Гёте. Жизнь и творчество. Т. I. Половина жизни

Конради Карл Отто

ДЕТСТВО ВО ФРАНКФУРТЕ

 

 

28 августа 1749 года

Во Франкфуртской церковной книге записано о крещении Гёте главным пастором церкви святой Катарины, доктором Фрезениусом, который венчал еще родителей Гёте и конфирмировал мать: «1749. Август. Крестил сверх того во Франкфурте. В пятницу 29 dito р. Н. Doct. u. Sen. Fresenium privatim. Его высокоблагородие господин Иоганн Каспар. Его Римского Императорского Величества действительный советник и обоих прав доктор; госпожа Катарина Элизабета, его супруга, урожденная Текстор; их сын, родившийся вчера в четверг между 12 и 1 часом и первый ребенок Иоганн Вольфганг. Приглашенным для этого господином крестным отцом был госпожи родительницы собственный отец, его высокоблагородие господин Иоганн Вольфганг Текстор, высокочтимый шультгейс, а также Его Римского Императорского Величества действительный советник».

По–деловому трезво и в то же время многозначительно начинается автобиография «Поэзия и правда» — она соотносит собственное «я» с положением светил, то есть с чем–то высшим, определяющим судьбу отдельного человека:

«Двадцать восьмого августа 1749 года, в полдень, с двенадцатым ударом колокола, я появился на свет во Франкфурте–на–Майне. Расположение созвездий мне благоприятствовало: солнце, стоявшее под знаком Девы, было в зените; Юпитер и Венера взирали на него дружелюбно, Меркурий — без отвращения, Сатурн и Марс ничем себя не проявляли; лишь полная луна была тем сильнее в своем противостоянии,

49

что настал ее планетный час. Она–то и препятствовала моему рожденью, каковое могло свершиться не ранее, чем этот час минует.

Сии добрые предзнаменования, впоследствии высоко оцененные астрологами, вероятно, и сохранили мне жизнь: из–за оплошности повивальной бабки я родился полумертвый и понадобилось немало усилий для того, чтобы я увидел свет. Это обстоятельство, так встревожившее мою родню, пошло, однако, на пользу моим согражданам, ибо дед мой, шультгейс Иоганн Вольфганг Текстор, озаботился учредить должность городского акушера и ввел, вернее, возобновил обучение повивальных бабок, что, надо думать, сохранило жизнь многим явившимся на свет после меня» (3, 12).

Это написано с точки зрения старости, старающейся осмыслить истоки. В том же ключе звучат и первые строки «Первоглаголов. Учение орфиков»:

Со дня, как звезд могучих сочетанье

Закон дало младенцу в колыбели,

За мигом миг твое существованье

Течет по руслу к прирожденной цели.

Себя избегнуть — тщетное старанье…

(«Демон». — Перевод С. Аверинцева — 1, 462)

Все, что написано в «Поэзии и правде» о трудных родах, так, вероятно, и было. Проверить это нельзя, поскольку мы не располагаем медицинским свидетельством о том, что происходило в тот полуденный час в доме с тремя лирами. Весьма искусно и вполне сознательно — после того как в первой части отрывка установлена связь с областью, лежавшей вне нашего мира, — индивид связывается со своими согражданами, поскольку упоминается о полезных последствиях этих тяжелых родов для современников и потомков.

Всякий биограф считает своим долгом изучить подробный рассказ Гёте о периоде между 1749 и 1775 годами, его автобиографию, разросшуюся на много сотен страниц, коль скоро он хочет знать, что пережил этот молодой человек до поездки в Веймар осенью 1775 года и что он считал определяющим. Конечно, надо отдавать себе отчет, что «Поэзия и правда» и другие автобиографические произведения включают в себя взгляды и опыт позднейших лет, и задуматься над тем, в какой мере эти произведения можно принимать за

50

истину. Эти размышления, разумеется, не умаляют значения «Поэзии и правды». Они лишь определяют ее место: это художественное произведение, созданное писателем в старости, — и оно должно оцениваться с этой точки зрения. У него еще и другие цели, а не только рассказ о молодых годах.

Конечно, биограф не может обойтись без постоянных ссылок на «Поэзию и правду». Многие справедливо удивлялись тому, как хорошо старик Гёте помнил отдельные подробности, относившиеся к юности, даже когда в его распоряжении не было никаких документов. Но иногда ему случалось и ошибаться. Незначительное различие в указании на время рождения между записью о рождении в церковной книге и «Поэзией и правдой» показывает, что Гёте сознательно прибегал к небольшим сдвигам во времени. И акушеры также существовали до рождения Гёте, может быть, только их обязанностям стали уделять больше внимания, чем до тех пор.

 

Автобиографические произведения. Письма. Дневники. Воспоминания

Жизнь Гёте и все, что с ней связано, тщательно документированы. Не одно поколение исследователей собирало, классифицировало, исследовало и комментировало материал, на основании которого удалось реконструировать жизненный путь человека, умершего полтора столетия назад. Все, что он делал, читал, писал, изучал и сочинял, подверглось подробнейшему обследованию. Этот единственный в своем роде жизненный и творческий путь можно проследить почти что день за днем. Различные сведения можно почерпнуть из писем и других письменных источников, огромное количество информации содержится прежде всего в собственных записях Гёте. В 133–томном «Веймарском издании» 50 томов содержат письма Гёте, 13 — его дневники, а в каждом томе в среднем 400 страниц.

Что касается собственных высказываний Гёте о своей жизни, творчестве и деятельности, следует различать высказывания ретроспективного характера и те, которые можно считать как бы первоисточниками, поскольку они относятся к тому же времени, о котором говорят. Текущие записи в дневнике — нечто иное, чем автобиография, где зрелый или уже постаревший человек рассказывает о своей судьбе, пытаясь отдать

51

отчет себе и другим в последовательности или непоследовательности, цельности или разорванности прожитой жизни. Письма Гёте также можно отнести к первоисточникам, хотя в них обычно есть установка на адресата, отличающая их как от личного дневника, так и от обстоятельного, последовательно изложенного автобиографического произведения. От Гёте до нас дошли все упомянутые выше виды автобиографических произведений и свидетельств.

Мы располагаем письмами Гёте с ранних лет; первые письма относятся к 1764 году, когда их автору не было еще пятнадцати лет, последнее письмо, адресованное Вильгельму фон Гумбольдту, датировано 17 марта 1832 года.

Дневники, которые Гёте вел с большим или меньшим усердием всю свою жизнь, начинаются тоненькой тетрадочкой о первом путешествии в Швейцарию в июне 1775 года. К ним можно отнести и «Эфемериды» — записную книжку, куда он во Франкфурте и Страсбурге в 1770 и 1771 годах записывал заголовки книг, которые следует прочесть, и делал выписки из уже прочитанных. Дневники кончаются записью от 16 марта 1832 года: «Весь день провел из–за плохого самочувствия в постели». В них имеются знаменательные пропуски: они касаются Веймарского периода с июня 1782 по сентябрь 1786 и с ноября 1786 по январь 1790 года, то есть того периода, который все еще особенно трудно поддается осмыслению.

Все остальные большие автобиографические сочинения Гёте, наряду с которыми имеются и более мелкие наброски, относятся к периоду старости, это обзоры пройденного пути, поиски причинных связей в собственной жизни, объяснения ее. В 1809 году Гёте начал работать над «Поэзией и правдой»; в 1813 были закончены I—III части; часть IV была завершена лишь в 1831 году. Более пятидесяти лет отделяли пишущего от описываемых событий. «Итальянское путешествие», охватывающее период с 3 сентября 1786 по март 1788 года, было написано спустя почти 30 лет, с 1813 по 1816 год, «Кампания во Франции» и «Осада Майнца», описывающие события 1792 и 1793 годов, закончены в 1820—1822 годах. Так же поздно созданы «Анналы» — между 1817 и 1825 годами, задуманные как дополнения к другим автобиографическим произведениям и выстроенные в хронологическом порядке. «Анналы» начинаются с 1775 года, на котором завершается «Поэзия и правда», и продолжаются до 1822 года.

52

Изданную им самим или подготовленную к печати переписку Гёте рассматривал как дополнения к незаконченным автобиографическим заметкам: переписку с Шиллером (1794—1805) и с Цельтером (1799—1832).

Когда Гёте писал о себе в прошлом, он хотел найти в собственной жизни то же, что открылось ему в качестве закона природы и жизни. Подобные наблюдения были нацелены на то, чтобы в постоянных изменениях жизни найти нечто неизменное и увидеть противоречия и дисгармонию слитыми в единстве жизни и развития. Это производит большое впечатление, даже захватывает. Но мы не обязаны полностью и безоговорочно принять такое понимание им собственной жизни, даже если для некоторых исследователей Гёте оно и обладает непререкаемой убедительностью.

Как ни богат документальный и автобиографический материал, в нем имеются, однако, заметные пробелы. За них ответствен в значительной степени сам Гёте. Количество уничтоженного им поистине удивительно: письма, юношеские работы, фрагменты. Аутодафе, уничтожение собственных бумаг, устраивалось им неоднократно. Иногда его, как видно, одолевало ощущение сомнительности написанного им, а доброжелательные, по существу, замечания друзей только укрепляли это ощущение. «В самые мои лучшие годы мне часто говорили друзья, которые должны были знать меня: я живу лучше, чем я говорю, говорю лучше, чем пишу; а написанное лучше, чем напечатанное. Однако эти доброжелательные, даже лестные речи не приводили ни к чему хорошему: они лишь увеличивали и без того свойственное мне пренебрежение к данному мгновению и непреодолимой привычкой стало не уделять внимания сказанному и написанному и не заботиться о сохранности того, что, вероятно, было достойно лучшей участи».

11 мая 1767 года он сообщает из Лейпцига сестре Корнелии: «Мой Вальтазар окончен. — И сразу же добавляет: — Но я должен сказать о нем то же, что и обо всех гигантских работах, за которые берется такой карлик, как я». Спустя пять месяцев эта трагедия была сожжена вместе с другими вещами. «Вальтазар, Изавель, Руфь, Селима и др. смогли искупить грехи своей молодости лишь с помощью огня» (Корнелии, 13 октября 1767 г.).

В «Поэзии и правде» говорится о целой массе опытов, набросков, наполовину осуществленных замыс–53

лов, превратившихся в дым и пепел скорее из–за дурного настроения, чем из–за сознательного намерения. Перед отъездом в Страсбург юный автор устроил своим работам «великое аутодафе». Многие начатые работы, стихотворения, письма и бумаги были уничтожены, и мало что осталось, кроме переписанных рукой Бериша пьес «Капризы влюбленного» и «Совиновники». Он чуть не бросил в огонь «Вертера», смущенный случайным замечанием своего друга Мерка, подобно тому как сжигает бо льшую часть своих работ Вильгельм Мейстер.

В веймарском дневнике он записывает со всей серьезностью 7 августа 1779 года: «Убирался дома, просматривал свои бумаги и сжег всю старую шелуху. Новые времена, новые заботы. Оглядки на прошлую жизнь». Впрочем, здесь же есть и такая запись: «Время, что я провел с октября 75 года, носимый по жизни, я еще не решаюсь обозреть. Да поможет мне и в дальнейшем бог».

Собираясь в третье свое путешествие в Швейцарию в 1797 году, Гёте уже в 40 лет сжег все полученные им с 1772 года письма — «из–за решительной несклонности предавать гласности скрытое течение дружеских бесед», как он написал позднее в «Анналах». Служат ли эти слова достаточным обоснованием? Не странно ли, что уничтожено такое количество документов, касающихся узкого семейного круга? Ранние письма матери исчезли, как и письма сестры Корнелии, ничего не сохранилось от Кетхен Шёнкопф, Фридерики Эзер, Фридерики Брион, Лили Шёнеман, не говоря уже о возможных письмах отца; от длительного периода с 1766 по 1792 год, как уже говорилось, сохранилось всего четыре письма сыну от матери, отнюдь не ленивой на письма. Не пощажены и письма герцога вплоть до 1792 года. Только случай спас письма пяти лет — до 1797–го — с этого года они стали сохраняться.

Уже в преклонных годах Гёте продолжал сжигать письма. Когда он в 1827 году получил от Марианны Виллемер письма друга юности Иоганна Адама Хорна, они не были пощажены стариком, который не был заинтересован в сохранении вызывающих неудовольствие документов из своего прошлого. Он искал в прошлом внутренних связей и логики развития. Аргументы Гёте достаточно выразительны: «Это были, по существу, очень старые, честно сохраненные письма, созерцание которых не могло доставить удовольствия; передо мной лежали исписанные моей собственной рукой

54

листки, слишком ясно говорившие о том, в каком нравственном убожестве прошли лучшие годы юности. Письма из Лейпцига были весьма неутешительны; я их все предал огню; два из Страсбурга я сохранил, в них, наконец, заметен свободный взгляд на окружающее, облегченный вздох вырывается из груди молодого человека. Правда, при всем радостном внутреннем стремлении и похвальной общительности и внутренней свободе нет еще и намека на вопросы — откуда и куда? из чего? во что? — поэтому–то и предстоят такому вот существу весьма занятные испытания» (Марианне Виллемер, 3 января 1828 г.).

Гёте составил определенный образ собственной жизни, в котором не выносил дисгармоничных тонов. Созданный им для себя и для других собственный образ, столь выразительно проявляющийся в поздних автобиографических произведениях, начал строиться им самое позднее уже в 90–х годах: это ясно доказывает аутодафе 1797 года.

 

Школьное обучение мальчика

О школьных годах Гёте насочинено достаточно. Многое из того, что рассказывается о них, невозможно проверить, если нет непосредственных свидетелей или документов. Все воспоминания моделируют прошлое на свой лад. Так, Беттина Брентано, в замужестве фон Арним, родившаяся в 1785 году, узнала кое–что от матери Гёте о его юности — спустя десятилетия, — а затем добавила к этому в своей книге «Переписка Гёте с ребенком» еще и от себя восторженных анекдотов.

Гёте сам рассказал о первых годах своей жизни весьма кратко: как он кидал на улицу посуду, поощряемый живущим напротив Оксенштейном; описал интерьер родительского дома и ближайшего окружения; упомянул о пристрастии отца, «обычно очень лаконичного», «к итальянскому языку и ко всему, имеющему отношение к этой стране», о заботах императорского советника об образовании матери: итальянском языке, игре на клавикордах и пении; вспомнил о кукольном театре, подарке бабушки к рождеству 1753 года, — больше рассказ о первых годах жизни не содержит ничего, и после немногих страниц Гёте переходит к 1755 году. Он начинает посещать школу и осматриваться за пределами родительского дома. «Как

55

раз в это время я стал видеть родной город» — удобный предлог рассказать читателю об этом городе и о главных событиях в нем — ярмарках и коронациях. Затем можно снова обратиться к собственному образованию.

Архивные разыскания помогли выяснить, как учился юный Вольфганг. В расходной книге отца, «Liber domesticus», указаны некоторые расходы на учителей и наглядные пособия. С 1752 по 1755 год мальчик посещал школу «Ludimagistrae Hoffin», как несколько позднее сестра Корнелия и брат Герман Якоб. До Вейсадлергассе, где вдова Мария Магдалена Гофф содержала школу для маленьких детей, было недалеко. Хотя вдова принадлежала к реформатской церкви, которая при суровом господстве лютеран во Франкфурте находилась в трудном положении, господин советник, убежденный лютеранин, доверил ей своих детей — несомненный знак терпимости. В 1747 году, когда речь шла о церкви для реформатов, советник проголосовал в коллегии за церковное здание за городскими укреплениями, хотя и на франкфуртской территории. Это было уже известной уступкой — ведь многие горожане не желали в вопросах веры ни в чем идти навстречу реформатам, которые сумели добиться внушительных экономических успехов. (В 1768 году реформаты, хотя и принадлежали к самым богатым семьям города, все еще не имели права отправлять богослужения во Франкфурте.) В школе вдовы Гофф Вольфганг научился читать. Зачем же иначе нужны были расходы на букварь с изречениями царя Соломона и катехизис с изречениями из Библии (записи от 12 февраля и 16 декабря 1754 г.).

Когда весной 1755 года началась перестройка дома на Гросер–Хиршграбен и в доме царили суета и беспорядок, мальчик пошел в публичную начальную школу. Подобные школы во Франкфурте были частными заведениями, находившимися, правда, под контролем. Школа Иоганна Тобиаса Шелльхаффера пользовалась доброй славой. Не в последнюю очередь он был известен благодаря своему красивому почерку. Все письменные документы, кроме напечатанных, были ведь тогда рукописными, и хороший почерк был одним из первейших навыков, которые следовало приобрести. Школьник Гёте до января 1756 года посещал заведение Шелльхаффера, где в соответствии с нравами того времени практиковались достаточно суровые меры воспитания, вплоть до телесных наказаний. Здесь мальчик научился читать, считать и писать — очень хорошо для его

56

шести с половиной лет. Упражнения в чтении и письме строились на библейском материале и христианском вероучении — для тогдашних детей само собой разумеющееся достояние, из которого потом всю жизнь можно было черпать и на которое легко можно было ссылаться. Титульный лист популярного букваря, вышедшего во Франкфурте в 1754 году третьим изданием, а в 1773 — пятым, достаточно выразителен: «Большой франкфуртский букварь и книга для чтения, в каковой основательно и понятно изложены указания не только для усвоения сих необходимых наук, но и для искусного письма вместе с правилами поведения, различными рифмованными молитвами, краткими вопросами из катехизиса доктора Лютера и некоторыми молитвами и жалобами, вопросами и изречениями по случаю высоких празднеств и другими необходимыми вещами».

В изящном стихотворении «на случай» почти семидесятилетний поэт вспоминал в 1816 году о том времени:

Мальчик в школу шел с пеналом,

Чтоб за парту сесть с утра,

Буквы с трепетом немалым

Выводил концом пера.

И тянулась вереница

Ровных букв и ровных строк —

И не знал он, что цениться

Будет каждая страница,

Фраза каждая и слово,

И цены пера простого

В дни далекого былого

Он, конечно, знать не мог.

(«Графине Титтине О'Доннел, пожелавшей получить на память одно из моих писчих перьев». — Перевод Е. Витковского — 1, 435)

У детей, которые с7 до 10 и с 13 до 16 часов были в школе, оставалось мало свободного времени. Но как раз в этот период, согласно «Поэзии и правде», подросток впервые стал много бродить по родному городу.

Вероятно, оспа была причиной преждевременного прекращения занятий в школе Шелльхаффера. После этого Гёте занимался только у частных учителей. Тогда это не могло помешать дальнейшему образованию,

57

потому что никого не интересовал аттестат зрелости, когда юноша записывался в университет для занятий. Конечно, и отец, нигде не служивший, занимаясь своими коллекциями и читая, не отказывался от своего права наставлять сына.

«Magister artis scribendi» 1 Иоганн Генрих Тим появился в доме осенью 1756 года. Он был мастером своего дела и в 1760 году, после окончания регулярных занятий, записал для Иоганна Вольфганга Гёте каллиграфическим почерком собственную книгу «Предписания». Сходство установившегося почерка Гёте с образцами из этой книги поражает. Продолжались не только занятия письмом, Тим не оставлял и занятий счетом, историей и географией. Устраивались настоящие соревнования по каллиграфии, писались «колючие листки» (по аналогии с колющим оружием во время поединка), некоторые сохранились среди школьных работ Гёте — «Labores Juveniles». 2 При этих упражнениях всегда обращалось внимание и на содержание: писались сентенции, изречения, слова из Библии. Среди лучшего общества стало тогда модой брать уроки у Тима.

К этому прибавилось, само собою разумеется, и обучение языкам: латыни и позднее греческому у Иоганна Якоба Готлиба Шербиуса, ставшего с конца 1756 года одним из главных домашних учителей Гёте, французскому — у мадмуазель Гаше; итальянскому — у Доменико Джовинаци (к помощи которого обращался также отец при написании своего «Viaggio in Italia»), английскому — у учителя английского языка Иоганна Петера Кристофа Шаде, который одновременно учил отца Гёте и сестру Корнелию и первый курс которого закончился в доме Гёте летом 1762 года. Когда в близлежащем пансионе Леопольда Генриха Пфейля, бывшего прежде камердинером и секретарем в доме Гёте, поселились молодые иностранцы и установился более близкий контакт с молодым англичанином Гарри Латтоном, в особенности у Латтона с Корнелией, стало возможным совершенствоваться в английском благодаря занимательным беседам. Не довольствуясь этим, ученик пожелал ознакомиться и с еврейским языком (идиш), на котором говорили на Юденгассе, в чем помог некий Кристамикус, получавший, согласно расходной книге, за это гонорар. Знакомый со

1 Учитель изящного письма (лат.).

2 Юношеские работы (лат.).

58

столькими языками, ученик стал писать наконец многоязычный роман, от которого ничего не сохранилось, за исключением собственного рассказа Гёте в четвертой книге «Поэзии и правды»:

«Должен признаться, что мне порядком надоело заимствовать для классных сочинений темы то из одной, то из другой грамматики или хрестоматии, то из одного, то из другого автора, которые сразу же после урока утрачивали для меня дальнейший интерес. И вот мне пришло на ум разом покончить с этой канителью; я придумал роман, в котором действовало шестеро или семеро братьев и сестер, рассеянных по свету и в письмах сообщавших друг другу о своей жизни и новых впечатлениях. Старший брат на хорошем немецком языке рассказывает о разных перипетиях своих странствий и о том, что встретилось ему на пути. Сестра, чисто по–женски, в коротких фразах и с бессчетными многоточиями — в этом стиле был впоследствии написан «Зигварт», — отвечает каждому, по мере сил вводя его в круг своих домашних и сердечных дел. Один из братьев изучает богословие и образцово пишет по–латыни, иной раз заканчивая письмо еще и греческим постскриптумом. Уделом третьего, служащего по торговой части в Гамбурге, становится английская корреспонденция, а следующего за ним, живущего в Марселе, — соответственно французская. Для итальянского был изобретен музыкант, впервые отправившийся в дальнее турне; наконец, младший, нахальный желторотый птенец, для которого у меня в запасе уже не было иностранного языка, изъяснялся в письмах на некоем немецко–еврейском диалекте, приводя в отчаяние адресатов своими ужасными каракулями и потешая родителей этой странной затеей» (3, 103—104).

Гёте захотел выучиться и древнееврейскому языку. Он давно уже хорошо знал Ветхий завет и был увлечен его историями и образами. Поскольку он пожелал читать в оригинале, был приглашен для частных уроков ректор франкфуртской гимназии Иоганн Георг Альбрехт; уроки проходили в конце дня в старом здании монастыря босоножек, где помещалась гимназия, в богатой библиотеке ректорской квартиры. Результатом этих занятий было, вероятно, не столько знание древнееврейского, сколько дальнейшее расшатывание христианского вероучения. Уже лиссабонское землетрясение 1755 года взволновало мальчика и заставило его задуматься. А теперь на уроках ректора Альбрех–59

та он начал задавать критические вопросы о неправдоподобных событиях и странностях в Ветхом завете, мальчик остро почувствовал противоречие между верой и разумом. Альбрехт, в своей деятельности придерживавшийся ортодоксального лютеранства, был, в сущности, теологом критически–просветительского толка и не шел навстречу таким вопросам, ссылаясь на подробный английский комментарий к Библии, имевшийся в его библиотеке (3, 108), — многотомное издание, содержащее новый перевод текста с множеством толкований. Вольфганг мог видеть лишь перевод первых томов на немецкий, потому что издание в целом было завершено позднее. Поскольку к толкованиям английских теологов были присоединены еще и толкования немецких ученых, Гёте мог познакомиться со спорами теологов и с аргументами против догматических притязаний на истину со стороны Библии; аргументы эти приводились для того, чтобы утвердить незыблемые позиции консервативного лютеранства. Как видно, скорее всего, в это время Гёте расстался с твердой верой предков и официальной церкви.

Каково бы ни было наше отношение к надежности тех или иных сведений, сообщаемых в «Поэзии и правде», показательно, как много говорится там о занятиях мальчика Библией, в особенности Ветхим заветом. Гёте видит здесь как бы различные прообразы человеческого поведения и модели человеческих отношений. В его памяти запечатлелись примеры семейных историй, овеянные тысячелетним ореолом религиозной значительности. Испытав влияние этих прообразов, вдохновиться ими в собственном поэтическом творчестве — в подобном обращении мальчика к историям и образам Ветхого завета берет свое начало гётевский метод работы, которому он следовал в разных вариантах на протяжении всей жизни. Это никогда не было пересказом, а всегда — переработкой. Причем такое обращение к Ветхому завету в XVIII веке было обычным. Гёте сам называет Клопштока, Бодмера, Мозера, когда он вспоминает собственную «эпико–прозаическую поэму» о Иосифе: «Мне уже давно хотелось обработать историю Иосифа, но я все не справлялся с формой; прежде всего потому, что не подыскал стихотворного размера, который отвечал бы такому замыслу. Наконец я остановил свой выбор на прозе и ретиво взялся за работу. Я стремился наметить характеры и тщательно выписать их, ввести в сюжетную канву всевозможные столкновения, новые эпизоды и, таким образом,

60

превратить простую и старую историю в новое произведение» (3, 118).

От этого юношеского произведения ничего не сохранилось.

1755 год был для маленького Иоганна Вольфганга особенно знаменательным. В конце апреля началась перестройка дома. Соседний дом был разрушен, пристроен новый погреб, и мальчик, снабженный инструментом каменщика, получил право заложить камень с буквами LF — lapis fundamentalis. Господин советник предпринял лишь внутреннюю перестройку, так что нависающие части всех этажей сохранились, что запрещалось в новых зданиях. Получилось импозантное трехэтажное здание с семью окнами фасада, к нему добавился чердачный этаж, и на каждом этаже сзади — по комнате с окнами во двор. Все это стоило отцу Гёте немало денег. Множество картин было собрано в одной из комнат, библиотека занимала специальное помещение, а в вестибюле красовались 12 больших видов Рима. К большому огорчению обитателей, к этому дому на окраине города не прилегал сад, а лишь маленький двор. Но с верхних этажей открывался вид на соседние сады и на горы.

 

Раннее впечатление. Лиссабонское землетрясение

Наряду с перестройкой, законченной в конце 1755 года, лиссабонское землетрясение было вторым событием, глубоко взволновавшим мальчика. Оно потрясло тогда весь цивилизованный мир и дало толчок размышлениям о благости промысла. Гёте было шесть лет, когда 1 ноября 1755 года Лиссабон постигла катастрофа. В «Поэзии и правде» он вспоминает о «предельном ужасе», который вызвало это событие в мире, «уже привыкшем к тишине и покою». В сжатом описании, не менее впечатляющем, чем знаменитое начало новеллы Клейста «Землетрясение в Чили», воспроизводится гибель этого известного во всем мире торгового порта и столицы — рассказ ведется в настоящем времени, передающем ощущение непосредственной причастности: «Земля колеблется и дрожит, море вскипает, сталкиваются корабли, падают дома, на них рушатся башни и церкви, часть королевского дворца поглощена морем, кажется, что треснувшая земля извергает пламя, ибо огонь и дым рвутся из развалин. Шестьдесят тысяч человек, за минуту перед тем спокой–61

ные и безмятежные, гибнут в мгновенье ока, и счастливейшими из них приходится почитать тех, кто уже не чувствуют и не осознают беды. Огонь продолжает свирепствовать, и вместе с ним свирепствует банда преступников, вырвавшихся на свободу во время катастрофы. Те несчастные, что остались в живых, беззащитны перед лицом убийства, грабежа, насилия. Так природа, куда ни посмотри, утверждает свой безграничный произвол» (3, 27—28).

Сообщались пугающие цифры — из 200000—250000 жителей погибло более 60000. Волны высотой в тридцать метров обрушивались на город, увеличивая царящий хаос. Лиссабонское землетрясение, давшее повод к многочисленным описаниям и картинам, для многих означало нечто большее, чем просто стихийное бедствие со всеми его ужасами. Вера в неисповедимую благость божью была поколеблена так же, как и оптимистические представления об этом мире как лучшем из миров. Зло не от дурных людей, следовательно, а от причин, лежащих вне воли людей. Где же справедливость и любовь к людям господа, если он допустил, чтобы погибли во мгновенье ока без разбору и виновные и невиновные, младенцы и старики, мужчины и женщины, без предупреждения, без возможности сопротивления? Проповеди, в которых упорно утверждалась неисповедимость путей господних, не встречали больше всеобщего понимания, а призыв воспринять катастрофу «с детским благоговением перед величием божьим как его волю» (Галлeр. Физические наблюдения над землетрясениями. Франкфурт, 1756) не у всех вызывал сочувствие. Гёте с достаточной ясностью сказал — правда, уже с позиций старости — о значении подобных потрясений, которые поражали его еще ребенком: «Господь бог, вседержитель неба и земли, в первом члене символа веры представший ему столь мудрым и благостным, совсем не по–отечески обрушил кару на правых и неправых. Тщетно старался юный ум противостоять этим впечатлениям — попытка тем более невозможная, что мудрецы и ученые мужи тоже не могли прийти к согласию в вопросе, как смотреть на сей феномен» (3, 28).

Гёте всю свою жизнь помнил об этой разрушительной стихийной катастрофе, заставившей и его отца приобрести сочинение «Печальное превращение Лиссабона в груду развалин и пепла» (1755—1756). В рецензии Гёте на Зульцера можно найти отзвуки подобных настроений: «В природе мы видим прежде всего силу,

62

сила поглощает… прекрасное и безобразное, добро и зло — все существует с равным правом рядом». Когда в 1809—1810 годах он готовил «Поэзию и правду», то снова обратился к свидетельствам современников о великом землетрясении, а после французской Июльской революции 1830 года он упоминает в одном ряду стихийное бедствие 1755 и революционные перевороты 1789 и 1830 годов: «Так же как лиссабонское землетрясение мгновенно дало себя почувствовать на самых отдаленных озерах и источниках, так и мы сейчас, как и сорок лет назад, непосредственно захвачены тем западным взрывом» (Вильгельму Гумбольдту, 19 октября 1830 г.). Подобные сближения бросают свет как на грандиозность стихийных явлений, так и на пришедшие в движение революционные силы, которые Гёте всегда считал разрушительными.

Мать рассказала, однако, Беттине фон Арним историю, окрашенную несколько иначе: «Вернувшись после проповеди (может быть, Фрезениуса, который ее опубликовал: «Покаянные мысли при великих потрясениях, каковые господь бог в природном мире допускает, произнесенные 16 января 1756 года, в день покаяния и молитв по случаю великого землетрясения»), Гёте на вопрос отца, как он понял проповедь, ответил, что в конце концов все гораздо проще, чем думает проповедник: господь знает, что бессмертной душе нет никакого вреда от злой судьбы».

Глубокие следы, оставленные в воспоминаниях и мыслях Гёте лиссабонским землетрясением, дают основание предполагать, что рассказы госпожи советницы скорее соответствуют ее нерушимой вере, чем правильно передают то, что происходило в душе ее сына. Лето следующего года с его непогодой, вспоминает Гёте в «Поэзии и правде», дало «непосредственную возможность познать грозного бога, о котором так подробно повествует Ветхий завет» (3, 28).

Очень рано мальчик придумал для себя своеобразную форму почитания богов, ее описанием старый Гёте знаменательным образом завершает первую книгу «Поэзии и правды». Для мальчика «бог, который непосредственно связан с природой» (3, 39), не мог обладать никаким видимым образом. Но он захотел, «на ветхозаветный манер, воздвигнуть ему алтарь… Произведения природы должны были символизировать собою мир, а пламя, горящее на алтаре, — возносящуюся к своему творцу душу человека». Из предметов естественноисторической коллекции на нотном пюпит–63

ре отца он соорудил алтарь. При восходе солнца он зажег с помощью зажигательного стекла курительные свечи. «То было истинное благолепие». Когда свечи прожгли лак на пюпитре, юный жрец сумел скрыть причиненный вред, «но мужества для новых жертвоприношений у него уже недостало. Он даже готов был принять случившееся за указание и предостережение: сколь опасна попытка таким путем приблизиться к богу» (3,40).

Развитой мальчик постоянно сталкивался с темным и неизведанным в доме своих родителей — ортодоксальных лютеран. Рождались и вскоре умирали его сестры и братья; с 1758 года в доме жил душевнобольной человек, почти дверь в дверь с Иоганном Вольфгангом: отец Гёте был опекуном рано осиротевшего Иоганна Давида Бальтазара Клауэра, родившегося в 1732 году и закончившего в 1755 Гёттингенский университет; но вскоре он впал в меланхолию, позднее перемежавшуюся припадками буйного помешательства, так что иногда приходилось звать на помощь двух гренадеров. Господин советник считал своим долгом заботиться о больном, держал его в своем доме двадцать пять лет — больной оставался в доме до 1783 года. В «Поэзии и правде» об этом нет ни слова, хотя отчеты опекунские и сведения о состоянии больного писались в 1763—1765 годах молодым Гёте, а в 1767—1773 — его сестрой Корнелией, конечно, под диктовку отца.

 

Библиотека отца

Трудно переоценить значение для мальчика библиотеки отца. О ее составе мы знаем из описи, которая была сделана для аукциона в связи с продажей дома на Гросер–Хиршграбен, и не можем не удивляться широте интересов советника Гёте. Тут было и старое и новое. Возможно, что некоторые книги были приобретены по желанию сына, так как вся семья интересовалась или должна была интересоваться книгами отца. Книги библиотеки можно распределить по следующим большим разделам: общий раздел (библиография, справочники, периодика); словари и книги по языку; теология (с многочисленными изданиями Библии и комментариев к ней); философия (включая педагогику); античность (с основными изданиями греческих и латинских авторов); история; новые языки и литературы; история искусства; юридические науки;

64

география; математика и естественные науки; книги по Франкфурту. Литература по всем этим разделам была подобрана отнюдь не однобоко.

В «Поэзии и правде» Гёте по памяти называет некоторые основные произведения: как и следовало ожидать, «Orbis pictus» Коменского, призванный изобразить в картинах весь мир, Библию ин–фолио с гравюрами Мериана (ее нет в списке книг), «Робинзона Крузо» Даниеля Дефо, «Остров Фельзенбург» Иоганна Готфрида Шнабеля, издание 1731 года; само собой разумеется, что мальчик Гёте имел доступ к «Приключениям Телемака» Фенелона, распространенной в то время книге для детского чтения, в которой рассказывается о необычайных приключениях Телемака и которая представляет собой не что иное, как книгу о воспитании принца, написанную в форме романа. Буржуазия XVIII века охотно обращалась к этому педагогическо–моральному компендиуму. Беньямин Нойкирх — его перевод был первым, с которым познакомился Гёте, — переложил прозу Фенелона в обильных александрийских стихах («Приключения принца с Итаки… С французского — господина Фенелона на немецкие стихи переложенный…», 1727). Не был забыт и «Acerra philologica», то есть филологический ящичек с фимиамом — сборник историй и анекдотов, вводящих в мир античности; этот сборник Гёте в 1830 году взял из веймарской библиотеки (запись в дневнике) и читал его с внуком Вальтером. Впечатляющие занимательные истории и картинные изображения особенно увлекли мальчика и запечатлелись в памяти старика.

 

Детские впечатления

Если французская оккупация и постой и раздражали отца Гёте, то для мальчика они означали новые впечатления: близкое общение с художниками, работавшими на графа Торана в родительском доме, а также знакомство с миром театра. Еще до этого он слышал о бродячих труппах, гастролировавших во Франкфурте, может быть, даже видел их спектакли; теперь начались постоянные спектакли французских актеров в «Юнгхофе». Дедушка–шультгейс получал бесплатный билет, чему отец отнюдь не был рад, и вот каждый день, как вспоминал впоследствии Гёте, «я сидел в креслах перед чуждой мне сценой и тем внима–65

тельнее следил за движениями, мимикой и интонациями актеров, что ровно ничего не понимал из того, что говорилось там, на подмостках, и, следовательно, получал удовольствие только от жестов и звучания речи. Всего непонятнее для меня была комедия, ибо в ней говорили быстро и к тому же сюжеты ее были заимствованы из обыденной жизни, а я ровно ничего не смыслил в повседневном языке. Трагедии давались реже и благодаря размеренной поступи, четкой ритмике александрийского стиха и обобщенности выражений были мне все же куда понятнее» (3, 77). Он рано познакомился здесь с трагедиями и комедиями, развил свое понимание драматической композиции и театральности. Он видел пьесы Детуша, Мариво, Лашоссе, зачинателя «слезливой комедии», и попутно учился французскому. Стихи из трагедий Расина он декламировал на театральный манер, «не понимая, собственно, языка во всех его связях» (3, 77). Таким образом, до Шекспира он познакомился с французской трагедией XVII и с французской комедией XVIII века и прошел, следовательно, путем, которым шло развитие немецкой литературы, — от французов к Шекспиру, как это теоретически обосновал в своей «Гамбургской драматургии» Лессинг. Однако искусством точно рассчитанной драматической интриги, которое он так рано имел возможность наблюдать во французском театре в «Юнгхофе», он овладел удивительно хорошо, что видно по его самым ранним (сохранившимся) пьесам — «Совиновники» и «Клавиго», — и это искусство было в его распоряжении и в более поздние годы.

Здесь не место рассказывать о том, как Гёте в юные годы воспринимал волновавшие его события семейной и общественной жизни в свободном имперском городе, — это было бы лишь бледным пересказом того, о чем он так ярко рассказал в своих воспоминаниях: пестрая толпа на ярмарках; посещения дедушки Текстора в его доме и саду; торжества по случаю коронации Иосифа II в 1764 году (знаменитое описание в пятой книге «Поэзии и правды»); развлечения во время сбора винограда на винограднике отца у Фридбергских ворот; поездка по Рейну; посещение Юденгассе; пожар на кривых улочках города и многое другое.

«Нам доводилось быть свидетелями всевозможных экзекуций, и мне помнится даже, что однажды я присутствовал при сожжении книги… Право же, трудно представить себе что–нибудь страшнее расправы над неодушевленным предметом» (3, 126). «Экзекуции»

66

подвергся не французский фривольный роман, как думал Гёте, а речь, по всей вероятности, шла о сочинениях религиозного фанатика Иоганна Фридриха Людвига, сожженных с пышными церемониями 18 ноября 1758 года по приказу императора. Подобное случалось тогда нередко. «Эмиль» и «Общественный договор» Руссо (1762) были публично сожжены палачом в Женеве. Генрих Гейне позднее писал пророчески в «Альманзоре»: «Там, где сжигают книги, будут сжигать в конце концов и людей». Несмотря на воспоминания Гёте и предупреждение Гейне, немецкие профессора литературы считали своим долгом произносить зажигательные речи во время сожжения книг национал–социалистами 10 мая 1933 года.

Беспокойства и трудности не миновали 14—15–летнего подростка. У него появились друзья, ценившие его способность легко писать стихи и послания и пользовавшиеся этим в своих интересах; он влюбился в некую Гретхен, о которой мы знаем только из «Поэзии и правды», и оказался замешанным в неприятности, когда раскрылись преступные дела членов этой компании и официальное расследование должно было коснуться и его. В дом даже был взят гувернер, чтобы наблюдать за подростком и руководить им.

Хотя ему теперь и не было разрешено, как он того хотел, отправиться в Гёттинген для изучения древнего мира под руководством таких филологов, как Кристиан Готлоб Гейне и Иоганн Давид Михаэлис, юноша с радостью согласился учиться в Лейпцигском университете — лишь бы вырваться из домашней обстановки, которая становилась все стеснительнее. «И эта попытка встать на собственные ноги, обрести самостоятельность, жить для себя и по–новому, независимо от того, удастся ли она или нет, всегда согласна с волею природы» (3, 204). 3 октября 1765 года шестнадцатилетний студент прибыл в Лейпциг как раз во время ярмарки.

1749—1765 годы, проведенные во Франкфурте, были годами защищенного детства и разностороннего развития. С непоколебимой уверенностью мальчик стал овладевать языком как орудием творчества, чтобы творить именно в этой сфере. С десятилетнего возраста, как свидетельствует его письмо из Лейпцига, он считал себя поэтом (11—15 мая 1767 г.). Выражать мир средствами языка было для него с самого начала естественной формой самовыражения — еще до всяких рефлексий об условиях, возможностях и трудностях подобного предприятия. Аутодафе, которому он

67

безжалостно предавал свои детские произведения, доказывает, что они не могли больше отвечать сознательным требованиям соответствующего времени художественного творчества.

Гёте родился в состоятельной семье, строго придерживавшейся лютеранства и прочно укорененной в вековом укладе имперского города, его окружал мир общепризнанных и общеобязательных традиций. Но они не стали его неотчуждаемым наследием, напротив, уже в ранние годы он противопоставил традиционной вере сомнение. Внук шультгейса, он убедился в закостенелости общества, в котором патрицианские роды, как и прежде, заправляют всем и нет религиозной и духовной терпимости и свободы. Он «не был в неведении относительно тайных изъянов такого рода республик, тем паче что дети обычно пускаются в самые рьяные расследования, едва что–нибудь, прежде безусловно почитаемое, покажется им хоть немного подозрительным» (3, 202). Старый Гёте писал, оглядываясь в прошлое, об «антипатии к родному городу», которая становилась ему все очевиднее. «И как старые мои башни и стены мало–помалу опротивели мне, так больше не удовлетворял меня и политический строй города; все, что доселе внушало мне почтение, теперь предстало передо мной как бы в кривом зеркале» (3, 202).

68