати Александра. Сквозь сон слышал взрыв грома, и ему казалось, что это орудийные раскаты где-то в горах Испании. Он бежал по темному лесу за отцом, а ноги не слушались. Орудия грохали и грохали. И так он потерял отца и горько плакал…
Проснулся на восходе солнца, ощупал мокрое лицо. Заревой ветерок повыдул тепло, светелка полнилась ядреной прохладой. Белой шерстью сползали туманы с песчаных островов. Звонко пробил склянки пожарный монитор. Ушла тревожная, с угрюмым громом ночь.
Он и теперь думал об отце, но думы были светлы, как это тихое, сияющее над рекой утро. Хорошо, что встал раньше всех! Руки сами собой, без усилия с его стороны, неторопливо делали привычное – пришивали пуговицы к «туристскому» костюму, сшитому бабаней Любой из отцовского кителя. Работал с увлечением, высунув кончик языка. Достал из-под кровати радиоприемник – около месяца мастерил втайне, чтобы сегодня подарить дедушке Денису. Коробку украсил перламутровыми ракушками, выточил из камня-известняка и приклеил к коробке буквы: «Дед, живи сто лет». И еще он думал о своей Испанке – так с недавних пор стал называть тетку Лену. Была она для него таинственна и прекрасна, как та далекая, за горами и морями страна, дочерью которой представлялась ему Лена. Неясные ласковые думы о ней цепко овладели его сердцем. Но об этом пока никто не знает, даже сама Лена. Прилетит отец и наверняка подтвердит, что сражался он за жизнь таких, как Лена…
– Эй, кто там из Крупновых не спит?
Женя высунулся из окна. Старик почтальон стоял в калитке перед Добряком, развалившимся поперек дорожки.
– Мальчик, прими телеграмму.
Женя проворно скользнул по лестнице вниз, на цыпочках прошмыгнул мимо столовой, где спала на раскладушке Испанка – Лена, выбежал во двор и, перепрыгнув через Добряка, подлетел к почтальону.
– От папы, да?
– Телеграмма правительственная. Распишись, малый. Деда булгачить не будем, пусть спит, воскресенье, чай. – Старик послюнявил карандаш.
– А я думал, от папы…
– Не задержу, сынок, коли будет от папы, не задержу. Где он, отец-то?
– В особой командировке.
– Тогда жди особое письмо, с особой маркой, – сказал почтальон уже с улицы.
Женя подошел к дверям маленькой комнатушки, в которой жил Матвей Степанович и которую дети называли дипломатической, вкладывая в это слово непонятный им самим умный и хитрый смысл. Дипломата в комнате не было, пахло табаком. Женя вышел в садик.
Ручной снегирь сел на голову Жене, покопался клювом в кудрях и снова улетел. Нечаянно задетые деревья роняли на шею и голову холодные капли. За кустами кто-то покашливал. Раздвинув сиреневые ветви, Женя увидел голую спину Матвея: вскапывал землю под яблоней; широкие лопатки шевелились под белой кожей. Дойдя до бровки, он воткнул лопату в землю, сорвал висевшую на ветке полосатую пижаму, накинул на плечи и закурил.
Женя не решался подойти к нему. Жизнь этого человека была необыкновенная, полная затаенного смысла. Необычным казалось даже то, как Матвей прихрамывал, как он сейчас сел на пень, облокотившись о колено, а из короткой трубка с белым костяным мундштуком потянулся дымок и, будто зацепившись за мокрую ветку яблони, таял над головой. Матвей размял на ладони комок чернозема, внимательно рассматривая его.
– Доброе утро, Матвей Степанович.
Матвей поднял голову, на раскрасневшемся лице удержалось выражение бесхитростного довольства, простодушного любопытства.
– Иди-ка сюда, Женя! Нынче я раньше тебя встал. Смотри, сколько вскопал, а? – Матвей указывал трубкой на взрытую землю. – Бабушка будет довольна.
Женя подал ему телеграмму, впился взглядом в лицо, ожидая необыкновенных действий или слов.
– Ну, Женя, собирай мне чемодан. Уезжаю.
– Куда, Матвей Степанович?
– Опять туда же, в Германию.
Женя жалел Матвея и завидовал ему. Ах, если бы он поехал! Вот он в Германии. Фашисты схватили его и бросили в тюрьму. Пытают, добиваясь от него какой-то очень важной тайны. Он не боится их, отвечает врагам спокойно, как это умеет Саша…
Женя изо всех сил пожимал руку Матвея. Тот крепко обнял его, потерся подбородком о его шею. Оба взялись за лопаты и начали копать грядки. Хорошо работалось Жене. Горели на сырой земле босые ноги, глубоко дышала грудь. Приятен был соленый пот, катившийся по лицу. Из-под взмокших, прилипших ко лбу волос Женя поглядывал изредка на Матвея, не отставая от него, проворно переворачивал наизнанку блестевшую на срезе жирную землю. Обрадовался, когда Матвей, пятясь, дошел до бровки и остановился, упершись спиной в куст.
– Баста, Женя! Гуляем сегодня! Дедушка встанет, поздравим с днем рождения… – сказался. – Разбудим Саню – в кустах спит.
У кромки берега, под ивой, на рваной фуфайке, сунув кулак под голову, спал Александр. Солнце припекало щеку Сани. Он повернулся на другой бок, подтянул к животу коленки, но вдруг затаил дыхание, выгнулся, как пружина, быстро сел, потягиваясь и широко, всласть позевывая. От ивы сползала в воду бечева, то натягиваясь, то ослабевая.
– А на веревке-то что у тебя? – спросил Женя.
Александр потянул бечеву, и из воды высунулась огромная сизовато-черная голова осетра. Бечева вжинькнула; осетр, буруня воду, зарылся в глубину.
– Куда тебе такой зверь? Запрягать, что ли? – спросил Матвей.
– Вас угощать, Матвей Степанович.
– Не придется мне кушать твоего осетра, Саня. Уезжаю, – сказал Матвей. – А на чужбине, брат, и собака тоскует.
Женя горячо подхватил:
– Понимаешь, Саша, ведь Матвею Степановичу с кем придется бороться? С Гитлером!
– Поезжайте, дядя Матвей, поезжайте, авось Гитлер хвост подожмет и лапки кверху, – спокойно отозвался Александр, сосредоточенно счищая с пальцев рыбью Чешую.
Матвей, смеясь, сграбастал Александра и Женю, оперся о их плечи, и все трое долго глядели на бело-розовый разлив садов, на перекипавшую золотом Волгу, на синюю за рекой степь.
– Если бы знал, что завтра уезжаете, не ловил бы осетра, – сказал Александр, помолчал и вдруг приказал Жене: – Оповести соседский молодняк: мол, после завтрака на катере пойдем. Ну, и сбегай к Холодовым, кликни Марфу.
Оповестив соседских ребятишек, Женя, подпрыгивая то на правой, то на левой ноге, забежал в свой двор. На крылечке Лена в праздничном платье торопливо взбивала желтую пену своих волос.
– Женька! Где тебя лихоманка носит? – напустилась она на племянника. – Опоздал! Я уже подарила папе кисет. Мама сшила полотняный пиджак, повесила на стул ночью, папа проснулся и очень-очень удивился. Он ведь совсем не догадывался, что мы готовились ко дню его рождения. Дядя Матвей сочинил поздравление в виде какой-то ноты. Смешно! За уши тянули папу и приговаривали: «Живи столько, еще полстолько да четверть столько». Сашка подарил страшную рыбу на цепи. Но папа сказал: отпусти на волю. Иди дари…
Женя взял в светелке приемник, спустился в столовую. Там было шумно, весело. Бабушка одергивала на Денисе полотняный костюм, а Денис целовал ее.
Юрий, Александр и Светлана подносили свои подарки – кто книжку, кто палехскую коробку.
– Спасибо, спасибо, – говорил Денис, принимая подарки. – Ну, а лучше всех одарит нас Света: внука или внучку принесет в дом. Это, брат, веселее всего, надежнее и прочнее.
И вдруг Женя услыхал тоскливый голос матери:
– Опять нет письма… А ведь почтальон-то приходил…
XX
Застегивая фланелевую куртку в пятнах машинного масла, Александр зашагал к Волге. Оттуда доносились голоса и смех. По берегу на россыпи гальки бегали ребятишки. Марфа Холодова, повязав голову косынкой, зажав коленями подол яркого сарафана, стояла в воде, привязывая лодку к катеру. Вот она вскочила на катер, свесила ноги за борт. Волны качали желтые пятна солнца, блики таяли на крепких, сильных ногах.
– Санек, где ты пропадаешь? – певуче спросила Марфа. – Вот тебе за это! – Срывая рукой гребешки волн, она брызгала в лицо Александра.
Не отворачиваясь, он подошел к ней, заглянул в глаза.
– Ты чего? – Марфа нахмурилась, закусила сердечко верхней губы, поправила стеклянного мотылька на вырезе у груди. Мотылек удачно подобран под цвет янтарно-карих косящих глаз.
– Хотел тебя в Волгу кинуть, чтобы не баловалась.
– В Волгу-то надо бросить тебя, да не так, а с камнем на шее!
– За что?
– Знаешь, за что! А коль забыл, напомню. Иди Рэма Солнцева спроси.
– Вот что… Со мной на катере останутся только малыши. Ты сядешь с барышнями в лодку, а то без тебя они за борт сыграют, как пить дать.
– Чего ты расшумелся-то? Александр Денисович, а если мне хочется с тобой, а? – Марфа улыбнулась слегка косящими глазами. – Можно?
– Нельзя. И так братка Юра смеется надо мной… А Рэм грозится избить из-за тебя, Марфа Агафоновна.
– Ну тогда перенеси меня на лодку. – Марфа протянула руки, повалилась на плечо Александра.
Пока нес, приседая, до шлюпки, кроме беспокойных улыбчивых глаз да полуоткрытых губ ее, ничего не видел.
«Надо бы взять на катер, посадить рядом с собой», – подумал он, сердито оглядываясь.
В кустах вишни взмыл звонкий детский смех. Раздвигая ветви, на берег выбежали Женя и Лена. Лена не удержалась, оступилась одной ногой в воду и еще громче засмеялась, но, увидев брата, вдруг умолкла, серьезно посмотрела на него исподлобья.
– Боднуть хочешь меня? – спросил Александр.
– Ленка, тарань ты копченая, иди к нам на лодку, – позвала Марфа.
– Нет, нет, мы вместе с тобой на катере! – всполошился Женя, удерживая Лену за руку. – Марфа Агафоновна, зачем вы так ее обзываете?
– Копченая она и есть… Ну, ну, не сердись, Женя! Лучше твоей Лены нет никого.
Александр подхватил одной рукой племянника, другой – сестру, перенес на катер. Там уже сидели соседские подростки. А когда легли на прямой курс, дробя волны, он на мгновение ласково прижал к груди Женю и Лену, спутал их волосы, светлые, мягкие.
– Садитесь за руль, управляйте по очереди, – сказал он сухо и, всматриваясь в далекую темную точку, добавил, лениво позевывая: – Подрастешь, Женя, подарю катер.
– Какой ты… хороший! – воскликнул Женя. – Назовем катер «Гренадой», а?
– По мне, хоть «Дон-Кихотом» называй.
Проплывали крутые берега в белых озерах цветущих садов. Горделиво выпятив острую грудь, шел навстречу сторожевой катер, а за ним катились к берегам косые атласные волны, поблескивая под весенним солнцем.
Александр заглушил мотор, катер впритирку подвалил к деревянным мосткам. Сошли на землю. Под ногами хрустела меловая галька, молочно белела у берега пенистая кайма.
– Вы меня не подождали, но я от вас не отстал, я ехал в машине директора театра, – услыхал Женя бойкий, развязный голос.
Подросток лет пятнадцати в черной вельветовой куртке и желтых ботинках стоял у клумбы цветов. Это был новый знакомый Лены.
– Откуда ты взялся, артист? – спросил Александр. – Или не понравилось на курорте?
– Не понравилось, – нисколько не смущаясь враждебностью Александра, сказал паренек. – Мы с мамашей Первое мая встречали в Москве.
Лена, приоткрыв рот, смотрела на него с каким-то странным удивлением и восторгом, потом спросила:
– А ты на Красной площади был?
– Разумеется, был. С приятелем моего отчима. Я стоял на правой трибуне и видел парад войск. В кинохронику засняли.
– И ты все-все видел? – спросила Лена.
– Тебе, Ленок, все расскажу. Идем!
XXI
Искрой на ветру погасло радостное настроение Жени. Этот мальчишка отравлял ему жизнь то навязчивой дружбой, то угрозами. Хотел Женя пожаловаться Александру, но стыд за свою беспомощность обрубая желания, как топор молодые ветви. Зачем только давеча позвал паренька на катер и… даже проговорился насчет Испанки?.. Женя весь трепетал в предчувствии чего-то опасного и злого.
Ватага мальчишек и девчонок, пройдя парк, очутилась в густом старом лесу.
Перебираясь через овражек, пахнувший грибной сыростью, дети аукались, свистели, подражая птицам. Все разулись, сняли куртки, сложили около дуплистой липы.
– Евгений Крупнов, ты будешь моим адъютантом. Охраняй дупло! – приказал знакомый Лены. Он с шиком зажег о подошву спичку, закурил и, кашляя сухо, предупредил: – Не вздумай увязываться за Ленкой!
На зеленой поляне началась игра в пятнашки. То парнишка, то девчонка приглашали Женю, но он не сходил с поста. Он отлично понимал, что часовым его поставили в насмешку возле этого дупла. Но, решив до конца испить горечь унижения, он по-солдатски стоял, тупо глядя мимо товарищей. Закипала обида в сердце и еще какое-то тягостное чувство. Украдкой следил за Испанкой: играла в паре со своим новым другом, и никто из ребят и девчонок не мог разлучить их. Улетала от разлучников с быстротой ласточки, прыгала через кочки, соединялась руками с пареньком и возвращалась на место очень довольная и веселая. Два раза, пробегая мимо Жени, она останавливалась на секунду перед ним и, как будто не видя его, не замечая вздрагивающих губ, улыбалась сияющими, ошалело-радостными глазами и снова летела навстречу этому черномазому.
После пятнашек началась игра в черную палку. А черномазый подошел к Жене и, давясь смехом, хватаясь за живот, едва выговаривал:
– Чудак ты… Х-ха! С чего Ленку Испанкой назвал? Испанки черные, а эта… Ха-ха… Из Крупновых испанцы – как из меня негр! Она же смеется над тобой, выдумщиком… Ведь это о Крупновых поется: «Есть на Во-о-лге рыжий плотник».
Женя молчал, страшась того тягостного и злобного чувства, которое никогда до этого не просыпалось в душе…
Цепляясь за ветки орешника, Женя полез на крутую гору. Из-под ног сыпалась земля, он подтягивался на руках, лез все выше и выше. И когда за высокой зеленой стеной леса угасли голоса ребят, свернулся под старым дубом, положил голову на толстый корень.
Шумит листвой вечно беспокойная осинка, а он воображает, будто утонул, лежит на две светлой реки и видит через воду, как через стекло, и людей, бегающих по берегу, и вот эту кручу в родниковых слезах, и островок неба, извилисто окаймленный вершинами деревьев. Люди горюют о нем. А вернувшийся из Испании отец спрашивает: «И как это вы не уберегли парня?» Кто-то отвечает: «Он утонул потому, что очень любил, а его не любили, обижали и обманывали…»
Ласковый голос тихо позвал:
– Женя!
Над ним низко склонилась его Испанка. Ее ясные серые глаза на узком лице казались невероятно большими.
– Ты плачешь? Что с тобой?
Женя молчал. Всегда он вот такой непонятный: то неукротимо весел и игрив, то плотно смыкает губы. До двух лет не говорил, и его любя называли Немтырем. Понимал же, кажется, все, что ни скажи. Если кто неприветливо смотрел на него, мальчик протестующе мычал. Очень любил тихие напевные мелодии, не выносил резких звуков. Редкостное сочетание белокурых кудрей с темными глазами, глубокими и задумчивыми, удивляло Лену. Она жалела племянника, и теперь ей было обидно, что он скрывал от нее какую-то невеселую тайну.
– Ну, что ты хмуришься, Женя? От меня и в земле не скроешься.
Не добившись ответа, Лена справа налево тряхнула головой. Эта манера появилась у нее с тех пор, как познакомилась с чернявым мальчишкой.
– Вот поймать бы тебя за волосы и привязать к дереву! – сказал Женя. – Что ты головой-то мотаешь, будто комар в ухо залез?
– Ум нужен всем, а тебе особенно. Ведь ты же некрасивый, слабенький. Значит, должен быть умницей. – Лена опять, теперь уже слева направо, тряхнула головой.
– Не нужен мне ум! Пусть умники о нем думают, а я проживу как-нибудь глупым.
– Ну, милый мой, узнал бы отец…
– А где он, отец-то? – Таким тяжелым взглядом посмотрел Женя на Лену, что та отодвинулась от него. – Где отец? – повторил он требовательно. – Эх, даже ты хитришь! Писем нет, и его, наверное, уже нет… А люди притворяются, обманывают. И не стыдно? Во сне часто вижу, и все как-то страшно…
– Не надо так думать, Женя! Это плохо. Он скоро вернется. Я верю, и ты верь. Я ведь тоже думаю о нем, жду и жду. Пока горюем, он, наверное, уже дома!
Колыхнулись кусты, с визгом подбежал Добряк, горячим языком облизал руки и ноги детей, сел на хвост и задней лапой стал чесать лохматый живот.
– Ишь, пес-то будто на балалайке играет, – заметил Женя.
– О! Теперь ты хороший. – Лена дольше обычного посмотрела в его зрачки и умолкла смущенно. И все-таки она позвала Женю: – Вставай, пойдем!
Он вскочил, тряхнул головой, как это делала она.
Все гуще лиловые тени в зарастающем понизу травой лесу, все золотистее солнечные росплески на полянах, сладостней запах дикой цветущей груши. Рыжий обрывистый овраг отрезал путь. Сивый бежал по его меловому днищу ручей, а посредине круглился островок в изумрудной зелени под ветвями плакучей ивы. Когда-то давно, подмытый вешними водами, упал с этого берега через ручей осокорь, обнял перед смертью мохнатой вершиной иву, да так и засох на ее плечах.
Лена заглянула на дно оврага, глотнула холодную сырость и отшатнулась.
– Пойдем в обход, – сказала она.
Спустилась по отлогому скату, перешла на островок. Она видела, как Женя разулся, перекинул сандалии через плечо и встал на поникший над обрывом осокорь.
– Женя, не дури! Глубоко, камни…
– Шумит, бежит Гвадалквивир!
Из-под ног Жени осыпалась струпьями истлевшая кора; вершина осокоря, похрустывая, оседала. По пятам за ним шел Добряк.
Ладонями прикрыла Лена свои глаза. Густая тишина окутала ее, и в тишине этой тревожно ворчал ручей на дне оврага. Над головой с гулом кружил шмель. Ей казалось, что она очень долго стояла с закрытыми глазами, но когда взглянула меж пальцев, Женя все еще переступал босыми ногами по осокорю. Пальцами, гибкими, как лапы дятла, ощупывал оседающий ствол осокоря, опустив глаза, шел, будто во сне, с бессознательной цепкостью лунатика.
– Может быть, вернешься? – с тоской спросила Лена. И тут заметила, что, несмотря на острые материнские скулы и вздернутый нос, он красив. А когда он спрыгнул на островок, сжала ладонями его голову, горячо, с укором заговорила: – Нехороший ты, злой, нехороший! Но я всегда буду с тобой дружить.
– Молчать умеешь?
Она плотно сжала рот.
– Угу.
– Ну, тогда скажу тебе секрет.
У Лены вытянулось лицо, она затаила дыхание. Женя вскинул голову, обливаясь бледностью, сказал:
– Я безумно люблю всех. А ты любишь? Не думай, говори: любишь, нет?
– Всех? Да, люблю.
– Нет, ты так, чтобы всех, всех! Дедушку, бабаню, Юру, Сашу… И тебя люблю. И вот так всех без конца люблю.
– И я все-е-ех и тебя!
Они сцепились руками, закружились на зеленой траве. Добряк визжал и лаял, носясь вокруг них. Женя снял галстук, привязал к палке и, встав под этот флажок, запел:
Я хату покинул, Пошел воевать, Чтоб землю крестьянам В Гренаде отдать.
Александр и Марфа Холодова, поднимаясь по оврагу вдоль ручья, вскоре набрели на веселую компанию. Из-под корней ивы цвенькал леденящей струей хрустальный ключ. В разноцветных рубахах и кофточках окаймляли родник дети. Одни пили пригоршнями, другие тянули через полый ствол прошлогоднего чернобыла, третьи черпали воду из родника желобком из липовой коры. Женя и Лена, открывшие этот родник, угощали вновь подходивших и сами пили с каждым. Губы посинели от холода.
Марфа задрала рубаху Жени, приложила ладонь к животу.
– Насквозь промерз. Бегай быстрее!
– А з-з-з ачем?
– Чихать будешь, а сопливых не любят девки…
Зашумели верхушки деревьев. Понизу, завихривая прошлогоднюю листву, резанули холодные струи павшего с высот ветра. Испуганно трепетали осинки, снисходительным шепотом отвечал на всеобщую лесную тревогу дуб. Рыжими лисьими хвостами метались в чащобе редкие солнечные блики. Небо темнело предгрозовой хмурью.
– На корабль, ребята! – скликал Александр.
Верхний край черной тучи, растекаясь по небу, как бы выжигал чистейшую лазурь. В шуме ветра нет-нет да и слышалось лихое посвистывание. Катер со скрипом налегал бортом на доски пирса, пеной захлебывались береговые выбоины. На середине Волги забелели барашки.
Дробя катером волны, Александр уходил под защиту крутого берега. Изредка оглядывался: все присмирели, сидели плотно прижавшись друг к другу. Ветер срывал гребни волн, холодным бисером засевал лица.
XXII
У крупновского сада пристали к камню за минуту до ливня. Подростки побежали к дому, дурашливо подпрыгивая.
Держа над головой трепещущий на ветру платок, Марфа спросила Александра:
– Мальчик, тебя подождать?
– Не обзывай так, не люблю.
– Глупый!
Марфа уходила между яблонь; ветер оголял ее ноги, обтягивал сарафан вокруг широких бедер.
Александр примкнул катер к вязовому пню, оглянулся: огромные седые, с черным подбоем крылья заносила над Волгой туча. Исчезали в перекипающей мгле плес Степана Разина, потом баржи. Белый двухпалубный пароход все еще пытался уйти от настигающей его грозы, но через минуту и он сдался: бушующий ливень втянул корму с поднятой лодкой, потом рубку капитана. Перед тем как исчезнуть в хмаре, пароход взвил пронзительный гудок и внезапно оборвал его, будто ему сдавили медное горло.
Вдруг из самой пучины вырвался глиссер. Дождь настигал его, а он, задирая разъяренный нос, летел к пристани – там еще безмятежно сверкали на солнце суда, оцинкованные крыши портовых построек.
Любуясь дождем, Александр захлестнул веревкой крест-накрест камень, привязал к якорной цепи. Широким шагом, ступая на носки, пошел к дому. Пушечным выстрелом жахнул вдогонку гром. Спину окатило ледяное дыхание торжествующего дождя. У крыльца Александр остановился. Грохочущий ливень опрокинулся на берег. Тугими ударами бил ветер по зеленым шапкам деревьев, перекипала листва дубов. Белая цветочная пурга бушевала над яблонями. Как из рукава, кинул ветер под застреху взъерошенную стаю воробьев. Будто чугунный кто протопал по крыше – тяжко застонали железные листы. Дробно рассыпался по ним картечный треск града.
В сенцах поджидал отец.
– Саша, иди сюда, – позвал он.
И когда сын вошел, Денис закрыл двери на крючок. Несмотря на полдень, в доме горел свет: так было темно от дождя, от низкой черной тучи.
«О-о-о-о!» – услыхал Александр чей-то стон. На цыпочках подсеменил к дверям Костиной комнаты. Ударил гром, свет погас. Коридорное окно, завешенное дождем, разливало мутный свет. За дверями опять взмыл звериный стон. Рывок – и Александр в темной комнате, переполненной этим неприятным стоном. В сумраке суетился кто-то у высокой кровати.
– Лампу! – приказал чужой голос.
Гроза плеснула в комнату зеленоватый свет, и в это мгновение Александр увидел на подушке косматую голову и выпуклые, измученные болью глаза Светланы. Снова тьма, снова яркий прибой грозового света, кровать, распяленный в крике рот, один за другим раскаты грома.
– Свет нужен! – требовательно повторил чужой голос.
Александр выбежал из дому, проворно влез на крышу. Яростно полосовал его дождь, заливая глаза и рот, но он, в резиновых перчатках, с плоскогубцами в руках, соединял разорванные в двух местах провода. А когда спустился весь промокший в сени, дал волю мелкой, знобкой дрожи. Зашел в чуланчик. На скамейке, свесив ноги, сидела Марфа. Нечаянно задел ее горячее плечо. Не отпрянула. Схватила его руку и задержала в своих, теплых.
– Замерз?
– Тебе что! Ты горячая, – невнятно сказал Александр, чуть шевеля сухими губами.
– Безобразник! Скажет, и послушать нечего.
Обнял мокрой рукой округлые, налитые плечи, притянул к себе.
– Пусти! Ишь ты, какой ловкий! – сердито сказала она, одной рукой отталкивая его, другой удерживая.
Полные раскрытые губы ее были близко от него; он неловко, обхватив голову, поцеловал. Марфа отскочила к окошку.
– С ума сошел?
– И пошутить нельзя, – пробормотал Александр и, уходя из чулана, услышал ее слова, сказанные со смехом:
– Тебе бы только шутить!.. Эх, Саша, жаль, очень молоденький. Не буду губить.
Александр вышел на веранду. Ливень ниспадал за Волгу; здесь же над садом и над белыми, потемневшими с наветренной стороны домами, сверкая в лучах солнца, серебрилась водяная пыль.
Перешагивая через лужи, подошел почтальон в мокрой фуражке, подал Александру письмо.
– Где ваш мальчонка-кудряш? Он утрось ждал письмо от отца. Может, это и есть то самое, – сказал почтальон.
– Это Юрию, заказное.
Александр вскрыл конверт. Два раза прочитал, не веря своим глазам.
«Как же это так? Одним ударом меняется жизнь», – думал он.
Вошел в дом. Избегая взгляда отца, позвал дядю:
– Пойдемте на пару слов, Матвей Степанович.
Остановились у вишневого куста.
– Шура, что-то случилось?
Александр потомил себя и дядю минутным молчанием, сказал, сдерживая дрожание нижней челюсти:
– К-к-костю убили. – И протянул письмо Матвею.
Тот смотрел на письмо, не решаясь взять.
– Может, тут ошибка? – сказал Матвей.
Денис заметил перемену в лице сына, когда тот вызвал в сад Матвея: сузились глаза, щеки выбелила бледность. Он немедля пошел следом за братом и Сашей. Они стояли у мокрого куста вишни, тихо разговаривая. Случилось так, что все трое как-то разом посмотрели в глаза друг другу, и Денис если не понял, то почувствовал что-то неладное…
– Ты, брат, не того, не стесняйся, мы с Сашей друзья. У нас тайны друг от друга нет! – Денис придавил рукой плечо Александра.
Матвей вынул из кармана просторного полотняного пиджака бумагу, протянул брату, но тут же снова отдернул руку. И этот непривычно нерешительный жест напугал Дениса.
Несколько раз перечитал письмо, беззвучно шевеля посеревшими губами. Сквозь шум в голове слышал: в западине у родника защелкал соловей и, будто захлебнувшись, замер. Снова теплый, влажный после дождя воздух наполнялся заботливым гулом пчел, сверкавших крыльями в лучах солнца. Грустен был запах вишневых цветов, томительно прян дух согревающейся земли.
В голове зашумело еще сильнее, и Денису показалось, будто вишневый куст стремительно, прямо в глаза вытягивает свои ветви. Он отпрянул, падая навзничь. Александр и Матвей подхватили его, усадили на лавку, он привалился спиною к стволу дерева. Долго не сходила серая бледность с его щек. Ноздри нервно вздрагивали. Он проводил по лицу ладонями так, будто умывался, сняв с усов мокрые лепестки яблоневого цвета, с бессмысленно странным видом посмотрел на них.
– Костя… Вот как вышло… А тут сердце… – тихо, но договаривая фраз, сказал Денис, а его бледные, внезапно выцветшие глаза смотрели в далекий заволжский простор.
– Светлане пока не надо говорить, – сказал Александр.
– Пока не надо, успеет, нагорюется, – согласился Матвей.
Денис выпрямился, голос обрел твердость:
– Пойдем к Любови Андриановне – Больше всего боюсь за Женю: впечатлительный, нервный. Где же Юрий?
Из сеней выбежали шумные, веселые мальчишки и девчонки, нагибались над грядками, ощупывая мокрые цветы. Женя и Лена бегали по саду, раскачивали молодые деревца, стряхивая на головы дождевые капли.
В калитке, опираясь раскинутыми руками о стояки, утвердился огромный – годовой под навес – Макар Ясаков.
– А что, сват, мой зятек не явился? – колоколом гудел Ясаков.
– Пока нет, Макар Сидорович.
– Ничего, сват, явится. Дело у него такое, значит, секретное.
– Секретное, а гудишь на весь поселок, – послышался голос Юрия за его спиной.
– Авакай, курмакай! Беда мне с моим голосом. Даже во сне замычу, жена пугается. Помяни мое слово, сват, родит Светка внука, и Костя тут как тут. Я спустил до жены директиву: готовь брагу на двух хмелях. Зятька угостить надо. Жена для совета, теща для привета, а хороший тесть – когда выпить есть, – говорил Ясаков. – Э-э, сват Юрас, ты совсем несмышленый.
– Чем же я плох, Макар Сидорович? – подлаживался Юрий под простоватый тон Ясакова.
– Не понимаешь свою должность, вот чем плох ты, Юрас. Если бы меня поставили заместо тебя парторгом, к слову сказать, я бы похрапывал на всю Волгу. Отоспался бы, значит, и давай брюхо чаями греть. Потом покурил бы папирос с золотым ободком – и айда руководить! Надел бы френч, сапоги. А у тебя обмундирование без авторитета: рукава выше локтей. Аль денег не хватило на полную-то рубаху? Виду нет, сват, виду. – Ясаков вдруг округлил дегтярно-темные глаза. – Пойдем, Денисыч, в дом, сядем рядком, потолкуем ладком. Я дам тебе указания, как должность понимать. – Постукивая по своему потному темени, Ясаков закончил: – В этом сельсовете, как пчел в улье, много разных идей.
– Пойдем, Макар Сидорович, – согласился Юрий, – открывай кладовые сельсовета. Только ведь я уже не секретарь.
– Вот я и говорю, амуниция тебя подвела, нету авторитета в амуниции. Заместо тебя тот маленький, в сапожках? С усами-то? Не серчай, Юрас, видать, мужик обточенный, шлифованный. Иголку не подсунешь…
Юрий, Макар и Александр вошли в дом. В столовой сидели отец и дядя, облокотившись на стол, склонив головы. Комнату заливало солнце, и в этом ярком свете тускло горела электрическая лампочка, которую никто не догадался выключить.
В Костиной комнате пронзительно и требовательно закричал родившийся человек пока без имени, никому не известный, но уже заявлявший о себе зевласто.
– Ага! Разрешилась дочка! – загудел Ясаков. – Эй, младенец, ори сильнее, отец услышит, прилетит.
– Помолчи, сват, – тихо сказал Денис.
…Нелегкая выпала в этот день роль на долю Александра: встречал у ворот отцовских товарищей по работе, приходивших поздравить Дениса с днем рождения, объяснял им, что в связи с родами Светланы праздник переносится. О несчастье своем Крупновы молчали то ли потому, что не верилось в смерть Кости, то ли не хотелось им выслушивать соболезнования.
Ночью Матвей по вызову срочно уехал в Москву.
Через неделю новорожденного мальчика назвали Костей – в память о погибшем восемь месяцев назад в далекой Испании отце его, летчике-добровольце, капитане военно-воздушного флота.
XXIII
Гибель Константина зимним холодом опалила Крупновых. Надолго поселилась в их семью гнетущая тишина. Все, от детей до стариков, заметно изменились.
Погасли бесовские искорки в быстрых глазах Лены, стала она задумчивой и как бы чего-то ищущей. Девятый класс окончила без радости. Прежде рвалась на Волгу, в лес, ходила так, словно с чувством снисхождения, едва касалась земли. Увлекало ее только необыкновенное, броское. Красивыми казались люди с резкими чертами, с горящими глазами. Жадно ловила необычный поворот головы, косо брошенный взгляд, эффектный жест, хлесткую фразу. Настоящий человек, думалось Лене, живет – душа нараспашку. Влюбляется с первого взгляда, его чувства остудить может лишь смерть.
Настоящим человеком был гордый сокол Константин.
Лену обижало, когда в семье говорили, что Костя служит на Дальнем Востоке. Нет! Он «зорко охраняет священные границы»! Он не летает, а парит на самолете в облаках, пронзительно вглядываясь соколиными глазами через море, чуть ли не в самый дворец микадо.
Каково же было ее недоумение, когда однажды, вернувшись из театра (смотрела пьесу о летчиках), Лена увидела своего гордого сокола. В столовой в кругу родни, сбросив тужурку, сидел он в нижней рубахе, красный, загорелый, с белесыми бровями, и виновато посматривал добрыми глазами на свою жену, обыкновенную, веснушчатую. Непонятно, почему орел не выхватил себе сказочную красавицу, а женился на дочери сталевара Ясакова. Был веселый, свойский, пил вино, ероша пятерней волосы, красное широколобое лицо потело, глаза смеялись довольно.
За сутки до получения известия о смерти Кости Лена услыхала:
– В кого Ленка такая заковыристая? Собрала из трех лучин, а какого жару дает! – сказала мать, а отец успокоил ее:
– Поработает на заводе, человеком станет… В молодости-то и мы с тобой на выдумки сильны были.
Слова эти ошеломили Лену, потому что отец со своими костяными мозолями на запястьях был для нее героем, одним из тех солдат революции, которые под руководством самого Ленина опрокинули старый мир. Ведь это о них, об их титаническом подвиге поется: «Весь мир насилья мы разрушим…»
Смерть Кости круто повернула в душе Лены тот стержень, на котором держались ее понятия о героическом и будничном.
Теперь с подругами Лена встречалась редко: раздражало их веселое щебетание о том, какие они умные, в какой техникум пойдут и кем будут, кто кому нравится, кто кого обогнал в плавании. Не желая никому нравиться, она перестала встряхивать головой. Альбом с героическими физиономиями артистов сожгла, растапливая во дворе печку.
Жалко было мать. Постарела Любовь Андриановна, тихой, невыплаканной тоской темнели провалившиеся глаза, голос звучал хворо, нерешительно, и ходила она теперь нетвердо, боязливо сторонясь углов. Лена одна стирала белье, готовила обед, по утрам кормила отца и братьев. А когда мать слабела, Лена водила ее в баню, мыла и причесывала.
Горькой жалостью жалела Лена невестку…
Как-то за чаем Светлана мрачно поглядывала на Александра и Лену; они, усадив между собой Женю, горячо шепотом спорили.
– Если Гитлер полезет, рабочие свергнут его! – говорила Лена. – И дня не продержится, паразит припадочный.
– Заладила, как поп на клиросе! А дядя Матвей другое говорит: стоит заиграть военному оркестру, как у немца вырастают рога бодливого животного, копыта выбивают такт марша «Дранг нах Остен!».
– Ты с ума спятил! – выкрикнула Лена, вскакивая. – Посмотрите на него, мама! Как смеешь оскорблять немцев? Знаешь, кого они дали?
– О чем молодое поколение? – спросил Денис.
– Папа, Санька наш заразился от Рэма. Гнусно думает о рабочем классе Германии. Не верит, что они готовы умереть за Советский Союз. А я верю им, как тебе, как маме! – Лена нагнулась к брату, упираясь лбом в его лоб. – Знаешь, кого немцы дали?
– Многих и даже Гитлера. Дали много, а взяли того больше. Не оскорбляю, а сожалею: народ-вояка, а головы нет – коммунисты перебиты. Немцы попрут. А мы будем лупить каждого, токарь это или пекарь. Верно, Женя? – спросил Александр.
– Верно! И я сам пойду на фронт. И отомщу за отца!
– Ты будешь делать, что захочу я! По дорожке Крупновых не пущу. Уедем в деревню. Будешь учителем… Учителей не берут на войну, – быстро заговорила Светлана звенящим голосом, злобно поглядывая на Александра.
– Напрасно, Светлана Макаровна, вешаешь лапшу на его мозги. Он должен отомстить за отца. Это его право, – сказал Александр.
– Не смей кружить голову моему сыну! Не дам вам сына, не дам!
– Света, да что ты? Одумайся, что ты говоришь, – тихо сказала Любовь Андриановна.
– Вы, мамаша, невозможная мечтательница. До старости в облаках летаете, – сказала Светлана. – А люди кругом живут для себя. Для них идея – вроде «господи помилуй». Я ведь все вижу и знаю.
Светлану не перебивали: наконец-то заговорила, а то все молчала, оглушенная несчастьем.
– Мне даже обидно за Юру, – продолжала Светлана. – Столько лет ждал эту самую Юльку… Она небось не больно монашничала… рот не разевала. Ухари – отруби да брось – что Рэм, что Юлька. Смеется она над тобой, Юрий Денисович.
– Пусть смеется, все равно нельзя обрубать, – вдруг определенно и решительно сказал Александр. – Мне так эта Юлия понравилась больше всех. Не раз встречал ее у Рэма в общежитии. Меня тянет к Солнцевым, да. Пусть у Рэма душа косорылая, может, и у сестры его… взял черт бредень, перепутал, сучков понакидал… Все равно с такой расстанется только дурак или трус. Ну, чего ты, отец, усмехаешься? Не по мне простенькие да податливые. Скука! Настоящий человек гордый, за его любовь надо бороться.
Мать и отец переглянулись.
Юрий спокойно выдержал взгляды родных.
– Не любит она тебя, – сказала мать, – ну и мудрит.
Юрий взял суховатую, со вздутыми венами руку матери, потерся о нее щекой.
– Мама, вы не все знаете… Да и я не все знаю. Незрелую рябину не ломают.
– Вот как! Тогда горшок об горшок – и врозь, – сказал отец. – На родителя оглядывается она? А родитель-то пухнет. Не из того металла. Под блюмингом давно не был. Пустота внутри. Коррозии подвержен. Спроси у матери, как мы с ней…
Лене очень понравился ответ Юрия:
– Вы с маманей… У вас одно сердце.
«Молодец! Правильно!» – подумала Лена. Она встала, подошла сзади к Юрию, обняла его и спросила шепотом:
– И обрубить нельзя? – Не разжимая рук на его шее, заглянула в глаза. – Нельзя, значит…
– Помяните мое слово, батюшка, – обратилась Светлана к свекру. – Сашу тоже испортите. Замечтается и не заметит, как закрутит его эта хитрюга толстомясая, Марфутка Холодова. Да что, неправда, что ли? Юрий не клюнул, теперь Сашу обрабатывает. Миша почему не живет с нами? Фантазия одолела. И Костя был такой же: у меня одна пара туфель, а он только и знал, что самолеты, да книжки, да мировые вопросы. Женя пожил у вас – испортился. Выдумал испанок, стихи чудные. Пока не поздно, я возьмусь за него: пусть без воображения идет в жизнь.
– Нет, мама, хитрить я не умею и не буду! У каждого своя судьба. Пусть девчата учат, а мужчины должны защищать Родину. Если ты против меня, то я могу… я хочу, чтобы ты была… чтобы я мог тебя любить… тяжело, когда не могу…
Со страшной силой закипели в сердце Светланы и давняя досада на сына за его непонятную, чужую душу, и раздражение против Крупновых. Обманули ее этот дом, этот сад, эти здоровые, веселые люди, сулившие ей покой…
– Женьку и Коську я вам не отдам! Пусть без них пролетарии всех стран соединяются. У вас жить – как на большой дороге: того и гляди, под колесо попадешь! – звенящим голосом говорила Светлана. – Даже кошки защищают своих котят, а вы суете детей в самый огонь: «Не жалей себя, погибай за идею!» Вы погубили Костю! Где он? Вернет ваша Испания его? – Голова Светланы, как срубленная, упала на стол.
Женя стал утешать ее, гладить голову. Вдруг мать вскочила.
– Молчи, юродивый! – крикнула на Женю и ударила его по щеке.
Крупновы молчали, только Денис, уходя, сказал:
– Дура ты ясаковская.
Светлана, бледная и опустошенная, глядела в самовар на свое уродливое отражение.
– Господи, какая я несчастная! – она непривычно перекрестилась, встала и шагами беспредельно уставшего человека ушла.
– Папа, может быть, вернется, – сказал Женя.
Никто не обратил внимания на слова мальчика и на то, как заискрились надеждой его глаза, вдруг страшно повеселевшие.
Потом Светлана долго сидела у кровати Жени. Он молча слушал ее ласковые и виноватые слова, не мигая, отчужденно смотрел в лицо темными, скорбными глазами. И Светлана с ужасом почувствовала: сын уходит от нее…
Внизу в комнате заплакал маленький Коська. Крик младенца вызвал прилив молока в груди Светланы. Костя жадно глотал молоко, мял деснами грудь. И это напоминало ей молодость, кормление маленького Жени. Не удержала горячих и обильных слез. Плакала над тем, что счастливой жизни никогда не вернуть, что она должна жить как-то иначе, чтобы сохранить любовь Жени, доверие и уважение Крупновых.
XXIV
Женя долго не верил, не мог поверить в смерть отца. И все-таки последние его надежды погасли… Неделю метался и таял Женя в горячке. Ни днем ни ночью не покидал его отец: то вместе с ним на самолете взмывал он к солнцу, то тяжелыми мечами отбивался от врагов в узком ущелье, то оба, сраженные пулями, умирали на раскаленных камнях пустыни, то снова шли с отцом и пели его песенку: «Ох, трудна наша дорога, да другою ноги не пойдут…»
А когда Женя пришел в себя, он увидал маленькую бабушку Любушку, ее узкую кровать, столик. Значит, она поселилась в одной с ним комнате.
Женя попросил постелить ему на столе перед окном, чтобы видеть Волгу. Александр перенес его на стол. Любовь вязала перчатку, изредка поглядывая на внука. Тонкое тело его, прикрытое до подбородка простыней, вытянулось на столе; смутно желтели запавшие щеки: густые ресницы бросали траурную тень. Временами ей казалось, что он умрет. И тогда она вспоминала и обдумывала его короткую жизнь. И тут как живой вставал перед ней Костя…
– Может, свет включить, сынок?
– Включи, а я буду на тебя смотреть.
Маком расцвела лампа на столе.
Вернулся с работы Денис, и Женя улыбнулся, услыхав его густой мягкий голос:
– Ну, как дела, Евгений Константинович?
– Все в порядке, дедуня, я здоров.
Старшие заговорили о делах своих, а мальчик брал с блюдца вишню, сосал кислый сок.
Он прислушивался к звукам их голосов, не вникая в смысл слов, и в душе медленно устанавливался новый мир тишины.
– Женя, – ласково говорил дедушка, – хочешь поехать в совхоз? Степь без конца и края. Посмотришь косяки лошадей. У них крепкий кумыс. Кто пьет его, становится богатырем. Там отдыхают наши заводские. Марфа Холодова там. С тобой поедет Лена. Ты все еще называешь ее Испанкой?
– Называл, но это нехорошо, потому что неправда. Это было до письма о папе. Теперь я узнал всю правду и никогда не буду выдумывать.
– Сынок, сынок, рано отказываешься от выдумки, – сказала бабушка.
Спустя двое суток ранним утром у ворот глухо зацокали конские подковы по булыжнику. Лена глянула из окна. У калитки спешились два всадника в белых бекешах, в войлочных белых шляпах. За поясами кинжалы, за плечами ружья. На левой руке одного из них сидел на рукавице дремлющий под колпачком седой беркут.
Лена встретилась глазами с молодым татарином. Картинно отставив ногу, он смотрел на нее с улыбкой.
– Мы за мальчиком приехали, за Женькой. Есть у вас такой мальчишка-малайка?
– Есть.
Пастухи кумысолечебницы привезли бурдюк кумыса, горьковатые запахи степных просторов. Во дворе запахло лошадьми. Они косили на людей злые глаза. Один из табунщиков был пожилой казах, с продольными морщинами скуластого коричневого лица, молчаливый. Он сел во дворе на полено, не спуская с руки беркута, так и просидел, пока собирали Женю в дорогу.
Другой был разговорчив. Загорелое до черноты лицо дышало юношеской свежестью, на верхней губе темнели редкие усы. Разговаривая с Леной, он смотрел на нее из-под прижженных солнцем ресниц.
Лене понравился молодой табунщик, и она не отходила от него.
– А это кто? – спросил он, указав глазами на Александра, вернувшегося из ночной смены.
– Мой брат.
– Тоже молодец видный. Ему есть письмо от Марфы – такая девушка отдыхает у нас. – Табунщик подошел к Александру, достал из-за голенища конверт и передал ему. Потом вернулся к Лене, похвалил Александра, сел и вдруг прищелкнул языком: – Все вы красивые!
– И я? – спросила Лена.
Он стебанул плетью по голенищу сапога, отчаянно взглянул на Лену.
– Вы сильно красивая.
– Этого никто мне не говорил.
– Эх ты! Неужели? – татарин сокрушенно покачал головой. – Хотя вы и очень интересная, врать не годится, – строго сказал он.
Казах помахал плетью, подзывая к себе Лену.
– Гляди, чудо!
Серые грибы взломали асфальт на дорожке. Лене казалось это невероятным, но это было так: асфальт потрескался и сломался, а нежные водянистые шляпки грибов жили. Некоторые из них сломались, искривились, но большинство вылезло к свету и воздуху. Политые ночным дождем, они масляно блестели победоносными овальными головками.
– Да, это чудо! – сказала Лена.
Табунщики увезли Женю в степь. Сидел он на лошади позади казаха, держась за его пояс.
Лена вышла на равнину провожать.
– Привет передайте Марфе.
Молодой кинул на нее быстрый искрящийся взгляд. Сдерживая коня, свесившись с седла, сказал:
– А что привет? Сами приезжайте.
Долго глядела Лена на всадников, пока не скрыла их синяя завеса тучи.
Лена вернулась домой повеселевшая. Из-за бани взмывал и, взблеснув, падал топор. Лена поняла, что это Саня колет дрова. Как она помнит, братья всегда в это время заготавливали дрова. Подкралась к Александру, когда он, расколов бревно, нагнулся собирать поленья, повисла на его спине, сомкнув на горле руки. Рывком он сбросил сестру со своей спины.
– Саня, что пишет тебе Марфа?
– Подлизывается: мол, присылайте Женю, я, мол, за ним пригляжу.
– Ну, как ты грубо…
– Можно мягче: ластится.
Они кололи дрова до полудня. Потом Саша лег отдыхать за баней в затишке, а Лена пошла в дом.
Мать, не домыв полы, присела на пороге перед лоханью, рассматривая что-то на своей руке.
– Опять ты, маманя, взялась за полы!
– Вот что осталось от Кости. – Мать развернула красный футлярчик. Лежал в нем обгоревший, расплавившийся иностранный орден. – Летчик, Костин товарищ, принес. Сбили Костю немцы около Мадрида. Сгорел сынок…
Любовь Андриановна умолкла. Слезы катились по морщинам щек. Это были первые слезы после получения известия о смерти Кости. Лена села рядом с ней на пол, прижала к груди ее седую голову. Она не мешала матери выплакаться и сама плакала. Это было окончательное примирение с несчастьем перед тем, как начинать новую жизнь.
– Напишу дяде Матвею в Берлин: мол, немцы сожгли Костю. Пусть дядя глянет в их глаза вот так! – Лена нахмурилась, и мать впервые почувствовала, что взгляд у нее крупновский – беспощадный, приземляющий.
Любовь Андриановна выпрямилась, твердо сказала Лене:
– Снохе помоги. Заперлась в комнате, как медведица раненая в берлоге, то воет, то кричит на ребенка.
XXV
Светлана редко выходила из своей комнаты, днем занавешивала окно, потому что солнце раздражало ее. Новорожденный кричал часами, и она, чтобы утешить его, кормила часто и бессистемно, а он кричал еще сильнее, как будто бы вместе с молоком вливалась в него тоска и тревога матери.
– Такая анархия погубит мальчишку, – сказал как-то Александр. – То у него запор, то свищет, как из гуся. Непорядки!
Женщина метнула на него насмешливый взгляд.
– Учитель! Женись, тогда узнаешь, как их воспитывать!
Но, увидев, с какой лаской смотрит деверь на ее сына, улыбнулась, и веснушчатое лицо ее вспыхнуло материнской радостью.
– Эх, парень ты парень! Легко и светло у тебя на душе. Завидую. А вот женишься, привяжешься к человеку, а его…
Александр, стиснув зубы, молча ждал, когда она справится со слезами. Потом уверенно, как о деле, давно решенном, сказал:
– Костю возьму в светелку. Сегодня начинается у меня отпуск, вот мы с Костей и подружим.
– Чудной ты парень, Саша! Надо бы спорить с тобой, а не могу.
– А что попусту спорить-то? Чай, мы не полоумные.
– Я говорю, простой и чистый ты.
– Часто купаюсь, оттого и чистый, – пошутил Александр.
Нарядную ветловую качалку, похожую на гнездышко, перенес он к себе. Сам купал маленького Костю, ловко держа скользкое тельце в жестких руках, кормить носил по регламенту, в соблюдении которого проявлял железную стойкость и неумолимость.
Уравновешенность, неторопливые речи парня, сдержанные движения его крупной и легкой фигуры вселяли в душу Светланы ясность и твердость. Зная, что Саша в доме, она чувствовала себя спокойнее.
Крик краснолицего малыша не трогал Александра: парень сидел у стола за книгами. Если Светлана или Лена хотели взять Костю на руки, Александр, хмуря брови, говорил:
– Не балуйте человека! Орет? Это единственная возможность у него заявлять о себе. У кого дети, у того и крик.
Лена гибкой лозой склонилась над младенцем, нежно воркуя:
– Миленький мой! Гуленька! – и, выпрямившись так порывисто, что на груди натянулась кофточка, бросила брату вызов: – А все-таки Костя чудесный!
– Комок мяса и слабых костей. Но мы сделаем из него человека.
– Ты не любишь этого крошку!
– Пока не за что. Не заслужил. А ты, Лена, любишь?
– Да, люблю! – вызывающе ответила сестра, как и многие девушки, считавшая, что способность чувствовать является исключительно способностью женщин. – Он такая крошка, такой маленький человечек, такой топсик!
Александр взял колыбель и пошел к дверям.
– Ты куда?
– К тебе в комнату отнесу.
– Этого не нужно. Зачем же? Я не умею с ним…
– Ты же любишь его безумно, у тебя ему будет лучше.
– Нет, нет! Ты все понимаешь очень упрощенно.
– Подхалимка, – все так же ровно сказал брат. – Безответственная. Не любишь его, но он ловко играет на твоих нервах, вот ты и подлизываешься к нему. Все женщины артистки, ломаки.
– Не стригись наголо, пожалей кудри. Без волос уж очень строгий вид у тебя. Недобрый…
– Хорошо, кудри пожалею, но и лохматым добрее я не буду.
– Ты подражаешь Юрию.
– А он мне.
Лена налетела на брата с кулаками, но вдруг обняла его и попросила:
– Не сердись на меня, пожалуйста.
Пристально, с недоверчивым вниманием посмотрел на нее Александр.
– Не понимаю женщин: добры они и красивы, по зачем же мучают людей? И ты, Ленка, будешь такая же?
– Сань, ты влюбился, да? – тихо спросила Лена.
Он ответил тоном обреченного:
– Как бы мне не жениться.
Вышел в сад на скамеечку под дубом и начал чертить по песку палочкой замысловатый узор. Подошла Светлана, села рядом.
– Думай, Саня, пока не поздно. Избегай тихоньких, ласковых, они – мох, а не женщины, – сказала она, проводя палочкой по готовым линиям узора. – Не умеют ни любить, ни ненавидеть. Вместо любви – привычка, привязанность, а ненависть не поднимается выше злости.
Налетел из Заволжья горячий ветер. Над головой зашумел листвою дуб, по дорожке, по плечам Светланы заметались золотистые блики. Александр растер ногой рисунок на песке, вздохнул.
– Ну, еще, еще говорите, Светлана Макаровна.
– Мужчины добиваются ласки да нежности, ну вот девки и прячут ум, щебечут и ломаются. С ними нужно как с товарищами спорить, вести себя попроще. Особенно умную не выбирай – умные башкой живут, а души-то в них нет. Баба без души, да с умной головой – страшная. Правда, и такие, как Марфа, тоже не для тебя: темная, глядишь на нее и ждешь всякое. Сама не знает, что сделает через минуту.
В этот день Александр не принес Светлане Костю на кормление в назначенный час. Она поднялась в светелку. Деверя там не было. Не явился он и к ужину…
Горячее, беспокойное желание сейчас же повидать Марфу Холодову овладело Александром мгновенно. Правда, и прежде он часто смотрел вечерами на далекие огни кумысолечебницы, где отдыхали Марфа и Рэм Солнцев, но не терял власти над собой. Теперь же, представляя себе ее глаза, блестевшие неверным блеском в сумеречных сенях, улыбающиеся губы, он досадовал на себя за свою обидную, почти собачью покорность перед ней.
«Надо поговорить с ней обо всем», – думал он сейчас, вкладывая в эту неопределенную фразу все то беспокойство и смутные томления, которые вызывала в нем Марфа. Он не замечал ни Волги, горевшей разноцветными огнями закатного солнца, ни стаи молодых утиных выводков, близко подпускавших лодку к себе. Забыл, что в лодке ружье, греб изо всех сил, откидываясь корпусом назад. Голая спина, искусанная мошкарой, обливалась потом, весла гнулись и скрипели. Дыхание становилось все короче и отрывистее. Сумерками обогнул островок, разжал онемевшие руки, и лодка с опущенными веслами, гонимая косым течением, врезалась в песчаную отмель.
Александр встал на песок, пошатываясь от усталости. Провел ладонью по груди, удивился, что так много выступило соли на коже. Безлюден был берег в этот вечерний час, только за темнеющей грядой ивняка слышались голоса людей. Одинокая звезда смело и весело горела над ним ясным, чистым светом, чем-то напоминая ему такую же ясную, безоглядную жизнь, которую вел он до сих пор.
«Может быть, вернуться домой?» – подумал Александр, чувствуя, что не сделает этого, что он уже не тот, каким был до того, как покорился сильному и слепому желанию увидеть Марфу. Спрятал лодку в нависших над водой кустах, примкнул цепь к корням затонувшего вяза и направился к усадьбе совхоза.
Сначала он не понял, что там происходило. Стайка ребятишек промчалась мимо него с гиканьем и криками:
– Запирай ворота! Лови их!
В коровий загон, обнесенный частоколом, забежала лосиха со своим теленком. Громко хохоча и что-то выкрикивая, ворота закрывала расторопная, крупная и, видимо, очень сильная женщина в белой кофте. Подойдя ближе, он узнал Марфу. Глаза ее горели азартом.
– А, Саня! Помогай нам, милый, помогай! – Марфа сунула ему в руки конец веревки, другой конец зажала в своей руке и бросилась к изгороди. – Заходи!
Бурая, молодая, вероятно первотелок, лосиха, металась по загону, раздувая широкие ноздри. Теленок не отставал от нее.
Александр подошел к Марфе, положил руку на ее плечо.
– Выпустим их, а? – упрашивал он женщину. Но она сбросила его руку, презрительно ответила:
– Да ты вовсе глуп! А еще парнем называется. Помогай, тебе говорят!
В это время в узком лазе частокола показалась взлохмаченная голова Рэма Солнцева, и вот он сам в два прыжка подскочил к Александру.
– Где тебе лосих ловить, Сашка! Вот я живо заарканю, не мешай!
Лосиха играючи перемахнула через натянутую веревку и помчалась к теленку.
– Марфута, держи крепче! – орал Рэм.
Заслонив теленка, лосиха терлась боком о частокол, поводя ушами. Несмело подкрадывались к ней ребятишки с хворостинами. Рэм и Марфа, натянув веревку, обходили животных с боков.
В душе негодуя, но все еще стараясь улыбаться, Александр силой разжал руки Марфы, намотал веревку на свою согнутую в локте руку.
– Не дам.
Но Рэм тянул веревку на себя. Марфа и подростки, помогая Рэму, гроздьями прилипли к веревке. Плечо Александра обожгло, и в ту же секунду он опрокинулся навзничь. И он увидел веселые глаза, влажные полные губы Марфы, склонившейся над ним.
– Ах, Саня, ушибся, милый мальчик! – она схватила его за руки, а когда он вскочил, нечаянно на мгновение прижалась грудью к его плечу, как тогда в сенях во время грозы.
Лосиха, разбежавшись, взвилась и словно проплыла над частоколом, лишь на одном из кольев остался клочок ее шерсти.
Попыхивая в лицо Александра дымом папиросы, Рэм сказал:
– Не переходи дорогу, – повернулся к Марфе, обнял за плечи. – А я вот поймал молодую…
– Да ну тебя, Рэм. Давай косынку-то.
Рэм вытащил из кармана розовую с крапинками косынку, встряхнул и накинул на голову Марфы.
– Поймаем лосенка, – сказала она, сверкая сумасшедше-веселыми глазами.
Тонкие ноги лосенка дрожали, налитые страхом глаза выкатились из орбит. Он кинулся на изгородь, не одолел высоты и упал спиной на утрамбованную копытами землю. Жалобный рев его больно смял сердце Александра.
– А ну, расходись! – гневно крикнул Александр и с такой силой рванул веревку, что несколько человек упало на землю.
Но тут подоспела Марфа и потянула веревку к себе, вызывающе улыбаясь. Лосенок снова бросился к частоколу и, опять ударившись спиной о жесткую землю, присмирел.
Александр присел на корточки перед ним: теленок еще дышал, по беловатым шелковистым молочным губам стекала изо рта кровь.
– Эх вы! – Александр резко повернулся и, ссутулившись, вышел из загона.
У ворот догнала его Марфа.
– Ты куда же, Саня?
– Домой.
– Здорово живешь! Зачем приезжал-то? Ночуй тут, а завтра вместе домой. Отпуск мой кончился.
Он смотрел в ее наивные с раскосинкой глаза, думал: «От нее всякое можно ждать».
Застегнув куртку на все пуговицы, вышел за ворота.
XXVI
Он спустился к Волге, отвязал свою лодку, оттолкнулся от берега. Но потом снова пристал под темный навес ивняка. То ходил по песчаной, тускло светлевшей в ночи косе, то садился в лодку.
«Да и не к ней я ехал-то, – утешал себя Александр. – Женьку хотел повидать». Он удивился тому, что так поздно вспомнилось о самом главном – о племяннике.
На рассвете подошел к большому деревянному дому, перед которым стояла мачта с приспущенным флагом. На лавочке дремал сторож. Александр осторожно прокрался по скрипевшим половицам застекленной веранды в дом, отыскал среди спящих ребят Женю, присел на койку…
– Женяшка-Няшка, вставай.
Хорошо и радостно стало ему, когда племянник со спутанными на голове кудрями, пахнувший теплом чистой детской постели, обнял его, все еще не совсем проснувшись.
– Удочки в кустах… – прошептал он, засыпая, тычась головой в грудь Александра, потом встряхнулся, и лицо его осветилось осмысленной улыбкой.
Домой Александр возвращался ранним утром на местном экскурсионном пароходике, привязав лодку к корме. На палубе к нему подошел Веня – ехал из дома отдыха. Он долго потирал свою бритую голову, мучительно хмурясь.
– Шура, ты веришь в судьбу?
– Ладно, верю… А что?
– Эх, познакомил меня Рэм с такой, понимаешь… Всю жизнь, наверное, тосковать по ней буду. Я сейчас же должен спрыгнуть за борт, если не хочу стать смертельным врагом Рэма, – говорил Ясаков, таща Александра за руку по лестнице наверх. – Сейчас увидишь ее в каюте. Понял меня, Саша?
– Не понимаю ничего, но чувствую: в каюте сидит необычайно красивая женщина, сводит с ума моего друга Веньку.
Робость и смущение перед этой таинственной женщиной помешали Александру в первую минуту, как он вошел в каюту с завешенным окном, признать в необыкновенной красавице Марфу Холодову. Облитая снизу до подбородка зеленоватым светом лампы, стояла у столика, лениво перебирая косы на своей пышной груди. На диванчике курил Рэм.
Когда Марфа под руку с Рэмом ушла в буфет за вином, одарив приятелей сочной розовой улыбкой, Александр сказал себе то же самое, что говорил вчера: «Эта ядреная, напористая женщина, того и гляди, выкинет такое, что и не ждешь».
– И это все? – спросил он с досадой Вениамина. – Эх ты, Веня, Веня, не много же надо, чтобы сбить тебя с панталыку.
Весело смеясь, в каюту вошли Марфа и Рэм с вином и закусками. Марфа пытливо взглянула на Вениамина, потом на Александра.
– Надеюсь, Саня, ты не сплетничал обо мне? – Вдруг в лице ее появилось то решительное и грубое выражение, которое видел Александр, когда она гоняла лосенка.
– Да и что ты можешь сказать обо мне плохого? Что один раз пытался неудачно поцеловать меня.
– Охота тебе, Марфута, дразнить мужиков! Ведь этого же не было! – отрезал Александр.
Она разливала вино, угощая парней, Александр вслушивался в ее играющий, певучий голос, дивился приятной округлости плеч и рук. В розовом коротком платье томилось раздобревшее, сильное тело. Было в нем что-то крепкое, ядреное и уютное.
Подняли жалюзи. Вечерняя заря хлынула из-под туч. Подожгла медную ручку двери.
– Понимаете, я выпила. Но это не главное. Я сегодня немного неуравновешенна. Так вот, настолько, – и Марфа показала кончик розового, обмытого зарей мизинца.
Рэм усмехнулся. В лучах солнца и в папиросном дыму как бы плавилась его медно-красная голова. Веня покорными глазами глядел на Марфу. Вино кончилось, она отправила в буфет Веню и Рэма.
– Саша, а что за парень… этот Вениамин?
– Не знаю. Кажется, не особенно умен, но добрый.
– Это честно. Рэма не спрошу – очернит. Жить нелегко, Саня… – Поправляя перед зеркалом волосы, она жаловалась: как жить некрасивой, доброй, привязчивой, но никакими талантами не отмеченной – на олимпиадах не блистала ни голосом, ни быстротой движения ног, ни разу не прыгала с парашютом, на бегах и в плаванье никого не обогнала, в шахматы проигрывала школьнику. И вдруг молодость и свежесть пропадут даром, так, ни для кого?.. Ты спрашиваешь, какие у меня планы?
– Да, – подтвердил Александр, хотя и не спрашивал, а только намеревался спросить.
– Я не герой, Сашенька. Выйду замуж, буду сады разводить. Ты прав, детей будет много! – (И об этом он не говорил, а только подумал.) – Представь меня среди цветущих яблонь, а?
Он улыбнулся, вообразив себе эту крупную розовую женщину среди цветов яблонь и розовых крепких детей.
Она прижмурилась и показала в зеркале ему язык.
– Какого студента ни возьми – переворотчиком себя считает. Если биолог – Дарвин, не меньше. Металлург – Курако. Я робкая, слабая. От героического крика я устаю, глупею, теряюсь. И мужа себе выберу простого, без таланта. За талантами нужен уход, как за капризными детьми. Ты хотел сказать: уже выбрала, Веня?
– Как это ты угадываешь мои мысли?
– Страшно? Не бойся, я угадываю только хорошие, на дурные у меня нет нюха. А ведь ты хороший, правда? – Она положила руки на его плечи.
Александру показалось, что Марфа, опасаясь чего-то, начинает нечестно играть с ним.
– Не заискивай, Марфа, не бойся. Я плохой, но тебе зла не желаю, – сказал он, снимая ее руки со своих плеч. – Ну а за меня пошла бы?
Она посмотрела на него ласково и благодарно, потом покачала головой.
– Пойду к Вениамину Макаровичу. Он, кажется, тот самый.
С пристани Александр шел вместе с Веней, безумолчно восторгавшимся Марфой…
– Веня, Холодовых зовут моржами.
– Почему же моржами зовут? Внешние причины или характер такой у них… моржовый? – с испугом спросил Веня.
– Моржами прозвали их потому, что они круглый год на Волге купаются.
– И зимой?
– В прорубь залезут, а потом в тулупы… Будешь зятем Холодовых – и тебя они потянут в прорубь. Марфа любит на льду загорать. И родили ее, говорят, на льдине. Упрямые! Драчуны! У Марфы брат боксер, дядя – борец, сноха – гиревик, сама она – фехтовальщица. Часто дерутся, аж дом сотрясается. Зять, муж старшей сестры, сбежал. В одном столкновении жена по шее стукнула, с тех пор он и ходит, как верблюд, – уверял Александр, чувствуя, что избавляется от Холодовой, а заодно чем-то задевает Вениамина. – Бывай здоров, сынок Веня. Я исполнил товарищеский долг, предупредил тебя. Делай, как знаешь.
XXVII
С этого дня Александр еще глубже ушел в жизнь семьи, незаметно перехватывая у отца и Юрия заботу о доме.
Однажды вечером, забравшись на дуб, Лена слышала разговор отца с Александром. Сиреневые сумерки скрадывали седину отца, и оба они, старик и юноша, сидевшие на лавке, казались схожими до неразличимости, и голоса у них одинаково спокойные, только у отца баритон чуть погуще, чем у Александра.
Александр удивил не только Лену, но, видимо, и отца. Он назвал все доходы и расходы семьи, перечислил, кому и что нужно справить из одежды, не пропустив даже чулок и носовых платков.
– Когда ты сделал все это? – спросил отец. – Тебя бы в Госплан посадить. Но в одном ты промазал: себя забыл.
– Я парень видный, меня и в рогоже уважут, – отшутился Александр. – Ленка без недели взрослая девка, а для девки красивое платье, туфли так же необходимы, как нам с тобой руки для работы. Наряды для них как перья для птицы. Да и Светлана молодая, и ей надо приодеться. А тебе на курорт надо. В общем, сам видишь, нам туговато приходится. Юрий временно помогает; на Мишу надейся, как на ветер в поле. Пять лет не был дома, еще пятьдесят не будет. Федя – племянник, чего с него получишь?
– Каковы же практические выводы из твоей арифметики?
– На очное отделение в институт поступить не могу. Буду работать, а вечерами учиться. Я уже обо всем договорился с деканом и на заводе.
– Тяжело будет, сынок.
– Ты знаешь, я не умею играть словами. И себя в обиду не даю.
Вечером впервые за эти горькие месяцы вся семья собралась в столовой, пришли Ясаковы, Александр принес из светелки маленького Костю, положил голенького животиком на диван, на розовую простынку. Костик приподнимал вздрагивающую голову, прогибая спину, таращил глаза на обступивших его людей.
– Ишь, будто плывет, оголец! – гудел Макар Ясаков.
– Сильный парень! – похвастался Александр.
Но Костя вдруг уронил голову, уткнулся пухлым лицом в розовую пену простынки и залился безудержным криком.
Привычное почмокивание материнских губ – и он, напружинив мускулы спины и шеи, снова поднял голову и, как ни беспомощно дрожало все тело его, улыбнулся. Его напряжение, кажется, чувствовали родные: все словно помогали ему шевелением губ, приподниманием бровей. Дружный возглас «Ого!» – и Костя перевалился на левый бок, подтянул ногу ко рту и стал сосать.
– Милый, проголодался! – сказала Светлана, прижимая его к груди.
А через несколько минут, насытившись теплым молоком, Костя лежал в качалке, завернутый в мягкие пеленки. Смотрел на висевшую погремушку, притихшую сейчас, как и он. Медленно поднималась теплая волна от живота к голове, пока не закрыла глаза его… Уже во сне он снова услышал чмоканье материнских губ и улыбнулся.
Тогда Александр понес его в качалке наверх, напевая:
Бесштанный рак, Не ходи в кабак, Там кошек дерут, Тебе лапку дадут.
Сели за ужин. Юрий принес из погреба наливку, приготовленную ко дню рождения отца.
Подслеповатая мать Светланы, Матрена, выпила два стакана чаю с одним и тем же леденцом, потом насупилась, заворчала:
– Сват, Денис Степанович, ты, батюшка, видать, поскупился купить хороших леденцов? Сосу целый вечер, а он не убавляется, сладости не оказывает.
Выплюнула Матрена леденец на ладонь. Александр первым заметил четыре дырочки на леденце и покатился со смеху. На сморщенной ладони старухи красовалась до блеска обмытая перламутровая пуговица.
Напрасно Денис цыкал на своих, пугая грозной хмурью густых бровей. Все хохотали, рассматривали пуговицу и снова хохотали. Громче всех Макар. Когда поутихли, он деловито предложил своей старухе:
– Повесь эту сласть себе на гайтан и при нужде посасывай, ягнячья лапа.
В этот вечер все почувствовали, что снова восстанавливается в семье привычный строй жизни, который был нарушен смертью Кости.