Когда зазвонил телефон и Марк проснулся, ему показалось, что он спал долго и крепко. По всему телу была разлита усталость, но головная боль прошла. Он сильно вспотел. Воздух был горячий, сухой, спертый. По-прежнему стоял густой запах кофе. Марк сразу почувствовал, что голова у него совсем ясная.

— Господин Этьен? — спросил женский голос.

— Да, да, — сказал он. — Это я.

— Добрый вечер, господин Этьен. Говорит…

Сначала он не понял. Переспросил. Она опять назвалась и прибавила очень тихо, очень быстро:

— Я звоню вам по поводу сегодняшнего заседания.

— Я знаю, — сказал он, — я знаю! Боже мой, по какому же еще поводу вы можете звонить?

— Я очень сожалею о том, что произошло.

— Конечно, — сказал он. — Я вам верю, я вам искренне верю. Вполне естественно, что вы сожалеете. А теперь спокойно ложитесь спать и больше не думайте об этом.

— Я не могу, — сказала она. — Я не могу. Я не думала, что…

— Чего вы не думали? — спросил Марк. — Что из этого выйдет такая история? Не начинайте лгать. Вы это прекрасно знали!

— Да, я знала. Но я не это хотела…

— Наплевать мне, что вы хотели. По-моему, нам не о чем разговаривать.

— Одну минуту! — взмолилась она. — Прошу вас, не вешайте трубку!

У нее был действительно умоляющий голос, и Марк это заметил. Он, со своей стороны, не испытывал ни малейшего желания повесить трубку.

— Ладно, — сказал он. — Зачем вы мне позволили? На вас что-то нашло? Или вы хотите узнать, как себя чувствует жертва? Если дело в этом, — продолжал он после паузы, — то вы можете быть совершенно спокойны. Жертва чувствует себя хорошо. Можно надеяться, что она оправится.

— Нет, — сказала она и, помолчав, проронила: — Я хотела… Вы правы, нам с вами, по-видимому, не о чем разговаривать.

— Кажется, вы намеревались объяснить мне, как вы сожалеете о случившемся.

— Я это уже сделала, — сказала она. — Спокойной ночи, господин Этьен.

— Подождите! Я хочу знать, о чем именно вы сожалеете. О том, что произошло, или о том, что вы…

— Я не лгала, — сказала она.

— Это верно. Я забыл, что они обставили дело так, чтобы вам даже не пришлось лгать.

— Я не лгала, — повторила она. — Это была не ложь, а нечто большее.

— Более страшное?

Она не ответила.

— Не глупите, — сказал он. — Говоря серьезно, неужели вы думаете, что, если бы вы не солгали, что-нибудь изменилось бы?

— Нет.

— Так в чем же дело? Послушайте, — сказал он, — если вы придаете какое-нибудь значение таким вещам, я вас охотно прощаю. Вы были бессильны что-нибудь изменить. И вы и я были бессильны что-нибудь изменить.

— Я знаю, — сказала она. — Но это мне безразлично.

— Я думал, что вам хотелось услышать это от меня.

— Конечно.

— Я думал, что для этого вы мне и позвонили.

— Нет, — сказала она. — Я сама не знаю, зачем я вам позвонила. Должно быть, на меня действительно что-то нашло.

— Я, конечно, шутил, — сказал он. — Алло! Алло! Мне нужно вас видеть. Где вы находитесь?

— Нет! Я не хочу!

— Я приеду через минуту.

— Нет, нет!

— Послушайте, — сказал он, — вы передо мной виноваты. Надеюсь, вы согласитесь с этим? Вы мне сейчас же скажете, где я могу…

Она повесила трубку.

Марк посмотрел на часы. Было тридцать пять минут десятого.

Он позвонил начальнику личного стола, приветливому, чрезвычайно робкому человеку, который жил со своей матерью где-то в Отей. Он был очень предан Марку. Как-то раз он пустился с ним в откровенность, и Марк до сих пор не мог понять, как у него хватило на это смелости. Впрочем, сперва он и сам, казалось, был изумлен и слегка испуган тем, что позволил себе такую фамильярность, но потом, видимо, у него отлегло от сердца, и он заговорил с очаровательной непринужденностью. Ему помешала жениться война. Правда, в начале войны, когда ему было сорок лет, он познакомился в Эльзасе с одной женщиной, которую полюбил. Она была эльзаска из очень хорошей семьи. Он впервые был вдали от матери и впервые чувствовал себя более или менее свободным. Но потом он пять лет провел в плену. «Что вы хотите? Она наверняка вышла замуж. Или умерла». Теперь он был уже слишком стар. А тут еще мать с ее деспотическим характером — он привел несколько примеров ее тирании. Все это было так грустно…

К телефону долго никто не подходил.

Наконец послышался сонный голос:

— Алло.

— Алло, — сказал Марк, — говорит Этьен.

— О!.. Добрый вечер, господин генеральный секретарь.

— Я уже не генеральный секретарь, — сказал Марк. — Я думал, вы в курсе дела.

— Нет, я не знал. Я ушел из банка очень рано. Но мне очень жаль. Что касается этой истории… Все это, как говорится, не нашего ума дело, высокая политика, в которую меня не посвящают. Мне очень жаль.

— Спасибо, — сказал Марк. — Вот уже четыре часа, как вы не находитесь у меня в подчинении, но я думаю, вы мне все же окажете одну услугу.

— От всей души, господин Этьен. Я окажу ее вам, как другу, если позволите, в знак моего глубокого уважения.

— Вы можете дать мне адрес мадемуазель Ламбер?

— Нет. То есть, я хочу сказать, не сию минуту. У меня здесь нет адресов. Я не держу личные дела дома. Но я вам позвоню, как только…

— Мне нужен этот адрес сейчас.

— Я могу дать вам его завтра. Обещаю вам прийти в банк как можно раньше, с самого утра. Можно вам позвонить в восемь часов?

— Нет.

— В половине восьмого?

— Послушайте, Эмери, — сказал Марк. — Я не обращаюсь к вам по служебному делу, а прошу об одолжении. Оденьтесь, сядьте в машину и поезжайте в банк.

— Нет. Это невозможно.

— Почему?

— Я не могу сейчас выйти. В данный момент… Нет, я не могу.

— А если бы я еще был генеральным секретарем и дал вам такое распоряжение, вы и тогда бы этого не сделали?

— Мне трудно ответить на такой вопрос, господин Этьен. Я действительно не могу выйти. Маме нездоровится. Вы должны понять.

— Я понимаю, — сказал Марк. — До свидания.

— До свидания, господин генеральный секретарь.

Таким образом, ему оставалось только обратиться к Морнану — через это надо было пройти. Он помнил, что после приема, который устроил Драпье, Филипп предложил Кристине Ламбер отвезти ее домой. Он очень увивался вокруг нее, но, по-видимому, без особого успеха. Как бы то ни было, Марк прекрасно помнил, что они ушли вместе.

Итак, ему пришлось обратиться к Морнану; это ему не очень-то улыбалось, но другого выхода не было.

К телефону подошла Мари-Лор. Мари-Лор, какой он ее еще не знал, — надутая и язвительная. Она сразу начала пыжиться:

— Это вы? Ну, знаете! Вы?

Он попросил ее позвать к телефону Филиппа. Она нашла это «возмутительным».

— Вы при всех устраиваете ему сцену в «Ламете» и после этого к нему еще лезете. Вы поносите его на чем свет стоит, а потом к нему же и пристаете! Бог видит, что я не привыкла думать об этих ужасах, но я себя спрашиваю, уж нет ли у вас какого-то комплекса по отношению к нему или чего-нибудь в этом роде.

— Не задавайте себе столько вопросов, — сказал Марк. — Вы слишком красивы и изысканны, чтобы думать об этих ужасах.

— Забавно, иногда вам почти удается быть любезным.

— Боюсь, что да, — сказал Марк. — А теперь, пожалуйста, скажите ему, что его дружище хочет с ним говорить.

— Я думаю, что у него нет ни малейшего желания вас слушать.

— Разумеется, и даже больше того: ему это наверняка будет очень неприятно.

— Алло, — сказал Филипп. — Ты напрасно так думаешь. Я тебя слушаю. Мне безразлично, что ты скажешь, но я тебя слушаю. В чем дело?

— В тот вечер, когда у Драпье был прием, ты провожал домой Кристину Ламбер?

— Да. Ну и что?

— Ты помнишь ее адрес?

— Да. Улица… А почему ты спрашиваешь? Зачем тебе ее адрес?

— Какая улица?

— Я лучше оставлю это при себе. Ведь я ненадежный человек, не так ли? А есть сколько угодно надежных людей, которые с удовольствием дадут тебе справку. Всякий раз, когда ты нуждался во мне, я был к твоим услугам, но теперь — все. С этим покончено. И я даже рад случаю высказать тебе все, что я о тебе думаю. Я хотел сделать это еще в «Ламете». Ты знаешь, что я о тебе думаю? Нет? Хочешь, я тебе скажу?

— Валяй, — сказал Марк.

— Primo, я всегда считал тебя бездарью. Когда ты приехал из своего Немура, я сразу понял, что тебе грош цена. Терпеть не могу бездарных педантов! И все в Политехнической школе поняли, что ты типичная бездарь, жалкий зубрила, вообразивший о себе бог знает что. Правда, в тебе было что-то такое, что прельщало дураков, и еще ты обладал способностью, которую я за тобой всегда знал, тоже, быть может, характерной для бездарности, — вылезать, протискиваться вперед с какой-то наивной убежденностью, что ты имеешь на это право. Я даже думаю (извини меня, я только хочу поставить все точки над «i»), что ты никогда не останавливался перед тем, чтобы погубить товарища. И это-то позволило тебе в течение долгого времени сохранять свои иллюзии. Я думаю, ты понимаешь, на что я намекаю?

— Не совсем, — сказал Марк, — но все равно продолжай.

— Secundo, — сказал Филипп. — Ты совершенно лишен чувства юмора. Ты из тех людей, которые все принимают всерьез. Ты всегда был таким. Когда тебе невероятно повезло и тебя назначили генеральным секретарем, можно было по-разному к этому отнестись. Ты, не задумываясь, повел себя так, что стал смешон в глазах всех, и тебя все невзлюбили. Если бы ты был просто умный и удачливый человек, который сделал блестящую карьеру, против тебя никто ничего не имел бы, но ты сразу стал генеральным секретарем и принял это как должное. В сущности, ты всегда считал, что так оно и должно быть. Когда в первый раз ты появился в обществе, помнится у Мабори, в своем слишком коротком смокинге, все посмеивались над тобой. Мне сейчас напомнила Мари-Лор, что как раз в этот вечер Аньес Мабори и Мартина Дандело прозвали тебя цаплей. Не из-за смокинга — это достаточно простые и достаточно умные люди, чтобы простить человеку слишком короткий смокинг, нет, они дали тебе это прозвище, потому что ты так держался. И уже тогда я подумал, что ты слишком вульгарен и именно поэтому когда-нибудь непременно сорвешься. Даже поверить трудно, до чего важно, как человек воспитывался с детства. Будь ты получше воспитан, ты был бы безупречен. Когда там, на берегу озера, ты говорил все эти прекрасные слова, мне казалось, что ты в самом деле замечательный человек, но что-то мешало мне считать тебя действительно безупречным. Было в тебе что-то такое… ты понимаешь…

— Понимаю.

— А в тот день, когда мы завтракали на авеню Монтень, помнишь…

— Да. Прекрасно помню.

— Стоило посмотреть, как ты чистишь грушу, — я просто умирал со смеху.

— Не задерживайся на этом, переходи сразу к tertio.

— Tertio, — сказал Филипп, — я никогда не считал тебя человеком, на которого можно положиться. В твоей преданности Женеру было нечто чудовищное. Я имею в виду дело Морисса.

— Морисс работал в твоем отделе. Я уволил его на основании твоей докладной записки.

Морисс был одним из троих служащих, чьи лица еще и теперь стояли перед глазами Марка.

— Не помню, что было в моей докладной записке, но что я хорошо помню, так это лицо Морисса в ту минуту, когда он вышел из твоего кабинета. Ты знаешь, что я думаю обо всех этих людях, по мне, пропади они пропадом, но ты обошелся с этим человеком довольно гнусно, разве нет? Это мне открыло глаза, и я начал тебя остерегаться. Я понял, что интересы Женера для тебя превыше всего, и ради них ты способен предать самого верного друга. И я молил бога, чтобы мне никогда не пришлось попасть в зависимость от тебя. Тогда многие стали тебя остерегаться. Если бы ты знал, сколько людей разгадало, что в тебе сидит полицейский! Полицейский-фанатик. Твоим божеством был Женер, но мог бы быть кто угодно. Ты знаешь, почему из бездарных типов, вроде тебя, выходят такие хорошие жандармы? Потому что это в их поганой натуре.

— Это все? — спросил Марк. Он знал, что это все, что quatro не будет. Речи Морнана всегда состояли из трех пунктов, да quatro и не говорится. — Мне кажется, я тоже тебя знаю. Надеюсь, что теперь ты чувствуешь себя совсем хорошо. Надеюсь, что ты вновь обрел уважение к самому себе. За это я тебя и люблю. До свидания, дружище.

Марк повесил трубку. Он никогда не придавал особого значения мнению других о себе. Теперь он сомневался в том, что поступал правильно. Во мнении других всегда есть доля истины. Как бы ни были огрублены и искажены почти все черты, портрет в целом остается довольно похожим.

Минуту спустя он был опять на кухне и, сделав отличный бутерброд с ветчиной, пытался убедить себя в том, что съест его. Было без пяти десять.

И тут-то он вспомнил об одной записной книжке, которую Полетта держала в левом ящике стола. Она заносила туда адреса всех важных лиц и всех тех, кто мог когда-нибудь стать важным лицом. Последние страницы этой книжки были отведены для адресов служащих, которых надо было иметь возможность вызвать в любое время суток в случае чрезвычайных обстоятельств, например биржевой паники или разразившееся войны. Он был уверен, что найдет там адрес Ламбер.

Он подумал, не позвонить ли привратнику.

Если бы в банке был прежний привратник, он, не задумываясь, так и сделал бы. Но Драпье его уволил. Он съехал под рождество, когда валил снег. Бумаги о его увольнении пришлось подписать Марку. Но старик не был на него в обиде, он все понимал. За себя он не беспокоился, он только волновался за свою старуху. «Здесь написано, где я буду жить, — сказал он Марку, — и я бы попросил вас и господина Женера как-нибудь невзначай навестить нас в ближайшее время. Это доставило бы ей удовольствие, помогло бы свыкнуться…» — «Идет, — сказал Марк. — Я вам это обещаю».

Его преемник был бывший полицейский, человек ненадежный.

Марк снова проехал через весь Париж. Париж безлюдный и прекрасный, каким он бывает от десяти до одиннадцати. Полная луна, озаряющая купол Гран Пале, порывы ветра на пустынных перекрестках, ярко освещенная площадь Согласия — все это вместе создавало впечатление праздника в мертвом городе. Через час, когда люди начнут выходить из театров (к тому времени он уже будет возвращаться), это волшебство исчезнет. Но теперь ему было даже трудно представить себе заполненные публикой театральные залы.

Он остановил машину на улице Пепиньер и открыл служебный вход: Женер, любивший церемонии и символы, когда-то вручил ему ключ от этой двери на обеде у Лассера, где присутствовали Дандело, Ласери, — словом, те же, что и всегда. Он поднялся по маленькой лестнице, которая вела в холл, но не сел в лифт. Сколько раз он приходил сюда вот так в темноте, как вор! Только обычно он садился в лифт.

Он нашел записную книжку в ящике стола и адрес Ламбер на последней странице.

Он погасил свет и с минуту тихо сидел, вслушиваясь в тишину, бездонную тишину опустевшего банка.

И тут он вдруг почувствовал тишину, царившую в нем самом, — тишину пустоты. Как ни странно, до этой минуты она не удивляла его, он ее даже не сознавал. Он дал себе слово не смотреть на вещи трагически, гнать от себя горькие мысли, но ему это слишком хорошо удавалось, решительно слишком хорошо: у него не было ни единой мысли — ни горькой, ни какой бы то ни было. Он с тревогой видел, что не способен извлечь урок из того, что с ним произошло.

Даже когда его в этом уверяли, даже в тех редких случаях, когда он мог бы, не слишком покривив душой, согласиться с этим, он не считал себя выдающимся человеком. Умным — да. В течение целого периода своей жизни, героического периода, когда ему был присущ известный романтизм (глупое слово, но точное, или, вернее, то слово, которое в данном случае само приходит на язык, а быть может, и следует судить о себе по словам, которые приходят вам на язык), когда у него было мужество, а к тому же свободное время, он посвящал час в день критике чужих идей, исходя из своих собственных. Потом почти без всякого перехода начался долгий и довольно однообразный период, до отказа заполненный деловой суетой и ознаменованный лишь двумя или тремя событиями (начало войны в Корее, сближение с Денизой, окончание индокитайской войны), которые давали пищу его уму и научили его подвергать критике свои собственные идеи, исходя из чужих идей. Он прекрасно понимал, что между этими двумя формами мышления была немаловажная разница. У него, понятно, уже не было времени для того, чтобы задумываться над «проклятыми вопросами», да не было и вкуса к этому; прежде они мучили его, теперь он отмахивался от них и, плывя по течению, был способен с сегодня на завтра совершенно изменить свой взгляд на вещи.

Неверно думать, что с возрастом человек становится все умнее. Бывает наоборот — он ужасающе регрессирует. Марк потерял в этом банке не только молодость, «лучшие годы жизни», но и умение мыслить и жить по-своему. Он не мог бы сказать, когда это началось. До сих пор он не знал, что умственные способности можно утратить, как и все остальное. Он чувствовал себя опустошенным и обнищавшим.

Время от времени он читал какой-нибудь роман — только этим он еще поддерживал то, что не называл, не решался называть своей культурой. Прочесть один роман в месяц, словно выполняя положенный ритуал, он считал вполне достаточным, и если, случалось, останавливал внимание на какой-нибудь фразе, то только по одной причине: его удивляло, что есть или по крайней мере могут быть люди с таким сложным душевным миром.

Он стал очень простым существом. Это его не радовало. Не исключено, что он мог стать человеком чрезвычайно утонченным и умным. Этого не произошло — то ли потому, что он увяз в трясине этого банка, то ли потому, что у него действительно не было для этого данных. Он склонялся ко второму.

Он сам — Женер — Драпье… Драпье — Женер — он сам… Марк не мог выйти из этого замкнутого круга. Ему хотелось бы, чтобы у него были высокомерные, немного крамольные мысли. Если бы он понимал ход истории, он мог бы смотреть на себя, как на политическую жертву. Но он вовсе не был политической жертвой. К тому же он всегда отказывался допустить, что история ходит, как человек.

И вот потому-то он так страдал, хотя по нему этого не было видно.

Он встал. В окне краснели отблески вывесок, горевших на бульваре, всех вывесок квартала Сен-Лазар. У него было простое и счастливое детство. Он мог бы написать какую-нибудь диссертацию, преподавать латынь в провинции или торговать лошадьми на озере Чад. Он чувствовал одно только отвращение при мысли о том, что ему придется столько говорить, чтобы убедить Кристину Ламбер сказать правду, хотя это ничего не изменит. «Ты обаятелен, — как-то раз сказала ему Дениза, — и вдвойне обаятелен потому, что у тебя всегда такой вид, будто ты не замечаешь этого». Он не знал, как себя повести. По тем немногим словам, которые Кристина Ламбер произнесла по телефону, он понял, что она в смятении. Пустить в ход свое обаяние было бы, пожалуй, неплохо, но он был просто не способен заключить ее в объятия и заговорить о том, как он подавлен, о том, что она должна его понять, что она нужна ему больше всех на свете, что только она может вернуть ему веру в будущее. Он чувствовал отвращение к красивым словам и вообще ко всяким словам. Он еще никогда ни на ком не испытывал своего обаяния, по крайней мере умышленно, если не считать одной пухленькой брюнетки, с которой они поладили так быстро, что ему было трудно судить, какую роль здесь сыграло его обаяние.

Когда он уже собирался уходить, открылась дверь, и в ту же минуту зажглись все лампы. Привратник спрятал в карман свой фонарик. Это был полный рыжий человек, уже немолодой, в плотно облегавшей его тело одежде — черном свитере, брюках из толстого черного сукна, короче, во всем черном, как и подобает блюстителю порядка. Он уставился на Марка, стараясь придать своему лицу свирепое выражение, но по глазам его было видно, что он доволен.

— Вы не имеете права находиться здесь, — сказал он. — Полагаю, вам это известно?

— Мне этого никто не говорил, — ответил Марк, — но я вам верю.

— Как вы вошли?

— Не волнуйтесь, я ухожу.

— Вы что-нибудь взяли?

— Еще бы, кучу всяких вещей.

— Не отшучивайтесь, — сказал привратник. — Зачем же вы пришли, если ничего не хотели взять? У меня есть распоряжение.

— Какое распоряжение?

— Я не должен вас сюда пускать.

— Будьте спокойны, я никому не скажу.

Привратник грустно улыбнулся, словно оценил иронию, прозвучавшую в словах Марка, и сказал:

— Очень жаль, но мне придется вас обыскать.

— Ну, ну, без глупостей!

— Я имею на это право. У меня есть распоряжение.

— Вы этого не сделаете, — сказал Марк и спокойно застегнул пальто. — Еще чего не хватало.

— Что вы воображаете? Я и не с такими справлялся!

— Возможно. Рад за вас. Что ж, действуйте.

Привратник пожал плечами.

— Вы что, с ума сошли? — сказал он. — Уж не думаете ли вы, что я стану с вами драться? На вашем месте я спокойно дал бы себя обыскать, и дело с концом.

— Не выйдет, — сказал Марк.

— Прекрасно. В таком случае попрошу вас следовать за мной.

— Понятно, — сказал Марк. — Сразу видно, что для вас это дело привычное.

— Что?

— Произносить такие фразы.

Они вышли в коридор.

— Сюда, — сказал привратник.

Они с минуту шли молча. Привратник опять зажег свой фонарь.

— Вы принимаете меня за шпика, да? А я только выполняю свои обязанности, соблюдаю инструкции. Все принимают меня за шпика, и знаете почему? Потому что я раньше служил в полиции. Из-за этого все и говорят, что я веду себя, как шпик.

— Понимаю, — сказал Марк, — тут уж ничего не поделаешь.

— Если бы не это, все, что я делаю, казалось бы в порядке вещей. Обойдемся без лифта, так будет лучше.

Марк не спросил, почему так будет лучше. Через окно, выходившее в коридор, Марк увидел свет в кабинете Драпье.

Не успел привратник постучать в дверь, как Драпье открыл.

— Счастлив вас видеть, — сказал он, впуская Марка в кабинет, и хотел было протянуть ему руку, но вовремя удержался, — счастлив вас видеть именно теперь!

В кресле сидел Женер. Увидев Марка, он вскочил. Марк заметил, что у него совсем старое лицо.

— Добрый вечер, Марк, — пролепетал Женер.

Марк, не ответив ему, повернулся к Драпье.

При взгляде на Женера в глаза бросались не столько его лиловые губы и красные прожилки на щеках, сколько белый круг, явственно обозначавшийся вокруг рта, как это бывает у стариков в минуты волнения, белый круг, казалось нарисованный мелом, делавший его лицо похожим на маску клоуна.

— Садитесь, — сказал Драпье. Марк не тронулся с места.

«Мне-то что, — думал он, — но ему в его шестьдесят пять лет нелегко пережить такую минуту. Чего бы он только не дал, чтобы избежать этой встречи?» Впрочем, Марк отнюдь не был уверен, что Женер что-нибудь дал бы за это. Он был человек мужественный и умел отвечать за себя.

— Можно с вами поговорить? — спросил Драпье.

— Я не вижу в этом необходимости, — сказал Марк.

— Послушайте-ка, — сказал Драпье, — послушайте-ка, вы оба. Не я пришел к вам, а вы ко мне.

— Но что касается меня, — сказал Марк, — то я, во всяком случае, не собирался разговаривать с вами.

Драпье улыбнулся, потом засмеялся — он понял, что ему нет надобности объяснять, зачем пришел к нему Женер.

— Не глупите, — сказал тот непривычным для Марка сухим, категорическим тоном. — Будьте уверены, вам не удастся убедить Марка Этьена, что я пришел сюда не для того, чтобы отстаивать его интересы.

— У меня больше нет никаких интересов, связанных с этим банком, — сказал Марк. Он произнес это, не повышая голоса, даже без нотки презрения — просто констатируя факт.

— Марк, — вздохнул Женер, — вы всегда были таким: когда дело касается вас, вы ничего не понимаете, ни о чем не догадываетесь.

— Вы мне противны, Женер, — сказал Драпье. — Вы мне глубоко противны.

Марк повернулся к Женеру. Тот провел по лбу своей морщинистой рукой и прикрыл ею глаза.

— Знаете, зачем он пришел? — спросил Драпье, проследив за взглядом Марка и повернувшись к нему на своем вращающемся кресле.

— Знаю, — сказал Марк. — Чтобы заверить вас, что он не имеет никакого отношения ко всей этой истории. Он пришел сказать вам, что он сделал все, чтобы меня удержать, и что…

— Неправда, — сказал Женер.

— Что? Что неправда?

— Я вовсе не говорил, что…

— Вы только об этом и говорили! Не пытайтесь отпираться — он это знает. Вы же видите, он это знает!

— Нет, нет. Он сказал это сгоряча. Правда, Марк?

— «Драпье, дорогой Драпье, — заговорил Драпье плаксивым голосом, совсем не похожим на голос Женера, которого он пытался передразнить, и Марку показалось забавным, что Драпье или кто-нибудь еще может так представлять себе характер Женера. — Драпье, дорогой Драпье, я способен на многое, но настраивать этого мальчишку против вас! Поверьте…» Что же, я все это выдумываю? Он когда-нибудь признавался вам, что способен на многое? Почему я должен был ему верить? Почему большинство людей склонно ему верить? Так он вас действительно удерживал? Что он сделал для того, чтобы вас удержать?

— Немало, — сказал Марк. — В ход были пущены разные средства.

— Не можете ли вы сказать, какие именно?

Марк снова посмотрел на Женера, и тот, по-видимому, почувствовал его взгляд, потому что отнял руку от глаз и провел ею по волосам. Даже когда Женер, казалось, был при смерти, он не выглядел так жалко. Однако взгляд его оставался все тем же — открытым, ласковым, почти нежным.

— Я мог бы оказать ему еще и эту услугу, — сказал Марк, — но лучше воздержусь.

— Хорошо, — сказал Драпье. — Я вам верю.

Он встал и подошел к Марку.

— Я очень рад, — продолжал он. — Рад, что это исходит от вас. Знаете, кто вы, Этьен? Политикан, жалкий политикан!

— Не думаю, — сказал Марк. — Тогда, конечно, все было бы проще, но я…

— Нет, — прервал его Женер. — Я могу подтвердить, что Этьен никогда не принадлежал ни к какой политической партии.

— Что вы об этом знаете? Откуда вы это знаете? Разве вы наводили справки о нем?

— Конечно, — совершенно спокойно ответил Женер. — В самом начале. Он это знает.

— Да, — сказал Марк. — Я это знаю.

Драпье резко повернулся к Женеру и сказал:

— А о Кавайя вы тоже наводили справки?

— При чем тут Кавайя?

— Не знаю, — сказал Драпье. — Просто мне хочется поговорить о Кавайя. Как только Этьен вошел в эту комнату, я понял, что должен поговорить о Кавайя.

— Не смейте! — крикнул Женер, протестующе воздев руки, и этот жест, которым он безуспешно пытался выразить негодование, старчески бессильный жест был довольно трогателен. — Что вы знаете об этом деле? Что может такой человек, как вы…

— Такой человек, как я, видал виды. Правда, в то время я еще не принадлежал к вашим кругам, но, быть может, вы знаете, что я имел честь предстать перед судом? Быть может, вам известно, Этьен, что я имел эту честь?

— Да, — сказал Марк.

Он не сказал: «Я не считаю это честью». Не потому, что не хотел, чтобы его приняли за человека, который занимается политикой, а потому что прекрасно понимал, что Драпье (а возможно, даже несомненно, и Женер) ждут от него этих слов. Драпье подождал еще с минуту, потом прошел через всю комнату к своему письменному столу, взял с него какую-то бумагу и, даже не взглянув на нее, произнес напыщенным, театральным тоном: — Это было тринадцатого февраля 1945 года. — Потом добавил: — Меня судили в то же время, в тот же день, на том же судебном заседании, что и Кавайя.

— Что вы делаете, Драпье, — проговорил Женер, — что вы делаете?..

— Этьен, вы слышали о некоем Кавайя?

Марк не ответил.

— Брюннер выкопал его в Нанси. Поймите меня правильно: я пытаюсь разгадать, ради чего вы сломали себе шею, как дурак. Поэтому я и рассказываю вам о Кавайя. Не знаю, заметили ли вы это, но Женер имеет пристрастие к молодым людям, подающим надежды. Охотнее всего он берет их прямо из колыбели. Кавайя Брюннер выкопал в Нанси. Это был очень способный молодой человек, безусловно, не менее способный, чем вы. Провинциал, трудившийся в поте лица и ослепленный перспективой, которая перед ним открылась, он так ничего и не понял — ни тогда, ни позже. Потому что Женер, разумеется, любил его, как сына. Он сделал для него даже то, чего не сделал для вас: взял его к себе в дом, кормил и поил. Потом…

— Никто не имеет права говорить об истории с Кавайя! — вскричал Женер.

На этот раз ему удалось встать, отодвинув назад кресло. Теперь все трое стояли, и двоим из них было страшно — Марк не мог скрыть от себя, что ему страшно.

— Никто, кроме меня! Никто не знает драмы Кавайя. Никто, кроме меня! Но вы, Драпье, позволяете себе говорить, так вы уверены во всем!

— Потом, — продолжал Драпье, — во время оккупации, не в самом начале, а немного позже, Женер и Брюннер по причинам, которые, полагаю, нет надобности вам объяснять, уехали на отдых, а Кавайя остался как честный, но совершенно незначительный представитель обоих кузенов. И как ни странно, состояние Женера, настоящее состояние Женера сложилось именно в это время.

— Вы бредите, Драпье!

— Мне кажется, можно отдать справедливость Кавайя: он работал не ради денег. Он работал ради Женера, вы понимаете, что я хочу сказать? Этот невзрачный провинциал, получавший у Женера каких-нибудь пять тысяч франков в месяц, а может быть и меньше, сумел — невероятная вещь! — убедить немцев, что он наиболее подходящий человек для того, чтобы действовать в интересах «И. Г. Фарбениндустри».

— Это бред! — повторил Женер. — Я никогда не вступал в сделки с «И. Г. Фарбениндустри»!

— Вы клянетесь в этом? — спросил Драпье. — Вы можете дать честное слово, что это так? — Он сел в свое вертящееся кресло, открыл ящик стола и достал оттуда какую-то папку. — В вашем распоряжении одна минута. Даете вы честное слово?

— Вам?

Женер схватился рукой за спинку стула. Было слышно, как он тяжело дышит. Он засмеялся, но маска смеха тут же спала с его лица.

— По правде говоря, — сказал он, — мне до сих пор еще не приходило в голову, что по такому поводу от меня может потребовать честного слова человек, чье прошлое…

— Поосторожнее, — сказал Драпье. — На вашем месте я бы воздержался от громких слов. Вы рискуете испортить благоприятное впечатление, которое произвел на меня ваш визит. — Он тоже засмеялся и тоже сразу оборвал смех. — Так как же насчет честного слова? Дайте его, если это вас больше устраивает, Этьену. Хоть он и не политик, я полагаю, ему очень хотелось бы услышать от вас, что вы никогда не получали деньги от «И. Г. Фарбениндустри».

— Нет, — сказал Марк.

— Вот великодушный человек, — сказал Драпье. — Поблагодарите его, Женер. Таких, как он, вам больше не сыскать! — Он открыл папку и перевернул два листа. Не в силах вынести воцарившуюся тишину, Женер кашлянул. — Однако я хочу сказать другое. Это касается пресловутого судебного заседания тринадцатого февраля. Кавайя судили до меня, и, должен сказать, ему куда меньше повезло. На редкость некрасивый, почти уродливый, бедняга был совершенно подавлен. Он попросил вызвать в качестве свидетеля Женера. Женера ждали, но он не приехал. Он прислал письмо. Прекрасное письмо. Одно из самых прекрасных писем, какие я знаю. Любовное письмо, вы понимаете?

— Да, прекрасно понимаю, — сказал Марк.

— Он ни в чем не обвинял Кавайя. Он писал, что слишком любит этого человека, чтобы его судить.

Он просил понять его. Забавнее всего в эту минуту был вид Кавайя…

— Представляю себе, — сказал Марк. — Надо думать, вид у него был ужасный.

— Вы работали с Женером десять лет, не так ли? Когда я спрашивал вас об этом, я имел в виду…

— Понимаю, — сказал Марк, — вы имели в виду эту историю, и я…

— Вы ее знали? Я не сообщил вам ничего нового?

— Решительно ничего, — сказал Марк. — Я все это знал.

До сих пор он считал себя неспособным лгать, не будучи уверенным, что это действительно необходимо. Женер коснулся его руки и произнес:

— Марк, почему вы лжете?

Марк посмотрел на него. На лице Женера не было написано ни тени лукавства — оно напоминало морду доброй, умной лошади.

— Почему гнев заставляет вас лгать? — сказал он. — Как вы можете это знать, когда этого не было?

— Я могу теперь идти? — спросил Марк.

Он направился к двери, но Женер тем временем заговорил:

— Чего только они не способны выдумать, чтобы оторвать вас от меня! Богу известно, что мы с вами боролись против этих людей. Я долго боролся вместе с вами и до вас, но теперь я устал и не хочу больше бороться. Я скоро сойду в могилу, но сойду в могилу, не запятнав своей чести! Отрекитесь от меня, я ничего не скажу! Отрекитесь от меня, теперь это уже не имеет значения!

Марк не понимал этого языка, метафоричного, как библия.