Многие события 1830 года оставляли в душе темные тени. 14 февраля в возрасте семидесяти трех лет умерла эрцгерцогиня-мать Луиза. Все годы жизни в Веймаре Гёте был связан с супругой Карла Августа отношениями уважительной дружбы. Он восхищался тем, как стойко она переносила эскапады мужа, как ответственно относилась к своим обязанностям эрцгерцогини, как мужественно противостояла узурпатору Наполеону в тревожные дни битвы при Йене в 1806 году. Только две недели спустя после смерти Карла Августа он нашел в себе силы написать ей несколько строк, потому что «где же найти слова, чтобы описать всю эту боль, которая меня терзает и пугает» (28 июня 1828 г.). Когда он вернулся из своего уединения в Дорнбурге, она тотчас приехала к нему. После ее ухода Оттилия слышала, как он тихонько повторял: «Что за женщина! Что за женщина!» А она в свою очередь сказала Юлии фон Эглофштейн: «Гёте и я до конца понимаем друг друга, только одно — у него еще есть мужество жить, а у меня — нет». Через несколько дней после ее смерти у Гёте побывал Соре. Он увидел измученного старика, который раз за разом повторял «возраст, о, возраст!», никак не мог успокоиться, вставал, садился, подходил к окну, бормоча непонятные слова. Слуга Краузе утверждал, что это обычная реакция на нездоровье, однако Соре охватило чувство печали при виде того, как «Гёте горестно жаловался на свою старость».

Гёте был занят «Основами философии зоологии» и спорами в Парижской академии, когда пришла весть об Июльской революции во Франции. Казалось, что он не желает иметь с этим дела. Когда Соре в получившем известность разговоре 2 августа произнес слова «великое событие» и «извержение вулкана», Гёте, не долго думая, решил, что речь идет о «великом споре между Кювье и Джофруа». Но в действительности политические события очень угнетали его. Вновь возник призрак переворота и с ним опасность, что «загоревшийся во Франции огонь… может перекинуться…» (письмо Э. К. А. фон Герсдорфу от 9 сентября 1830 г.). Канцлер фон Мюллер вспоминал, что молниеносная революция произвела неописуемое впечатление также и в Веймаре. «Гёте говорит, что его успокаивает только мысль о том, какого огромного усилия мысли жизнь потребовала от него даже и в самом конце». Когда небольшие волнения вспыхнули в Йене, Соре нашел его «крайне обеспокоенным таким поворотом событий», Гёте жаловался на то, как много шума и беспорядка принесут с собой эти волнения, «принимал их трагически». Соре считал Гёте либералом в теории, практически, однако, он придерживался диаметрально противоположных убеждений. Самое умное со стороны тех, кто еще существует, писал он Цельтеру в Берлин, где также ощущались отголоски «парижского землетрясения», «постараться обезвредить отдельные взрывы, чем мы и заняты повсеместно» (письмо от 5 октября 1830 г.). Публично Гёте не высказывался. Это понятно, он мог бы предложить только вариации уже известных воззрений на революцию. Его уверенность в том, что идеалом является спокойное развитие в рамках существующего порядка, оставалась неизменной. Это не мешало тому, что в пределах художественного эксперимента он мог позволить себе размышления о силах, которые были или еще станут активными в социальном развитии, как, например, в «Годах странствий» или во второй части «Фауста». Он никогда не принимал участия в публичных дискуссиях вне сферы науки или искусства. То, что многие его не одобряют, он хорошо знал и демонстрировал полное спокойствие перед лицом упреков с разных сторон, хотя они его обижали и задевали: «В моем преклонном возрасте должно действовать неукоснительное правило: всегда и при всех условиях сохранять спокойствие… На что могли бы стать похожи те немногие, прекрасные дни, которые еще даны мне судьбой, если бы я стал обращать внимание на то, что милое отечество направляет против меня и против моих близких» (письмо Ф. фон Мюллеру от 21 мая 1830 г.). Кое-кто из писателей молодого поколения, рвавшихся к общественной активности, считал его усталым аристократом, раболепным придворным, давно уже предавшим дух Прометея, человеком, которого можно с упреком спросить: а что вы, собственно, предприняли, чтобы облегчить нужду и страдания обездоленных? Для националистов он был недостаточным патриотом, для верующих христиан — недостаточно благочестивым. Эккерман (запись от 14 марта 1830 г.) передает следующее высказывание Гёте: «Объявляют меня то гордецом, то эгоистом, твердят, что я завидую молодым талантам, что мое основное занятие — предаваться чувственным наслаждениям. То я чужд христианства, то, наконец, начисто лишен любви к своему отечеству и нашим добрым немцам». Враждебность толпы и злословие могут выпасть на долю каждого писателя; но печально все же, что и сами писатели преследуют друг друга (как, например, Платен и Гейне), «хотя земля наша достаточно велика и обширна для мирного труда и мирной жизни, вдобавок каждый в собственном своем таланте имеет врага, доставляющего ему хлопот по горло» (Эккерман, 608–609).

Осенью пришло известие о внезапной смерти сына Гёте Августа 27 октября 1830 года в Риме. Внешне Гёте остался спокойным, несмотря на глубокое потрясение. Единственный сын ушел раньше отца. Дневник свидетельствует о непрерывающейся работе над четвертой частью «Поэзии и правды» в стремлении подавить отчаяние. «Nemo ante obitum beatus» — эти слова часто фигурируют в мировой истории, но ничего не означают. Если постараться сформулировать по существу, надо было бы сказать — «жди испытаний до конца» (письмо Цельтеру от 21 ноября 1830 г.). Однако здоровье пошатнулось от этого удара. В ночь с 25 на 26 ноября у Гёте произошло кровотечение. Историко-медицинское исследование на основании симптомов поставило диагноз — кровотечение вены пищевода. Застой в печени, возникающий в результате ослабления сердечной мышцы, ведет к тому, что кровообращение может быть обеспечено только путем расширения сосудов. К этому прибавилась гипертония. Существовала большая опасность, что дело плохо кончится. Сам Гёте был уверен, «что причиной этого взрыва была подавленная боль и колоссальное душевное напряжение при общей предрасположенности организма» (письмо Цельтеру от 10 декабря 1830 г.). Впрочем, он неожиданно быстро поправился. Уже 2 декабря дневник сообщает: «Ночью думал о «Фаусте», кое-что продвинулось». Несколько недель спустя, «руководствуясь желанием как можно лучше решить вопрос с наследством, позаботившись о малолетних внуках», Гёте составил обширное завещание, подробно обсудив его с канцлером фон Мюллером, которого назначил душеприказчиком. Он учел интересы «любимой невестки Оттилии» и детей, отдал подробные распоряжения, как поступать с его отдельными изданиями и собраниями сочинений, а также с его архивом. В завещании были указания и о том, как издавать переписку с Цельтером. Подготовленную Гёте корреспонденцию Ример издал уже в 1833–1834 годах.

Посещениям Цельтера Гёте всегда радовался больше всего. Берлинский друг, которому так и не удалось заманить веймарского жителя в прусскую столицу, после многих ранних посещений вновь побывал у Гёте в 1826 и 1827 годах, а затем приезжал каждые два года на несколько дней, в последний раз в июле 1831 года. Им не раз приходилось говорить друг другу слова поддержки и утешения. Из девяти собственных и троих приемных детей Цельтера в живых остались только две дочери. Ни с кем больше Гёте не говорил так откровенно, как с Цельтером, а так как он знал, что переписка их когда-нибудь будет опубликована, то письма его были полны критических замечаний о современности, которые при жизни он не собирался делать достоянием гласности. Разумеется, темой бесед часто становились вопросы музыки. Гёте требовал подробных отчетов о музыкальной жизни Берлина, в которой его друг играл такую значительную роль. Надо сказать, что восприятие новой музыки той эпохи составляло для них немалую проблему. Франц Шуберт, например, который в 1825 году послал Гёте издание своих песен, а «Лесного царя» госпожа Шрёдер-Девриент исполнила для него 24 апреля 1830 года, вовсе не упоминается в переписке. Гёте сохранил свою приверженность к песне с повторяющимся куплетом и не любил композиций со сквозной мелодией. Это стало темой долгой беседы во время последнего визита в Веймар Феликса Мендельсона-Бартольди (конец мая — начало июня 1830 г.).

К Мендельсону-Бартольди Гёте относился прямо-таки с отцовской нежностью с того дня, когда Цельтер в ноябре 1821 года привез к нему своего любимого гениального ученика, которому было тогда 12 лет. И в этот раз молодой композитор и пианист много ему играл. Для Гёте это были уроки истории музыки, подобные тем, что когда-то ему давал органист фон Берка. «К Бетховену он никак не хотел подойти», — рассказывал Мендельсон 25 мая 1830 года. «Я сказал, что не знаю, как ему помочь, и сыграл ему только первую часть c-moll'ной симфонии. Это его как-то странно затронуло. Сначала он сказал: «Это вообще не трогает, это удивляет, это грандиозно!» Потом что-то бормотал и продолжил после паузы: «Это нечто великое! С ума сойти! Кажется, дом обрушится! А когда все вместе играют!»» А ведь прошло уже два десятилетия с тех пор, как пятая симфония Бетховена была впервые исполнена в Вене! Мендельсон играл ему произведения «всех самых разных крупнейших композиторов по хронологии» и рассказывал о том, «как они двигали дело вперед». Это соответствовало одному из направлений музыкальных интересов Гёте: он хотел понять, как развивался этот вид искусства. Он много этим занимался, вплоть до попытки создать собственную композицию, от которой, правда, не сохранилось никаких следов (письмо Цельтеру 23 февраля 1814 г.), возможно, что дело ограничилось ритмической схемой. Чисто практические вопросы взаимодействия либретто с музыкальным текстом он обсуждал как-то с Ф. Кр. Кайзером и И. Ф. Рейхардтом. Его высказывания в Мариенбадский период и после него свидетельствуют о том, как сильно на него повлияла музыка и как он отдавался этому воздействию. Она может стать «наслаждением», которое «выводит человека за собственные пределы и поднимает над собой, точно так же как выводит его за пределы мира и поднимает над миром» (письмо Цельтеру от 24 августа 1823 г.). Музыка способна стать посредницей между человеком и идеей целого, существующей в предположении и ощущении, это особого рода посредничество, которое не нуждается в слове, всегда недостаточном. Такое чувство возникало у Гёте от музыки Иоганна Себастьяна Баха: «как будто вечная гармония беседует сама с собой, такое состояние души могло быть у Господа перед сотворением мира» (письмо Цельтеру от 21 июня 1827 г.). Гёте думал даже о том, чтобы попытаться создать учение о звуках, где собирался исследовать музыку как некий феномен, объединяющий природные процессы и человеческие возможности. Дело не пошло дальше создания схемы, но таблицу, возвращенную Цельтером, он повесил в своей комнате и сохранил.

Во время последнего посещения Гёте Александром фон Гумбольдтом, известным путешественником и естествоиспытателем, в конце января 1831 года, видимо, вновь разгорелась дискуссия относительно вулканизма и нептунизма. С 90-х годов Гёте был лично знаком с младшим братом Вильгельмом фон Гумбольдтом и находился в переписке с Александром. Гумбольдт посылал ему свои ботанические исследования. Гёте изучал их с большим интересом и одобрением. В этой сфере интересы совпадали, исследования путешественника по географии растений были весьма поучительны для Гёте, занимавшегося изысканиями в Веймаре. Но пути их разошлись, когда речь зашла о силах, воздействующих на образование земной коры. Сначала Александр фон Гумбольдт, ученик Вернера, геолога из Фрейберга, принимал концепцию нептунистов, позднее, однако, стал сторонником теории вулканизма. Это изменение взглядов огорчило Гёте, хотя и сам он (как показывают рассуждения о Каммерберге, горе возле Эгера) был временами склонен принять идею вулканизма. Но это спорная геологическая проблема была для него до такой степени связана, как уже говорилось, с принципиальной мировоззренческой позицией, что он никак не мог согласиться признать влияние огня «на образование земной поверхности» больше, чем «в наше время его признают во всем мире ученые-естествоиспытатели» (письмо Неесу фон Эзенбеку от 13 июня 1823 г.). Так он писал об этом, когда в своем журнале «О естественных науках» поместил анонс книги Гумбольдта «О строении и воздействии вулканов». Он остался при своем убеждении, что земная кора образуется постепенно под непрерывным воздействием воды. После посещения Александра он писал его брату Вильгельму фон Гумбольдту, что для его церебральной системы совершенно невозможно принять такой взгляд на вещи в вопросах геологии (письмо В. фон Гумбольдту от 1 декабря 1831 г.). О том, как он ценил знаменитого ученого и как восхищался им, сообщил Эккерман 11 декабря 1826 года после одного из его предшествующих визитов. Гёте никак не мог успокоиться, восхищаясь ученостью своего гостя: «О чем ни заговори, все ему известно, и он щедро осыпает собеседника духовными дарами… Он несколько дней пробудет в Веймаре, и я заранее знаю, что после его отъезда мне покажется, будто я за эти дни прожил долгие годы» (Эккерман, 184).

В июле 1831 года Гёте наконец осилил «Фауста» и мог с облегчением записать в дневнике: «Завершено главное дело жизни. В последний раз переписано начисто. Все чистовики сброшюрованы» (22 июля 1831 г.). «Дальнейшую мою жизнь я отныне рассматриваю как подарок, и теперь уже, собственно, безразлично, буду ли я что-нибудь делать и что именно», — сказал он Эккерману 6 июня 1831 года (Эккерман, 440). Чтобы избежать поздравлений с 82-м днем рождения, которому суждено было стать последним, он уехал в сопровождении внуков и одного слуги в хорошо знакомое Ильменау. Он давно уже туда не ездил. А как часто он бывал в этой прелестной местности в прежние веймарские годы! Как много усилий предпринял для организации горнорудного дела, чтобы потом увидеть, что все усилия были напрасны. Как счастлив был, когда удалось хоть как-то урегулировать вопрос с налогами. А 6 сентября 1780 года здесь на стене охотничьего домика на Кикельхане он написал «Горные вершины». Больше полувека назад! Сколько воспоминаний! Теперь, 27 августа 1831 года, он один поехал в горы, его сопровождал только горный инспектор Map, оставивший свидетельство этой поездки. Он наслаждался видом гор Тюрингии, поросших лесом, который описал когда-то в дымке поднимавшегося из долин тумана, потом отправился к хижине и «реконструировал» надпись. То, что было когда-то, теперь уж не угнетало больше. «После стольких лет было нетрудно понять, что вечно и что преходяще. Удачи выступили на первый план и могли послужить утешением, неудачи были пережиты и забылись» (письмо Цельтеру от 4 сентября 1831 г.). Он радовался, глядя, как внуки наблюдают природу и «без всяких поэтических подпорок проникают в первичные, самые непосредственные проявления жизни природы», как они прямо здесь на месте наблюдают людей труда и получают представление о том, как тяжела работа стеклодувов, дровосеков и угольщиков, которые «целый год не видят ни масла, ни пива, питаясь только картофелем и козьим молоком». И все-таки, писал восьмидесятидвухлетний Гёте, этим беднягам «веселее живется, чем нашему брату, поскольку наш челн уже нагружен до краев, так что ежеминутно можно опасаться, как бы он не опрокинулся со всем своим грузом» (письмо к К. Ф. Рейнхарду от 7 сентября 1831 г.).

Надворный советник доктор Карл Фогель, лейбмедик эрцгерцога с 1826 года, стал тогда же и домашним врачом Гёте, а также его помощником в «высшем надзоре» и таким образом оказался в узком кругу личных друзей старого поэта. Его бюллетени сохранили картину состояния здоровья Гёте последних месяцев, недель и дней. Зимой 1831–1832 годов он был в хорошем состоянии, сохранял непрерывную активность. Появились только обычные возрастные явления: скованность движений, ухудшение памяти на события недавнего прошлого, ослабление концентрации, нарастающая глухота. 15 марта 1832 года он, по-видимому, простудился во время прогулки в экипаже. «Целый день пролежал в постели из-за плохого самочувствия» — эта запись, сделанная 16 марта, стала последней в дневнике Гёте. Состояние было тяжелое, сильные боли в груди, Гёте чувствовал себя слабым и разбитым. Надеялись на улучшение. 19 марта действительно вернулся аппетит, почти целый день Гёте был на ногах, стал думать о своих планах. В ночь на 20 марта наступило внезапное ухудшение. К охватившему его сильному ознобу, согласно сообщениям Фогеля, присоединилась тянущая и дергающая боль, «которая началась в конечностях, затем быстро перешла на ребра и грудь, затрудняя дыхание, вызывая чувство страха и беспокойства». На следующее утро врач застал «печальную картину»: «Безумный страх и беспокойство не оставляли его. Давно уже привыкший к размеренным движениям, он с невероятной быстротой бросался из стороны в сторону, то ложился в постель, напрасно пытаясь, ежесекундно меняя позу, найти какое-то облегчение, то садился в кресло около кровати. Зубы стучали от озноба. Он то стонал, то громко вскрикивал от мучительной боли в груди. Серое лицо, искаженное гримасой, глубоко запавшие глаза, синеватые веки, тусклый, затуманенный взгляд, в лице неодолимый страх смерти». Сегодня считают, что это был инфаркт миокарда в сочетании с катаром верхних дыхательных путей, и все вместе привело к резкому ослаблению сердечной мышцы. После этого приступа Гёте немного успокоился, но к середине дня 21 марта состояние снова заметно ухудшилось. С вечера этого дня он, видимо, уже редко был в полном сознании. Сидя в кресле, он дремал в полусне. Утверждают, что он еще произносил иногда странные слова. Спросил о дате и потом сказал: «Значит, начинается весна, и можно надеяться тем скорее прийти в себя», попросил открыть ставни, чтобы в комнате стало светло. Более вероятно, что в эти последние часы он почти не мог говорить. Но страх смерти прошел. Указательным пальцем он что-то писал в воздухе, потом слабеющей рукой на одеяле на коленях. «Он совершенно не чувствовал, что умирает, — вспоминал канцлер фон Мюллер, — в 9 часов, когда врач давно уже сказал, что положение безнадежно, он еще шутил с Оттилией, хотя был уже очень слаб. Потом просто остановилось дыхание, ни судорог, ни дрожи. Это была смерть». Она наступила в четверг 22 марта 1832 года в половине двенадцатого дня.