Он все же поехал к Кристине Ламбер. Еще никогда в жизни он не совершал такого нелепого, заведомо ненужного поступка. Он сделал это, потому что решил это сделать, потому что…

Она жила у черта на рогах — на улице Бербье де Мец, в Гобелен.

…Потому что люди дела как бы по инерции продолжают действовать даже тогда, когда остается только уйти в себя и ждать. Марк был человек дела. Банк здесь был ни при чем. Ему всегда казалось, что, действуя, он отвращает несчастья — как заклинают судьбу. Несчастьем для него было думать.

Был двенадцатый час. Марк с трудом добудился консьержки, спросил у нее, на каком этаже квартира Ламбер, и медленно поднялся по лестнице. На площадке у него вдруг потемнело в глазах и подкосились ноги. Он обеими руками уцепился за перила. Казалось, сердце вот-вот остановится, как механизм, у которого кончился завод. Марк изо всех сил старался прогнать образ Кавайя, не поддаться чувствам, которые должны были охватить Кавайя. Не быть Кавайя. Наконец он встряхнулся и позвонил.

Кристина Ламбер не спала. Она ждала его.

— Зачем вы пришли? Зачем? — спросила она, но по ее голосу, в котором не прозвучало особого удивления, да и по ее прическе, слишком аккуратной, слишком тщательной, по всему ее виду он понял, что его приход не был для нее неожиданностью, что она его ждала. Но он не знал, чего она ждет от него, и не знал, чего он сам от нее ждет.

— Просто так, — сказал он. — Клянусь вам, просто так.

— Я не могу, — сказала она.

— Я знаю, — ответил Марк.

Но она не спросила его, зачем же он пришел, если он отказался от надежды убедить ее сказать правду, хотя, по-видимому, не думала, что он пришел упрекать ее за то, что она солгала. Вероятно, она не верила, что он действительно отказался от надежды ее убедить.

А может быть, она догадывалась, что его привело к ней то же чувство, которое побудило ее позвонить ему, — смутная потребность найти облегчение в словах, потребность, которую нельзя заглушить, даже если сознаешь, что все это бесполезно и глупо.

Она провела его в комнату. Маленький радиоприемник, книги в веселых переплетах из клубной библиотеки — все было на своих местах и все, как у всех. Она села напротив него. Он подумал, что она скоро встанет, чтобы достать бутылку вина, неизбежную бутылку шартреза, столь же неизбежную у одинокой девушки, как маленький радиоприемник и книги из клубной библиотеки. Она была решительно очень молода. Марк не дал бы ей и двадцати пяти лет.

— Что вы будете делать? — спросила она.

— Не имею ни малейшего представления, — сказал Марк.

— Я думала, господин Женер вам поможет.

— Разве что утопиться! Вы подумали о будущем, которое ждет такого человека, как я, после того, что произошло?

— Да.

— Если вас не затруднит, скажите, пожалуйста, к каким выводам вы пришли?

— Мне очень жаль, что…

— Понятно. По-моему, это вы уже говорили.

— Что мы будем делать?

Она вздохнула. Это «мы» вызвало у Марка улыбку. В ее отношении к нему его поражала ее пассивность — пассивность, граничившая с покорностью. Он понимал, что она хочет быть приятной ему, но тут было нечто большее: казалось, он гипнотизировал ее. Она думала, что он страдает из-за нее, и теперь встала в тупик: у него был такой спокойный, невозмутимый, совсем не страдальческий вид. «Именно в этом все дело, — сказал себе Марк. — Ее ошеломляют даже не мое спокойное и трезвое отношение к происшедшему, а то, что я так спокойно и трезво говорю обо всем этом ей». Каждый ее взгляд был вопросом, на который он совершенно сознательно отказывался отвечать. Он знал, на чем зиждется его власть над ней, и знал, что может как угодно долго сохранять эту власть. Он знал, что она не в состоянии отказать ему в чем бы то ни было, но еще лучше знал, что ничего не потребует от нее.

— Это зависит от вас, — сказал он и подумал: «Нет, не так. Пока это будет зависеть от нее, она не перестанет отвечать «нет». Надо, чтобы это зависело от нас. Она сказала «мы». Она хочет, чтобы я ей помог, чтобы я не спрашивал у нее, как она поступит, а сказал бы ей: мы поступим так-то и так-то».

— Нет, — сказала она. — Нет. Я не могу.

И снова Марк сказал, что он это знает. Вот эта-то фраза и приводила ее в замешательство. Она всякий раз натыкалась на эту фразу, на это пренебрежительное «я знаю», на этот отказ считаться с ее слабостью. У нее был такой потерянный вид, что он почувствовал желание взять ее за руку, глупое желание взять ее за руку или просто коснуться ее. Она была красива и очень молода. До сих пор он видел ее только в банке. Здесь она выглядела иначе. Она казалась ему совсем другой. Он еще раз подумал, что ему тридцать шесть лет; теперь это означало, что он достиг того возраста, когда становятся чувствительнее к прелести действительно молодого лица. У нее эта прелесть сочеталась с тем необъяснимым обаянием, которое свойственно только что плакавшей женщине.

— Выйдем, — сказал он, улыбнувшись, и подумал про себя, что эта улыбка, должно быть, ни на что не похожа. — Одевайтесь. Поедем куда-нибудь, где мы сможем поговорить за стаканом вина.

— Мы прекрасно можем поговорить и здесь, — сказала она. — Я вполне могу сказать вам, что мне мешает сделать то, что вы требуете.

— Нет, нет! Ступайте одеваться. Поторопитесь, детка.

Она открыла рот, казалось готовая отказаться, но через мгновение сдалась и, взяв из шкафа платье, скрылась в ванной комнате.

— Кстати, я ничего от вас не требовал, — сказал Марк.

— Я знаю! — крикнула она из ванной. — Но чего я не понимаю, так это…

Он так и не узнал, чего она не понимала. Когда она вышла из ванной комнаты, он подал ей сумочку. Она порылась в ней и достала помаду. Он заметил, как она дрожала. Она сказала, что ей очень неприятно, — она всегда так спокойна. Он тихонько повел ее к двери. «Можно мне все-таки надеть пальто?» — спросила она. Он сам достал в платяном шкафу неизбежное скунсовое манто и, прежде чем выйти, погасил бра, неизбежное бра на консоли под мрамор.

Марк и сам не знал, почему он привез ее сюда. На улице Бербье де Мец, когда он уговорил ее поехать куда-нибудь, где можно поговорить за стаканом вина, ему было ясно, что они поедут на Монпарнас, но он имел в виду «Купол». Только потом, представив себе террасу «Купола», калориферы, снующих взад и вперед людей, он выбрал это кафе на улице Вавен, где он был всего один раз, три года назад, вместе с Морнанами. Она, должно быть, даже не заметила его колебаний и покорно вошла за ним в кафе с таким видом, будто выполняла какой-то нелепый обряд. Она не верила, что он отказался от мысли ее убедить. Напротив, соглашаясь на этот обряд (Марк и сам не мог бы сказать, зачем он нужен), она старалась понять, каким образом он собирается воздействовать на нее. Однако она не была настороже. Быть может, она и не желала, чтобы он отказался от своего намерения. Быть может, ей нужна была его помощь, чтобы преодолеть слабость, которую она выражала словами «Я не могу» и которой он не хотел признавать. Быть может, она в душе взывала к нему. Что он об этом знал? Что он знал о ней, кроме того, что она позвонила ему по телефону, не удержалась, чтобы не позвонить? Отсюда все и шло. Сначала этот звонок, потом Кавайя — одно цеплялось за другое. По сравнению с Кавайя все остальное выглядело пустяком, совершенным пустяком.

«Все это чрезвычайно логично, — подумал Марк. — Я все предвидел, вплоть до того, что у нее не хватит мужества меня поддержать, я учел все обстоятельства, кроме одного, самого важного: и до меня существовал мир, а в мире — Женер». Свет, сутолока, теснившиеся вокруг люди, разгоряченные танцами и алкоголем, действовали на него, как тонизирующее средство: все представлялось ему ясным и логичным. Здесь он чувствовал себя лучше. Он заказал виски, она что-то еще, но он и для нее заказал виски, и она ничего не сказала.

Ему захотелось танцевать. Она с недоумением посмотрела на него. У нее были очень красивые глаза. Нет, она не походила на веснушчатых американок. Он заново открывал ее. Это была не та женщина, которая солгала на заседании совета, не та женщина, которую он безмолвно умолял не лгать, потому что хотел в некотором смысле спасти ее. Это была другая женщина, неважно какая, но не такая, как все. Он слишком быстро выпил свое виски. Он не узнавал места, где они находились. Раньше это было самое обыкновенное кафе, а теперь что-то чертовски экзотическое. Она танцевала очень хорошо, а он плохо, потому что ему некогда было научиться, и в этом тоже сказывался недостаток светского лоска. Она что-то говорила ему. Кажется, спрашивала, действительно ли он не чувствует к ней ненависти, и почему, и как это возможно.

«Я работал только ради этого подлеца, — думал Марк, — а вовсе не из законного честолюбия, не из стремления завоевать общественное положение и прочее и прочее. Этот мерзавец обвел меня вокруг пальца. Я не знал, и никто не объяснил мне, что этот добропорядочный финансист — старая, потасканная шлюха, которая находит удовольствие в том, чтобы награждать дурной болезнью молодых людей, подающих блестящие надежды».

Нет, он не чувствует к ней ненависти. Он старался придать своему голосу теплоту и убедительность. Он мог бы доказать ей это любым способом. Он мог бы, например, чуть покрепче прижать ее к себе и поцеловать ее в волосы. Но он этого не сделал.

Он сделал это только потом, когда они опять пошли танцевать. А пока они вернулись за свой столик, и он спросил еще виски и опять выпил. На мгновение у него помутилось в глазах, потом, он пришел в себя, будто по необъяснимой причине внезапно очнулся от сна на заре серого пасмурного дня и столь же необъяснимым образом вдруг увидел свое «я», или, вернее, мелодраматическое подобие своего «я», представшее ему как нечто замаранное и ни на что не годное. Он положил руки ей на плечи, а она вытерла носовым платком пот, выступивший у него на висках, и пригладила прядь волос, упавшую ему на лоб. «Вот этого она и хотела, — подумал он. — Позаботиться обо мне, поухаживать за мной. Я так и знал, что мы к этому придем. Я знал, что доставлю ей случай…» Он знал также, зачем она была ему нужна: она должна была помочь ему прогнать образ Кавайя — не самим своим присутствием, а тем, что она будет говорить о своих угрызениях совести, о той злосчастной роли, которую она сыграла на заседании совета, обо всей этой дурацкой истории. Он взял ее за руку.

«Некрасивый, почти уродливый». «До того уродлив, до того уродлив!.. Я сказал Алю: «Нет, дорогой Аль, нет, он нам решительно повредит!»

Легко понять, что означала привязанность Женера для этого молодого человека, которого никто не любил. То же, что для вас.

Эта привязанность заменяла ему любовь всех женщин. Можно представить себе, как он важничал перед слугами, расположившись на бульваре Малерб (наверное, в той самой зеленой комнате, куда Женер распорядился вас поместить однажды вечером, когда вам стало плохо в банке).

Марк прекрасно понимал, что им владеет ревность.

Ревность заслоняла от него все остальное, мешала ему думать о другом и о других, например о Кристине Ламбер, чтобы прогнать мысль о Кавайя. Впрочем, Кристина Ламбер не могла вытеснить Кавайя.

Теперь она говорила. Марк не заметил, когда она решилась заговорить — быть может, когда он взял ее за руку. Для этого достаточно было, чтобы он дал ей вытереть пот, выступивший у него на лице, чтобы он доставил ей случай поухаживать за ним. Она так жалела Марка, что он слегка пожалел ее самое. Она рассказывала свою жизнь. Он слушал ее. Слушал краем уха. Улавливал только общий смысл. Очень рано оставшись сиротой, она была воспитана дядей, а дядя ее работал у Дроппера, на старом предприятии Дроппера в Монруж. Дядя восхищался Дроппером, мало сказать — был без ума от Дроппера и во всем старался ему подражать. («Вот, вот. Вечная потребность восхищаться. Они всегда будут находить таких, как мы. Почему мы тянемся к ним? Что в них такого, что мы их так любим? Женер еще куда ни шло, но Драпье? А чем, собственно, Женер лучше Драпье?») Потом началась оккупация, и дядя пустился во все тяжкие, чтобы угодить Дропперу («чтобы быть таким, как Дроппер»). Это кончилось, как и следовало ожидать, камерой Френ.

Он ничего не мог с собой поделать — думал о другом. О Кавайя на скамье подсудимых. О некрасивом, почти уродливом Кавайя, не вызывавшем никакой симпатии, никогда не вызывавшем симпатии ни у кого, кроме Женера, который, однако, вознаграждал его за все своей привязанностью — глубокой и безраздельной. Марк, казалось, видел его перед собой в застегнутом на все пуговицы, строгом, безукоризненного покроя пиджаке от портного Женера; он сидел позади своего адвоката, блестящего адвоката, нанятого Женером, и ждал свидетельских показаний Женера.

— Подождите, — говорил Кавайя, — не торопитесь. В сущности, все совершенно ясно. Я понимаю, что вы еще не можете разобраться в этом деле, но я спокоен: господин Женер вам все объяснит, и вы посмотрите на меня другими глазами.

— Очень жаль, но я должен вас разочаровать, — раздается сухой голос председателя, возвращая его к действительности, — господин Женер не приедет. Он нездоров. Я получил от него письмо.

Лицо Кавайя.

— Какое письмо? Какое письмо?

Или, быть может, он еще верит, что это правда, что Женер действительно болен, что ему просто не повезло, что он жертва рокового стечения обстоятельств? Сколько лет было Кавайя? Страшно подумать, какое множество первых учеников скромного происхождения из года в год съедают женеры!

— Но не он, — сказала Кристина.

Не дядя. Всякий другой на его месте, честно отбыв наказание и не видя от Дроппера ни утешений, ни награды, решил бы, что пострадал напрасно. Всякий другой, но не дядя. Он знал, что Дроппер о нем не забыл. Не было дня, когда бы он не ждал его.

— Именно знал. Иначе я не могу это объяснить. Потому что Дроппер пришел. Правда, положение его было не блестящее. Он уезжал в Мексику. Сказал, что поправит там свои дела и что надо подождать. Мне было шестнадцать лет. И вот дядя опять принялся ждать. Он не хотел, чтобы я поступила на службу до возвращения Дроппера.

— Пойдемте танцевать, — сказал Марк. — Остальное нетрудно себе представить. Пойдемте танцевать.

И вот, когда они танцевали во второй раз, он и коснулся губами ее волос — так осторожно, что она, наверное, даже не заметила.

Когда они вернулись за свой столик, она сама взяла его за руку.

— Я не верила. Да и дядя под конец почти перестал верить. Он нашел мне место — двадцать три тысячи франков в месяц. А потом Дроппер все-таки вернулся. Восемь месяцев назад. Для дяди он уже ничего не мог сделать — старик совсем одряхлел. Но меня он взял к себе. Назначил мне жалованье, в семьдесят пять тысяч франков в месяц. Много вы знаете секретарш, которые получают семьдесят пять тысяч франков в месяц?

— Нет, — сказал он. — Не много. Я тоже зарабатывал немалые деньги у Женера. И хотел бороться за это. А вы?

— Я тоже.

— Понимаю, — сказал Марк. — А теперь, пожалуй, поедем.

— Но я сделала это не потому, — сказала она, когда они уже сидели в машине.

На улицах было еще очень людно. Это была странная ночь. Казалось, никто не собирался ложиться спать.

— Не из-за семидесяти пяти тысяч франков.

— Я знаю. Простите.

— Я сделала это из-за того, что было между ним и дядей. А значит, между мною и им. В память о том времени, когда я еще не знала его, а дядя его ждал. Нас что-то связывало…

— Да. Своего рода солидарность… Хотя вы ему ничего не обещали.

— Я с самого начала знала, что не смогу не сделать этого. Мне не сказали, чего от меня ждут. Он даже не счел нужным меня предупредить. Когда я поняла, в чем дело, мне показалось, что я смогу сказать правду. Но нет. Я заколебалась, вы ведь видели, я заколебалась.

— Да. На одну минуту. Мне тоже показалось, что это продолжалось долго, но вы помедлили всего лишь минуту.

— Что вы теперь будете делать?

— Не знаю. Я хотел бы, чтобы кто-нибудь сказал мне, что делать.

— Я могла бы пойти и сказать им правду.

— Блестящая мысль, но я не думаю…

Он остановил машину.

— Проснитесь же, черт возьми! — сказал он. — Вам все это не снится! Меня зовут Марк Этьен, и меня сегодня уволили из банка. По вашей милости. Отчасти по вашей милости. Вы представляете себе, как вы будете им объяснять, что вы солгали?

— Да, да. Когда вы со мной, я чувствую, что могу это сделать.

— Что вы хотите им сказать? Посмотрите на меня! Вы сами-то понимаете, что вы хотите сказать?

— Я не знаю. Мне хотелось бы забыть всю эту историю.

— Есть прекрасное средство забыть эту историю.

Он взял ее за плечо, словно собирался прочесть ей нотацию, и она оказалась почти в его объятиях. Ему не в чем было себя упрекнуть: он ничего от нее не требовал и не старался очаровать ее.

— Через некоторое время вы пойдете и скажете им, что вы солгали. Но не на заседании совета. Вы найдете Оэттли, и вы ему скажете: «Я солгала». Вы скажете им через него: «Этьен — вполне порядочный человек». А они вам ответят: «Мы это знаем. Нам очень жаль». Вот и все. Вы это сделаете как-нибудь на днях или вообще не сделаете. В обоих случаях эта история будет забыта.

Она сказала, что этот выход ее не устраивает.

— А между тем это превосходный выход, — сказал Марк. — Вы не считаете? — спросил он и поцеловал ее.

Она чуть сильнее сжала его руку.

— Вы будете в банке завтра утром?

— Я не знаю, пропустят ли меня, но попытаюсь их уговорить.

— Я бы хотела вас видеть после заседания совета.

— Идет, — сказал Марк. — Я буду у себя в кабинете, а если нет…

— Если нет?

— Тогда в табачном магазине на улице Паскье, знаете?

— Хорошо, — сказала она.

Он опять поцеловал ее. Это был долгий поцелуй.

— У вас нет никаких причин вступать в объяснения с ними, — сказал он, но она ответила, что есть нечто такое, что ей хочется считать достаточно веской причиной.

Он довез ее до дому и поехал к себе. Монпарнас вдруг опустел, точно все вымерло, и огни погасли. На авеню д’Орлеан тряпичники рылись в мусорных ящиках. Приехав на улицу Газан, он заметил свет в окнах своей квартиры.

Когда-то он дал ключ Денизе. Видно, он тоже любил торжественные жесты и символы, а может быть, просто хотел во всем подражать Женеру. Правда, он не всегда хотел ему во всем подражать. Он даже вспоминал много случаев, когда, проявляя полную самостоятельность, он отказывался от того, что называл про себя «школой Женера». Он не усваивал всех его взглядов. Напротив. Но что касается ключа, то тут он должен был согласиться, что поступил в точности, как Женер. Вероятно, он бессознательно находил что-то прекрасное и благородное в жесте Женера и с удовольствием повторил его. Теперь он это признавал. Даже обстановка была примерно та же: он вручил ключ Денизе в конце обеда в павильоне Генриха IV в Сен-Жермен. Однажды вечером, в 1954 году, почти два года назад, когда они долго гуляли за городом, она расчувствовалась — быть может, от усталости, как она сама сказала, — и со слезами на глазах, в свою очередь, дала ему ключ. Пожалуй, напрасно, это слишком походило на ответную любезность. Впрочем, не желая злоупотреблять правом, которое он ей предоставил, она всего четыре или пять раз приходила без предупреждения, а он лишь однажды, весной 1955 года. Он застал тогда ее за работой, в очках, которых она при нем никогда не надевала, и вид у нее был сосредоточенный, отсутствующий. Это отбило у него всякую охоту повторять такие визиты.

Дениза лежала на диване в гостиной, положив голову на руки, и, казалось, спала.

— Дорогая, — сказал он. — Маленькая…

Он заметил, что она навела порядок. Стакан и бутылка с коньяком были убраны. Револьвер Ансело лежал на письменном столе. Он не сразу сообразил, что означает этот револьвер. Он совсем забыл о нем. Должно быть, ей бог знает что пришло в голову… Он охотно забыл бы многое, почти весь этот день. Она приподнялась, опершись на локоть. У нее было усталое, помятое лицо и опухшие глаза. Она, очевидно, плакала, но он не находил, что это придает ей обаяние.

— Кажется, я соснула, — сказала она. — Я пришла, потому что ты не позвонил. Ты ведь обещал позвонить. Странно, что ты этого не сделал.

— Ничего странного, — сказал Марк. — Я тебе звонил, но тебя не было дома.

— В котором часу?

— Часов в девять.

— А после девяти ты не мог еще раз позвонить?

— Нет.

— Должно быть, уже поздно?

— Пятый час.

— Что же ты делал все это время?

— Шатался по барам.

— Один?

— Да, один.

Он закурил сигарету и пустился в объяснения: конечно, он все же не думал, что дело пойдет так быстро… Он остановился в замешательстве, не зная, что еще сказать, чтобы она поняла. Пошататься по барам было неплохое решение; ему не пришло в голову ничего лучшего.

Он начинал кривить душой, извращать истину. Через несколько дней все, что с ним случилось за эти сутки, предстанет в ложном свете, и он сам не сможет отличить правду от фальши. Он знал, что потребность смягчить горечь признаний, которые он должен был сделать себе, так и не позволит ему до конца разобраться в том, что произошло.

— Я могу понять, что тебе хотелось побыть одному, — сказала она. — Я как раз об этом думала и вполне понимала тебя. Только…

Он подошел к ней и тихонько погладил ее по голове. Она слегка вздрогнула и едва уловимым движением подалась назад.

— Что только? — спросил он.

— Ничего.

Марк пожал плечами.

— Извини меня, — сказал он и пошел в ванную комнату. Он медленно разделся и открыл душ.

Вдруг он увидел, что она стоит, прислонившись к дверному косяку, и смотрит на него.

— Почему ты не защищался? — спросила она.

Из-за шума воды он не расслышал и переспросил.

— Почему я… Что ты мелешь? Как ты смеешь говорить такие вещи? — Он закрыл душ.

— Не знаю, не знаю. У меня сложилось такое впечатление, Марк.

— Послушай, — сказал он. — Мы сейчас поговорим об этом. Но пока выйди, пожалуйста.

— Почему? Ты стесняешься?

— Нет. Чуть-чуть.

— Подожди. Дай я потру тебе спину.

— Нет, нет. Лучше бы ты вышла.

— Это только мое впечатление, и, возможно, ты сочтешь меня идиоткой, но я думаю, что ты не имел ни малейшего желания защищаться. Мне даже кажется…

— Да, по-моему, это идиотская мысль, совершенно идиотская мысль.

— Прекрасно.

— Дай мне халат.

В халате он почувствовал себя лучше, сразу почувствовал себя гораздо лучше.

— Что тебе кажется? — спросил он. — Ты думаешь, что я не защищался и даже более того… Так?

— Да. Мне кажется, что ты этого хотел. Что ты это намеренно вызвал. Ты сделал так, чтобы собрался совет. Ты не ладил с Драпье, но это могло тянуться долго. Ты мог оттягивать решительное столкновение. Всякий на твоем месте так и поступил бы. Ты ведь знаешь, что почти всего в жизни люди добиваются оттяжками. Но я поняла, что вот уже месяц или два, а пожалуй, даже с самого начала, с того дня, как Драпье пришел в банк, ты хотел с этим покончить, что инициатива исходила от тебя.

— Когда ты это поняла?

— Не знаю, не помню. А что?

— Мне было бы интересно это знать.

— Значит, ты согласен со мной?

— Нет.

Она схватила его за руки повыше кистей и, впившись в него взглядом, сказала:

— Я хотела бы знать, действительно ли можно покончить самоубийством без…

Он толкнул ее в гостиную, бормоча:

— Самоубийством, самоубийством…

— Да, — сказала она, — Драпье — это только предлог, на его месте мог бы быть всякий другой, ничего не изменилось бы, раз это был бы не Женер. В какой-то момент тебе все осточертело, и ты захотел переменить жизнь, людей, которые тебя окружают, женщину — словом, все.

— Нет, — сказал он. — Неверно, что Драпье только предлог. Это неверно и несправедливо.

— Да, я знаю. Я не то хотела сказать. Но тебя никто не знает, и ты сам не очень хорошо себя знаешь. Ты как будто не похож на авантюриста, на человека, который может в один прекрасный день бросить все, чем он жил. Но что, если твоя настоящая натура именно такова? Ты никогда не задавал себе этого вопроса? Способен ты хотя бы ответить на него?

— Совершенно не способен, — сказал он. — И мне хотелось бы, чтобы ты поняла еще одно: я вообще не способен философствовать о самом себе.

— Тем не менее в этом и кроется истина.

— Истина в том, что мне надоело рассуждать. По-моему, это вполне понятно и естественно.

— Хорошо, дорогой, — сказала она. — Поцелуй меня.

Марк поцеловал ее, думая о том, что он измучен, издерган, измотан и что ему больно чувствовать, как она несчастна. Он подошел к окну и поднял штору. Еще не рассвело, и обсерваторию нельзя было различить, но водохранилище Ван уже начинало вырисовываться серой громадой.

Дениза подошла к нему сзади; он почувствовал ее тяжеловатую грудь. Она отвернула воротник его халата и стала покрывать поцелуями его шею и плечо.

— Марк, мой Марк…

— Да, — сказал он. И добавил: — Тебе не следовало бы приходить.