19 марта, понедельник. Второе заседание.

Заседание открывается в 16 часов 15 минут под председательством господина Эрнеста Драпье, председателя административного совета.

Господин Ласери просит слова по вопросу о протоколе.

Председатель. Слово предоставляется господину Ласери.

Господин Ласери. Мне вручили, как и каждому из вас, экземпляр протокола. И я должен сказать, что если наше утреннее заседание и велось в несколько повышенном тоне, то этот документ способен дать о нем совершенно превратное представление. Мы видим здесь такую необузданность, такой разгул страстей, такой поток непристойных выражений, которые, на мой взгляд, немыслимы в столь порядочном обществе, как наше.

Господин Ласко. Несомненно; и я сожалею, что господин Этьен поддался запальчивости. Ибо нужно признать, что он порой выражался несдержанно.

Господин Ласери. Да, но только он. Он, и только он. Мы не пошли по его стопам. Между тем меня, как и всех вас, господа, представили здесь в таком свете, что я не могу себя узнать и не буду голосовать за утверждение протокола.

Протокол, поставленный на голосование, не утверждается.

Согласно уставу в десятидневный срок на рассмотрение совета будет представлена исправленная редакция протокола.

Господин Оэттли. Господин Эрекар по не зависящим от него обстоятельствам не может присутствовать на заседании. Он просил меня принести вам его извинения.

Председатель. Господин Льеже-Лебо также дал мне знать, что будет отсутствовать, так как, если не ошибаюсь, на это время у него уже были назначены деловые свидания.

(Улыбки.) Я уверен, что совет не обессудит обоих наших друзей.

(Общее одобрение.)

Господин Ласери. Я весьма рад, что это заседание открывается в столь спокойной атмосфере. Уж на этот раз нелегко будет усмотреть необузданную горячность в наших дебатах! И если мне будет позволено прибавить еще два слова, я воспользуюсь случаем, чтобы выразить признательность нашему дорогому председателю, обремененному, как нам всем известно, множеством серьезных дел, за то, что он с такой невозмутимостью согласился на этот до смешного пустой спор.

Председатель. Когда хотят свернуть кому-нибудь шею, годится любой повод. А они хотели свернуть мне шею, но даже не осмелились прийти.

Господин Ласко. Браво, председатель!

Председатель. Господин Ле Руа, распорядитесь, пожалуйста, известить мадемуазель Ламбер, что мы ее ждем.

Заседание прерывается в 16 часов 25 минут.

— Вы прекрасно сделали, что пришли, — сказал господин Оэттли. — Поздравляю вас, Этьен. Не у всех хватило бы на это мужества.

Марк не ответил. У него за спиной, в камине гудел ветер. Почти все поднялись со своих мест и со смехом обменивались любезностями.

Марк был рад, что чувствует себя таким одиноким. Ему казалось, что он составил себе довольно точное представление о подлинном одиночестве — одиночестве, которое избавляет от всяких слов, которое избавляло его от необходимости отвечать Оэттли и избавит сейчас от надобности прибавлять что бы то ни было к показанию Кристины Ламбер, будь оно правдивым или ложным, выгодным или невыгодным для него. Он с утра смутно ощущал это одиночество, и он еще лучше, гораздо лучше осознал его, когда говорил с Женером, когда, охваченный каким-то странным чувством, похожим на желание довести свое одиночество до высшей степени, завершить его, так легко находил нужные слова, чтобы порвать последние связи, изгнать из своей жизни Женера с его немощной привязанностью, которая иначе, вопреки всему, оставила бы на нем свой отпечаток, как след давнего прошлого. Но только в этом зале с лепным потолком и панелями красного дерева, где он еще мысленно видел самого себя, каким он был прежде, сидящего слева от Женера, потом от Драпье и озабоченного тысячью важных пустяков — воплощенную добрую волю (слепого осла на нории), — только в этом зале он вступал во владение своим одиночеством, наслаждался им, все глубже погружался в него, словно там, на самом дне, где угадывалось гнусное равнодушие, с ним уже не могло произойти ничего серьезного.

Оэттли произнес еще фразу, которую Марк пропустил мимо ушей.

Он рассеянно смотрел на группы беседующих, не понимая смысла улыбок, игравших на их сытых лицах. Он думал о фразе из романа, который он прочел в Немуре: «У меня такое впечатление, будто мы — десять медведей, оказавшихся воскресным днем в одной клетке». Что их было десять, не считая его, и что они были всецело заняты им, не имело никакого значения. Равным образом ничего не меняло и ничего не прибавляло то, что в воздухе пахло победой. Все было отмечено смертью. Он давно знал, что эти люди — нули, он, конечно, знал это, но еще не так, как теперь. До сих пор Женер придавал им видимость существования; интересы Женера требовали, чтобы они появлялись время от времени, то один, то другой; исчезновение Женера возвращало их в небытие.

Впервые в жизни он испытывал неописуемое чувство небытия, но оно уже казалось ему знакомым. Он думал о давно минувшем. О том, что сказала ему Дениза как-то вечером, когда была у него: «Мне нравится, что мы оба так ужасно заняты и что, когда мы находим часок-другой для нашей любви, нам это кажется почти чудом. Ведь эти встречи не могут стать привычными, правда, милый»? И он ответил: «Нет, не могут». Она прижалась к нему, закрыв глаза, словно засыпая, — она всегда засыпала внезапно, иногда посреди фразы, и сказала: «Я люблю тебя. Я люблю тебя за то, что ты такой, как ты есть». — «А себя ты не любишь?» — спросил он. Он знал, что она живет именно так, как решила жить. Для Денизы не существовало проблемы женской независимости. Ей достаточно было чувствовать себя красивой, умной и здоровой. Ей явно никогда не случалось испытывать чувства собственной неполноценности перед лицом мужчины, и она даже не гордилась тем, что вытеснила большинство мужчин, которых ей противопоставляла «Шелл» в Соединенных Штатах. Она кончила юридический факультет, изучила английский язык, проведя год у скаредных истборнских буржуа, и все это для того, чтобы заткнуть за пояс заносчивых и самоуверенных господ из «Шелл» и откуда угодно, ибо, должно быть, еще совсем юной сказала себе, что самое важное бороться с этими самоуверенными людьми, которых на свете полным-полно.

Привратник принес красное кресло, которым пользовались в тех редких случаях, когда совет решал выслушать служащего или постороннее лицо, ужасное кресло в стиле королевы Анны с ножками в виде львиных лап.

И Марк также знал, что для нее было не безразлично его положение, что ей импонировала роль, которую он играет как деловой человек, и приятно было чувствовать, что он озабочен тысячью важных мелочей даже в те минуты, когда, казалось бы, должен всецело принадлежать ей. В этом не было никакого тщеславия, просто ей была по вкусу жизнь, которую она вела, и потому хотелось, чтобы и повсюду вокруг кипела такая же жизнь. Ей нравилось отбиваться от множества дел, чтобы увидеть его, и, когда возникало какое-нибудь препятствие, которое надо было преодолеть, это тоже доставляло ей удовольствие. Дениза была не создана для рая в шалаше, и он спрашивал себя теперь, сможет ли она, если предположить, что она все еще любит его, любить его новый облик — не облик «конченого человека», преждевременно оказавшегося не у дел, в чем, впрочем, он не очень себя винил, а тот новый облик, который сообщало ему одиночество.

Вошла Кристина Ламбер, и он перестал думать о Денизе.

На ней было платье из серого твида, слегка морщившее на бедрах. Она шла, высоко держа голову, ни на кого не глядя и стараясь придать себе уверенный вид, отчего ее губы складывались в презрительную гримасу. Сделав несколько шагов, она остановилась. Ей указали на ужасное кресло в стиле королевы Анны. Она с минуту посмотрела на него, как посмотрела бы на какое-нибудь диковинное, древнее орудие пытки.

В ее лице было что-то такое, что не давало Марку думать о Денизе и о чем бы то ни было и что, быть может, не позволяло ему чувствовать себя совсем одиноким.

Заседание возобновляется в 16 часов 35 минут.

Председатель. Мы должны допросить мадемуазель, но если я сам сделаю это, в чем только меня не обвинят! Так что я поручу это одному из вас. Что вы об этом думаете, господин Брюннер?

Господин Брюннер. Мне это совершенно безразлично.

Председатель. Хотите вы ее допросить?

Господин Брюннер. Конечно, нет. И я не понимаю, почему вы с таким упорством обращаетесь ко мне.

Председатель. Я уважаю оппозицию. Я всегда предоставляю оппозиции доводить свои маневры до конца.

Господин Брюннер. Я не представляю оппозиции. Мы не оппозиция! Когда мы пришли в ваш кабинет…

Председатель. Знаю, знаю…

Совет, посовещавшись, решает, что мадемуазель Ламбер будет допрашивать господин Ласери.

Господин Ласери. Я до сих пор еще не был с вами знаком, мадемуазель, но хочу воздать должное вашей красоте и грации, полагая, что выражу общее мнение.

(Улыбки.)

Прежде всего мы просим вас отвечать с полной откровенностью. Конечно, конфликт между двумя нашими друзьями не очень важен и не будет иметь серьезных — последствий. По правде говоря, я думаю, что он, вероятно, объясняется лишь вполне извинительным пробелом в памяти у того или у другого. Тем не менее ваши ответы будут для нас не лишены ценности.

Помните ли вы, что двадцать девятого февраля этого года в кабинете господина председателя произошел спор между ним и господином Этьеном?

Мадемуазель Ламбер. Да.

Господин Ласери. По какому поводу?

Председатель. По поводу Женера. По поводу непрестанных визитов Женера. Мне они надоели.

Господин Этьен. Господин Женер приходил всего два раза.

Председатель. Я издал приказ, запрещающий частные визиты. Он с ним не посчитался. Он приходил сюда, как к себе домой. Я сказал, что хочу быть хозяином у себя в банке. Вот что я сказал Этьену.

Господин Ласери. Это верно, мадемуазель?

Мадемуазель Ламбер. Да.

Председатель. И я сказал ему, что мне надоело их шушуканье у меня за спиной. Я сказал ему, что плачу генеральному секретарю не за то, чтобы он рассказывал о моих делах своему прежнему патрону.

Господин Ласери. Это так, мадемуазель?

Мадемуазель Ламбер. Да.

Господин Ласери. Нам хотелось бы знать, было ли произнесено по этому поводу слово «шпионаж»?

Мадемуазель Ламбер. По-моему, нет. Я не помню.

Председатель. Было, надо это признать! Я прямо заявил, что мне надоело видеть, как за мной шпионят в пользу Женера. Да, я сказал это. Я сожалею об этом, господин Брюннер.

Господин Брюннер. Не стоит об этом говорить! Я вас слишком хорошо знаю, чтобы не понимать, что такие слова в ваших устах не имеют столь серьезного значения, как можно было бы подумать.

Председатель. Вы не отнеслись бы к ним трагически?

Господин Брюннер. Нет, не думаю.

Господин Ласери. Не можете ли вы пояснить, что именно помешало бы вам отнестись трагически к этим словам господина председателя? Не хотите ли вы сказать, что у него несколько горячий, несколько… непосредственный темперамент, и потому иногда слова увлекают его далеко за пределы его собственной мысли?

Господин Брюннер. Да. Скажем, так.

Господин Ласери. Теперь, мадемуазель, я хотел бы поставить вам тот же вопрос. Работая с господином председателем, вы его хорошо знаете. Не думаете ли вы, что в данном случае слово «шпионаж» можно истолковать как простой оборот речи? Не смущайтесь. Отвечайте откровенно.

Мадемуазель Ламбер. Я думаю, что да.

Господин Ласери. Я вам охотно верю, тем более что вы даже забыли, что это слово было произнесено. Мы знаем об этом только благодаря честности нашего председателя. Ну вот, тучи уже начинают рассеиваться. Тому доказательство хотя бы позиция господина Брюннера. При своем блестящем уме господин Брюннер, очевидно, понял, что должен заставить умолкнуть страсти. Поблагодарим его за это. Совет возложил на меня миссию, которую я по мере сил выполнял, но я сомневаюсь, есть ли надобность продолжать.

(Общее одобрение.)

Господин Этьен. Конечно, продолжайте! Имеются четыре вопроса, а вы поставили всего лишь один. Вы должны задать все вопросы, а не только те, которые вам нравятся.

Председатель. Вы на этом настаиваете? Вы в самом деле, на этом настаиваете? Предупреждаю вас, вы об этом пожалеете.

Господин Этьен. Почему?

Председатель. Потому что, помнится, я обрушился на вас по поводу ваших отношений с Морелем.

Господин Этьен. Неправда. До нынешнего дня вы никогда не говорили со мной о Мореле.

Председатель. Я утверждаю, что я обвинил вас в том, что вы снабжаете сведениями Мореля, и вы на это ничего не ответили. Раз вы стоите на своем, извольте немедленно объясниться на этот счет.

Господин Этьен. Я объяснюсь, когда захочу. Мадемуазель, было или не было произнесено имя Мореля во время нашего разговора?

Господин Ласери. Вам не надо отвечать на этот вопрос. Вы должны отвечать только на вопросы, которые я вам задаю.

Господин Этьен. Было ли произнесено это имя?

Мадемуазель Ламбер. Нет. Я не помню этого.

Господин Ласери. Можете ли вы утверждать, что оно не было произнесено?

Господин Ласко. Можете ли вы это утверждать?

Господин Ласери. Мы просим вас сохранять спокойствие, полное спокойствие. Пусть вас не выводит из равновесия разгоревшийся спор. Он далеко не так серьезен, как это кажется. В конце концов, возможно, что господин председатель ошибается, что он не в тот день говорил о Мореле с господином Этьеном. Если вы считаете своим долгом утверждать это, говорите смело.

Мадемуазель Ламбер. Нет, я не могу этого утверждать.

Господин Этьен. О ком мы говорили?

Господин Ласери. Призываю вас к порядку, господин Этьен! Мадемуазель, припоминаете ли вы хотя бы одно слово, произнесенное во время этого спора, которое задевало бы честь господина Этьена? Будьте осторожны, мадемуазель, это важный вопрос. Подумайте, не торопитесь отвечать. Честь человека — это не шутка. Я говорю, разумеется, не о тех слегка запальчивых словах, которые могут быть брошены в пылу спора, но о которых тут же забывают. Я говорю о тяжелых обвинениях, которые высказываются серьезно, обдуманно, уверенно, с явным желанием повредить, нанести страшный удар, способный навсегда погубить честь другого. Перед вами человек, господин Этьен… о, подумайте, заклинаю вас! То, что вы скажете нам, будет означать, может ли еще этот человек высоко держать голову…

Господин Этьен. По-моему, это не стоит под вопросом.

Господин Ласко. Ваша честь в ее руках, неужели вы этого не понимаете?

Господин Ласери. Вы нам скажете, запятнана ли честь этого человека, притом так серьезно, так непоправимо, что это может отразиться на всей его жизни, на его исключительной карьере, одной из самых блестящих в послевоенные годы…

Мадемуазель Ламбер. Нет. Нет.

Господин Ласери. Скажите нам, вышел ли он обесчещенным из спора, свидетельницей которого вы были?

Мадемуазель Ламбер. Нет.

Господин Ласери. Значит, ничего подобного не было, не так ли? Благодарю вас. Мы вам признательны.

Господин Этьен. Не можете ли вы перейти к серьезным вопросам?

Господин Ласери. Дорогой Этьен, вы только что слышали, как беспристрастный свидетель утверждал, что ваша честь не была задета. Таким образом, напрашивается вывод, что вы до смешного раздули совершенно безобидные слова. Вы говорили нам об обвинениях, о клевете, и вот к чему все это сводится.

Господин Ласко. Господин Этьен, по-видимому, очень щепетилен в вопросах чести. Но он упускает из виду, что такое совет. Совет не может больше терять на него время. Мы здесь не для того, чтобы разбираться в уколах, нанесенных его самолюбию.

(Общее одобрение.)

Господин Этьен настаивает на том, чтобы мадемуазель Ламбер сообщила, что было сказано о его отношениях с господами Мабори и Дандело.

Господин Оэттли. Это излишне. Я завтракал с господином Эрекар. Мне известно, что он думает по этому поводу. Утверждение мадемуазель, что господин Этьен отнюдь не подвергался обвинениям, которых заставляли нас опасаться его слова, в достаточной мере успокаивает господина Эрекар. Я заявляю от его имени, что излишне входить в подробности.

Голоса. Очень хорошо! Очень хорошо!

Господин Этьен. Мадемуазель, вы знаете, о чем я хочу говорить. И вы знаете, что речь идет не о пустячной ссоре, как вам это изобразили. Вы знаете: меня обвинили в том, что я продался перекупщикам предприятия Массип. Вы ведь чувствуете всю низость этих разглагольствований о чести, этого шантажа, которому вас подвергли, ссылаясь на мою честь? Вы знаете все это, не так ли?

Господин Ласери. Вы не обязаны отвечать господину Этьену.

Господин Этьен. Нет, она должна отвечать. И это она тоже знает. Она должна отвечать, даже если вы не хотите ее слушать. Нужно говорить. Вы это знаете, не правда ли, мадемуазель? Тем более что они не хотят вас слушать. Нужно. Чего бы вам это ни стоило. Для них это не очень опасно. Они правы, когда говорят, что это не так уж важно. Они сумеют приспособиться к истине. Они сумеют приспособить истину к истине в их понимании. А я — нет. Нужно говорить. Сейчас. Нужно!..

И тут наступило нечто худшее, чем одиночество: ощущение пустоты.

Марк понял, что торопил себя самого, что в порыве чувств, столь же внезапном и безрассудном, как тот, что толкнул его против Женера, он вдруг решил ускорить свое собственное движение к пропасти, падения в которую, он знал, ему уже не миновать. Он слушал себя, словно говорил не он, а кто-то другой. Он видел, и, быть может, только он один и видел, что его слова, поток которых он уже не помышлял остановить, непоследовательны, бессвязны, лишены смысла, хотя, приходя ему на язык с такой непреложностью и с такой удивительной легкостью, они, казалось, подчинялись какому-то неведомому порядку — перевернутому порядку, господствующему в сновидениях. Он заметил, что, упоминая о людях, которые смотрели на него, ерзая на стульях, о членах совета, к которым принадлежал и Ласко, такой маленький, что, сидя, не доставал ногами до пола, он говорил «они». Ему еще казалось вполне законным требовать, чтобы Кристина Ламбер покинула их спокойный мир ради мрака, который окружал его. Он больше не думал о себе. Казалось, он хотел в некотором роде спасти ее, спасти от них и заставить, наконец, понять не их игру, которую она и без того видела, а ту истину, что она не может, не должна участвовать в этой игре.

Он решил с самого начала не прибавлять ничего к тому, что она скажет, будь то правда или ложь. Он дал себе слово не умолять ее, и тем не менее он ее умолял.

Он умолк. «Но не может же быть, — подумал он, — чтобы этим все и ограничилось».

Он посмотрел на нее. Он ждал. Он был уверен, что она заговорит, и почти не беспокоился. Он смотрел на нее со своего рода нежностью и желал бы, чтобы она прочла ее в его взгляде, поняла ее, отдалась ей. «Я совершенно не практичен, — подумал он. — Было какое-то средство заставить ее заговорить, и я его не нашел. Было какое-то слово, одно-единственное слово, которое следовало произнести, и я его не произнес». Однако он был уверен, что она заговорит. По крайней мере он говорил себе, что уверен, не веря этому, прекрасно зная, что ему себя в этом не убедить.

Она слишком низко наклонила голову, чтобы он мог заглянуть ей в глаза. Он видел только ее нос и рот и улавливал учащенное, как ему казалось, дыхание; ее нижняя губа слегка дрожала.

— Ну, ладно, — сказал господин Ласери, — хватит попусту терять время!

Она выпрямилась, словно вдруг решилась на что-то, но Марк прочел на ее лице лишь благоразумную бесчувственность. Он заметил, что губа у нее больше не дрожит.

Она не заговорила.

— Спасибо, детка, — сказал Драпье. — Спасибо. Мы вас благодарим.

В его тоне звучали доброта и умиление. Этот человек с бритым затылком и короткой шеей походил на бывшего игрока в регби, на одного из знаменитых когда-то спортсменов, ставших клубными тренерами, слегка ворчливых, но сердечных, которые умеют всего добиться от молодежи.

Мадемуазель Ламбер покидает зал заседаний.

Господин Ласери. Все ясно. Увы, все совершенно ясно!

Председатель. Чего я никогда не пойму, Этьен, так это…

Господин Этьен. Боюсь, что вы этого действительно никогда не поймете. Боюсь, что в Мексике вы многое позабыли.

Председатель. Неужели? Неужели?

Господин Этьен. Боюсь, что Дропперы никогда не смогут понять, почему на свете столько Этьенов.

Председатель. Если вам неприятен мой вид, можете успокоиться — вам недолго придется его выносить. Не знаю, что вы будете делать, продавать носки или рекламировать пылесосы, но у меня есть все основания думать, что нам не часто придется встречаться. В этом вы можете положиться на меня!

Господин Этьен. Я знаю.

Председатель. Я хотел бы узнать вашу точку зрения в одном вопросе. Ведь вы, должно быть, очень рады, что не будете больше работать со мной?

Господин Этьен. Да, очень.

Председатель. Хотя…

Господин Брюннер. Прошу вас, господа, без частных разговоров!

Председатель. Хотя ваша щепетильность не помешала вам работать с таким человеком, как Женер, почти десять лет, не так ли?

Господин Этьен. Да. Ну и что?

Господин Брюннер. Это просто смешно! Я должен предупредить совет, что воздержусь при голосовании.

Господин Ласко. Какое голосование? Неужели нужно голосовать, когда совет не находит слов, чтобы выразить свое негодование?

Совет единогласно при одном воздержавшемся решает освободить господина Этьена от его обязанностей с сегодняшнего дня.

Председатель. Встаньте, Этьен. Выйдите из зала.

Господин Этьен покидает зал заседаний. Совет постановляет, что его следующее заседание состоится завтра, в 9 часов 30 минут и будет посвящено назначению нового генерального секретаря.

Заседание закрывается в 17 часов.

Марк собирал в своем кабинете личные вещи и бумаги. Письма («Приходи обедать, дружище. Мари-Лор и я напоминаем тебе, что мы тебя любим. Фил». «Корфу, 16 июля… И я уверен, что Бетти вас усыновит и будет любить, как она любила бы моего сына, если бы у меня был сын. Мы так часто говорим о вас! Не сочтете ли вы меня очень глупым, если я скажу, что плод моего брака с банком — это вы… Мы вас любим. Аль Женер. Привет. Бетти». «Люблю, люблю, люблю. Д.»), пара старых перчаток. Он открыл несколько ящиков стола. Больше ничего не было. Он вспомнил о бутылке шампанского в стенном шкафу. Застегнул портфель и положил его перед собой. Позвонил Полетте.

Она тут же вошла. Сколько времени она ждала, что он ее позовет? Не стояла ли она у двери, дожидаясь знака войти? Он не поднял головы. Он не хотел видеть ее лицо. Боялся увидеть ее лицо.

— Все, Полетта, — сказал он, как ему показалось, преувеличенно важным тоном, куда более значительным, чем он того хотел. — Не знаю, имею ли я еще право находиться в этом кабинете, но, вероятно, вы видите меня здесь в последний раз.

— Я знаю, — проговорила она.

— Очень рад, — сказал Марк. — Мне не особенно хотелось самому сообщать вам об этом.

(«Почему у тебя не хватает духу смотреть ей в лицо? Разве ты не понимаешь, что так нельзя? Разве ты не понимаешь, что она будет судить о тебе в зависимости от того, каким ты покажешь себя в эти минуты? Она не упрекает тебя за то, что она вынесла ради тебя, за то, что она потеряла из-за тебя, но она ждет, что ты найдешь для нее нужные слова. Неважно какие. Она и сама не знает, какие именно, но уверена в том, что ты их найдешь, что ты сотворишь это крохотное чудо. Только в этом она и уверена».) Его знобило. Он вдруг почувствовал себя старым.

— Я смотрел как будто везде, — сказал он, — но если вы увидите что-нибудь мое, будьте добры, отложите для меня. Если это будет письмо, порвите его.

— Хорошо, — сказала она.

— Я надеюсь… — проговорил он. — Надеюсь, что все обойдется.

(С кем? С кем все обойдется? С Реем?)

— Я не знаю, кто займет мое место. Мне хотелось бы, чтобы это был человек, с которым вы сможете поладить.

— Мы наверняка прекрасно поладим. Ведь это так несущественно.

(«Вы имеете в виду работу? Вы самая превосходная секретарша, какую я знаю. Мерзавец, который сюда придет, будет донельзя доволен, что найдет вас. А знаете, чего я хотел бы? Я хотел бы быть достаточно важной персоной, чтобы иметь возможность попросить вас последовать за мной: «Бросьте эту лавочку. Я позабочусь о вас. Мы с вами еще поработаем на славу, не так ли?» Достаточно важной персоной или просто человеком, уверенным в себе, в своем собственном будущем.

И это тоже я должен был бы сказать вам, даже если это несущественно».)

— Мне кажется, я смогла бы поладить с кем угодно, — сказала она.

— Я в этом уверен.

(«Послушайте, детка. Послушайте, детка, что я вам скажу. Вы понимаете, что я не могу с вами говорить о Рее? Ведь вы это понимаете, верно? Быть может, это правда, быть может, вы действительно были влюблены в меня в какой-то момент, но не спрашивать же мне у вас, как вы могли полюбить его. Что с вами будет? Должен ли я сказать вам, чтобы вы подумали о детях? Должен ли я сказать вам что-нибудь столь же глупое, как я сказал бы, можете не сомневаться, если бы дело было только в этой истории с досье? Здраво рассуждая, я не могу желать, чтобы вы остались с ним. Здраво рассуждая, я не могу даже притворяться, что я этого желаю. Что будет с вами, с вами и с ним?»)

— Надеюсь, что у вас все будет хорошо.

— Конечно. Не волнуйтесь за меня.

(«Разве я волнуюсь за вас? Разве я вам говорил о чем-нибудь таком? По правде сказать, я забыл о вас. Я думал, что покончил со всем этим, когда вычеркнул из моей жизни Женера. Но остались вы, и я не знал, что расстаться с вами будет так трудно».)

— Не один этот банк на свете.

(«Да, есть уйма банков на свете, а я молодой человек, у которого блестящее будущее. Я в последний раз могу сойти за молодого человека, у которого блестящее будущее».)

Он поднялся и взял под мышку портфель.

— Полетта, мне очень нравится ваш сын. («Зачем говорить ей это? Почему я считаю себя обязанным сказать ей это?») Сегодня утром, в машине, мы с ним болтали, и он меня просто очаровал. Это удивительный ребенок, совершенно удивительный.

— Да, — сказала она, — я знаю. Очень мило с вашей стороны…

Она улыбнулась. («Уж не нашел ли я те слова, которых она ждала? Неужели это так просто?»)

— Он очень чувствителен. Как и его сестра. Она тоже очень хорошая девочка. Я не думаю, что смогу бросить Рея.

— И не надо, — сказал Марк. — Я рад вашему решению.

— Это не решение, — сказала она. — И не думайте, что я поступаю так исключительно из-за детей. Ему я тоже нужна. Так же, как им, если не больше. Это вам покажется странным, но…

— Нет, нет, — сказал он.

(«О, упрямая башка, зачем ты лжешь? Почему ты считаешь себя обязанной лгать мне? Почему мы оба считаем себя обязанными… Лги же до конца! Скажи, что ты его любишь!»)

— Можно мне вам звонить?

— Нет, — сказал он, — не надо. Я наверняка буду очень занят. Я еще толком не знаю, что буду делать. Лучше я сам вам позвоню.

— Когда?

— Скоро.

— Нам не следовало бы терять связь.

— Об этом не может быть и речи, — сказал он. — Я позвоню вам на этих днях, и мы постараемся позавтракать вместе.

— Да. Надо. Я попытаюсь…

— Мы скоро увидимся, — сказал Марк.

Зазвонил телефон на столе у Полетты.

— Подойдите, — сказал Марк.

— Если попросят вас, что мне ответить?

— Меня наверняка не попросят, — сказал Марк.

Он подождал, пока она сняла трубку, потом поискал сигарету, но пачка была пуста. Он с минуту растерянно смотрел на нее. Перед ним пронеслась вся его жизнь. Он мысленно задержался на том времени, когда ради Женера проводил бессонные ночи за письменным столом, подчас отказывая себе в сигарете, чтобы не терять ясности мысли, злоупотребляя курением: он считал, что должен беречь себя как «ценного работника». Теперь, как никогда, он понимал всю смехотворность этого понятия. Его называли «редкой птицей», и это казалось ему достаточным доказательством признания его ценности. Но он был одинок. Он всегда был одинок. Он вошел в этот банк как чужеродное тело в живой организм, он был подобен занозе под кожей, маленькой занозе, которая уже перестала быть деревом и никогда не станет плотью. Что он мысленно видел теперь, так это свое огромное одиночество — изначальное одиночество. Он вышел из кабинета.

— Добрый вечер, господин Этьен, — сказал ему служитель.

— Добрый вечер, Лоран, — сказал Марк, пожимая ему руку.

— До завтра?

— Нет. Я не приду завтра.

— Я знаю, — сказал Лоран.

— Уже?

— Весь банк знает, что состряпали против вас эти сволочи из административного совета.

— Я полагаю, вы не должны в таких выражениях говорить о совете, — сказал Марк.

— Плевать мне на это! Вы знаете, что можете рассчитывать на меня. Если я могу что-нибудь сделать для вас, скажите.

— Хорошо, — сказал Марк. — Дайте мне сигарету.

— Вы мировой парень, — сказал Лоран с грустной улыбкой. — Вы держитесь просто сногсшибательно.

— Лоран, — сказал Марк, — бывают обстоятельства, при которых только и можно держаться сногсшибательно. Поразмыслите над этим. Мне кажется, теперь все склонны находить мое поведение сногсшибательным. Это легче всего. До свидания, как-нибудь на днях увидимся.

— Желаю удачи, — сказал Лоран, крепко пожимая ему руку.

Марк направился к выходу. Он раздумывал, зайти ли ему к Ле Руа, когда тот вышел из своего кабинета с листком бумаги в руке.

— Я шел к тебе, — сказал Ле Руа. — Прочти это.

— Что это такое?

— Мое заявление об уходе.

Это были примерно тридцать строк, набросанных его неразборчивым почерком, еще более неразборчивым, чем обычно.

— Это прекрасное заявление, — сказал Марк. — Ты пишешь именно то, что я ожидал. Мне бы очень хотелось его сохранить, но я слишком боюсь, что его кто-нибудь прочтет.

— Почему? Я написал его не из дружеских чувств к тебе. Пойми меня правильно, Марк, это не жест солидарности или что-нибудь в этом роде. Мною движет возмущение и отвращение. Я действительно хочу его подать.

— Я знаю, — сказал Марк. — Очень жаль.

Он разорвал заявление в клочки и сунул его в карман.

— Я могу написать его сызнова, ты же понимаешь. Я помню каждое слово.

— Да, — сказал Марк. — Но я прошу тебя не делать этого.

— А ты уверен, что никогда не пожалеешь о том, что помешал мне это сделать?

— Никогда. Никогда я об этом не пожалею.

— Прекрасно, Марк. Ты настоящий друг.

— Ты тоже настоящий друг, — сказал Марк, — а я нуждаюсь во всех моих друзьях.

— Ты знаешь, что можешь рассчитывать на меня. Я сделаю все, что ты попросишь.

— Я не это имел в виду, — сказал Марк.

— Я провожу тебя. Можно мне тебя проводить?

— Да, — сказал Марк. — Постараемся выйти с достоинством.

Они спустились по парадной лестнице.

— Я, кажется, говорил тебе о неком Флежье? — спросил Ле Руа. — Это была утка. Никакого Флежье не существует. Они нарочно пустили этот слух, чтобы… Многие зарятся на твое место, но хочешь, я скажу тебе кто…

— Нет.

— Ты был бы очень удивлен.

— Нет, не думаю, — сказал Марк.

На нижней площадке лестницы болтало с десяток служителей, среди которых Марк узнал Шава. («Внимание. Теперь внимание. Пожалуй, это самый трудный момент. Только постарайся быть естественным».) Раздались аплодисменты; двое или трое крикнули: «Да здравствует Этьен!» Марк улыбался. («А ты и не ожидал этого. Ты не ожидал, что они даже будут выкрикивать твое имя».) Люди, сидевшие в холле, обертывались на шум. Марк робко поднял руку, как, ему казалось, он должен был сделать, как сделал бы на его месте каждый, кто видел в кино какого-нибудь деятеля, выходящего из самолета с этим заимствованным и слегка смущенным жестом. («Все это наивно и немножко глупо, — подумал Марк. — В духе папы».)