С момента триумфального выступления Саванны в Гринвич-Виллидже прошло девять лет. Последние три года мы с сестрой не виделись и не сказали друг другу ни слова. Это мы-то, прежде неразлучные двойняшки! Я не мог произнести ее имени, не испытав боли. Стоило мне вспомнить о пяти минувших годах, как все разваливалось на куски. Моя память оставалась хранительницей кошмаров. Я думал об этом, когда такси везло меня на Манхэттен по мосту с Пятьдесят девятой улицы. Я ощущал себя всадником королевской конницы, призванным собрать свою сестру.

Психиатром Саванны была некая доктор Лоуэнстайн; ее кабинет находился в районе Семидесятых улиц, в шикарном здании из бурого песчаника. В приемной безраздельно господствовали твид и кожа. Тяжеленные пепельницы вполне годились для охоты на белок. Стены были украшены двумя современными картинами, висевшими друг напротив друга; их попеременное разглядывание уже могло вызвать шизофрению. Изображения чем-то напоминали цветовые пятна теста Роршаха, помещенные среди цветущих лилий. Прежде чем заговорить, я некоторое время разглядывал одну из этих картин.

— Неужели кто-то платит за такое деньги? — обратился я к симпатичной, но слишком серьезной чернокожей секретарше.

— Три тысячи долларов. И то продавец картин заверил доктора Лоуэнстайн, что отдает эти вещи почти задаром.

— Интересно, каким способом художник создавал свои шедевры? Выблевывал на холст или все же пользовался красками? Как думаете?

— Вам назначено? — спросила секретарша.

— Да, мэм. На три часа.

Серьезная секретарша уткнулась в бумаги, затем окинула меня взглядом.

— Стало быть, вы мистер Винго. Планируете остаться на ночь? К сожалению, у нас не отель.

— У меня не было времени закинуть чемодан в квартиру сестры. Не возражаете, если на время разговора с доктором я оставлю его здесь?

— Откуда вы приехали? — поинтересовалась секретарша.

Мне захотелось соврать, что из Сосалито, штат Калифорния. Выходцы из Калифорнии вызывают всеобщую симпатию, но стоит признаться, что ты с Юга, и тебя начинают либо жалеть, либо ненавидеть. Некоторых чернокожих так и подмывало сделать из меня филе, стоило им услышать мой южный акцент и фразу: «Коллетон, Южная Каролина». Я сразу уловил мысли секретарши. Наверняка она считала, что если избавить мир от этого белого недомерка с грустными глазами, то ее далекие предки, которых несколько веков назад бросили в корабельный трюм и увезли из девственных африканских джунглей на плантации американского Юга, будут отомщены. По глазам чернокожих видно: им до сих пор памятен Нат Тернер.

— Из Южной Каролины, — ответил я.

— Пожалуйста, извините мое любопытство, — с улыбкой сказала секретарша, однако на меня не посмотрела.

Приемную наполняла музыка Баха. Возле дальней стены стояли несколько кресел и стеллаж, на котором я заметил вазу с цветами. Судя по всему, их поставили недавно. Пурпурные ирисы, подобранные с большим вкусом, склонили ко мне свои головки, напоминающие птичьи. Опустив веки, я попытался расслабиться под музыку, поддавшись ее соблазну. Стук сердца замедлился. Я представил, что нахожусь среди роз. Однако голова продолжала побаливать. Я открыл глаза, пытаясь вспомнить, есть ли у меня в чемодане аспирин. На стеллаже стояли и лежали книги; я поднялся, собираясь изучить названия. В это время концерт Баха сменился сочинением Вивальди. Как и цветы, книги были тщательно подобраны. Чувствовалось, что это не случайное чтиво, призванное развлечь клиентов. Некоторые из изданий были подписаны авторами. Посвящения адресовались доктору Лоуэнстайн. Глядя на знакомые фамилии, я представил, что писатели сидели в этой приемной, вздрагивая от жутких видений, запечатленных неизвестным художником. На верхней полке я нашел вторую книгу Саванны — «Принц приливов». Я открыл страницу с посвящением и, читая его, прослезился. Такая реакция меня обрадовала — она доказывала, что внутри я еще жив, жив где-то очень глубоко, где таились мои страдания, загнанные в жалкую и ничтожную скорлупу взрослости. Моей взрослости! До чего же противно было становиться мужчиной, брать на себя кучу глупейших обязательств, демонстрировать неиссякаемую силу и дурацкую напускную храбрость вперемешку со страстностью. Как же я ненавидел силу, выдержку и долг. Как я боялся увидеть свою прекрасную сестру с повязками на запястьях, а над головой — бутылки глюкозы, напоминающие стеклянных эмбрионов, от которых к ноздрям тянутся прозрачные трубки. Но я отчетливо осознал свою роль, ту тиранию и западню, куда меня загнал образ зрелого мужчины, и решил отправиться к сестре, являя собой столп силы, — властелин растительного мира, едущий по полям нашей с ней общей земли. Мои руки будут излучать энергию пастбищ; уверенный в незыблемости круговорота жизни, я стану петь о возрождении, ободрять словами доброго учителя и хорошими новостями от повелителя времен года. Сила — мой дар, она же действие. Уверен, что когда-нибудь эта сила меня и убьет.

Перевернув страницу, я увидел первое стихотворение сборника. Я произносил его вслух, под аккомпанемент скрипок, с молчаливого одобрения ирисов и Вивальди, стараясь воссоздать интонации Саванны и то осязаемое благоговение, с каким моя сестра преподносила свои стихи.

Пылаю глубокой и мрачной магией, пахну страстью, как цапля в огне; все слова превращаю я в замки, а затем их штурмую с воздушной армией. Цель исканий моих далека, но войска мои храбры и обучены славно. Поэтесса доверит своим батальонам превратить ее фразы в мечи и клинки. На заре я у них попрошу красоты в подтвержденье, что их не напрасно учили. А ночью прощенья у них попрошу, у подножья холма перерезав им глотки. И флотилии мои поплывут по волнам языка, запылают эсминцы в открытых морях. Я для высадки остров готовлю. Я словами вербую в угрюмую армию, и стихи мои — бой со всем миром. Пылаю глубокой и южной магией. Бомбардиры ударить готовятся в полдень. Все дома полны горя и криков, и луна — словно цапля в огне.

Я вернулся на страницу с посвящением и прочитал двустишие:

Человек вопрошает, решает же Бог молчаливо, Когда время пришло убивать ему Принца приливов.

Я поднял голову и увидел доктора Лоуэнстайн. Она смотрела на меня, стоя в дверях кабинета. Худощавая, в дорогой одежде. У нее были темные глаза без малейших признаков косметики. В полумраке кабинета, в звуках Вивальди, затухающих пленительным эхом, она была завораживающе прекрасной — одна из сногсшибательных нью-йоркских женщин с неизменной осанкой львицы. Высокая, черноволосая, она выглядела так, словно ретушью ей служили порода и хороший вкус.

— И кто же он, этот Принц приливов? — начала она, не представившись.

— Почему бы вам не спросить у Саванны?

— Обязательно спрошу, когда она будет в состоянии со мной говорить. Пока же приходится ждать. Простите, забыла представиться. Доктор Лоуэнстайн. А вы, должно быть, Том?

— Да, мэм, — ответил я, после чего встал и проследовал за ней в кабинет.

— Том, хотите кофе?

— С удовольствием, мэм, — выпалил я.

— Откуда у вас это старомодное «мэм»? Мне кажется, мы с вами ровесники.

— Крепкое домашнее воспитание. И нервозность.

— Почему вы нервничаете? Да, что добавить в кофе?

— Сливки и сахар. Каждый раз нервничаю, когда моя сестра режет себе вены. Такая у меня особенность.

— Прежде вам приходилось встречаться с психиатром? — поинтересовалась доктор Лоуэнстайн.

Изящной и уверенной походкой она подошла к шкафчику возле письменного стола и достала пару кофейных чашек.

— Да, я общался со всеми врачами Саванны.

— У нее и раньше были попытки самоубийства?

— Да. По двум светлым и радостным поводам.

— Что вы имеете в виду?

— Извините. Мой цинизм дает о себе знать. Семейная черта, от которой сложно избавиться.

— Саванна тоже цинична?

— Нет. Она избежала этой участи.

— Вы никак сожалеете, что сестра не обладает вашим цинизмом?

— Да, доктор, потому что вместо этого она пытается покончить с собой. Лучше бы она была прожженным циником. Как Саванна? Когда можно ее увидеть? Вы задаете все эти вопросы, но даже не сказали, в каком она состоянии.

Доктор Лоуэнстайн продолжала хранить самообладание.

— Том, вам нравится кофе?

— Да. Потрясающий. Давайте перейдем к проблемам моей сестры.

— Прошу вас проявить терпение, Том. Мы обязательно обсудим здоровье Саванны, но чуть позже, — покровительственным тоном заявила психиатр. — Если мы собираемся помочь Саванне, я должна выяснить ряд моментов, касающихся ее детства и воспитания. Уверена, это в наших с вами интересах. Согласны?

В ее голосе звучало неоспоримое превосходство.

— Нет, если вы и дальше будете говорить со мной в такой же отвратительно высокомерной манере, будто я шимпанзе, которого учат шлепать по клавишам пишущей машинки. И прежде чем продолжать нашу беседу, хочу выяснить, где моя сумасбродная сестрица.

Я скрестил руки на груди, чтобы они меньше дрожали. Кофе усилил головную боль. Музыка, продолжавшая звучать в приемной, сильно стучала в висках.

Чувствовалось, что доктор Лоуэнстайн повидала разные выплески враждебности от своих пациентов — она явно приобрела закалку. Мою тираду она встретила спокойно.

— Хорошо, Том, я поделюсь с вами информацией. Но тогда и вы мне поможете.

— Не понимаю, что вам нужно.

— Узнать о ее жизни столько же, сколько знаете вы. Хочу услышать о ее детстве. Необходимо выяснить, где впервые проявились эти симптомы, когда вы стали замечать у нее первые признаки болезни. Не сомневаюсь, что вы догадывались о ее душевном заболевании.

— Конечно, — согласился я. — Половина ее творчества — о собственном безумии. Она пишет об этом так же, как Хемингуэй писал об охоте на львов. В стихах сестры отражаются все слабые стороны ее натуры. Я по горло сыт свихнутостью Саванны. Устал от всего этого дерьма в духе Сильвии Плат. Знаете, доктор, когда сестра в прошлый раз вскрыла себе вены, я пожелал ей в следующий раз довести дело до конца. Уж лучше бы она запихнула себе в глотку дуло дробовика и разнесла бы голову. Так нет. Она испытывает пристрастие к бритвам. Понимаете? Видеть не могу ее шрамы. И эти трубки, торчащие из носа. Я был ей хорошим братом, но не знаю, как с ней говорить после того, как она располосовала себе вены, словно это не ее тело, а оленья туша, которую она взялась свежевать. Я не силен в таких вещах. И ни один психиатр, ни один поганый психиатр — а их были десятки — не помог Саванне утихомирить демонов, которые ее терзают. Вы можете помочь ей, мэм? Ответьте. Можете?

Доктор Лоуэнстайн медленными глотками пила кофе. Ее врожденное спокойствие лишь подчеркивало мое неумение владеть собой, отчего я злился еще сильнее. Затем доктор поставила чашку на блюдце, и та встала строго по центру, в пространство, очерченное круглой бороздкой.

— Том, хотите еще кофе? — спросила доктор Лоуэнстайн.

— Нет.

— Не знаю, смогу ли помочь Саванне. — Психиатр вновь устремила на меня свой профессиональный взгляд. — Со времени попытки самоубийства прошло больше недели. Сейчас Саванна вне опасности, а в первую ночь, когда ее только привезли в Беллвью, она едва не умерла от потери крови. Но дежурный врач оказался просто волшебником. Когда я впервые увидела вашу сестру, она находилась в коме; были сомнения, выживет ли она. Но потом Саванна вышла из комы, стала бредить и кричать. Наверное, вам доводилось быть свидетелем подобного поведения. Бессмыслица, но в высшей степени поэтичная и имеющая ассоциативные качества. Я записала ее бред на пленку, надеясь отыскать зацепки и понять, что же могло спровоцировать Саванну в этот раз. Вчера наступила перемена: Саванна замолчала. Я позвонила знакомой поэтессе, и та через соседа Саванны узнала телефон вашей матери. Я послала телеграмму вашему отцу, но он не ответил. Как вы думаете — почему?

— Потому что вы живете в Нью-Йорке. Потому что вы женщина. Потому что вы еврейка. Потому что вы психиатр. К тому же он всякий раз смертельно пугается, когда Саванна срывается с катушек.

— И не хочет отзываться на крик о помощи?

— Если бы о помощи кричала Саванна, возможно, он был бы уже рядом с ней. Он делит мир на Винго, идиотов и идиотствующих Винго. Саванну он относит к Винго.

— А я, стало быть, идиотка, — бесстрастно заключила доктор Лоуэнстайн.

— Вы вне его классификации, — улыбнулся я. — Кроме того, отец мог и не получить телеграммы.

— Ваша семья ненавидит евреев?

— Моя семья ненавидит всех. Просто ненависть. Ничего личного.

— Когда вы росли, в вашей семье употребляли слово «ниггер»?

— Разумеется, доктор, — ответил я, удивляясь, как это может быть связано с Саванной. — Я же рос в Южной Каролине.

— Наверняка и там были образованные, мыслящие люди, которые отказывались произносить это отвратительное слово.

— Но они не были Винго. Исключение — моя мать. Она утверждала, что это слово — из лексикона белых отбросов общества. Мать говорила «негр» и очень этим гордилась. Она думала, что тем самым оказывается в ряду высокообразованных людей.

— Том, сейчас вы используете слово «ниггер»?

Я смотрел на красивое лицо доктора, пытаясь понять, не шутка ли это. Но у доктора Лоуэнстайн были приемные часы, не допускавшие пауз и юмора.

— Да, когда попадаю к снисходительным янки вроде вас. Тогда, доктор, мне никак не удержаться. Оно само выскакивает. Ниггер. Ниггер. Ниггер. Ниггер. Ниггер. Ниггер, — повторял я как заведенный.

— Вы исчерпали весь запал? — наконец сказала доктор Лоуэнстайн.

Мне было приятно, что я все-таки пробил брешь в ее дрессированной эмоциональности.

— Весь.

— На моей территории это слово запрещено.

— Ниггер. Ниггер. Ниггер. Ниггер. Ниггер. Ниггер, — выстрелил я новую обойму.

Доктор Лоуэнстайн сделала над собой усилие; ее голос звучал натянуто и глухо.

— У меня и в мыслях не было говорить с вами снисходительным тоном. Если вы восприняли это так, пожалуйста, примите мои извинения. Просто мне показалось странным, что в семье поэтессы Саванны Винго употребляли это слово. Трудно представить, что у нее была расистская семья.

— Саванна потому и стала такой, что появилась на свет в расистской семье. Она всеми силами ей противостояла и писать начала от возмущения.

— Ваше раздражение тоже связано с детством?

— Думаю, я был бы раздражительным в любом случае. Но будь у меня выбор, я бы предпочел клан Рокфеллера или Карнеги. Когда ты Винго, добиться чего-либо гораздо труднее.

— Поясните, пожалуйста.

— Думаю, жизнь так или иначе тяжела для всех людей. Но когда ты Винго, она почти невыносима. Разумеется, я не был в другой шкуре, так что это чисто теоретические рассуждения.

— Какую религию исповедовала ваша семья? — задала очередной вопрос психиатр.

— Католическую, представьте себе. Римско-католическую.

— Зачем вы добавили «представьте себе»? Чем плохо быть католиком?

— Вам не понять, каково расти в католической семье на «Глубоком Юге».

— Ну почему же? — возразила она. — А вам не понять, каково расти в еврейской семье в любой точке мира.

— Я читал Филипа Рота, — заметил я.

— И что? — Теперь уже доктор не скрывала своей враждебности.

— Да ничего. Просто делаю неуклюжую попытку восстановить хрупкий контакт между нами.

— Филип Рот одинаково ненавидит и евреев, и женщин. Чтобы это понимать, не обязательно быть евреем или женщиной.

Это было произнесено тоном, подчеркивающим, что данная тема полностью исчерпана.

— Саванна думает точно так же.

Я улыбнулся, вспомнив пылкость и догматизм воззрений своей сестры касательно женских вопросов.

— А что думаете вы, Том?

— Вам это действительно интересно?

— Да. Очень.

— Что ж, при всем уважении к вам, я считаю, что ваши с Саванной воззрения — полное дерьмо.

— Тогда, при всем уважении к вам, позвольте поинтересоваться: почему мы должны разделять взгляды белого южанина?

Я подался вперед и прошептал:

— Потому что, доктор, когда я не ем ягоды и коренья, не кручу хвосты мулам и не режу свиней на заднем дворе, я очень смышленый мужчина.

Доктор Лоуэнстайн, улыбаясь, разглядывала свои ногти. В тишину кабинета проникала приглушенная музыка, каждая нота звучала ясно и светло, будто вальс над озерной гладью.

— В своих стихах ваша сестра пишет о двух братьях, — начала новый профессиональный заход доктор Лоуэнстайн. — Каким братом являетесь вы, Том? Ловцом креветок или тренером?

Нет, эта женщина явно меня превосходила.

— Тренером, — признался я.

— Почему вы понизили голос? Вам неловко оттого, что вы тренер?

— Мне неловко от того, что другие думают о тренерах. Тем более в Нью-Йорке. Тем более психиатры. И особенно — женщина-психиатр.

Доктор Лоуэнстайн уже полностью владела собой.

— И как же, по-вашему, я отношусь к тренерам?

— Со многими ли тренерами вы знакомы?

— Ни с одним, — улыбнулась она. — Как-то не сталкивалась.

— А если бы и столкнулись, то вряд ли пустили бы в свою компанию.

— Скорее всего, вы правы. Скажите, в каком кругу вращаетесь вы у себя в Южной Каролине?

— В кругу таких же тренеров, — ответил я, чувствуя, что попал в западню.

В ароматную западню. Запах ее духов был мне знаком, но я никак не мог вспомнить их название.

— Как вы проводите время?

— Сидим, почитываем спортивные разделы газет, балуемся армрестлингом или давим друг другу кровавые мозоли.

— Вы очень странный человек, Том. Скрытный. Если вы будете отделываться исключительно шутками и загадками, я не смогу помочь вашей сестре. Я нуждаюсь в вашем доверии. Понимаете?

— Я ведь вас впервые вижу, мэм. Мне непросто затрагивать личные темы даже с теми, кого я люблю. И гораздо труднее с теми, с кем знаком всего полчаса.

— Мне кажется, вас сильно задевает культурная пропасть между нами.

— Я ощущаю ваше презрение ко мне, — заявил я, опуская веки.

Голова болела все сильнее. Область вокруг глаз ощущалась средоточием боли.

— Презрение? — изумленно повторила доктор. — Даже если бы я ненавидела все, что составляет вашу жизнь, я бы и тогда не презирала вас. Вы мне необходимы ради блага Саванны… если пойдете на сотрудничество. Я проанализировала творчество Саванны, но мне необходимо выяснить подробности ее жизни. Не ради любопытства. Когда рассудок вашей сестры вернется в здравое состояние, я попытаюсь разрушить ее деструктивный поведенческий шаблон, которому она следует, насколько я понимаю, с давних пор. Если я смогу отыскать ключи в детстве Саванны, возможно, мне удастся ей помочь. Мы вместе создадим нечто вроде стратегии выживания; она и дальше сможет писать, но без разрушительных последствий для себя.

Я вскочил и начал расхаживать по кабинету, сбитый с толку и все более теряющий самообладание. К головной боли добавилось головокружение от пастелей на стенах.

— Все ясно. Вы героиня драмы конца двадцатого века. Тонко чувствующий врач-психиатр, преданный своему делу и стремящийся спасти для будущего поэтессу-феминистку, чье творчество должно остаться в веках. И этот психиатр накладывает свои исцеляющие руки с наманикюренными пальчиками на зияющие раны поэтессы, произносит священные слова Зигмунда Фрейда и оттаскивает несчастную от края пропасти. После этого спасительница занимает в литературной биографии Саванны Винго скромное, но достойное место.

Я стиснул голову руками и потер виски.

— Том, у вас болит голова? — догадалась доктор Лоуэнстайн.

— Жутко болит, доктор. У вас не найдется капельки морфина?

— Нет, но у меня есть аспирин. Чего же вы раньше молчали?

— Неправильно жаловаться на головную боль, когда речь идет о сестре, вскрывшей себе вены.

Из ящика письменного стола доктор Лоуэнстайн вынула три таблетки аспирина и протянула мне. Затем она налила вторую чашку кофе, и я запил лекарство.

— Хотите прилечь на кушетку?

— Нет уж, спасибо. Когда я сюда ехал, то боялся, что вы уложите меня на кушетку. Ну, как в кино.

— Мои методы обычно не напоминают эпизоды из фильмов… Не хочу вас шокировать, Том, но, когда я впервые увидела вашу сестру, она мазала себя собственными экскрементами.

— Меня это не шокирует.

— Почему?

— Я уже был свидетелем подобного поведения. В первый раз это потрясает. Может, и во второй тоже. Потом привыкаешь и начинаешь воспринимать как часть действительности.

— И где был первый раз?

— В Сан-Франциско. Саванна приехала туда выступать, а оказалась в психушке. Таких угнетающих мест я еще не посещал. Даже не знаю, почему ее потянуло к дерьму: из ненависти к себе или ей захотелось сменить обстановку в палате.

— Вы смеетесь над психозами своей сестры. Ну и странный же вы человек!

— Это южный вариант, доктор.

— Южный вариант?

— Незабвенная фраза моей матери. Мы смеемся, когда боль становится невыносимой. Смеемся, когда ничтожество земной жизни становится слишком… ничтожным. Смеемся, когда больше ничего не остается.

— Когда же, в соответствии с вашим южным вариантом, вы плачете?

— Когда вдоволь насмеемся, доктор. Всегда. Всегда после смеха.

— Встретимся с вами в больнице. Семь вечера вас устроит?

— Более чем. Доктор, простите за некоторые вещи, которые я наговорил. Благодарю, что не вышвырнули меня из кабинета.

— До вечера. Спасибо, что приехали, — улыбнулась она и игриво добавила: — Тренер.

В психиатрических клиниках, какими бы гуманными и передовыми они ни были, ключи являются атрибутами власти, стальными звездочками свободы вообще и свободы передвижения в частности. Шествие санитаров и медсестер по больничным коридорам сопровождается умопомрачительной какофонией ключей, висящих у них на поясе и звякающих при ходьбе. Музыка, возвещающая о появлении свободных людей. Когда слушаешь этот перезвон ключей, а сам их не имеешь, очень скоро начинаешь понимать неподдельный ужас запертой души, которую лишили всех контактов с внешним миром. Об этой «тайне ключей» я прочитал в стихотворении Саванны, написанном после ее первого помещения в клинику. Сестра сочинила эти строки в один присест. Ключи как магические символы, управляющие ее тяжелой участью и необъявленной войной с собой. Каким бы ни было состояние сестры, она непременно просыпалась, заслышав лязг больничных ключей.

В тот вечер, когда доктор Лоуэнстайн привела меня в палату, Саванна сидела спиной к двери, сжавшись в комок и обхватив колени руками. Ее голова упиралась в стену. В комнате пахло калом и мочой — гнусный и такой знакомый «букет», унижающий душевнобольных на протяжении долгих часов врачебного плена, характерный «аромат», по которому сразу узнаёшь американскую психушку. Когда мы вошли, Саванна даже не обернулась. Я тут же понял: встреча будет тягостной.

Доктор Лоуэнстайн приблизилась к Саванне и осторожно тронула за плечо.

— Саванна, у меня для вас сюрприз. Здесь ваш брат Том. Он приехал вас навестить.

Сестра не шевелилась; ее сознание витало где-то в иных мирах. От ее кататонического ступора веяло покоем скалы, безупречным колдовством, черной магией. Кататоники всегда казались мне наиболее праведными из остальных психотиков. Есть какое-то достоинство в их «обете молчания»; в их нежелании двигаться просматривается нечто священное. Безмолвная драма погубленной человеческой души, генеральная репетиция самой смерти. Я не впервые видел Саванну в кататоническом ступоре, поэтому ощущал себя давним свидетелем ее неизлечимого состояния. В первый раз меня буквально разрывало; не в силах смотреть на нее, я прятал лицо в ладонях. Но тут я вспомнил ее слова. Саванна говорила мне, что неподвижность и отчужденность — они лишь снаружи, а глубоко внутри дух самоисцеляется, осваивая несметные богатства, скрытые в недосягаемых уголках разума. И еще она сказала, что в такие периоды не может нанести себе повреждений. Наоборот, она очищается, подготавливаясь к моменту, когда снова вернется к свету. Этот момент мне бы очень хотелось встретить рядом с сестрой.

Я обнял Саванну за плечи, поцеловал в шею и сел рядом. Я крепко сжимал ее и зарывался лицом в волосы. На забинтованные руки я старался не обращать внимания.

— Здравствуй, Саванна, — тихо произнес я. — Как ты, дорогая? Все будет замечательно, твой брат рядом. Понимаю, тебе сейчас плохо, и от этого мне тоже плохо. Но я останусь в Нью-Йорке, пока ты не выздоровеешь. Недавно я встречался с отцом. Он просил передать, что любит тебя. Не волнуйся, наш старик ничуть не изменился. Такой же идиот, как всегда. Мама не смогла приехать, она наметила стирку колготок. У Салли и девочек все замечательно. Представляешь, Дженнифер начинает обзаводиться грудями. На днях вылезла из душа, подошла ко мне, распахнула полотенце и говорит: «Смотри, папа, какие у меня бугорочки». Потом захихикала и с воплем понеслась по коридору. Я за ней, и мысли в голове непотребные… Южная Каролина почти не изменилась. По-прежнему остается чертовым культурным центром мира. Даже остров Салливанс обрастает цивилизацией. Недавно возле шоссе отгрохали новенькую забегаловку с барбекю. Я по-прежнему без работы, но усердно ее ищу. Помню, тебя это волновало. Да, забыл. Навещал тут бабушку Винго. У нее был день рождения, вот я и заскочил в дом престарелых ее поздравить. Представляешь, она приняла меня за чарлстонского епископа и заявила, что в двадцатом году я пытался ее соблазнить. А еще…

Мой монолог, длившийся полчаса, был прерван доктором Лоуэнстайн. Психиатр тронула меня за плечо и кивнула в сторону двери. Я встал, поднял Саванну на руки и отнес на кровать. Сестра сильно похудела, ее щеки потемнели и ввалились. Глаза ни на что не реагировали — две бирюзы в белой оправе. Саванна легла в позу зародыша. Я достал из кармана щетку и начал расчесывать ее потные спутанные локоны. Я водил щеткой, пока к ее прядям не вернулся золотистый блеск; теперь золото волос струилось по ее плечам и спине. Тогда я спел Саванне куплет из песни нашего детства:

Отвези меня к солнцу, в край южный родной, Где увидел я свет и тепло, Где баюкали птицы меня в час ночной. И зачем я покинул его?

Немного помолчав, я сказал на прощание:

— Саванна, завтра я снова приду. Знаю, что ты меня слышишь. Запомни: все повторяется, ты обязательно вылечишься. Это требует времени. Когда-нибудь мы будем петь и танцевать. Я стану говорить разные гадости про Нью-Йорк, а ты — щипать меня за руку и обзывать деревенщиной. Я рядом, дорогая. И буду здесь столько, сколько потребуется.

Я поцеловал сестру в губы и накрыл одеялом.

Мы вышли из лечебницы. В Нью-Йорке пахло поздней весной. Доктор Лоуэнстайн поинтересовалась, обедал ли я, и я признался, что нет. Она предложила посетить ее любимый французский ресторанчик «Petite marmite». Я мгновенно подумал о ценах в меню. Ничего не поделаешь — автоматическая реакция южнокаролинского школьного учителя, замордованного годами нищенского жалованья. В тот момент я даже забыл, что уже не работаю. Всех американских учителей выдрессировали мыслить категориями бедняков. Мы любим конференции с книжными ярмарками и угощением за счет устроителей. Мы привыкли жевать резиновую курятину со сладковатым французским гарниром и отвратительным горошком.

— Доктор, а это дорогое заведение? Несколько раз мне приходилось расплачиваться в местных ресторанах. На такие деньги шеф-повар вполне может учить своих детей в частной школе.

— По нью-йоркским меркам цены там умеренные.

— Подождите. Позвоню в банк и узнаю, можно ли получить заем.

— Тренер, я вас угощаю.

— А я как мужчина, напрочь лишенный комплексов, на это соглашаюсь.

Метрдотель поприветствовал доктора Лоуэнстайн с неуловимым оттенком интимности, и я сразу понял: она принадлежит к числу завсегдатаев. Служащий провел нас к столику в углу. Рядом страстно вздыхала и постанывала парочка. Они сидели, взявшись за руки и безотрывно глядя друг на друга. Их распахнутые глаза, отражавшие свет свечей, были полны страсти. Чувствовалось, что они не прочь совокупиться прямо на белой скатерти, подмяв под себя блюдо с беарнским соусом. Доктор заказала бутылку «Макон блан» и пробежала глазами меню в кожаном переплете.

— Могу я выбрать какую-нибудь закуску? — уточнил я.

— Разумеется. Все, что вам нравится.

— А все закуски сразу?

— Нет. Я за сбалансированное питание.

— Это очень по-еврейски.

— Вы правы, черт побери. — Доктор Лоуэнстайн улыбнулась, затем уже серьезно спросила: — Что вы думаете по поводу Саванны?

— Ей хуже, чем когда-либо прежде. Но я чувствую себя гораздо лучше.

— Поясните.

— Мне было бы тяжелее, если бы Саванна бредила и кричала. Словом, если бы она была неуправляемой. А нынешнее ее состояние чем-то напоминает отдых. Сестра набирается сил и готовится вернуться в мир. Доктор, через месяц-другой она выкарабкается. Обещаю.

— Вы отваживаетесь предсказывать?

— Просто небольшой прогноз. Эта ее линия поведения мне знакома.

— Почему вы не работаете?

— Уволили.

— Можно узнать причину?

— Сейчас мне не хочется ворошить прошлое.

Сомелье принес вино и налил чуть-чуть в бокал доктора Лоуэнстайн. Она вдохнула букет, пригубила и кивнула. Я люблю эти маленькие спектакли за столом, это изящество ритуала. Я с наслаждением приложился к бокалу и почувствовал, как вино проникает внутрь, начиная затяжную осаду моей мигрени. Конечно, пить мне не стоило, но очень хотелось. Ведь я решил рассказать этой женщине не только о детстве Саванны — я избрал другую стратегию: поделиться историями из своей жизни и тем самым спасти себя от себя же.

— Увы, доктор, ваш аспирин не помог, мигрень нарастает. У меня нет работы и нет перспектив ее получить. У моей жены — она врач-терапевт — роман с кардиологом. Она подумывает меня оставить. Я ненавижу родителей, однако через пять минут буду это отрицать, заверяя, что имел в виду совсем другое и что крепко люблю их. Мой брат Люк — семейная трагедия. Вы о нем слышали, хотя пока не знаете, какое отношение это имеет к Саванне. Кстати, я говорил, что мой отец сейчас в тюрьме? Потому он и не отреагировал на вашу телеграмму. В истории клана Винго переплелись юмор, гротеск и трагедия, с преобладанием последней. Потом вы поймете: безумие Саванны стало естественным ответом на жизнь нашей семьи. А вот мой ответ совсем неестественный.

— И каков же ваш ответ?

— Я долго притворялся, что все нормально. Умело пользовался унаследованным от матери даром отрицания. Сестра называет меня «невспоминающим тренером», однако я помню куда больше, чем она.

— А сейчас?

— Сейчас я распадаюсь на части. Это не моя роль. Семья определила мне быть бастионом силы, «человеком со свистком», хорошим тренером, первым секретарем и главным свидетелем семейных мелодрам.

— Том, вам не кажется, что вы немного переигрываете?

— Да. Больше не буду. Постараюсь быть обаятельным.

Мы заказали блюда, и, пока их ждали, доктор Лоуэнстайн рассказала мне о себе. Пламя свечей смягчило ее черты. Она ела крабов, фаршированных миндалем, а я описывал ей ловлю крабов в реке Коллетон. Я поглощал лосося, плавающего в бархатном укропном соусе, и слушал ее историю о шотландских рыбаках, промышляющих лососем. Позже доктор Лоуэнстайн взяла вторую бутылку вина, грибной салат — свежайший, пахнувший лесной землей — и винегрет, украшенный листьями базилика. Головная боль прошла, но мигрень не оставила своих попыток проникнуть в мою голову: она неспешно двигалась вверх по спине, словно поезд, одолевающий горный перевал. Принесли мой десерт — малину со сливками. Себе доктор Лоуэнстайн выбрала фруктовое мороженое и, когда его подали, вновь вернулась к Саванне.

— Том, вы когда-нибудь слышали слово «Калланвольд»? — осведомилась доктор.

— Еще бы. Но почему вы спрашиваете?

— Одно из слов, которые Саванна без конца повторяла, когда пришла в сознание. Точнее, выкрикивала его.

Доктор Лоуэнстайн подала мне сложенный листок бумаги и попросила с ним ознакомиться.

— Я говорила вам, что в первые дни пребывания Саванны в клинике записывала на пленку все ее фразы. Вдруг это пригодится, когда Саванна окрепнет и мы приступим к лечению. Тут выжимки из десятков часов ее бреда.

Взяв бокал с вином, я начал читать.

«Затычки для Принца приливов. Собаки на моем дне рождения. Они пришли жить в белом доме. Болота всегда опасны. Черный пес не связан с тигром. Папа купил кинокамеру. Папа купил кинокамеру. Собаки бродят стаями. По дороге идут трое мужчин. Калланвольд. Калланвольд. Из лесов Калланвольда, прямо к дому на Роуздейл-роуд. Затычки для Принца приливов. Рот брата таит угрозу. Болтающие всегда опасны. Креветки прибывают, креветки прибывают, собаки прибывают. Цезарь. Красные булавки и гардении. Сейчас. Сейчас. Великан и кока-кола. Отведите тигра к задней двери. Сыграйте тюленям „Дикси“. Корень для мертвецов у вороны. Мама, ты слышишь голоса? Могилы снова говорят. Кто там за дверью? Кто-то красивый, мама. Снег украл реку. Кто-то красивей меня, мама. Сколько цветущих ангелов выпали из чрева в уродство весны? Там, где фрукты и крест, — там дедушка. Останови лодку. Пожалуйста, останови лодку. Мы вместе надолго. Буду мучить тебя. Обещаю, буду тебя мучить. Мучить человека-тигра. Мучить человека-тигра. Убивать человека-тигра. Останови лодку. Где Агнес Дей?»

— Боже милосердный, — пробормотал я в конце.

Доктор Лоуэнстайн взяла листок и вновь аккуратно его сложила.

— Здесь есть хоть что-нибудь значимое?

— Очень многое. Практически все.

— Как это понимать?

— Она выкрикивала свою биографию… всем, кто слышал… и себе.

— Биографию? Вы согласны задержаться в Нью-Йорке и рассказать мне все, что знаете?

— От начала и до конца, доктор. Столько, сколько потребуется.

— Можете начать завтра в пять?

— Могу, — согласился я. — Это будут жуткие вещи.

— Том, спасибо вам за ваше желание помочь Саванне, — сказала доктор.

— Нет, не так, — ответил я и сдавленно добавил: — Помогите мне. Мне.

До квартиры сестры на Гроув-стрит я добрался уже за полночь. Луны не было. В свете уличных фонарей Шеридан-сквер выглядела декорацией из сюрреалистического фильма. Но она не была пустынной; по ней бродили люди без роду и племени — население ночного города. Каждую ночь их пути пересекались, но никто никого не узнавал. Их путешествие через полосы унылого света казалось мне ностальгической церемонией. На их лицах отражалось что-то нью-йоркское, устоявшееся, чего приезжему не понять. Любители ночных шатаний, они не испытывали страха. Меня они не замечали, зато я всматривался в каждого. Я пытался подражать их мимике — настоящей, без игры на публику. Однако мим из меня скверный. Эти люди умели гулять по громадному ночному городу, а я — нет. Я был чужаком, временным визитером. Единственным знакомым запахом, встретившим меня в парадной дома, был запах моря. Запах Восточного побережья, разливающийся по манхэттенским авеню.

Старинный лифт, видом и размерами напоминающий гроб, поднял меня на шестой этаж. Я поставил чемодан на мраморный пол и достал связку из двенадцати ключей. Входная дверь Саванны запиралась на четыре громадных замка, и я не сразу подобрал нужные ключи.

Справившись с задачей, я оставил дверь открытой. Пройдя в спальню Саванны, я бросил чемодан на кровать и дернул кисточку настольной лампы. Увы, в ней перегорела лампочка. Местоположение выключателя я, конечно же, не помнил, и впотьмах стал шарить рукой по стене, попутно задев цветочную вазу из граненого стекла. Ваза упала и со звоном разбилась.

— Стой! Не двигайся, придурок! — донеслось из коридора. — У меня целая обойма, бью без промаха и не церемонюсь, когда разная мразь лезет в чужие квартиры.

— Эдди, это Том! — крикнул я, узнав голос соседа. — Не вздумайте стрелять.

— Том? — озадаченно повторил Эдди Детревилл, после чего тут же начал меня отчитывать: — Здесь Нью-Йорк, Том! Нужно было меня предупредить, даже если у вас есть ключи.

— Зачем вас беспокоить? Это же ключи, а не отмычки. И потом, я открыл квартиру своей сестры, а не вломился в чужую.

— Все равно, радость моя, лучше не изображать Одинокого ковбоя. Тем более что Саванна имеет привычку раздавать ключи от своей квартиры направо и налево, словно сувениры в память о вечеринке.

— Эдди, почему вы мне сразу не позвонили и не сказали, что с Саванной беда?

Странно, но только сейчас этот вопрос пришел мне в голову.

— Том, пожалуйста, не сердитесь. Я обещал. Саванна строго-настрого запретила мне звонить родным, что бы ни случилось… кроме смерти. Думаете, мне не хотелось вам сообщить? Я же первым ее обнаружил. Услышал, как она упала в ванной. До этого она несколько месяцев отсутствовала. Представляете? Несколько месяцев! Я даже не знал, вернется ли она. И вдруг… Я подумал: а если ее убивают? Страшно было. Я схватил револьвер и ворвался к ней. Саванна лежала на полу в ванной, вся в крови. Можете себе представить? Я едва не грохнулся в обморок. У меня и сейчас все дергается, как вспомню.

— Значит, это вы ее нашли. Я и не знал.

— Кошмар, Том. Несколько дней я отскребал пол в ее ванной. Столько крови. Как на скотобойне.

Эдди стоял в полосе тусклого света, проникавшего из коридора.

— Фактически вы спасли ей жизнь, — заключил я.

— Да. Мне тоже нравится так думать. Мысли о собственном героизме.

— Эдди, не надо больше в меня целиться. Спрячьте револьвер.

— Конечно, Том. Извините. — Эдди опустил оружие. — В этом году меня дважды обчистили.

— Так почему не обзаведетесь надежными замками?

— Дорогой мой, у меня их больше, чем волос на голове Ширли Темпл. Но грабители нынче — акробаты и виртуозы. Один перепрыгнул с пожарной лестницы соседнего дома и приземлился на моем кондиционере. Я все оконные лотки с внешней стороны смазал «Криско», но эти воры — настоящие профессионалы. Да-да, профессионалы. Умолчу о суммах моих страховок. Астрономические цифры. Но вы-то как, Том? Боже, мы с вами даже не поздоровались.

Я встал, мы с Эдди Детревиллом обнялись и расцеловали друг друга в щеки. Потом мы прошли в гостиную Саванны. Эдди включил свет. Я повалился в мягкое кресло. Яркий свет резал мне глаза и бил по мозгам.

— Где Эндрю? — поинтересовался я, прикрыв веки.

— Он меня бросил. Ушел к парню помоложе. Назвал меня старым педиком. Старым, ни на что не годным педиком. Даже вспоминать не хочется. Но позванивает время от времени. Возможно, мы восстановим отношения. Знаете, когда это случилось, Саванна была моим ангелом-спасителем. Я не мог оставаться дома. Целыми днями торчал у нее.

— Печальная новость. — Я открыл глаза и тут же зажмурился от едкого света. — Мне нравился Эндрю. Вы были неплохой парой. А сейчас у вас есть кто-нибудь?

— Увы! Никого. Разве что вас соблазню, пока вы здесь. Или вы по-прежнему цепляетесь за свои смехотворные убеждения и называете себя безнадежным «гетеро»?

— Теперь «нейтралом». Никакого секса. Удовлетворяюсь жалостью к самому себе.

— Давайте я налью вам чего-нибудь выпить, — предложил Эдди. — А потом начну медленно охмурять.

— Только не крепкого. У меня мигрень надвигается.

— Вы видели Саванну?

— Да. Говорил с ней, но это все равно что беседовать с папоротником.

— Последнее время она была совсем неуправляемой. Даже не представляете. Кукушкино гнездо какое-то.

— У вас нет каких-нибудь таблеток от головной боли? Я ничего не взял.

— Таблеток? — Эдди наморщил лоб. — У меня есть стимуляторы, антидепрессанты, обезболивающие, да много чего. Моя аптечка — филиал «Бристол-Майерс». Но вообще-то сочетать таблетки с выпивкой — не самое лучшее решение.

— А какое решение лучшее, когда я в таком состоянии?

— Вы ужасно выглядите, Том. Жуткое зрелище. Впервые вижу вас таким. Даже обаяние куда-то пропало.

— Вы таким способом начинаете свое медленное охмурение? — улыбнулся я. — Неудивительно, что вы в одиночестве.

— Не сочтите за критику.

Эдди раскрыл створки бара, стоявшего возле письменного стола Саванны, достал оттуда бутылку коньяку и плеснул в бокал.

— Вот и выпивка, мистер Страдалец. Кстати, как вы меня находите? Эдди протянул мне бокал. Я следил за его движениями. Эдди Детревилл был элегантным, рафинированным мужчиной средних лет с седыми бачками и заметной проседью в безупречно причесанных каштановых волосах. Лицом он напоминал усталого короля; гладкая кожа, имеющая оттенок легкой желтизны, с небольшими морщинками вокруг рта и глаз, белки которых прорезали красные прожилки.

— Раньше говорил и сейчас скажу: вы отлично выглядите, один из самых потрясающих мужчин планеты.

— Понимаю, что самым бесстыдным образом напросился на комплимент. Что ж, не стану извиняться.

— Вы выглядите вполне съедобным, — добавил я.

— В таком случае мы могли бы попытаться это осуществить.

— Эдди, я имел в виду совсем не это.

— Обещания, одни обещания. Вы в самом деле считаете, что я еще ничего? Как думаете, я не сильно постарел?

— Эдди, вы каждый раз задаете мне этот вопрос.

— Он важен для меня. Поскольку мы редко встречаемся, вы можете с предельной объективностью оценить мое увядание. Недавно я наткнулся на свои старые фотографии. Знаете, Том, я просто рыдал. В молодости я был потрясающе красив. А теперь бреюсь в ванной, не включая свет. Мне невыносимо смотреться в зеркало. Печальное зрелище. Я опять начал заглядывать в бары. Как-то увидел молодого человека. Прелестное дитя. Хотел угостить его выпивкой, а он мне: «Клеиться вздумал, дед?» Я просто опешил.

— Ему же хуже, Эдди, — успокоил я.

— Для меня состариться страшнее, чем умереть. Но довольно обо мне. Вы к нам надолго?

— Не знаю, Эдди. Психиатр Саванны хочет услышать все дерьмовые истории о моей семье. Она считает, что это поможет ей собрать Шалтая-Болтая. Вот я и объясню ей: мать у нас свихнутая, отец свихнутый, все Винго свихнутые, а потому и Саванна свихнутая.

— Том, когда вы в последний раз говорили с Саванной или получали ее письма?

— Более трех лет назад, — ответил я, удивляясь, как давно это было. — Тогда она заявила, что я слишком напоминаю ей Люка.

— Том, не хочу вас пугать, но в этот раз сомневаюсь, что Саванна выкарабкается. Слишком далеко зашло. Она измотана и просто устала сражаться.

— Эдди, вы вправе думать что угодно, но не вслух.

— Простите, Том. Я всего лишь поделился своими мыслями.

— Размышляйте, Эдди. Но молча.

— В самом деле, глупо с моей стороны. Беру свои слова назад. Все до единого. Позвольте завтра вечером пригласить вас на ужин.

— С удовольствием. Загляните ко мне утром.

Эдди ушел. Я бродил по квартире и ждал мигрени, надвигавшейся, как полное лунное затмение. До ее удара оставалось еще часа два, она уже сдавила мне основание черепа. Когда мигрень доберется до левого виска, я буду повержен. Эдди оставил мне несколько болеутоляющих таблеток. Я взял первую и запил ее остатками коньяка. Тут я увидел фотографию над письменным столом. Этот снимок отец сделал на палубе своей лодки, в самом начале нашего последнего учебного года. Саванна стояла между мной и Люком. Мы с братом улыбались и обнимали сестру за плечи. Саванна тоже улыбалась и смотрела на Люка с чистым сестринским восторгом. Все трое были юными, загорелыми и… да, красивыми. Позади нас, за доком и болотом, едва виднелись мать, махавшая отцу, и наш белый дом. Если бы каждый из нас знал, что принесет тот год, мы бы не улыбались. На фотографии замерло время; на ней трое детей Винго так и будут крепко обнимать друг друга. Хрупкие узы нерушимой любви.

Я полез в задний карман, достал бумажник и вынул оттуда сложенный потертый листок. Это было послание Саванны. Тогда я только начал работать тренером. Сестра написала мне после первого футбольного матча, в котором играли мои подопечные. Я смотрел на улыбающуюся девушку со снимка и размышлял о том, когда, в какой момент я ее потерял; когда позволил ей так сильно отдалиться; когда предал и оставил один на один с миром. Я начал читать письмо вслух.

Дорогой тренер!

Том, я думала над тем, чему ты можешь научить своих мальчишек. Прокручивала в голове слова, которыми ты завоюешь их уважение и они, вдохновленные твоей энергией, станут бегать по полю, подстриженному тобой. Когда я увидела, как твоя команда выиграла первый матч, вся магия спорта обрела для меня серебряный голос, напоминающий трели свистков. Передать не могу, до чего же ты был великолепен, когда отдавал срочные распоряжения квотербекам, предупреждал о тайм-аутах, расхаживал по зеленым, ярко освещенным боковым полосам — обожаемый мною за свою невообразимую страсть к игре, за мягкую и тонкую любовь ко всем мальчишкам и всем играм на свете.

Но кое-чему тренеры могут научиться только у своих сестер. Усвой мои уроки, Том, и передавай подопечным. Учи их негромким глаголам доброты, учи жить, превосходя самих себя. Побуждай их двигаться к совершенству, учи быть мягкими; затягивай в глубины, толкай вверх, к возмужанию, и делай это кротко, как ангел, разносящий облака по небу. Пусть дух твой пронизывает мальчишек так же трепетно, как пронизывает меня.

Вчера, слыша среди гула толпы твой голос, я плакала. Ты ободрял неуклюжего блокирующего полузащитника и медлительного защитника — то была прекрасная музыка твоих похвал. Но, Том, брат мой, лев, сияющий золотом и познавший страдания: научи своих подопечных тому, что можешь лучше других. Никакие стихи и письма не способны вдохнуть в мальчишек твой возвышенный дар. Передай им свое умение быть самым заботливым, самым совершенным братом.

Саванна

Закончив читать, я снова долго смотрел на фотографию, затем бережно убрал письмо в бумажник.

Я прошел в спальню, сменил перегоревшую лампочку и собрал осколки разбитой вазы. После быстро разделся, бросил одежду на стул возле кровати, откинул одеяло и забрался в постель. Улегшись, я закрыл глаза и тут же открыл снова.

Мигрень настигла меня. Она явилась, словно огненный столп, ударив внезапно и жестоко.

Замерев, я лежал в темноте и клялся изменить собственную жизнь.