Граф Обоянский, или Смоленск в 1812 году

Коншин Николай Михайлович

Часть вторая

 

 

XV

Княгиня Тоцкая получила от Софьи письмо в то самое время, как весь Смоленск был уже в волнении. С раннего утра можно было прислушаться к отдаленному грому пальбы; около обеда гром сей становился внятнее: ясно было, что битва приближается к городу; к вечеру уже дрожали стекла в окнах и дымом наполнены были улицы.

Зловещие отголоски выстрелов чутко отдавались между изгибами высокой городской стены и в пустоте башен и наводили ужас на обитателей. Каждый семьянин суетился в доме своем, сбираясь куда-нибудь укрыться от наступающей грозной минуты; экипажи длинной цепью тянулись из города по Московской дороге. Священный звон повсеместного благовеста оглашал окрестность: церковь воссылала к небу последние молитвы свои о защите города.

Тоцкая сидела вместе с князем Бериславским, держа на руках меньшого своего сына, когда вошел Фома в гостиную. Она прочитала с большим вниманием письмо и, расспросив посланного о всех, даже мелочных подробностях, касающихся до Софии, отпустила его.

— Мне жаль ее, — сказала она князю, который, по-видимому, знал уже о существующей между ними дружбе, — но никак не могу к ней ехать. В эти страшные минуты я хочу непременно быть ближе к мужу. Пусть дети едут с матушкой в Москву — но я не расстанусь теперь с мужем: это выше сил моих.

На лице княгини выражалась озабоченность и сильная душевная борьба.

— Пора, — сказала она, — время решиться: скоро ночь… стрельба уже под городом.

Она встала, упала на колени перед образом и в этом положении прижала к груди своей детей.

— Бог с вами, — воскликнула она, — молитесь за отца своего! — слезы блеснули на глазах княгини: казалось, силы телесные готовы были ей изменить. — Благословите их именем божиим, священный отец, — сказала она, подводя их к князю, — мать их малодушна — благословите ж и ее выдержать испытание, от бога ей посылаемое. — Поцеловав в последний раз детей и отослав их в карету, княгиня кинулась на шею к своей матери и залилась слезами. Надобно было Бериславскому употребить всю силу трогательнейшего убеждения, чтоб хотя несколько успокоить ее сердце. — Ну, бог с вами, — снова воскликнула она, прощайте! — И, вслед за сим, стоя перед окном, набожно перекрестила выезжающую за ворота карету.

Сильная скорбь красноречива в молчании. Молчание облагораживает страдальца, придает ему какое-то достоинство, возносящее его над обыкновенным его уделом. Тем трогательнее, тем прекраснее видеть, как существо слабое, постигнутое роком, как женщина, в сиянии юности и красоты, борется с бедствием: как воспламененный взор ее еще управляется благоразумием, тогда как истерзанное сердце нагнало гробовую бледность на чело.

Между тем вечер покрывал небо. Ужас увеличивался с наступлением ночи. Здания тряслись. Стекла звенели по мостовой. Земля дрожала. Бериславский убедил княгиню оставить дом на волю божию и укрыться в монастырь своего друга Катуара, куда удалились многие городские жители. Своды храма обнадеживали в некоторой безопасности от пожара и разрушения.

Наконец, около десяти часов вечера, грозная судьба Смоленска облегла его неодолимые стены. Пальба слилась в один повсеместный, непрерывающийся грохот: уже не слышно было ни трепетания строений, ни резкой музыки прыгающих по камням стекол. Небо загорелось огненными путями бомб… пожары осветили город. Смятение господствовало повсюду: оно распространилось и в обители. Иноки, упав на колени пред алтарем, воссылали молитвы; мужчины ежеминутно выходили наведываться о происходящем окрест; женщины стонали, дети плакали. Священное пение прерываемо было трескотнёю лопающихся близко бомб и воплями испуга; все присутствующие толпились к углам обширного храма, как бы стараясь укрыться в темноте; малейший шум при входе приводил в трепет: казалось, убийство готово ворваться уже в стены обители, с тем чтоб не пощадить ни единого.

Посреди всеобщего страха, шума и восклицаний, впереди всех, опершись на железные перила, окружающие клирос, стояла княгиня. Она, казалось, не принимала участия в окружающем. Лицо ее, мертвое, но спокойное, обращено было к жертвеннику: казалось, она покорилась своему жребию и с твердостию ждет рокового удара, который занесен уже над сердцем ее.

Вдруг дверь, ведущая во храм, с шумом и стуком отворяется; звонкие шаги воина раздаются в тесноте по церкви, он нетерпеливо пробивается вперед, осыпает вопросами окружающих — ему указывают на клирос — Тоцкая оборачивается, узнает своего мужа, испускает пронзительный вопль и упадает на помост. Князь подымает жену свою; выносит ее на руках из церкви, пробегает до ворот и кидается в коляску, его ожидавшую. Лошади понеслись по горящим улицам к Днепровским воротам, еще защищаемым нашими батареями; они бешено кидаются с горы и выскакивают за город, на не совсем разрушенный еще Днепровский мост, осыпаемый градом неприятельских картеч… Прижав к груди своей жену, Тоцкий дико радуется, что природа лишила ее чувств, дабы сокрыть от глаз ее ужасы того земного ада, какой окружил их по выезде за городскую стену. Отскакав версты две, коляска остановилась при обозе. Доктор, перевязывавший раненых, принял ее в свое заведывание; он привел в чувство княгиню, и Тоцкий, напечатлев на бледном челе ее прощальный поцелуй, сел на подведенную лошадь и помчался в битву, которую имел позволение оставить только на роковой миг избавления жены из пылавшего города.

Ночь положила конец сражению. В усталых войсках ударили отбой. Горящий Смоленск остался в руках русских.

Участь знаменитого города сего известна. Смоленск был первый замок, сбитый неприятелем с железных ворот России. Под святынею древних его башен сделана первая выходка той великой игры, в которую проиграл Наполеон даже личную свободу свою. От его освятотатствованных стен начинался тот кровавый путь, в конце которого грозой выказывался из-за пучин океана пустынный и далекий камень!

С рассветом третьего дня вся масса русской армии исчезла из глаз изумленного неприятеля: бесконечные колонны его вступили в пустой город, заваленный пеплом, и бросились отыскивать следов наших.

Мужественное отступление авангарда от Красного к стенам Смоленска заняло уже страницы истории, на похвалу потомства. Не взирая на безмерное превосходство неприятельских сил и беспрерывные натиски, — войска наши не показали тылу: они дорого продавали каждый шаг уступаемой земли, каждый пригорок обращался в батарею, каждое дерево в стрелка. Напрасно красавец-наездник, бесстрашный король Неаполитанский, налетал тучами своих латников на наши горящие каре: ни его непобедимое мужество, ни присутствие самого Сына Судьбы не обратило русских в бегство пред лицом грозного его ополчения. Спокойно, повинуясь голосу начальника, они отступали, пользуясь малейшею точкою обороны, до самых стен Смоленска.

 

XVI

В глухую полночь в дальних окрестностях Смоленска, в непроходимой чаще дремучего леса, перекликались громкие два голоса, как бы отыскивавших дорогу людей. Небо было задернуто густыми облаками; луна хотя мелькала изредка между ними, но слабый свет ее не мог проникнуть в глушь; сильный северный ветер волновал сросшиеся вершины дерев; чутко раздавался прилив и отлив его по необъятному пространству пустыни. Слышимые голоса то сближались, то удалялись один от другого; нельзя было различить слов, утопавших, так сказать, в лесном шуме; путешественники, по-видимому, с трудом могли расслушивать их сами. Непроницаемая дичь никак не обнадеживала в том, чтоб можно было находиться в близости от какого-нибудь жилья, однако же все мало-помалу голоса подвигались вперед, по направлению, которого держались.

— Сюда, — наконец раздалось в левой стороне. — Пожалуйте сюда, повторилось опять.

Человек, голос которого слышен был вправо, начал сближаться; шаги его хрустели по сухому хворосту, коим завален был лес.

— Я вижу, впереди что-то светлеет, — сказал первый, — взойдите на этот бугорок; впереди нас должно быть или поле или вода.

— Вода, — перебил его с живостию другой, — боже сохрани! Мы можем в таком случае совершенно сбиться. Нет, — продолжал он, всматриваясь в беловатую широкую полосу, мелькавшую вдали из-за кустарников, — это не вода; это скорее поле, освещаемое месяцем, пойдем туда.

Два путника пошли теперь вместе. Немалого труда стоило им добраться к предмету, усмотренному с бугра, который опять потерян был из виду, когда спустились в долину. Однако же кустарники становились реже и реже, а наконец и беловатая полоса, виденная прежде, начала показываться; открылось, что это не поле, а небольшое песчаное пространство, которое, не имев на своей поверхности зелени, белелось, освещенное выплывшей из-за облаков луной. Нога за ногу перебрели путешественники чрез этот песок и снова углубились в лес, по ту сторону его бывший.

— Слышали ли вы, сударь, — сказал наконец один из них другому, — какой хохот раздавался в правой стороне: признаюсь, что меня в мороз бросало.

— Это не хохот, — отвечал последний, — а голос птицы, которую и зовут попросту хохотуньей; они водятся в самых диких местах и пугают глупцов, подобных тебе.

— Однако же, — сказал первый, который, казалось, от трусости старался поддерживать разговор, снова пресекшийся, — известно, что есть нечистые духи, противу этого спорить ни один христианин не может; то почему же и им не хохотать? В эдакой глуши им можно водиться: тут и крестного знамения вовек никто не сотворил.

Едва произнесены были сии слова, как вдруг звонко раздалось по лесу: «Ay! Ay!»

— Ей-богу, сударь, — продолжал последний, казавшийся быть слугою другого, — ей-богу, это лесовик; мы зашли в такую дичь…

— Молчи, пожалуйста, — перебил господин, — если не умеешь говорить умно; разве твоя трусость пособит нам выйти из лесу?

Слуга умолк. Несколько минут наблюдалось глубокое молчание. Лес становился еще гуще; никакой тропы не было под ногами, и частые кустарники застилали глаза. Вдруг в самом диком и заросшем месте мелькнул близкий огонь, как бы из окна, и вместе с сим путешественники наткнулись на какое-то строение.

Обрадованный таким счастием слуга едва удерживался, чтоб не вступить снова в разговоры с своим господином. Весело кинулся отыскивать ворота и, прикликав к ним сего последнего, начал стучаться.

— Послушай, Иван, — сказал между тем господин вполголоса, — помни, что если ты проговоришься, где бы то ни было, о моем настоящем имени, то меня погубишь.

— Что вы, сударь, — может ли это быть… можете ли сомневаться в моей скромности? Я скорее умру, нежели скажу, что вы граф Обоянский.

На повторенный стук послышались по двору шаги приближающегося человека, и грозное храпенье нескольких собак, которых он откликал прочь.

— Кого бог несет в такую пору? — раздалось изнутри двора.

— Впусти, добрый человек, — сказал Обоянский, — двух земляков, дорожных, под твою кровлю переночевать. Мы заблудились, и если ты откажешь, то должны будем провести ночь у ворот твоих.

— Кто же вы? — отозвался первый.

— Я купец, заезжий, — продолжал граф, — неприятели захватили меня и слугу моего в Смоленске; мы убежали; целый день скитались по этому бесконечному лесу, и наконец бог привел нас к тебе.

— Я не могу отказать вам в ночлеге, — отвечал человек, стоявший по ту сторону ворот, — но признаюсь вам, что около двадцати лет нога чужого не бывала в моем доме. Войдите, милости прошу.

Цепь зазвенела на воротах; тяжелый засов был снят, они отворились, и путники взошли на довольно пространный двор, на котором показалось несколько человек с фонарями, вышедших к ним навстречу из жилого домика, в окнах которого, сквозь запертые ставни, отсвечались огни.

Учтиво, но с некоторою недоверчивостию, окружили они прибывших гостей, разглядывая их при свете фонарей своих, и наконец предложили им войти в свою избу. Благородный, открытый вид графа Обоянского, по-видимому, рассеял опасение хозяев и вселил невольное уважение к почтенному старцу, утомленному от продолжительного и тяжкого пути. Высокий пожилой мужчина лет за пятьдесят, который был как бы старшим над прочими, обратился к нему с извинением, что не может дать лучшего приюта, как уступив небольшой уголок, особо отгороженный.

— У меня большая семья, — сказал он графу, — и все углы заняты, так что нет никакой возможности успокоить вас лучше.

Обоянский, поблагодарив хозяина, которого добродушное лицо ему полюбилось, попросил его накормить слугу, а себе подать одну только подушку, и более об нем вовсе не заботиться.

— Я не останусь неблагодарным, — присовокупил он, — и бог наградит вас за доброе дело дать приют странникам.

Хозяин вышел и, спустя несколько минут, возвратился, неся в своих жилистых руках тяжелую перину, с подушками и бельем, и, несмотря на отговорки графа, разостлал ее на полу маленькой горенки.

— Дорожнему человеку ваших лет нужен покой, — сказал он, — прошу не прогневаться: чем богаты, тем и рады. Слугу вашего жена моя уже угощает ужином; он будет спать со мной, вот здесь, за самой дверью вашей.

Трусливый Иван поглядывал на предлагаемое угощение совсем иными глазами, нежели его господин; ему что-то подозрительны были и дом, выстроенный в самой непроходимой глуши, и ежеминутный топот ходивших взад и вперед по двору людей, из числа которых многие были не совсем ласкового вида и даже поглядывали на него, как он заметил, очень скоса. Наблюдательный глаз его отыскал по углам просторной горницы, в которой его угощали, много ружей, и даже огромные три собаки, из которых каждая справится хоть с медведем, были очень не по нутру для миролюбивого его сердца. Более же всего беспокоили его любопытные расспросы хозяйки, при которых все, кто ни находился под одним с ним потолком, зорко устремляли на него глаза. Не отвечать любопытствующим — значило бы вселять к себе подозрение, а отвечать казалось ему опасным, чтоб как-нибудь не заболтаться.

— Мы из Полтавы, — сказал он наконец своим слушателям, — хозяин мой тамошний купец, его зовут Борис Борисович Янский; по торговым делам своим он прибыл в Смоленск перед самым нашествием неприятеля, и мы остановились у знакомого архимандрита, в монастыре, что близ земляной крепости; по взятии города французы пронюхали, что хозяин мой зажиточный купец, хотя, по правде сказать, — присовокупил осторожный Иван, — все состояние его заключается в векселях, по которым и гроша получить не успел; вдруг прошедшей ночью отец архимандрит приказал разбудить нас и, известив об опасности, в которой мы находились, указал, как последнее средство к спасению, побег из города. Трудно было выбраться из-за стен его, однако же, при помощи одного, знающего все выходы, монаха, прошли мы благополучно; и ночью же добрели до какой-то хижины на берегу Днепра, где нас перевезли чрез реку в рыбачьей лодке. Усердный монах проводил нас до самой опушки этого страшного леса и растолковал моему хозяину, как выбраться из него на большую дорогу. Целый день шли, или, лучше сказать, бежали мы, почти без отдыху, и когда, от усталости, душа моя почти расставалась уже с телом, вдруг перед самыми глазами мелькнул нам огонек у вас в окне, и мы постучались к вам. Благодарю за хлеб, за соль, — сказал он, встав из-за стола, за которым поужинал, помолясь богу и поклонившись хозяйке и хозяину, который также, вместе с другими, выслушивал рассказ его.

— Просим не прогневаться, — отвечали ему, — мы уже отужинали и вас покормили тем, что осталось. Жаль, что хозяина-то мы не попотчевали чайком, с дороги бы хорошо было; да не догадались: он уже больно спать хотел, сдавалось.

— Благодарю покорно за доброе слово, — отвечал Иван, — хозяину лучше всего теперь сон, и, по вашей милости, он спокойно почивает уже давно.

— Ну, — сказала хозяйка мужу своему, собрав со стола, — пора гостю и на покой.

— Да, — отвечал он, — ступай же ты к сестре и детям на сеновал, а мы расположимся здесь; покойной ночи добрым людям! — продолжал он, обращаясь к четырем человекам в казачьих кафтанах, кои тут находились. — Каждому из вас своя должность известна; кто свободен, тот спи себе с богом!

Помолившись на икону, в переднем углу горницы висевшую, упомянутые четыре человека поклонились хозяину и Ивану и вышли. Огромная охапка сена разостлана была на полу, близ перегородки, за которою спал граф; пестрый большой ковер накинут сверху, и две кожаные подушки положены в головах. Хозяин и Иван помолились богу и, раздевшись, улеглись, пожелав себе взаимно покойного сна, который и не замедлил сомкнуть трусливые глаза усталого путешественника.

Сон Ивана, однако же, не был спокоен: ему виделось, что бродит еще с барином по этому лесному миру, подернутому черным ночным небом; что не могут выбиться ни на дорогу, ни к жилью; что косматая ведьма, верхом на медведе, разъезжает перед его глазами, с фонарем в лапе, с хохотом и ауканьем; что нечистый лесовик стоит в уровень с сосной, притаившись между ее развесистыми сучьями и сверкая глазами своими, горящими как раздуваемый ветром уголь. Барин будто бы хотел в него выстрелить, но он свистнул, гаркнул и пошел целиком по лесу; рогатая голова его видна была к месяцу, она возвышалась над всем бором, который, как тростник, гнулся и трещал под его тяжелыми шагами…

— Стой! — вдруг кто-то крикнул ему на ухо, и вместе с этим толпа французов окружила их обоих, обезоружила и повела с песнями и криком назад, на ту песчаную полосу, которую уже давно прошли; посредине этой полосы подъехал к ним сам Наполеон, верхом на звере о семи головах, и начал барина допрашивать. Ожидая верной себе смерти, испуганный Иван вдруг совсем нечаянно проснулся.

Мечта и существенность слились в его расстроенной от усталости голове; долго не мог он припомнить, где лежит и что его окружает; стал осматриваться со вниманием вокруг: комната была совершенно темна; подле его спокойно храпел хозяин; Иван опомнился; однако же вместе с этим страх, уже не от Бонапарта и лесной нечистой сволочи, а более основательный, проник в его сердце: глазам его представилось необыкновенное явление: стена, бывшая перед лицом его, вдруг покрылась каким-то светом, и огромная тень, движущаяся взад и вперед, то умаляясь, то снова увеличиваясь, делала разные движения, безобразно заслонявшие более или менее стену до самого потолка. Она исчезала и снова появлялась; иногда мгновенно переходя от одного края стены до другого, иногда останавливаясь и продолжая делать различные видоизменения, пока наконец исчез свет и мраком затопило всю комнату.

Лихорадочная дрожь пробежала по его жилам: где мы, думал он, уж не у нечистого ли духа, в его лесном жилище? Однако же, припомнив, что и хозяин и прочие люди, которых он перед сном видел, молились богу, отверг свое грешное сомнение. Он решился еще раз перебрать в голове своей по порядку все происходившее в продолжение вечера, и лишь только к этому приступил, как вдруг яркий свет озарил перегородку, за которою спал граф, бывшую на левой его руке, и, вместе с этим, несколько голосов раздалось вправо. Он поворотил туда голову, и тут-то разрешился его ужас: свет отражался, чрез окно, со двора, по которому ходили с фонарем разговаривавшие люди. Он встал, с большим спокойствием головы, которая начинала было отказывать уже ему в наималейшей помощи, и подкрался на цыпочках к окну, чтоб рассмотреть происходившее на дворе.

Свет от фонаря, который поставлен был посреди двора, отражался на длинном, довольно высоком сарае, бывшем против самых окон занимаемого им покоя; сарай этот примыкал влево к высокому тыну, а вправо соединялся с окружающими двор, на необозримое по темноте пространство, навесами, кои поддерживались толстыми столбами. Ближайшая к сараю часть сих навесов, казалось, занята была дровами; далее же, вправо, соломенные щиты, висевшие от столба до столба, скрывали от глаз наблюдателя находившееся за ними. Из-за сарая и над навесами упирался в небо дремучий лес, как огромная черная стена, и более ничего не было видно. Свет фонаря не мог достаточно окинуть предметов, бывших поодаль, зато ярко осиявал он внутренность двора, ближайшую к дому.

Предметы, окружающие свет, были необыкновенны: вправо, в довольно близком от него расстоянии, лежал огромный медведь, подле которого стояли два человека, вооруженные длинными пиками, разговаривая между собою; влево же другой медведь ходил от сарая за угол дома, взад и вперед, по одному направлению: как у добрых хозяев, для недобрых людей, ходят по ночам собаки, спускаемые с цепью по канату; подле же самого фонаря сидел третий человек, закутанный в какой-то косматый плащ, и курил трубку.

Иван никак не мог подслушать ни одного слова из продолжительной беседы видимых им людей; напрасно он ломал свою усталую голову, стараясь дать какой-нибудь смысл представлявшемуся глазам зрелищу: все догадки казались неудовлетворительными. «Будем ждать до утра, — подумал он напоследок, — уж дождемся ведь света». С этим благим намерением он встал с лавки, чтоб идти от окна на постель; но едва успел по-прежнему, на цыпочках, сделать шага два с места, как страшное какое-то чудовище кинулось на него из-под лавки и, захрапев, остановило ногу его в огромной своей пасти; невольный крик пробудил спавшего хозяина, и жилистый колосс его мгновенно был уже на ногах и держал за горло любопытного Ивана.

— Это я, это я, любезный господин хозяин, — отозвался гость, который хотя и сам был рослый и сильный молодец, но чувствовал тяжесть руки, его державшей, — я хотел посмотреть в окно, — продолжал он, — что это за свет у вас на дворе, как ваша собака меня испугала.

— Ну! Извините же меня, — отвечал хозяин, — я схватил вас неосторожно, с испугу; на дворе наши люди, караульщики, опасаться нечего; вы сами знаете, что мы окружены теперь неприятелями: должно всегда быть настороже; от нас только верст восемь до селения, занятого французами; конечно, сюда не легко им добраться: взяты все предосторожности, но для какого-нибудь отчаянного удальца должна быть ловушка: у меня и медведи, и собаки, и люди — все караулят на таких местах, по которым, пополам с бедой, могли бы враги пробраться до наших окрестностей. Ложитесь с богом и спите спокойно. — Улегшись снова на мягкое сено, они поговорили вполголоса о наступившей на Россию лютой године и мало-помалу забылись сном.

Ночь прошла благополучно. Граф Обоянский, укрепив сном свои изнеможенные силы, проснулся здоров и весел, уже часу в девятом утра; он обратил внимание на окружающие его предметы и с любопытством рассматривал их один за другим. Занимаемая им маленькая, но довольно высокая горенка, отделенная, вправо, от просторного хозяйского покоя досчатой переборкой, была с одним только окном, у графа в головах находившимся; стены этой горенки не были ничем оклеены; толстый, гладко выстроганный лес издавал сухой, смолистый запах, освежающий воздух в доме; опрятность, в какой содержалось строение, простиралась до щегольства: переборка, дверь, окно, полки, занимавшие в несколько рядов, прямо против глаз его, поперечную стену, — все было вымыто и лоснилось на солнце, как бы глянцем покрытое. На левой стене горенки выходила часть печи: что давало заметить, что и по левую руку есть еще жилая половина. В хозяйской горнице, за перегородкой, господствовала совершенная тишина. «Может быть, добрые люди, — подумал граф, — не хотят потревожить дорожного старика и потому вышли вон: надобно же не быть им в тягость». Он благочестиво перекрестился и начал вставать. Небольшого труда стоило ему окончить свой стариковский туалет, в несколько минут все было готово. Встав на колени перед образом, старец совершил привычную молитву, по окончании чего открыл окно, чтоб насладиться свежим воздухом ясного дня.

Непроницаемый сосновый лес грозным, пустынным великаном возвышался перед глазами его, заслоняя небо; ярко горела на солнце его недосягаемая вершина; вправо виднелось тщательно возделанное поле и обширный огород; по грядам красовались пионы и пушистый алый мак; возвышались кусты божьего дерева и пахучей зори и рослые, большеголовые подсолнечники. Высокий тын, насаженный рогатиной, обходил вокруг всего виденного угодья.

Любуясь зрелищем благодатной сельской природы и мирного уголка, таящегося в непроходимой дичи пустого леса, граф погрузился в сладостную задумчивость, из коей пробужден был раздавшимся сзади его скрипом. Он оглянулся. В дверь, мало-помалу отворявшуюся, показалась сперва голова хозяина, а потом и сам он взошел поздравить гостя с добрым утром. Высокий, складный стан его выказывался величаво под гладко сидящим казачьим кафтаном синего цвета и опоясан был кожаным, лакированным ремнем; поседевшая голова его и открытое лицо внушали доверенность; он ласково поклонился гостю; осведомился о его здоровье и приглашал его выкушать чашку чаю с семейством госпожи, у него проживающей, которая желает его видеть.

— Это моя барыня, — присовокупил он, — то есть вдовствующая супруга моего покойного господина, Николая Александровича Мирославцева: ее усадьбу заняли неприятели, но, слава господу богу, ей удалось благовременно перебраться в мое лесное гнездо, до которого, как надеюсь, не легко будет добраться разбойникам: сегодня ночью уже разрыли мои молодцы плотину на мельнице, верстах в девяти отсюда, и водой затопило всю низменную часть леса со стороны села; а к Смоленску есть ручей, который ежели запрудим, то рыхлой грунт леса, идущий полосой через всю ширину, где, сдается, было прежнее русло этого ручья, сделается настоящим болотом.

Занявшись несколько туалетом, чтоб пристойнее представить себя даме, Обоянский в сопровождении хозяина — известного Синего Человека — вышел из-за переборки в хозяйскую горницу, где с вечера рекомендовался и где провел ночь слуга его, и перейдя наискось, отворил дверь, выводившую в сени; сени эти разделяли весь дом на две половины: направо было крыльцо, а налево — тесовая переборка, прямо же противу дверей была дверь, на которую и указал хозяин, для входа к своей барыне.

На половине, куда вошел граф, была одна, во всю ширину строения, большая и высокая комната, освещаемая прямо против дверей тремя окошками порядочной величины; стены и потолок этой комнаты были тоже бревна и доски, но так чисто сделанные, что казалось все выточенным из одного куска дерева. Множество мебели, перевезенной из Семипалатского, со вкусом расставлено было по чистому, палевому полу около стен, из коих по левой — блестел красный рояль и лежали книги, наскоро сложенные грудами на двух столах. Из этой комнаты была другая дверь в сени, за перегородку, которая и составляла вторую комнату этой половины; третья же комната была за сею второю, та самая, из которой печь проходила в спальню графа.

Влево, под крайним окном к роялю, сидела за чайным столом высокого роста пожилая женщина, еще сохранившая свежесть лица и всю выразительность ясного открытого взгляда — это была Мирославцева; она встала и ласково приветствовала графа, сейчас взошедшего в ее комнату.

— Милости прошу, неожиданный гость, — сказала она, — услышав о вашем приходе, я тотчас поспешила познакомиться; общее горе сближает: в этой хижине должны быть все друзья.

— Благодарю бога, — отвечал Обоянский, — что, избавясь от опасности заблудиться в этом лесу и, может быть, погибнуть от руки врага, имею еще приятнейший случай умножить собою число ваших телохранителей; нас двое: я и служитель мой; мы оба можем владеть оружием и оба не имеем пристанища; я смею покорнейше просить вас, сударыня, дозволить нам остаться здесь, пока представится мне малейшая возможность, не подвергаясь явной опасности, отправиться по делам моим; если вы откажете, то я не вижу никакой надежды к спасению: по несчастию, я имею при себе акты на большой капитал, составляющий все мое достояние; скрыть их я не могу; и буде нахлынувшие на землю нашу гости и оставят мне жизнь, то мои акты и деньги будут наверное их добычею.

— Останьтесь, ради бога останьтесь, — сказала Мирославцева, стараясь успокоить встревоженного гостя своим ласковым голосом, — будем делить общую нашу безопасность, если, как стараются меня уверить, она действительно надежна; если же угодно будет богу посетить и нас несчастием, то разделим и несчастие вместе же. Я могу поручиться вам за честность людей, нас окружающих, следовательно, вы должны быть спокойны насчет пожитков ваших.

Заняв указанные подле стола креслы, напротив своей привлекательной хозяйки, граф удовлетворил любопытству ее насчет своего путешествия:

— Я имею дело с Московским банком, — сказал он, — обстоятельства необходимо требовали моего личного присутствия; я оставил Малороссию, не подозревая ни малейшей опасности, но, прибыв к Смоленску, едва не сделался жертвою злодеев. По милости одного священноархимандрита, к которому я имел рекомендательное письмо из Полтавы, укрылся я на некоторое время в его обители; но мне изменили; и если бы не обязательная помощь его, то я был бы уже нищим. После сражения, когда войско наше оставило Смоленск, я не успел попасть за обозами, ибо это отступление было неожиданно, и принужден был таким образом разделить судьбу братии священной обители. Нам поручили надзор за ранеными; десять дней я был свидетелем их тяжких страданий, на одиннадцатый же архимандрит открыл предательство и предостерег меня. Он выпроводил меня из развалин города и, как на единственное к спасению средство, указал на этот бор, советуя держаться днем на восток, а ночью на два созвездия, которые дал нам заметить; он доказывал, что мы выберемся по этому направлению на Дорогобужскую дорогу, а там уже поручал нас милости божией. Слава богу! Мы нашли более, нежели осмеливались надеяться: нашли безмятежную пристань от ужасной грозы, готовой разразиться над нашими головами. Конечно, — продолжал граф, которого глаза внезапно омрачились задумчивостию, — конечно, я останусь теперь в бездействии, но это уже неизбежная судьба. Буду подкреплять себя молитвою и уповать на милосердие Отца Небесного.

Он умолк. Мирославцева не знала, чем бы утешить доброго старца, с такою доверчивостию ей предавшегося; она тоже молчала, придумывая сказать что-либо к его успокоению, относя скорбь его к остановке дел, столь пагубной иногда для коммерсанта, — как вдруг послышались легкие шаги по другой комнате, дверь отворилась, и перед глазами Обоянского явилась София.

— Это моя дочь, — сказала Мирославцева, — вот наш новый друг, — продолжала она, обращаясь к ней.

Граф встал; но взор его, как бы пораженный каким незапным явлением, дико устремлен был на нее.

— Ах, — воскликнул он, подняв к небу и глаза и руки, — боже праведный! Какое разительное сходство с бедной моей дочерью!.. Простите меня, сударыня, простите это изумление осиротелому уже двадцать лет отцу… Такого сходства двух лиц я не видывал в жизни моей!

— Если этот случай вас так печалит, — сказала тронутая София, смотря на слезы, текущие струями по мужественному лицу старца, — если вам грустно видеть черты, сходные с чертами вашей дочери, то я не буду показываться без вашего на то согласия. — Обоянский не мог ничего отвечать ей; он закрыл лицо и рыдал. Благородный отец, — продолжала она, — эти слезы делают честь вашему сердцу! Успокойтесь. Смотрите: я сама плачу. — Она положила ему на плечо руку; прекрасные глаза ее наполнились слезами. — Она сирота, — сказала с чувством мать, — у нее давно уже нет отца: итак, у вас нет соперника любить ее.

Граф не отвечал; он затряс седой головой своей и, с глазами, зажатыми платком, удалился в слезах из комнаты.

Странная встреча сия подействовала грустно на общество друзей; мать и дочь были растроганы. Обоянский взял слугу своего и вышел с ним в лес.

 

XVII

Уже было около трех часов дня, но граф не возвращался. Мирославцева приказала Антону поискать его по лесу, опасаясь, не заблудился ли бедный купец-странник. Синий Человек, взяв с собой, по обыкновению, двух собак и вооружась рогатиной и ружьем, отправился за ворота.

— Сумасшедший старик! — ворчал он про себя, обходя окрестности. — В его ли лета карабкаться по этим кочкам и буграм; здесь того и бойся, что набредешь на логовище зверя, без собаки немудрено, или завязнешь по пояс в болото, потому что вода уже выступила.

Часа два ходил он по всем направлениям, не отыскивая следа беглецов; наконец, при выходе из чащи кустарников, в глубину леса простиравшегося на запад, собаки его бросились вперед, и скоро услышал он вдали голоса их, окликавшие человека; на сделанный свист одна из них воротилась, другая же осталась у своей добычи, но лаять перестала; по следам четвероногого проводника Антон начал пробираться в глушь и скоро усмотрел своего гостя сидящим под толстою сосною.

— Ну, батюшка Борис Борисович, — начал Синий Человек, — какой вы тревоги у нас наделали! Боитесь ли вы бога: заходить в такую даль, без проводника и без оружия.

Граф улыбнулся и протянул ему руку:

— Прости меня, любезный Антон, — отвечал он, — признаюсь, я сам начинал робеть; и хотя твердо был уверен, что не заблудимся — у меня память хороша на это — но задал нам страху медведь: походка его раздавалась по лесу очень невдалеке: он как будто следил нас.

— Здесь много всякого зверя, — сказал Антон, — и потому без оружия ходить не следует. Теперь будет его еще больше: с мест, поднятых водой, он сюда же будет жаться. Пойдемте-ко домой; с моим ружьем и собаками можно идти смело.

Расстояния до хижины Синего Человека, от места, где теперь он находился с гостем своим, было не более двух верст. Около семи часов вечера зашумел над головами путешественников сраставшийся гуще и гуще торжественный лес, проросший высоким можжевельником, укрывающий давнишний приют странного Антона. Почти в темноте, от слившейся тени, пробираясь по кочкам, между коими влажность никогда не высыхала, начали они подыматься на небольшую возвышенность, посреди которой стояло таинственное обиталище, видимое только пустынным птицам и небу.

Когда надобно уже было отворять ворота, Антон сказал Обоянскому.

— Борис Борисович, я слышал о найденном вами сходстве в нашей барышне с покойной вашей дочкой. Как же вы думаете: не станет ли это тревожить вас, когда будете с ней вместе?

— Нет, — отвечал решительно граф, — я обдумал это, добрый Антон, и уверен, что когда буду чаще видеться с дочерью твоего покойного господина, то это сходство будет еще величайшим для меня наслаждением.

— То-то, — продолжал первый, — а если вы почтете это для себя тягостным, то кроме того, что мой покой весь к вашим услугам, барышня велела мне вас уверить, что она не потяготится нимало оставаться в своей комнатке в то время, как вы будете у барыни.

Обояиский повторил еще раз уверение в своем мужестве, и калитка отворилась; они вошли на чистый и просторный двор, окружающий жилище Синего Человека.

Мирославцева вышла сама навстречу к прибывшим. Она взяла графа за руку и повела к себе в комнату.

— Вы не увидите сегодня моей дочери, — сказала она, приветно улыбаясь, — мы будем одни; вам подадут сюда обедать: вы должны порядочно проголодаться.

Накрытый стол с одним прибором стоял посреди комнаты, и старик, сколько ни уверял, что не чувствует ни малейшего аппетита, принужден был сесть за стол, съесть кусок жареного и выпить стакан вина. Обед был молчалив, кроме нескольких тщетных попыток Обоянского уговорить Мирославцеву, чтоб не лишала его удовольствия видеть Софью; он не поддерживал совершенно разговора, которым хозяйка, по-видимому, хотела было развеселить его. Встав из-за стола, он поспешил обратиться с прощальным поклоном к своей ласковой собеседнице, но его уходу решительно воспротивились.

— Если вы упрямо желаете, — сказала она, — чтоб дочь моя вышла сюда, то я исполню вашу волю; хотя, право, щадя ваше сердце, желала бы свидание ваше с ней отложить хотя до завтраго.

— Я не хозяин здесь, — отвечал Обоянский, — и потому не смею мешать вашим распоряжениям; но не хочу и быть в тягость. Возможное ли дело, чтоб я допустил любезную дочь вашу сидеть, так сказать, взаперти, потому только, что страшатся моего малодушия. Позвольте мне удалиться; я чувствую, что утрешняя сцена совсем неприятна; ваше доброе сердце простит мне: она была невольная — явление было так неожиданно!

— Софья, — сказала мать, отворив дверь в другую комнату, — тебя непременно хотят видеть. Вот она, — продолжала Мирославцева, — ваше желание удовольствовано.

Софья вошла. На лице ее горел румянец, глаза были озабочены.

— Сердечно рада быть с вами, — сказала она графу, — будем неразлучны, если вы желаете этого. Ваша родительская нежность меня так тронула! Сядемте сюда, продолжала она, — хотите ли, я вам разыграю что-нибудь веселое?

Сев к роялю, она придвинула к себе близстоявшие кресла и, указав их графу, пробегала пальцами по клавишам.

В продолжение этой речи Обоянский начинал несколько раз говорить кое-какие извинения насчет малодушия и заключил тем, что сел на указанные кресла. Он, казалось, был спокоен, и хотя изредка, подымая глаза на Софью, мужественное лицо его отражалось умилением, однако ж, во все продолжение игры, он сохранил строжайшее приличие. В промежутки он даже вступал в суждение о музыке; припоминал Софье некоторые любимые им пьесы, заставлял ее проиграть те из них, которые она знала, и, к удовольствию матери и дочери, вечер проведен был без всяких печальных сцен.

Рояль был закрыт. Беседа мало-помалу оживлялась. Обоянский удивлял своими просвещенными суждениями и вкусом.

— Извините меня, — сказала мать, — я так ошибочно судила прежде о купечестве. С вами первым свел меня случай близко, и я нахожу, что ваше присутствие сделает честь всякому обществу.

— Не ко всякому, — отвечал Обоянский, — так благосклонна была судьба, как ко мне. Отец приготовлял меня к коммерции европейской; я был воспитан в Англии; жил долго в Вене, в Гамбурге, а потому и не удивительно, что понятия мои выходят за предел того тесного круга, которым люди моего сословия по большей части ограничивают свое образование. Наши купцы мало заботятся о изучении даже собственного своего дела; они богатеют каким-либо хорошо удавшимся случаем: это все счастливцы, а не политики. Они похожи просто на охотников, кои рассыпались по лесу за добычею: богатейшая набредет на того, кто всех счастливее; но подобное ремесло в торговом деле ничтожно: плохой игрок, который только что надеется на удачную сдачу карт; не купец тот, кто не знает великой науки коммерческих оборотов. Одно только систематическое изучение этой науки поставляет вне опасности от великих неудач и, внушая самые отважные предприятия, указывает на последнюю доску, за которую, в случае явной погибели, еще можно ухватиться. Наши купцы, — извините, ради бога, что я так расплодил эту материю, — наши купцы не одушевлены в своем промысле тем беспокойным и просвещенным гением, который изобретает и преследует отважный труд, почитая все торжество только в том, чтоб преодолеть препятствия. Не жажда корысти руководствует сим последним: его цель — слава. Так торговала Венеция, в лета своего могущества; так торгует теперь Англия, владычица всех морей, ведущая, независимо от своего Двора, непрерывную войну со всеми торговлями мира. Огранича круг своих действий вялым, но верным барышничеством, обеспечивающим праздную лень, купцы наши обратили виды свои на цель почетную попасть в дворяне. Здесь закрываются их лавки, сожигаются счеты, и непросвещенный сын их силится стереть самую память об отце, как грязное пятно с вновь отпечатанного герба своего! Напрасно усиливается и правительство, и даже некоторые просвещеннейшие из них самих истребить этот пагубный, невежественный предрассудок; всесильная мода увлекла за собой и поглотила множество лучших, надежнейших по торговле домов.

Разговор, так случайно обратившийся на предмет торговли, был поддерживаем охотно с обеих сторон. Мирославцева радовалась, что почтенный старик, так растрогавший ее своим прямодушием и чувствительностию, по-видимому, с особенным удовольствием вдавался в суждения о предмете для него знакомом; Обоянский, с своей стороны, всячески искал поддержать разговор о коммерции, чтоб утвердить своих новых хозяек в уверенности, что он точно купец; ибо, имея свои причины путешествовать инкогнито, он страшился подать наималейший повод к сомнению насчет настоящего его звания. Таким образом, когда граф перестал говорить, у Мирославцевой тотчас готово было новое предложение, которое подавало пищу новому длинному суждению словоохотного старца.

— Что вы скажете о наших коммерческих законах? — спросила хозяйка. — Мне случалось как-то слышать, будто они не довольно строги для поддержания торговой добросовестности в народе.

— Весьма рад, сударыня, объяснить вам мое мнение об этой статье: сказать попросту — законами играть не должно; то есть, ежели закон однажды постановлен, то он должен быть неизменяем — как у древних Судьба, повелевавшая и богами и человеками. Судя о законах таким образом, я нимало не удивлен, что у народов, более нашего просвещенных, законы, стерегущие торговую добросовестность, строже, нежели у нас. Степень их нравственного образования, внушая более очищенное понятие о честности, развивает в общежитии добросовестность, которая и передается уже наследственно, от поколения поколению. Изъятия редки, и хотя примеры их не заразительны уже, но в благонравном обществе не могут быть терпимы; а потому позор угрожает негодяю, наказуемому не одним законом, но и общим презрением: казнию нравственною, в мере образованности народной безусловно существующему. Мне остается сказать, сударыня: когда и у нас каждый порядочный лавочник, по чувству нравственного своего достоинства, не обочтет, не обвесит, не обмеряет, не продаст гнилого за свежее, не возьмет с покупателя лишнего, за то только, что он не знает настоящей цены, — вот тогда-то, по моему мнению, настанет время постановить строгие законы для угрозы народу, уже в нравственном своем возрасте возмужалому: ибо законы сии можно будет приводить в исполнение.

Случалось ли вам слышать о разумной речи, сказанной одним из наших дедов великому Петру, хотевшему примерами казни насильственно остановить нравственные пороки, порождаемые общим невежеством: «Хочешь ли ты, государь, сказал он ему, — остаться царем без подданных?»

Меры, какие берет наше правительство к распространению образования в народе, мало-помалу доведут оный до одной степени просвещения с прочими. Но, по моему мнению, усилия купечества образовать свое сословие, в смысле торгового европейского народа, должны предшествовать нравственному пробуждению черни. Конторы наших купцов должны сделаться первыми рассадниками торговой честности. Здесь-то имеет породиться первая моральная казнь — стыд. Я почитаю излишним доказывать, что в нашем добром народе есть еще много добросовестности религиозной; но прилив и отлив его к центру просвещенной деятельности коммерческих домов необходимо распространит добродетели гражданские, разольет свет истины нравственной, в котором ни вольнодумцев, ни отступников не может вкрасться ненаказанно.

— Я заговорился о своем ремесле, — продолжал Обоянский, обращаясь к Софье, а вы, сударыня, не остановите меня, хотя ваше терпение, верно, утомилось; вы так, кажется мне, печальны, что мне лучше бы разговориться о чем-нибудь более занимательном.

Лицо Софии вспыхнуло. Она как будто испугалась быть проникнутой. Страдающая душа ее томилась; мысли летали далеко: она плавала в море мечтательности под торговым флагом шумевшего подле нее разговора; ее занимала любовь, — одна любовь, которую отверг язык ее и которой, однако же, не отвергало сердце!

— Вы заставили меня покраснеть, — засмеявшись, сказала она графу, — но не заключайте из этого, что я виновата: я слушала вас внимательно, и с удовольствием. Откровенно скажу вам, что сегоднишнюю ночь я провела дурно: вот, может быть, причина, что сонное лицо мое смотрит печальным.

Обоянский встал. Он начал было приносить извинения, что засиделся долго, но его извинения не были приняты.

— Мы уже с вами друзья, — сказала Мирославцева, — и всегда вам будем рады; будьте же и вы с нами без всяких церемоний. Беседа с вами занимательна, если не для моей дочери, — продолжала она, улыбнувшись, — за нее вам не ручаюсь: у девушек бывают часто свои печали, свои радости, которые занимают их предпочтительнее всего другого; но я ручаюсь вам за себя, прибавя к тому, что, впрочем, без сомнения, мы обе равно будем рады видеть вас так часто, как только вы нам это дозволите.

Софья хотя засмеялась при словах матери о ее печалях и радостях, но Обоянский заметил, что она при этом покраснела еще более. Он откланялся и, пожелав своим хозяйкам доброй ночи, возвратился к себе за перегородку, где Иван, дремавший на стуле, уже давно поджидал его. Сон не скоро закрыл ему глаз: долго прекрасный образ юной Софии носился над головой его, и ее ласковый, дружественный голос отзывался в душе.

 

XVIII

День проходил за днем. Обоянский сделался почти неразлучным с добрыми Мирославцевыми. Софья полюбила его просвещенный ум и душевную молодость; граф, с своей стороны, уверял ее, что не иначе ее почитает как дочерью своей: «Узнавши вас, — говорил он ей, — я снова узнал то счастие, которого давно уже лишилось мое осиротелое сердце».

По распоряжениям Антона, до пустынников ежедневно доходили сведения о неприятельских отрядах, которые расположились по деревням, около леса. На девятый день по приходе Обоянского объяснилось, что войска сии принадлежат к корпусу, оставленному в Смоленске для прикрытия военной дороги и запасов продовольствия, по оной заготовляемых, а что главная армия пошла по Московской дороге, вслед за нашею.

По получении сего известия собран был у пустынников совет, под председательством Синего Человека, как коменданта осажденной крепости, для рассуждения. Однажды, рано поутру, сей последний вошел за перегородку графа, лишь только проснувшегося, и, пожелав ему доброго утра, просил подкрепить своим присутствием имеющее открыться заседание, объясняя, что могут встретиться такие статьи, по коим опытный и благоразумный советник весьма нужен.

Обоянский не заставил ожидать себя: наскоро одевшись, он тотчас отправился с хозяином. Пройдя двор, они поворотили в проулок, между сараем и сушилом, и через огород достигли до кустарников на краю леса, из-за которых виднелась кровля с красной трубой.

— Мы здесь будем на просторе, — сказал Антон, — это моя баня, сюда пригласил я всех наших: в теперешних обстоятельствах каждый может быть полезен. Я выбрал нарочно место подальше от дома, чтоб не навести барыне какого сомнения; она встает рано и, может быть, увидела бы наше сходбище.

Пройдя небольшой предбанник, хозяин отворил дверь и ввел своего почтенного постояльца в присутствие членов собранного совета.

В бане находилось несколько человек, сидевших на лавках; они тотчас встали и почтительно поклонились Обоянскому.

— Милости просим, — сказал сидевший в углу седой старичок, — мы радуемся, что бог послал к нам еще одного соотечественника делить общую опасность: на людях и смерть красна, говорит пословица.

Граф, замечая, что произнесший слова сии человек был в священническом одеянии, с особенным уважением поклонился ему и попросил благословения.

— Помощь веры, — сказал он ему, — всего благонадежнее: святой отец, вы поддержите нас благочестивыми наставлениями в сии тяжкие дни. Я душевно радуюсь, что наше маленькое общество не лишено способа слушать богослужение, и если бог пришлет за душой, то есть человек, который примет последнее покаяние грешника и помолится о душе его.

Все заняли места. Граф сел подле священника; по другую его руку сидел толстый, небольшого роста, в синем русском кафтане, с окладистой черной бородой: это был мельник из села Семипалатского, который теперь управлял производимым затоплением окрестностей. За сим несколько человек, принадлежавших к дворне, стояли почтительно около печи.

Потолковав о наставшей беде и о французах, стоящих по окрестным селениям, из коих крестьяне выбрались, кто куда успел, Обоянский предложил собранию вопрос: действительно ли положение их дома так недоступно, как они, казалось ему, были в том уверены? Причем он не оставил даже изъявить некоторое насчет сего сомнение.

— Чему вы удивляетесь, милостивый государь, — сказал священник, — во многих губерниях есть леса, подобные нашему. Некогда они были наполнены раскольничьими скитами, коих никакая деятельность земского начальства не могла отыскать. Этот лес, как я его знаю, тянется на сто тридцать верст, полосою, конечно в иных местах и узкою, и пересеченной дорогами, но эта часть его самая глухая. Отсюда нет жилья ближе восьми верст, и то одно только Семипалатское, а там, вправо и влево, все пустырь, самый дикий и непроходимый. Покуда здесь Антон не построил себе избы, до тех пор не почитали даже возможным сюда пробраться от Семипалатского. Когда-нибудь в здешнем месте было непроходимое болото, которое впоследствии повысохло; и теперь есть такие провалы во мху, что и дна не достанешь ногами, если бог не помилует; много в старину пропадало тут скота; крестьяне того и сторожат, чтоб не забилась корова в глушь: как раз погибнет. Даже зверей находили охотники в провалах задохшимися. Антона умудрил, однако же, господь отыскать сюда дорожку, по которой, без его руководства, едва ли из нас кто выберется вон отсюда. Сверх того, под самым селом множество ключей и небольшая речка, на которой перекопали нынче плотину, у мельницы, вот у его милости, — он показал на мельника, — то низменную часть леса и все тамошние рыхлые места затопило так, что и зайцу не пробежать сюда с большой дороги. К Смоленску место повозвышеннее, но в ту сторону такая дичь, к тому же нет никаких следов, да и ручей там запрудили: вечор было уже с лишком по пояс воды, по всему старому руслу его.

Вследствие продолжительной о положении места беседы Синий Человек вызвался обходить с Обоянским пограничность оного, дабы действительно удостоверить, что питаемая всеми надежда укрыться от поисков основательна.

— Да и зачем же забиваться сюда неприятелю, — сказал Антон, — здесь нет никакой приметы жилья; я строго заказал, чтоб наши не показывались отнюдь из лесу, хотя и многие просились было поохотиться на оплошных. Не сделав никакого вреда им, мы можем навлечь подозрение на здешний лес; и если до нас и не доберутся, то могут пожарами нас задушить. Крестьяне, удалясь из села, заняли восточную часть леса, отсюда довольно далеко: буде из числа их неосторожные и станут попадаться, то все им открыть нечего; да если и скажут, что в лесу есть хижина, в которой живет дикарь, то едва ли найдется охотник меня отыскивать с явною опасностию провалиться живому в ад; об удалении же сюда господ никто, кроме нас, не ведает.

— Из новых сведений, — продолжал Антон, — узнал я, что в Семипалатском расположен лазарет для раненых; за это мы должны благодарить бога: по крайней мере, село уцелеет от огня, ибо неприятели должны опасаться, чтоб своего госпиталя не сожечь. Мне обещали разведать с подробностию, нет ли там и наших русских раненых; когда это будет дознано, я тотчас уведомлю вас. Многое заставляет думать, что незваные гости надолго полагают остаться у нас в соседях: что же, если и на зиму принудят нас остаться здесь? Я прошу покорно, господа, посоветоваться: как бы нам привести себя в безопасность от холодов, на случай зимовки?

За сим последовали различные суждения и догадки о возможности и невозможности французам остаться на зиму в России, и наконец было положено готовиться зимовать. Вследствие сего принят был, составленный общими голосами, новый проект размещения по усадьбе Синего Человека. В доме, на половине хозяина, определено было поместить священника, Обоянского и мельника, а для дворовых людей, которым одной бани было бы мало, надлежало вновь устроить теплое помещение.

— Нам нечего жалеть трудов, — сказал Антон, — и пожалуй, успеем выстроить и два дома, лесу и моху много; доски и двери можно повынимать из кладовых и сараев, но никак не могу придумать заменить кирпич для кладки печей: здесь не только кирпичу, но даже и камня, да и глины совсем нет.

— Этому горю помочь можно, — отвечал граф, — печь в бане так велика, что она может нагреть вдесятеро большее пространство, а потому я полагаю: разломать баню и на этом месте поставить сруб из самых больших дерев, выконопатить его и сделать жилым. Печь, оставленная посредине, будет таким образом нагревать одну большую казарму, где и можно будет поместить остальных людей. Сверх того, у тебя, я думаю, есть овин; мы его постараемся обделать: окон и дверей из одной бани наберется на оба жилья.

Эта счастливая мысль Обоянского была одобрена всеми; мельник предложил свои услуги по плотничной части, люди вызвались помогать всеми силами и уверяли, что на зиму уладят себе теплое гнездо. Между тем имелось в виду осмотреть гумно и устроить там жилую связь для помещения женщин, о которых было и забыли.

— Ну, так с богом же, — сказал хозяин, которого озабоченное лицо прояснилось к концу заседания. — С благословением отца Филиппа, приступим полегоньку к делу и будем уповать на милость создателя.

Толпа прислужников начала выбираться. Толстый мельник умильно поглядывал на Обоянского, как бы желая тем благодарить его за добрые советы, от которых надеялся большой пользы; отец Филипп весело потирал руки, смотря на мельника; Антон молчаливо затворил дверь за вышедшими людьми; он отвечал на прощальные поклоны их небрежным наклонением головы, как обыкновенно кланяются дворне управители и дворецкие. Граф сидел молча, навалившись локтем на стол, глаза его неподвижно устремлены были в землю.

— Святой отец, — начал он после довольно продолжительного молчания, которого никто, из почтения к сановитой особе его, не осмеливался прервать, — благословите ли вы меня на предприятие отважное, но могущее принести нам большую пользу. — (Все обратили внимание к словам его.) — Согласитесь, что для нас весьма важно иметь в Семипалатском, как в селении отсюда ближайшем, друга, чрез которого могли бы знать: во-первых, обо всех новостях из армии и из сих сведений извлекать ту пользу, что можно будет с достоверностию предугадывать: долго ли врагам пировать на святой земле нашей; во-вторых, буде есть в госпитале наши раненые, то не нуждаются ли и не найдется ли возможности доставлять им какое-либо пособие. Этим другом могу быть я. Я знаю несколько иноплеменных языков; я пойду к начальнику их и попрошу дозволения содержать трактир в селе. Если получу дозволение, то надеюсь свести знакомство с офицерами и от них выведывать все новости, получаемые из главной квартиры; а также, под их покровительством, помогать нашим раненым. Мои бумаги и пожитки я оставлю у госпожи Мирославцевой, взяв с собою столько денег, чтоб изворачиваться только содержанием трактира. Кроме сказанного, меня побуждают к тому и собственные дела мои, кои для меня столь важны, что каждая потерянная минута должна почесться неизъяснимым злом. Посредством жидов и маркитантов, находящихся при неприятельской армии, я постараюсь открыть сообщение с Дорогобужем и надеюсь разведать многое, до выгод моих относящееся. Скажу вам с должною между приятелями откровенностию, что мои выгоды состоят не в приумножении достояния моего, но в благополучии многих, непосредственно от неусыпной моей деятельности зависящем. Что вы мне скажете на все это, почтенный отец Филипп, и вы, мои любезные новые знакомцы?

Предложение графа Обоянского произвело на каждого из троих его слушателей действие совершенно различное. Толстый семипалатский мельник, который почитал французов наравне с нечистыми духами, так озадачен был объявленным предприятием, что изумление резко выразилось на его, так сказать, одеревенелых глазах. Он не более удивился бы, если б предложено было, чтоб его семипалатская мельница сбегала в главную квартиру посмотреть, что там делается. Доброе лицо священника приняло вид озабоченный и вместе умильный. Он наскоро обнял опасность предприятия и выгоды его, сравнил мирный, богу лишь одному известный уголок, их укрывающий, с трактирною жизнию среди врагов; представил себе француза, угощаемого русским, и умирающего русского, без христианской помощи. По мере того как сия или другая мысль озаряла его голову, лицо его становилось и печальным, и веселым, и негодующим, и умильным; но он не спешил ответом — старость осторожна.

Антон выслушал с величайшим вниманием отважный вызов Обоянского учредить в Семипалатском трактир, чтоб посредством сего выведывать о положении дел в армиях и таким образом жителей его пустыни ввести, так сказать, в сообщение с миром. Чем более приводил граф доказательств, что предприятие его основательно и подает надежду на полезные последствия, тем более лицо Антона одушевлялось мужественным восторгом, и глаза разгорались таким огнем, что он сам, по-видимому, готов был на приведение в действие предложенного плана.

Замечая, что граф уже перестал говорить, но что отец Филипп медлит еще ответом, Синий Человек решается подать первый голос:

— Ваше предприятие весьма благонамеренно и достохвально, — сказал он графу, положив правую руку на левый бок своей куртки, — с благословением божиим и отца Филиппа, я благополучно выпровожу вас до Семипалатского и укажу приметы, по коим безопасно и скоро можете отыскивать к нам обратную дорогу. Однако же я советовал бы вам поговорить об этом с барыней: она умная женщина, следовательно, советы ее могут бить полезны; к тому же ее одобрение снимет с нашей души страх, которому невольно предаешься, или замышляя, или похваляя дело столь отважное.

Последние слова Антона как бы развязали язык у благочестивого отца Филиппа и с плеч семипалатского мельника свалили гору; он вздохнул, как человек, который вынырнул из воды, где едва не задохся. Общим мнением положено было, чтоб его милость Борис Борисович поговорил с Анной Прокофьевной, и если польза предприятия не будет оспорена мудрым ее суждением, то, сделав предположение, как приступить к открытию трактира и где удобнее учредить оный, и, в то же время, ознакомясь хорошенько с окрестностями, приступить к исполнению намерения. Священнослужитель предложил всем домом отслужить молебен пред отправлением в путь и с благословением божиим проводить отважного гостя на благодетельный подвиг.

— Мне предчувствуется, — присовокупил Антон к заключению общего заседания, — что предприятие ваше увенчает господь успехом. Чудное ваше к нам прибытие есть уже видимый знак милости божией. Делом несбыточным казалось поныне, чтоб перебраться через этот лес, наполненный зверями и представляющий на каждом шагу или болото, или провал, или ручей. По слышанному от вас разуметь должно, что вы, к счастию, попали на ту именно полосу, по которой только и можно кое-как добрести сюда; но и тут как премудро невидимая рука божия провела вас мимо трех болотистых мест, самых опаснейших, из которых тысяча ключей разбегается по лесу; поверхность этих болот так обманчива, что по наружности примешь ее за твердый грунт, но сделай несколько шагов, то и не выбьешься, так и всосет в бездонную пропасть.

 

XIX

В пустынном домике Синего Человека комната, занимаемая Софьей, была, как уже сказано, стена о стену с перегородкой графа; только что окно было не на одной стене с его окном, а направо со входа. Усердный Антон, привязанный к дочери своего господина столько же, как самый нежный отец к своему собственному дитяти, употребил целые три дни на то, чтоб эту комнату сделать ей приятною. Он переправил сюда из ее семипалатской спальни не только все мебели, но и разные мелочные вещи, служившие к украшению. Кровать Софии стояла по той стене, по которой в комнате графа было окно; около кровати стояли ширмы ее; направо с одной стороны окна было трюмо, с другой — уборный столик с большим зеркалом; перед окном письменный стол, а по левой стене, около печи, два шкапа с платьем. На полу лежал прежний ковер ее спальни, а на стенах, хотя так же как и везде голых, висело несколько эстампов, взятых из кабинета Софии. Между залом и этой комнатой был отгороженный от сеней, как прежде сказано, уголок с одним окном. Антон назначил было тут спальню старой госпоже, отгородив кровать ее ширмой и тоже убрав комнатку приличною мебелью; но Мирославцева предпочла зал, куда и переносилась кровать ее на ночь. Антон понял, почему не одобрено его распоряжение: угол, отделенный от сеней досчатой переборкой, конечно, не мог быть удобным для спальни, он и сам это предвидел, и разумел даже неловкость: назначить барышне комнату более спокойную, нежели старой барыне, но не мог устоять против искушения успокоить преимущественно Софью, которую почитал как святыню своего жилища. «Мы уже люди пожилые, думал он, — а этот ангел еще дитя: ужели ей знать нужду на заре жизни своей». Мирославцева понимала старого служителя, и хотя посмеялась над его распоряжением, но наверное не от досады. С переезда не обошлось без спору: дочь желала уступить матери свою спальню или, по крайней мере, сделать ее общею; но ни то ни другое не было принято — и за перегородкой велено было спать горничной.

Уже давно кипела деятельность в домике Антона по закрытии бывшего в бане заседания; уже Мирославцева давно возвратилась с прогулки, но София еще не выходила из своей комнаты. Она провела почти бессонную ночь и только перед утром сомкнула глаза. Из лесу навевало в открытое окно ее комнаты ароматическую свежесть утра. Пустынная тишина едва прерываема была щебетаньем летающих около окна дружных человеку пернатых или отдаленным говором людей, переходивших по двору и работавших в ближнем огороде. Дремучая тень леса закрывала солнце; один только своенравный луч, будто украдкой, прорезав густоту дерев, мелькнул в комнате Софии золотой пушистой струной: наклонение луча показывало, что солнце уже высоко.

Сон не освежил Софьи: она проснулась печальна; долго слышала из-за дверей горничная перебираемые листы книги, прежде нежели колокольчик позвал ее.

Ширмы отворились. Минуту спустя Софья уже сидела за туалетом. Смелая рука хорошенькой горничной развила укладенную на голове косу, и из-под разрешенного узла густо покатились по плечам шелковые струи волос и обхватили стройный стан ее. Утомленная беспокойством ночи, но тем более прекрасная, она сидела задумчиво, наклонясь на спинку кресел: чело ее было бледно; в ее глазах, полных неги и томности, дышало глубокое чувство, священное чувство девственной любви; чувство, которое пылает только раз в жизни, как весна только однажды бывает в году.

Любовь женщины, как страсть, отражается в глазах беглым, прекрасным, но определенным пламенем, призывающим знакомую жертву на алтарь свой; но любовь девы, безотчетная тоска невинного сердца, как поэтическое увлечение, волнующее грудь, как стремление к прекрасному, она не выражается определенно… Жертва пылает, но бог неведомый пожирает ее.

Мирославцева, услышав колокольчик в комнате дочери, велела подавать чай. Антон, пред сим беседовавший об утреннем заседании в бане и о предприятии Бориса Борисовича — открыть в Семипалатском трактир, понес приказание на крыльцо, где давно уже раздували, гасили и снова раздували господский самовар; она отворила окно, перед которым собран был чайный столик, и лишь только, придвинув к нему кресла, села, как вдруг растворяется стремительно дверь, и Софья, бледная как мертвец, с раскинутыми по плечам волосами, вбегает к ней.

— Что я узнала! — вскричала она. — Зачем давно мне этого не сказали?.. Милый ангел, простите меня… Могу ли я объясниться менее безумно?.. Богуслав убит!

Ни одной капли крови не было в лице ее… это был пришлец из гроба… но ее глаза, светлые, открытые, блистали величием сильной ее души, и тогда как земное существо казалось готовым разрушиться, оно как бы хотело возблистать еще однажды всем достоинством ангела, в него воплощенного.

— Ты говоришь такую новость, — сказала испуганная мать, — которой здесь в доме никто не знает, ни даже Антон. Воля твоя, София, этому верить мудрено.

Дочь не отвечала, она упала почти без чувств в объятия к матери, ее стесненная грудь едва переводила дыхание… она трепетала.

— Ради бога, Софья, успокойся, объясни мне: как ты узнала это?

— Друг мой, — воскликнула она, — пожалейте меня… я стыжусь сама себя… Боже мой! Я ли это!

Пламенные слезы брызнули по лицу ее; она зарыдала.

— Несчастная, ты, что ли, принесла известие о смерти Богуслава? — сказала Мирославцева Маше, стоявшей у дверей с глазами полными слез и умоляющими.

— Он жив, сударыня, — отвечала бедная горничная, — он ранен: об этом я узнала от слуги Бориса Борисовича, который видел его в Смоленске… Да и об этом я не думала говорить барышне; они, кажется, сами прочитали в глазах моих.

— Видишь ли, Софья, как твой страх неоснователен: убит или ранен — это не одно и то же.

Софья не переставала плакать; она закрыла лицо руками и не произнесла ни слова.

— Я не понимаю, — сказала Мирославцева, — в чем ты укоряешь себя: я сама сокрушалась бы о потере Богуслава, как о потере родного моего сына, и однако же не думаю, чтоб за это мне должно было упрекнуть себя. Сюда придет сейчас Борис Борисович, мы его расспросим; а между тем сядь и позволь Маше окончить туалет твой.

Через полчаса вошел граф; он остановился от изумления, взглянув на Софью:

— Что с вами?.. Боже мой! — воскликнул он отрывисто.

— Вы нас видите испуганными, любезный сосед, — начала Мирославцева, — чрез вашего служителя дошла до нас печальная весть, что один из друзей нашего дома, полковник Богуслав, который недавно из отставки вступил опять в службу, ранен и что вы сами видели его в Смоленске.

— Я спешу прежде всего успокоить вас, — отвечал граф, — Богуслав ранен неопасно, и хотя он попался в плен, но более потому, что под ним убили лошадь; я познакомился со всеми нашими ранеными, которых, по вступлении в Смоленск, поместили в монастырь, где я с приезда остановился. Я сам, вместе с монастырской братией, ходил за ними; и если б не был выдан неприятелям за богатого человека и через сие не подвергался бы явной опасности всего лишиться, то и поныне с радостию посвящал бы силы мои на помощь любезным соотчичам. Служитель мой особенно помнит господина Богуслава, потому что он помещен был в комнатах отца архимандрита и поручен непосредственному его надзору.

— Как вы полагаете, — спросила мать, — останутся ли раненые в Смоленске или будут отправлены в другое место?

— Об этом перед моим удалением известно не было; но буде слух, до меня сегодни дошедший, справедлив, о назначении здесь в окрестностях лазарета, то, вероятно, этот лазарет и состоит из находившихся в Смоленске раненых. Если общее согласие одобрит план мой учредить в том селении трактир, то я завтра же отправлюсь туда и поставлю первою обязанностию разведать о господине Богуславе.

— Как же вы не боитесь показаться снова французам, — сказала мать, — когда из Смоленска сочли нужным удалиться и предпочли вступить в этот необъятный лес, где, можно сказать, чудом удалось вам найти жилище человеческое.

— Я достиг моей цели, — отвечал Обоянский, — я привел себя в безопасность. Все, что для меня драгоценно, я оставлю здесь; с собою же возьму только необходимый небольшой капитал для заведения трактира. В Смоленске я достался бы неприятелю весь, душой и телом.

— Но разве не страшитесь вы, — продолжала Мирославцева, — оскорблений, какие могут быть вам нанесены этими просвещенными вандалами? Уверены ли вы, что они от вас не потребуют чего-либо противного вашему долгу?

— Я уверен в этом, — спокойно отвечал Обоянский. — Чернь, конечно, готова посягнуть на все неистовства, но между офицерами не отчаиваюсь найти человека с душой, буду стараться приобрести его приязнь, а с нею и защиту чести моей. Мои лета и некоторый навык обращения с чужеземцами будут, уповаю, моими надежными защитниками; более же всего полагаюсь на милосердого Создателя; он видит чистоту моих намерений и не оставит меня. Его благостию нашел я неожиданное благополучие: поручить мое достояние в верные руки, ибо уверен, что вы не откажетесь взять под сохранение небольшой сверток, заключающий важнейшие для меня бумаги. Я запечатаю его моей печатью и тотчас принесу к вам. Человеколюбие обязывает вас не отказать мне в этом, а бог благословит вас за оказанную мне милость. Я замечаю, — продолжал граф, — что вас заботит такая комиссия: вы, может быть, полагаете не безопасным собственное ваше убежище и потому страшитесь обязывать себя ответом за целость оставляемого мной под сохранение; но я торжественно объявляю, что поручаю оное вам, как христианке, как другу, сударыня, если позволите мне так назвать себя. Между нами не может быть никаких по сему предмету расчетов; а ежели я умру, ибо бог волен в животе нашем, то вам предоставляю право отослать пакет мой в ближайшее присутственное место для раскрытия и исполнения, как будет следовать по закону.

Напряжение, с каким говорил граф, стараясь убедить Мирославцеву не противоречить его плану, его благородные, одушевленные величием черты лица, его важный и вместе умоляющий взор, все соединилось к тому, чтоб просьбе его быть исполненной.

— Я согласна, — отвечала Мирославцева, — имейте ко мне столько доверия, сколько успели внушить к себе. Ваши бумаги будут сохранены в целости: Антон пособит мне исполнить это слово, несмотря даже и на то, останется ли жилище наше неприкосновенным. Станем вместе молиться, — да пройдет наставшая година бедствия, и да сохранит нас всесильная десница божия.

Растроганный старец воздел к небу руки; на лице его отразилось благоговение; слезы катились по щекам его. Казалось, безмолвная, но красноречивая молитва воссылаема была им горе. Мать смотрела на него с умилением; Софья плакала.

— Вы нашли во мне подобие вашей дочери, — воскликнула она, — молитесь же за вторую дочь вашу, пусть чаша горестей ее не будет переполнена… Столько ужасов превышает слабые силы женщины!

— Благородная дева, — отвечал старец, как бы вдохновенный свыше, — горести твои окончились. Я именем божиим возвещаю тебе о сем. Дочь моя! Милая дочь моя! Ужели ты сомневаешься в любви божией; ужели думаешь, что христианина может постигнуть искушение свыше сил его?.. Потерпи еще. Смирись пред Господом, и на горизонте прекрасной твоей жизни появится светило блаженства и не закатится вечно!

Лицо Обоянского сияло тем блаженством, о коем возвещал он. Священный восторг пылал в его взоре; казалось, посланник божий стоит пред юной девой и возвещает ей непреложный завет небесный. София благоговейно наклонилась к руке добродетельного мужа и прижала ее к сердцу; слезы еще катились по лицу ее, но грудь освежилась; она дышала легко; сладостная речь старца, как живительный бальзам, пробежала по нервам, и тайная уверенность в истине возвещаемого им наполнила сердце ее.

Мать смотрела в умилении на это зрелище и улыбалась сквозь слезы. Ее доверенность и уважение к старцу, чудом заведенному в их убежище, возрастала от часу более; она ежеминутно открывала в нем новые достоинства и, что всегда привлекательнее, неистощимое богатство чувств. Чело, усыпанное снегом лет, почтено морщинами — приметами непогод, в жизни испытанных, следами душевных движений и глубокомыслия — так с благоговением смотришь на безыменный памятник, так с жадностию разглядываешь таинственные руны и силишься удержать, хотя бессмысленно, в памяти символические очерки их неразгаданных глаголов. Но с каким наслаждением любуешься на мудрого старца, сохранившего юность душевную. Как трогательна его дружба, как поучительна беседа, как доверяешься его улыбке, его одобрению, сколь радостно открываешь пред ним все тайны сердечные!

Беседа друзей продолжалась далеко за полдень. Обоянский много говорил о Богуславе, отзывался с похвалою о его мужестве в страданиях, причиняемых раною. Пуля перебила ему правую руку близ плеча; он очень был слаб от большой потери крови, но доктора не почитают его в числе отчаянных. Молодость и сила, без сомнения, помогут ему, говорил граф, перенести болезнь, и почтенная рана, полученная за свободу отечества, со временем будет только лучшей ему почестью, предметом благородной гордости; она приобретет ему сугубое уважение общества и любовь красавиц. Взгляд старца, при последних словах несколько приостановившийся на глазах Софии, вызвал яркую краску на лице ее, она отвернула голову, как бы рассматривая что-то на столе с книгами, стоявшем вправо от ее кресел; но вспыхнувшая округлость левой щеки и загоревшееся между томными локонами ухо изменили тайне ее взволнованного сердца. Граф, казалось, удовлетворил своему любопытству; он тотчас переменил разговор. Грозные пророчества погибели французов загремели из уст его.

— Пусть участь Смоленска будет участью целой половины России! — воскликнул он. — Остальная половина восстанет грозой и накроет утомленные полчища врагов под развалинами первой. Как я похвалю благоразумный поступок ваш: не удаляться далеко от места вашего жительства; кроме того что дальний переезд сопряжен в настоящее время с великими неудобствами, ибо все дороги затоплены войсками, нельзя и знать: далеко ли будет отступать наша армия или какое направление возьмут неприятельские силы, — следовательно, мудрено заключать о безопасности того или другого города. Хотя меры, принятые Антоном, похожи на повествуемые в романах исполинские замыслы баснословных героев, но сии меры так обдуманны и положение окружающего леса столь покровительствует им, что недоступность убежища нашего признается единогласно. Прежде нежели пойду я на село знакомиться с новыми соседями, хочу непременно обойти с Антоном все окрестности, чтоб самому удостовериться в слышанном; я и давно бы уже это сделал, но чувствовал, что силы мои с дороги еще не совсем укрепились.

Софья, успокоенная сделанным от прежнего разговора отступлением, снова приняла участие в беседе; добродушное и беззаботное выражение лица Обоянского ободрило ее; она уверилась, что остановленный на ней взор его был взор случайный, ничего не испытующий, и что старик даже вовсе не заметил ее смущения. Мысль, что Богуславу будет подана помощь, что она будет знать теперь о состоянии его здоровья, что станет часто говорить об нем, что, может быть, он займет в Семипалатском ее собственную комнату, все это наполнило ее мечтательностию, все было так сладко и так ново для ее страдающего сердца! Самая тоска ее растворилась доверенностью к промыслу. Мужественный голос графа: «Твои страдания кончились!» — отдавался в ее душе и противу воли наполнял ее тайною, деятельною верою в лучшее будущее.

После непродолжительного сельского обеда втроем граф принес к Мирославцевой небольшой пакет:

— Вот, — сказал он ей, — все мое достояние; его можно спрятать даже в рабочий ваш мешок. Отдавая его вам под сохранение, я совершенно свободен. Новый трактирщик вашей деревни оставил себе столько денег, чтоб не нуждаться; но и не более того, что можно с доверчивостию показать даже разбойникам. Теперь я отправляюсь с Антоном для осмотра окрестностей и к закату солнечному надеюсь воротиться, чтоб провести с вами последний вечер. Конечно, я уповаю приходить сюда и с новых квартир, но кто порукой за будущее? — благоразумней пользоваться тем, что в руках еще.

— Однако ж, — сказала София, — вы, верно, не оставите нас в неведении о себе: помнится, вы обещали это.

— Я и теперь повторяю, — отвечал граф, — что не пропущу ни одного случая, не только чтоб довести до вас какую-либо важную новость, но даже и для того, чтоб хотя взглянуть на мою любезную дочь-пустынницу.

— Дочь ваша, — сказала тронутая София, — не останется неблагодарною к тому вниманию, которым вы почтили ее. Она станет молиться богу, чтоб сохранил вашу жизнь, которая, как кажется, не будет в безопасности между этими варварами.

— Ну, пора, — прервала их Мирославцева, — лучше возвращайтесь скорее; вечер будет в нашей власти. — Обоянский заключил беседу свою дружеским поклоном и вышел.

Софья подошла к окну и еще смотрела, когда седой, но бодрый старец, в сопровождении вооруженного Антона и двух его собак, вышел за ворота.

 

XX

Если и представлялась возможность добраться до Антонова домика случайно, бродя по лесу или, вернее сказать, затерявшись в нем, но, по крайней мере, не с той стороны, на которой были ворота. Здесь, не далее как в двухстах шагах, грунт начинал уже оказываться рыхлым, а потом и совсем болотистым, и это наклонение поверхности простиралось более чем на двадцать верст в глубину леса; правда, что вправо, к парку села Семипалатского, была возвышенность и ближе, но зато болотная полоса к этой стороне спускалась гораздо наклоннее, так что стоячая зеленая вода издали уже виднелась между кустарниками и кочками, подошву сей пустыни застилающими. Выбраться из лесу по этому направлению или взойти в оный почиталось невозможным. Описываемая полоса, обходя вправо около села, под самой горой, на которой оно стояло, углублялась обратно в лес и, обогнув усадьбу Антонову, верстах в пяти позади огородов его, заканчивалась болотистою пропастью, бывшею родником ее; влево же, на протяжении к Смоленску, уходя в глубину пустыни, она спускала воду несколькими отдельными потоками в овраг, простирающийся до Днепра. На главном из сих потоков построена была та мельница, называемая семипалатскою, с хозяином которой познакомились уже читатели на совещании, в бане Синего Человека. Этот поток был теперь запружен, шлюзы опущены и завалены каменьем, а оттого вода во всем болотистом пространстве значительно поднялась, ибо потоков мелких, едва между камнями пробирающихся до оврага, для спуска воды со всего болота не могло быть достаточно.

Мудрено объяснить происхождение этой болотистой низменности; однако же вероподобно, что она не современна лесу, но гораздо позднее, от причины случайной, образовалась. Убеждением в этой мысли служило то, что из бездонного болота, упомянутого выше, справедливо почитаемого главнейшим родником всей затопляющей окрестность воды, начинался тот овраг, в который, в расстоянии нескольких верст от вершины, спускались потоки с влажного грунта. Овраг при начале своем сух: вероятно, что в течение времени дно его возвысилось от множества лесного хвороста, листьев и тому подобного; а чрез сие болотная вода, быв задержана, нашла себе другие истоки и мало-помалу затопила всю отлогую полосу этой дикой пустыни, пока наконец не пробралась к тому же оврагу в местах более низких.

По другую сторону сего оврага, то есть между возвышенностию, на которой стояло Антоново жилище, и глушью леса, простиравшегося по направлению к Смоленску, была такая же, верст на двадцать, топь, хотя не столь многоводная, но имевшая места весьма опасные, по рыхлости грунта называвшиеся у лесных жителей провалами. Хотя сия топь не была исследована Антоном с такою точностию, как первая, между Семипалатским и его жилищем, однако же он знал, что вода из нее в овраг не стекает, но теряется в обширности леса, может быть, просочив себе подземельные стоки к Днепру.

Итак, жилище Синего Человека было, так сказать, на острову, и Антон, старательным многих лет изысканием, удостоверен был, что на его острове есть только трои, по его выражению, ворота: двои со стороны Смоленска и одни, ближайшие, к Семипалатскому, кои охранял он величайшею тайною. Первые два прохода были в самой дремучей глуши леса так узки, что едва на одной лошади можно было провезти повозку, а последний, наиболее ему нужный для сообщения с Семипалатским, был брод, через который проезжал безопасно, даже с тяжелым возом провизии, на летней ярмарке, перед Петровым днем, обыкновенно каждый год на селе закупаемой. Через этот брод никто бы не осмелился пуститься наудачу; надобно было проезжать водой около ста сажен, и в таком месте, где малейшая ошибка в направлении стоила бы жизни. По одну сторону этой необыкновенной переправы был оный бездонный родник, дугообразно врезавшийся в дремучую пустыню леса своим черным зловещим стеклом, с клубящимися над ним вечными парами, — а с другой топкое болото, задернутое плавучими листами лапутника и дикой трефоли. Вероятно, эта узкая, твердая полоса земли была краем древнего провала, через который начала некогда перебираться вода в низменную часть леса.

Печальная, однообразная глушь простиралась по всему пространству, проходимому графом и его хозяином. Кудрявые сосны и пирамидальные ели молчаливо толпились на пути, ежеминутно застороняя одна другую, и, между тем как передние смело шли навстречу, другие, из-за них, суетливо мелькали с боков и, забегая назад, укрывались в глуши. Глубокая тишина прерывалась только треском хвороста под ногами путешествующих: изредка лишь резкий оклик какой-нибудь пустынной птицы оглашал мертвую окрестность.

Осмотрев брод и отделяющее со стороны села болото, Обоянский удостоверился, что положение жилища Синего Человека действительно недоступно отсюда.

— Я уверяю вас головой моей, — говорил ему Антон, — что со Смоленской стороны только в двух местах и можно было перебраться на мой остров, но теперь водою из малых протоков, выше семипалатской мельницы, затопило один довольно глубоко, а другой мы заносили хворостом, так что и следа нет; впрочем, у всех лесных ворот моей крепости стоят часовые, которые наблюдают за нашим спокойствием: мы теперь находимся вблизи одного из них. — При сих словах Антон вынул из кармана какой-то свисток и подал им сигнал. Не более как через полминуты протяжный, резкий звук, как бы из охотничьей трубы, послышался в правой стороне.

— Пойдемте на этот отзыв, — сказал Антон, — вы увидите мои распоряжения.

Они поворотили в кусты высокого можжевельника, и по данному еще сигналу труба изредка отзывалась до тех пор, пока наконец звуки раздались над самой головой.

— Все ли благополучно? — вскричал Синий Человек, подняв голову.

— Слава Богу! — отвечал сверху голос.

— Слезь на низ, — сказал Антон.

С сими словами зашумела вершина огромной сосны, под которой стоял граф, и человек в сером плаще, с висячей через плечо трубой, соскочил с дерева.

— Что тебе отсюда видно? — продолжал Антон.

— Видна усадьба, сударь, церковь, парк и половина села к господскому двору. Сегодни на селе дымилось двадцать труб, кроме господских. Пожаров вдали довольно; но у нас на селе бог еще милует; к переправе и близко никто не подходил, ни свой, ни чужой.

— Как же ты держишься там наверху? — спросил Обоянский.

— У меня сделана будка, сударь, какую обыкновенно делают охотники, выходя на медведя. Дерево удалось такое ветвистое и так сцепилось вершиной с другими, что будка моя уставилась крепко, и я могу даже прилечь на подмостки; а вот эта сосна, — прибавил он, ударив ладонью по дереву, за которое придерживался, так высока, что сажени на три выше всего леса, и я из будки долезаю до самой макушки. Весь лес как на ладони; как волнистое поле перед глазами, кажется, так и пошел бы ходить, от конца до конца.

Наказав караульному иметь неусыпную осторожность и обо всем, что усмотрит, подавать сигнал, Антон послал его опять на дерево.

— Теперь пойдемте домой, — сказал он Обоянскому, — кажется, начинает крапить дождь, слышите, какой шум пошел по лесу.

Действительно, крупные дождевые капли скоро стали пробиваться между чащею дерев, и однообразный гул, как бы от прилива ветра, возрастая мало-помалу, усилился до того, что графу надобно было вдвое громче говорить с Антоном, чтоб слышать один другого. Есть что-то красноречивое, что-то торжественное в лесном шуме: сердце безотчетно разумеет его. Его слушаешь как разговор земли с небом: кажется, так много заключается в сей важной гармонии… Кажется, сии великаны, сии неподвластные чада пустыни совершают свою молитву… Они немы для нас: они только с небом и беседуют.

Наступивший вечер распространил мрак по лесу. Антон столь твердо знал местоположение, что не боялся отбиться от дому; однако же все прибавлял шагу и товарища просил не отставать. Понимая умных собак своих, уже несколько раз замечал Антон, что они оказывают робость, из чего и заключил, что или преследует их сильный зверь, с которым в потемках нелегко бы поладить, или что должна быть скоро гроза. То и другое было убедительно, чтоб поспешить к дому.

— Мы зашли гораздо далее, нежели думали, — сказал он графу, — или, может быть, шли очень медленно; уже совсем ночь, а мы еще от дому не близко. Жаль, что моя Жучка захворала, без нее ночью ходить в лесу не люблю; она не боится никакого зверя, а эти обе молоды, даром что велики: когда с Жучкой, то ничего не трусят, а как одни, так и с оглядкой из-за них идешь.

Громкое «Ау!» оглушило путешественников при сих словах с подлесной стороны, как обыкновенно называл Антон пространство к Смоленску. Граф почти остановился от изумления, казалось, как бы на ухо крикнул кто-то. Антон перекрестился, но не оказал ни малейшего удивления.

— Скажи, пожалуйста, — начал граф, — что это такое? Зверь или птица?

Треск, раздавшийся сзади, довольно в близком расстоянии, помешал Антону отвечать; он остановился; ободрил собак криком и спустил на руку ружье. Умные животные бросились назад, не подавая голосу, и скоро воротились.

— Это не зверь был, — сказал Антон, — верно, какое-нибудь старое дерево отжило век свой и упало; так и с нами некогда будет. Пойдемте же, Борис Борисович, бог милостив, скоро и до дому дойдем: слышите, грунт стал под ногами тверже; здесь начинается горная часть острова, что примыкает к огородам. Вы, помнится, спросили меня давеча, зверь или птица крикнула «Ау!»?

— Да, — сказал Обоянский, — я никогда не слыхал такого резкого голоса, и столь похожего на человеческий.

— На это я не сумею отвечать, — продолжал Антон, — мне не случалось днем подкараулить этого крику; иногда и раздастся, да в такой дали, что не увидишь, кто крикнул, а ночью часто кричит, иногда над самым ухом. Сперва меня пугало это очень; признаюсь, что готов уже был и за нечистого духа почесть этого крикуна, да отец Филипп поспорил против того. «Бояться нечего, — сказал он, а ежели испугаешься, то сотвори крестное знамение, и только». Слава богу, с тех пор как рукой сняло: услышу, перекрещусь — и сердце не дрогнет.

Разговаривая таким образом о различных лесных с ним приключениях, в продолжение стольких лет пустынной жизни бывших, Антон обрадовал наконец своего сотоварища, сказав, что уже приближаются к огородам. Скоро раздался крик домашнего медведя, и вместе с сим блеснули огни в окнах уединенного жилища Антонова.

Усталые и промокшие путешественники отправились прямо на половину к хозяину, чтоб переменить платье; в минуту усердный Иван расстегнул дорожную котомку и начал наряжать своего господина; Синий Человек хлопотал в другом углу; и прежде, нежели граф успел переодеться, веселая Маша три раза прибегала торопить его пожаловать к чаю, на другую половину.

Комната Мирославцевых была ясно освещена; пылающий камин нагрел воздух; вблизи его приготовлены были креслы для усталого старца, а посреди комнаты собран чай, который наливать готовилась София.

— Мы начинали опасаться уже за вас, — сказала мать навстречу входящему гостю, — такой темный и ненастный вечер застал вас в диком, непроходимом лесу.

— Этот вечер, сударыня, — отвечал Обоянский голосом торжественным, потирая в теплом воздухе охолодевшие от стужи руки, — этот вечер мне будет памятен надолго: он успокоил меня насчет положения здешнего места. Я действительно нашел его в высочайшей степени безопасным. Теперь оставлю вас несравненно с большим для себя спокойствием и совершенно узнал дорогу к вам: кажется, и ночью не ошибусь; я заметил очень хорошо место, на котором поставлен передовой караул ваш; а оттуда невидимки-часовые доведут меня сюда и ощупью.

Между тем как мать, усадив графа, слушала рассказы его об острове Антона, дочь, придвинув к камину свой рабочий столик, поставила на него стакан чаю, скорее нежели граф успел опомниться.

— Между нами не должно быть церемоний, — смеючись сказала она вставшему с поклоном старцу, — можно ли быть так внимательну к услугам своей дочери. Прошу вас не мешать моим хозяйственным распоряжениям: не замечайте их.

Длинная фигура Антона, отворившая дверь с поклоном в пояс, обратила на себя внимание дам.

— А! Мой Синий рыцарь, — воскликнула Софья, — ты сегодня будешь пить у меня чай; поди сюда к столу.

Шумно и весело распространялся граф насчет безопасности лесного жилища. Чувство самодовольствия блестело на худощавом лицо Антона; Мирославцева слушала внимательно велеречивые его доводы о невозможности неприятелям отыскать их в такой глуши и ласково улыбалась своему верному служителю, которого любила всегда и который в столь непредвиденной беде, как французское нашествие, доказал всю меру своей привязанности к ее дому и тем внушил к себе новое чувство — уважение.

Софья не принимала участия в беседе; едва заметив, что разговор оживился занимательностию рассказов графа и суждениями Антона, она перестала принуждать себя, ибо не опасалась уже быть преследуема вниманием. Глаза ее потеряли ту напряженную выразительность, которую она вынуждала: в них погасло всякое участие к окружающему. Бессмысленно обращались они с предмета на предмет; заметно было, что скорбная душа ее тоскует и рвется в уединение; изредка сильные, деятельные мысли пробегали по младому ее челу и загорались в глазах, но явление исчезало, как исчезают на воде следы вихря, откуда-то и куда-то промчавшегося. Безжизненное спокойствие улегалось опять.

При всем том, что разговор был довольно занимателен, беспокойство Софии не укрылось от Обоянского. Он стал рассеян, неохотно вдавался в новые суждения, и мало-помалу беседа умолкла. Софья заметила это не прежде, как Антон понес две свечи в ее комнату.

— Что это? — спросила она.

— Позволь мне, — отвечала мать, — окончить в твоей спальне начатое письмо, которое завтра же должно отослать, а ты займи нашего друга; вспомни, что он завтра оставляет нас. — С сими словами она вышла из комнаты.

— Да, сударыня, — сказал граф, которого лицо в минуту оживилось, — завтра я надеюсь посетить ваш Семипалатский дом: не имеете ли что приказать мне.

— Я чувствую к вам такую доверенность, — отвечала Софья, заметно смешавшись, — что хотела бы многое сказать вам.

— Вы не обманетесь во мне, мой юный, прекрасный друг; поручите мне все: на вашем сердце есть многое… поручите мне все!

Софья сметалась еще более; румянец покрыл ее щеки; она хотела что-то отвечать и не находила слов.

— Позвольте же мне самому предупредить вас, — сказал Обоянский, — я сам буду отдавать себе ваши поручения.

— Говорите, — сказала Софья вполголоса, устремив глаза в землю, — я буду слушать вас.

— Человек, который жил и мыслил, — начал граф, — человек, который глазами наблюдателя глядел на жизнь, дожив до старости, разгадал уже многое. Многое представляется уже ему без оболочки: не тем, чем кажется, но чем действительно есть. После этого взгляните на седую мою голову и скажите: мог ли я не проникнуть вашего сердца?

Софья, не подымая глаз, рассеянно гладила ручку кресел, на которой лежал у ней локоть.

— Вы мне не отвечаете?

— Продолжайте, — сказала она, оставаясь в том же положении… лицо ее пылало.

— Да, я угадал ваше сердце. Я обещаю вам употребить все, что во власти состоит человека, чтоб успокоить вас; и не изменю вашей тайне… Положитесь в этом на друга, вас полюбившего, как родную дочь свою.

— Нет, — сказала Софья, подняв на него глаза, наполненные слез, и протянув к нему руку, — нет, я не могу не доверить себя вам, мой добрый друг. Вы так много умели внушить к себе почтения и дружества, так много были внимательны ко мне, что неблагодарно было бы таить от вас состояние моей души… Да!.. Вы меня поняли!.. Этого ответа для вас довольно. Я поручаю вам судьбу моей жизни, уже обреченной на скорби, и умоляю вас отвести сей новый удар, если это будет возможно!

Обоянский был тронут до глубины души. Слезы блеснули и на его глазах.

— Благодарю вас, — сказал он голосом торжественным, — за этот знак вашего дружества… Я не забуду его до гроба. Но — откровенность должна быть полная.

— Да! — отвечала София. — Слушайте: этот благородный, полный достоинств человек просил руки моей… На небе бог и на земле дружба знают, что я люблю его… Однако же я должна была отказать ему. Тайна, и не моя, мне случайно открытая, положила вечную преграду нашему союзу… ни он, и никто, или почти никто, не знают ее; но я дала ему руку на союз дружбы до гроба и право дружества освящает участие, мною принимаемое в нем. Вот мои к нему отношения… Вот все, что я желала сказать вам.

Софья замолчала; граф сидел задумчиво, старое чело его покрылось морщинами, глаза сделались мрачны. Он заметно усиливался преодолеть себя.

— Бог, — сказал он наконец, — один только бог непременен — предположения смертных обманчивы; их истины суть истины относительные: передвиньте светильник, и все тени переменятся.

— Нет, — прервала его София, — истины, предлагаемые нам честию, не могут быть относительными. Можно пренебречь ими, но для сего должно прежде пренебречь себя.

Граф встал, дух его, казалось, был взволнован; он прошел несколько раз по комнате взад и вперед и остановился пред Софьей.

— Причина, заставляющая вас так действовать, — сказал он, — должна быть благородна… но страшитесь упорствовать в мысли, что бог не властен в будущем: вы этим посягали бы на права его… Скажите мне искренно, до какой степени торжественности простирается обет ваш не принадлежать Богуславу?

— Не разрушайте моего спокойствия, — отвечала Софья, — мое сердце привыкает уже к мысли, что сделанное невозвратно… но сердце слабо! Оно готово присвоить себе и малейшую надежду, которую столь тяжело после исторгать. Я сказала вам, что дело чести противиться союзу моему с Богуславом; я отказала ему и дала слово отцу его, что не буду женой его сына.

— Это еще ничего, — проворчал рассеянно Обоянский, Софья почти не слыхала сказанного.

Обоюдное молчание продолжалось несколько минут. Граф ходил из угла в угол; Софья сидела задумчиво, опустив глаза.

— Заклинаю вас именем всемогущего бога, — сказал Обоянский, голосом встревоженным и сильным, — не произносить клятвы, которая могла бы вас вечно разлучить с человеком любимым. Предоставьте все будущему; будьте тверды в деле чести — это свойство благородной души, но не клянитесь.

— Я не клялась, — отвечала Софья, — но я готова бы дать клятву, чтоб успокоить сердце.

— Я прокляну себя в глазах ваших, — загремел вспыхнувший старец, — если вы не обещаете мне теперь же не делать этого… Отвечайте мне!

Софья изумилась. Она подняла на него глаза свои и его встревоженный вид испугал ее.

— Нет, — поспешно сказала она, — успокойтесь: я даю вам слово не произносить этой клятвы… Друг мой, как ваше участие меня трогает. Как я счастлива в эту минуту: позвольте мне обнять вас. — Она встала. Обоянский заключил ее в объятия; слезы катились по его лицу.

— Дочь моя, — восклицал он, — милая дочь моя, ужели небо без милости к лучшему созданию своему. — Софья плакала на груди старца; давно уже не было облегчено так ее сердце, никогда еще голос дружества так убедительно не трогал ее и таким сладким утешением не наполнялась душа.

— Ну! Кончено теперь, — сказал Обоянский, — мы заключили союз на вечную дружбу. Доверьтесь мне. Каждое мое посещение принесет вам весть о вашем друге, и, надеюсь на бога, радостную.

Софья улыбнулась сомнительно и со вздохом пожала ему руку.

— Молитесь, — сказал граф, — молитва сердца невинного доходит до неба.

Приход матери окончил дружескую беседу; ее глаза были, казалось, заплаканы так же, как и у дочери, — она не могла не слышать разговора или, по крайней мере, не знать о предмете его. Тихая задумчивость видна была во всех чертах ее, еще прекрасного, лица; она подала руку Обоянскому и с чувством благодарила его за счастливые минуты, которыми обязана знакомству с ним. Вечер продолжался далеко за полночь, и когда Обоянский, простясь с друзьями, возвратился в свою комнату, то уже начинало светать.

 

XXI

Село Семипалатское, примыкая надворными крестьянскими постройками к опушке леса и отделяясь от оного болотистою низменностию, возвышается на гористой поверхности к северо-востоку и занимает узкий и длинный хребет между болотом и пространною долиною, за которой уже простираются поля и сонные покосы поселян. От дому Мирославцевых, замыкающего западный край села, начинается улица, идущая вдоль оного к востоку, по направлению горной возвышенности. Около двухсот дворов тесною, дружественною семьею, по старому обычаю построенных, живописно выказывались с малой Дорогобужской дороги длинною зубчатою полосою, снизу, по косогору, опушенною зеленеющими кустарниками, а сзади обойденною неприступной пустыней леса, гордо возвышающегося издали над остроконечными кровлями домов.

При спуске в долину, вдоль горного хребта, пробегает довольно глубокий ручей, отделяющий поля от огородов; а вправо, за лугами, синеет лесистая даль, простирающаяся к Дорогобужу и влево от сего города. Семипалатское, принадлежа в настоящее время многим хозяевам, большею частию мелкопоместным, хотя не было уже в таком цветущем состоянии, как под владением Мирославцева, однако ж, по местному положению, не могло быть разорено: крестьяне были богаты доброю землею, щедро наделявшею их хорошими урожаями хлеба и прекрасным сеном; у них было изобилие в лесе, избыток в дровах и все угодья, для счастливого деревенского житья потребные.

Ужасная весть, что французы пируют уже в наших границах, и вслед за сим показавшаяся на всех дорогах наша отступающая армия выгнали мирные семьи поселян из их дымных, но счастливых жилищ. Простому сердцу не понятна новая, филантропическая логика войны: враг царя, человек, несущий смерть нашим детям, наполняющим ряды защитников оскорбляемой родины, по прямому понятию кажется злодеем, которому доверять безрассудно. Русские кинулись в глушь своих необъятных лесов и произнесли клятву безусловной, безыскусственной, сродной природе человеческой вражды… грозную клятву, грозно исполненную. Под кровлей их недосягаемых убежищ вспыхнули кровавые алтари народной Немезиды, и безобразными жертвами ее осквернилась святая земля русская.

Французский отряд, занявший Семипалатское, не нашел там ни одного живого существа; свежие следы побега хозяев видны были в каждой оставленной ими хижине; зрелище новое, достойное просвещенных варваров-гостей и дикарей-патриотов, их угощающих, представилось глазам. Еще не успели простыть печи, накормившие последним обедом, еще на пороге мокрый, широкий след крестьянской обуви не совсем высох — но все было пусто; кое-где валялась забытая или беспокоившая тягостию домашняя утварь, кое-где висела колыбель, из которой успели выхватить только младенца; по столам и лавкам расхаживало, изумленное тишиною хижин, усатое войско тараканов, смирных крестьянских постояльцев; отворенные настежь и двери и ворота, и пустота хижин — все соединилось вместе порадовать пришельцов просторными квартирами и привольем стоянки.

С проклятиями и угрозами, неслыханными в благочестивом быту поселян и никем из них не услышанными, французы кинулись осматривать новые свои жилища и едва к вечеру уже удостоверились, что должны довольствоваться собственным провиантом, не надеясь на хозяйскую хлеб-соль. Ночь прошла спокойно, ибо крестьянам не до того было еще, чтоб осмелиться тревожить постояльцев; каждый семьянин почитал себя счастливым, что успел выбраться из оставленного на произвол врагов селения, и единственно тем был занят, чтоб устроить себе убежище, до которого бы не добрались они.

В доме Мирославцевых остановился начальник отряда — майор барон Беценваль, заслуженный ветеран, который тотчас распорядился к доставлению команде своей продовольствия и учредил порядок в селе: в каменном пустом доме поместились четыре офицера, принадлежавшие к отряду.

На четвертый день, с восходом солнца, показался тянущийся по дороге от Смоленска обоз, везущий раненых, коих назначено было поместить в селе Семипалатском; сопровождающую их команду уланов встретившие на дороге квартирьеры своротили влево, через проселок; для них занята была маленькая деревушка, верстах в пяти от села, на опушке леса, выше по ручью лежащая.

Раненые приняты были в устроенный уже наскоро, в нескольких крестьянских домах, лазарет; строгий майор под личным своим надзором разместил и больных и чиновников и ввечеру отдал приказ, коим воспрещалось команде отлучаться от своих мест и возлагалась на честь офицеров неприкосновенность имущества крестьянского и помещичьего и целость жилищ. Прошли две недели, и старый воин вполне доволен был порядком своего отряда.

Барон Беценваль был человек высокого росту и крепкого сложения; в черных, низко обстриженных волосах его белелись седины; большие живые глаза его выражали силу души, пламенной и благородной; лицо его, сожженное испанским солнцем, на котором он пекся несколько сряду лет, было какого-то оливкового цвета; суровые, но спокойные черты его означали человека мужественного и опытного; по всеобщему признанию, он был отменно добр, но замечено, что почти никогда не улыбался; два офицера, неразлучно с ним видимые, были товарищи его десятилетней кочующей жизни и искренние его друзья; с прочими чиновниками он был холоден и важен, но наблюдал величайшую вежливость, даже отдавая им приказания, относящиеся до службы.

Комнаты, занятые им для себя в доме Мирославцевых, были: спальня и кабинет Софьи; в последнем он нашел много книг, оставленных на волю завоевателей. В свободное от службы время он читал их, а по вечерам, усевшись втроем с друзьями своими, составлял каталог, который наконец и был окончен на восьмой день с прибытия. Заглавия русских книг они не могли разбирать, а потому наклеивали на каждой из них сзади ярлычок и написывали тот нумер, под которым по каталогу находились.

— Моя честь, — говорил барон друзьям своим, — требует, чтоб здесь все было цело и в порядке.

С какой заботливостью наблюдал он за чистотой в новой своей библиотеке и как часто ссорился с товарищами, если кто из них загнет лист читаемой книги или, перевернув, положит ее на стол.

— Беспорядок, — ворчал он, с видом величайшего негодования пощипывая свои длинные усы, что служило обыкновенною приметою его досады. — Невежество, грубость, посягание на чужую собственность… Не довольно ли того, что мы читаем книги без согласия хозяев, должны ли еще портить их! Такого рода стоянка для нас не новость — Испания так же часто угощала нас в пустых домах, но имя майора Беценваля не осталось в списке разбойников.

Ссоры оканчивались не иначе как торжественным сознанием виновного и уверением, что впредь будет осторожнее. Молодежь называла Беценваля мелочным за его такие и подобные тому выходки, но он ни для кого не изменял своим правилам.

— Лучше быть мелочным, нежели безмасштабным, — сказал он друзьям, в веселую минуту над ним подшутившим, — военное право и без того не совсем добросовестно: зачем же еще злоупотреблять и им.

Люди, близкие к Беценвалю, знали, что в характере его не было такой изысканной точности, но что это было принято им, навсегда единожды, политическою мерою; сделавшись известным за начальника взыскательного до мелочи во всяком деле, касающемся чести, он поставил себя на такую ногу, что ему почти не приходилось разбирать своевольств подчиненных. Его прямодушие и вежливость, его испытанное мужество и отличная храбрость в деле, сделавшие имя его известным в армии, и многие раны, вынесенные им и из Германии и из Испании, поставили его выше мелочных претензий щекотливой молодежи, и каждое приказание его почиталось законом.

Известия, ежедневно получаемые Беценвалем, не были благоприятны, ибо не обещали ни малейшего доброжелательства со стороны жителей. Часто пропадали без вести посылаемые с приказаниями люди, часто по ночам загоралось в пустых домах и в задних крестьянских постройках, куда и с огнем никогда никто не ходил. Майор выслушивал донесения об этом с обыкновенным своим присутствием духа и хладнокровием; подтверждал приказания строже смотреть, ловить зажигателей и т. п.

— Для вас это не новое, — говорил он. — Вспомните Испанию: помните ли, как на высотах, близ Барцелоны, в померанцевой роще нашли мы четырех наших гренадеров, повешенных в полном вооружении… Война народная везде одинакова, и я уверился, что жестокими примерами наказания не остановить бедствий, но рискуем умножить их вдесятеро. Надобно бы передать жителям, что здесь есть русские раненые, что, поджигая нас, они могут сжечь своих; но не нахожу средства это исполнить, пока не попадется нам кто-нибудь в руки; я сам привел бы его в лазарет и удостоверил, что не лгу.

Между тем благоприятные вести из армии, по политике Наполеона всегда преувеличенные, доходили исправно до Семипалатского. Граф Линьяр, адъютант генерала, командовавшего в Смоленске, находил возможность удовлетворять любопытству приятеля своего, Беценваля, доставляя ему экземпляр каждого бюллетеня, в Смоленске получаемого.

— Я этим печатным радостям худо верю, — говорил майор, — но они веселят солдат и, следовательно, нужны.

24 августа, около обеда, сидели в кабинете Софии, обращенном в спальню майора Беценваля, которого тут не было, два его друга: они, казалось, не расположены были к разговору; несколько отрывистых слов начинали и пресекали их беседу.

— Знаешь ли что, мой красавец, де Летр, — сказал наконец капитан Лебрюн, плотный, небольшого роста офицер, своему товарищу, стройному, прекрасному мужчине, задумчиво сидевшему подле его, на диване, — я рад за тебя, что мы живем в таком уединении: это сбережет твое сердце; я не помню области, не помню десятидневной стоянки, где б ты не влюбился в какую-нибудь прекрасную неприятельницу. Не правда ль? За недостатком, я думаю, ты мечтаешь теперь о этих двух именах, которые замечал на подписи книг; что из этих Annette и Sophie ты создал уже два идеальные существа, которые очень милы и соприсутствуют тебе… Что же ты молчишь? Смотри, душа моя, не обманись; может быть, это не что иное, как маменька с дочкой; может быть, что и того хуже, это две сестры, старухи…

— Не может быть, — перебил рассеянно другой, — я уверен, что Софья молоденькая девушка, очень миленькая, а другая… Но до другой мне и дела нет, она гораздо старее… Вот видишь, мой милый, как я тебя опытнее, даром что моложе. Открыть ли тебе секрет, как в этом удостовериться? Это очень просто, а ты не сумеешь. Отбери несколько книг с той и другой подписью, всмотрись, и цвет чернил тебя уведомит, что одна писала гораздо прежде другой, то есть, без обиды первой, она по крайней мере десятью годами старее последней.

— Только-то?

— Чего же более? Стало быть, София моложе; а что она мила, умна, в этом уверяет выбор книг… Но мне лень, Лебрюн, замолчи, пожалуйста!

Капитан действительно замолчал; он набил трубку, прошелся раза два по комнате и остановился перед де Летром.

— Я раз только, — начал он, — или, лучше сказать, раз еще только в жизни был влюблен, в Испании, — одна прекрасная, любезная девушка вскружила мне голову, я открылся ей в любви, через ее дядю, у которого старый замок мы накануне только взяли приступом. Красавица велела мне отвечать, тем же путем, что мое открытие в любви принимает за дерзость, которую однако же прощает мне, потому что заметила с первого взгляда, что я не более кто, как солдат.

— Как мила! — проворчал де Летр.

— Смейся, душа моя, — продолжал капитан, — но я и теперь еще вспоминаю эту девушку только по большим праздникам.

— Поздравляю тебя!

— Не с чем, душа моя; это все ведь существенность, а не твоя мечта. Кстати, де Летр: я думаю, что русская девушка должна быть хороша; холодный климат долее сберегает красоту.

— Ты говоришь о красоте как о солдатской амуниции: предпочитаешь всему прочность.

Капитан захохотал и отошел прочь.

— Нет, — сказал он, — я вижу, что с тобой сегодни не разболтаешься; я помню одну бессонную ночь в Мадриде, тогда еще только начинался твой сплин…

Раздавшаяся близ дверей походка майора перебила речь; он вошел торопливо в комнату, не обратив внимания к посетителям, бросил на окно фуражку, расстегнул сюртук и стал ходить взад и вперед большими шагами.

— Что ты, Беценваль, — начал капитан, — ты как будто не рад, что нас увидел.

— Ни рад, ни нет, — отвечал майор, продолжая ходить и потирая себе обеими руками лоб, — мне грустно, я сидел у раненого русского полковника; он худ, очень худ!

— Я его вчера видел, — сказал де Летр, встав с места и подойдя к майору, около полудня он пришел в память и очень страдал.

— Теперь он тоже в памяти; он задавал мне вопросы, на которые так печально отвечать умирающему неприятелю. Я доволен только одним, что обрадовал его известием о прибытии к русской армии генерала Кутузова. С сердечным умилением он взглянул на небо и набожно перекрестился. «Я служил у Кутузова, — сказал он, — я его знаю и люблю его… Слава богу…» — Сказав сие, Беценваль круто поворотился и начал опять ходить; казалось, на больших черных глазах его блеснули слезы.

— Ты расчувствовался, душа моя, — вскричал ле Брюн, — постой, я тебя развеселю.

Он схватил стоявшую на полу в углу комнаты бутылку вина, налил стакан и, подойдя к барону, сказал:

— Выпьем, друг, за здоровье капралика и его непобедимых солдат.

— Пей хоть за черта, — отвечал майор с досадою. — Послушай, ле Брюн, — продолжал он, — ты знаешь, за что я тебя люблю, — за твое неподражаемое хладнокровие в схватке; но у тебя нет сердца. Пей сейчас за здоровье русских раненых или ты не друг мне.

— За здоровье русских раненых! — вскричал добродушный ле Брюн, тронутый упреком и огорчением старого своего приятеля, и выпил до дна налитый стакан.

— Ну, мы помирились, — сказал барон, заключив его в своих мужественных объятиях, — осушим же всю бутылку за здоровье их.

— Прекрасно! — вскричал поручик де Летр, обнимая Беценваля, — прекрасно, друг мой!

— Примите же оба мое предложение: выпить этот тост у кровати русского полковника.

— Благородное предложение, — отвечал барон, — и я принимаю его, но мы можем обеспокоить больного; отложим это до первого удобного случая или, по крайней мере, спросим позволения у доктора.

Едва кончил майор сии слова, как в отворяющуюся дверь показалась чья-то седая голова, и в сопровождении дежурного по команде офицера граф Обоянский вошел в комнату.

 

XXII

Утро 24 августа встретили жители пустынного дома уже без Обоянского. В 11 часов возвратился проводивший гостей своих Антон и принес Мирославцевым прощальный поклон от их нового друга и обещание, еще раз повторенное, что, при первой возможности, он навестит их. День разлуки с добрым и просвещенным старцем прошел у пустынниц печально. Искренность и любезность характера Обоянского и участие, постоянно принимаемое в их положении, сроднило его, так сказать, с их душою. Софья полюбила его как отца; сердце ее охотно овладело мыслию, что само небо послало мудрого старца к ее успокоению. Излив пред ним душу с детской доверенностию, она чувствовала себя как бы облегченною; заповеданная им вера в будущее наполняла ее каким-то тайным упованием, которого рассудок оспорить был не в силах. Все, казалось, соединилось к тому, чтоб питать в ней некоторого рода суеверное почтение к загадочному гостю, в краткий, едва двухнедельный срок так привязавшему к себе все его окружающее; его чудный приход в их необитаемую глушь; опасность, которой подвергался он на каждом шагу и которую, однако же, столь счастливо миновал; ее собственное сходство с его дочерью, наконец, таинственность в отношении к цели его странствования и его столь необыкновенная купцу образованность, — все это вместе представляло ей графа каким-то неизъяснимым существом, достойным быть орудием промысла к совершению непостижимых судеб его.

Три долгие дни протекли для Софии печально, между страхом и упованием. Сердце ее сильно билось при одной мысли, что она скоро узнает о Богуславе, и хотя часто мучительный ужас пробегал смертным холодом в груди ее, но она, тем не менее, желала узнать ее ожидающее: ожидание несчастия едва ли не томительнее самого несчастия.

За огородом Синего Человека возвышалась отдельная сосновая роща, занимавшая небольшой холм; с самых первых лет переселения он полюбил это место, и не проходило лета, чтоб не праздновал тут с семьей своей троицына и духова дня. На этом холме открыты им были следы прежних жилищ; вал, еще не совсем сравнявшийся с землей, обходил северную сторону возвышенности, а на южной случайно открыт был погреб, довольно пространный, с кирпичным сводом; жена пустынника доказывала, что в такой глуши не могло быть селения, и утверждала, что это, без сомнения, развалины и пепелище какого-нибудь разбойничьего гнезда; но супруг никак не убеждался в том. «Здесь было жилище мирного семьянина, — говорил он, — посмотри, какое множество растет дикой лебеды и полыни: не явная ли примета, что здесь были некогда огороды, возделанные рукою человеческою, — а разбойники не заводят хозяйства: терпеливое трудолюбие есть примета человека добродетельного, а не злодея». Спор между мужем и женой прекратился об этом уже давно, и последние троицыны и духовы дни Антон с удовольствием замечал, что его веселая хозяйка охотно приготовляла на холму, с помощию детей, беседку из зеленых березок и приветливо угощала в ней своего доброго, но угрюмого сожителя.

Софья полюбила этот холм; здесь была дерновая скамья, единственная во всем лесу. Антон обставил ее кругом березками и елочками и защитил от солнца; часто мать и дочь угощаемы были тут завтраком или чаем, и еще чаще София уходила сюда одна; здесь набожно молилась она за спасение Отечества, за сохранение своих друзей, за того, чье имя не произносил и в молитвах язык ее, но благоговеющее сердце столь пламенно поручало защите небесной.

На четвертый день по удалении Обоянского зловещие приметы сильного душевного расстройства опечалили за Софию друзей ее. Ее уныние обратилось в мрачность, глаза подернулись туманом; она избегала встретиться с кем-либо взорами; если ж нечаянно это случалось, то с негодованием опускала голову, и румянец досады озарял мгновенно ее чело. Ответы ее были отрывисты, она не сознавалась, что чувствует себя расстроенною, не хотела никаких пособий, не слушала никаких ответов.

— Я совершенно здорова, — был ее один ответ.

Назавтра она осталась в постели гораздо долее обыкновенного; около 12-го часа мать вошла к ней в комнату и застала ее еще не вставшею. Софья извинялась болезнию головы и дурным сном.

— Ты больна, друг мой, — сказала Мирославцева, — и не хочешь быть со мной откровенной. Милая Софья, — продолжала она с сильным волнением, — я прощаю тебе от всей души то мучение, которое чувствую за тебя, но не хочу скрыть, что оно нестерпимо.

Неожиданность слов сих поразила Софию: с неизъяснимым страданием в глазах и на челе, испуганная, бледная как мрамор, она бросилась с кровати и обняла рыдающую мать свою; она умоляла ее простить ей нанесенную скорбь, клялась, что не имеет от нее никакой тайны…

— Вы знаете мое сердце, — присовокупила она, — что же вы еще знать хотите?

Яркий румянец загорелся на щеках ее при этом тягостном сознании; она скрыла вспыхнувшее лицо свое на груди матери; колена ее задрожали.

— Пощади меня, Софья, — сказала Мирославцева.

— Друг мой, мой единственный друг, моя благодетельница, — воскликнула дочь, упав к ее ногам, — молитесь за меня!

Прекрасные глаза ее одушевились чувством; на коленях, с поднятыми к небу взорами, с распростертыми объятиями, в легком ночном полупокрове, обвивающем воздушный стан ее, она казалась ангелом, слетевшим с неба в обитель смертного, им любимого, и разделяющего с ним земные муки его.

Следствия этой сцены были спасительны: слезы облегчили Софию; она встала успокоенною и обещала тотчас же одеться и прийти к завтраку в березовую беседку, где усердный Антон давно ожидал прибытия госпож.

Из числа страданий, доставшихся в земной удел бедному человечеству, едва ли не тягостнее всех — душевные болезни. Раздражая воображение, ускоряя, так сказать, ход жизни противу естественных законов его, они подавляют сердце тягостию собственного существования, обращенного в муку; холод смерти пробегает по сжатым судорожно нервам; кажется, ничтожество уже душит грудь в своих тяжких объятиях; напрасно требует помощи исступленный страдалец: природа, неистощимая пособиями, отвергает его от своего материнского лона болезни душевные принадлежат другому миру, ей неподвластному.

Здесь-то, и только здесь, совершается чудо, великой тайне природы нашей изменяющее… К одру отверженного землею мученика предстает светлый сын Неба, божественное дружество, больное его страданием, плачущее слезами его скорби; магический голос доходит прямо до сердца, и бренная природа повинуется бессмертному духу; теплая жизнь согревает оледеневшие члены страдальца; слезами и вздохами отходит подавленная грудь его, и он снова улыбается, глядя на ту землю, на которой обречен докончить естественный удел свой.

Веселый шум на дворе и беганье взад и вперед удивили Софию при самом выходе ее на крыльцо уединенного своего жилища, и вместе с этим запыхавшийся Антон прибежал звать ее в беседку.

— Там наш гость, — сказал он ей, — он принес нам известие о великой победе, которую одержал Кутузов под Можайском.

Обрадованная София едва сделала несколько шагов, как увидела поспешающих навстречу к ней мать свою и графа.

— Имею честь поздравить вас, сударыня, — воскликнул сей последний, — с славным делом и вместе принес матушке вашей и вам приветствие от раненого полковника Богуслава; он, слава богу, поправляется.

Кто любил, кто страдал этой болезнию, тот может представить, как должны были подействовать на сердце Софии немногие слова сии. Она обняла старца, крупные, но радостные слезы катились по ее лицу; набожное благоговение, любовь и благодарность сияли во взорах ее.

— Обнимите меня, друг мой, вестник нашей радости, — сказала она Обоянскому, — да благословит вас бог! Сегоднишний праздник будет всем нам светел: я сегодни еще вздохнула за царя и молилась, чтоб бог порадовал его для дня его ангела… Мое желание исполнилось!

Показавшийся навстречу друзьям почтенный старец, набожный отец Филипп, в сопровождении причта и людей, составляющих двор владетельницы непроходимого леса, прервал разговор их. В виду березовой беседки, где приготовлен был завтрак и за минуту еще печальная мать плакала за дочь свою, раздались торжественные гимны благодарственного молебствия подателю победы, сильному богу русскому, поборнику правды. Умилительно было зрелище благоговения молящихся! Какая веселость сияла на всех лицах, недавно столь унылых; благочестивый священник едва мог произносить обычные молитвы голосом, изменяющимся от радостного рыдания и от избытка чувств. Никогда торжественное: «Тебе Бога хвалим» — не могло быть трогательнее! То дружным хором возглашали все до одного; то, за слезами, некоторые умолкали, а другие разноголосили и едва попадали после на лад; только приятный и восторженный напев отца Филиппа — как бы управлявший всем хором, — огромный бас графа и еще огромнейший голос Антона не изменялись; слезы лились по лицам их, но возгласы лишь делались оттого торжественнейшими, как бы вызывая внимающее молитвам сим Небо вооружиться всесильными громами своими для поражения врагов отечества.

Пение окончено; божественный крест поднят для испрошения над ним многолетия царю и благословения оружию его. При совершении сего набожного обряда силы духа изменили почтенному священнослужителю; едва произнес он несколько слов, как голос его умолк вопреки ему, слезы захватили дыхание, он упал на колени, поднял к небу крест и долго оставался в сем трогательном положении, прежде чем окончил обычный возглас, и восторженное многолетие огласило немую, чудом спасаемую пустыню.

По совершении молебствия зеленая березовая беседка огласилась мирным благословением отца Филиппа и веселыми голосами друзей; Антон распорядился здесь уже не с завтраком, но с обедом; мужественные, важные черты его лица были одушевлены радостною торжественностию; в виду палатки, под навесом кудрявых берез, угощались обедом же все жители его оживленной дачи, и толстый мельник из Семипалатского хозяйничал за их дружественной трапезой; он был для собеседников своих почти столько же занимателен, как и граф, ибо, встретив его в лесу, недалеко от озера, сопровождал до самого жилища Антонова и дорогой узнал о сражении все подробности, которые вынес Обоянский из Семипалатской усадьбы.

С патриотическими прикрасами он пересказал своим слушателям о жарком деле, на котором Михайло Ларионович, по его словам, отрекомендовал себя Бонапарту.

— Воля ваша, — сказал он старому управляющему, Марку Козмичу, осанистому, длиннобородому соседу своему, наливая ему пива в оловянную кружку, — воля ваша, Козмич, а слава богу, бояться нечего. Вот как услышал я от Бориса Борисовича об этой радости, то весь страх как рукою сняло; то есть, я готов завтра же идти на мельницу и пустить ее в ход, хоть и молоть нечего.

— Кто не порадуется такой вести, — отвечал Марко, взглянув на небо и сотворив крестное знамение, — у кого не запрыгает ретивое за православную веру и батюшку государя, да дело не в том: как до Бориса-то Борисовича дошла эта весть, али уж сами враги почувствовали страх божий и провозглашают нашу победу над собой?

— Как бы не так, Козмич, — сказал мельник, кивнув лукаво головой, — ведомо, что они превозносят своих; ваших-де пало пятьдесят тысяч, а наших десять тысяч; ваше-де разбиты и побеждены; но Борис Борисович человек умный, он как раз смекнул делом и добился, что поле-то сражения осталось за нами, а французы убежали. Хороши же победители! Нет, господа, — воскликнул он, возвысив голос, — у батюшки Михаила Ларионовича есть крест на вороту, он постоит за святую Русь, тут нечистая сила не поможет.

Самодовольствие отразилось в глазах и на лице доброго мельника по возглашении сей благоразумной речи, и одобрение целой дворни было наградою за чистый национальный порыв его к похвале главнокомандующего. Все наперерыв старались сказать ему что-нибудь лестное и замысловатое, и во все продолжение обеда не умолкали громкие восклицания брадатых патриотов, веселый говор жен их и резвой молодежи, цвет семипалатской дворни составляющей.

Граф Обоянский в продолжение обеда рассказывал своим любезным хозяйкам, что между неприятелями, занявшими квартиры в село Семипалатском, он нашел большой порядок; что по избам, которые ближе к господскому дому, расположены раненые, за которыми отличный имеется присмотр; что всем отрядом, для прикрытия лазарета находящимся, командует строгий, благоразумный и опытный офицер, который обещал ему постоянное покровительство, и что, наконец, открытая им гостиница, в доме священника, посещается офицерами, весьма снисходительно и ласково с ним обходящимися, чрез которых и дошло к нему известие о бывшей великой битве, близ села Бородина, в окрестностях Можайска. Граф не утаил того, что, по слухам, наша армия, хотя и удержавшая за собой место сражения, впоследствии отступила и что, следовательно, движение неприятеля продолжается к Москве; но, присовокупил он, из речей, переходящих с языка на язык, заметно, что французский император озадачен данным ему сражением.

На вопрос Мирославцевой: как он получил доступ к раненым? — Обоянский отвечал, что майор ему дозволил видеть своих соотечественников, с тем однако же, чтоб непременно при этом находился один из офицеров его.

— Наших тяжело раненных немного, — сказал граф, — есть надежда, что они все поправятся, по крайней мере, из числа тех, которых мне удалось поныне видеть. Позвольте мне при этом случае, — продолжал он, — разделить с вами и собственную радость мою: сверх всякого чаяния, в такую тяжкую годину бог послал мне возможность не оставаться в бездействии и по собственным делам моим. Я вовсе неожиданно встретил в числе маркитантов, находящихся при французской армии, старого мне известного еврея, честного человека, по особенному несчастному случаю завлеченного сюда. Этот еврей послужил мне ключом к открытию многого, лично до величайших польз моих относящегося; и с помощию его дела мои принимают деятельный ход, который, как несомненно полагаюсь на милосердие божие, я думаю, доведет меня к исполнению мной предпринятого.

Мирославцевы от души поздравляли почтенного старца и воссылали желания, чтоб все окончилось по его лучшим надеждам.

— Видите ли, — сказал он в заключение Софье, — что тот, кто слепо полагается на волю Творца своего, и в минуту величайшего бедствия не бывает покинут Небом.

 

XXIII

В пасмурный вечер 9 сентября барон Беценваль ходил взад и вперед по зале семипалатского дома Мирославцевой, сложив накрест руки на груди, с видом и задумчивым и рассеянным. Он был в полном мундире, коротенькая золотая полусабля блестела у боку, крест Почетного Легиона, заветный крест, висевший некогда на груди Наполеона, украшал грудь его. Сколько воспоминаний сопряжено было с этим крестом! Как часто знаменитый день Ваграмской битвы отзывался в его сердце. Все помнили в армии, как храбрый Беценваль в глазах императора взлетел с своею ротою на неприступную стремнину, бывшую на левом фланге неприятельской линии, и, несмотря на упорное сопротивление, уничтожил батарею и привез взятые орудия, которые два эскадрона гусаров напрасно силились отбить у него. «Капитан, вы заслужили крест Почетного Легиона, — сказал ему Наполеон на самом поле битвы, — поздравляю вас!» — «Государь, — отвечал Беценваль, отбросив лацкан шинели, закрывавший грудь, — я уж имел это счастие». — «В таком случае я даю вам свой, — продолжал император, — поменяемтесь!» Беценваль редко рассказывал об этом, но никогда не рассказывал без слез.

Тщательный туалет майора, столько же как и самая одежда, давали заметить, что он кого-то ожидает. В лазарете все было спокойно и тихо; прибытие какого-нибудь начальствующего лица ожидаемо было бы всеми, но никто ничего не знал, а потому лекарь, сидевший в дежурной комнате, очень удивлялся необыкновенному наряду своего начальника и, не смея спросить его о причине, приготовил на всякий случай и свою шпагу, чтоб тотчас надеть, если кто прибудет, и отдал приказание фельдшерам обойти все занятые больными дома и оглядеть, чтоб все было исправно. Беценваль останавливался пред окном, всматривался вдаль, опять ходил и, наконец, сел на диван, подле дверей в прежнюю гостиную, поставленный на том самом месте, где некогда стоял рояль Софии. Около получаса тишина не была прерываема, кроме что отворялись и затворялись двери внутренних комнат, занимаемых больными офицерами, и тихая на цыпочках походка служителей доходила до слуха.

Вдруг дверь в переднюю скрипнула. Кто-то вошел туда. Беценваль встал и с видом ожидания смотрел на полуотворенную дверь, ведущую в зал. Дамские костюмы мелькнули в передней. Майор был тотчас у дверей, отворил их, и скромно и почтительно приветствовав посетительниц, приглашал их войти. Дама пожилых лет и за нею другая, стройная, высокого росту, с отпущенным вуалем, вошли в комнату. Первая, обратясь к барону, суетящемуся с креслами, которые предлагал своим гостям, трогательно благодарила его.

— За ваше великодушие, — говорила она, — мы платим доворенностию, поручая себя в вашу защиту. Русские женщины не привыкли видеть неприятелей так близко. Границу земли своей они почитали святынею, которую не смеет оскорбить насильство. Новость настоящего невольно делает их робкими, и господин барон, надеюсь, простит откровенному признанию, что эту робость и мы обе не считаем безрассудною.

— Слово честного человека, — отвечал Беценваль, — вот все, что я могу предложить залогом совершенной безопасности вашей; если вы удостоите принять его, то вам нечего страшиться: на языке француза оно надежнее всякой клятвы. Вы свободны пробыть здесь, сколько вам это угодно будет, и свободны удалиться во всякую минуту. Мне понятен страх ваш, это чувство невольное, и, может быть, мне останется жалеть, что никакое уверение мое не будет принято вашим сердцем, не будет сильно, чтоб успокоить вас. Я рад, — продолжал он, обращаясь к дверям и показывая на входящего видного седоголового старца, — что вы увидите здесь вашего соотечественника, который, как надеюсь, успел уже узнать меня и, может быть, не откажется быть моим защитником.

Нужно ли сказывать, что это были Мирославцевы и Обоянский. Напрасно добродушный граф силился успокоить Софью насчет положения Богуслава — она читала в глазах его тайну, которую старался скрыть. Он принужден был наконец рассказать прежде матери об опасности, в какой находился молодой человек, а мало-помалу приготовили к тому и дочь. Они узнали, что рана его не легка, что картечь перебила ему руку близ плеча и что отнять ее было невозможно иначе как вынуть из плечного состава, чего не решались сделать, по лихорадочному состоянию и большой потере сил его. Оставалась надежда на молодость и крепость сложения; но самое то, что положение его было некоторым образом беспомощным, почти заставляло почитать оное отчаянным.

Граф часто просиживал ночи у его болезненного ложа, ловил минуты, которые природа оспаривала у страдания, возвращая больному употребление памяти; несколько сряду часов, а иногда и по целым суткам, он узнавал окружающих и охотно говорил с ними. Он полюбил просвещенного купца Бориса Борисовича, который рассказал ему о случайном знакомстве своем с Мирославцевыми, о том, что лазарет, в котором он находится, есть семипалатский дом их и что они укрываются теперь в лесу, едва ли не единственном безопасном месте в целой Смоленской губернии. Глаза Богуслава оживлялись чувством каждый раз, когда заводил Обоянский речь о Софии и когда сей последний намекал, что знает о любви его.

— Любезный друг, — сказал Богуслав однажды графу, — я вижу, что рана моя смертельна, напрасно стараются это скрыть от меня. Я не боюсь смерти, хотя и не желал бы еще умереть, но мне хочется видеть Софию, сказать ей последнее в сей жизни слово: почитаете ли вы возможным, чтоб она решилась посетить умирающего друга… Присутствием у смертного одра, как у колыбели младенца, чувство приличия не может быть оскорблено.

Граф переговорил об этом с доктором и бароном и, получив согласие обоих, сообщил Мирославцевым желание их друга.

— Не думайте, — сказал он им, — чтоб Богуслав был действительно безнадежен: доктора искренно полагаются на его молодость и крепость сложения, и не скрою от вас, что надеются пользы больному от удовольствия видеть друзей. Радость подкрепит его лучше наших бульонов, сказали они мне, а ему только и нужно подкрепление.

— Я согласна, — отвечала София.

День был назначен. Больного предуведомили. Барон поставил известных уже двух товарищей своих на краю села с тем, чтоб встретили посетительниц и сопровождали до лазарета.

Трудно изобразить положение Софии в настоящую минуту. Со страхом, дотоле ей неизвестным, вступила она в селение, наполненное неприятелями; хотя все встречавшиеся учтиво их приветствовали, хотя раздававшиеся по улице звуки были звуки наших гостиных, однако же невольное чувство и негодования и боязни волновало грудь ее… По мере приближения к дому чувство сие заглушалось другим; сердечный трепет предсказывал ей близкое свидание с человеком любимым… и страх и негодование исчезали: вместо неприятелей она видела только людей, пекущихся о жизни ее друга; она готова была обнять ноги каждого из них и умолять продлить жизнь Богуслава. Благородная искренность барона Беценваля довершила успокоить ее. Душа ее занялась одним… Она любила!

Богуслав, как уже сказано, предуведомлен был о свидании с Софией. Он не показал нетерпения, но взор его заметно прояснился; перед вечером он велел позвать к себе Беценваля.

— Барон, — сказал он, — мне еще не должно отчаиваться, что увижу друзей моих?

— Отнюдь нет, — отвечал Беценваль, — я уже распорядился к их встрече и сам, как видите, жду их.

— Я не благодарю вас, — продолжал больной, — ваше собственное сердце пусть отвечает вам за меня.

— Полковник, — сказал барон, — помните советы друзей ваших: будьте мужественны в радости, столько же как и в вашем страдании; я пойду ожидать прибытия дам.

Первый день еще было так легко на сердце Богуслава: радость душевная утолила томительную муку болезни; он положил на грудь руку с видом глубокого умиления и, казалось, благодарил небо за ожидаемую минуту счастия. Эта минута наконец наступила. Обоянский пришел известить его, что дамы уже здесь и что они скоро войдут к нему. Несколько быстрых и решительных минут прошло еще в ожидании, и легкие шаги приближающихся коснулись слуха; больной устремляет нетерпеливый взор к дверям, ручка замка уступает легкому давлению… дверь отворяется.

— Моя София!.. — вскричал страдалец, тщетно усиливаясь поднять голову и простирая руку навстречу ей. — Моя София! Какую страшную жертву вы принесли к смертному одру моему!

Софья подняла вуаль, бледное лицо ее было спокойно, мужественное достоинство отражалось во всех чертах, твердо подошла она к постели полумертвого своего друга и подала ему холодную, трепещущую руку свою. Она молчала. Глаза ее, в которых мгновенно отразилась вся великость ее любви, устремлены были на искаженный страданием образ мученика; холодный пот выступил на чело ее, и… она все молчала. Ее душа боролась с последними, страшными усилиями сердца; она не осмеливалась произнести первого слова, ибо страшилась, что не будет уже властна над собой: рассудок скорее может отнять жизнь у героя, нежели язык любви! Это была не та уже благоразумная, строгая София, некогда внушавшая мужество пораженному отказом любовнику; это была безмолвная, покорная жертва, приведенная к одру его, готовая пасть к его ногам и ожидающая от него жизни или смерти… Но наружная умеренность принятого ею положения не изменялась… приличие торжествовало.

Прижав к пылающим устам своим руку любимой девы, Богуслав впал в некоторый род беспамятства; глаза его закрылись; рука, державшая руку Софии, похолодела. Гордая красавица затрепетала, вопль испуга замер в стесненной груди ее… Дверь отворилась: Обоянский, за руку с доктором, вошел к больному.

— Не умер ли он? — холодно спросила она медика, положившего руку на пульс его.

— Он жив, и даже пульс его спокоен, — отвечал сей последний, поклонившись даме, его спрашивавшей, и остановив изумленные глаза на помертвевшем лице ее.

— Успокойтесь, сударыня, — продолжал он, — его жизнь не в такой опасности, как вы, по-видимому, полагаете. Такие ли раны исцеляет молодость! Я клянусь вам честию, что не нахожу его отчаянным.

— Довольно, — сказала София, обращаясь к матери, — я не могу более видеть его… — Она подала руку Обоянскому и вышла в соседнюю комнату.

— Мне душно, — продолжала она, — дайте мне воды… Какое смешное малодушие!.. Разве не все мы смертные! — говорила она отрывисто, и не обращая никакого внимания. Она села к окну. Глаза ее были мутны, голос дрожал. Богуслав очень худ, — сказала она, обращаясь к Беценвалю, почти со слезами смотревшему на трогательную сцену. — Он очень худ, не правда ли, барон?

— Мы не почитаем его опасным, — отвечал сей последний. — Он тяжело ранен, но подает большую надежду к выздоровлению.

— Нет, барон, — сказала Софья твердым голосом, — вы почитаете его опасным, к чему таить? Слово не может ни воскресить, ни убить.

Майор видел, что твердость дамы его была усилием головы, что это был язык отчаяния, а не покорности судьбе, итак, он попытался еще раз успокоить ее, буде можно.

— Ваше мужество, — сказал он уверительным тоном, — без сомнения, есть мужество христианки, и потому я не страшился бы сказать вам откровенно мое, насчет болезни господина Богуслава, мнение, как бы печально оно ни было. Я смею уверить вас, что рана его не опасна; конечно, он потерял силы, но молодость их вознаграждает скоро.

— Господин барон, вы поступаете со мной бесчеловечно, — холодно отвечала она изумленному неожиданным приветствием Беценвалю. — Зачем так упрямо хотите вы вдохнуть в меня дерзкую надежду… Это значит заставить умирать тысячу раз! Он умрет однажды, надобно однажды и знать об этом!

Он замолчал. София силилась войти в себя:

— Я что-то сказала глупое, — продолжала она, посмотрев на Беценваля с напряжением улыбнуться, — извините меня, барон: стоять у постели умирающего для меня так ново; это испытание закружило мою голову.

— Не угодно ли вам, — сказал майор, — войти опять в комнату к вашим друзьям, я слышу там разговор, следовательно, господин Богуслав проснулся.

Софья вошла, ей подвинули кресла к кровати больного; он был спокоен: веселость сияла в его томных и впалых глазах; он заметил скорбь, подавляющую грудь ее, и сердце его тронулось до слез.

— София, — сказал он ей, — я благоговею пред Небом за его великие ко мне милости. Миг бедствия, смертельная рана и плен доставили мне счастие видеть вас, получить трогательнейшие опыты вашей дружбы. Вас ли это вижу я у моего болезненного одра, чистый благодетельный ангел! Вы не отказали мне в радости увидеть вас! Здесь все мне друзья, — продолжал он, осматриваясь, — я торжественно готов объявить не только им, но и земле, с которой, может быть, готовлюсь расстаться, и Небу, ожидающему страдальцев, что я любил вас, любил одну в целом мире, и эта любовь та же до смерти…

— Богуслав, — прервала его София, уже почти не владея ни звуками языка, ни наружною своею осанкою, — пощадите вашего друга; минуты борьбы между жизнию и смертию священны… Не тревожьте их земными воспоминаниями; не называйте ангелом бедную грешницу, не оскорбляйте Неба… Будем молиться: может быть, молитва еще дойдет к престолу Создателя и возвратит вас друзьям.

— Милые дети мои, — воскликнул торжественным голосом растроганный граф, возложите оба ваше упование на милость божию; верьте моей старой, седой голове, что вы будете оба счастливы, что все мы будем еще радоваться, глядя на вас! Малодушное отчаяние оскорбляет Небо, а теплая сердечная вера укрепляет и дух и плоть нашу.

— Муж добродетельный, — сказал Богуслав, подняв на него слезящий взор, да благословит тебя Небо: в тебе оно послало мне олицетворенного ангела-хранителя, твои заботы обо мне, твоя умная беседа подкрепляет мои силы, которые уныние готово было похитить. Твои слова доходят до души, и я приемлю их как глагол небесный! Я поручаю твоему редкому сердцу мое единственное богатство — поручаю тебе ее… — Он показал на Софию и умолк.

Силы его ослабели от напряжения, с которым старался говорить громче, чтоб Обоянский мог его расслышать. Слезы градом катились по лицу добродушного старца… Мирославцева плакала. Только София сидела в том же оцепенении: глаза ее пылали, сжатая грудь подымалась редко и тяжело, лицо ее, белое как лицо статуи, странно оживленное глазами человека, было неподвижно обращено к одному предмету… Она покачнулась — и встала. Это движение заставило доктора заглянуть в дверь, и опытный взор его тотчас увидел положение Софии. Он бросился к ней — и почти на руках вынес ее в другую комнату, уже без чувств. Обморок, подобный смерти, в одно мгновение лишил ее дыхания.

— Я давно это предвидел, — сказал доктор вполголоса, как бы говоря сам с собою, — здесь должна быть любовь, но самолюбие не хотело предаться ее излияниям… Бедная, милая особа… — продолжал он, пробуя ланцетом жилы на обнаженной руке ее, которую едва успел перетянуть платком своим… Прекрасная, бедная особа, — повторял он, не обращая ни на кого внимания, укладывая бесчувственную Софью на диван и положив голову ее на колени матери… — Не опасайтесь, сударыня, — сказал он, взглянув на испуганную Мирославцеву, — эта сцена трогательна, но не опасна…

Упрямый обморок продолжался долго; три кровопускания едва разбудили первый издох в груди Софии. Она открыла глаза, но, казалось, не была еще о памяти. Дико осматривала она незнакомую фигуру доктора и лицо молодой француженки, жены одного из музыкантов, принадлежавших к команде, которая прислана была для прислуг дамам. Суровое молчание лежало на устах ее, она как будто усиливалась припомнить прошлое и сообразить его с настоящим. Мать сидела подле дивана и терла ей руки; граф, с красными от слез глазами, с видом трогательнейшего умиления, стоял за креслами Мирославцевой.

— Как вы себя чувствуете? — спросил доктор больную. — От жару в комнате вам сделался обморок. Не чувствуете ли вы тесноты дыхания, не жмет ли грудь?

— Нет, — отвечала Софья.

— Вас удивляет мое незнакомое лицо: я доктор, я один из друзей ваших и желаю помочь вам.

— Благодарю вас, — отвечала Софья рассеянно.

— Больной нужен покой, — сказал медик, обращаясь к друзьям ее, — нельзя и подумать, чтоб по сырому вечернему воздуху ей сегодня воротиться. Я озабочусь приготовлением комнаты для дам, — сказав сие и не ожидая ответа, он вышел.

В комнатах, занимаемых Беценвалем, произошло чрезвычайное движение. Все принадлежности офицерского быта убраны с глаз. Все, что было лучшего для украшения двух походных кроватей, выбрали из вьюков. Воздух очистили газом. Ловкая музыкантша приготовила постели. Подле была отведена комната графу и доктору.

Богуслав спрашивал о дамах; ему отвечали, что они уехали, но обещали посетить его на днях. Дежурный лекарь провел без сна целую ночь, наблюдая над переменами, какие могли произойти в больном от испытанного им волнения. Слабость сил защищала его от дурных последствий. Сон его был спокоен, и при утренней перевязке не замечено никакого воспаления в ране.

София страдала до самого утра. Нервические припадки, один другого жесточайшие, беспрерывно сменяясь, истощили остаток сил ее. Бедная, она не предвидела того, какое впечатление произведет на нее зрелище полумертвого, искаженного мучениями друга. Понадеясь на силу характера, она полагала выдержать роль, налагаемую приличием; она думала поплакать над ложем страдальца сладостными слезами покорной христианки, слезами сестры, оплакивающей брата; она уверила всех, что предпринимаемый подвиг может успокоить ее, что она готова уже услышать о смерти Богуслава и что бесчеловечно было бы отказать другу в последнем утешении. Гордость ее была наказана; сердце заступилось за свои попираемые права, и героиня едва ценою целой жизни не заплатила за свою самонадеянность.

 

XXIV

Верстах в тридцати от Москвы, к стороне Калужской дороги, есть небольшая деревенька — Заполье, состоящая из нескольких дворов. Она окружена с трех сторон частым и высоким березняком, живописно зеленеющимся вокруг крестьянских полей и примыкающим влево к самому краю селения; на правом конце находится глубокий сухой овраг, заросший кустарниками; овраг сей, удаляясь из деревни в лес, полагает глухой части его естественную границу; от которой, по другую сторону, начинается необозримая равнина сенных покосов, принадлежащих частию крестьянам запольским, а частию селу, вдали, по косогору, отсюда чернеющемуся с своей высокой деревянной колокольней и тремя ветряными мельницами.

4 октября, часу в 7 вечера, на полях деревни Заполья и особенно на левом краю оврага, под широкой развесистой тенью дикого орешника, пестрелись движущиеся группы воинов, расположенных биваками по всему видимому пространству. Из-за опушки леса светлелся длинный стройный ряд пушек, а сзади биваков тянулись по желтому полю пестрые стены стоящих по коновязям лошадей. Бесчисленные столбы дыма прозрачно курились по бледному вечернему небу. Солдаты готовили ужин — в овраге были их кухни; многие артели, усевшись тесными кружками около котлов, с деревянными в руках ложками, ожидали своей кашицы, от которой лакомый пар уже дразнил походный аппетит их. Кое-где еще докуривались трубки, и даже разносились еще дальние громкие хоры и протяжных и веселых песен, беззаботных подруг ратного быта, сопровождающих русского воина в походах его, и на веселую зимнюю стоянку, и навстречу к неприятелю.

Склонявшееся к западу солнце ярко позлащало румяными лучами своими живую, разнообразную картину, раскинутую по всему пространству, между лесом и деревней заключенному; вечерняя прохлада веяла в воздухе; множество офицеров расхаживало вдоль оврага; здесь были их походные кущи, из-за которых белелась, ближе к крайнему двору деревни, высокая палатка с двумя медными шариками наверху; полы этой палатки были отстегнуты, вблизи ее ходил звонкий кавалерийский часовой, солдаты, проходившие мимо, снимали фуражки, но около палатки и внутри оной была тишина. На походном складном табурете, за столом, накрытым лоскутком зеленого сукна, сидела внутри палатки молодая стройная дама, одна; перед ней лежала бумага, на которой, по-видимому, она готовилась писать.

Мало-помалу тишина водворялась вокруг; вечер начинал темнеть, движение улегалось, и наконец отдаленный пушечный выстрел, и скоро за ним другой, возвестили в обоих неприязненных армиях и сигнал к зоре, и взаимное их соседство между собою. В лагере раздались барабаны и трубы, и вслед за сим все заглохло: торжественное спокойствие воцарилось и в умолкнувшем стане и во всей природе. Дама еще писала — в палатку принесли свечи; вдруг часовой встал на место, послышались голоса идущих и брякотня сабель и шпор; толпа приближалась к палатке.

— Александрина, — раздался громкий голос, — накорми нас: мы проголодались.

Этот голос был князя Тоцкого. Люди засуетились с ужином. Княгиня, так же милая, так же веселая, как и прежде, оставила письменный стол и присоединилась к шумному обществу вооруженных гостей; посреди палатки собран был ужин; она села хозяйничать.

На письменном столе осталось следующее письмо:

«Милая София.

Вчера, за чаем, был у меня почти целый лагерь, и этому случаю я обязана, что могу писать к тебе. Один из наших партизанов, милый, неустрашимый *** взялся доставить к тебе мое письмо: я верю, что он найдет возможность это сделать, потому что по обеим армиям гремят рассказы о его чудесах.

Я все знаю, моя София; сердце мое измучилось за тебя… Когда это все кончится! Зачем мы не вместе… В минуту, подобную теперешней, когда я спокойна за моего мужа и детей, кажется, полетела бы к тебе… Но что говорить о невозможном!.. Да подкрепит тебя бог и твое благоразумие! Все пройдет, милая София; тайный, убедительный голос говорит мне, что я непременно увижу тебя счастливой.

Ты меня не узнала бы теперь, друг мой, я так переменилась; я часто смеюсь сама над собой. Представь себе, что я черна как цыганка, езжу верхом в мужском наряде, с хлыстом и со шпорами, голос у меня сделался прапорщичий, как зовет его мой муж, совсем не умею говорить тихо. Я не знаю: кажется, все наши сделались глухи от беспрестанной пальбы, а с ними и я привыкла кричать.

Давно уже мы стоим на одном месте, недалеко от нашей палатки есть пригорок, откуда видна Москва; мимо деревни, которая на краю лагеря, проходит цепь нашего авангарда, а поодаль, в виду, неприятельские аванпосты — между нами род какого-то перемирия.

Ах, София, как страшен был пожар московский! Какая дикая, печальная картина! Как ужасно по ночам пылало небо! Невольный трепет проницал душу при этом зрелище, и однако же ты не увидела бы глаз, не устремленных туда… Давно уже прекратились пожары; вероятно, что сгорело все, что могло сгореть. Увы, Москва! Смотря на нее издали, кажется, видишь там этого маленького, злого Наполеона, в его сером сюртуке; он дожидается теперь судьбы своей, ибо никто не знает, чего он там ждет.

Фельдмаршал недавно объезжал армию. Какая ясность на его лице; какую бодрость вливает он в каждого своей веселостью и спокойствием. Меня представляли к нему, в моем сивильном костюме и верхом. Светлейший был тоже верхом; он долго разговаривал со мной: я нагляделась, налюбовалась на почтенное благосклонное лицо его. В продолжение этой сцены был забавный случай: Кутузов, разговаривая со мной, приподнимал раза два свою фуражку, из учтивости, между тем как я кланялась ему в шляпе: один толстый генерал, бывший в свите, заметив это, сказал про меня, и даже довольно громко: «Этот статский большой невежа: он не только разговаривает с князем в шляпе, но даже и не дотрагивается до нее».

Далее княгиня описывает лагерную жизнь; говорит о своей матери и детях, что они теперь в Казани, и наконец просит Софью, чтоб отвечала, хотя несколькими словами, на ее длинное письмо.

После ужина княгиня Тоцкая, вместе с мужем и обществом ратных друзей его, долго прогуливалась по лагерю; ночи уже начинали быть холодны; она озябла и потому надела салоп и шляпу. Общий разговор шел о том, что всего ближе было к сердцу, — об опасном соседе, на развалинах Москвы поселившемся.

— Чем кончится эта страшная драма, — сказал Тоцкий, — как любопытно заглянуть в будущее в настоящем случае! Доверяя гению Наполеона, как-то не верится, чтоб он допустил себе оплошать; но ведь мы знаем источники его продовольствия: безделица ли прокормить такую армию в пустом городе! Наши силы растут; мы сыты и голодны быть не можем, а он…

— Чем бы ни кончилась эта дерзкая выходка, — перебил храбрый граф Свислоч, неразлучный товарищ Тоцкого, — а развязка близка. Меня радует то, что все французы, которых встречаешь, и даже его величество фанфарон Мюрат, что-то уже менее заносчивы стали. Я его очень люблю, он храбрый малый и бонмотист, но мне кажется, что корона его женирует: он в ней поневоле должен важничать; а ему быть бы офицером, переведываться на коне один на один… Впрочем, дай ему волю, он, я думаю, был бы вторый том покойника Карла XII.

— Как темно над Москвой, — сказала княгиня, посмотрев вдаль с холма, на который поднялись теперь.

— Наполеон не весело живет, — присовокупил Свислоч, — я на его месте жег бы фейерверки; похоже ли на правду, что в этой темноте французский император и победоносная армия целого европейского материка!

Друзья остановились на возвышении и долго молча смотрели на туманную даль, скрывающую от глаз московские развалины и — судьбу мира.

— У меня в полку, — начал граф Свислоч, — есть один поручик, который чудесно ворожит на картах; вчера мне рассказывал, как по книге, сколько раз я был влюблен и, злодей, пропасть отгадал! Завтра же призову его к себе, с утра, и засядем на целый день ворожить: разбогатеет ли господин Бонапарт от московской поживки и не выпадет ли ему пиковой шестерки на возвратный марш.

— Какая же карта, — спросила княгиня, — будет означать поживку московскую?

— Без всякого сомнения, червонная десятка, — отвечал Свислоч. — Ведь это сердечный интерес. Да уж не беспокойтесь, княгиня, мой поручик подладит карточки ко всем обстоятельствам; вообразите: он угадал, что начальная буква…

— В азбуке аз, — перебил Тоцкий.

— Нет, братец, что начальная буква, ну как бы вам сказать… имени той особы… в которую, что греха таить, я и теперь почти влюблен: Р.

— Какое же это имя? — спросила Тоцкая. — …Розалия? Больше, кажется, и имен нет на Р.

— Это моя тайна, княгиня; я снимаю для друзей завесу с одного только ее заглавного Р.

— Надеюсь, по крайней мере, что вы нам снимете всю завесу по сюжету завтрашней ворожбы?

— Непременно, княгиня, и уверен, что мой поручик потешит нас чем-нибудь хорошеньким.

Веселые шутки еще продолжались долго, пока наконец княгиня заметила, что не время ли на покой.

— Прощай, Москва! — сказала она грустно, обратившись еще раз к ней лицом.

— Прощайте, ваше императорское и королевское величество, — воскликнул граф Свислоч, — желаю вам по-русски: покойной ночи, приятного сна, и… кажется, желаю вам не лишнего!

Спустившись с холма, общество отправилось провожать Тоцких; между кустами частого орешника клубился туман; часовые, вблизи которых проходили, выказывались как привидения, ибо одни только головы их и поднятые кверху штыки ясно виднелись над поверхностью густой росы, разливавшейся по всему пространству. Вокруг господствовала глубочайшая тишина, прерываемая лишь протяжными распевами перекликающейся цепи.

На следующее утро в лагере проснулись все гораздо ранее обыкновенного: первый, и довольно крепкий, морозец напал врасплох на кочующую братию. Поле и кусты заиндевели до того, что и по восходе солнца долго еще держалась белизна, а особливо на крышах деревенских строений и по местам, лежащим в тени. Княгиня, вышед из палатки, была встречена радостными поздравлениями толпившихся вблизи офицеров; по полю еще курилось множество огней; движения у всех были как-то бодрее, многие бегали взад и вперед, чтоб разогреться, — с каким удовольствием приступили товарищи к огромному подносу, дружно установленному толстыми стаканами с чаем, предложенным княгинею на произвол озябших. Из палатки вынесли четыре складные стула, большой ковер, раскинутый подле, поместил остальных. Солнце уже начинало нагревать воздух и обещало прекрасную погоду.

Часу в 10-м, лишь только успела княгиня отправить приготовленное к Мирославцевой письмо к ***, как перед палаткой остановились дрожки графа Свислоча.

— С добрым утром и с добрыми вестями поздравляю друзей, — вскричал он, — перемирие объявлено прерванным, и Мюрат сам объявил об этом. Сегодни, в честь первому морозу, казак попробовал над французом, не заржавел ли пистолет. Этот знаменитый выстрел есть первая буква той великой русской азбуки, которой пора уже начать учить гостей. Я сейчас из главной квартиры — объявление Мюрата принято с восторгом.

Вслед за сим известием получен приказ по авангарду. Движение закипело, и не более как чрез полчаса палатка была убрана; походная бричка Тоцкого с двумя денщиками на рысях пробиралась в обоз, и княгиня сидела уже в коляске, запряженной четверкою в ряд; прощальные приветствия шумели вокруг ее, и она, придерживая полуопущенный вуаль, грустно и молчаливо кланялась друзьям своим. Знак подан, коляска тронулась, громкое «благослови господи» раздалось с козел, и скоро не слыхать стало ничего, только вдали длинная полоса пыли улегалась еще по дороге.

Князь не хотел подвергать опасности жену свою и потому заранее еще убедил ее — тотчас, по прекращении перемирия, ехать в главную квартиру, с тем чтоб следовать потом за оною; ибо авангард, находясь в беспрестанном действии, не мог быть надежною защитою. Друзья Тоцкого, к которым он адресовал жену, вызвались принять ее под свое покровительство, и потому он оставался спокоен, зная, что если бы и не допустили ее следовать за армией, то, без сомнения, укажут безопасное место, куда удалиться.

С отъездом Тоцкой лагерь принял вид более воинственный — повсюду была ежеминутная готовность вступить в дело. Перестрелка почти не умолкала по цепи; тучи казаков усилили отряд, и хотя не было еще наступательного движения с обеих сторон, но пожар войны, скоро долженствовавший обхватить обе страшные армии, уже разгорался.

С сего самого времени начались, и постоянно уже продолжались, крепкие утренники; мало-помалу солнце теряло теплоту, дни становились от часу ненастнее; войска наши сблизились к селениям, они хотя не могли похвастать удобными квартирами, но все не столько уже чувствовали наступившие первые морозы, которые с начала осени обыкновенно ощутительнее бывают. Над сгоревшей Москвой, во всю широту ее, простиралась по небу длинная полоса дыму; в авангарде догадывались, что это дым с биваков и что, видно, Москва не богата уже стала квартирами.

Два дни загадочного бессонного бдения медленно протекли с открытия действий. Беспрестанная перестрелка на аванпостах и частные, по всему протяжению оных, схватки предвозвещали наступающую последнюю борьбу… Так перебегающие столбы вихря предшествуют буре… Так у подошвы огнедышащей горы немый глагол подземного шума предваряет извержение. И час ударил! Небо изрекло грозный приговор свой… Великая, очистительная жертва открыла погребальное шествие из-за стен московских.