Стоит мне только рассердиться, как это сразу же… нет, не написано у меня на лице. Это видно по опущенным уголкам рта. Все остальные части тела подвластны моему контролю, а рот — предатель, выдает меня окружающему миру. Знакомые хорошо изучили эту особенность и могут с потрясающей точностью угадывать погоду моей души. Поэтому мне не удается застать врасплох ни друзей, ни врагов. И те и другие всегда могут заранее решить, сделать шаг назад или двинуться в атаку. Когда я взвинчен, рот — самая отвратительная моя часть.

Но даже когда я вполне владею собой, мне не тягаться с доктором Лоуэнстайн. Ее непрошибаемая собранность оставляет меня далеко позади. Сьюзен умеет управлять моим гневом, стратегически отступая в снега своего безупречного воспитания. Как только я нападаю — она отходит в безграничные просторы собственного интеллекта. Она способна иссушить меня одним лишь взглядом своих карих глаз, которые превращаются в окна времени и за которыми простирается доисторический ледниковый период. Когда я теряю самообладание, она смотрит на меня как на ошибку природы, ураган, обрушившийся на мирный прибрежный городок. Если я спокоен, мы бываем с доктором Лоуэнстайн почти на равных; но малейшее раздражение с моей стороны — и я чувствую себя с ней совершеннейшим южным чурбаном.

Мой рот изгибался в дугу, когда я вошел в кабинет доктора Лоуэнстайн и швырнул на кофейный столик детскую книжку.

— Вот что, доктор, — начал я, усаживаясь напротив нее. — Обойдемся без вежливых мелочей. Без вопросов о том, как я провел выходные. Давайте сразу к делу. Кто эта чертова Рената и какое отношение она имеет к моей сестре?

— Так вы хорошо провели выходные, Том? — спросила Сьюзен.

— Я заявлю на вас кому следует, и вы лишитесь лицензии. Вы не имеете права скрывать от меня факты, касающиеся Саванны.

— Понимаю, — кивнула доктор.

— Тогда давайте без вежливых соплей. Выкладывайте все начистоту. Возможно, так вы еще спасете свою пошатнувшуюся карьеру.

— Должна вам признаться, Том, в нормальном состоянии вы мне очень нравитесь. Но когда вы чувствуете угрозу или когда не уверены в себе, вы становитесь просто отталкивающим.

— Мне что-то угрожает ежедневно и ежечасно, Лоуэнстайн. И непробиваемой уверенностью я тоже не могу похвастаться. Но речь сейчас не об этом. Я всего лишь хочу понять, кто такая Рената. Это она ключ к состоянию моей сестры? Угадал? Если я пойму роль Ренаты в жизни Саванны, значит, я не напрасно проторчал в Нью-Йорке добрую половину лета. Вы ведь все это время знали о Ренате? Да, доктор? Знали и предпочли молчать.

— Я всего лишь выполнила требование Саванны.

— Но разве сведения об этой женщине не помогли бы мне лучше разобраться в болезни сестры?

— Возможно. Но я в этом не уверена.

— Тогда извольте объясниться, доктор.

— Саванна сама с вами поделится, когда сочтет нужным. Она взяла с меня слово, что я не стану говорить с вами о Ренате.

— Но это было до того, как я выяснил, что Рената была непосредственно связана с моей сестрой. И заметьте, Лоуэнстайн, очень странно связана. Саванна пишет стихи и прозу и публикуется под именем Ренаты.

— Том, откуда вы узнали о детской книжке?

Этот вопрос я пропустил мимо ушей.

— Я звонил в бруклинскую квартиру Ренаты. Оказывается, два года назад она свела счеты с жизнью, бросившись под поезд метро. Мать Ренаты сама рассказала мне о судьбе дочери. Это позволяет сделать ряд выводов. Либо Рената инсценировала самоубийство и ей почему-то нравится терзать и мучить своих бедных родителей. Либо… у моей сестры с головой гораздо хуже, чем мне казалось.

— Вы ознакомились с детской повестью? — поинтересовалась доктор Лоуэнстайн.

— Разумеется.

— И что вы о ней думаете?

— А что, черт побери, я должен думать? Это история о моей семейке!

— С чего вы взяли?

— Во-первых, я не идиот. Во-вторых, умею внимательно читать. А в-третьих, в процессе изучения текста я натолкнулся на тысячи мелочей, которых никакая Рената знать не может. Доктор, я отлично понимаю, почему Саванна воспользовалась псевдонимом. Если бы моей матери попалась на глаза эта повесть, она бы дочери голову оторвала. Саванне не понадобилось бы себя убивать. Мать бы собственными зубами вырвала у нее печень. Итак, повторяю: кто такая Рената? Каковы их с Саванной взаимоотношения? Лесбийская связь? Не бойтесь, меня это не шокирует. У Саванны были любовницы. Некоторых я видел. Даже готовил им сэндвичи с молодой фасолью и угощал супом из картофельной шелухи. Саванну вечно тянуло к самым тоскливым мужчинам и женщинам. Мне все равно, с кем она трахается. Но я требую от вас объяснений. Я здесь полтора месяца и только один раз навестил свою сестру. Почему? Видимо, на то есть причина. Может, это Рената довела Саванну до такого состояния? Если так, то я найду эту грымзу и вышибу из нее все мозги, если они у нее есть.

— И вы бы отважились ударить женщину? — осведомилась доктор. — Вы меня удивляете.

— Если из-за этой женщины Саванна резала себе вены, я бы ей кишки выпустил без колебаний.

— Рената — подруга Саванны. Пока это все, что я могу сообщить.

— Не юлите, доктор. Я не заслуживаю такого обращения. Я делал все, о чем вы просили. Я выложил столько информации о своей семье. И я…

— Вы лжете, Том, — ровным голосом перебила меня Сьюзен.

— Что вы имеете в виду?

— Вы умолчали о тех событиях, которые действительно важны. Вы подали мне историю своей семьи так, словно это хроника для потомков. Если судить по вашим словам, то получается вот что. Дед — настоящий человек. Бабушка — экстравагантная особа. Отец — мужчина со странностями, который лупил своих детей, когда напивался. Зато мамочка у вас — принцесса, она держала вас силой своей любви.

— Учтите, Лоуэнстайн, я еще не дошел до конца. Я пытаюсь излагать все последовательно, чтобы в вашей голове не было путаницы. В первый день нашей встречи вы вручили мне кучу пленок с бредовыми выкриками Саванны. Некоторые из них были и остались для меня полной бессмыслицей. Не имея представления о начале, вы не поймете концовки.

— Но даже начало у вас пронизано ложью.

— Откуда такая уверенность? Уж о чем, о чем, а о нашем детстве я знаю гораздо лучше вас.

— Возможно, вы лучше меня знаете лишь одну из версий вашего детства. Назовем ее информативной. Да, она принесла мне немало пользы. Но факты, которые вы опускаете, ничуть не менее важны, чем те, о которых вы говорите. Не надо мне так много рассказывать про вас и вашего брата — эдаких современных Тома Сойера и Гека Финна. Давайте лучше о девочке, которая год за годом послушно накрывала на стол. Она интересует меня гораздо больше.

— Саванна наконец открыла рот, — догадался я. — И потому вы не позволяете мне видеться с ней.

— Вы в курсе, что не я, а Саванна решила не встречаться с вами. Однако ваши истории очень сильно ей помогли. Благодаря им Саванна вспомнила то, что давным-давно подавила в себе и заставила забыть.

— Каким образом? Саванна не слышала ни одной моей фразы.

— Слышала. Я записывала вас на пленку, и кое-что мы с ней прокручивали, когда я приходила в клинику.

— Еще один Уотергейт! — Вскочив, я принялся расхаживать по кабинету. — Извольте связать меня с судьей Сирика. Доктор, я требую размагнитить эти пленки или использовать вместо углей, когда в следующий раз вы будете жарить барбекю у себя на террасе.

— Я часто фиксирую таким способом свои сеансы с пациентами. В этом, Том, нет ничего необычного. Вы же клялись, что готовы сделать все ради спасения своей сестры. Я поймала вас на слове. Так что садитесь, и нечего мне угрожать.

— Я и не собирался. У меня руки чешутся отколотить вас как следует.

— Том, давайте спокойно обсудим наши разногласия, — предложила доктор Лоуэнстайн.

Я тяжело плюхнулся на мягкий стул и вновь уставился на невозмутимое лицо Сьюзен.

— Знаете, Том, чего я больше всего опасаюсь? Почему против вашего визита к Саванне? Я боюсь вашего мужского эго, переполненного жалостью к себе.

— Сейчас, доктор, вы видите перед собой полностью побежденное мужское эго, — раздраженно заметил я. — Вам не о чем беспокоиться. Жизненные обстоятельства нейтрализовали его.

— Ничего подобного! Я еще не видела мужчину, который бы не стремился любой ценой оставаться мужчиной. А вы — один из самых худших экземпляров.

— Вы абсолютно не разбираетесь в мужчинах, — заявил я.

— Так научите меня, — со смехом предложила она. — У нас есть на это десять минут.

— Поганые у вас сегодня шутки, доктор. Между прочим, быть мужчиной не так легко, как вам кажется.

— Том, я уже слышала эту печальную песню. Половина моих пациентов мужчин пытаются заручиться моей симпатией и хнычут о том, как им сложно жить в мужской шкуре. Мой муж применяет ту же гнилую стратегию, не зная, что эти фразы звучат у меня в кабинете на неделе по пятьдесят раз. Сейчас вы начнете плакаться, как тяжело нести на своих плечах груз мужской ответственности. Я угадала, Том? Что-нибудь в духе сентиментальных старых фильмов: «Знаешь, малышка, до чего я выматываюсь? Я ведь тащу на себе дом и семью». Не тратьте время. Все это мне знакомо.

— В общем-то, Лоуэнстайн, у мужчин всего одна трудность. Современным женщинам ее действительно не понять. Во всяком случае, Саванне и ее радикальным подругам-феминисткам. Стоило нам с Люком приехать в Нью-Йорк к сестре, как ее шумные приятельницы начинали на нас кричать. Наверное, Саванна думала, что эти вопли пойдут на пользу ее неотесанным братьям. Еще бы, ведь они не в курсе, что все мировое зло болтается у них между ног и называется пенисом. О, эти радикальные феминистки! Храни меня Бог от дальнейших столкновений с ними. Благодаря Саванне я наслушался их речей больше, чем кто-либо из мужчин-южан. Видимо, эти тетки и девицы были уверены, что у них есть право орать на меня с интервалом в сорок восемь часов. А потом я от избытка благодарности за их уроки засуну свое достоинство в миксер и нажму кнопку.

— Помнится, в нашу первую встречу вы отрекомендовались мне феминистом.

— Я и есть феминист. Один из тех жалких пентюхов, которые научились взбивать суфле и готовить вкусный беарнский соус, пока их жены вскрывают трупы и утешают раковых больных. Мы живем в дурацкое время, доктор. Стоит мужчине объявить себя феминистом, и на него градом сыплются насмешки. Когда я обсуждаю это со своими друзьями, они хихикают и рассказывают мне свежий похабный анекдот. Когда я говорю об этом южным женщинам, они смотрят на меня с крайним презрением. Они рады, что появились на свет женщинами и что им открывают дверцы машин и пропускают вперед. Но паршивее всего сказать об этом феминисткам. Они тут же примут мои слова за елейный покровительственный жест и сочтут опасным шпионом, который внедрился в их сплоченные ряды. Однако я действительно феминист. Я — Том Винго, феминист, консерватор, белый либерал, пацифист, агностик и потому не принимаю всерьез ни себя, ни других. Я подумываю подать заявление о пожизненном членстве в стане деревенских чурбанов, дабы вернуть хоть малую толику самоуважения.

— А по-моему, Том, вы и без всякого членства — деревенский чурбан. Можете возражать сколько угодно.

— Не стану, доктор.

— Кажется, вы собирались поделиться со мной единственной трудностью нахождения в мужской шкуре. Так что это за трудность?

— Вы будете смеяться, — заметил я.

— Возможно, буду, — согласилась Сьюзен.

— А трудность, Лоуэнстайн, действительно всего одна. И связана она с женщинами. Они не учат нас любить. Они хранят этот секрет, не раскрывая его. Мужчина всю жизнь пытается найти женщину, которая передаст ему это искусство, но такая женщина не встречается. Единственные люди, которых мы любим, — это другие мужчины, поскольку мы понимаем их одиночество; оно сродни нашему. Когда женщина испытывает к нам чувства, она окутывает нас своей любовью. Мы наполняемся страхом, ощущаем свою беспомощность и раскисаем. Женщины не понимают, что мы не способны им ответить. Нам нечем отвечать. Мы не умеем любить.

— Когда мужчины рассуждают о тяготах своего пола, они никогда не уходят от вечной темы жалости к себе.

— А женщины — от вечной темы обвинения мужчин.

— Быть женщиной в современном обществе действительно трудно.

— Не смешите меня, доктор. Нахождение в шкуре мужчины высасывает все силы. Мне настолько опостылело быть сильным, оказывать поддержку, проявлять мудрость и великодушие, что от одной мысли об этом меня уже тошнит.

— Что-то я не заметила в вас перечисленных качеств, — невозмутимо заявила доктор Лоуэнстайн. — По большому счету, я вообще не знаю, кто вы, что собой представляете и каких взглядов придерживаетесь. Иногда вы — один из самых обаятельных мужчин, каких я только видела. И вдруг, буквально на ровном месте, из вас начинает лезть язвительность и обиженность. Теперь вы утверждаете, что не испытываете любви. Но от вас же я слышала, что вас переполняет любовь ко всем. А о своей привязанности к сестре вы напоминаете постоянно. Я делаю все, что в моих силах, пытаюсь ей помочь, но у вас это почему-то вызывает всплеск ярости. Том, я не могу вам полностью доверять, поскольку не знаю, кто вы. Если я поделюсь с вами информацией о Саванне, еще неизвестно, как вы отреагируете. Прошу вас, Том, начните вести себя как мужчина. Станьте сильным, мудрым, ответственным и спокойным. Это нужно и мне, и Саванне.

От отчаяния я перешел на шепот.

— Доктор, я всего-навсего спросил вас о взаимоотношениях между моей сестрой и этой Ренатой. Вполне естественный интерес. Брат вашей пациентки вправе его выражать. Но вы своей изворотливой риторикой вывели меня из равновесия и дали понять, что я — дерьмо дерьмом.

— А вы помните, каким тоном вы задали свой вопрос? Ведь вы не вошли, а ворвались в мой кабинет, швырнув на стол злополучную книжку. Вы кричали на меня. А кричать на себя я не позволяю ни за какой гонорар.

Я прикрыл лицо ладонями, но даже сквозь пальцы ощущал спокойный оценивающий взгляд Сьюзен. Я отнял руки. Некоторое время мы смотрели друг на друга. Ее мрачноватая чувственная красота пугала и притягивала одновременно.

— Лоуэнстайн, я хочу навестить Саванну. Вы не имеете права препятствовать этому. Никто в мире не имеет такого права.

— Я ее психиатр. Если бы ваше отсутствие помогло Саванне выздороветь, я бы не пускала вас к сестре до конца дней. И такой шаг кажется мне вполне нормальным.

— Доктор, о чем вы?

— Я начинаю понимать доводы Саванны. Она считает, что должна полностью разорвать связи с семьей. Только так она выживет и поправится.

— Самое ужасное, что она может сделать, — это навсегда нас вычеркнуть, — возразил я.

— Сомневаюсь, что это самое ужасное.

— Если вы запамятовали, доктор, я — брат-близнец Саванны. А вы всего лишь ее самоуверенный психиатр, — язвительно заметил я. — И потому я хочу знать: кто такая Рената? Или, в более вежливом варианте, я хотел бы знать. Свое право я заработал.

— Рената была для Саванны не просто близкой подругой, — начала доктор Лоуэнстайн. — Она занимала совершенно особое место. Хрупкая женщина, очень восприимчивая и очень вспыльчивая. Лесбиянка, радикальная феминистка и вдобавок еврейка. Боюсь, мужчин она не жаловала.

— Боже правый, — застонал я. — Да почти все подруги Саванны — такие же задницы.

— Заткнитесь, Том, или замолчу я.

— Извините. Вырвалось.

— Чуть более двух лет назад у Саванны случился нервный срыв. Рената тогда спасла ее. Они встретились на поэтическом семинаре, который Саванна вела в Новой школе. Когда все началось, Рената была против отправки вашей сестры в клинику и поклялась Саванне, что сама выведет ее из тупика. Саванна тогда находилась почти в таком же состоянии, в каком вы видели ее в больнице. Однако Рената действительно подняла ее из бездны к свету. По словам вашей сестры, у Ренаты был… назовем его ангелом-хранителем. И потому ей одной удалось то, чем теперь занимаются несколько врачей. Через три недели после возвращения Саванны домой Рената бросилась под поезд.

— Но почему? — удивился я.

— Неизвестно. По той же причине, по какой люди кончают с собой. Жизнь становится невыносимой, и самоубийство кажется единственным выходом. У Ренаты, как и у вашей сестры, было несколько суицидальных попыток. После гибели Ренаты у Саванны вновь началась затяжная депрессия. Она бродила по улицам без всякой цели, не владея собой. Ночевала в парадных трущобных домов, а то и под открытым небом. Но эти странствия сразу стирались из ее головы. Иногда наступало короткое просветление. Саванна возвращалась домой. Пыталась писать. Ничего не получалось. Тогда, Том, она стала вспоминать свое детство и выяснила, что многое забыла. Остались только кошмары. Как-то ей приснилось, что на ваш остров явились трое незнакомцев. Саванна понимала, что это не просто страшный сон. Он что-то содержит, что-то очень важное. Подобное событие однажды случилось в действительности, но какое и когда именно — она сказать не могла. Из ужасного сна родилась детская повесть.

— Зачем Саванна подписала ее чужим именем?

— Это была дань памяти подруги. Саванна отправила рукопись в несколько издательств. Но на том история не закончилась. Саванну вдруг посетила величайшая идея всей жизни. Она нашла реальную возможность себя спасти.

— Продолжайте, доктор. Мне не терпится услышать, что это за идея.

— Ваша сестра, Том, решила стать Ренатой Халперн, — сообщила Сьюзен, слегка наклонившись ко мне.

— То есть как?

— Она решила стать Ренатой.

— Давайте вернемся назад. Видимо, я что-то пропустил.

— Ничего вы не пропустили, Том. Когда Саванна впервые пришла в мой кабинет, она представилась Ренатой Халперн.

— Но вы-то знали, что она Саванна Винго?

— Нет. Откуда?

— В вашей приемной я видел стихи Саванны.

— Думаете, я помню лица всех писателей и поэтов, чьи книги собраны в моей приемной? Там есть и Сол Беллоу. Но если он вдруг явится сюда под именем Джорджа Бейтса, я его не узнаю.

— Боже милостивый, — только и смог произнести я. — Всю душу выворачивает. А когда вы поняли, что Саванна — это Рената, или Рената — это Саванна, или Саванна — это Сол Беллоу?… Я совсем запутался.

— По части еврейства меня трудно одурачить. Фамилия Халперн — еврейского происхождения. Саванна рассказала о родителях, уцелевших во время холокоста. Она даже помнила номера, вытатуированные у них на руках. Потом добавила, что ее отец был скорняком, и назвала место, где он работал.

— Лоуэнстайн, все это очень странно. Ведь люди обращаются к вам за помощью. Зачем Саванне понадобилось выдавать себя за другого человека? К чему скрывать свое настоящее имя? Зачем брать на себя чужие проблемы, когда у нее предостаточно своих?

— Видимо, Саванне хотелось проверить свою новую личность, если можно так выразиться. Убедиться, принимают ли другие ее историю. Но кем бы она ни назвалась, я сразу поняла: этой женщине очень плохо. Она буквально трещала по швам. То, что она взяла себе чужое имя, было лишь частью ее расстройства. В любом случае она глубоко страдала.

— А когда она призналась вам, что не является Ренатой?

— Я стала задавать ей вопросы о прошлом, а Саванна мялась и изворачивалась. Я спросила, в какой шуль она ходила, а она и слова такого не слышала. Потом я поинтересовалась, как звали раввина времен ее детства. Снова сбивчивые ответы, хотя еврейские дети хорошо помнят имена раввинов. Далее ваша сестра стала описывать кошерную кухню, которую якобы держала ее мать. Я уточнила, ела ли она когда-нибудь трефную пищу. И опять ваша сестра не поняла. На идише Саванна знала лишь несколько слов, хотя утверждала, что ее родители — из галицийского штетля. В конце концов я сообщила, что не верю ей и что если она ждет от меня помощи, пусть говорит правду. И еще я сказала, что ее внешность не кажется мне еврейской.

— А вы, доктор, расистка, — заметил я. — Определил это в первый же день, едва взглянул на вас.

— У вашей сестры лицо классической шиксы, — с улыбкой отозвалась она.

— Это что, непростительное оскорбление?

— Нет, просто непреложный факт.

— И как повела себя Саванна после разоблачения?

— Встала и ушла, даже не попрощавшись. Следующий сеанс она пропустила, хотя и соблаговолила позвонить и предупредить. Когда мы встретились снова, она заявила, что раньше ее звали Саванной Винго, но она собирается сменить личность, переехать на Западное побережье и провести оставшуюся жизнь под именем Ренаты Халперн. Все контакты с родными она намеревалась окончательно разорвать, поскольку ей тяжело видеть кого-либо из них. Память была для нее невыносимой; недаром она начала забывать эпизоды своего прошлого. По словам Саванны, она не могла жить с такой болью. Даже Нью-Йорк, куда она так стремилась, не принес ей утешения. Она считала, что у нее есть шанс все наладить, перевоплотившись в Ренату Халперн. Если же она останется Саванной Винго, то протянет не больше года.

Я закрыл глаза и попытался представить нас с Саванной детьми: худощавыми, светловолосыми, загоревшими. Я мысленно видел реку, болотных птиц, летающих над ее рукавами, каролинское солнце. Вот мы втроем плаваем в зеленоватой воде, неподвижной, словно полотно. У нас был ритуал. Мы создали его в раннем детстве и держали в тайне. Всякий раз, когда случалось что-либо дурное или печальное, когда родители наказывали или били нас, мы уходили на дальний конец причала, ныряли в теплую воду, затем проплывали ярдов десять и брались за руки. Мы покачивались на волнах, сохраняя наш совершенный неразрываемый круг. Одной рукой я держался за Люка, другой — за Саванну. Плоть, кровь и вода. Потом Люк подавал нам сигнал, мы набирали в легкие побольше воздуха и погружались на речное дно, по-прежнему не отпуская рук. Там мы оставались, пока кто-то не сжимал пальцы двум другим. Тогда мы дружно поднимались на поверхность, к солнцу и воздуху. Оказавшись на дне, я открывал глаза. Соленая вода не отличалась прозрачностью; я видел лишь силуэты брата и сестры. Они плавали, словно эмбрионы в материнском чреве. В такие мгновения я ощущал потрясающую связь между всеми нами. То был треугольник бессловесной возвышенной любви. В висках у нас стучало, когда мы выныривали навстречу свету и ужасам нашего детства. На дне мы ненадолго обретали свободу и безопасность в мире, где не было родителей. И только когда наши легкие не выдерживали, нам приходилось возвращаться к новым испытаниям. Это был наш храм, хотя его посещения не отличались ни регулярностью, ни продолжительностью.

Сейчас, в кабинете доктора Лоуэнстайн, мне отчаянно захотелось снова очутиться на речном дне, крепко прижать Саванну к себе и погрузиться с ней в лазурную воду. Я бы разрушил все, способное причинить вред сестре. Когда я думал о Саванне или видел ее во сне, я всегда был героем, ее защищающим. Но в реальной жизни не сумел уберечь нежные прожилки вен от войн, которые бушевали у Саванны внутри.

— Я пообещала Саванне, что сделаю все, что в моих силах, — продолжала Сьюзен. — Но мне необходимо выяснить, от каких страхов и трагедий прошлого она стремится убежать. Я объяснила ей, что если она не решит проблемы Саванны Винго, ее шансы стать Ренатой Халперн равны нулю.

— Почему вы поощряете желание пациента стать кем-то другим? — удивился я. — Какова этическая сторона? На какие медицинские критерии вы опираетесь? Откуда, черт бы вас побрал, вы знаете, что будет лучше для Саванны? А вдруг доктор Лоуэнстайн ошиблась?

— Случаи превращения одного человека в другого мне неизвестны. Ни о каких профессиональных критериях я тоже не знаю. И потом, я всего лишь сказала, что помогу ей стать максимально целостным человеком. Перед ней стояла дилемма, и не одна. Я просто поддерживала вашу сестру. А выбирала она сама.

— Вы не имеете права способствовать ее перевоплощению, по сути, в покойницу. И не ждите, будто я смиренно приму методы так называемого лечения, после которых моя сестра, родившаяся на Юге, станет еврейской писательницей. То, чем вы сейчас занимаетесь, — это не психиатрия. Это черная магия, колдовство. Это сочетание самых опасных и сомнительных воздействий. Саванна хочет быть Ренатой Халперн — я усматриваю в этом желании всего лишь очередное проявление безумия.

— А возможно — проявление здоровья. Я не уверена.

Вдруг я почувствовал себя выжатым до предела. У меня не было ни физических, ни душевных сил. Я откинул голову на спинку стула, закрыл глаза и попытался обрести некоторую ясность ума. Я упорно искал логические доводы, чтобы противопоставить их доводам Сьюзен, но мое состояние было далеко от пределов четкости и разумности. Чувствуя, что не могу просто так сидеть и молчать, я собрал волю в кулак и произнес:

— Потому-то, Лоуэнстайн, я и не перевариваю век, в котором родился. Ну почему меня угораздило появиться на свет в эпоху Зигмунда Фрейда? Я терпеть не могу его профессиональный жаргон, его фанатичных приверженцев, его запутанные рассуждения о душе, туманные недоказуемые теории, его бесконечные классификации всего человеческого в человеке. Хочу сделать заявление, сознательно, после тщательных раздумий… Будь ты проклят, Зигмунд Фрейд. Будьте прокляты его отец, мать, дети и предки. Я ненавижу его собаку, кота, попугая и всех животных Венского зоопарка. Ненавижу его книги, идеи, теории, сны, грязные фантазии и кресло, в котором он творил свою гнусь. Будь же проклято это столетие, год за годом, день за днем, час за часом. Будь проклято все, что случилось в этот мерзкий отрезок времени, испохабленный Зигмундом Фрейдом. И наконец, я ненавижу вас, доктор, Саванну, Ренату Халперн и всех, кем моя сестра пожелает стать в будущем. Как только ко мне вернется энергия, я встану, покину ваш прекрасно оборудованный кабинет, соберу свои нехитрые пожитки, поймаю такси, и один из этих угрюмых охламонов повезет меня в аэропорт Ла Гуардиа. Старина Том вернется домой, где его жена крутит любовь с кардиологом. Как это ни ужасно, но их отношения мне хотя бы понятны, а во всем, что связано с Саванной и Ренатой, я тону, как в дерьме.

— Вы полностью высказались, Том? — подала голос доктор.

— Нет. Сейчас придумаю новую обидную тираду и обрушу на вашу голову.

— Возможно, я поступила неправильно. Надо было еще в нашу первую встречу открыть вам правду. Но я решила этого не делать. А ведь меня предостерегали насчет ваших… особенностей. Саванна очень хорошо вас изучила. Да, внешне может казаться, что вы стремитесь ей помочь. Но на самом деле стыдитесь ее проблем, боитесь их. Вы готовы сделать что угодно… или почти что угодно, только бы избавиться от них, убедить себя, что их нет, зашвырнуть в темноту. Саванна знает о вашей верности семейному долгу и долгу вообще. Я пыталась все это каким-то образом уравновесить. Если бы я могла обойтись без вас, бог свидетель, я бы это сделала. Говоря вашим языком, я ненавижу день, когда вы узнали о Ренате и добрались до этой книжки. Ненавижу ваше фарисейство и выплески вашей злости.

— А какой реакции вы от меня ждали? Чтобы я горячо поддержал превращение моей сестры непонятно в кого? А если бы я вдруг проделал такую штуку с Бернардом? Если бы вместо футбольных тренировок я стал бы учить этого несчастного озлобленного мальчишку, как выбраться из его никчемной семейки? «Тебе здесь плохо, Бернард? Давай сменим тебе имя. Поедешь со мной в Южную Каролину. Вместо нудного пиликанья на скрипке будешь целыми днями играть в футбол. Я найду тебе новых родственников, и ты начнешь все с чистого листа на новом месте».

— Неудачное сравнение, Том. Мой сын не пытался покончить с собой.

— Это вопрос времени, доктор. Ему нужно еще немного пожить в вашей антикварной квартире, и тогда…

— Сукин вы сын! — взорвалась доктор Лоуэнстайн.

Она молниеносно схватила с кофейного столика увесистый том «Словаря американского наследия» и с потрясающей точностью бросила в меня.

Книга ударила меня прямо по носу, упала на коленку, шлепнулась на пол и раскрылась на семьсот шестьдесят четвертой странице. Я очумело глянул вниз и увидел собственную кровь, которая успела заляпать начало статьи, посвященной Николаю Ивановичу Лобачевскому. Когда я поднес руку к носу, кровь заструилась по пальцам.

— Боже мой! — воскликнула Сьюзен, потрясенная тем, что потеряла самообладание.

Она протянула мне платок.

— Больно?

— Еще как, — лаконично ответил я…

— У меня есть валиум.

Доктор торопливо открыла сумочку.

Я громко расхохотался, отчего кровь пошла еще сильнее. Пришлось замолчать.

— Вы думаете, я остановлю кровь, запихнув в ноздри по таблетке? Миру повезло, что вы не пошли в терапию.

— Валиум поможет вам успокоиться.

— Я вполне спокоен, доктор. Просто вы меня ранили, и это тянет на большое судебное дело. Теперь вас точно лишат лицензии.

— Я весьма терпеливый человек, но вы окончательно вывели меня из себя. Таких выплесков у меня еще не было.

— Зато теперь есть. Хороший бросок. Профессиональный. Удивительно, как вы мне еще нос не своротили. — Я откинулся на спинку стула. — Теперь вам самое время покинуть кабинет и тихо закрыть за собой дверь. А я останусь умирать от кровопотери.

— Думаю, вам нужен доктор.

— Спасибо. Один уже есть.

— Вы понимаете, о чем я.

— Почему бы вам не отвезти меня прямо в психушку, в палату к какому-нибудь кататонику? Я прижму его к носу, и через час кровь остановится… Да не дергайтесь вы так. Мне не впервые разбивают лицо. Сейчас все пройдет.

— Том, мне очень стыдно, — призналась Сьюзен. — Простите меня ради бога. Честное слово, я от себя такого не ожидала.

— Ни за что не прощу.

Сцена эта была настолько глупой, что меня снова потянуло на смех.

— Ну и денек! Сначала я узнаю, что моя сестрица пытается перевоплотиться в бруклинскую еврейку. Затем дипломированный психиатр швыряет в меня словарем. Боже милосердный!

— Том, когда вы будете в порядке, позвольте пригласить вас на ланч.

— Вам это дорого обойдется, Лоуэнстайн. Никаких хот-догов у Натана. Пиццей с сыром вы не отвертитесь. Поведете меня в «Lutece». Или в «La Cote Basque». На худой конец — в «Фор сизонс». Все, что я закажу, должно подаваться с пылу с жару. Вам это влетит в кругленькую сумму. Вы будете разорены.

— За ланчем я хочу продолжить этот разговор, но уже в обстоятельной и серьезной манере. Мне надо кое-что объяснить вам относительно Саванны, Ренаты и… самой себя.

Мой громкий хохот оборвал ее на полуслове.

Входя в зал ресторана «Lutece», я чувствовал странную полуреальность происходящего. Я пребывал то ли во сне, то ли наяву. Раскрытие тайны, связанной с Ренатой, и последующее тесное соприкосновение моего носа со словарем достались мне ценой ощутимого головокружения. Нас встретила мадам Сольтнер. Она поздоровалась с доктором Лоуэнстайн, назвав ее по имени, и они немного поболтали по-французски. Меня в очередной раз поразило, с какой легкостью Сьюзен обходится со всеми правилами и требованиями, существующими в ее богатой и цивилизованной жизни. Позы, мимика, слова — все давалось ей без малейшего напряжения, было предельно точным и соразмерным. Блистательная женщина, с детства обученная изысканным манерам. Я понимал, что всему этому можно научиться, когда ты вхож в соответствующие круги и когда ни твоим родителям, ни тебе не приходится считать деньги. Сьюзен была первым встретившимся мне человеком, которого мощь и величие Нью-Йорка не подавили и не сделали жалким и смехотворным. Улицы этого города были ей так же привычны, как мне — коллетонские болота. Скупость и точность ее жестов опять-таки были порождены средой, в которой она выросла. Уверенность, с какой доктор держалась, я посчитал бы для себя подарком судьбы. Правда, до сих пор мне попадались лишь те, кто в разном возрасте приехал в этот город и поселился в нем. Сьюзен была первой в моей жизни коренной жительницей Нью-Йорка и Манхэттена. И еще я узнал, что под внешней холодной благопристойностью доктора кипят страсти. Мой нос, который продолжал саднить, был тому подтверждением.

Мадам Сольтнер проводила нас к столику в уютном уголке. Она позволила себе лишь мимолетный взгляд на мою левую ноздрю, заткнутую куском бумажной салфетки. Думаю, хозяйке ресторана нечасто приходилось сопровождать гостей, явившихся в «Lutece» с расквашенным носом. Извинившись перед Сьюзен, я отправился в туалет, где вытащил эту жуткую затычку. К счастью, кровотечение прекратилось. Я умыл лицо и вернулся в зал. Нос у меня распух, однако здесь я был бессилен что-либо сделать. Вид у меня был далеко не элегантный, но есть мне действительно хотелось.

Подошел официант, накрахмаленный облик которого застыл в высокомерии. Он принял наши заказы на спиртное. Я перегнулся через стол с безупречно белой скатертью и такими же салфетками и шепнул Сьюзен:

— Когда принесут выпивку, вас не будет шокировать, если я на минутку суну нос в бокал? Спирт хорошо дезинфицирует раны.

Доктор закурила и выпустила в меня облачко дыма.

— Хорошо, что вы способны шутить по этому поводу. До сих пор не верится, что я бросила в вас книгой. Но иногда, Том, вы способны вывести из себя кого угодно.

— Да, Лоуэнстайн, временами я бываю отъявленным мерзавцем. Мои слова о Бернарде были непростительными, и я вполне заслуженно схлопотал словарем по шнобелю. Так что это я должен извиняться.

— Думаете, я не понимаю, что никудышная мать своему сыну? Понимаю, и меня это терзает.

— Не надо самобичевания, доктор. Бернард — подросток. Этому возрасту свойственно воевать с обществом. Такая у них работа — вести себя как полнейшие идиоты и создавать вечную головную боль своим родителям.

Официант принес меню. Я внимательно в него вчитывался, испытывая некоторое волнение. Впервые я оказался в ресторане, где готовил повар мирового уровня, и мне не хотелось испортить представившуюся возможность непродуманным или заурядным выбором. Я подробно расспрашивал доктора Лоуэнстайн о каждом блюде, которое ей доводилось здесь пробовать, и восхищался, с какой легкостью она разрушала все мои гастрономические стереотипы, предлагая что-то незнакомое, но божественное по вкусу. Наконец она предложила сделать весь заказ на свое усмотрение, и я облегченно откинулся на спинку стула. Сьюзен попросила официанта подать мне на закуску мусс из утиной печени с ягодами можжевельника. В качестве первого блюда она предпочла soupe de poisson au crabe. Мои мозги отдыхали, а Сьюзен уже перечисляла официанту другие кулинарные изыски. Названия эти мне ничего не говорили. И снова, чувствуя мое замешательство, она через официанта попросила мсье Сольтнера (это и был всемирно известный повар) приготовить для меня rable de lapin.

— Кролик? — удивился я. — Что с вами, доктор? Все модные журналы уверяют, что это место — настоящий храм чревоугодия, а вы насмехаетесь надо мной, выбирая какого-то кролика.

— Уверяю вас, такого кролика вы еще никогда не ели, — убеждала она меня. — Можете поверить.

— Не возражаете, если я совру официанту, что веду кулинарную рубрику в «Нью-Йорк таймс»? Это наверняка окажет соответствующее воздействие на мсье Андре, и он превзойдет сам себя.

— Полагаю, это лишнее. Лучше поговорим о Саванне.

— Тогда я попрошу официанта убрать со стола все предметы, которые могут в меня полететь. Или лучше надеть защитную маску? На поле, знаете ли, она отлично уберегает от мяча.

— Том, родные и друзья никогда не намекали вам на некоторую чрезмерность ваших шуток?

— Бывало. Обещаю вам, Лоуэнстайн, до конца ланча я буду образцом скуки.

Официант принес бутылку «Шато-Марго» и мусс из утиной печени. Я пригубил вино. Букет был просто восхитительным. Мой организм возликовал. Я наполнился ароматом цветущего луга. Вино в сочетании с муссом заметно улучшило мое настроение. Я начал радоваться, что живу на свете.

— Честное слово, доктор, мусс фантастически вкусный, — сообщил я. — Целые легионы калорий маршируют теперь у меня в крови. Сюда, случайно, нельзя устроиться едоком?

— Саванна вытеснила глубоко в подсознание огромный пласт своих детских переживаний, — сказала доктор Лоуэнстайн.

— Какое отношение это имеет к утиному муссу?

— Довольно юмора, Том, — одернула меня Сьюзен. — Ваша сестра вычеркнула из памяти целые куски своей жизни. Она называет их белыми пятнами. Мне кажется, они совпадают с теми промежутками времени, когда ее галлюцинации становились неуправляемыми.

— У Саванны всегда были трудности с запоминанием, — заметил я.

— То же утверждает и она. В детстве это ее особенно пугало, но она никому не открывала свою ужасную тайну. По ее словам, из-за этого она всегда чувствовала себя какой-то особенной, одинокой, незащищенной. Она стала узницей утраченного времени. Дней, о которых она начисто забыла. В дальнейшем она пришла к выводу, что из-за этих провалов страдает ее поэзия. Безумие обступало ее со всех сторон. У нее не хватало сил, чтобы сражаться с ним. Больше всего она боялась, что однажды провалится в одно из этих белых пятен и уже не вернется.

Сьюзен Лоуэнстайн говорила, а я следил за ее неуловимой мимикой. Черты ее лица становились мягче; эту трансформацию производила страстная любовь к профессии. Я уже несколько раз видел в ней этот профессиональный пыл. Отстраненная внимательность отступала, Сьюзен совершенно искренне входила в роль свидетельницы, оказавшейся среди раненых, истерзанных душ. Ее голос зазвучал оживленнее, когда она стала описывать свои сеансы с Саванной. В те первые месяцы моя сестра рассказывала о своей жизни, юности, творчестве. Но истории то и дело прерывались и начинали размываться, когда Саванна добиралась до очередного белого пятна. Подавленность снова и снова загоняла Саванну в тупик. Некий бдительный цензор в подсознании сестры всегда был начеку, полностью отгораживая ее от подростковых лет. Когда же она обращалась к детству, то могла вспомнить лишь разрозненные фрагменты, и все они были пронизаны неясным ощущением ужаса. Бывали периоды, когда любая мелочь, будь то птица, кружащая над болотом, запуск двигателя на отцовской лодке или голос матери, готовящей на кухне, вдруг погружала Саванну во тьму, в пространство без времени, в чужую жизнь. Так продолжалось два года, и тогда она приучила себя сосредоточиваться только на нью-йоркской жизни. За три месяца, буквально на одном дыхании, Саванна написала цикл стихотворений «Познавая Манхэттен». То был недолгий промежуток, когда к ней вернулись прежние силы и столь ценимое ею ощущение языка, которому она, вновь почувствовав себя в центре мира, отправляла свои любовные песни и реквиемы.

Но когда сестра взялась за детскую повесть, ее отбросило назад, в невесомость безумия. История действительно приснилась ей в кошмаре. Пробудившись, Саванна безостановочно, восемь часов подряд, записывала увиденное, передавая все в точной последовательности. Работая, она вдруг поняла, что речь идет об одном из забытых эпизодов ее жизни. Однако недоставало деталей. Интуитивно Саванна ощущала: они сильнее и важнее тех, которые она включила в повествование. Появление трех злодеев особенно больно отозвалось у нее внутри, пробудило какие-то отголоски воспоминаний, которые зазвенели далеким колоколом церкви, подвергшейся осквернению. Саванна читала и перечитывала повесть, словно утраченный и вновь найденный священный текст, содержащий явные намеки на загадки. Она продолжала всматриваться в строчки, убежденная, что создала некую притчу или набросок, имеющий далеко идущие последствия. В юности с ней что-то случилось, но к написанному она могла добавить лишь одну недостающую деталь — статую Пражского младенца, которую отец привез из Европы и которая стояла на столике возле входной двери. Саванна не знала, какую роль играет статуя, но чувствовала, что Пражский младенец как-то связан с описываемыми событиями. После самоубийства Ренаты статуя начала появляться в галлюцинациях, неизменно усугублявших страдания Саванны. Пражский младенец занял свое место среди хора внутренних голосов, черных собак и ангелов отрицания. Все эти существа распевали удручающую песнь, знакомую Саванне с детства. Они сетовали на ее никчемность, на разные лады твердили, что ей незачем жить, и призывали к смерти. Саванна стала видеть собак на стенах своей гостиной. Они висели на крюках, на каких обычно вешают мясные туши. Их тела корчились от боли. Псов было много — сотни; и все они требовали от нее покончить с жизнью. «Они ненастоящие, они мне только кажутся», — убеждала себя Саванна, но ее голос терялся в демоническом вое изуродованных псов. Устав сражаться с ними, Саванна вскакивала и бежала в ванную. Но там, на рогульке для душа и на потолке, ее ждали истекающие кровью ангелы с перебитыми шеями. Они нежными тихими голосами звали Саванну отправиться с ними в благословенное место с длинными дорогами, коридорами вечного сна. Там правит долгая ночь безмолвия, там нет звуков. Там ангелы исцелятся от ран и одарят ее своей добротой. Они протягивали к Саванне руки и внушали, что она — одна из них. У них не было глаз, из их черных глазниц сочился гной. А над ангелами Саванна видела ножки линчеванного Пражского младенца. Его лицо превратилось в кровавую лепешку. Младенец разговаривал с ней голосом матери, призывая хранить молчание. Каждую ночь, пересчитывая лезвия, Саванна слышала удовлетворенное завывание собак и восторженные восклицания ангелов; ее незваные гости рассуждали о каких-то законах бури и толкали ее на самоубийство.

— До суицидальной попытки я наблюдала вашу сестру не более двух месяцев, — продолжала доктор Лоуэнстайн. — Я не вполне осознавала реальность того факта, что ваша сестра может покончить с собой. Наши сеансы давали замечательные результаты. Я просто радовалась. Психиатру подобная безоглядность непозволительна. Нужно оставаться спокойным, отстраненным и не забывать, что ты — доктор, а не подружка. Но и Саванна была необычной пациенткой. Я впервые работала с поэтессой. Она завораживала меня словами и образами. Каюсь, Том, я допустила ошибку. Мне хотелось, чтобы обо мне знали как о психиатре, сумевшем вернуть поэтессу к творчеству. Я была ослеплена своей чудовищной самонадеянностью.

— Нет, доктор, это не самонадеянность, — возразил я, вонзая нож в спинку кролика. — Все это было для вас слишком необычным. Как и для меня сейчас.

— Что-то не совсем понимаю.

— Поделюсь с вами своими ощущениями. Менее двух месяцев назад приходит известие, что моя сестрица, живущая на благополучном острове Манхэттен, перерезала себе вены. Я мчусь в Нью-Йорк с целью сыграть свою ритуальную роль спасителя, эдакого Христа двадцатого века. Привычный для меня образ, в который я могу перевоплотиться во сне и наяву в каком угодно состоянии. Эта роль создает у меня ощущение нужности. Заставляет чувствовать себя героем. Светловолосый брат скачет во весь опор на быстром коне, чтобы спасти свою прекрасную, талантливую и ненормальную сестру от последствий неудавшегося самоубийства.

— А если бы вы сразу узнали о планах Саванны исчезнуть из Нью-Йорка, перебраться в другой город и жить там под именем Ренаты Халперн? — поинтересовалась доктор Лоуэнстайн.

— Я бы хохотал до колик в заднице, — признался я.

— Не сомневаюсь. Вы и не делали тайны из своего презрительного отношения к психиатрии.

— Ах, доктор, я рос в счастливом городишке. Мы даже не слышали о существовании психиатров.

— Да, — иронически усмехнулась Сьюзен. — Невероятно счастливый городишко. Судя по вашим описаниям, весь Коллетон страдал коллективным психозом.

— Теперь он уже ничем не страдает… Кстати, вы так и не объяснили мне, почему Саванна не может рассказывать вам те же истории, что и я.

— Я пыталась, Том. Но вы либо не слушали меня, либо не верили. В памяти Саванны существуют обширные области подавления. Очень часто эти провалы охватывают периоды в несколько лет. Между прочим, это Саванна подсказала мне вас расспросить. И вы как-то говорили об общности близнецов. Поначалу я не придала значения ее словам, считая вас частью ее проблем. Но вы заставили меня изменить мнение.

— Благодарю, Лоуэнстайн.

— В детстве и подростковом возрасте вы с Люком играли очень важную роль в жизни Саванны. Вы защищали ее от мира, и в особенности — от ее внутреннего мира. Хотя Саванна с самого начала была не такой, как все, братья создавали видимость ее нормальности. Вы оба провели ее через очень трудное взросление. Саванна довольно рано начала блокировать сознание. Она стала удалять из него травмирующие события. Я бы назвала это подавлением, но вам противна фрейдистская терминология. С ранних лет Саванна возложила на вас важную обязанность. Вы стали ее памятью, ее окном в минувшее. Когда Саванна выныривала из очередного темного периода, вы могли рассказать ей, что произошло, где она была и как себя вела.

— Но как тогда она стала поэтессой? — удивился я. — Ведь она писала о своем прошлом.

— Саванна обладает поэтическим гением. Ее стихи рождаются из боли человеческой и женской.

— И как по-вашему, когда она передала мне функцию памяти?

— Кстати, она многое помнит из раннего детства. Гораздо больше, чем вы. Например, жестокость вашей матери, когда вы были совсем маленькими.

— Чепуха. Мать не отличалась совершенством, но и жестокой не была. Саванна путает мать и отца, — возразил я, медленно жуя кроличье мясо.

— Почему вы так решили?

— Потому что у меня те же родители, доктор, — огрызнулся я. — Перед вами непосредственный свидетель.

— С какого момента вы начали рассказывать мне семейную хронику? С вашего рождения в ночь, когда бушевала сильная буря. То есть с того, что никак не могли помнить. Вы просто повторили ваш семейный миф. Вы слышали его много раз и выучили наизусть, абсолютно в него поверив. Это вполне естественно, Том. А затем перескочили на целых шесть лет — к вашему первому школьному году в Атланте. Но что происходило в течение этих шести лет?

— Сосали материнское молоко, пачкали пеленки, учились ходить, говорить. Росли. Делали то же, что и все малыши.

— А вот Саванна многое помнит из того времени.

— Чушь, Лоуэнстайн. Полнейшая и абсолютная чушь. Единственным моим впечатлением тех лет была луна, взошедшая «по приказу» нашей матери.

— Возможно. Но опытный специалист отыщет в этой груде мусора колечко правды.

— Доктор, умоляю, не надо использовать профессиональный язык. Иначе я уеду из Нью-Йорка с прежней ненавистью к психиатрии.

— Том, я прекрасно знаю о вашей неприязни, — сухо отозвалась Сьюзен. — У меня не осталось ни малейших сомнений в искренности ваших слов, только они меня ничуть не задевают. Мне даже начинает нравиться ваша очаровательная глупость по части психиатрии.

— Давайте обсудим это не здесь и не сейчас, — поморщился я. — Мы находимся в прекрасном месте. Мне всегда хотелось побывать в «Lutece». Я читал об этом ресторане. «Нью-Йорк таймс» называет его гастрономическим раем. Люблю сидеть в гастрономическом раю и стонать от наслаждения. Такого потрясающего вина я еще не пробовал. А какая удивительная обстановка. Скромная элегантность. Конечно, в силу своего провинциального происхождения и воспитания я бы предпочел подчеркнутую элегантность, поскольку социально еще не дорос до понимания скромной элегантности. Но в целом здесь прекрасно. Когда человек ест в «Lutece» в первый и единственный раз в жизни, ему хочется рассуждать об искусстве, поэзии, изысканной кухне. Возможно, немного о философии. Но все очарование блекнет, когда вы начинаете описывать ангелов, которых видела Саванна, и гной, вытекавший у них из глазниц. Вам понятен ход моих мыслей? Здесь гастрономический рай, у меня по-прежнему болит нос, и к тому же мне требуется время, чтобы переварить не только пищу, но и события сегодняшнего дня. Каких-то три часа назад я считал сестру обыкновенной чокнутой. Поймите, Лоуэнстайн, мне очень… очень тяжело принять все новости. Взгляните моими глазами. Представьте: вы знакомите меня с моей сестрой, которую я знаю вот уже тридцать шесть лет и считаю, что знаю достаточно хорошо. Но нет, Томми, у нас для тебя припасено известие. Это вовсе не твоя сестра, Том, а Рената Халперн. Подожди, Том, тупоголовый южный чурбан, сюрпризы еще не кончились. Эта женщина, которую ты считал своей сестрой, собирается уехать далеко отсюда, и ты до конца своих дней ее не увидишь. И когда я позволил себе немного разозлиться из-за того, что меня столько времени дурачили, высокопрофессиональная госпожа психиатр швырнула в меня тяжеленным словарем, который едва не сломал мне нос и лишил целой пинты крови. Это пиршество — акт вашего покаяния за пролитие моей драгоценной крови. Теперь я желаю сменить тему. Давайте поговорим о недавних фильмах или книжных новинках.

— Например, о детской повести Саванны, — предложила Сьюзен.

— Ага! Розеттский камень моей сестры. Саванна попыталась написать о злодействе, но не смогла. Она сварганила миленькое повествование для детишек и тем самым предала себя и свой дар.

— Но это всего-навсего художественное произведение, Том, а не документальный отчет. И фантазия автора вполне допустима.

— Нет, недопустима. Это нельзя было создавать как литературную выдумку. Такое надо подавать как холодные беспощадные факты. Саванна вполне могла преподнести это так, что весь мир бы всколыхнулся. Те события не заслуживают приукрашивания и превращения в сказочку. Они для взрослых людей, которые способны встать на колени, дрожа от ярости и сострадания. Саванна погрешила против истины. Превращать все это в занимательное чтиво со счастливым концом — преступление с ее стороны. После таких историй люди должны плакать. Завтра я все вам расскажу. Без болтливых пауков, благородных собак, косноязычных телок, грозных быков и прочего литературного дерьма.

— Том, художник не обязан рубить правду-матку.

— В данном случае нужно либо молчать, либо рубить правду-матку.

— Вы меня поняли, надеюсь. Творческий человек видит реальность по-своему.

— И лжет тоже по-своему. Уверяю вас, завтра вы убедитесь, что Саванна соврала.

— Возможно, у Саванны не получилось воплотить задуманное.

— И опять чушь, мой дорогой доктор. Я был уверен, что рано или поздно Саванна об этом напишет. Моя мать всегда этого опасалась. Наверное, и сейчас боится. Мы никогда не говорили об этом вслух. С того самого дня, когда все произошло. Начав читать повесть, я подумал: наконец-то. А потом… потом я понял, что Саванне не хватило мужества. Даже знаю, с какого места начался обман. Когда у детей проявился магический дар. Мы таким даром не обладали. Нас никакое волшебство не защитило.

— Том, ваша сестра рассказала достаточно, раз это произведение толкнуло ее на самоубийство.

— Согласен, — кивнул я. — Вы можете передать ей мои слова? Если она решит стать Ренатой Халперн, я навещу ее в Сан-Франциско, Гонконге или любом другом месте, где она поселится, и никто не будет в курсе, что я — ее брат. Я ничем себя не выдам. Всего лишь приятель с Юга, с которым она познакомилась на поэтическом вечере или на открытии какой-нибудь выставки. Для меня самое скверное, если она бесследно исчезнет. Я этого не вынесу. Саванна поймет меня лучше, чем кто-либо. Хочу, чтобы она жила и была счастлива. Я могу любить ее, даже когда мы не видимся. Что бы она ни делала, я люблю ее.

— Я передам ей. И обещаю, если вы и дальше будете мне помогать, я вытащу вашу сестру из пропасти. Она тоже трудится над своим спасением. Трудится упорно.

Сьюзен Лоуэнстайн взяла мою руку в свои ладони, поднесла к губам и слегка укусила. Пожалуй, это было самым ярким впечатлением от моего похода в «Lutece».