Помолвка с Лили Шёнеман
Изображая себя молодым человеком, который то кружится в вихре светских развлечений «среди пестрой толпы», то, в другие моменты, «живет, погрузившись в себя, стремится вперед, работает», озабочен развитием своих способностей, Гёте между тем давно уже затеял очередную любовную авантюру. В новогодний вечер 1774/75 года, во время концерта в одном «респектабельном лютеранском торговом доме», он познакомился с шестнадцатилетней Анной Элизабетой (Лили) Шёнеман, дочерью богатого франкфуртского банкира, делами которого после его смерти в 1763 году занималась его жена. С одобрения хозяйки дома визиты стали повторяться: «… и у нас завязался веселый и разумный разговор, казалось бы не предвещавший любовной смуты» (3, 575). Однако это скоро изменилось. Последовали недели и месяцы такой страстной любви, о которой Гёте еще и в старости вспоминал так: «Я не мог обходиться без нее, как и она без меня» (3, 581). Влюбленные встречались так часто, как только возможно. В соседнем Оффенбахе жили ближайшие родственники Шёнеманов д'Орвили и Бернары, жили в самых благоприятных обстоятельствах. Там молодые люди вместе с друзьями провели немало прекрасных часов. «Сады, окружавшие эти дома, террасы, которые спускались до самого Майна, открытый вид на прекрасные окрестности — все это услаждало и радовало как приезжих гостей, так и тамошних жителей. Влюбленный едва ли мог сыскать место, лучше отвечающее его чувствам» (3, 584). Он сам жил в те дни у Иоганна Андре, друга–композитора, человека необычайно деятельного: Андре был также владельцем шелковой фабрики и издательства, вы–290
пускающего литературу по музыке.
Рассказ и размышления о любви к Лили Шёнеман, на пасху увенчавшейся помолвкой, продолжается в пяти последних книгах «Поэзии и правды». По прошествии стольких лет Гёте, кажется, все еще не может до конца разобраться в тех событиях. С удивлением вспоминает об этой помолвке: «Удивительно было предначертание всевышнего — в течение необычной моей жизни заставить меня испытать и то, что происходит в душе жениха» (3, 584). Существуют высказывания Гёте, которые позволяют предположить, что только в старости, обозревая всю свою жизнь в ее движении взад и вперед, он понял до конца, что он потерял, когда 30 октября 1775 года, уже покинув Франкфурт, он записал в свой дневник в Эберштате: «Все решилось, мы должны по отдельности доиграть свои роли. В данный момент я не боюсь ни за себя, ни за тебя — до такой степени все запуталось!» В «Разговорах с Гёте» Соре с пометкой 5 марта 1830 года есть поразительное признание 80–летнего Гёте. Лили была действительно первой женщиной, которую он любил подлинной и глубокой любовью. «Я могу сказать, что и последней, потому что все те склонности, которые посещали меня в дальнейшем течении моей жизни, казались в сравнении с той, первой, маленькими, легкими, поверхностными. К своему настоящему счастью я ближе всего подошел в те дни, когда любил Лили». Здесь, конечно, нет возможности проверить точность текста, в воспоминаниях старого человека то, что было так рано утрачено, кажется особенно дорогим. Но уже в 1807 году в письме Гёте к госпоже фон Тюркгейм, урожденной Лили Шёнеман, есть такие слова: несколько строк, написанных ее рукой, доставили ему после стольких лет несказанную радость, эту руку «я целую тысячу раз, вспоминая время, самое счастливое в моей жизни» (14 декабря 1807 г.). Когда он это писал, он хорошо знал, что Лили мужественно выдержала тяжкие испытания жизни, что призрачный мир франкфуртского света с балами и поклонниками, который когда–то так ошарашил его, остался для нее в далеком прошлом, а скорее всего, она никогда не принадлежала ему целиком. Давнее стихотворение «Зверинец Лили» давно утратило смысл: «На свете не было пестрей / Зверинца, чем зверинец Лили! / Какие чары приманили / Сюда диковинных зверей» (1, 131). Любовь Гёте к Лили была разрушена той напряженной жизнью, которую он описал в своем двойственном
291
автопортрете из письма к Августе цу Штольберг. С одной стороны, «масленичный» Гёте в мишурном сиянии канделябров и люстр, который не может пропустить ни одного заметного события светской жизни, потому что ухаживает за блондинкой из высшего общества. С другой стороны — путешественник в бобровом пальто, он стремится жить осмысленной жизнью, страстно любит природу, «живет, погрузившись в себя, стремится вперед, работает», пишет стихи, рисует, поднимается все выше со ступеньки на ступеньку в своем развитии. Ему не интересно общение с «пестрой толпой», и самое большое счастье для него «жить вместе с лучшими людьми своей эпохи». (Гёте рано начал комментировать и объяснять свою жизнь, он боялся утонуть в полном противоречий потоке того, что его увлекало.)
Всего несколько недель прошло с того момента, когда он познакомился с Лили Шёнеман, — и вдруг этот противоречивый портрет! Можно ли сочетать обе эти сферы? К какой из них принадлежит Лили? Верно ли, что она целиком отдалась круговращению балов и празднеств? Действительно ли так уж наслаждается толпой поклонников? Сможет ли он чувствовать себя как дома в этом мире, где салонный блеск имеет такое значение, а богатство наверняка ценится не меньше, чем художественное творчество? Любовь к Лили подкралась к Гете незаметно.
Сердце, сердце, что случилось,
Что смутило жизнь твою?
Жизнью новой ты забилось,
Я тебя не узнаю…
(Перевод В. Левика — 1, 129)
В стихотворениях, которые составляют цикл «К Лили», Гёте воплотил свои чувства, сложное переплетение изумления, блаженства, растерянности, подавленности и радости. Эти стихи так тесно были связаны с жизнью тех месяцев, что многие из них как документы Гёте включил потом в «Поэзию и правду». В них больше нет признаков манеры гимнов «Бури и натиска», патетических фраз, безмерных желаний и чувств. Правда, такие слова, как «природа», «сердце», «чувствовать», по–прежнему употребляются в том смысле, который они получили со времен Зезенгейма. В этих стихах Гёте воплощает в поэтических образах свое двойственное состояние и размышляет о нем, это скорее вопросы, чем ответы […].
292
Я ли тот, кто в шуме света вздорном,
С чуждою толпой,
Рад сидеть хоть за столом игорным,
Лишь бы быть с тобой.
Нет, весна не в блеске небосвода,
Не в полях она.
Там, где ты, мой ангел, там природа,
Там, где ты, весна.
(«Белинде». — Перевод В. Левика — 1, 130)
Но не только любовь, доброта и природа — слова, подходящие для той, в чьей власти он оказался: «Я ли в скромной юношеской келье / Радостей не знал?» В этой власти есть колдовская сила «жить в плену, в волшебной клетке…».
Ах, смотрите, ах, спасите,
Вкруг плутовки, сам не свой,
На чудесной тонкой нити
Я пляшу, едва живой.
Жить в плену, в волшебной клетке,
Быть под башмачком кокетки,
Как такой позор снести?
Ах, пусти, любовь, пусти!
(«Новая любовь, новая жизнь». — Перевод В. Левика — 1, 129)
Длинное стихотворение «Зверинец Лили» исполнено едкой насмешки, влюбленный кажется себе прирученным медведем посреди самых разных зверей:
Ведь именно так из чащи ночной
Прибрел к ней медведь — мохнатый верзила,
В какой же капкан его залучила
Хозяйка компании сей честной!
Отныне он, можно сказать, ручной.
Однако в конце пленник начинает бунтовать :
А я?..О боги, коль в вашей власти
Разрушить чары этой страсти,
То буду век у вас в долгу…
А не дождусь от вас подмоги,
Тогда… тогда… О, знайте, боги!
Я сам помочь себе смогу !
(Перевод Л. Гинзбурга — 1, 132—134)
293
Без сомнения, помимо непосредственного чувства, Лили, еще такая юная, произвела на Гёте сильное впечатление своей образованностью, свободой в обращении с людьми, опытом самого разного общения. Ни с чем подобным он еще не встречался. Но так ли хорошо он знал Лили Шёнеман? Какой она была на самом деле? Было ли правильным надолго связать с нею свою судьбу, пожертвовать ради нее свободой? Гёте был подавлен и сбит с толку. «Я запутался и не знаю, что сказать об этом. Усердием в последнее время отнюдь не отличался», — признался он в письме к Готфриду Августу Бюргеру уже 17 февраля 1775 года.
Письма нелегких и счастливых месяцев 1775 года полны внутреннего беспокойства, которое все время возвращается к влюбленному. «Я думал, что пока я буду писать, мне станет лучше, напрасно, мозг мой перенапряжен» (письмо к Августе цу Штольберг от 7—10 марта 1775 г. [XII, 159]). Как и раньше, в «вертеровские» времена, помогла интенсивная творческая деятельность: «Если бы я сейчас не мог писать свои драмы, я бы погиб». В это время были созданы сцены из «Фауста», закончены «Эрвин и Эльмира»; «Клаудина де Вилла Белла» и «Стелла» написаны целиком. Агрессивные эмоции по отношению к «высшему свету», накопившиеся за это время, получили разрядку в «Свадьбе Гансвурста», в целом параде непристойных имен. Время от времени в письмах появляется ощущение счастья и удовлетворенности. «Во мне происходит много нового и удивительного. Через три часа я надеюсь увидеть Лили» (письмо к Иоганне Фальмер, март 1775 г. [XII, 158]).
Бегство в Швейцарию
Душевный кризис — естественное следствие такой противоречивости. Уже в мае помолвка оказалась под вопросом. «Совсем недавно казалось, что прямо передо мной горы домашнего блаженства, что я стою двумя ногами на земле в страданиях и радости, и вдруг я очутился в самом горестном положении, вновь выброшенный в безбрежный океан». Сообщая это Гердеру около 12 мая, Гёте уже несколько дней наслаждался во Франкфурте обществом желанных гостей. Братья Фридрих Леопольд (Фриц) и Кристиан, графы цу Штольберг, вместе со своим другом, Кристианом, графом фон Хаугвиц, прервали свое путешествие
294
в южные края, чтобы задержаться здесь. Оба Штольберга были активными членами кружка «Гёттингенская роща», восторженными почитателями Клопштока, и Иоганн Генрих Фосс восхищался Фрицем Штольбергом как «певцом свободы» («К Хану, когда Ф. Л. гр. ц. Штольберг воспел свободу»). Поразительно, что призывал к свободе имперский граф уже в своем первом стихотворении 1770 года («Свобода»). Стремление к свободе и возглас «долой тиранов!» легко сочетались в те времена, при этом речь не шла о какой–либо конкретной политике, а тем более о подготовке революционного переворота.
Свобода! Придворный не знает, что это такое,
Раб! Его цепи серебряным звоном звенят!
Склонив колено и душу склонив,
Он подставляет трусливую шею ярму […].
(Ф. Л. цу Штольберг, «Свобода». — Перевод Н. Берновской)
Это был еще не тот Штольберг, который в 1800 году перешел в католичество и тем заслужил ненависть и презрение своего старого верного друга Фосса («Как Фриц Штольберг стал рабом», 1819).
В мае 1775 года дружба с гостями завязалась быстро. Вдохновение гениев окрыляло молодых людей; в доме Гёте эти четверо — Штольберги, Хаугвиц и молодой хозяин — видели себя сыновьями Гаймона, а матушку Гёте, веселую и полную энергии, — госпожой Айей. Гёте не потребовалось долгих уговоров, чтобы присоединиться к путешественникам. У него было достаточно причин отдалиться (хотя бы в пространстве) от того, что его терзало, сбивало с толку, не давало покоя: «…я даже обрадовался приглашению Штольбергов поехать с ними в Швейцарию» (3, 609). Кстати, представлялась возможность проверить, как он обойдется без Лили. В «Поэзии и правде» Гёте поместил подробный отчет об этих полных волнений месяцах 1775 года, о посещении Штольбергов, путешествии в Швейцарию со множеством впечатлений, возвращении и безуспешных попытках установить с невестой прочный душевный контакт. Виртуозное, блестяще скомпонованное изложение все же лишено непосредственности, это размышления с громадной временно й дистанции. Есть и фактические неточности — так, в день рождения Лили, 23 июня 1775 года, Гёте не было во Франкфурте–Оффенбахе, как он утверждает, он находился в Швейцарии, да и молодой энту–295
зиазм тех времен видится теперь в ином свете глазами умудренной старости. Этот снисходительный тон возникает каждый раз, когда Гёте вспоминает в мемуарах о своих критических выступлениях в адрес эпохи и общества в период «Бури и натиска»: пустяки, заблуждения юности. Теперь, когда он давно уже встал на путь спокойного, стабильного развития, молодой задор, бунтарский пафос и восторг кажутся подозрительными. Гёте говорит о «поэтической ненависти к тиранам», которую испытывал Штольберг (в самом деле только поэтической). А несколько позднее Гёте заключает холодноватым резюме: «Признаться, и всему нашему пересказу [имеется в виду «Поэзия и правда»] недостает полноты чувств и взволнованной словоохотливости, свойственных молодежи, сознающей свои силы и дарования, но не знающей, где и как найти им достойное применение» [I, 608—609].
Это путешествие пришлось так кстати еще потому, что Гёте надо было развеяться после неприятностей, связанных с публикацией, в которой он (якобы) вовсе и не повинен. В феврале в виде анонимной драмы была опубликована резкая сатира на рецензентов «Вертера» — «Прометей, Девкалион и его рецензенты». Расшифровка не представляла трудностей: в «Прометее» изображался Гёте, Девкалион был «Вертер», его творение. Рецензенты появились на маленьких гравюрах в виде осла, совы, гуся и т.п. Виланд — в образе Меркурия, Николаи досталось больше всего: он принял облик орангутана. Пьеса была не слишком остроумной, но не все потерпевшие изъявили готовность сделать хорошую мину при плохой игре. Что должен был, к примеру, думать Виланд, незадолго до того получивший примирительное письмо от создателя «Вертера», а теперь осмеянный, как некто угодливо предлагающий свои услуги: «Ваш покорный слуга, господин Прометей! / Возвратившись из Майнца, надежды полон, / Смею ль числить себя среди Ваших друзей? / И будет ли мне дано поцеловать шпору?» Когда всеобщее волнение достигло предела, Гёте распространил в апреле заявление и напечатал его в журналах. Там говорилось, что не он, а Генрих Леопольд Вагнер написал эту пьеску, без его ведома и согласия она была напечатана. Это было не очень правдоподобно, тем более что в те времена литературные конфликты часто решались анонимно и авторы не спешили признаваться в причастности к собственным публикациям. Так что путешествие в Швейцарию избавило Гёте и от этой весьма неприятной истории.
296
Четырнадцатого мая отправились в путь. Молодые люди оделись в костюм Вертера: желтые брюки и жилет, синий фрак с желтыми пуговицами, сапоги с коричневыми передками, а на голове круглая серая шляпа. Посещение Мерка в Дармштадте само собой разумелось, Гейдельберг произвел сильное впечатление своим необычайным расположением на берегах Неккара и развалинами замка над рекой; в Карлсруэ можно было полюбоваться четкой планировкой города с дворцом, к тому же «герцог Веймарский тоже приехал и был мил со мной» (письмо Иоганне Фальмер от 24— 26 мая 1775 г.). Невеста герцога принцесса Луиза в первый раз увидела Гёте. На пару дней задержались в Страсбурге, радостно встретились с Ленцем. Но в Зезенгейм, где четыре года назад Гёте покинул Фридерику, он заехать не захотел. «Мне странно и чудно, где бы я ни был» [XII, 162], — писал он Иоганне Фальмер из Страсбурга 26 мая, одновременно думая о том, что в эти дни во Франкфурте должны играть его пьесу «Эрвин и Эльмира» и было бы хорошо получить об этом весть. Уже в начале путешествия он восклицал с восторгом — только самый конец звучал скептически: «Я много, так много увидел! Мир — это прекрасная книга, в ней можно набраться ума, если бы только это хоть чему–то помогло». А себя он называл «сбежавшим медведем» или «улизнувшей кошкой».
В Эммендингене повидались с энергичным зятем Шлоссером и сестрой Корнелией, ранимой, тяготившейся своим существованием. Должно быть, часы этой встречи осветили воспоминания о дружбе брата и сестры в годы ранней юности во Франкфурте. Историю с Лили сестра, правда, решительно не одобряла, во всяком случае, так сообщает «Поэзия и правда». Ленц тоже приехал в Эммендинген, Штольберги прибыли несколько позже и скоро отправились дальше. Гёте еще оставался у сестры. Договорились встретиться в Цюрихе.
Пороги Рейна у Шафхаузена — это единственное, что осталось в памяти на пути от Эммендингена до Цюриха. Так записал Гёте глубоким стариком. Когда в 1797 году он в третий раз объехал Швейцарию, это было не так. Тогда он потратил несколько часов на то, чтобы со всех сторон осмотреть водопад, которым так много восхищались и который так часто описывали путешественники. «Взволнованные мысли» — так называется специальная глава в записках «Путешествие в Швейцарию» (1797), она начиналась словами: «Мощь потока, неисчерпаемость, как будто бы сила, которая
297
не уступает. Разрушение, задержка, остановка, движение, внезапный покой после падения». Такая манера наблюдать явления, когда сначала воспринимается их предметная сторона, а потом происходит обобщение, в 1775 году была Гёте еще не доступна.
7 июня Гёте прибыл в Цюрих, и Лафатер получил возможность ответить на гостеприимство Гёте, проявленное год назад. Долгожданная встреча, обмен мыслями, совместная работа над «Физиогномикой» — все это заполняло дни, прерываясь только для приятного времяпрепровождения в кругу друзей Лафатера и прогулок в окрестностях Цюрихского озера, знаменитых своей красотой. Гёте жил в доме Лафатера «Лесной великан» на Шпигельштрассе, а Штольберги в крестьянском доме на берегу озера, «где мы в получасе езды от города хотим устроиться на некоторое время, окруженные виноградниками. Чуть дальше горы, сплошь поросшие кустарником. А еще дальше виднеется высокая горная цепь кантона Швиц, она еще вся под снегом» (Ф. Л. Штольберг Генриетте Бернсторф, 11—13 июня 1775 г.). Приблизиться к природе, вступить с ней в непосредственный контакт было целью путешественников. С тех пор как Альбрехт Галлер, путешествуя в Альпах по местам, никогда не вызывавшим особого интереса, оказался под сильнейшим впечатлением, которое он выразил в длинном стихотворении «Альпы» и опубликовал его в сборнике «Первые стихи о Швейцарии» (1732); с тех пор как «Идиллии» жителя Цюриха Соломона Геснера, ставшие всемирно знаменитыми, воспели душевный мир и жизнь пастухов и пастушек («Мне случилось обнаружить в наших Альпах таких пастухов, каких когда–то видел Теокрит», — писал он Глейму 29 ноября 1754 г.); с тех пор как призыв Руссо «назад к природе» взбудоражил всех цивилизованных людей, — с этих пор в Швейцарии каждый думал найти и реально пережить то, к чему стремился. Для того и знаменитая свобода. «Вдали от суеты, усилий деловитых / Здесь мир души живет, свободный от забот» […]. «С тобой, простой народ, такого не случалось, / Чтоб черный смрад греха в душе твоей царил. / Природа даст тебе своих богатств немало, / Забота не томит, и гнев не стоит сил» (А. ф. Галлер, «Альпы»). Фриц Штольберг также не обманулся в своих ожиданиях. Он мечтательно сообщает «о наслаждении чудесной страной, природой, свободой, исконной простотой» (письмо И. М. Миллеру из Берна от 11 октября 1775 г.).
Гости Цюриха, конечно, не упустили возможности
298
нанести визит знаменитостям города — Бодмеру, Брейтингеру, Соломону Геснеру. Последовали ответные визиты. Однако это были люди того поколения, которое, читая произведения молодого поэта из Франкфурта, только качало головой. Бодмер лаконично заявил: «У Гёте нет здесь друзей, он слишком значителен и категоричен» (письмо Шинцу от 6 июля 1775 г.). «Сумбурная голова», — говорил он о Гёте.
Путешественники посетили и крестьянина, который обрабатывал здесь свой участок и был знаменит на всю Европу, — Якоба Гуера из Верматсвиля по прозвищу Клейнйогг. Ведя интенсивное хозяйство вместо экстенсивного, он сумел невиданно повысить урожаи. Небольшое имение родителей и участок, арендованный у города Цюриха, он довел до образцового состояния. Подкупающая привлекательность этого сельского жителя была еще и в том, что слова его были исполнены жизненной мудрости, а мысль не расходилась с делом естественно и неосознанно. Гёте говорил, что встретил самое замечательное существо из тех, «которых порождает эта земля, а ведь и мы тоже из нее вышли» (письмо Софи фон Ларош от 12 июня 1775 г.). Еще в 1761 году Лафатер посвятил знаменитому крестьянину восторженные строки в своих «Фрагментах». Городской врач Цюриха Иоганн Каспар Хирцель посвятил ему книгу с примечательным названием «Хозяйство философствующего крестьянина». Гёте, в стихах которого уже встречался образ крестьянина («Тот поселянин, черный, горячий» — «Песнь странника в бурю» [I, 79] — или с надеждой сеющий пахарь в стихотворении «Легкая печаль юности»), теперь, видимо, впервые столкнулся с практикой крестьянского труда и с проблемой сельскохозяйственных усовершенствований. Немного спустя для веймарского министра актуальность этих вопросов стала удручающе наглядной.
Четверо путешественников в одежде Вертера были в общем веселой компанией, несмотря на то что двое из них страдали от любовных неурядиц — помимо Гёте, еще и Фридрих Штольберг: в конце мая он узнал, что его надежда жениться на Софи Ханбери из Гамбурга потерпела фиаско. Вели себя «как гении», безудержная веселость и полная свобода входили в программу этих нескольких недель. Старому Гёте такое поведение казалось «экзальтированным». Он с трудом вспоминал о том душевном состоянии, какое пережил тогда в Швейцарии: «…нежданно–негаданно оказавшихся чуть ли не в первобытном состоянии, вспоминаю–299
щих о былых страстях и радующихся увлечениям настоящего, строящих несбыточные планы в счастливом сознании своей силы, уносящихся в странствие по царству фантазии» (3, 623). На отдаленных пляжах купались голышом, возбуждая всеобщее внимание: «Друзья предостерегали беззаботных юношей, не считавших зазорным, наподобие поэтических пастушков, ходить по берегу полунагими, а не то и вовсе нагими, как греческие боги» (3, 630). «Поэзия и правда» дала жизнь этому анекдоту. С тех пор его всегда рассказывают, хотя никто ничего не может подтвердить. Исторических свидетельств о каком–либо «скандале» не существует.
Путевой дневник
Путешествия в Швейцарию Гёте предпринимал трижды: в 1775, 1779 и 1797 годах. Знатоки и поклонники поэта и страны давно уже тщательно все изучили и реконструировали. Прошли все пути, которыми ходил когда–то знаменитый путник, поднялись каждой горной тропинкой, которой поднимался он, каждую скалу, на которую когда–то, возможно, упал его взгляд, осмотрели со всех сторон, каждый дом или гостиницу, где он побывал, изучили и воспели в стихах. В общедоступных изданиях (карманные книги издательства «Инзель») заинтересованный читатель сможет день за днем восстановить жизнь Гёте в Швейцарии. А мы воздержимся от подробного описания. Уместно в данной ситуации лишь дать обзор путевых записей самого Гёте. Это специфические небольшие тексты, которые оказались в разных изданиях Гёте после многих запутанных приключений.
От первого путешествия 1775 года осталась тоненькая тетрадка записок в 15 рукописных страниц. Записи начинаются 15 июня, они весьма фрагментарны, кроме них, в тетрадке несколько известных стихотворений. Позднее Ример написал на обложке: «Дневник. Путешествие в Швейцарию, 1775 год». Сохранилось также 29 рисунков. Самый известный среди них «Граница. Взгляд в Италию с Готарда». «Поэзия и правда» рассказывает об этом первом путешествии в восемнадцатой и девятнадцатой книгах.
Для журнала «Оры», который издавал Шиллер, Гёте, использовав старые записи, написал в 1796 году серию «Писем из Швейцарии». Литературная фикция состояла в том, что письма обнаружены в наследии Вертера. Но потом напечатаны были не эти письма, а несколько
300
действительных, написанных во время второго путешествия. Фиктивные письма Вертера увидели свет лишь в 1808 году в собрании сочинений, изданном Коттой, и опять–таки под названием «Письма из Швейцарии».
Именно по этому признаку их было легко отличить от документальных сообщений о втором путешествии, которые раз и навсегда были названы «Письма из Швейцарии. 1779 год». В письмах, которые якобы обнаружились в наследии Вертера, есть, между прочим, фрагмент, полностью опровергающий идеализацию свободных швейцарцев: «Швейцарцы свободны? Свободны состоятельные бюргеры в закрытых городах? Свободны бедняки в своих ущельях и на скалах? И чего только не внушают людям! Особенно если эту старую сказку сохранять в спирту». Какое точное понимание того, как многое в жизни Швейцарии традиционно приукрашивают те, кто этой жизнью не живет и трудностей ее не знает. Путевые заметки о Швейцарии были модой в те времена, их охотно читали все. Софи фон Ларош в 1793 году опубликовала «Воспоминания о моем третьем путешествии в Швейцарию», Фридрих Леопольд цу Штольберг в своих «Путешествиях по Германии» 1794 года также вспомнил о швейцарских впечатлениях.
Во время третьей поездки в Швейцарию в 1797 году — длительное пребывание в Италии имело уже десятилетнюю давность — Гёте уже вел регулярные обстоятельные записи, в которые, по его собственным словам, все, что он узнал, и все, что он увидел, заносилось самым добросовестным образом. Из этих материалов Эккерман впервые сформировал и опубликовал в «Произведениях из рукописного наследия» (1833) объемистый текст, состоящий из фрагментов, подобных письмам и дневниковым записям. С тех пор он известен под названием «О путешествии в Швейцарию через Франкфурт, Гейдельберг, Штутгарт и Тюбинген в 1797 году».
До Сен–Готардского перевала Гёте поднимался тогда, в 1775 году, вместе с Пассавантом, теологом из Франкфурта, с которым он встретился вновь у Лафатера в Цюрихе. Поднимались в несколько этапов. Отправиться потом в Италию — этот план его вдохновлял, но был потом отброшен. Мысли о Лили и Франкфурте удерживали беглеца. Многодневное путешествие к Сен–Готарду было, без сомнения, самой впечатляющей встречей с природой во время этого первого путешествия. Впервые Гёте открылась спокойная мощь и величие горного ландшафта. Тогда он еще не
301
стремился открывать в явлениях природы ее закономерности. Как некая прелюдия воспринимается рукописная запись от 18 июня: «В облаках и в тумане дивно прекрасный мир». Это написано вблизи от Риги и предваряет желание, высказанное в письме к Шарлотте фон Штейн: «Чтобы я смог повести тебя, как я люблю, на вершину скалы и показать тебе оттуда мир во всем богатстве и красоте» (12 апреля 1782 г.). В «Анналах» короткой фразой подводится итог: «Первое путешествие в Швейцарию открыло мне широкую панораму мира». Стариком Гёте счел нужным высказываться о «бессмысленных поездках по Швейцарии» в насмешливом стиле: «Лазить по горам и удивляться пейзажам мы тогда считали бог весть каким подвигом» (письмо Неесу фон Езебеку от 31 октября 1823 г.).
Тоненькая тетрадка, на первой странице которой рукой Лафатера написана дата: «15 июня 1775 года, четверг, утро, на Цюрихском озере», ярко отражает настроение тех дней швейцарского путешествия. «Вечер, десять, в Швейцарии (Швиц). Уставшие и бодрые сбежали с горы, со смехом и испытывая жажду. Будоражились до полночи… Потом улеглись, ели прекрасный сыр. Блаженствовали, строили планы». Но особенно привлекательны в своей непосредственности самые первые страницы с описанием утра на Цюрихском озере. Весть от людей, искушенных в литературе, которые, как видно, хорошо знают Клопштока. Его «Вторая ода о поездке на Цюрихское озеро» была напечатана в Цюрихе в 1750 году. Под названием «Цюрихское озеро» она до сих пор остается одним из самых известных стихотворений знаменитого поэта, того самого Клопштока, который в конце марта вновь посетил Гёте во Франкфурте и которого так почитали братья Штольберги.
Прекрасны, Природа–мать, узоры твоих щедрот
На зеленых лугах, прекраснее радостный лик,
На котором отражена
Мысль о созданьях твоих…
(Перевод А. Гугнина)
Под стихами такого рода компания на Цюрихском озере могла бы подписаться без принуждения. Жен и подруг тогдашних посланцев Клопшток также цитировал, упомянул и вино в своей оде, оно так мило кивает ему, «подсказывая чувства, / Лучшие, благородные чувства и стремления». Друзья играли в этот день,
302
15 июня 1775 года, особую игру: кто–то предлагал две пары рифм, другой должен был написать с ними четверостишие. Может быть, Гёте хотел перебить чувствительные стихи Клопштока о женщинах и вине, может быть, у него были на памяти популярные песенки Вейсе: «Без любви и без вина / Что б наша жизнь была». Так или иначе, первой записи в тетрадке он предпослал веселые строчки стиха: «Без вина и без женских щедрот / Нас было б не больше трехсот / Без вина и без милых дам / Пусть идет все ко всем чертям». В «Фаусте» число возрастает («Раздолье и блаженство нам, / Как в луже свиньям пятистам!» — 2, 84).
Сразу после этих строк без заглавия начинается сконструированное на заданных рифмах стихотворение.
Посредством пуповины я
Теперь вкушаю вкус земной.
И яств земных вокруг меня
Неисчислимый рой.
Качает наш челнок волна,
В такт качке — взмах весла.
Наш путь далек, но цель видна —
Пусть тучам несть числа.
Взор мой взор — ты что в печали,
Золотые сны сбежали,
Прочь мечта, хоть ты красива,
В жизни есть любовь и диво.
На волнах блистают
Сонмы звезд золотистых,
И туманы съедают
Виденье далей чистых.
Утренний ветер резвится,
По заливу рябь несет,
В озеро не наглядится,
Как в зеркало, зреющий плод.
(Перевод А. Гугнина)
В позднейшей редакции отчетливая трехчастность получила в стихотворении и внешнее выражение: последние восемь строк составили третью строфу. Счастливое чувство безопасности на лоне природы, беспокоящие воспоминания, которые сейчас и здесь теряют свою власть, полное умиротворение и надежды, ощущение контакта с окружающим пейзажем — то же, что и в послании, — высказано теперь в стихотворении, прекрасно выстроенном, запись в тетрадке
303
не имеет ни одной корректуры. Однако вряд ли оно возникло спонтанно прямо на озере и было тут же записано, как бы привлекательна ни была эта мысль и как бы хорошо она ни подходила к стилю стиха, выдержанного в настоящем времени. Разные фазы стиха, отграниченные друг от друга переменой стихотворного размера, также не следует воспринимать как отражение временной последовательности сменяющихся впечатлений. Подобно тому как отдельные строчки объединяют противоречия в одном стихотворении, так и авторское «я» поэта являет собой объект переменчивых настроений.
Словечко «теперь» вначале разделяет счастливое пребывание в настоящем и то, что было до сих пор, о чем подробно не говорится. (В позднейшей редакции этот момент еще усилен «открытым» началом с «и», а также прилагательными «свежий», «новый», «свободный».) Мы знаем уже, что Гёте в это время был далеко от франкфуртских неурядиц, записывая эти рифмы в свой дневник, он был готов к восприятию нового и ощущал в себе прилив продуктивных сил, именно в этом смысле Гёте использовал смелый образ «пуповины», который наглядно показывает его связь с питающей природой. Впечатляюще концентрированно и в то же время широко показана природа во втором четверостишии: как соотнесены между собой разные виды движения, далекая и близкая перспектива, как все, что движется и создает движение, соответствует ритму гребца! Вспоминается «объятый, объемлю» Ганимеда. Однако эту ассоциацию перебивает счастливое сознание безопасности под защитой природы. Лишь энергичный отказ от «золотых снов» (образ, возникавший уже в стихотворении «Белинде») может вернуть юношу в жизнь сегодняшнего дня. И вот в следующих восьми строках снова возникает образ природы с близкой и отдаленной перспективой, высями и просторами, в легком, спокойном движении: ощущение покоя создается рядом фраз одинаковой длины, соединенных простыми рифмами; созревающий плод — это символ надежды на будущее, которое сулит благо. Так, как бы наблюдая самого себя и радуясь своему созреванию, плод дает собственное отражение. Для человека, который отброшен назад мыслью о перенесенных тревогах, эти образы природы превращаются в символ благополучного исхода.
С полным правом часто говорилось о том, что в этом стихотворении ярко проявилось умение Гёте пользоваться поэтическими символами: увидеть в
304
особом общее и воплотить его в поэтическом образе. Правда, не следовало бы забывать, что финал стихотворения, стремясь к разрешению личного и одновременно общественного конфликта, о котором говорится в стихотворении, предлагает лишь одно общее явление в природе — созревание плода. Это не означает никаких гарантий, а лишь некую надежду. Ведь человеческое развитие не есть простой процесс природы, где вся задача в том, чтобы дождаться созревания цветка и превращения его в плод.
В своем движении от внутренней жизни природы к спокойному созерцательному ее восприятию это стихотворение позволяет увидеть дальнейший жизненный путь Гёте, который он прошел, чтобы постигнуть природу и мир в их предметной взаимосвязанности. Так устанавливается связь между финалом стихотворения «На Цюрихском озере» 1775 года и столь интимным началом «Писем из Швейцарии» 1779 года: «Значительные явления погружают душу в прекрасное спокойствие, она наполняется ими, чувствует, сколь значительной может стать она сама, это чувство ее переполняет, не переливаясь через край. Мой глаз и моя душа охватывали явления, и поскольку я был чист и возникавшее чувство ни разу не оскорбил фальшью, то оно воздействовало на меня именно так, как и должно было воздействовать».
Первое путешествие в Швейцарию ничего не разъяснило и ничего не излечило. Гёте по–прежнему рвался между тоской по Лили и стремлением к независимости. В дневник он записал четверостишие, которое лаконично обобщило противоречие. Под заглавием «С горы в море» он сделал пометку, как бы отсылая будущего исследователя к реестру своих произведений: «См. частный архив поэта. Буква «Л»». Затем следует четверостишие:
Если б я тобой не грезил, Лили,
Как меня пленил бы горный путь!
Но когда бы я не грезил Лили,
Разве было б счастье в чем–нибудь?
(Перевод М. Лозинского [1, 114])
Возвращение. Разрыв с Лили
Обратный путь опять вел через Страсбург. Гёте поднялся на башню собора. В третий раз этот шедевр ар–305
хитектуры произвел на него сильнейшее впечатление: впервые — в студенческие годы 1770—1771–й, что отразилось потом в сочинении «О немецком зодчестве»; затем — по пути в Швейцарию в мае 1775 года; и теперь, вновь испытав восторг, он воплотил его в стихотворении в прозе «Третье паломничество ко гробу Эрвина в июле 1775 года». Его ранний гимн, посвященный собору Эрвина фон Штейнбаха, был «страничкой скрытой душевности», его «читали немногие, к тому же не понимая многих мест» […]. Это было странно — об архитектурном сооружении говорить таинственно, укутывать факты в загадки, поэтически лепетать о пропорциях здания! Теперь он смотрел с башни собора «в направлении отечества, в направлении любви», в те места, где жила Лили. И опять, вновь вдохновленный Страсбургским собором, он пел восторженный гимн творческой силе, которую не должны связывать внешние правила, подобно природе она должна творить в своей первозданной полноте: «Ты един, и ты жив, ты зачат и созрел, ты не собран из частей и заплат. Пред тобой, как пред вспенившимся водопадом могучего Рейна, как пред сияющей, вечно заснеженной вершиной горы, как пред зрелищем широко раскинувшегося, радостно–синего моря или скал, упершихся в облака, и твоих сумеречных долин, серый Сен–Готард, как пред великой мыслью мироздания, в душе оживают все творческие силы, в ней заложенные. В поэзии они что–то невнятно бормочут, на бумаге, в штрихах и в линиях, тщетно силятся воздать хвалу вседержителю за вечную жизнь, за всеобъемлющее, неугасимое чувство того, что есть, было и пребудет во веки веков» (10, 21).
Достойна упоминания в это пребывание Гёте в Страсбурге его встреча с врачом Иоганном Георгом Циммерманом. Когда он, сотрудник Лафатера в физиогномических исследованиях, разложил перед Гёте собранные им силуэты и портреты, он обратил внимание гостя на портрет дамы, с которой в течение некоторого времени состоял в переписке. Гёте прокомментировал силуэт, не подозревая, что очень скоро эти слова приобретут большое значение в его собственной жизни. «Было бы очень интересно увидеть, как мир отражается в этой душе. Она видит мир как он есть и все–таки через призму любви. Поэтому главное впечатление — мягкость». Это была не кто иная, как Шарлотта фон Штейн. Именно ее облику он дал такую интерпретацию. Сразу же по возвращении во Франкфурт он послал Лафатеру небольшие пояснения по поводу си–306
луэта, который его так заинтересовал (31 июля 1775 г.). Некоторые определения («твердость, довольство собой, доброжелательность, верность, побеждает, завлекая») воспринимаются сегодня как иронические предсказания той судьбы, которая ожидала его в Веймаре. Циммерман познакомился с госпожой фон Штейн на курорте в Пирмонте, потом писал ей об авторе «Вертера», который, судя по всему, очень ее интересовал, а теперь Циммерман привлек к ней внимание Гёте. Мужа Шарлотты фон Штейн, обер–шталмейстера, он также встречал в свите веймарского герцога во время путешествий. О яркой личности швейцарского врача и популярного философа, который позднее был принят в родительском доме во Франкфурте, Гёте подробно рассказал в «Поэзии и правде» (кн. 15). С 1768 года Циммерман служил лейб–медиком английского двора в Ганновере, в образованных слоях общества своего времени он приобрел известность трудами «О национальной гордости» (1758), «Об опыте в искусстве врачевания» (1763—1764), «Об одиночестве» (1773). Он считался тонким психологом, врачом, который понимает больного, при этом отчасти подозрительным ипохондриком, «частично сумасшедшим», как выражался Гёте.
22 июля «сбежавший медведь», «улизнувшая кошка» возвратилась во Франкфурт. Начался второй этап призрачной любви к Лили. «Напрасно разъезжал три месяца по белу свету, напрасно всеми чувствами впитывал тысячи новых впечатлений» [XII, 165], — сообщал он своей доброжелательной корреспондентке Августе цу Штольберг уже 3 августа. Он не мог без Лили. Все душевное смятение возвратилось вновь. Он проводил с ней много времени во Франкфурте, в Оффенбахе, у общих знакомых, его еще не отпускало чувство, которое, как говорил Гёте, его к Лили «приворожило» (14 сентября 1775 г.). Но уже стали появляться мучительные моменты напряжения и постепенного отчуждения. Тот, кто написал насмешливое стихотворение «Зверинец Лили», не мог всерьез поверить, что сможет чувствовать себя как дома в ее мире, в кругу ее семьи, который был обычным местом встреч богатой аристократии. Влюбленным, видимо, так и не удалось по–настоящему узнать друг друга. Осенью Гёте и сам это понял. Густхен Штольберг он писал в отчаянии: «Не чрезмерная ли это гордость требовать, чтобы девушка узнала меня до конца и, узнав, полюбила? Может, и я ее не понимаю, и если она другая, чем я, то не лучше ли она, чем я, Густхен?!»
307
(14 сентября 1775 г. [XII, 168]).
Родители в доме на улице Гросер–Хиршграбен со своей стороны не были в восторге от такого выбора. Им была бы милее невестка, обладавшая необходимыми домашними добродетелями, такая, как Сусанна Магдалена Мюнх, с которой его свели друзья, предложившие безобидную игру в «жениха и невесту». В конце пятнадцатой книги «Поэзии и правды» Гёте рассказал об этом с забавными подробностями. «Статс–дама» Лили ни в коей мере не импонировала старшему Гёте. Возможно, что отчасти здесь были замешаны также и религиозные мотивы. Жена его сына не должна была происходить из реформатских кругов: во всем лояльный императорский советник, Гёте, однако, не хотел согласиться с тем, что кальвинисты имели в центре города свой собор.
Гёте стоило немалого труда вновь привыкнуть к обстановке во Франкфурте и к своим адвокатским делам. Уже около 8 августа он жаловался другу Мерку, что опять «сидит в дерьме» и готов надавать себе пощечин, что не провалился в преисподнюю… «До конца этого года я должен отсюда уехать. Не знаю, как дожить до этого, а пока скольжу по этому бассейну, как в гондоле, и торжественно готовлюсь к охоте на лягушек и пауков». Ничтожность дел, которыми приходилось заниматься с соблюдением всей торжественной юридической процедуры, наполняла его отвращением. Как можно скорей покинуть Франкфурт было вопросом решенным.
А пока продолжались светские увеселения, на которых Лили и Иоганн Вольфганг появлялись, как пара, узы, соединявшие их, не были еще разорваны. Но 10 сентября, когда в Оффенбахе праздновали свадьбу кальвинистского священника Эвальда, в конце праздничного стихотворения («Песнь содружества, пропетая юной паре четверкой») Гёте намекнул, что разрыв близок.
Все дальше шагом смелым
Куда–то жизнь спешит
И от родных пределов
Все взоры ввысь стремит.
И вот уж долго–долго
Родной не видим круг.
И кто–то втихомолку
Слезу обронит вдруг.
Но пусть вас боль утраты,
Друзья, не удручит,
308
Когда судьба собрата
Навеки вас лишит:
Душою будет вечно
Ваш образ он хранить —
Ведь в памяти сердечной
Любовь не угасить.
(Перевод А. Гугнина)
Несколько дней спустя Гёте написал длинное письмо Густхен Штольберг, похожее на дневник, единственный документ кризиса, который ему предстояло преодолеть. Это письмо, датированное 14—19 сентября, напоминало послание — «неплохая заготовка для небольшой вещицы», — которое Гёте написал из Лейпцига Беришу 10 ноября 1767 года, также будучи в критическом состоянии. Опять свидетельство раздвоенности и душевной муки. В некоторых местах витает тень вертеровских настроений: «Я предоставляю волнам нести себя и только держу руль, чтобы меня не выбросило на берег. И все же я выброшен. Я не могу расстаться с этой девушкой […]. Я бедный, заблудший, потерянный […]. Какая жизнь! Продолжать ли мне ее? Или с этим навеки покончить?» И все–таки среди своих беспокойств и сомнений Гёте нашел спасение: он подумал о множестве людей, стремящихся к нему издалека, и еще о том, что этот тяжелый этап его жизни тоже обогащает его. Гёте всегда был уверен, что в его жизни заключен скрытый смысл, и это его поддерживало. Отсюда не следовало, что счастье и «приятность» были гарантированы раз и навсегда, уже в старости Гёте говорил, что за 75 лет, которые он прожил, наберется едва ли четыре недели такого счастливого состояния (письмо Эккерману от 27 января 1824 г.). Большим письмом к своей далекой корреспондентке он закончил 1775 год, как будто бы уже сейчас, в сентябре, решил подвести итог этого счастливого и трудного этапа: «И все же, дорогая, если я опять почувствовал среди этой пустоты, что мое сердце освобождается от множества оболочек, что конвульсивное напряжение моей маленькой нелепой души ослабевает, что мой взгляд на мир становится веселее, мое обхождение с людьми увереннее, тверже, проще, а мой внутренний мир остается — единственно и навеки — посвященным вечной любви, которая постепенно духом чистоты (а он и есть любовь) вытесняет все чужеродное и наконец становится прозрачной, как золотая ткань, тогда я даю всему идти своей чередой,
309
обманывая, быть может, самого себя, — и прославляю бога. Спокойной ночи! Адье, аминь! (14—19 сентября 1775 г. [XII, 173]).
Разрыв произошел во время осенней ярмарки. Вполне возможно, что в конце концов и мать Лили стала противницей этого союза. Для нее не могли остаться тайной «богемные» замашки молодого человека, крайняя переменчивость его настроений, полная неясность в смысле будущей профессиональной карьеры. Как бы там ни было, несомненным представляется одно: в ярком свете огней «с чуждою толпой» («Белинде») молодым людям не удалось по–настоящему понять друг друга, ясно и то, что Гёте опять испугался зависимости прочных уз. Лишь много позднее оба поняли, что они потеряли, когда решили расстаться.
Лили, которая в 1778 году вышла замуж за страсбургского банкира Бернгарда Фридриха фон Тюркгейма, познала в жизни много трудностей. Фирма Шёнеманов во Франкфурте в 1784 году потерпела крах. Все имущество продали с молотка. Лили фон Тюркгейм также коснулось это банкротство. Ликвидация фирмы была большой бедой, подрывавшей честь. «За мной стали внимательно и жестко наблюдать. В глазах моего свекра самым подходящим было для меня теперь место первой служанки в доме. А ведь я знала счастье, — писала она Лафатеру 23 марта 1785 года (прошло полгода после банкротства родительской фирмы и ровно десять лет после того 1775 года), — жизни в окружении друзей и тем острее теперь ощущала пустоту своего существования, чем сильнее была потребность любви в моем сердце». Ничего не осталось от беззаботности тех девических лет на Майне, от капризов, когда–то так смущавших Гёте, в этих и подобных высказываниях взрослой Лили Шёнеман. Последствия Французской революции принесли семейству Тюркгейма, который еще в 1792 году был избран мэром Страсбурга, заботы, беду и угрозу для жизни. Но бегство и возвращение удалось пережить, как–то можно было существовать дальше. Тюркгейм, роялист по убеждениям, стал при Бурбонах даже депутатом парламента в Париже. Лили — об этом говорят ее письма и сообщения о ней — проявила стойкость во всех перипетиях жизни, серьезность и чувство ответственности за свою семью, о которой она должна была заботиться. Она умерла в 1817 году. Воспоминания о 1775 годе остались ей дороги.
В старости Гёте говорил, что дни его любви к Лили были счастливейшим временем его жизни. После
310
расторжения помолвки в нем еще долго жило печальное и горькое чувство связи с ней вместе с болью разлуки. Об этом говорят полные скорби стихи, каких по того не бывало: «Осенью», «Тоска», «Блаженство печали», «Золотому сердечку, которое он носил на груди». В одном из экземпляров первого издания «Стеллы» 1776 года он написал посвящение:
В тени долин, на оснеженных кручах
Меня твой образ звал:
Вокруг меня он веял в светлых тучах,
В моей душе вставал.
Пойми и ты, как сердце к сердцу властно
Влечет огонь в крови
И что любовь напрасно
Бежит любви.
(Перевод М. Лозинского [1, 123])
Отъезд в Веймар
Весьма кстати Гёте получил возможность осуществить то, чего он давно уже желал, — покинуть родной город и, таким образом, оставить позади все свои противоречивые переживания этого времени, которое было «самым рассеянным, смутным, цельным, полновесным, энергичным и дурацким из всего, что было в моей жизни» (письмо Г. А. Бюргеру от 18 октября 1775 г.). В конце сентября Карл Август, герцог Саксен–Веймарский, который достиг восемнадцати лет и вступил на престол, по дороге в Карлсруэ, где он должен был праздновать свою свадьбу, задержался во Франкфурте на осенней ярмарке и пригласил Гёте в Веймар. Гёте должен был присоединиться на обратном пути. Однако возникли препятствия. Новобрачные действительно проезжали опять через Франкфурт 12—13 октября. Приглашение было повторено, и Гёте стал собираться в дорогу. Но тут оказалось, что экипаж советника фон Кальба, в котором он должен был ехать, не прибыл. Время шло, а все оставалось по–прежнему. Гёте потерял терпение, а так как он хотел уехать во что бы то ни стало, то и решил, не долго думая, отправиться в Италию, о чем в доме давно уже шла речь. Отец был доволен, тем более что планы относительно Веймара ему вовсе не нравились: житель свободного города, он вовсе не хотел видеть сына при дворе! Рано утром 30 октября Гёте отправился в путь. В этот поворотный
311
момент своей жизни, значение которого еще не мог оценить, он записывал в дневнике примечательные слова:
«Эберштат, 30 октября 1775 года
Молитесь, чтобы ваше бегство произошло не зимой и не в субботу! Это просил сказать мне отец как прощальное предостережение на будущее, уже лежа в постели! На сей раз, воскликнул я, сегодня без всяких молитв понедельник, раннее утро, шесть часов, а что до всего остального, то милое, невидимое нечто, которое учит и ведет меня, вовсе не спрашивает, как я хочу и когда. Я собираюсь на север и отправляюсь на юг, я обещаю и не прихожу, отказываю и являюсь! Итак, в путь! Страж у ворот гремит ключами, и, прежде чем наступит день и мой сосед, сапожник, откроет свою мастерскую и лавку, — прочь, адье, мама! На хлебном рынке мальчишка Шпенглера с грохотом открыл лавку и приветствовал соседскую служанку под моросящим дождем. В этом приветствии было какое–то предчувствие будущего дня. Ах, подумал я, кто же другой… Нет, сказал я, ведь я тоже был счастлив. Тот, у кого есть память, никому не должен завидовать. …Лили, прощай Лили! Еще раз! Первый раз, прощаясь с тобой, я еще надеялся соединить наши судьбы! Теперь все решилось: мы должны доиграть свои роли порознь. В данный момент я не боюсь ни за себя, ни за тебя, до того все запуталось! Прощай! Ты, как мне тебя называть, тебя, которую я, как весенний цветок, ношу в своем сердце! Дивный цветок — вот имя для тебя! Как мне с тобой попрощаться! Спокойно, потому что еще есть время! Самое последнее время, еще несколько дней! — и вот уже — прощай! Теперь мне только и осталось вечно мучиться виной без вины… Мерк! Знал бы ты, что я сижу тут, недалеко от старой крепости, и отправляюсь дальше, минуя тебя, тебя, который так часто был конечной целью моего пути. Милая пустыня, сад Ридезеля, хвойный лес и манеж. Нет, брат, в этой путанице ты не должен принимать участия, а то она запутается еще больше.
Вот основа моего дневника, всем прочим ведает милое нечто, которое задумало и это путешествие.
Стакан подозрительно переполнен. Проекты, планы, перспективы…»
Путешественник уже добрался до Гейдельберга, когда 3 ноября его настигла весть, что карета из Вей–312
мара прибыла во Франкфурт и ожидает его. Надо было принять решение. Гёте не знал, что это будет решение на всю дальнейшую жизнь. То, что он повернул и путешествие на юг стало путешествием на север, конечно, не было результатом внезапного, случайного решения. Сначала он собирался просто посетить Веймар. Думал ли Карл Август о дальнейшем, нам неизвестно, однако это не исключено. Привлекать знаменитых людей для службы при дворе — в этом давно уже не было ничего необычного. Уже 7 октября Гёте сообщил Мерку: «Я жду герцога и Луизу, чтобы поехать с ними в Веймар. Там будет всякое — хорошее, полноценное, половинчатое. Господи, благослови!» В свои 26 лет он был внутренне готов к тому, чтобы начать новый жизненный этап, стремился обогатить свои знания о мире и людях, был готов к восприятию идей и реальных задач, которые могло бы предложить новое поле деятельности, и был также согласен взять на себя ответственность за общественную деятельность, выходящую за пределы маленькой сферы его адвокатской практики. Только такая готовность, такая предрасположенность позволяют понять, почему Гёте остался в Веймаре, взял на себя и добросовестно осуществлял все те задачи практического, в частности политического, характера, которые препоручал ему герцог начиная с 1776 года.
Гёте спешно вернулся во Франкфурт, пересел в карету господина фон Кальба, и 7 ноября 1775 года в 5 часов утра запоздавшие путешественники прикатили в резиденцию тюрингенского герцога.
Никто не мог предположить, что этот ноябрьский визит превратится в постоянную жизнь, которая продлится еще 56 лет.
Если бы я не писал сейчас пьес
«О, если бы я не писал сейчас пьес, я бы пропал», — сообщал Гёте в марте (письмо Августе цу Штольберг от 7—10 марта 1775 г.). В эти бурные месяцы многие пьесы были написаны, продолжены или доведены до конца: «Эрвин и Эльмира», «Клаудина де Вилла Белла», «Стелла», «Свадьба Гансвурста». Летом он начал работу над «Эгмонтом», «Прафауста» он захватил с собой в Веймар. «Эрвин и Эльмира» — первое произведение в жанре зингшпиля, в дальнейшем Гёте посвятил этому жанру много внимания и писательской энергии.
313
Популярные пьесы, где диалог прерывался вокальными номерами, были хорошо ему знакомы еще из Франкфурта и Лейпцига. Итальянская опера–буфф и французская комическая опера стояли у колыбели немецкого зингшпиля, развитие которого началось в первой половине XVIII века. Уже в 1766 году лейпцигский студент сообщил сестре: «Я сочинил комическую оперу «Украденная невеста». Она не сохранилась. Только в 1773 году он вновь заинтересовался текстами к таким пьесам, где речь и музыка дополняют друг друга. Вероятнее всего, Иоганн Андре, знакомый композитор из Оффенбаха, дал толчок. Премьера его оперетты «Гончар» как раз прошла во Франкфурте. Во время путешествия по Лану и Рейну в 1774 году Гёте читал Лафатеру отрывки из «Эрвина и Эльмиры», однако лишь в 1775 году он закончил работу над текстом, находясь во власти сложных отношений с Лили Шёнеман. Уже в марте текст был напечатан в журнале Иоганна Георга Якоби «Ирис». Пьеса имела большой успех, с музыкой Андре ее играли во Франкфурте, Берлине, Вене и Мюнхене. Она была поставлена также и в Веймаре любительской труппой в 1776 году с музыкой герцогини–матери Анны Амалии.
Эта «драма с пением», как значилось в подзаголовке, позволяет проследить этапы времени ее создания. После первой сцены все вертится вокруг того, как влюбленным найти и узнать друг друга, после того как они свели друг друга с ума. Эрвин не в силах вынести капризов Эльмиры, он удалился от мира и стал отшельником. Покинутая Эльмира, давно раскаявшаяся, тоскует о потерянном возлюбленном. С помощью трюка верному Бернардо удается вновь соединить любящих. Скорбящую Эльмиру он приводит в хижину, чтобы показать ей, как приятна и благостна жизнь отшельника, человека с длинной седой бородой, полного достоинства и благородства. Как и следовало ожидать, это Эрвин. Эльмира не узнает переодетого возлюбленного и говорит о своей преданности ему. В финальном терцете все благополучно завершается.
Пьеса малозначительная, но в отдельных фразах с большой остротой ощущаются сомнения первого этапа отношений с Лили. Несколько песен получили большую известность, прежде всего «Вы отцветете, дивные розы» и «Фиалка на лугу» — одно из немногих стихотворений Гёте в подлинно народном духе. В первой сцене пьесы есть разговор между Эльмирой и ее матерью Олимпией, не связанный непосредственно с собы–314
тиями сюжета. Он заслуживает внимания, так как здесь сформулированы принципы воспитания девушек. Героиня невысокого мнения о «новомодном воспитании». «Когда я была молодая, никто не думал обо всех этих изысканностях, мало думали и о государстве, к которому теперь приучают детей. Нас заставляли читать, учить, писать, при этом мы могли наслаждаться свободой и радостями первых лет жизни. Мы играли с детишками из низшего сословия, и наши манеры от этого нисколько не страдали […]. Мы бегали, прыгали, шумели и, будучи уже довольно большими девочками, все еще качались на качелях и играли в мяч с восторгом, знакомились с мужчинами, не зная ничего об ассамблеях, карточной игре и деньгах. В своих домашних платьях мы собирались вместе, играли на орехи и булавки и очень развлекались. А потом вдруг не успели оглянуться — и были уже замужем».
Впечатление такое, что это рассуждения госпожи советницы, матери Гёте, в соединении с призывом Руссо к природе. Речь Олимпии в защиту естественного воспитания действует освежающе, сомнения в ценности постоянного соблюдения этикета высказаны весьма категорически. При этом от нашего сегодняшнего взгляда не должно ускользать то, что роли распределены четко — женщина для дома и семьи, мужчина — для жизни деятельной и деловой. Лотта Вертера вполне подходила для такого распределения, для героини «Стеллы» тоже, кажется, нет лучшего жребия, чем принадлежать своему Фернандо. В те времена молодой Гёте еще не мог видеть ничего, кроме этого. Жажда любви, жизнь, отданная чувствам, то небесное блаженство, то смертельная тоска — так «женственное» проявляется в его ранних образах. Много позднее, в романе о Вильгельме Мейстере, женщины уже получают иные характеристики. «Клаудина де Вилла Белла» — еще одна «пьеса с пением», законченная в 1775 году. Действие развивается бурно. И здесь любовная неразбериха, сложные узнавания, путаница переодетых фигур. Это развлекательно, и в поводах для пения нет недостатка. С истинной виртуозностью автор строит партитуру действия с включением самых разнообразных музыкальных номеров — от скромной народной песни до нагнетания ужасов в балладе духов, от элегической жалобы до радостного праздничного хора. Бурное развитие действию придает Кругантино, который живет как бродяга. Это один из самых примеча–315
тельных образов пьесы. Разрушив тесные границы сословия и морали, он стремится к свободе не на словах, а на деле. Не будет большим преувеличением, если мы назовем этого дворянина, порвавшего со своим прошлым, революционером в сознании молодого Гёте. Объяснения Кругантино относительно своего бродяжничества звучат как молодой голос «Бури и натиска»: «Понимаете ли вы потребности такого юного сердца, как мое? Молодой, беспутной головы? Где у вас подходящая для меня арена жизни? Ваше мещанское общество мне невыносимо! Захоти я трудиться, я буду рабом, захоти веселиться, я буду рабом. Разве тому, кто хоть чего–нибудь стоит, не лучше уйти на все четыре стороны? Простите! Я неохотно выслушиваю чужие мнения, простите, что сообщаю вам свои. Зато я готов с вами согласиться, что тот, кто однажды пустился в блуждания, не знает больше ни цели, ни грани. Наше сердце… ах! наше сердце не знает границ, пока у него хватает сил!» (4, 259).
Можно подумать, что Гёте произнес это сам себе, мучимый первыми сомнениями в своих отношениях с Лили, задолго до окончательного разрыва. Довольно забавно видеть, как Гёте устами Кругантино говорит о «наиновейшем стиле» в современной поэзии, а потом еще заставляет его исполнить балладу «Раз жил да был юнец лихой». Здесь дело не обходится без иронии в свой собственный адрес: «Всякие баллады, романсы, уличные песенки сейчас старательно разыскивают, даже со всех языков переводят. Наши прекраснодумы усердствуют в этом друг перед другом» (4, 232). Как характерный пример бродяга приводит балладу Гёте (которая начиная с 1800 года включается в этом виде также в собрания его стихов), написанную «лютеровской» строфой в семь стихов («В глубоком горе я пишу тебе»). Эта строфа была в XVI—XVII веках преобладающей в церковных песнопениях, а в последней четверти XVIII века стала использоваться в светской поэзии, большей частью в пародийных целях. Уже в уличных сценах «Ярмарки в Плюндерсвейлерне» певец ее использовал («Вы все здесь служите Христу»).
Раз жил да был юнец лихой,
С французами сражался,
Вернувшись, с девушкой одной
Он часто обнимался.
Ласкал ее, был нежен с ней,
316
Ее невестой звал своей
И наконец покинул!
(Перевод С. Заяицкого — 4, 233)
В своих эскизах к «Поэзии и правде» Гёте записал в 1816 году, что свою «Клаудину де Вилла Белла» он написал в противовес «опере мастеровых». При этом он прежде всего намекал на комические оперы Кристиана Феликса Вейсе на музыку Адама Хиллера, которые примерно около 1775 года стали необычайно популярными. В них преобладал колорит сельской жизни или жизни городских низов, атмосфера добродетельной скромности, которые находились в резком противоречии с борьбой и интригами, царившими в обществе и в придворных кругах («Сельская любовь», «Охота», «Деревенский цирюльник»). Поэтому «соединение благородных помыслов с образом действий бродяги» должно было внести в комическую оперу элемент новизны и развлекательности.
В 80–х годах Гёте уже не нравились эти ранние «пьесы с пением». 12 сентября 1787 года (в «Итальянском путешествии») он пренебрежительно заметил по поводу «Эрвина и Эльмиры»: «Это ученическая работа, а еще вернее — ерунда». «Клаудина де Вилла Белла» также раздражала его в своей первой редакции, потому что образ бродяги был опошлен многочисленными подражаниями (письмо Ф. Кр. Кайзеру от 23 января 1786 г.). При этом он, видимо, думал и о «Разбойниках» Шиллера. Действительно, пьеса о бродяге–аристократе Кругантино ввела «разбойничью романтику» в драматургию и привлекла к ней огромное количество последователей. Это ни в коей мере не могло доставить удовольствие автору, который тем временем был на пути к «классике». Он давно уже имел куда более строгие понятия о художественном уровне комической оперы. В длинных, подробных письмах он обсуждал с Филиппом Кристофом Кайзером, композитором, другом юных лет, проблему соотношения текста и музыки. 14 августа 1787 года он писал из Рима: «…«механическая» сторона новой пьесы покажет [Кайзеру], что я кое–чему научился в Италии и теперь куда лучше умею подчинять поэзию музыке». Обе пьесы были полностью переработаны, нельзя сказать, что к лучшему. В «Эрвине и Эльмире» появилась вторая, подчиненная влюбленная пара; разбойник Кругантино лишился бесшабашной отваги бурного гения; вместо ряда сцен «Клаудина» оказалась строго разделенной
317
на акты, диалоги переписаны в стихах так, что композитор легко мог использовать их для речитативов. Многие композиторы создавали музыку к этим пьесам, которые теперь уже официально были названы «комическими операми», но ничего подобного успеху первого варианта «Эрвина и Эльмиры» больше не произошло.
«Стелла» называется «драмой для влюбленных». Она была закончена в том же 1775 году, а в следующем году напечатана в Берлине у Милиуса. То, что драма, в финале которой конфликт разрешается посредством треугольника: Фернандо, его жена Цецилия и возлюбленная Стелла, — вызвала в то время недоумение, осуждение и неприятие, можно понять. Что кое–кто из позднейших исследователей, в том числе специалисты–германисты, лишь с трудом понимали эту пьесу, объясняется, видимо, тем, что понятной она может быть только в общем контексте всего творчества молодого Гёте. Что многими из сегодняшних читателей и зрителей экзальтированность языка и поведения главных героев ощущается как нечто чужеродное и старомодное, вполне естественно.
События, которые лежат в основе сюжета (а точнее, ему предшествуют), разворачиваются от сцены к сцене, они просты и в то же время пронизаны конфликтами. Фернандо покинул свою жену Цецилию, когда–то горячо любимую. Он встретил Стеллу. Несколько лет они прожили в уединении в поместье Стеллы. Любя его, она не ставила условий, их считали семейной парой. Потом и эта любовь пришла к концу. Фернандо начал тосковать по жене. Но нигде не мог ее найти. Тогда в отчаянии он завербовался в солдаты в чужую страну. И там его вновь потянуло к Стелле.
Пьеса начинается с того, что актеры собираются на постоялом дворе почтовой станции неподалеку от имения Стеллы. По воле автора случай сводит на этой почтовой станции Цецилию, которая путешествует под именем госпожи Зоммер, и Фернандо. Цецилия вместе с дочерью Люси держит путь в имение Стеллы. Там Люси должна получить место компаньонки. В имении Стеллы происходит постепенное узнавание, напряженное для всех. Фернандо, решивший вернуться к Стелле, находит здесь и свою жену Цецилию. Непостоянная натура, теперь он клянется в верности ей: «Ничто, ничто на свете не разлучит нас. Я снова нашел тебя» (4, 184). Он хочет покинуть Стеллу. Однако Цецилия знает, что это решение не сулит счастливой жизни, поэтому она согласна отказаться от него и при–318
мириться с тем, чтобы быть его другом. Чем больше пытаются Цецилия и Фернандо дойти до какой–то ясности (в конце V акта), тем очевиднее становится безвыходность. Тогда Цецилия вдруг рассказывает историю графа фон Глейхена, который был освобожден из рабства дочерью своего господина, взял ее с собой на родину, где его законная жена признала ее как возлюбленную и приняла в тройной союз. Любовь выше всех норм и правил. Свой фантастический рассказ Цецилия начинает словами: «Жил некогда в Германии граф» — и кончает неожиданно смело: «И на небесах господь бог возрадовался, увидев такую любовь; его святой наместник на земле благословил ее. А их любовь и согласие принесли счастье их единому дому, их единому ложу и их единой гробнице» (4, 195—196). Так решили поступить и эти трое:
Фернандо (обнимая обеих). Мои, мои!
Стелла (прильнув к нему, берет его руку). Я твоя.
Цецилия (обнимая его, берет его руку). Мы твои (4, 197).
Возмущение и неодобрение такого финала были тогда очевидны. На Гёте, судя по всему, это не произвело никакого впечатления, желание приспосабливаться и принимать в расчет чьи–то суждения было чуждо ему вообще, а в молодости особенно. «Трудно передать, до какой степени он нечувствителен к критике», — заметил однажды Фридрих Якоби (письмо Виланду от 22 марта 1775 г.). Фриц Штольберг также говорил о «несгибаемой натуре Гёте» (письмо Клопштоку от 8 июня 1776 г.). Ту же уверенность он сохранил и в старости:
Одним я надоел ужасно,
Другие ненавидят страстно.
Но это все ведь пустяки.
И в старости я не люблю тоски.
Живу, как молодой, с охотой,
Как и тогда, не омрачен заботой.
(Из «Кротких ксений». — Перевод Н. Берновской)
Тем не менее уже в феврале 1776 года «Стелла» пошла в Гамбурге и в марте — в Берлине. Правда, прошло лишь десять представлений, когда пьеса была запрещена. «Стелла» составляет главу в книге о «Неугодном полиции Гёте», исследовании X. X. Хубена, вышедшем в 1932 году. Образцовые обыватели, кото–319
рые охотно цитируют, но неохотно изучают Гёте, предпочитают вообще не замечать, что многие произведения «князя поэзии» вступают в противоречие с нормами и ценностями, незыблемыми для них. «Что касается морали, то мы не привыкли искать ее в произведениях такого рода, каждый извлекает из них то, что ему приятно» — такие советы дают «Франкфуртские ученые известия». В «Альтоне», как и во времена «Вертера», звучал более резкий тон («Имперский почтовый курьер» от 8 февраля 1776 г.): «Роман Гёте «Страдания юного Вертера» — это школа самоубийства, его «Стелла» — школа соблазнителей и многоженства. Прекрасные уроки добродетели!» Разумеется, были и положительные рецензии, стремившиеся отдать должное художественному мастерству.
Своеобразие пьесы заключалось, естественно, не в том, что женатый мужчина имеет возлюбленную. Подобные ситуации отнюдь не являлись редкостью, правда, хотя бы по причинам материальным, происходили они, скорее, в высших классах общества. Естественно, что Фернандо и Стелла (ее называют «баронессой») также принадлежат к тому кругу, где можно жить на широкую ногу, в отличие, скажем, от бюргеров или крестьян. В соответствии с тем, как в этих слоях заключались браки, представляется скорее исключением, чем правилом, когда чувственная страсть приводила к браку. Где мы найдем в литературе того времени такую ситуацию, в которой партнеры находят не только жизненную и духовную связь, но и физическое удовлетворение? Ведь «Люцинда» Фридриха Шлегеля, роман 1799 года, — это при всей своей патетичности первый значительный литературный документ, содержащий мысль об осуществлении сексуального влечения в длительной связи (впрочем, очень похожей на брак). «Избирательное сродство» Гёте есть не что иное, как поздние размышления на ту же тему — сомнительного союза втроем.
Сенсационным в «Стелле» было полное оправдание треугольника: «единый дом, единое ложе, единая гробница». Возможно ли это в реальности — об этом пьеса для любящих уже не говорит. Несколько подобных ситуаций существовало около 1775 года, во всяком случае, о них ходили слухи. Англичанин Джонатан Свифт, автор «Путешествия Гулливера», жил со Стеллой (!) и Ванессой. Во всяком случае, в писательских кругах было известно о сложных отношениях Готфрида Августа Бюргера с женой Доротеей и ее сестрой Мол–320
ли. Похоже на то, что в доме Фрица Якоби существовали также подобные трудности. В какой мере, создавая «Стеллу», Гёте думал об этих обстоятельствах, никому не известно. С Лили Шёнеман в драме есть лишь немногие отдельные совпадения.
Если представить себе все, что создал Гёте до того момента, то «Стелла» кажется в этом ряду совершенно новым явлением, где молодой автор экспериментирует с крайними эмоциональными возможностями и крайними способами поведения. «Совиновники», «Гёц фон Берлихинген», «Вертер», «Клавиго» — в каждом из этих произведений Гёте исследовал тайные побуждения человеческих действий, нередко заводившие в бездну. Конечно, «Стелла» посвящена исключительно любви, раскрытию чувства и созданию атмосферы вокруг влюбленных. Драма повествует о притяжении и отталкивании любящих, больше ни о чем, — совершенно неисчерпаемая, хотя и ограниченная тема. В этих пределах пьеса берет глубоко. Правда, тут приходится исходить из предпосылки, которую сегодня мы не можем безусловно принять: осуществление своей личности для любящей женщины состоит единственно в том, чтобы целиком посвятить свою жизнь мужчине, подчинить ее ему, стать его собственностью. Слова, означающие принадлежность, в финале пьесы говорят сами за себя: «Фернандо — «Мои, мои!», Стелла и Цецилия — «Я твоя. Мы твои!». Возникают сомнения, в какой мере многословные характеристики женской психологии в этой пьесе являются адекватными. («И за что только вас так любят! — удивляется Стелла. — И за что только прощают вам то горе, которое вы нам причиняете?!») (4, 177).
Цецилия и Стелла имеют отнюдь не одинаковые взгляды на жизнь и на любовь. Цецилия — это супруга, прошедшая испытание горем. Она в состоянии видеть события со стороны и, несмотря на все потрясения, обдумать свое поведение и обосновать предложение отказаться от собственного мужа. Она не смешивает «страсть любовницы» и «чувство жены»: «Фернандо, я чувствую, что моя любовь к тебе не своекорыстна. Это не страсть любовницы, готовой все отдать, только бы предмет ее любви был с ней. Фернандо! Мое сердце полно теплым чувством к тебе, это чувство жены, которая из любви к мужу может пожертвовать даже своей любовью» (4, 194). Стелла полностью растворяется в своей любви. Она полностью во власти духовного и физического влечения. Самое удивительное
321
в этой пьесе то, что нормы общественного поведения со своими запретами и рекомендациями вообще не играют никакой роли. Категории нравственной вины также утрачивают свою силу перед лицом любви. Обе любящие женщины категорически отвергают какую–либо вину со стороны любимого мужчины. В никак не обозначенной отдаленности почтовой станции и поместья Стеллы осуществляется игра рокового притяжения и попыток удаления вплоть до финала, который вводится первыми словами аллегорического рассказа о графе фон Глейхене «Жил некогда в Германии», транспонируя происходящее в сказочную, утопическую сферу.
Фернандо все время колеблется: оставаясь верным любви, он все время оказывается неверным своим партнершам. Стелла произносит о нем парадоксальную фразу: «Да простит тебя господь, сотворивший тебя… таким непостоянным и таким верным!» (4, 177). Фернандо встает в один ряд с Вейслингеном и Клавиго, неспособным к длительным отношениям. Нет надобности упоминать, что Гёте имеет в виду и себя самого, свое непостоянство, колебания, подозрительность ко всяким связям. Густхен Штольберг он признавался 3 августа 1775 года: «Моя злосчастная судьба не дает мне жить в равновесии. То я судорожно сосредоточен на чем–то одном, то качаюсь на все четыре стороны». Смятение — вот слово, которое чаще всего встречается в письмах Гёте за 1775 год. Оно знакомо и Фернандо, который беспомощно говорит себе: «Оставь, оставь меня! Вот опять ты овладело мною, ужасное смятение!.. Таким холодным, таким омерзительным кажется мне все на свете… словно все ничтожно… словно моя вина ничтожна…» (4, 193). Фернандо — предшественник некоторых авантюрных героев Гофмансталя.
В совсем ином мире живет хозяйка почтовой станции из первого акта. Тесно связанная с практической жизнью, занятая повседневным трудом, она не имеет возможности парить в заоблачных высях блаженства или погружаться в бездны отчаяния. «Ах, сударыня, нашей сестре некогда плакать, некогда, к сожалению, и молиться. Вертишься и в воскресные, и в будние дни» (4, 162). Первый акт — это шедевр драматургической экспозиции; он не уступает сценам на постоялом дворе в «Мисс Сара Сампсон» и «Минне фон Барнхельм». Постепенно вводятся фигуры и нарастает напряжение, по мере того как читатель и
322
зритель начинают понимать возникающие между ними связи и в своих предположениях, а потом и в знании опережают героев драмы.
В 1775—1776 годах финал со столь необычным решением еще годился для Гёте. Тридцать лет спустя он отдал дань нормам общественной морали. Позволительным казалось теперь то, что полагается, а не то, что приятно. «Пьеса для любящих» превратилась в трагедию. Теперь положение «виновных» стало безвыходным: Фернандо застрелился, Стелла приняла яд. В этой редакции пьеса в 1806 году пошла на веймарской сцене и в других городах, и в «Последнем прижизненном издании» была напечатана только эта трагедия «Стелла», уже обычная история треугольника с концом, не вызывавшим никаких возражений.
Конец жизненного этапа
Гёте переехал в Веймар и вскоре после этого взял на себя целый ряд ответственных государственных обязанностей. Это означало конец определенного этапа жизни. Именно так он представлял себе его, оглядываясь назад. Последние страницы «Поэзии и правды» рассказывают о том, как, отправившись в Италию, он в Гейдельберге получил известие о том, что карета веймарского камергера наконец прибыла во Франкфурт, и тут же повернул назад. В тексте автобиографии, намекая задним числом на то, какое значение для него имел этот оборот дела, Гёте говорит о своем решении отправиться к Тюрингенскому двору словами Эгмонта, содержащими образ большой художественной силы: «Дитя! Дитя! Довольно! Словно бичуемые незримыми духами времени, мчат солнечные кони легкую колесницу судьбы, и нам остается лишь твердо и мужественно управлять ими, сворачивая то вправо, то влево, чтобы не дать колесам там натолкнуться на камень, здесь сорваться в пропасть. Куда мы несемся, кто знает? Ведь даже мало кто помнит, откуда он пришел» (3, 660).
Хотя на новом месте сначала мало изменился стиль жизни, подобной бурному гению, однако после 1776 года больше ничего не было создано такого, что безусловно можно было бы отнести к «Буре и натиску». (Разве что стихотворения «Морское плаванье», сентябрь 1776 года, и «Зимнее путешествие на Гарц»,
323
декабрь 1777 года, еще сохранили связь с этими настроениями.) Да и вообще в это веймарское десятилетие, от 1776 года до начала итальянского путешествия в 1786 году, поэзии почти не было места в жизни, до отказа заполненной работой, в этом мире деловых бумаг, заседаний и прочей административной прозы.
Поэтому сейчас надо попытаться ретроспективно обобщить то, чего Гёте достиг в тот период своей творческой деятельности, когда он был связан с «Бурей и натиском». То, что драма Максимилиана Клингера «Буря и натиск», давшая имя движению, появилась лишь в 1777 году (а была написана годом раньше), не имеет никакого значения. Очевидна ее связь с теми тенденциями, которые возникли уже в конце 60–х годов и просуществовали вплоть до 80–х. Как это бывает почти всегда в художественных «периодах» (и не только художественных), которые обычно провозглашают и оберегают потомки, стремящиеся упорядочить историю, часто совершенно разные явления существуют одновременно. В то время как «бурные гении» еще продолжали действовать, то, что относили к Просвещению, полностью сохраняло актуальность так или иначе до конца века. А когда Фридрих Шиллер заявил о себе драмой «Разбойники» (1781) и стихами «Антологии 1782 года», встав тем самым в ряд «бурных гениев», Гёте давно уже шел другими путями. «О полноте души» — так называется сочинение, опубликованное графом Фрицем цу Штольбергом в 1777 году. Именно это есть главное требование, слова «полнота души» могли бы послужить эпиграфом ко всему тому движению, которое началось в те месяцы 1770— 1771 годов, когда Гёте и Гердер были в Страсбурге, и достигло кульминации в пьесах Шиллера «Разбойники» и «Коварство и любовь». Это были произведения литераторов в возрасте от 20 до 30 лет — Гердера и Гёте, Клингера и Ленца, Вагнера и Лейзевица и т.д.
В истории литературы с некоторых пор установилось мнение, что «Бурю и натиск» не следует рассматривать как движение, противодействующее рациональной культуре Просвещения, а, скорее, как продолжение, развитие, расширение просветительских тенденций. Воплощая в словах и формулировках новые впечатления и новый опыт, непосредственно выражая чувства и страсти и утверждая их право на существование, штюрмеры разрушили границы, которые
324
ставило Просвещение, утверждавшие приоритет рационального и нормативного восприятия мира, природы и человека. Таким образом, Просвещение охватило новые области человеческого существования, до того не исследованные стороны человека и его опыта. Человек в целом, его интеллектуальные и эмоциональные возможности стали предметом изучения, ему должна была быть обеспечена возможность полностью реализовать себя. Призыв к свободе, в полный голос прозвучавший в драме, поэзии и прозе, был основой для самоосуществления. До сих пор она на каждом шагу встречала препятствия: политические, сословные, церковные, правовые, моральные. Вопрос о том, что такое свобода человека и как она может быть реализована, не ущемляя при этом прав отдельной личности, начиная с XVIII века продолжает оставаться объектом борьбы и предметом дискуссий. Осуждение придворного стиля, нормы и регламентации которого ставили преграды на пути всестороннего развития человека, было программой действий. «Отполированная нация» отвергалась, потому что, «как только нация будет отполирована […], она утратит характер. Масса индивидуальных ощущений, их сила, способ восприятия, действенность, которые связаны с этими отдельными восприятиями, — все это черты, характеризующие живые существа» («Франкфуртские ученые известия», 27 октября 1772 г.). О том, насколько сложными были процессы освобождения от придворных представлений, свидетельствует творчество и эстетические учения буржуазных писателей, таких, как Готшед и Геллерт.
«Бурные гении» решительно подчеркивали волю чувствующего и стремящегося к деятельности субъекта. Содержание его стремлений было, правда, весьма разнообразным: от выражения нового ощущения счастья, не выходящего, впрочем, за пределы частной сферы, до достаточно резкой общественно–политической критики; от чисто эмоциональной личной религиозности до осторожных реформ в общественной и частной сферах. Здесь многое перемешивалось. Во многих драмах словно эхом откликался призыв к свободе гётевского Гёца, его поза «прекрасного парня» произвела впечатление. Социально–критическая тема была подхвачена. Именно так, например, рассматривалась судьба детоубийцы, осмыслялись подлинные причины ее отчаяния. Обрушивались на привилегии дворянства, если его представители делали из них вывод
325
о своем безусловном праве распоряжаться судьбой других людей. Однако переворот не был провозглашен целью, так что и дворяне спокойно могли включиться в хор борцов за свободу или в произведениях добросовестных бюргеров выступить в роли борцов за лучшее будущее. Говоря о республике и республиканской конституции, совсем не обязательно имели в виду конституцию государственную так, как это делаем теперь мы. Имелась в виду свобода гражданина государства, не связанная с определенной формой правления. Никакой целостной политической концепции молодые люди того времени не имели. По большей части это были представители буржуазии, получившие образование часто ценой больших лишений. Главным препятствием к созданию такой концепции были особые условия существования Германской империи, раздробленной на мелкие и мельчайшие владения, сильно отличавшиеся друг от друга, со слабой, далекой от единства буржуазией.
Вклад Гёте уже нами очерчен. Было бы очень просто попытаться свести все созданное и намеченное им к одному общему знаменателю: стремление к творчеству в манере бурного гения; наслаждение прекрасным и сильным слогом; показанное в некоторых стихотворениях единство природы, любви и чувствующего «я»; восприятие природы как силы, «поглощающей силу», «прекрасное и безобразное, доброе и злое», где все существует рядом на равных правах («Прекрасное искусство Зульцера»); поиски истоков, поэтическая интерпретация двойственных мотивов человеческого поведения, неверности, колебаний; прославление динамической жизни на основе уверенности в своих силах: «вцепиться, схватить — вот в чем суть любого мастерства» (июль 1772 г.). Широта тематического охвата, разнообразие художественных средств, с которыми он экспериментировал, поразительны. Правда, счастье нашло себе место только в его стихах, да и там часто хрупкое, как будто оно начинается со слов «и все–таки».
Нельзя безусловно принять все, что было создано молодым Гёте. Мы наталкиваемся на проблемы и противоречия, которые не выражены в текстах непосредственно. То, о чем говорил Гёте, было — в этом никто не сомневается — великим проектом, рожденным в сомнениях и колебаниях, о чем свидетельствуют письма, и этот проект был мечтой об осуществлении человеческой жизни. Как будто бы существует автономная
326
творческая сила, независимость действия и самоосуществления в творчестве и в творении (отсюда подчеркнутое значение художника), как будто бы при обмене товаров не происходит отчуждения между создателем и продуктом, не возникает изолирующая ситуация конкуренции, разрыв между отупляющей работой и редкими моментами согласия с самим собой. Как будто бы блаженное чувство единства с природой можно сохранить сколько–нибудь надолго и наша связь с ней не является постоянно действующим конфликтом (в котором «природа» медленно, но верно приближается к своей возможной гибели). Как будто бы провозглашенная в «Майской песне» любовь к природе и наслаждение ею есть не фикция, а реальность и как будто бы эта любовь не наталкивается на каждом шагу на ограничения общественные, классовые, социальные и не разбивается до крови. Гёте и сам столкнулся с этим уже в 1775 году.
Но в проектах и произведениях молодого Гёте по–прежнему сохраняется то, что не было реализовано: не нашедшее удовлетворения требование прав для индивидуума, его объединения с природой, его стремления к самоосуществлению; неосуществленное заключает в себе требование общественного переустройства.
В дальнейшей жизни Гёте относился неодобрительно к делам своей молодости. Многое из юношеских устремлений и требований казалось ему неприемлемым. Прямо–таки безудержным было его желание уничтожить документы тех времен. То, что тогда происходило, представлялось впоследствии слишком запутанным и подозрительным, сила, бившая через край, стала опасной, так как мера и порядок, к которым он теперь стремился, могли оказаться под угрозой. В прозаическом гимне «О немецком зодчестве» он видел теперь только «пыльное облако выспренних слов и фраз» («Поэзия и правда», 3, 428), а идеи «Бури и натиска» подверглись критике целиком. Правда, более или менее приемлемое извинение он нашел для «той прославленной и ославленной литературной эпохи, когда множество молодых, богато одаренных людей со всей отвагой и дерзостью, возможными лишь в такое время, прорвались вперед и без оглядки и не Щадя своих сил создали много радостного и доброго, но — злоупотребив этими силами — также немало досадного и злого» (3, 438). Ему было трудно найти соотношение между частными подробностями тех времен и тем «самым главным и истинным», что
327
господствовало в его жизни и о чем он собирался рассказать в своей книге воспоминаний (письмо Цельтеру от 15 февраля 1830 г.).
В девятнадцатую книгу «Поэзии и правды» Гёте включил пассаж, посвященный идеям бурных гениев и выдержанный в тоне сдержанного отчуждения: «В ту пору гений проявлялся лишь в том, что, преступая существующие законы, опровергал установившиеся правила и объявлял себя безграничным. Быть гениальным на этот лад было нетрудно, а потому не диво, что такое злоупотребление словом и делом заставило всех добропорядочных людей восстать против подобного бесчинства» (3, 637).
Старый Гёте готов был отшатнуться от всего дикорастущего и бесформенного. Оно сулило лишь беспокойство, вожделенная подчиненность природы и жизни строгим законам не могла в нем проявиться. Ему вовсе не противно все то, что связано с Индией, так занимавшее Вильгельма фон Гумбольдта, но «я боюсь его, — писал Гёте 22 октября 1826 года, — оно вовлекает мое воображение в мир безобразный и безо бразный, чего я теперь должен остерегаться более, чем когда–либо» [XIII, 503]. Итак, он прекрасно отдавал себе отчет в том, что соблазн бесформенности и разрушения формы все еще для него актуален.
Молодой энтузиазм борьбы за свободу теперь также вызывал только улыбку. «Потребность в независимости» возникает скорее в мирные времена, чем во время войны, когда властвует грубая сила. А тут никто ничего не хочет терпеть: «Мы не хотим терпеть никакого гнета, никто не должен быть угнетен, и это изнеженное, более того — болезненное чувство, присущее прекрасным душам, принимает форму стремления к справедливости. Такой дух и такие убеждения в то время проявлялись повсюду, а так как угнетены были лишь немногие, то их тем более тщились освободить от всякого гнета. Так возникла своего рода нравственная распря — вмешательство отдельных лиц в дела государственные; явившаяся результатом похвальных начинаний, она привела к самым печальным последствиям» (3, 450—451).
После тех, с точки зрения Гёте, непростительных, жестоких событий, которые произошли во время Французской революции, он не мог уже больше одобрять настроения юности. Ненависть к тиранам, провозглашенная когда–то во весь голос, представлялась теперь детской игрой. Ему было странно читать стихот–328
ворения того времени, «проникнутые единой тенденцией, стремлением ниспровергнуть любую власть — все равно монархическую или аристократическую» (3, 452).
У нас нет оснований просто присоединиться к критическим высказываниям Гёте в адрес «Бури и натиска», наоборот, его оценка этих ранних лет дает основания для вопросов. Может быть, это самозащита, стремление оттолкнуть от себя воспоминания о несбывшихся молодых мечтах? Может быть, он хочет заставить себя и других забыть, что переезд в Веймар и жизнь там ознаменовали перелом, невозможность продолжать существование художника и реализовать стремление к независимости? Может быть, смятение молодых лет он решил окончательно списать за ненадобностью? Он, должно быть, не хотел теперь вспоминать своих жалоб на то, что «злосчастная судьба» не хочет позволить ему «равновесия» и «на волнах воображения и возбужденной чувственности он то взмывает в небеса, то низвергается в ад».
Но осенью 1775 года, когда Гёте отправился в Веймар, «главная истина» его жизни была еще от него скрыта. То, что он туда отправился и там остался, несомненно, показывает одно: только художником и адвокатом по мелким делам он оставаться не мог. В этом смысле жизнь в Веймаре была, конечно, отходом от предшествующих лет. Но решению взять на себя в Веймаре административные обязанности, принятому не позднее чем весной 1776 года, нельзя отказать в последовательности. Можно предположить, что выполнение определенных государственных задач Гёте воспринимал как возможность хоть в какой–то мере реализовать в конкретных действиях ту жажду активности, о которой столько говорилось. Многие из его высказываний в письмах и дневниках первых веймарских лет содержат свидетельства этого намерения: воплотить в практической работе на общее благо то творческое начало, которое его вдохновляло и возбуждало. В этом–то и заключается последовательность такого решения.
329