Марк не заметил, как стемнело. Ему помнилось, что в конце заседания совета было еще светло, хотя горела люстра (впрочем, люстра всегда горела, когда шло заседание совета). Теперь была уже ночь. Вспыхнула светящаяся вывеска «Прентан», вырвав из темноты поток машин, мчавшихся вверх по бульвару. Продавец каштанов был на своем обычном месте. Он напевал. Он ждал погожих апрельских дней. Тогда он положит в сарай свой котел и начнет продавать мороженое. Он будет стоять здесь весь год. Но Марку не часто придется его видеть.

Когда Марк воображал, как он будет покидать банк, ему всегда рисовалась одна и та же картина: он проходит через холл и медленно, размеренными шагами, с внушительным видом спускается по ступенькам подъезда, преисполненный чувства собственного достоинства. И все действительно так и произошло, только была ночь. Вам всегда почему-то казалось, что это будет днем. Конечно, это ребячество, совершенное ребячество, но вы представляли себе чуть ли не все подробности. Особенно в последние дни. Особенно после поездки в Немур. Вы бы не поверили, что это приобретет для вас такое значение, но не раз ловили себя на мысли о том, что это произойдет так-то и так-то.

Вы могли бы поставить машину во дворе, но вы оставили ее на улице Пепиньер. Для того, чтобы вам пришлось пройти через холл. Для того, чтобы вы, или, вернее сказать, та часть вашего я, которая не посвящена во все это, нашла естественным, что вы прошли через холл. В сущности, вы еще очень привязаны к этому банку. Вы искренне, глубоко любите его. Вам кажется важным, чтобы завтра о вас хорошо говорили. На этот раз против обыкновения вы очень заботитесь о том, чтобы производить на людей выгодное впечатление. И, пожалуй, это хорошо, это правильно. «Я тебя понимаю», — сказала бы Дениза, если бы у вас хватило мужества объяснить ей это. И вы тоже себя прекрасно понимаете. Но вы еще слишком полны чувства собственного достоинства и слишком хотите показать это хотя бы самому себе, ибо это все, что у вас остается. Вы еще не можете трезво судить о себе.

Разве только в одном вопросе. Ибо одна вещь, понятно, вызывает у вас чувство неловкости. Это аплодисменты. Вам кажется, что вы их не совсем заслуживаете. Вы даже не считаете, что они предназначались вам, хотя и слышали, как кричали ваше имя. Вы сочли своим долгом ответить, но, делая этот нелепый жест рукой, вы думали: «Они выступают не за меня, а против Драпье». И у вас даже мелькнула мысль: «Вожаки (ибо это в вас сидит. Вы всегда воздерживались от употребления подобных слов. Вы слишком хорошо воспитаны. Интеллигентный человек с хорошим вкусом умеет воздерживаться от известного рода выражений. Вы даже охотно разоблачили бы этот миф о злокозненных вожаках, созданный тупыми буржуа, но при всем том вы вели себя всегда так, как будто не может не быть вожаков. В каждом осложнении вы искали руку вожаков, и разве вы можете, не кривя душой, сказать, что не подозревали Шава с того дня, когда он хотел вам помочь?), вожаки, — мелькнула у вас мысль, — знают, кто такой Драпье. Это старый-престарый прием в политике: они рады всякому предлогу для демонстраций».

— Вы многому научитесь, — сказал вам Женер в тот вечер, когда ваше назначение было утверждено советом. Ему слегка нездоровилось, он принимал вас в своей спальне, и вы были счастливы таким образом вступить с ним в близкие отношения, которые как бы подчеркивал его голос, его чарующе доверительный тон. — Я последним упрекну вас за ваше великодушие. Насколько я вас знаю, а мне кажется, я вас уже знаю, вы, несомненно, вкладываете много великодушия в большинство ваших поступков. Но я должен предостеречь вас против мелких благодеяний, на которые подчас разменивают великодушие, против частных благодеяний. Они всегда вызывают беспорядки.

И вы неплохо усвоили этот урок.

В продолжение вашей карьеры вы видели немного стачек — всего три, и первая из них тут же закончилась соглашением. Вы хотели бы их избежать. Это вы и говорите себе. По крайней мере вы с удовлетворением думаете, что не вызвали ни одну из них какой-нибудь оплошностью или «частным благодеянием». Вы даже знаете, что каждая из этих стачек приводила вас в смятение, обрекала на душевную борьбу.

Ваш отец всегда отказывался бастовать. Это был человек порядка. Эту черту вы унаследовали от него. Вы тоже человек порядка, хотя, конечно, гораздо более просвещенный, что и помогло вам вести себя в конечном счете довольно хорошо.

А это было не так-то легко. Особенно в последний раз, во время третьей, самой долгой стачки. Она измотала Женера. Однажды вечером он вызвал вас на бульвар Малерб. Вы застали его в постели. Он очень исхудал. Вы вдруг заметили, что его продолговатое лицо, тонувшее в подушке, стало совсем восковым, и вас охватило острое чувство жалости. Он объяснил вам, что должен принять делегатов четырех профсоюзов. Это будет пятая встреча. Первые четыре совершенно изнурили его. Он больше не может. «Я выдохся, Марк. Примите их». И вы согласились, даже не спросив, следует ли пойти на уступки и по каким пунктам. Вероятно, вы поняли его в том смысле, что не должны идти ни на какие уступки. И когда он вам сказал: «Так будет лучше. Они меня знают, и хотя я не думаю, чтобы они меня ненавидели, я для них… слишком заинтересованное лицо — они видят во мне хозяина. Вы молоды, вы ближе к ним. У вас это пройдет лучше», вас ничуть не покоробило это соображение: вы видели, что Женер очень болен. Вы боялись только одного: как бы он не умер. Вы были с ним слишком близки — словно отец и сын. Он сказал: «Передаю вам бразды правления», и вы не усомнились в том, что принимаете бразды правления.

Но вы провели прескверную ночь. После ужина вы долго бродили с Морнанами по Монпарнасу в надежде, что уснете, как только ляжете в постель. Однако сон не приходил. Вы считали часы. Наконец вы задремали. Но когда вы проснулись, было еще темно, и вам не очень-то хотелось, чтобы поскорее наступил день.

Разумеется, вы обдумали, что будете говорить. Можно вести переговоры с противниками в вежливой и даже любезной форме. Вы научились этому на различных конференциях, в которых принимали участие. Но, быть может, вам даже не было надобности учиться этому: вы молодой человек, которому все по плечу. Но вы были одни. На сей раз вы были одни, и это обстоятельство все еще пугало вас, когда на следующее утро вы сидели в своем кабинете, ожидая делегатов. Вы хотели придать своим отношениям с ними как бы личный характер, создать сердечную, теплую атмосферу. («Все дело в том, как говорить, — утверждал Ле Руа, — а ты умеешь говорить как надо».) Но когда они, все четверо, предстали перед вами, вам показалось смешным деликатничать с ними. Делегация из четырех человек, которые — по крайней мере вначале — на каждой фразе перебивают друг друга, выглядит очень глупо. И вот вы заняли очень жесткую позицию. В какой-то момент вы отдали себе отчет в том, что говорите с ними в недопустимом тоне, чего от вас никак нельзя было ожидать. Вы немного успокоились, но что бы они вам ни заявляли, вы стояли на своем: пусть они возобновят работу, а там будет видно. Вы знали, сколько времени длится забастовка, какое уныние царит среди младшего персонала, и очень умело играли на этом.

Потом наступил очень тягостный момент, когда вас спросили: «Если мы возобновим работу, будут ли продолжаться переговоры? Можете ли вы это утверждать?» Вы почувствовали, к чему они апеллируют, к какому вашему душевному качеству. И вы ответили, на удивление вам самим, совершенно спокойным голосом: «Конечно. Я это утверждаю». Вы знали, что лжете. Но вы сказали себе, что они тоже это знают, не могут не знать. Ведь в конце концов вы не пустяками занимались, надо это понять, дело затрагивало серьезные интересы, на вас была возложена определенная миссия. И ради нее вы ни с чем не считались. Вы все брали на себя. Это они изменяли своему делу, соглашаясь вам верить, хотя им было очевидно, что вы лжете. И вы их слегка презирали.

Сидевший в вас интеллигент — интеллигент хорошей закваски (и при том «передовой») — презирал их за то, что они предавали дело, которое теоретически было вам дорого.

После этого забастовка кончилась, совет одобрил ваши действия, и вы приобрели славу примирителя — так вас и называли.

И вот теперь эти аплодисменты. Вы подумали, что в отношениях с людьми вам везет. Так везет в любви — когда женщины любят вас вопреки вам. Он не сел в свою машину, а зашагал без цели, довольно быстро, не выбирая дороги. Ветер улегся, воздух был теперь спокойный, теплый, немного душный. На авеню Вилье он купил «Монд», не подумав о том, что не станет читать ее, что пройдет немало времени, прежде чем он снова сможет интересоваться хорошо документированными статьями, которые печатаются в этой газете. Он подивился силе привычки. Он подивился также тому, что ноги сами принесли его к парку Монсо: всю жизнь он был незримыми узами связан с этим кварталом. Он прошел вдоль ограды парка и немного дальше, перед домом Женера, опустился на скамейку.

Это было внушительное здание с большими балконами, на которых весной появлялось множество веселых оранжевых тентов. В этот час были освещены только окна кабинета. Без сомнения, Брюннер рассказывал Женеру, как прошло заседание. Марк подумал: сидит ли с ними Бетти? В последнее время, если Женеру и ему приходилось поздно работать, Бетти не покидала их. Она напоминала им, который час, готовила для них кофе. Теперь Марк чувствовал себя изгнанным из этого мира — уютного и спокойного мира.

Вы прекрасно понимаете, как глупо торчать под их окнами. Вы не жалеете об этом мире, но вы любили его, и, как ни странно, о Бетти вы и сейчас еще думаете почти с нежностью. Они там, все трое. Брюннер рассказывает. А вы здесь, но если бы они и знали об этом, это было бы вам безразлично. Ибо теперь вам почти все безразлично.

В первый раз вы приехали сюда в машине Женера. Он привез вас из банка, где дал вам понять, что, весьма возможно, остановит свой выбор на вас. (Вы этого не ожидали. Вы не ожидали ничего подобного. Вы были слегка ошеломлены.) У него был тогда большой «шевроле», одна из первых американских машин, которые появились во Франции после Освобождения. Ему стоило огромного труда ее импортировать из-за валютных ограничений. Он попытался вам объяснить, в чем была сложность, потом вдруг сказал: «Если нам придется работать вместе, я бы хотел, чтобы вы каждый вечер читали и досконально изучали «Монд». Это важно». (Он даже сказал «Тан», но для человека довоенной закалки это был вполне простительный ляпсус.) Вы ответили ему, что давно уже делаете это, и он проронил: «Прекрасно, прекрасно, я так и думал…»

Вам открыл слуга-китаец. Слуга-китаец!.. Вы все время говорили себе, что не будете смотреть на вещи трагически. Вы знали, что после решения совета вам предстоит провести несколько неприятных часов. Надо было провести их прилично. До завтра — никаких черных мыслей. Потом будет легче.

Итак, у господина Женера был слуга-китаец. Господин Женер — это целая эпоха! Его мать вращалась в высшем обществе. Она была подругой детства Морено, которая в роли Арисии в свое время вызывала слезы и у Женера, и потому часто бывала у Швоба. На мысль о слуге-китайце и натолкнул ее Швоб, у которого был такой слуга с очень изысканными манерами. Но к тому времени, когда вы познакомились с Женером, ему, по-видимому, или слегка надоел китаец, или он стыдился его держать: в этом был известный снобизм. Когда китаец умер, он не заменил его другим.

«Кто вы? — спросил Женер. — Расскажите немного о себе». Вам следовало бы начать со слов вашего отца: «Ты первый в нашей семье будешь учить латынь. Это не обычная школа». С этого все и началось — с того, что вы так хорошо учили латынь. Вы были послушным и прилежным учеником, неизменно получающим первые награды, — умилительным мальчиком из семьи скромного достатка. С каждым годом становилось все яснее, что вы превосходите надежды, которые на вас возлагались вначале. Ваш отец, понятно, хотел, чтобы вы тоже служили в «Секанез», конечно, на более высокой должности, чем он, но ваши способности бросались в глаза, и скоро стало очевидным, что вы не остановитесь и на положении бухгалтера. Quo non ascendam?. Когда ребенком в летние дни вы сидели с удочкой на берегу Луена, он думал, наивно мечтая о будущем: «До каких только вершин не поднимется мой мальчик?»

Вы много работали. По натуре скорее пассивный, вы не так уж стремились сделаться важной персоной, но за вами стояло не одно поколение Этьенов, мелких буржуа, гордостью и славой которых вы должны были стать. Это вы осознали очень рано. «Твое счастье в том, что ты работаешь для себя, — говорил вам отец. — Большинство людей работает для людей, которых они никогда не узнают, но ты работаешь только для себя, для человека, которым ты будешь через пятнадцать или двадцать лет». И вы в это верили. Вы не сомневались, что знание латинских глагольных основ и герундия обернется к вашей выгоде. Муниципальный советник, присутствовавший при раздаче наград, потрепал вас по щеке. Вы не давали себе передышки: в июле сдали экзамены за математическое отделение, в октябре — за философское.

Вы стали очень красивым юношей. В силу различных обстоятельств вы сами заметили это и получили тому известные доказательства, но продолжали работать с тем же рвением и так же упрекали себя за потерянные два часа, которые провели, бродя по набережным или сидя с девушкой в кино. Разумеется, многие студентки юридического факультета были влюблены в вас, и они вам твердили, повторяя чужие слова, что вы гордость Политехнической школы, что у вас блестящее будущее. Вы это знали. Вы все сделали для этого. Вы действительно были молодым человеком, подающим блестящие надежды, а не одним из тех болтунов, которые способны лишь на блестящие тирады. Вы сочетали форму и содержание, знания и элегантность. Вы не кичились своим умом и не впадали в высокомерие, но всякий, кто вас знал, считал вас молодым человеком, подающим блестящие надежды. И вы им долго оставались — десять или пятнадцать лет, вплоть до сегодняшнего дня, когда вдруг увидели, что отныне уже не подаете блестящих надежд.

Вы участвовали в войне, и это еще увеличило ваш престиж. Когда вы вернулись из Германии, все взоры обратились к вам: что может сделать молодой человек, подающий блестящие надежды, в данной исторической ситуации? В Политехнической школе все были страшно возбуждены, все слегка ошалели. Преисполнились благородных чувств и слегка ошалели. До сих пор здесь существовала классическая правая, весьма симпатизирующая деголлевцам, и вдруг не стало классической правой и вообще правой. Славные молодые люди, которые пили привезенное американцами виски, рассуждая о том, что марксизм должен быть превзойден, надеялись, что вы возглавите какую-нибудь группу, какое-нибудь течение. Но вы сохранили полное спокойствие. В сущности, вы вели себя в точности как человек, принадлежавший к классической правой и отнюдь не потерявший голову. Вы показали, как должен поступать в данной исторической ситуации подающий надежды молодой человек, который трезво смотрит на будущее.

Как и положено такому молодому человеку, вы всем обязаны только самому себе. «Вы прекрасно вели себя весь этот период, — сказал вам немного позже старик Болле, один из тех профессоров, чрезмерно благонамеренные лекции которых чаще всего освистывались. — Вы уже совсем зрелый, вполне сложившийся человек. Я говорил о вас Л. Он уже слышал о вас из других уст и, мне кажется, хотел бы с вами познакомиться». Пустые слова. Академика Л. вы интересовали как прошлогодний снег. Но Болле не оставил своего намерения. «Я видел Л., — сказал он вам через некоторое время. — Он ждет вас, сходите к нему, не откладывая. Он принимает по понедельникам, с четырех до шести. Вы ведь знаете, где он живет, не так ли?» — «Конечно», — ответили вы и поспешили найти адрес Л. в телефонной книге. Он жил на улице Турнон.

И вот однажды в понедельник вы пришли на прием к академику Л. Никто не обращал на вас внимания, но вы были там, куда, должно быть, мечтает когда-нибудь попасть каждый молодой человек, подающий надежды. Когда большинство посетителей разошлось, вы заколебались, ждать ли вам еще или тоже уйти. К счастью, Л. вас задержал. Он похвалил вас за ваше поведение, за вашу умеренность. «Она делает вам честь. Ведь вы, кажется, скромного происхождения?» — сказал он, и вы сперва не поняли, при чем тут ваше происхождение. Потом вы это прекрасно поняли. Л. хотел сказать: «Вам было нечего терять и некого щадить, вы могли бы не стесняться». Но было уже поздно. Вы никогда не принадлежали к тем, о которых говорят: «Он за словом в карман не полезет». Молодой человек, подающий надежды, прежде всего должен научиться молчать. Потом Л. заговорил с вами о большом труде, который он задумал, и о трудностях, с которыми сталкивается. Он предложил вам помогать ему, если, конечно, это не будет для вас слишком обременительно. Вы, понятно, согласились: «Я почту это за честь», и он сказал: «Прекрасно. Мы завтра же начнем». Это действительно началось на следующий день и продолжалось около года. Национальная библиотека, библиотека Мазарини, банковские архивы, национальная библиотека, нотариальный архив в Бове, библиотека Мазарини. «Я даже не негр, а переписчик, — думали вы, — жалкий переписчик!» Вы злились на Л., который не платил вам ни гроша, но не осмеливались говорить ему о том, что из-за него пренебрегаете своими занятиями и нарушаете свои планы. В июле он вам сказал: «Мы хорошо поработали. Теперь воспользуйтесь каникулами. Осенью я дам вам знать о себе», — и в первый раз оставил вас обедать. Это было все ваше жалованье. Тушеное мясо, морковь по-вишийски, земляничное варенье.

Осенью Л. не дал вам знать о себе. Вы все прекрасно поняли и больше не появлялись на его понедельниках.

Однако как-то вечером, когда вы встретили его на бульваре Сен-Жермен, у института, откуда он выходил после заседания, он вам сказал: «Этьен, мой дружок, я много думал о вас в последнее время. Мне кажется, вы не подходите для государственных постов. Вы, как бы сказать… слишком изолированы в социальном плане. Что вам было бы нужно, так это хороший банк».

Все это было брошено так, невзначай.

Однако почти тотчас нашелся хороший банк.

Но когда Женер попросил, чтобы вы рассказали о себе, вы не начали со слов отца. Вы заговорили о Л.

— Вы хотите сказать, что вы принимали участие в подготовке его выдающихся трудов?

Для финансиста все книги по финансовым вопросам «выдающиеся труды».

— Только одного, последнего. (И вы сказали название.)

— Это его самая замечательная работа. На мой взгляд, самая замечательная. Знаете, что я вам скажу, Этьен? У меня есть чутье. Я всегда умел разбираться в людях.

«Это мне повезло. Я родился в сорочке», — подумали вы.

Пришел Брюннер, и вы нашли его тоже очень милым, очень сердечным. Он долго говорил с вами о Л., которого встречал у общих знакомых, и засыпал вопросами о том, что он делает, что говорит, как работает и как вы с ним познакомились. «Вероятно, через вашего отца?» — «Нет, нет». Вам пришлось объяснить ваше положение — положение молодого человека, подающего надежды, который может рассчитывать только на самого себя. «Ах, вот как, у вас нет связей?»

Женер. Ничего, теперь вашими связями будем мы!

Брюннер. Так гораздо лучше. Я нахожу прекрасным и трогательным, что вам послужили рекомендацией к моему кузену только ваши собственные достоинства.

Женер. Мой бедный друг, вы, должно быть, испытали немало трудностей!

Брюннер. Да. Какое мужество, а? Аль, дорогой Аль, вот уже два года мы ищем такого молодого человека, но на сей раз… Господин Этьен не чета этому бедняге Кавайя… — Они оба рассмеялись. — Он был до того уродлив, до того уродлив! Очень способный, безусловно очень способный человек, но с такой наружностью, что я сказал Алю: «Нет, дорогой Аль, нет, он нам решительно повредит!»

Так они обхаживали вас около часа, смеясь, расспрашивая, делая комплименты. Это был очень приятный час. «Твое счастье в том, что ты работаешь для себя, только для себя, для человека, которым ты будешь через пятнадцать или двадцать лет». Теперь этот момент наступил.

— Вы доставили бы вашему отцу много радостей.

Язык, которым говорят с лицеистами, язык классного наставника. Как хорошо вы знали этот язык! Это была еще одна раздача наград. Последняя, самая волнующая, заключительная. Венец всему. Вы были все тем же отличным учеником скромного происхождения, и, когда они заговорили о вашем окладе, когда они назвали цифру, вы вдруг поняли, что нет более назидательной истории, чем ваша. Вы не надеялись и на половину того, что вам обещали. Вам понадобилось услышать эту цифру, чтобы отдать себе отчет в том, чего вы достигли.

После того как вы столько работали для себя, вы могли, наконец, поработать немного и для других.

Теперь у вас, должно быть, восемьсот тысяч франков на текущем счету. Сколько времени может жить человек на восемьсот тысяч франков? Не будем говорить о квартире: остается двадцать два года и семь месяцев, двести семьдесят один взнос, или, в общей сложности, около трех миллионов. Сколько времени вы сможете жить на эти деньги? Быть может, вам бы следовало принять чек, который предлагал Леньо-Ренге. Есть своего рода глупая честность, и теперь вы узнали…

В самом деле, Марк, в самом деле?

О, это был чудесный вечер! Их речи были вам по сердцу, но не это главное. Главное было в том, что вы уже втайне любили председателя Женера. (Вы так называли его, вспомните. Всякий раз, когда вы думали о нем, вы называли его про себя «председателем Женером», но это продолжалось не очень долго.) Вы еще не встречали людей такого склада. Вы считали, что это один из тех редких людей, которые способны придать жизни смысл. Когда вы уехали, они позвонили Л., чтобы проверить ваши слова. Это вы знали. Вы с самого начала понимали, что они это сделают. Но Л. показал себя неплохим человеком. Он не питал к вам особой неприязни за то, что вы столько переписывали для него.

Потом было много других вечеров, которые вы провели в этом доме. «Ах, как я счастлив, что вы оба здесь, — говорил Женер какой-нибудь месяц назад. — Все, чего я еще жду от жизни, это чтобы вы были со мной до конца, Бетти и вы. В Бетти и в вас вся моя жизнь». Бетти, милая Бетти… Вы не ловелас. Иначе все, быть может, было бы легче. А может быть, вы и ловелас в глубине души, у вас темперамент ловеласа, но вы никогда не располагали временем, чтобы отдать себе в этом отчет. Бедная Бетти, сколько вечеров она провела с этими стариками. И сколько вы сами провели с ними вечеров и ночей еще до Бетти. Корейская война, потом окончание индокитайской, незабываемые ночи, когда Женер звонил в Женеву, кружил по кабинету и снова звонил в Женеву.

Но вы дали себе зарок не смотреть на вещи трагически. Вам показалось бы довольно глупым думать, что мальчик из Немура работал уже на Женера. Это трагическая мысль, притом дурного вкуса. Молодой человек, подающий надежды, ни на что не смотрит трагически. Он для этого слишком умен. Вы, правда, уже не молодой человек, подающий надежды, но еще не утратили чувства меры.

— Меня зовут Марк Этьен. Не скажете ли вы господину Ансело, что я хотел бы его видеть?

Молодая, густо накрашенная секретарша, наконец, соблаговолила поднять на него глаза.

— Вы условились с ним встретиться?

— Нет.

— Как, вы сказали, вас зовут?

— Этьен.

Он заметил, что она очень умело моргает глазами, показывая изогнутые ресницы. Должно быть, она немало времени провела перед зеркалом, изучая способы производить впечатление на людей. Без особого успеха.

— Боюсь, что господина Ансело сейчас нет, — сказала она.

— Это глупое опасение, — сказал Марк. — Ступайте, моя крошка.

Он видел маленькую «М. Г.» Ансело, стоявшую на улице Аркад. Поэтому, собственно, ему и пришла в голову мысль подняться к нему.

— Я не люблю, чтобы со мной говорили таким тоном! — громко сказала секретарша и добавила еще громче, явно надеясь, что ее слова будут услышаны за перегородкой. — Я не обязана выполнять ваши приказания, господин Этьен!

— Нечего кричать, — сказал Марк. — Это дело вас совершенно не касается. Делайте, что вам говорят.

Секретарша встала и вышла с презрительным и оскорбленным видом.

Она тихо закрыла за собой дверь, но, несмотря на все ее предосторожности, Марк отчетливо услышал, как щелкнул ключ в замочной скважине. На мгновение он задумался над тем, что он скажет Ансело и действительно ли скажет ему что-нибудь. В тот вечер, когда его родители вместе с ним нанесли визит комиссару Ансело, Жак увел его в глубину сада, и они долго оставались там, глядя на Луен и от робости не говоря ни слова. Они вернулись, держась за руки, и кто-то из взрослых заметил, что они будут очень дружить, что подобные обстоятельства скрепляют дружбу. «Этьен, — сказал господин Ансело, — теперь я могу вам признаться: вначале я не был в этом уверен, но, выслушав вас, я сразу понял, что вы не виновны». Мадам Этьен всплакнула при этих словах, и мадам Ансело тоже.

Минуты через две дверь открылась, и в приемную вышла вторая секретарша — маленькая, тощая, некрасивая, в туфлях на низких каблуках, фланелевой юбке и вылинявшем от стирок свитере.

— Мне очень жаль, — сказала она. — Господин Ансело будет огорчен, когда узнает о вашем визите, но он только что уехал.

— Я думаю, что это неправда, — сказал Марк.

Секретарша, решительно очень некрасивая, но с виду гораздо более умная, чем ее товарка, улыбнулась и сказала:

— Да, он был здесь. Но он уехал. Мне кажется, он не жаждал вас принять.

— Я тоже так думаю. Но как же он вышел?

— Через другой выход.

— Другого выхода нет, — сказал Марк, опускаясь в кресло.

— Вы ошибаетесь! Не стоит настаивать. Вы попусту теряете время.

— Не имеет значения. У меня много времени. Вы можете ему сказать, что теперь в моем распоряжении сколько угодно времени.

Секретарша вышла, пожав плечами.

На столе валялся экземпляр «Банк д’Ожурдюи». Он пробежал статью, в которой шла речь о нем, и сразу пожалел, что отказался прочесть ее, когда его просила об этом Дениза. Он не мог предположить, что она до такой степени гнусна. Если бы он это знал, он посмотрел бы на вещи по-другому. Познакомившись с этой статьей, в которой его обливали грязью, он пришел бы в гнев, и это придало бы ему силы… Подняв глаза от газеты, он увидел, что вернулась первая секретарша. Она села за свой стол, достала пудреницу и принялась мазаться. По правде говоря, он всегда испытывал чувство неловкости по отношению к Ансело, словно у него была совесть нечиста. Никто не мог бы сказать, что он отбил у него Денизу, но он признавал за ним известные права на нее. До этой минуты он даже толком не знал, зачем пришел сюда.

— Я закрываю помещение, вам лучше уйти, — сказала секретарша и добавила, кокетливо улыбаясь: — Если у вас машина, с вашей стороны было бы очень мило отвезти меня домой. Я живу далеко.

— Это очень заманчиво, но все-таки не настолько, чтобы я ушел, — сказал Марк.

— Что же, вы так и будете здесь сидеть до скончания века?

— Мы можем, пожалуй, немного ускорить дело, — сказал Марк. (Это была фраза Льеже-Лебо. Та самая фраза. Вам казалось, что вы очень умно договорились в лифте с Льеже-Лебо. Он хотел ускорить дело, но вы все же не думали, что все произойдет так быстро.) Он поднялся. У него почему-то дрожали руки, и он спросил себя, не теряет ли он чувство меры, на что, впрочем, имел теперь право, не будучи больше молодым человеком, подающим надежды.

— То есть? — сказала секретарша.

Марк поднял со стола большую пишущую машинку «Ремингтон». Он даже не ожидал, что она такая тяжелая.

— Что вы делаете? — закричала секретарша.

Он раскрыл руки. Клавиши разлетелись во все стороны.

— Вы что, свихнулись? — сказала секретарша.

— Я сделал это в ваших же интересах. Разве вы видите другое средство заставить его выйти?

— Я вызову полицию, — сказала она. — Тогда с этим будет сразу покончено.

Марк смотрел на дверь.

— Вы ищете, чего бы еще разбить?

— Только если это будет необходимо, — сказал Марк, — но боюсь, что все-таки придется.

Почти в ту же минуту открылась дверь.

— Господин Этьен, — объявила секретарша, — я считаю своим долгом предупредить вас, что вызову полицию.

— Подождите, — сказал Марк, — я не уверен, что он хочет вмешивать в это дело полицию.

— И все-таки я это сделаю.

— Хорошо, — сказал Марк.

Он ногой придержал дверь, не давая ее закрыть. Секретарша с минуту сопротивлялась, но она была такая худенькая и легкая, что ему не составляло никакого труда ее оттолкнуть. Он это и сделал, внутренне иронизируя над самим собой. Потом запер изнутри дверь на ключ.

Теперь он находился в узком вонючем коридоре, куда выходили три застекленные двери. Ни одна не была освещена. Он наугад толкнул одну из них и зажег свет. Ансело с тусклым взглядом сидел за своим письменным столом, положив перед собой руки.

— Ты боишься света? — сказал Марк.

— Нет, — проговорил Ансело, — я не боюсь света. Я…

Он встал. Он был не лишен изящества, недурен собой и походил на актера кино — не на такого-то или такого-то, а на любого, словно заимствовал свои черты у них всех, так что при взгляде на его лицо казалось, что вы уже где-то видели этого человека. На улицах и в кафе женщины обращали на него внимание. Он вышел из-за стола и остановился перед Марком.

— Ну? — сказал он. — Все еще сердишься? — И протянул ему руку.

Бывает много невероятного в отношениях между людьми. Однажды Ансело сказал: «Я искренне желаю вам счастья и думаю, что ты действительно будешь счастлив с Денизой: я неплохо сформировал эту женщину». Теперь он протягивал ему руку.

Вы, разумеется, ходили в гимнастический зал. Все молодые люди, подающие надежды, ходят в гимнастический зал. На этом настоял Женер. Он не хотел, чтобы вы одрябли и закисли, преступно подрывая свое здоровье. Он сам выбрал для вас гимнастический зал на улице Ром, дни и часы занятий с таким расчетом, чтобы вам было легче заходить к нему после каждого сеанса. В последнее время Бетти готовила вам чай, который вы не очень-то любили, и к нему всякие вкусные вещи. Вы ходили в гимнастический зал, но вы не могли вообразить, до чего вы сильны, не представляли себе, как вы бьете кого-нибудь, и не знали, что значит получить от вас пощечину. Уже много лет вы ни с кем не дрались. Со времени лицея. И вам казалось, что для вас время драк минуло. А если не считать детских потасовок, вы, собственно, еще ни разу в жизни не ударили человека.

Ансело попятился к письменному столу. Он машинально поглаживал щеку. Слегка наклонив голову, он смотрел на Марка с удивлением, с неподдельным удивлением, почти без злобы.

— Осторожно, — сказал он. — Теперь прошу тебя выйти. Не поступи опрометчиво.

Только тут Марк заметил, что, поглаживая одной рукой щеку, Ансело в другой держит револьвер. И, по-видимому, на лице Марка было написано недоверие, потому что Ансело несколько раз подряд кивнул головой в знак того, что он действительно выстрелит, что он твердо решил это сделать. Но Марк не испытывал никакого страха. Он лишь находил, что Ансело с револьвером в руке донельзя смешон, и это зрелище неизвестно почему доставило ему облегчение.

У Марка болела голова. Ему надоела вся эта история. Пощечины было достаточно. Он собирался вернуться домой, принять таблетку аспирина и лечь в постель. Впоследствии он часто спрашивал себя, какой инстинкт или какие кадры из фильмов, застрявшие в памяти, побудили его броситься на Ансело и что было бы, если бы он не схватил так проворно его руку и не вывернул ее, хотя его этому не учили в гимнастическом зале. Если бы Ансело действительно выстрелил. Впрочем, Марк не верил и никогда не поверит, что он был способен выстрелить.

Когда револьвер упал к его ногам, он наклонился и, пока поднимал его, все ждал удара. Но Ансело сложил руки на животе и не шевелился. «Вот и все», — хотелось бы сказать Марку. Чего бы он только не дал, чтобы иметь возможность это сказать! Он подождал еще секунду, оставляя себе последний шанс, потом сунул револьвер в карман и принялся избивать Ансело.

Ансело не защищался. Ему был присущ тот особый род трусости, который заключается в нежелании защищаться. Каждый раз, когда Марк на мгновение останавливался, он чувствовал, что у него отчаянно дрожат руки. Он не мог сдержать эту дрожь. Ему приходилось сделать усилие, чтобы опять сжать кулаки. «Он хочет, чтобы я его убил, — думал Марк. — Он в самом деле хочет, чтобы я его убил». Но, сжав руки в кулаки, он уже не мог их остановить. Он уже не испытывал особого гнева. Он никогда бы не поверил, что способен бить человека, не желающего защищаться, в особенности если это нежелание защищаться не приводит его в ярость. И тем не менее он его бил и знал, что мог бы бить еще долго, не видя причины остановиться, пока Ансело держится на ногах. Он подумал, что его надо ударить под ложечку, в живот, а не только в лицо, но не решился на это. Он сохранял чувство меры и был убежден, что никогда не утратит его.

У него болели руки. Ему было противно окровавленное лицо Ансело. Он и сам себе был противен. Он решил уйти.

— Марк! — окликнул его Ансело.

Марк обернулся. На залитом кровью лице Ансело было трудно различить слезы, но Марк понял, что тот плачет. И вот тут-то он пришел в ярость. Нежелание защищаться он еще мог понять — это было в духе Ансело. Но нежелание оставаться самим собой!.. Если уж ты Ансело, так будь им по конца. У Марка было определенное мнение об Ансело, и он не мог его изменить. Он ушел в бешенстве.

Он медленно вышел на улицу Пепиньер, стараясь что-то понять, убежденный, что ему надо что-то понять, осознать какую-то истину, и с отчаянием чувствуя, что ему это не удается, потому что какой-то внутренний голос непрестанно требовал от него подсластить пилюлю. Он сел за руль и включил мотор. Он подумал, что у него недостанет сил проехать через весь Париж, переправиться на ту сторону Сены и добраться до улицы Газан, где он жил, — за тридевять земель. То была даже не усталость, а отчетливое ощущение полной изнуренности. Все, что произошло с ним за этот нескончаемый день, еще раз всплыло в его памяти, и ему самому показалось невероятным.

Ему исполнилось тридцать шесть лет. Он был уже не молодой человек, а в лучшем случае еще молодой человек. В лучшем случае. Если хотите. Сам он уже немногого хотел. До вчерашнего дня он считал себя молодым человеком. Конечно, он не думал об этом, не сосредоточивал своих мыслей на этой успокоительной уверенности, а впрочем, и не испытывал потребности успокаивать себя на этот счет. Однако в зависимости от возраста человек по-разному относится к самому себе. Теперь он видел это очень ясно. И прекрасно понимал, что в его случае означают тридцать шесть лет. Он попытался вспомнить свой последний день рождения — не испытал ли он тогда какого-нибудь предчувствия. Проснувшись, он сказал себе: «Сегодня мне исполнилось тридцать шесть лет», но его вовсе не угнетало, что он стареет, — ему казалось, что еще рано по этому поводу портить себе кровь. Потом, занятый своими делами, на бегу, он раза два или три повторил себе это. Он долго был, по сведениям, полученным из Соединенных Штатов, самым молодым в мире генеральным секретарем банка. Вероятно, это слегка вскружило ему голову. Он был почти удивлен, внезапно отдав себе отчет в своем возрасте, а также и в том, что теперь он не может принять любое предложение — он слишком известен для этого, слишком на виду, слишком привык, чтобы люди приходили к нему, а не он к ним, что внушало ему ложные представления. Но настоящая проблема была не в его возрасте и не в этих вопросах. Настоящая проблема таилась в том, что он столько работал до Женера и вместе с Женером, что он дал столько доказательств преданности этому человеку, которого считал своим провидением, но который с тем же успехом мог бы быть провидением любого другого стесненного в средствах мелкого буржуа, и что он служил всего только десять лет. Он так быстро сгорел, что даже не заметил этого. Слишком рано и слишком быстро. Десять лет — небольшой срок. Для многих они пролетают незаметно — не успеешь оглянуться, но для некоторых это трудные годы, через которые, как через бурную реку, не так-то просто переправиться. Он сыграл для других роль перевозчика. Столь превозносимый в трудные времена, он теперь выглядел, как ни посмотри, выскочкой, парвеню.

Он ехал так медленно, что полицейские на перекрестках делали ему знак поторапливаться, и только на другом берегу Сены спросил себя, ехать ли ему на улицу Газан, действительно ли после сурового удара хорошо вернуться домой, принять аспирин и лечь в постель. Есть много способов переносить суровый удар, и лучший из них — войти в первый попавшийся бар и выпить немножко больше, чем положено, разговаривая о совершенно незначительных вещах с людьми, которых вы больше никогда не увидите. По крайней мере так кажется, пока еще ничего не произошло. Потом все оказывается иначе. Во всяком случае, для него дело обстояло иначе. Уже не говоря о том, что у него не было к этому привычки. Он резко затормозил — подумал, что кого-то сшиб. Но это был всего лишь гонимый ветром старый мешок из-под цемента. Вы угощаете человека стаканом вина, и он готов рассказать вам всю свою жизнь. Только Марк не мог представить себе, как он угощает стаканом вина незнакомого человека.

Он остановился на улице Алезиа, купил аспирина и кстати зашел в итальянскую лавку. Ему не хотелось есть, но он решил, что заставит себя. Ему долго придется, как это ни глупо, заставлять себя делать то, что ему вовсе не хочется. Бывать в разных местах, встречаться с людьми, выслушивать их, не веря им. Это будет его вторая битва за принцип, еще менее привлекательная, чем первая, которая по крайней мере возбуждала его. Он купил ветчины, маслин и итальянский хлебец, «самый вкусный хлеб в Париже», как говорила Бетти, часто просившая Марка принести его. Он чувствовал себя совершенно опустошенным. Бессонными ночами в Немуре он предвидел все — все до этого момента. Теперь он уже не знал, что будет дальше; он был лишен всякого ориентира и не способен даже надеяться на новую жизнь, потому что слишком хорошо видел все, что привязывало его к прежней, потому что всякая мелочь возвращала его к Женеру.

У него не хватило сил поставить машину в гараж. Это была старая машина, которой уже ничего не было страшно, и он не раз себя спрашивал, зачем он держит для нее гараж. Когда он вызвал лифт, подошла дама с седьмого этажа со своей дочкой, девочкой лет восьми или девяти, которая несла скрипку в футляре, обтянутом красивой шотландкой. Он посторонился и пропустил их вперед.

— Господин Этьен, — сказала дама с седьмого этажа, — как это мило с вашей стороны! Нет, нет, пятый. Только пятый.

Марк путал всех этих дам, которые носили одинаковые скунсовые манто, имели детей одного и того же возраста и находили, что он очень мил.

— Спасибо, большое спасибо. — Она расстегнула воротник своего скунсового манто. От нее пахло крепкими духами, такими же, как от Оэттли, разве только чуть более крепкими. — Какая чудесная погода, не правда ли?

— Действительно, — сказал Марк.

— Я была сегодня в магазине. Там можно было задохнуться. Вам не кажется, что в этом году весна придет раньше времени?

— Да, я тоже так думаю.

Он думал о том, что для большинства людей это самый обыкновенный день. Он думал о магазинах, о людях, толпившихся в магазинах. Все это казалось ему каким-то странным.

— Господин Этьен, я давно хотела вас попросить об одной вещи, и с вашей стороны было бы так мило, если бы вы согласились! У меня бывает бридж. Вы прекрасно играете. Я знаю от мадам М., что вы просто исключительно играете. Приходите на следующей неделе.

— Боюсь, что не смогу, — сказал Марк.

— Вопрос о дне не имеет никакого значения, господин Этьен. В любой день, когда вам будет удобно. Поверьте мне, я это прекрасно улажу.

Она протянула Марку руку не то для поцелуя, не то для пожатия, предоставляя ему выбор. А он думал: «Неужели она до такой степени несообразительна, неужели она не видит, в каком я состоянии, неужели это можно не заметить?» Но тут же его почти испугал устремленный на него взгляд девочки. На лестничной площадке она даже несколько раз обернулась, стукаясь коленками о футляр со скрипкой.

Когда он открыл дверь, ему ударил в нос доносившийся сразу отовсюду запах кофе, ужасающий запах кофе, казалось нагнетенный в квартиру, как сжатый воздух. Он вспомнил, что, уходя, не выключил электрический кофейник. Сигнальная лампочка уже не горела, но на дне кофейника еще булькала жижа. Он налил ее в чашку и, прибавив три куска сахару, выпил одним духом. Он подождал, пока эта горькая и обжигающая жижа попадет в желудок, потом сел и стал опять поджидать — на этот раз наступления глубокого и разумного спокойствия, которое должно было каким-то усилием обрести его сердце. И он долго сидел так, рассматривая при ровном свете неона ссадины на своих кулаках.

Выйдя из кухни, он спокойно подошел к радиоприемнику и повернул регулятор. Он испытывал известное удовлетворение оттого, что без особого труда вновь возвращается к своим привычкам. В своей квартире ему всегда удавалось обрести душевный покой. Она помогала ему немного отвлечься от всего, что было связано с банком. Вначале он был слегка помешан на ней и даже отказывался от приглашений только ради того, чтобы поскорее оказаться дома. Лучшие минуты своей жизни он провел здесь, наедине со своим приемником. «Существует ли что-нибудь такое, чего ты желаешь и чего у тебя нет?» — спрашивал он себя. «Нет, нет». — «Мог ли бы ты быть счастливее?» — «Конечно. Всегда можно быть счастливее, но я не знаю толком, что…», и так далее — тысяча глупостей в том же духе. Нечто вроде спокойного эгоизма, а также известная душевная простота позволили ему прекрасно свыкнуться с одиночеством. Ему было не внове быть одному, по этой части у него был большой опыт, и он знал, что может ждать от него немалой помощи.

Он сел за свой письменный стол и позвонил Денизе. Он насчитал десять гудков. Обычно она подходила сразу. Он повесил трубку со смутным чувством облегчения. Потом он позвонил в Немур. Слегка суховатым тоном он сказал матери то, что решил ей сказать, — это был целый доклад, бессознательно приготовленный для нее: что он уволен; что его признали неправым по всем пунктам; что он встретил у Женера мало помощи и отныне не может ждать от него никакой, так как не хочет ни о чем его просить.

— Не может быть! Почему ты так говоришь о господине Женере? Ты отдаешь себе отчет в том, что говоришь?

— Вполне отдаю.

— Нет, нет! Я в это никогда не поверю! Только не господин Женер! Это неправда! Ты не имеешь права! Он так тебя любит! Он тебя любит, и ты его любишь. Вы поссорились? Не говори глупостей, дорогой. Он любит тебя, как сына. Я совершенно уверена, что все это плод твоего воображения. Откуда ты говоришь?

— Из дому.

— Что это за музыка?

— Радио.

— У тебя взвинчены нервы! Я чувствую, что у тебя взвинчены нервы!

— Вовсе нет.

— Да, да. Ты не в своей тарелке. Я так хотела бы быть возле тебя! Ты не говорил бы таких вещей, если бы был в нормальном состоянии. Нужно быть рассудительным, мой мальчик. В жизни встречаешь не много друзей.

— Я знаю.

— Ты никогда не найдешь такого друга, как он.

— Я знаю, — сказал Марк.

— Ты ему обязан всем.

— Он тоже мне многим обязан.

— Послушай, Марк, ты не имеешь права…

— Я не обязан ему всем, — сказал Марк. — По-моему, у тебя довольно ложное представление о наших отношениях. Не беспокойся о нем. Ему совершенно безразлично, что я о нем думаю, и больше того: он, вероятно, дорого дал бы, чтобы я провалился сквозь землю.

— Что же происходит? — глухим голосом спросила мадам Этьен.

Она, должно быть, умирала от страха. Она считала, что без поддержки Женера он погибнет. «Это тяжелый удар для нее, — думал Марк, — но не более тяжелый, чем для меня, наверняка не более тяжелый».

— Ты можешь мне спокойно объяснить, что случилось?

— Да, — сказал Марк. — Это было сегодня утром. — Он положил палец на рычаг. — Брюннер пришел в банк, и я…

Он нажал на рычаг. В трубке едва слышно щелкнуло. Разговор был прерван так внезапно, посреди фразы, что она должна была подумать, будто их разъединили. «Она, конечно, так и подумает», — сказал себе Марк.

Впрочем, он и не смог объяснить бы ей предательство Женера. Он не нашел бы слов. Здесь все слишком зависело от точки зрения. Люди ни за что не дали бы себя убедить в том, что Женер поступал по отношению к нему не совсем так, как был бы должен. Миф о Женере было нелегко развеять. Марк видел его прочность на примере своей матери.

Он пошел на кухню. Проглотил две таблетки. Прислонился к холодильнику. У него кружилась голова. Мысли неслись, как щепки, подхваченные течением.

Он никогда не подлаживался к Женеру. Если между ними происходила размолвка, Женер всегда шел ему навстречу, всегда старался загладить недоразумение, предлагая что-нибудь такое, о чем Марк часто и не думал, — повышение оклада, интересную командировку. Надо было отдать ему справедливость.

Марк прекрасно понимал, что должен отдать ему справедливость, но это ничего не меняло.

Из привязанности, которую питал к нему Женер в течение десяти лет (привязанности подлинной, а не показной, иначе все было бы ясно и просто), следовало, что этот Женер, «человек, который любит вас, как сына», был лишь легендарным персонажем, необходимым для поэтизации банка, призванным иллюстрировать всемогущество чувства даже в этом суровом мире, по самому существу своему чуждом чувствительности; что сам Женер заблуждался относительно этой привязанности, которую он испытывал не испытывая; что он и сам был жертвой, и сам был обманут и, быть может, в этот момент совершенно искренне страдал подобно охотнику, вынужденному убить собственными руками свою больную собаку, забыв о том, как он был добр к этой собаке, что не помешает людям сохранить в памяти лишь его доброту, а не этот смертельный выстрел.

Марк встряхнулся. Он дрожал. Он возвращался издалека. У него было такое ощущение, будто он возвращается издалека.

Он открыл холодильник, взял бутылку «перье» и унес ее в комнату. Достал коньяк, налил в стакан сколько следовало, добавил шипучки. Со стаканом в руке он посмотрел в зеркало, и ему стало как-то не по себе. Он был так спокоен, так внимателен к себе, так тщательно отмерял коньяк и «перье» (четверть стакана коньяку, три четверти «перье»), стоя возле освещенного радиоприемника и слушая тихую музыку. Но ему было страшно. Страшно думать, страшно возобновить ход своей мысли. Этот страх он и увидел в зеркале. Он был очень спокоен, он вполне владел собой. Это было нелепо.

Но так или иначе, это не могло продолжаться. Он знал, что этого спокойствия ненадолго хватит.

«Ложись спать, — сказал он себе. — Ложись спать, старина. Ты действительно очень спокоен, но, кажется, это уже не зависит от тебя».

Он погасил свет и, не раздеваясь, бросился на кровать. В темноте, без зеркал, не видя отражения своей смехотворной уверенности в себе, он чувствовал себя лучше. Он подложил руки под голову. Ему нечего было особенно бояться. Он не привык много размышлять.

Ему опять приходили в голову лишь мысли о его жизни, притом не слишком новые: все «я», «мне», «мое»…

Он думал о том, что был неплохой машиной, делающей деньги. Что ему тридцать шесть лет. Что он послужил перевозчиком. Что в качестве перевозчика он служил дольше, а в качестве машины, пожалуй, меньше, чем это обычно бывает. Что все случившееся с ним было совершенно нормально, даже если ему и не хочется с этим согласиться.

Он повернулся, и из его кармана выпал револьвер Ансело. Он легонько погладил его и бросил на мягкое кресло.

«Я сознательно взял на себя, — подумал он, — роль надсмотрщика, и Женеру даже не пришлось меня об этом просить — вот и все, что можно сказать».

Кому? Кому сказать?

И это тоже было не ново. За десять лет, которые он провел в банке, он уволил всего семь служащих, и четыре из них по той простой причине, что они явно не справлялись со своими обязанностями. Что касается трех остальных, то у него еще и теперь стояли перед глазами их лица.