Синий аметист

Константинов Петр

Часть третья

 

 

1

Уже третий день стояла пасмурная погода. Похолодало, деревья во дворе тревожно шумели.

Димитру Джумалии эта резкая перемена погоды была не в новинку. Ежегодно в августе погода вдруг резко менялась, и это всегда напоминало ему об осени, навевало мрачные мысли. В такие дни сильнее давали себя знать и тупые ревматические боли в плече.

В эти дни Джумалия был еще более хмурым, чем обычно. Два дня не ходил в торговую часть города — Тахтакале. Сидя на деревянной лавке под навесом у входа в дом, он медленно прихлебывал кофе и смотрел на все еще пышную зелень во дворе.

В последнее время он вообще стал затворником, лишь изредка вечером наведывался в дом брата напротив, чтобы повидать Жейну.

Приподнятое настроение, овладевшее им вначале, когда были достигнуты первые успехи в войне, внезапная надежда, неопределенная, но радостная, постепенно испарились, задушенные монотонностью его существования. Отход русских по ту сторону Стара-Планины, слухи о мирных переговорах вновь сломили его дух, и старик, своенравный и замкнутый по натуре, сидел неподвижно часами, уставившись на клумбу с петуньями, и вновь и вновь размышлял о том, есть ли на свете сила, способная сокрушить зло, или же все будет идти так, как шло прежде из века в век. А перемены, которые действительно наступали, — разве не несли они с собой в первую очередь обман и ложь? Разве машины и фабрики Палазова не были более проклятием, чем благодатью? Разве не отнимали они у человека его хлеб, его радость?

Стук в ворота вывел старика из задумчивости. Он посмотрел на часы: было двенадцать по турецкому времени.

В отличие от большинства торговцев в городе, давно уже живущих по европейскому времени, Димитр Джумалия по-прежнему сверял свои карманные часы с пушечным выстрелом, ежевечерне возвещавшим заход солнца. Ненавидевший все турецкое, старый мастер тем не менее никак не мог отказаться от этой своей привычки.

Джумалия встал, вышел на тротуар перед навесом и приложил ладонь козырьком к глазам. Это был учитель Лука Христофоров. Иногда он останавливался поговорить, но в последнее время делал это очень редко.

— Добрый день, бай Димитр, — приветствовал он старого мастера, бодро взмахнув рукой, в которой держал свернутые в трубку газеты.

— День добрый, Лука, — ответил мастер, — ты с площади?

— Оттуда, — подтвердил Христофоров. — Кисяков попросил передать тебе эти документы.

И, улыбнувшись, прибавил:

— Есть у меня и новости для тебя…

— Новости? — Джумалия поднял брови, сцепил руки за спиной.

— Да, бай Димитр, новости — с войны…

— Ну что ж, говори, послушаем, что это за новости… — старик вернулся на прежнее место и снова уселся на лавке.

Лука сел напротив, положил документы на стол и, вытерев платком лицо, медленно, подчеркивая каждое слово, произнес:

— Туркам крышка! Сулейман-паша вернулся в Заар… Ни через Шипкинский, ни через Хаинбоазский перевал ему не удалось пройти. Вот такие дела!

И он ударил кулаком по подушке, лежавшей на лавке.

Зная горячий темперамент учителя, Джумалия лишь кивнул головой и произнес:

— Все это хорошо, но скажи мне, где сейчас Гурко?… Это важнее.

— Этого я не могу тебе сказать, бай Димитр, — ответил учитель, — но пятнадцать дней топтаться на месте у Шипкинского перевала с сорока тысячами человек и не сделать ни шага вперед — большего позора невозможно себе представить!.. Каждый день турки по десять раз ходили в атаку — и все напрасно!

Задумчиво покачав головой, Джумалия сказал:

— Война сильно затянулась, Лука, и это плохо… Что из того, что Сулейман-паша вернулся в Заар. Люди-то его с ним, ведь это большая сила. И еще эти мирные переговоры… они не дают мне покоя…

— Какие переговоры, — учитель встал, — это лишь слухи. Кому взбредет в голову топить себя ради Турции? Опять же в Англии не один Дизраэли, есть оппозиция, парламент, общественное мнение…

— Да кто станет спрашивать оппозицию, если, скажем, надо будет не допустить Россию к Дарданеллам? Будто уж люди из одной лавочки могут схватить друг друга за глотку из-за наших интересов! Все это пустая болтовня… Англия… Франция… Один лишь звон…

— Не забывай, бай Димитр, сейчас в Европе другая обстановка, — учитель принялся шагать взад-вперед. — Есть и другие государства, великие силы. Мир изменился, произошли революции, одна за другой образуются республики.

— Ну что ты заладил — революции, республики… Словно не во время твоих революций больше всего людей поубивали…

Учитель остановился и поднял назидательно палец:

— Ты не прав, бай Димитр… Это очищение, очищение во имя великих идеалов…

— Очищение… — махнул рукой старый мастер. — Турки тоже совершают очищение ради своей веры… Какое же это очищение, когда людей убиваешь…

Христофоров подошел к столу.

— Кровь революций, бай Димитр, будит умы, заставляет людей мыслить яснее и правильнее… В противном случае мир покроется плесенью… протухнет, погибнет…

Джумалиев тоже встал, приблизился к учителю.

— Почему людям для того, чтобы мыслить, нужна кровь, а не разум? — ударил он тыльной стороной ладони по столу.

— А потому, что разум у каждого свой, а кровь одинаковая у всех, бай Димитр… Вот поэтому…

И он махнул рукой, словно хотел сказать, что сейчас ему не до спора на эту тему. Повернулся, взглянул на часы.

— Да, чуть не забыл, — хлопнул он себя по лбу, — я встретил сына хаджи Стойо — Павла. Он спросил, где можно тебя найти. Я сказал, что в первой половине дня ты наверняка будешь дома.

Старый мастер, вновь впавший в мрачное настроение, хотел было что-то возразить, но передумал и произнес:

— Пусть зайдет… Он, по крайней мере, разумный парень… А отца его терпеть не могу, жадность совсем его заела…

— Это верно… — кивнул Христофоров. — Потому-то я и говорю: единственное спасение — революция, баррикады и Марсельеза.

— Ерунда… — свел брови Джумалия. — Одна пустая трескотня…

Лука вернулся к столу.

— Забыл газеты. Недавно в кофейне подозвал меня Айдер-бег, чтобы я почитал ему французские газеты… Прочел я ему выдержки поострее, добавил кое-что и от себя в адрес турок… Он слушает и только хмурится…

— Не зарывайся, — покачал головой Джумалия, — ведь в апреле прошлого года тебя ни за что в тюрьму пихнули, за один только твой язык…

Они подошли к воротам. Лука Христофоров еще немного поговорил со старым мастером, потом попрощался и пошел вверх по улице к школе.

Джумалия медленно возвратился под навес. Протянув руку к столу, неохотно взял торговые документы.

Хлопнула калитка. Старик поглядел в ту сторону и увидел за деревьями Павла Данова. Старый мастер встал. Павел заметил его, только когда вышел на дорожку у самшитов.

— Доброе утро, бай Димитр, — поздоровался юноша и пошел напрямик вдоль клубы.

— Доброе утро, Павел, — отозвался Джумалия. — Иди сюда, иди… Давненько ты ко мне не заглядывал…

Пожав гостю руку, пригласил сесть и сам опустился на лавку.

— Вы, молодые, — продолжал он, открывая эбеновую табакерку с резаным табаком и ставя ее перед Павлом, — как уедете учиться в разные там лицеи, совсем нас забываете. Раньше, бывало, всегда забегал ко мне на часок-другой поболтать… А теперь я тебя вообще не вижу…

Павел, смущенно улыбаясь, устало протер глаза.

— Не в этом дело, бай Димитр, — покачал он головой. — Времена настали такие. Сам видишь — война, паника…

— Война… — недовольно отмахнулся Джумалия. — Что из того, что война. — И, словно внезапно вспомнив что-то, раздраженно продолжил: — Но, как видишь, кое-кому война выгодна… Фабрикантам… Перекупщикам… Деньги делают, товары продают… им плевать, что война… Быть в барыше — вот что важно…

Джумалия откинулся назад и оперся рукой о поджатую по-турецки ногу.

— Раньше, Павел, здесь, в местах близ Карлово и Копривштицы, торговля была почетным занятием. Быть торговцем значило, что ты первый среди людей, уважаешь свой род и другим помогаешь… А теперь что? Плевали они на имя свое, на род свой. Стали хуже турецких разбойников… Веру свою, мать свою — все готовы продать… Все…

Лицо старика побагровело, глаза негодующе засверкали. Он презрительно скривил губы и умолк.

Павел немного помолчал, словно выжидая, пока старик успокоится, потом быстро произнес:

— Причина этого — отрыв человека от земли. Отсюда и озлобление друг против друга. Потому и рушатся нравы, общество, традиции…

— Причина — людская алчность! — отрезал Джумалия.

Павел медленно вымолвил:

— Война многое разрешит, бай Димитр, все изменится.

Джумалия искоса взглянул на него.

— Война, — сказал он раздраженно. — Конца не видно этой войне… Русские отошли за Стара-Планину, остановились у Плевена. Сейчас стоят там… Что будет дальше — одному богу известно…

— Отступление, осада Плевена — это все временные явления. Турция будет разбита! Может быть, Англия стянет весь свой флот в Босфор. Это все политика. Политические расчеты куда тоньше торговых. Но Турцию разобьют…

Джумалия покачал головой и усмехнулся:

— Слышал бы тебя отец…

— Мой отец — сам по себе, бай Димитр, — возразил Павел, — в такие времена, как сейчас, каждый должен быть чист перед своей совестью.

На щеках Павла выступил легкий румянец, глаза смотрели серьезно за стеклами очков. Вынув платок, он вытер им пот со лба.

— Я потому и пришел… — произнес он после короткого молчания. — Мы знаем друг друга, бай Димитр, ты меня знаешь, поэтому давай без лишних слов… Мне нужна твоя помощь…

Джумалия уставился на молодого человека, брови его озадаченно поднялись.

— Тут такое дело, — продолжал Павел, — У тебя есть барак на другом склоне Бунарджика, над бахчами. Сейчас там никого нет. Дай нам, пожалуйста, ключ от этого барака и, если можно, прямо сейчас… Не буду от тебя скрывать — нужно дать приют одному человеку. — Павел открыто взглянул в глаза старику. — Человеку, которого преследуют. А ему нужно иметь доступ в город.

Джумалия был ошеломлен. Мысли его лихорадочно скакали — об этом можно было судить по растерянному взгляду.

Павел это почувствовал и сказал спокойно и твердо:

— Думаю, что я не ошибся, обратившись к тебе, бай Димитр…

Старый мастер покачал головой:

— Ты не ошибся, Павел, это правда… Но тебя-то я до сих пор не знал…

И Джумалия смерил взглядом юношу, прищурив глаза, будто видел перед собой что-то новое, незнакомое и непонятное.

Прошло несколько минут. Джумалия встал, поглядел на свои большие руки, потом поднял глаза на Павла:

— Ключ я тебе дам. Но ты мне скажешь, кого вы приютите в бараке. Кто этот человек?

Павел мгновение помолчал. Затем коротко произнес:

— Борис Грозев.

Джумалия медленно опустился на лавку. Глаза его вновь выражали недоумение, растерянность, удивление.

— Борис Грозев? — переспросил он. — Представитель Режии и Шнейдера?

— Он самый, — ответил Павел.

Старик откинулся назад.

— Что это значит, голубчик? — спросил он глухим голосом.

— Это значит, что Борис Грозев служит народному делу, что это, возможно, известно мютесарифству, и поэтому у Грозева должно быть надежное убежище…

Джумалия медленно поднял руку и перекрестился.

— Господи!.. — только и мог вымолвить он, глядя на большие кованые двери, ведущие на верхний этаж дома.

 

2

Грозев любил перебирать в уме медленно, со всеми подробностями все произошедшее с ним, но лишь тогда, когда все уже бывало позади. В момент действия он руководствовался единственно интуицией и быстрым, мгновенным рефлексом. Они позволяли ему принимать самое правильное решение. В этом, вероятно, крылась тайна «счастливой случайности», которая всегда ему сопутствовала. Но когда все опасности оказывались позади, он, оставшись наедине с собой, начинал тщательно и дотошно оценивать все, что с ним произошло. И делал это словно не он, а какой-то совсем другой человек, живший в нем. Сейчас, во мраке барака, пережитое как бы утратило свою остроту, но помнилось отчетливо и ярко.

Борису не хватало воздуха, но он продолжал плыть под водой, выбрасывая вперед руки, торопясь быстрее достичь другого берега. Наконец, коснулся руками глинистой почвы обрыва и медленно подтянулся, ухватившись за какие-то корни. Высунул голову из воды, и воздух благодатной струей устремился в легкие. Над ним нависала береговая круча, и с этого спасительного места он увидел весь противоположный берег.

До полудня все еще мелькали конные патрули. Два раза конвойные черкесы гнали группы крестьян, убежавших из большого каравана. Грозев стоял в воде, держась за скользкие кривые корни старой ивы. В единственном сухом месте — впадинке, выдолбленной в глине водой, — лежал его пистолет. Он уже не чувствовал рук, раскисшие от воды ботинки сжимали ноги, словно железным капканом. Его мутило от голода. Небо, река, поле, которые он видел в узкий просвет в корнях, казались ему нереальными.

Когда он, наконец, вылез из воды, вокруг уже совсем стемнело. Ветер стих. Грозев опустился на сухую, еще теплую от солнца траву и лежал до тех пор, пока снова не стал ощущать руки и ноги. Вода медленно стекала с его одежды. Нащупав под рубахой три картофелины, он сел и неторопливо съел две из них, глядя на темный берег Марицы в сторону Тырново-Сеймен. Оттуда доносился едва уловимый запах гари.

Поев, Борис огляделся, увидел поблизости кустарник, забрался туда и тотчас уснул, совсем смутно представляя, где находится и который теперь час, но помня, что, несмотря ни на что, он должен добраться до Пловдива.

На другой день, когда он двинулся по дороге к Хаджи-Элесу, ему неожиданно повезло.

Далеко позади на пыльной дороге показалась телега. Она ехала медленно, и только на спусках тихий ее скрип нарушал знойную тишину.

Когда телега поравнялась с ним, Грозев увидел возницу. Это был тулчанский цыган. Грозев определил это по зеленому поясу и пышной рыжей бороде, почти целиком закрывавшей лицо. Цыган возвращался из турецких лагерей, где продавал подковы и конскую упряжь. Войска двинулись на север, и он торопился сейчас в Пазарджик.

Грозев заговорил с ним по-валахски, и это сразу расположило к нему одинокого возницу. Когда Борис вскочил на телегу и зарылся в сене, тот обернулся и сказал:

— Будем ехать потихоньку… Останавливаться, когда душе угодно… Ты будешь моим напарником…

Он хлестнул кнутом, и телега затряслась на ухабах.

Грозев потрогал небритый подбородок и с облегчением понял, что цыган принял его за бродягу.

Спустя неделю ночью Грозев постучал, как было условлено, в заднее окошко постоялого двора, принадлежащего Тырневу. Измученный голодом и ночной дорогой, он еле держался на ногах. В Пловдиве стало меньше войск, и город показался Борису тихим, успокоенным, таким же безмятежным, как прежде. Это его спокойствие сейчас еще больше угнетало Бориса.

Нерадостными были и новости, сообщенные Тырневым. Взрыв склада, гибель Жестянщика и Искро, разгул насилия в Каршияке, казнь в городе десятков людей, привезенных из Карлово, — все это были новости, которых Грозев ожидал после неудачи, постигшей отряд Гурко, но сейчас они показались ему чреватыми самыми тяжелыми последствиями.

— А ты вообще не должен появляться в городе, — сказал под конец Тырнев, — хорошо, что пришел ночью…

Он прошел в дальний угол, приподнял один из ящиков и. вернувшись, протянул Грозеву конверт, который принесла Жейна в ту тревожную ночь.

Грозев развернул коротенькое письмо, написанное братом Блыскова. При первой же попытке связаться в Константинопольском порту с австрийским курьером, который должен был прибыть из Бухареста, Добрев и Блысков были арестованы.

Борис поднял голову и посмотрел на Тырнева.

— Это было пятнадцать дней назад, — сказал хозяин постоялого двора, — а позавчера Бруцев узнал через одного из служащих компании Гирша, что на все железнодорожные станции до Одрина передано описание твоих примет.

Грозев молча смотрел перед собой. Становилось еще сложнее и труднее.

— Нет сомнений, что мютесарифству все известно, и они только и ждут твоего возвращения, — продолжал Тырнев. — Самое разумное сейчас — найти тебе другое убежище.

— Хорошо, но где? — взглянул на него Грозев.

Христо Тырнев немного подумал.

— В каком-нибудь бараке на Бунарджике. Туда легко будет приходить к тебе через грабовый лес.

И вот теперь, сидя в бараке, впервые за эти несколько недель он спокойно мог дать себе отчет во всем.

Он искал причину ареста Добрева и Блыскова в Константинополе. Предполагал предательство, но допускал и случайность. Думал о постоялом дворе Меджидкьошк, об отступлении русских, о резне в Карлово. Сквозь пелену пыли, поднимаемой суховеем, видел длинные вереницы людей вдоль Марицы, пропадающие на равнине, полуголого ребенка, скачущего по полю. Все это смешивалось в голове, мысли хаотически путались, превращаясь в кошмар.

Борис сел в постели и долго сидел, уставившись в непроглядную тьму. Потом подошел к открытому окну, облокотился на подоконник. На него пахнуло речной прохладой, запахом влажного песка и прибрежного кустарника. У подножья холмов виднелся город. Доносился нежный аромат полей. И тогда мысль о Софии — мысль, которую он сознательно подавлял в себе в течение всех этих долгих и мучительных дней, — властно овладела всем его существом.

 

3

— Отвори!.. — кричали снизу по-турецки. На ворота вновь обрушились удары прикладов.

Небо на востоке только начало светлеть, в комнате было еще совсем темно. Наталия Джумалиева вскочила и, подбежав к лестнице, ведущей в прихожую, крикнула:

— Лука, погляди, кто это… Что там происходит?

— Это турки… Стражники… — испуганно отозвался снизу Лука.

— Боже, — прошептала Наталия. — Что им от нас надо?…

Снова послышались удары в ворота — сильные, настойчивые.

— Узнай, чего они хотят, — добавила Наталия и пошла в свою комнату одеться.

В другом конце коридора скрипнула дверь, и в полумраке появилась Жейна в накинутой на плечи шали.

— Ты лежи, не надо вставать, — сказала ей мать. — Господи, и чего это они среди ночи людей будят… — говорила Наталия Джумалиева, одеваясь во все черное.

Остановившись у дверей, Жейна, немного помолчав, коротко молвила:

— Из-за Бориса Грозева…

Мать удивленно посмотрела на нее.

— Почему из-за него?

— Из-за Грозева… — стояла на своем Жейна. — И смотри не забудь: никто к нему не приходил, никто для него ничего не оставлял…

Мать ошеломленно глядела на нее.

Внизу уже слышалась турецкая речь и топот сапог. Со двора доносился шум.

— Господи, но почему его ищут? — Ничего не понимая, Наталия развела руками.

Кутаясь в шаль, Жейна повторила:

— Никто его не спрашивал. Никто ничего ему не оставлял.

Потом повернулась и скрылась в своей комнате.

По лестнице поднимался, хромая и тяжело опираясь на палку, сержант Али. За ним шел испуганный Лука. Путаясь, он отвечал что-то на вопросы стражников.

Как бы не замечая Наталии, хотя он знал ее лично, сержант Али оглядел кладовые и раздраженно произнес:

— Хозяйка, ты знаешь, что здесь прятался наш враг, а?

— Нет, господин… — ответила, пытаясь овладеть собой, Наталия.

— Тебе, значит, это неизвестно, — усмехнулся сержант, — а кто жил у вас на верхнем этаже?

— Один торговец, господин… Его знает весь город…

— В том-то и дело, что никто его не знал! — И сержант Али толкнул палкой прикрытую дверь в коридор. — Сейчас, когда его привезут сюда в кандалах, увидишь, что это за торговец…

Хотя голова ее раскалывалась от предположений и догадок, Наталия не утратила самообладания.

— Но если вы этого не знали, господин, — сказала она, — то откуда же нам было знать?

Сержант ухмыльнулся и покачал головой.

По лестнице, заложив руки за спину, тяжело поднимался Димитр Джумалия.

Сержанту Али, бедняку, обремененному многочисленным семейством, не раз приводилось видеть добро от Джумалии, и поэтому сейчас, поздоровавшись со стариком, он немного сконфуженно сказал:

— Не волнуйся, мастер. Мы лишь делаем проверку. Твоим людям ничего плохого не сделаем… Вы дали приют плохому человеку… Это все…

И, словно в подтверждение своих слов, он обратился к сопровождавшим его троим стражникам:

— Ступайте вниз, я сам проверю комнату…

Димитр Джумалия обменялся быстрым взглядом с невесткой, вытер лоб и стал подниматься наверх вслед за турком.

Ступив на площадку, сержант обернулся. Оглядевшись вокруг, словно желая удостовериться, что их никто не подслушивает, он доверительно сказал Джумалии:

— Из Стамбула пришло сообщение об этом человеке… Поймали какого-то телохранителя, отсюда все и выяснилось… А мы-то здесь почести ему оказываем, большим человеком считаем. Как открыли его комнату на постоялом дворе Куршумли, что увидели? Никакой торговлей он не занимался. Все было выдумкой, чтоб людям пыль в глаза пускать…

Сержант Али прищурился и приложил палец к губам, давая понять, что все сказанное должно остаться между ними.

— А где сейчас этот человек, сержант? — уловив выражение лица турка, тихо спросил Джумалия.

Али неопределенно махнул рукой.

— Кто его знает! Расплели клубок, но поздно. Сев здесь на поезд, он слез в Тырново-Сеймене. Выдавал себя за француза. Там след его потерялся… Может, где-то здесь, а может, дальше поехал…

— А кто он? Откуда? Как здесь появился? — продолжал допытываться Джумалия. — Ко мне его послал Аргиряди…

— Так ведь и Аргиряди столько же известно о нем. Говорит, были у него рекомендательные письма. От австрийских фирм… Пустая болтовня все… Одни выдумки…

Сейчас сержант Али держался совсем свойски. Видимо, он был смущен грубостью своих людей и старался ее загладить, прекрасно понимая, что хорошие отношения с таким человеком, как старый мастер, ему куда выгоднее.

В комнате Грозева он произвел совсем поверхностный обыск. Открыл шкафы, небрежно приподнял края матрасов. Затем, покачивая головой, пощупал узел с одеждой, оставленный Наталией на сундуке, и вышел.

Уже совсем рассвело, и, увидев яркое убранство прихожей с красивыми домоткаными коврами, сержант ощутил чувство зависти. Он спустился вниз.

Выражение его лица снова стало деловитым и серьезным. Остановившись перед Наталией Джумалиевой, он сухо спросил ее:

— Ваш квартирант ничего не оставлял?

— Нет, господин, — ответила Наталия, вновь охваченная страхом.

— Кто-нибудь его спрашивал?

— Никто, господин…

Затем сержант, обращаясь скорее к Джумалии, чем к остальным, неохотно произнес:

— Ну что ж, простите за вторжение, сами понимаете — служба…

И пошел к выходу.

— Иди успокой Жейну… Я схожу в Тахтакале… Там выясню, что происходит… — сказал Джумалия.

Посмотрев на Наталию долгим взглядом, словно хотел сказать еще что-то, он повернулся и ушел.

За последние дни Жейна еще больше ослабела. Даже с постели вставала с трудом. После обыска она несколько раз обошла прихожую. Поднималась на верхний этаж и снова возвращалась в свою комнату. Но не ложилась, а сидела, сцепив пальцы рук, взволнованная и напряженная.

Она лихорадочно думала. Правду ли сказал турок? Могли его схватить? Где он сейчас? Мысленно проверяла, что могло бы навести стражников на его след. Успокаивала себя тем, что все в порядке, но голова все равно гудела, была тяжелой, словно налитая свинцом. Горло перехватило, стало трудно дышать. Боль сжала тисками грудь, потом внутри разлилось что-то теплое. Рот наполнился алой кровью. Жейна оперлась руками о стену, ноги ее подкосились.

Она пришла в себя лишь после полудня. Кровотечение постепенно уменьшилось и прекратилось. Узнав об обыске, Павел Данов пришел к Джумалиевым и попал как раз в тот момент, когда у Жейны началось кровоизлияние.

Он взял фаэтон и, объездив всех врачей, нашел, наконец, в Лохутском квартале какого-то армянина, одринского врача, как тот сам себя представил, посадил его на фаэтон и привез к Джумалиевым.

К счастью, доктор Владос, домашний врач Аргиряди, обнаружив оставленную Павлом записку, уже приехал к ним.

Вдвоем с армянином они долго суетились вокруг Жейны, но кровь, похоже, остановилась сама по себе после полудня.

Когда врачи уехали, Павел поднялся из прихожей, чтобы попрощаться с Наталией. Он не хотел беспокоить Жейну и поэтому лишь заглянул с площадки в ее комнату. Но она лежала лицом к открытой двери и увидела его. Поманила рукой. Он остановился на пороге.

— Войдите, Павел, — промолвила еле слышно девушка.

— Вам нельзя волноваться, — сказал он, подойдя к кровати. — Закройте глаза и ни о чем не думайте…

Жейна грустно улыбнулась. Она тяжело дышала, словно в комнате не хватало воздуха.

— Сядьте, — тихо произнесла она, указывая рукой на стул.

Павел сел. В лице девушки, в ее длинных изящных руках, под тонкой кожей которых просвечивали вены, не было ни кровинки. Неестественная и страшная бледность делала ее далекой и как будто незнакомой. Только глаза оставались прежними — красивыми, теплыми.

Немного помолчав, Жейна повернула голову и неожиданно спросила:

— Как вы думаете, Павел, ему удалось убежать?…

Данов вздрогнул. Скорее интуитивно, чем разумом, он понял, о ком она говорила.

Он напряг мозг. Что значил этот вопрос? Джумалия среди них был самым молчаливым, он не мог проговориться. Павел осторожно взглянул в глаза Жейны.

— Не могу сказать… — ответил он. — Но думаю, что удалось.

Они замолчали. Павел неподвижно смотрел на узор одеяла.

— И вы уверены, что он не убит? — тихо произнесла девушка.

Павел опять вздрогнул. Мысли в голове путались. Он чувствовал, что это отражается у него на лице, что лицо его выдает.

— Говорят разное… — медленно начал он, словно обдумывал каждое свое слово. — Но мне не верится…

Посмотрев на девушку, он смущенно улыбнулся и покачал головой:

— Вам нельзя разговаривать… Отдыхайте… Странный вы человек, Жейна. За всех волнуетесь… Вот и с Грозевым… Он здесь всего несколько месяцев, но его судьба вам не безразлична… Почему? Подумайте лучше о своем здоровье… Он вам чужой, почти незнакомый человек…

Жейна внезапно повернула к нему голову. На мгновение в комнате воцарилась полная тишина. Потом она медленно отвела взгляд.

— Нет, Павел, — произнесла она. — Я его люблю…

И прикрыла глаза, истощенная усилием, которое ей потребовалось, чтобы все это сказать.

Павел ошеломленно, непонимающе смотрел на нее. Он видел совсем рядом ее тонкий, нежный профиль, казавшийся в то же время столь далеким. Павел откинулся на спинку стула, скрестил на груди руки. Самое важное было сейчас не выдать себя!

Он не мог бы с точностью сказать, о чем именно они говорили потом. Жейна о чем-то его спрашивала, он машинально отвечал на ее вопросы.

Вскоре пришел Джумалия. Он был у врачей и, по их совету, собирался на следующий же день послать Жейну с матерью в Герани. Там рядом горы, прохлада, жизнь куда спокойнее.

Что думает на этот счет Павел?

Павел взглянул на него. Да, действительно, так будет лучше. В Пловдиве шумно, душно. Он провел рукой по жесткому воротничку крахмальной рубашки. Потом встал, попрощался со всеми. Его поблагодарили за помощь. Он смущенно извинился.

Когда Павел закрыл за собой дверь, улица, холм, дома вокруг показались ему нереальными, как во сне. Со стороны Мевлевихане доносились звуки саза — играл какой-то дервиш, а тягучие аккорды, печальнее плача, проникали в самое сердце.

Павел огляделся вокруг, потом бесцельно побрел вниз, к старому городу.

 

4

— Какой, однако, хитрец, — качал головой хаджи Стойо, кладя в карман счета, лежавшие на столе.

— Есть и похитрее его, хаджи, — сказал Апостолидис, удобно расположившийся на диване.

— Я так и не понял, — продолжал хаджи Стойо, — поймали ли этого негодяя… Шнейдер… Режия… А сам — русский шпион… Вот здесь на диване сидел… Как граф какой… Важный, важный — можно подумать: большой человек… А оказывается… — Торговец зерном снова покачал головой. — Говорю я вам: это все его, Найдена Герова из Копривштицы, семя… Негодяи… Тьфу… — Хаджи Стойо побагровел от гнева. — Репей, грязный репей… Знай я раньше, что так будет, заплатил бы еще лет десять назад какому-нибудь албанцу из Хаджи-Хасана, чтобы он пересчитал ему ребра…

— Мне кажется, Грозева еще не поймали, — авторитетно заявил Апостолидис. Старческий гнев хаджи Стойо забавлял его. — В противном случае было бы известно со всей определенностью. А сейчас и в резиденции правителя, и в мютесарифстве говорят уклончиво… Может, он даже крутится где-то поблизости…

И Апостолидис взглянул на торговца зерном. В глазах старика еще сверкали гневные огоньки.

Аргиряди не принимал участия в разговоре. Он просматривал документы и время от времени клал какую-нибудь бумагу в ящик письменного стола. Его раздражали слухи, ходившие в торговой части города.

— Ну и ну… Что за люди… — хаджи Стойо вытер платком лицо. — Глядит тебе в глаза, а у самого за пазухой нож… Иуды…

София немного задержалась в комнате, пока не разлила кофе и не подала чашки гостям. Потом молча вышла. За закрывшейся дверью заглох низкий голос хаджи Стойо.

С того вечера, когда она в последний раз видела Грозева, прошло два месяца. С самого начала она жила мыслями об их последней встрече, о своем поведении, о том, что случилось тогда и позднее. В глубине души София понимала, что увлечение человеком типа Грозева было бы пагубно для всего сильного и независимого, что она ощущала в крови. Чем больше дней проходило, тем глубже укоренялись в ее сознании эти мысли, заставляя ее все чаще уединяться в своей комнате и думать часами, припоминая мельчайшие подробности недавнего прошлого. Любое прикосновение к ее внутреннему миру София воспринимала болезненно, словно касались ее сердца.

Поднявшись по лестнице, она вошла в свою комнату. Вскоре в доме воцарилась тишина. Аргиряди отправился в торговую часть города, с ним пошли и гости. София смотрела сверху на улицу, убегавшую вниз к мечети Джумая. Как все вдруг изменилось — сразу и необратимо! Не только в городе, но и в душах людей.

Хлопнула калитка. Девушка прислушалась, потом заторопилась вниз, чтобы предупредить Митану: пусть она говорит всем, что ее нет дома! Но старуха уже была во дворе и разговаривала с каким-то незнакомцем.

София столкнулась с Митаной на лестнице.

— Письмо тебе, — старуха протянула ей маленький конверт.

— Мне? — София взглянула на конверт, затем машинально произнесла: — Если еще будут спрашивать, скажи, что меня нет дома…

Потом быстро вскрыла конверт и развернула лист.

Увидела подпись, узнала почерк — и все закружилось у нее перед глазами.

Войдя к себе, села на диван и прочитала:

«Если хотите, чтобы мы с вами увиделись, хотя и совсем ненадолго, приходите к четырем часам пополудни к новой церкви. У часовни вас будет ждать церковный служка. Борис».

София прочла письмо еще раз. Потом откинулась на спинку дивана и почувствовала, как кровь прилила к лицу теплой, опьяняющей волной.

Около четырех она вышла из дому, набросив на плечи легкую летнюю пелерину и накинув на голову темный шарф, надеясь в таком наряде незамеченной пройти по городу.

Возле часовни позади церкви она увидела служку. В доме Аргиряди Матея хорошо знали, он регулярно заглядывал к ним, принося с собой городские новости — как церковные, так и мирские. Говорили, что во время восстания он прятал в церкви оружие. Эти смутные подробности припомнились Софии лишь сегодня, когда она получила записку от Грозева.

Матей издали увидел ее и вышел из тени каштана, где сидел в холодке.

— Добрый день, Матей, — смущенно поздоровалась она.

— Добрый день, барышня, — ответил служка и, повернувшись к Узкой лестнице, выходившей на заднюю улочку, сказал:

— Пройдемте здесь…

София молча пошла за ним. Под эркером второго дома стоял фаэтон. Это было старое ландо, одно из тех, которые еще ждут пассажиров возле вокзалов и в которых можно объехать весь город, не будучи узнанным.

— Садитесь, — служка открыл дверцу, сам устроился на другом сиденье и, обернувшись к возчику, приказал: — Езжай вперед! До развилки дороги на Пештеру под холмом Бунарджик…

Копыта лошади зацокали по булыжной мостовой.

София уже полностью овладела собой. Неожиданное событие словно вернуло ей спокойствие, которого она была лишена вот уже несколько недель. Для себя она все уже решила и теперь радовалась, что еще дома сумела побороть свою слабость. Сейчас она знала, как ей надо вести себя.

Она посмотрела в окошко ландо. В желтеющих листьях деревьев, в лиловатых, почти прозрачных силуэтах гор уже ощущалось дыхание осени.

У Бунарджика ландо повернуло на широкую дорогу и в сотне шагов от старой пивной Караманли остановилось. Они вышли. Из-за холма волнами налетал ветер. Приближалась летняя гроза.

— Здесь… — коротко произнес Матей и двинулся по узкой тропинке вверх по склону.

София огляделась и с облегчением отметила, что вокруг совсем безлюдно. Перед пивной стояли распряженные телеги, но людей не было видно.

Немного погодя они вышли на поляну. В дальнем ее конце виднелся заброшенный навес. Почерневший, полуразрушенный, он был едва заметен среди зарослей кустарника.

Послышался короткий свист. Служка остановился. София почувствовала, как волнение сдавило грудь. Владевшее ею спокойствие внезапно испарилось, и, глядя на пустой навес, она ощутила тревожные тяжелые удары сердца.

Кусты возле навеса зашевелились, от них отделилась человеческая фигура. София узнала Бориса.

Она сжала губы, хотя внутри все дрожало. Девушка чувствовала, что если покажет свою слабость, то будет презирать себя всю жизнь. Матей повернулся и пошел по тропинке вниз.

Борис подошел к ней. Улыбнулся и взял за руку. Она не отрывала от него глаз.

Увидела вблизи его лицо, исхудавшее и заросшее щетиной, с темными кругами под глазами, мятый серый пиджак. Борис страшно похудел и изменился. Она взглянула ему в глаза, и сознание того, что он стоит перед ней, живой, заставило ее в одно мгновение позабыть все, в чем она себе зарекалась.

— Борис, — сказала она, глядя ему в глаза и не отнимая руки, — с каких пор вы здесь? Почему вы не дали мне о себе знать?…

— Это было невозможно… — улыбнулся он. — Но сейчас я устроился хорошо…

— Боже, как вы изменились… — промолвила она, чувствуя, как слезы подступают к глазам и она вот-вот расплачется.

Ветер усилился, поднимал клубы пыли, и сквозь эту пыльную завесу Пловдив казался серым и далеким.

Упали первые дождевые капли. Борис оглянулся и сказал:

— Спрячемся под навесом… Пойдемте…

Они побежали, но дождь хлынул сплошным потоком, и когда добрались до навеса, оба были мокрые и запыхавшиеся.

София сняла пелерину, вытерла лицо и повернулась к Борису. Он смотрел на нее. Она показалась ему бледнее обычного, и от этого черты ее были тонкими и чистыми.

Борис улыбнулся.

— Знаете, я боялся, что вы не придете… Когда увидел тучи, приближение грозы, подумал, что она вам помешает… — Он снова улыбнулся.

На его измученном лице эта улыбка выглядела странной.

Она хотела сказать что-то обычное, думала, что несколько обыкновенных слов помогут ей овладеть собой.

— Да, — подтвердила она, — я тоже сомневалась, смогу ли прийти. Столько всего могло мне помешать…

— Что могло вам помешать? — Борис посмотрел на нее с тревогой.

Ей хотелось придумать причину, дать ему какое-то объяснение. Но что-то вдруг в ней оборвалось, силы ее оставили и, подняв к нему лицо, она, задыхаясь, прошептала:

— Ничто… И никогда…

Борис ошеломленно глядел на нее. Увидел свет в ее глазах, и ему показалось, что он озарил все вокруг — мрачный навес, пасмурное небо.

Он ощутил ее дыхание, теплое и прерывистое, аромат ее влажной кожи.

Борис потянулся и обнял ее. София приблизила лицо, их губы слились в жарком, опьяняющем поцелуе. Борис обхватил ладонями ее голову и прижал к своему лицу. Он слышал, как неистово бьется ее сердце. И вся его предыдущая жизнь, все страдания и огорчения растворились в этой счастливой минуте, подобно которой он никогда еще не испытывал.

Когда он снова взглянул ей в глаза, их свет уже заливал всю вселенную. Все преграды исчезли.

Борис продолжал сжимать в ладонях ее лицо.

— София, — прошептал он, — не будешь ли ты сожалеть о том, что сейчас произошло?

— Нет, Борис… — ответила она.

Голос ее был тихим, но решительным. Эта решительность показалась ему вызывающей, и он снова спросил:

— А можешь ли ты оставить навсегда свой дом, все, что у тебя есть, и уйти со мной?

Ее глаза потемнели, она посмотрела на него глубоким взглядом, пытаясь проникнуть в суть сказанных им слов, потом взволнованно произнесла:

— Да, Борис… Навсегда…

Она дрожала от волнения и от холодных порывов ветра. Борис целовал ее снова и снова. Ее теплые нежные губы отвечали на его ласку.

Гроза уходила. До самых Родоп открывалась величественная картина обновленной природы. Над холмом пронесся порыв ветра, напоенный ароматом мокрой зелени. Откуда-то снизу послышался короткий свист.

Борис улыбнулся.

— Матей… — сказал он. — Видимо, беспокоится, как бы не появились завсегдатаи корчмы Караманли.

София обернулась. Борис взял ее руку в свою. Ее лицо горело чистым, свежим румянцем.

— Где ты теперь живешь? — спросила она.

— Здесь, недалеко… — улыбнулся Грозев.

Она внимательно оглядела все вокруг.

— Здесь безопасно?… Ты уверен, что тебя не выследили?

— Вряд ли. Они не предполагают, что я в городе… София медленно положила свою ладонь на его руку.

— Береги себя, Борис, — сказала она. — Не будь самонадеян… Положение сейчас серьезнее, чем когда бы то ни было… — И, помолчав, добавила: — Давай мне о себе знать… Когда сможешь… И когда захочешь…

— Хорошо… — кивнул он. — Я найду способ…

Ее просветленный взгляд скользнул по его лицу. Она медленно склонила голову ему на грудь.

Потом быстро выпрямилась и произнесла тихо, но твердо:

— Если нужно сделать что-то, как-то помочь вам, скажи! Я все сделаю…

Борис привлек ее к себе, поцеловал в волосы.

— Сейчас ступай домой… И спасибо тебе, София, за все!..

Свист повторился — громкий, настойчивый.

— До свидания! — сказала она и, придерживая подол юбки, пошла по мокрой траве.

Дойдя до поляны, обернулась. Борис стоял у навеса. Он махнул ей рукой, потом его серый пиджак исчез за кустами.

Борис медленно поднимался по склону. На листьях деревьев блестели дождевые капли. Подняв руку, он вытер лицо, еще раз ощутив чистый аромат ее волос.

Вдали на западе под редеющими облаками, которые еще отцеживали из себя последние капли дождя, открывалась равнина — освеженная, радостная.

 

5

В этот дождливый вечер — последний в сентябре — туман размыл очертания холмов, и город казался сплошной серой массой.

Амурат вышел из мютесарифства засветло, что в последнее время случалось с ним редко. Ступив на мокрый тротуар перед зданием, он нахмурился. Потом обернулся к адъютанту.

— На завтра пусть приготовят фаэтон. Поедем в Карлово и Кырнаре. Мне кажется, строительство укреплений на перевале идет слишком медленно.

— Вы поедете один? — спросил адъютант, вытянув руки по швам.

— Нет, со мной поедет полковник Садык из артиллерии.

Помолчав, он сказал:

— На сегодня все. Вы свободны. Спокойной ночи…

Адъютант щелкнул каблуками и скрылся в дверях мютесарифства.

На углу мечети Джумая Амурат остановился, оглядел раскисшую от дождя площадь и двинулся вверх по улице к своему дому. Дождь перестал, но от насыщенного влагой воздуха лицо Амурата покрылось липкой испариной.

Он посмотрел на мокрые фасады домов и почувствовал себя еще более скверно. От Сырости краски потемнели, и дома казались унылыми и мрачными.

Когда он открыл дворовую калитку, часовой застыл по стойке «смирно», но глаза его глядели удивленно: бей никогда еще не возвращался так рано.

Амурат пересек двор и направился к верхнему крылу дома. Поднялся по лестнице и вошел в свою комнату.

«Какая мерзкая погода!» Расстегнув мундир, он подошел к окну. Долина Марицы утопала в серой мгле.

Амурат вынул из кармана письмо Хюсни-бея. Сел на стул, стоявший у окна, но не стал перечитывать написанное. Держа сложенный лист в руке, он задумался.

В Константинополе подготавливается переворот. Просят помощи от гарнизонов, расположенных во Фракии. И именно сейчас, когда страна распята на кресте! Ведь всего в каких-нибудь десятках километров отсюда решается судьба Турции — останется ли она вообще на карте Европы! Амурат взглянул на письмо, и неожиданно ему вспомнилась Азия. Свою карьеру он начал там, на этом утопающем в нищете и предрассудках континенте. Потом было короткое пребывание в Вене, соприкосновение с новым, совсем различным миром, открывающим простор для человека, для мысли, для мечты. И с тех пор в его душе эти два мира живут в вечном мучительном споре друг с другом.

Амурат встал и вновь уставился в окно, в окутанную туманом долину, но мыслями он был далеко.

Потом внезапно повернулся и быстро направился к противоположной стене. На ней, над письменным столом, висела австрийская военная карта Балканского полуострова. Амурат отыскал взглядом Плевен, потом Константинополь. Темный кружок, которым была обозначена столица, ярко выделялся на голубой полоске Босфора. Амурат снова нашел Плевен, проследил взглядом коричневую линию Балканских гор, увидел рядом Пловдив. Сколько еще сможет продержаться Плевен? Туда уже подошел Тотлебен. Русские посылают все новые и новые войска, все сильнее сжимают кольцо. А если падет Плевен, на что тогда надеяться? Может, на зимние холода? Но разве они надежный союзник? К тому же на смену зиме придет весна… На что еще можно надеяться? Он бесцельно провел рукой по карте, потом обхватил ладонью подбородок, сжал губы. Как все безнадежно!

Ему вдруг вспомнился Сулейман-паша — как он склонялся над картой в зале мютесарифства два месяца назад. Его толстые чувственные губы самодовольно улыбались из-под рыжей бороды. Говорил он горячо, его плотная фигура с невероятной легкостью двигалась вокруг стола. Руки быстро сновали по карте. Сухие пальцы, словно созданные для того, чтобы иметь дело с деньгами, а не с оружием, ловко перебрасывали дивизии на сотни километров, жертвовали ими в бою или оставляли в резерве. Лицо маршала сияло от этой сатанинской игры, губы были влажными от удовольствия, он упивался собственным красноречием.

«Что остается, господа? — переводил он взгляд с одного офицера на другого. — Мы отбросили их по ту сторону Стара-Планины, зажали между городами Плевен, Русчук и Шумен. Сейчас они еле удерживают перевалы. Знают, что готовим им удар».

Сулейман-паша сводил на переносице брови, словно обдумывая следующие слова. «Где же?» Он устремлял испытующий взгляд на стоявших вокруг высших офицеров генштаба. «Можно тут» — его ладонь проходила по линии Русчук-Шумен. «Можно тут» — рука его отбрасывала русских у Тырново со стороны Елены и Златарицы. «Однако в любом случае румелийский корпус будет атаковать через Шипкинский перевал. Причем не когда-то, а скоро, очень скоро…» Ладонь его ударяла по столу в такт словам. Затем он приложил пальцы к губам. «Сейчас какой месяц? Август. Самое позднее в середине сентября будет осуществлен прорыв. Если мы уничтожим в треугольнике их главные силы, в конце сентября война будет окончена… Запомните мои слова… В конце сентября…»

Амурат снова посмотрел в окно. На город опускались сумерки. И хотя было еще рано, быстро темнело.

— Плевен, Плевен… — произнес он вслух. — Сколько времени выдержит Плевен?

Он глубоко вздохнул и подошел к другому окну. Ему не хотелось больше смотреть на мрачный пейзаж города. Другое окно выходило в сад, ветви деревьев касались стекол. С листьев скатывались дождевые капли. Листья были пожелтевшими, увядающими. Там и сям в кронах деревьев виднелись голые ветви.

Амурат зябко передернул плечами. Подойдя к деревянному шкафу, встроенному во внутреннюю стену, трижды сильно ударил кулаком по дверце. Это был условный сигнал для ординарца, квартировавшего на нижнем этаже, рядом с караульными.

На лестнице послышались быстрые шаги.

«Хорошо все же, что здесь есть живые люди, — подумал с облегчением Амурат, — а то все так ужасно, пусто».

В дверь постучали, вошел невысокий солдат.

— Зажечь лампу, ваше превосходительство? — щелкнул он каблуками.

— Нет, — кратко произнес Амурат, — затопи камин. Холодно.

Затем снова опустился на стул и прикрыл глаза. Солдат вышел и немного погодя вернулся. Амурат почувствовал свежий запах сосновой смолы. Затрещал огонь. Остановившись в дверях, ординарец снова осторожно спросил:

— Зажечь лампу, ваше превосходительство?

— Нет, — опять ответил Амурат.

Было еще светло, но в углах комнаты он видел отблески пламени.

Амурат снова оглядел сад. Золотисто-красные листья потемнели. «Как все быстротечно, — подумал он, — мимолетно… Как настроение человека… Как вся его жизнь…»

— Вся жизнь… — вздохнул он и впервые ясно осознал, что прожил уже полжизни. Сколько еще ему осталось? А ведь он все время чувствовал себя неудовлетворенным, подневольным, порой даже отверженным. Были ли у него основания испытывать подобные чувства? Разве он не сделал блестящей карьеры в корпусе генерального штаба? Среди столичной офицерской элиты его имя называли одним из первых. В течение пяти лет был военным атташе в турецких представительствах в Европе. Обладал состоянием и положением, которым мог бы позавидовать любой человек его ранга в столице. Однако, несмотря на все это, нечто необъяснимое угнетало его, не давало ему покоя. Он пытался найти причину в восточном образе жизни, жалкой отсталости и праздной роскоши, в мучительной ограниченности принципов ислама. Его мир был ему чужим, и это, быть может, наиболее страшно. Особенно остро он ощущал это в каждодневной жизни, в ее проявлениях, связанных с желаниями не только плоти, но и души. Жены в Константинопольском гареме удовлетворяли его физические потребности, но сердце его оставалось пустым. Благодаря жизни за границей у него сформировалось новое представление не только о женщине, но и о многих других вещах, посредством которых человек реализует себя, выражает свою человеческую сущность. Но в то же время, если вдуматься, Амурат ощущал свою неразрывную связь с миром, в котором родился и которому принадлежал. Этот мир со всей его фанатичностью и обреченностью угасал у него на глазах, и это причиняло ему страдание.

Война, печальные поражения, никчемность людей, руководивших государством, его собственная неспособность предпринять хотя бы что-нибудь, совершить решительный шаг и, наконец, эта апатия — всеобщая жалкая апатия — разве не было все это доказательством того, что их мир идет к гибели?

Снаружи стало уже совсем темно. За его спиной огонь в камине приятно мерцал. Снова пошел дождь. В нижнем этаже большого дома Аргиряди светилось несколько окон. Кто-то поднимался по лестнице с лампой в руке. Потом открылась одна из дверей и в комнату, расположенную как раз напротив его, вошла дочь Аргиряди. Амурат только сейчас заметил, что, вероятно, это была ее комната — просторная, красивая, обставленная мебелью в темно-зеленых тонах.

Девушка поставила лампу на стол и подошла к книжной полке. Амурат застыл у окна. София взяла маленький том и села возле лампы.

Свет, падавший от лампы, очерчивал высокий чистый лоб, изящный профиль. Встав со стула, она пересела на восточный пуфик и раскрыла книгу.

В чертах ее лица действительно было что-то утонченное, в них угадывался и незаурядный ум. Он сразу заметил это. А сейчас, в мягком свете лампы, видел это еще яснее. И впервые Амурат остро ощутил сдержанное, но смущающее его очарование девушки.

И еще сильнее почувствовал свое одиночество.

Подойдя к камину, он уставился на мерцающие угли. Женщины — это не только чувственность, но также и чувство. Гаремы — порождение ислама — отняли у него чувство. Готовое удовольствие, которое дарили ему покорные жены, всегда бывало лишь удовлетворением чувственности и ничем больше. Он снова подошел к окну.

София продолжала читать. Грудь ее упиралась в стол, и это подчеркивало ее изящную линию.

Спустя немного времени София подняла глаза от книги и, глядя на язычок пламени под ламповым стеклом, слегка улыбнулась каким-то своим мыслям. Улыбка была хорошей. Девушка долго смотрела на пламя, рука ее машинально листала страницы.

Из открытого окна на первом этаже разнесся бой часов. Девушка обернулась, прислушалась, будто считая удары. Отбросив назад волосы, встала. Посмотрела на раскрытую книгу, лежавшую на столе, и стала медленно расстегивать платье.

Амурат на мгновение почувствовал себя неловко, но не отвел глаз от светлого квадрата окна напротив. В комнате вдруг стало жарко. Он чувствовал, что щеки его пылают.

София расстегнула платье, сунула в книгу закладку и положила ее на кровать. Достала длинную ночную рубашку, потом оглянулась, словно что-то искала. Подошла к окну и задернула занавеску. Занавеска скрыла от взгляда комнату, но осталась щель как раз напротив кровати.

Амурат видел тень раздевающейся женщины, ее прекрасные грациозные движения. Потом тень переместилась в сторону кровати, и в щель он увидел нагую девушку, изящную, как статуя. Она наклонилась и развернула рубашку. Амурат ощутил в висках горячие толчки крови. Он любовался непринужденными движениями стройного тела, гладкой великолепной женской плотью, нежной линией плеч и бедер, мягко освещенных лампой. Дочь Аргиряди быстро надела ночную рубашку, вынула шпильки из волос, сделала шаг к кровати и исчезла из виду.

Через щель просачивался бледный свет лампы, как отблески прекрасного мимолетного видения.

Амурат сел. Щеки его еще горели. Он думал о войне, о своем доме, об этой девушке, что жила напротив. Тер с досадой лоб, в глубине души прекрасно понимая, что это необъяснимое смятение вызвано одиночеством, мукой от прикосновения к чему-то, чего он был лишен всю свою жизнь.

 

6

В верхней части сада, позади барака, послышался шум листьев, посыпались камешки.

Борис вскочил, выхватил из-под подушки пистолет и присел на корточки возле окна, откуда лучше всего был виден подход к бараку.

Слышно было, как птицы перелетают с ветки на ветку. Кусты поредели, но, несмотря на это, в глубине сада ничего нельзя было различить.

Раздался короткий свист, после паузы — удар камня о камень.

Это был Тырнев. Борис дважды постучал пальцем по стеклу — условный знак, что понял, но не спрятал пистолета до тех пор, пока среди деревьев не появилась сухопарая фигура владельца постоялого двора. За ним, низко наклоняясь под ветвями деревьев, шел высокий светловолосый человек. Грозев внимательно наблюдал за ним. Когда оба вышли на открытое место и выпрямились, он его узнал.

— Анатолий Александрович! — невольно воскликнул Борис. Рабухин улыбнулся и помахал рукой. Он немного загорел, но в остальном совсем не изменился.

Грозев вышел ему навстречу.

— Откуда вы? — спросил Борис, вводя гостя в тесную комнату барака.

— Издалека, — улыбнулся Рабухин. Повесив пиджак на спинку единственного в бараке стула, он устало опустился на лавку. — И главное, большую часть пути я проделал пешком, — и он взглянул на Грозева своими светлыми, всегда смеющимися глазами.

— До Хасково добрались?…

Тырнев вытащил из полотняного мешочка завернутую в бумагу снедь, молча положил пакет на стол и вышел.

— Добрался, — Рабухин кивнул головой. — Дошел даже до Ивайловграда, но не смог встретиться с людьми из отрядов. Наверное, они в горах. В июле, когда Сулейман-паша перебрасывал свои войска из Дедеагача, они действовали на самой железнодорожной линии, в двух местах перерезали ее, но потом снова ушли в горы.

Борис подошел к деревянной кровати, поправил соломенный тюфяк.

— Если вы устали, — сказал он, — можете отдохнуть…

— Спасибо, — отозвался русский, — я чувствую себя достаточно бодрым. Ваш бай Христо чудесно меня подкрепил.

Грозев вытащил из-под подушки кисет с табаком, вынул из кармана пиджака несколько кусочков папиросной бумаги и все это положил перед русским. Рабухин начал молча скручивать цигарку.

— Будете в этом бараке изгнанником со мной на пару, — Борис лукаво взглянул на своего гостя.

— Лишь бы не дали нам долго скучать… — улыбнулся русский, очищая конец цигарки от табачных крошек.

Оба молча закурили.

— Сейчас необходимо выждать перегруппировку наших сил, удар по Плевену, — продолжал немного погодя русский, — и тогда, по всей вероятности, вновь пробьет час Фракии.

— Нам не хватает исключительно важной вещи, — покачал головой Грозев, — связи, надежной, постоянной связи с фронтом или же организационного центра. Та связь, что мы имели, провалилась. Арест Блыскова и нашего курьера, о чем i рассказал вам Тырнев, раскрытие нашей деятельности ставят нас в еще более неблагоприятные условия. Сейчас для нас представляет трудность даже доступ в город…

Рабухин посмотрел на него долгим взглядом:

— Связь мы наладим…

— Как? — спросил Грозев. — Вы видите, никто из наших людей не может покинуть город…

— Может, вы слышали, — сказал Рабухин, — что после восстания первые сведения о турецких зверствах во Фракии доходили до корреспондентов в Константинополе таинственным путем. В то время я находился там, намереваясь проникнуть в пострадавшие области. Несмотря на все усилия, мне не удалось получить разрешения. Не смог его добиться и князь Церетелев из Одрина. В то же время, однако, в Константинополь поступали подробные описания всех событий. В Европе их публиковали. Я несколько раз беседовал с сотрудниками нашего представительства, но и они не знали, кто посылает эти сведения. Связь с Фракией была полностью прервана. Вне всяких сомнений, сведения прибывали с дипломатической почтой. Ясно было также, что их поставляет опытный человек, которому известно, что русское представительство находится под усиленным наблюдением, и потому он направлял их в другое место.

В течение многих месяцев этот таинственный человек оставался для нас неизвестным. Мы предполагали, что им мог быть австрийский консул или лицо, посланное из Самокова американскими миссионерами, но все это были лишь предположения. Ничего точно нам не было известно. Только нынешней весной, незадолго до объявления войны, когда я ехал через Болгарию и встретился с вами в Пловдиве, мне стало известно, кто этот человек. И знаете, каково было мое изумление, когда я узнал, кто он!

— Вероятно, какой-нибудь корреспондент, — сказал Грозев.

— Нет. Представьте себе, это не корреспондент и не специально подготовленный человек, а совсем обыкновенный мелкий служащий в одном из консульств.

— Здесь, в городе?

— Да, в городе…

— Странно, — поднял брови Борис, — я не знаю, чтобы в здешних консульствах работали болгары.

— Он не болгарин. Насколько мне известно, он хорват.

— Как его фамилия?

— Илич… Служит архивариусом в австрийском консульстве.

— Хорват, говорите… Странно, почему я его до сих пор не видел.

— Даже если бы вы его увидели, — сказал Рабухин, — вряд ли он произвел бы на вас впечатление. Это совсем невзрачный человечек. Я сам поразился тому, что у человека, молчаливая дерзость которого положила начало политической буре в Европе, может быть столь заурядная внешность. И это заставляет меня верить, что установленная через него связь будет быстрой и надежной…

 

7

День, когда умерла Жейна, был необыкновенно светлым и тихим. Одним из тех солнечных дней ноября, когда утомленная после лета равнина отдыхает в ожидании зимы.

На следующий день после того, как Жейна получила в Пловдиве сильное кровоизлияние, Димитр Джумалия отвез мать и дочь в Герани, убежденный в том, что свежий воздух предгорья и покой старого дома вернут больной силы. Несмотря на это, Жейна больше не встала с постели. Она угасала с каждым днем, погруженная в странное бессилие, в мысли, мечты и воспоминания, которыми жила. Когда она лежала, безучастная ко всему вокруг, все в доме затихало, как будто он был безлюдным.

Но были и другие минуты, когда она поднималась на подушках и видела за окном на горизонте очертания городских холмов. Тогда она чувствовала, что ее снова охватывает лихорадочное возбуждение, в котором она пребывала многие месяцы в этом городе — со времени их возвращения и до того одинокого часа, когда она его покинула.

Из ее сознания словно бы исчезло всякое осязаемое представление о Грозеве. Порой ей казалось, что она не смогла бы точно восстановить даже выражение его лица. Она видела лишь отдельные его черты — глаза, шрам, иногда улыбку, внезапно вспыхнувший взгляд. По вечерам она с тайным нетерпением ожидала возвращения из города Никодима, ездившего туда с обозом, жаждущая новостей, которые старик мог привезти. Эти часы ожидания казались ей нескончаемыми.

Сперва заходило солнце. Сейчас, осенними вечерами, закаты стали быстрыми, незаметными. В комнате вдруг наступал приятный полумрак, предметы теряли свои очертания, картины на стенах превращались в неясные пятна. Во дворе зажигали фонари.

Потом где-то далеко в поле слышался звон бубенцов. Когда повозки приближались к воротам, раздавалось громыхание колес по булыжнику, возле дома наступала суета, голоса звучали громко и возбужденно. В своей комнате наверху Жейна ждала, наблюдая за игрой светотени на оконных стеклах, пытаясь уловить настроение людей, их радость или тревогу. Затем голоса постепенно затихали, удаляясь к сараям и навесам. Тогда слышались шаги матери, поднимавшейся по лестнице. Мать держала в руке зажженную лампу, при свете лампы лицо ее казалось еще более утомленным.

— Что нового в городе? — спрашивала Жейна ровным голосом, преодолевая волнение.

— Ничего… — отвечала Наталия. — Война… — И, поставив лампу на стол, озабоченно прикладывала ладонь ко лбу девушки.

— Никодим заезжал домой?

— Заезжал…

— К нам кто-нибудь приходил?… Кто-нибудь нас спрашивал?…

— Кому нас спрашивать… Только дядя заходит по утрам и вечерам…

В душе ее разливалась пустота, гасла надежда, на смену трепетному ожиданию приходило разочарование. Наступали самые тяжелые и трудные часы — ночные.

Было и еще одно обстоятельство, делавшее жизнь в имении столь одинокой. Вначале оно почти не замечалось, но с течением времени ощущалось все более и более осязательно.

София, которую она видела в Пловдиве довольно часто, сейчас находилась от нее далеко. Редко приезжал и Павел Данов. Сначала Жейна предполагала, что он снова занялся своей работой — переводами Руссо, но оба раза, когда он наведался в имение, поведение его выглядело немного странным. Он заводил беседу, стараясь ее развлечь, но мысли его были какими-то разрозненными. Последние дни Жейна все чаще думала о нем, вспоминала, не обидела ли она его ненароком, не она ли виновата в том, что он изменил свое отношение к ней.

Вечером накануне своей смерти Жейна попросила передвинуть ее кровать к окну. Ей подложили под спину подушки, и она стала смотреть в окно. На равнину, лежавшую за холмами, голубоватым туманом опускались осенние сумерки.

Жейна жадно глядела на угасающий день до тех пор, пока в оконном стекле не осталось лишь отражение лампы, зажженной у ее постели. К полуночи началась агония. Сначала ей показалось, что воздуха в комнате становится все меньше и меньше. Откинувшись на подушки, она видела на своей тени на стене, как судорожно вздымается ее грудь. Она жадно дышала, словно старалась уловить последние глотки воздуха, которые могли бы ее спасти.

У постели сидела Наталия, испуганная быстрым ухудшением состояния дочери, растерявшаяся от невозможности обратиться к кому-либо за помощью в этом безлюдном месте, в этой непроглядной ночи.

На рассвете, когда у Жейны потемнели губы, а лицо приобрело синеватый оттенок, она спустилась вниз, разбудила Никодима и послала его в город за врачом.

Затем снова присела у постели Жейны. Потеряв всякое представление о времени, она держала дочь за руку и неотрывно глядела на ее лицо, под прозрачной кожей которого очерчивались скулы.

Приехал доктор Николиди. Он осмотрел Жейну, проверил ее пульс, потом вышел за дверь и, взглянув на Наталию поверх очков, беспомощно пожал плечами.

Медленно наступал новый день, утомленный тяжелой ночью. К утру Жейна стала дышать спокойнее, но глаза у нее провалились, а лицо посерело. В доме стояла необычайная тишина. Все переговаривались между собой шепотом, повозки не выехали со двора.

Побыв еще некоторое время, врач закрыл свой чемоданчик и сказал:

— Мне нужно вернуться в город. Старый Чалыков плох, я должен его осмотреть. Я предупредил дома, что к обеду вернусь…

— Есть ли хоть какая надежда, доктор? — Наталия посмотрела ему в глаза.

Врач немного помолчал, потом покачал головой, пожал, прощаясь, руку Наталии.

— Все же, — сказал он, — я к вечеру зайду к вашим. Дайте мне знать, как она…

Он вышел. Сел в фаэтон, и лошади, вытянув шеи, поскакали вниз по дороге. Солнце уже поднялось высоко, в его лучах тополя пламенели багрянцем. Над равниной плыл легкий аромат влажной земли, рождая в сердце неясную грусть, ощущение мимолетности всего земного.

В получасе езды от имения врачу повстречался Павел Данов верхом на лошади. Никодим заехал утром и к ним. Молодой человек, поздоровавшись с врачом, озабоченно спросил:

— Как она, доктор? Я узнал, что ей стало хуже сегодня ночью…

— Ее состояние безнадежно, дружок, — сказал Николиди, не выпуская руки Павла из своей. — Вопрос нескольких часов…

— Безнадежно? — повторил Павел, как бы не сознавая смысла сказанного.

— Абсолютно, — кивнул головой Николиди, — то, что я видел сейчас в имении, — агония.

Немного помолчав, Павел произнес, не поднимая головы:

— До свидания, доктор…

Пришпорив коня, он поскакал в сторону имения. Врач обернулся, посмотрел на всадника долгим взглядом и жестом приказал извозчику ехать дальше.

Жейна лежала с закрытыми глазами, но где-то в глубине своего существа ощущала лучистый свет этого необыкновенно тихого дня. Дыхание ее было учащенным, но все внутри медленно остывало.

То, что происходило вокруг, едва доходило до ее сознания. Словно во сне слышала она стук колес фаэтона, выезжавшего на дорогу, потом звон бус, цоканье копыт коня. Время от времени она чувствовала, как вдруг куда-то проваливается, потом вновь всплывала на поверхность, обессиленная, утратившая представление о времени.

Несколько раз она открывала глаза, но предметы в комнате сливались, свет просачивался словно сквозь дымовую завесу.

«Может, это конец», — подумала она и впервые ощутила страх. Попыталась подняться, но потолок опустился и придавил ее своей тяжестью. Она почувствовала, что тонет — навсегда, безвозвратно, теряет представление обо всем.

Тогда где-то вдали послышались чьи-то шаги по лестнице. Они показались ей знакомыми, и она вдруг подумала, что находится в Пловдиве, у себя дома, и это его шаги, которых она ждала столько ночей.

Шаги звучали все яснее, все ближе. Кто-то открыл дверь. Сквозь туман Жейна увидела его силуэт. Это показалось ей настолько невероятным и страшным, что она вдруг приподнялась на подушках — задыхающаяся, бледная как полотно. Его руки сжали ее пальцы. И только тогда она узнала Павла. Она молчала, пока не осознала всего. Потом тихо прошептала:

— Как хорошо, что вы пришли…

Павел почувствовал, как весь мир вокруг него обрушился в прозрачную глубь этого необыкновенно солнечного дня. Наклонив голову, он прижался лбом к ее руке. Ее пальцы коснулись его лица, и Павел замер, согретый этой мимолетной лаской, которую он ждал всю свою жизнь.

 

8

К началу ноября сведения о положении на фронте были все еще неясными. Но одно было несомненно: с каждым днем кольцо вокруг Плевена сжималось. То, что маршал Сулейман-паша принял на себя командование силами в квадрате Русе — Шумен — Силистра — Варна, не только не принесло обещанного перелома в ходе войны, но и не облегчило положения осажденных.

Грозев дважды собирал людей в бараке на Бунарджике, но вел себя осторожно и в дальнейшем предпочел держать с ними связь только через Тырнева. Турецкий шпионаж в городе усилился. По корчмам, постоялым дворам, по всем перекресткам сновали сомнительные личности, ко всему прислушивались и приглядывались.

Погода была холодной и пасмурной, и они с Рабухиным иногда часами оставались наедине, увлеченные разговором, пытаясь прогнать чувство оторванности и вынужденного бездействия.

Через Илича пришло несколько сообщений. Но Джурджу не ставило никаких определенных задач, ограничиваясь лишь общими советами, которые обоим были известны. Советы эти явно исходили от второстепенных лиц в комитете. По всему было видно, что ядро эмигрантов уже переместилось на освобожденную территорию Болгарии.

Грозева мучило состояние неопределенности. Ему не сиделось на месте, он то возбужденно шагал по комнате, то заводил длинные разговоры с Рабухиным или принимался читать все, что Бруцев и Калчев ему принесли.

Лишь по вечерам, когда они ложились спать и в комнате слышалось ровное спокойное дыхание Рабухина, Борисом вновь овладевали мысли о Софии. Он вставал и подходил к окну. Холмы были окутаны туманом, и город казался далеким и загадочным.

Только к середине ноября Тырнев принес новости, нарушившие кажущееся спокойствие их жизни. Приближались события, которые должны были положить конец мучительному ожиданию.

Рабухин получил через Илича распоряжение отправиться в Карлово и установить непосредственную связь со своим штабом через человека, который, судя по всему, скрывался в этом покинутом населением сожженном городке.

После ухода Рабухина предчувствие близких перемен вывело Бориса из известного равновесия — теперь он все дни проводил в лихорадочном ожидании, охваченный радостной надеждой.

Однажды поздним вечером к нему в барак пришел Павел Данов. Он был необычайно бледен. Войдя, закрыл за собой дверь и промолвил глухим голосом:

— Жейна умерла…

Вначале эта новость словно бы не дошла до сознания Грозева. Затем после короткого молчания он сочувственно произнес:

— Какое несчастье для ее родных… Мне кажется, старика поддерживала лишь мысль о Жейне.

Павел подошел к Грозеву. Он явно хотел что-то сказать Борису, но был подавлен и растерян.

Однако Борис этого не заметил. Предложив Павлу стул, он задумчиво проговорил:

— Как несправедлива жизнь… Такая юная, почти ребенок…

— Жейна вовсе не была ребенком, Борис… — возразил Павел.

Грозев внимательно посмотрел на него, не поняв, что именно он имел в виду. Потом сел на лавку напротив него.

— Садись, — он снова указал гостю на стул. — Почему ты не хочешь сесть?

Павел не ответил. Подойдя к окну, он уставился в ночной мрак за стеклом. Потом обернулся, будто собираясь что-то сказать, но промолчал, ин оперся рукой о спинку стула, тень колебания исчезла с его лица, осталась лишь бесконечная усталость.

— Сядь, ты устал, — настойчиво повторил Борис.

— Нет, спасибо, — отозвался Павел, — я просто хотел повидаться с тобой. Пойду… Уже поздно…

Он наскоро попрощался и, наглухо застегнув плащ, словно вдруг почувствовал холод, нырнул в темноту.

— Странный человек… — вполголоса произнес Борис, возвращаясь в барак. Затем он погрузился в документацию старого комитета в Пловдиве, которую вчера принес ему Тырнев. Только глубокой ночью, задув свечу, чтобы лечь спать, он на мгновение вспомнил о Жейне. Мысль о ней вспыхнула и тут же погасла.

Павел шел в темноте по склону холма и думал о чувствах и судьбах людей. Может быть, этому миру нужны столь странные несовпадения, непрерывные поиски и ожидания, надежды и страдания. Может, чувства живы именно благодаря этой неутолимой жажде.

Вокруг расстилался густой и влажный мрак, напоенный печальным ароматом осеннего леса.

Спустя три дня в барак на Бунарджике пришли взволнованные Тырнев и Калчев. Из надежного источника им стало известно, что мютесарифство решило установить строгий контроль за всеми, кто прибывает в город, и обыскивать их при въезде.

Грозев молча выслушал новость.

— Сколько у нас винтовок? — обернулся он к Косте Калчеву.

— Сорок две… — ответил Калчев.

— А сколько у Тырневых?

— Тридцать шесть, — сказал Тырнев, — я спрятал их в сарае под сеном.

Грозев задумался.

— Если нам потребуется действовать с оружием в руках, это оружие должно быть в центре города. А у нас там нет склада, нет надежного места.

Наступило короткое молчание.

Тырнев глянул исподлобья на Грозева и усмехнулся:

— Опять придется нам обратиться к Димитру Джумалии… У него склад в Тахтакале… Это самое удобное для нас место, легко будет раздать оружие людям…

Грозев помолчал, что-то обдумывая, затем произнес:

— Верно… Более удобного места не найти…

Калчев посмотрел на Тырнева.

— Кто свяжется с Джумалией?

— Павел Данов, кто же еще… — пожал плечами Тырнев.

 

9

Джумалия прикрыл тяжелую дверь своего склада под Астарджийским постоялым двором.

— Если нужно, здесь можно спрятать не винтовки, а пушки, — сказал он. — Видишь, пустой… А ты развел тут разговоры вокруг да около вместо того, чтобы сказать прямо…

— Правду говоря, бай Димитр, я колебался, стоит ли снова обращаться к тебе, — взглянул на него Павел. — Столько несчастий свалилось на твою голову…

Джумалия зажег сальную свечу и повел Павла внутрь. В глубине помещения была железная дверь. Старик откинул крюк и открыл дверь. На них пахнуло затхлостью и прелой шерстью.

— Здесь, — пояснил Джумалия, осветив длинное узкое помещение, — есть крышка, под ней вход в подвал. Положишь их туда.

Павел оглядел помещение. На полу лежали рулоны грубого сукна и полотна, разноцветная пряжа.

— Удобное место, — произнес он. — Склад материи и пряжи… — Он постучал ботинком об пол.

— Внизу есть другой выход?

— Есть, — ответил Джумалия, — окно, выходящее во двор. Оттуда можно выйти на другую сторону постоялого двора, в переулок суконщиков.

— Хорошо, бай Димитр, — Павел вынул часы, посмотрел на них, — через полчаса должны приехать…

— На фаэтоне их привезут или на телеге?

— На фаэтоне Грудьо, — ответил Данов. — Привезет их наш человек. Они закутаны в сукно — будто тебе привезли материю, — он усмехнулся.

Потом снова огляделся.

— Сейчас, — Павел снял пиджак, — надо подготовить подвал, а ты ступай в склад и жди. Как услышишь фаэтон, сразу зови меня…

Джумалия поставил подсвечник на полку и сказал Данову:

— Если, не дай боже, что-нибудь случится, тут же запри дверь. Снаружи ее трудно открыть. Пока откроют, успеешь выбраться из подвала и через задний двор выйти в переулок суконщиков.

Он прошелся по складу. Сквозь грязные стекла верхних окошек едва пробивался тусклый свет осеннего дня. Джумалия подошел к конторскому столу, сел и, выдвинув ящики, начал бесцельно перебирать пожелтевшие от времени документы.

«Какие настали времена! — думал он. — Раньше разве кому-нибудь могло прийти в голову прятать оружие в Тахтакале… Весь народ поднялся, все бурлит!..»

И в душе его вновь вспыхнула жажда некоего возмездия, которого он давно уже ждал, не зная в точности, откуда и когда оно придет.

Он встал и направился к двери. Голова у него горела, ему хотелось выйти на воздух.

Открыв дверь, он посмотрел вниз, в сторону торговых рядов. Там и сям перед магазинчиками светились жаровни, их огоньки казались очень яркими в пасмурном свете ноябрьского дня.

Джумалия покачал головой. Все вокруг тихо-мирно, но это только так кажется, это на поверхности. Внутри же все бурлит и клокочет, Джумалия чувствовал это кипение в своей груди.

И если бы сейчас кто-нибудь велел ему поджечь свои склады, как это сделали во время апрельского восстания Свештаров и Кундурджия, он бы, не моргнув глазом, поджег их, и рука его не дрогнула бы при этом. Что это — он совсем потерял голову или сошел с ума?

В верхней части улицы раздалось громыхание. Он обернулся и увидел, что из-за поворота выехал фаэтон Грудьо.

Старик быстро вернулся в склад и, отворив железную дверь в глубине помещения, взволнованно сообщил:

— Павел, едут…

Данов вытер одну ладонь о другую, надел пиджак и пошел ко входу в склад.

Перед ним уже остановился фаэтон. С заднего сиденья, где лежал груз, завернутый в сукно, соскочил Димитр Дончев. Вбежав в склад, он запыхавшись произнес:

— Такое, черт возьми, невезенье… Только миновали мост, как со стороны турецких бань навстречу нам Апостолидис. А он имеет против меня зуб еще со времен комитета. Оглядел меня и рулоны так, словно ощупывал. А потом его фаэтон повернул и поехал за нами Мы проехали по Станционной, свернули к площади Тепеалты, кружили по всем торговым рядам за мечетью Аладжа, пока от него не отделались… Но не знаю, потерял ли он окончательно наш след…

— Быстрей! — приказал Данов. — Сгружайте, и пусть фаэтон сразу же едет вниз, к крытому рынку. Грудьо чтоб ни слова не проронил о том, где останавливался… Ты якобы слез у мечети Аладжа, и он тебя больше не видел…

Дончев вышел и начал быстро вносить рулоны ткани. Данов принимал и, сгибаясь под их тяжестью, бегом относил в другое помещение, где крышка подвала была уже откинута.

Когда был внесен последний рулон, фаэтон быстро покатил к рынку, а Джумалия, закрыв наружную дверь на засов, пошел к Данову и Дончеву, чтобы помочь им снести оружие в подвал.

Дончев старался выглядеть спокойным, но было видно, что он расстроен встречей с Апостолидисом.

Стоя со свечой в руке над люком, ведущим в подвал, Джумалия показывал, куда класть оружие.

Вдруг в наружную дверь сильно постучали. Павел быстро поднялся из подвала и прислушался к раздававшимся голосам. Стук повторился, теперь к нему присоединились и удары прикладами.

Павел посмотрел на Джумалию. Повернутое в профиль лицо старого мастера выражало решимость и силу — такого выражения Павел никогда еще у него не видел.

— Закройте за мной дверь на задвижку! — тихо, но властно произнес Джумалия. — Чтобы взломать эту дверь, им потребуется не менее получаса…

Он прошел в основное помещение склада.

Удары снаружи становились оглушительными. Слышно было, как в дверь били чем-то тяжелым.

Павел повернулся к Дончеву. Лицо Павла было бледно, но темные глаза смотрели решительно.

— Положи винтовки в нишу, — сказал он. — Я сейчас спущусь. Выйдем через задний двор в переулок…

Дончев исчез во мраке подвала. Данов взял несколько рулонов и сложил их в кучу позади поднятой крышки.

Мысль у него лихорадочно работала. Сейчас самым важным было спасти оружие. Он положил на кучу еще несколько рулонов. Если турки не заметят крышки в подвал, они еще этой же ночью вытащат винтовки через подвальное окно.

Павел подошел к полке и погасил свечу. Потом спустился по лестнице в подвал и медленно опустил крышку над головой. Куча рулонов рассыпалась и погребла под собой люк.

Стоя посреди помещения, Джумалия смотрел, как под ударами гнется железо двери. Снаружи били по перекладине дверной рамы. Пыль вздымалась столбом. В слабом свете, просачивавшемся сквозь верхние оконца, она казалась дымком — легким и серебристым.

Джумалия пытался понять, почему все так произошло, но не мог. Все сомнения и тревоги, мучившие его последние годы, вдруг утратили всякий смысл, остались где-то далеко — в торговых рядах на площади, в доме на холме.

Не думал он и о том, что у него спросят и что он ответит. Ему было все равно. Лишь мысль о возмездии еще тлела в глубине души, всю жизнь терзаемой горечью и бессилием.

Дубовая дверная рама дрожала от ударов. Ему вдруг вспомнилось, что он заказывал ее в Стрелче, славившейся своим дубом — твердым и сухим, способным пережить шесть человеческих поколений.

Джумалия огляделся. Впервые он видел столь пустой склад. Железные скобы, крепящие раму, гнулись, сыпалась цементная крошка. Весь склад гудел, клубы пыли поднимались до потолка.

Неожиданно ему пришло в голову, что он не задвинул нижний засов — дверь продержалась бы больше времени. Подойдя к двери, он попытался задвинуть железный стержень в паз.

Снаружи услышали, что кто-то запирает дверь на засов. Раздалась турецкая брань, затрещали винтовочные выстрелы. Джумалия изо всех сил нажимал на стержень — еще немного, и он войдет в паз. Снаружи снова послышались выстрелы. Запахло порохом. Острая боль пронзила живот, потом позвоночник. Джумалии показалось, что в него воткнули металлический стержень — тот самый, который он держал в руках еще миг назад.

Он судорожно глотнул воздух, будто собираясь что-то сказать, но из груди его вырвался лишь глухой стон. Джумалия согнулся и рухнул на пол. Последнее, что он увидел, была нависшая над ним пыль, ставшая вдруг багровой и тяжелой.

Стражники, посланные из управы прочесать квартал, шли за Апостолидисом, рыскавшим в поисках фаэтона по узким улочкам позади Астарджийского постоялого двора. Апостолидис оглядывал улицу над головами прохожих, его худая фигура в темном аккуратно застегнутом сюртуке была видна издалека.

— Вон он!.. — воскликнул Данов, увидев Апостолидиса на углу переулка суконщиков.

Переулок оказался тупиком, в конце его находилось несколько турецких кофеен. Рядом с Павлом была дверь соляной лавки. Изнутри доносился монотонный шум жернова.

— Давай сюда… — быстро произнес он и обернулся посмотреть, где Апостолидис.

Но было уже поздно. Левантиец заметил Дончева, и стражники, расталкивая народ, бежали к ним с обеих сторон переулка.

— Быстрее!.. — крикнул Павел. — Я их задержу, пока ты найдешь выход…

Дончев исчез за дверью. Подбежавший первым стражник толкнул Данова, но тот не двинулся с места. Стражник ударил его прикладом винтовки. Павел крепко уперся спиной в дверь.

— Бей его! — закричал второй стражник, замахнувшись кулаком. Павел принял удар и толкнул плечом первого стражника, который пытался отодвинуть его от двери. Но тут на него обрушился новый, сильный удар, и улица закружилась у него перед глазами.

«Нашли ли они оружие?…» — подумал он. До его угасающего слуха донеслись, словно далекое эхо, два выстрела.

 

10

Придя в себя, Павел сначала не мог понять, где он и как сюда попал.

Ощупал лицо, на руке остались следы засохшей крови. Одежда была в грязи, на лацкане пиджака темнели красные пятна, Но очки были целы. Сняв их, Павел внимательно их осмотрел. Потом сунул руку во внутренний карман и установил, что документы, которые были у него с собой, тоже налицо, в том числе и письмо американского посольства в Константинополе.

Значит, привели его сюда в спешке, даже не обыскав.

Он оглядел тесную камеру, в которой находился. Единственное узкое окошко, забранное железной решеткой, находилось высоко под потолком. Через него виднелся кусочек неба и старая, потемневшая от влаги стена.

Сквозь окошко просачивался тусклый свет — похоже, было либо раннее утро, либо предвечерний час пасмурного дня.

Голова у него была тяжелой, словно налитой свинцом. В висках пульсировала боль.

Сняв пиджак, Павел лег на деревянные нары и накрылся им. Стало немного легче.

Он находился в тюремной камере. Но где? И что случилось с Дончевым и с оружием?

Вдруг он вспомнил о Джумалии. Вскочил, сделал несколько шагов, снова сел. Что произошло со стариком? Перед его мысленным взором возникло лицо старика.

Снаружи стало темнеть. Наступал вечер. Откуда-то снизу доносились тяжелые шаги и грубые отрывистые возгласы. Слов нельзя было разобрать, но говорили явно по-турецки. В замочной скважине повернулся ключ, раздался щелчок, и дверь открылась. Появился пожилой турок в синем засаленном мундире.

— А, пришел в себя… — сухо произнес он.

Позади стоял другой турок, державший зажженный факел и какую-то медную посудину, вероятно, с едой.

Пожилой положил в миску немного вареного риса и поставил миску возле нар. Один глаз у него был незрячим, белок зловеще блестел при свете факела.

— Где я? — спросил Павел.

— Ну и пройдоха… — раздраженно произнес стражник. — Дурачка из себя корчит… — И, захлопнув за собой дверь, снова повернул ключ в замке. Голоса постепенно затихли.

Данов встал и подошел к окошку. Небо было абсолютно черным, без единой звездочки. Наверное, снаружи было холодно и облачно.

Сквозь тяжелую пелену боли с трудом пробивались мысли. Он мерил шагами камеру, останавливался, прислушиваясь к далекому шуму, внезапному стуку двери, хриплому голосу, бранящемуся по-турецки где-то во дворе, потом снова принимался шагать по камере, от одной стены к другой, стараясь проанализировать все, что случилось, найти причины провала.

Может, нужно было отослать обратно фаэтон, не разгружая оружия? Как трудно принять решение, когда от него зависит судьба других людей! Он обдумывал возможности того, как сохранить тайну их заговора.

Что им о нем известно? Они даже не обыскали его. И оружие никто не выследил от постоялого двора Тырнева. Это было вне всяких сомнений. Встреча с Апостолидисом — вот она, несчастная случайность.

В таком случае, если Дончеву удалось ускользнуть, он — единственный, от кого они могут что-либо узнать. От того, что он скажет, как будет держаться, зависит, быть может, все остальное. Он снова заложил руки за спину и принялся возбужденно кружить по камере. Боль в плечах прошла, но он чувствовал себя разбитым, а ведь его ждало серьезное неизвестное испытание!

Мысль об этом заставила его вернуться ко всему, что он перечитал, пережил, передумал. Именно теперь он мог себя проверить.

Он понимал, что все, что было до сих пор, — лишь начало. Жизнь его разделилась на две части — путь, исполненный противоречий, вопросов и сомнений, который он прошел до этого момента, и путь, начинающийся здесь, путь, на котором нет места сомнениям и колебаниям.

В течение трех дней Данова никто не беспокоил. Только одноглазый стражник в полдень и вечером приносил рисовую кашу или вареную пшеницу, холодную и вязкую, как студень.

Павел ложился спать поздно ночью, истощенный бесконечным кружением по камере. Спал беспокойно, пробуждаясь от малейшего шума или людского говора.

И потому сейчас, когда щелкнул замок, он сразу проснулся и удивился, что пришли так рано. Снаружи была непроглядная темень. Он быстро встал.

В дверях стоял высокий поручик. Позади него одноглазый с фонарем в руке.

— Этот? — спросил офицер.

— Этот, господин… — кивнул одноглазый.

— Выходи! — поручик кивнул головой на дверь. Под глазами у него лежали тени от недосыпания, но выглядел он подтянутым, был свежевыбрит.

Данов надел пиджак, пригладил волосы и вышел из камеры.

В сумеречном свете перед ним открылся каменный внутренний двор тюрьмы. Он находился в Ташкапу — самой страшной тюрьме в городе.

— Куда вы меня ведете, господин? — спросил он офицера.

— Туда, где ты нужен, — ответил турок, подталкивая его в спину.

Должно быть, было уже далеко за полночь, потому что сильно похолодало.

Они спустились на нижний этаж и пошли по коридору мимо каких-то дверей. В некоторых комнатах горел свет и слышался турецкий говор. Перед коричневой дверью в глубине коридора они остановились. Офицер постучал и открыл дверь. Потом толкнул Данова вперед.

Комната была просторной и, как показалось Данову, ярко освещена. За письменным столом сидел полковник средних лет и читал какие-то бумаги. Данов сразу его узнал: это был помощник турецкого правителя Айдер-бег. На диване возле стола сидел еще один турок — старый, седой, с маленькими проницательными глазками. Скрестив ноги, он медленно пил кофе.

Айдер-бег поднял голову и, указав на стул, сдержанно проговорил:

— Садитесь, господин Даноолу…

Вынув пачку смирненских сигарет, протянул Данову.

— Благодарю… — Данов отрицательно качнул головой.

Взглянув на старика, он заметил, что тот, прихлебывая кофе, внимательно изучает его своим острым, как лезвие, взглядом.

— Господин Айдер, — произнес медленно Павел, стараясь подчеркнуть каждое слово, — протестую против того, что без всякого законного основания меня арестовали и привели сюда.

Айдер-бег внимательно посмотрел на него из-под насупленных бровей.

— А каково, на ваш взгляд, господин Даноолу, должно быть законное основание? — спросил он, разглядывая с напускным вниманием кончик карандаша, который держал в руке.

— Если бы я совершил преступление, — ответил Павел.

Айдер-бег вновь поднял на него взгляд и строго сказал:

— Вас подозревают в преступлении, господин…

Он встал и, пройдя перед столом, продолжил:

— Вас задержали в тут момент, когда вы препятствовали стражникам преследовать опасного преступника. Вы преградили им путь и тем самым помешали его поимке.

«Дончев спасся…» — промелькнуло в мозгу Павла.

— Я не знаю человека, о котором вы говорите, и никому я не преграждал путь, — твердо произнес он, смотря Айдер-бегу прямо в глаза. — Истина заключается в том, что в переулке суконщиков на меня напали стражники…

Айдер-бег поглядел в его неподвижные зрачки, казавшиеся огромными за линзами очков.

— Перед этим вас видели вместе, — сказал он, сделав несколько шагов по комнате. — Бесполезно отрицать…

— Мне неизвестен человек, которого вы имеете в виду. Мое задержание вашими органами — недоразумение.

Айдер-бег усмехнулся.

— Видите ли, — обратился он к Павлу, — мы считаем, что вы ни в чем не виноваты. Мы знаем вас, знаем вашего отца. Мы всегда относились к вам с уважением. Вероятно, это была лишь случайная встреча. Вы только скажите нам, с каких пор знаете этого человека, ничего больше нас не интересует. И вы просто встанете и пойдете домой…

«Ишь какие хитрые, — подумал Павел, не сводя глаз с Айдер-бега, — но тут вы просчитаетесь». И, отрицательно качнув головой, сказал:

— Я вновь повторяю вам, господин Айдер, что не знаю человека, с которым, по вашим словам, я был в переулке суконщиков. Я шел из Тахтакале к кофейням, и у соляной лавки на меня напали ваши люди.

Айдер-бег снова усмехнулся, но теперь в его усмешке сквозила неприязнь и угроза.

— Мы ведем войну не на жизнь, а на смерть, — грубо сказал он, прищурив глаза, — и не думай, что нас что-то остановит, если надо будет расправиться с врагом. Заруби себе на носу, что до тех пор, пока ты не расскажешь о своих связях с этим человеком, ты не выйдешь из Ташкапу! А до того мы используем все средства, чтобы заставить тебя говорить…

Старик поставил чашку на стол, вытер рот.

— Это тюрьма, а не баня, голубчик, — сказал он, пожевав губами. — Я знаком с твоим отцом вот уже тридцать лет, и у меня в голове не укладывается, как это ты очутился здесь.

— Я уж не говорю о том, что ты болтаешь по всему городу что не надо, — заговорил снова Айдер-бег, припомнив неприятный разговор во время обеда у Аргиряди. — Везде свои законы. У них — свои, у нас — свои. Это видит каждый разумный человек. — Он мрачно усмехнулся. — А тех, кто не видит, мы подымаем повыше, чтоб увидели. — И он красноречивым жестом обхватил ладонью шею.

Павел горько усмехнулся.

— Господин Айдер, — он посмотрел на турка, — вы проделали эту процедуру со столькими людьми, что вам не составит труда проделать ее еще с одним…

Айдер-бег сжал губы.

— Слушай, — произнес он, подходя к столу, — не воображай, что мы будем разговаривать с тобой, как за чашкой кофе. Можем повести разговор и по-другому. — Голос его стал жестким. — Я вызвал тебя не для того, чтобы ты нас учил уму-разуму. Я спрашиваю: с каких пор и откуда ты знаешь человека, с которым вы были вместе в переулке суконщиков?…

— Я не знаю никакого человека, — ответил Павел, — и как бы вы ни повели разговор, повторю то же самое.

Лицо Айдер-бега посерело: все иноверцы — подлецы, даже когда живут лучше мусульман, сидя на хлебах у падишаха! И поэтому их нужно истребить всех до одного! И даже их семя! Он схватил со стола кожаный ремень с тяжелой пряжкой.

— Кто тебе сказал, собака, что придется повторять! — крикнул он и, замахнувшись, хлестнул Павла ремнем по лицу.

Удар пряжкой пришелся по губам, и сквозь пронзительную боль Данов ощутил вкус крови во рту. К счастью, очки не разбились. Подняв руку, он снял их и зажал в ладони. Потом холодно и презрительно посмотрел на турка близорукими глазами.

Побледневший от ярости Айдер-бег, тяжело дыша, расстегнул мундир.

— На! — взяв со стола, он протянул Данову мелко исписанный лист. — Прочти и запомни: если будешь молчать, произойдет то, что здесь написано. Ты не какой-нибудь неуч, тебе известно, какое сейчас время и что означает военный суд.

Павел надел очки и стал внимательно читать. Это был приговор Пловдивского военного суда, согласно которому он, Димитр Дончев и еще двое человек, которых он не знал, осуждались на смерть за укрывательство оружия. Прочтя, он не поднял головы, делая вид, что еще читает; в то же время мысль его лихорадочно работала.

Пока определенно ясно лишь одно: оружие найдено. Имя Дончева известно им, вероятно, по словам Апостолидиса, а упоминание в приговоре двух незнакомых имен и использование нечетких аргументов свидетельствуют скорее всего о том, что это фиктивный документ и что Дончеву, быть может, удалось спастись.

Подняв голову, Павел посмотрел на Айдер-бега и сухо произнес:

— Я не представал ни перед каким судом, а названные здесь лица мне абсолютно незнакомы…

— Ах вот как? — поднял брови Айдер-бег. Потом хлопнул в ладоши.

Боковая дверь открылась. На пороге появился Дончев, изменившийся до неузнаваемости. Лицо его посинело от кровоподтеков. Один глаз заплыл и был закрыт. Вид Дончева был страшен. Его сопровождал турок. Когда они переступили порог, турок толкнул Дончева на середину комнаты. Тот устоял на ногах, потом медленно повернулся к Айдер-бегу.

Лицо Дончева ничего не выражало, ни один мускул не дрогнул на нем. Данов догадался, что это сейчас самое важное. Дончев не сказал ничего.

Подойдя к Дончеву, Айдер-бег грубо повернул его лицо к Данову и спросил:

— Ты знаешь этого человека?

Взгляд Дончева остановился на Павле.

— Нет, — покачал он головой. — Я никогда раньше его не видел.

— Никогда, а? — желчно усмехнулся Айдер-бег и ударил Дончева по лицу. — Пусть и он посмотрит на тебя, — продолжал турок, возвращаясь к столу, — пусть хорошенько тебя запомнит. Это сейчас очень ему пригодится…

За спиной Данова хлопнула дверь.

— Ваше превосходительство, — услышал он голос поручика, — правитель просит вас немедленно явиться в мютесарифство.

Айдер-бег бросил ремень на стол и молча обменялся взглядом со стариком.

— Пока уведите их! — приказал он.

Дончева вытолкали из комнаты. Айдер-бег медленно приблизился к Данову и процедил сквозь зубы:

— Подумай хорошенько, Даноолу… Если у человека есть глаза, не нужно много ума, чтобы кое-что понять. У тебя еще есть время, подумай…

Офицер вывел Данова.

В коридоре возле горящего на стене факела стоял Дончев. Два стражника, присев на корточки, заковывали его ноги в кандалы. Здоровый глаз Дончева смотрел напряженно, излучая какой-то необыкновенный свет.

Пока офицер закрывал за собой дверь, Павел успел обернуться к Димитру.

Дончев кинул на него быстрый взгляд, и его запекшиеся губы беззвучно, но совсем явственно промолвили:

— Плевен пал…

В это мгновение турок повернулся и толкнул Данова вперед.

«Плевен пал…» — повторял мысленно Павел, сглатывая кровь. Эти два слова будто осветили мрачные своды турецкой тюрьмы, и в их сиянии исчезли, растворились полусонные часовые в коридорах, тусклый свет факелов и пышущее злобой лицо Айдер-бега.

Войдя в камеру, Павел снял пиджак.

— Плевен пал… — произнес он вслух, словно желая увериться в истинности этих слов.

Он сел на постель. Руки у него дрожали. Он посмотрел на них. Когда-то ему казалось, что стоицизм и хладнокровие — это качества настоящего человека.

Он встал и подошел к окошку. На него повеяло ночным холодом. Кусочек неба, видневшийся сквозь прутья решетки, уже начал сереть.

Павел жадно глядел на этот медленный и мучительный рассвет. И неожиданно подумал: на этом свете нет ничего божественнее рождения нового дня.

 

11

Бои за Плевен начались 8 июля атакой русских войск против окопавшейся в крепости тридцатитысячной армии Осман-паши и закончились туманным утром 28 ноября безоговорочной капитуляцией этой армии.

По ожесточенности и масштабам сражений это была наиболее значительная операция Дунайской армии. А вместе с тем и поводом для активной политической и дипломатической деятельности летом и осенью 1877 года.

Осуществив перегруппировку своих войск возле Плевена и отняв у Сулейман-паши возможность перейти через Балканские перевалы, русское командование предприняло в последние два дня августа мощную атаку на плевенские позиции. Однако к вечеру 31 августа итоги боя оказались весьма неутешительными. Был захвачен лишь редут у Гривицы. Войска Осман-паши почти повсюду удержали свои позиции. В жестоком сражении пали тринадцать тысяч русских и три тысячи румынских солдат. Потери турок не превышали трех тысяч человек.

1 сентября в кабинете Александра II состоялся большой военный совет. Все были угнетены огромными потерями. Главнокомандующий великий князь Николай Николаевич предложил даже отвести войска от плевенских редутов и развивать наступление вдоль Дуная. Выдвигались различные доводы, проводились аналогии.

Постепенно, однако, здравый разум взял верх. Каждому стало ясно, что Плевен — не просто сложная тактическая задача, а ключ к победе в войне и отсюда — к международному влиянию России на десятилетия вперед. Волею обстоятельств крепость превратилась в решающий козырь в политической стратегии Европы.

Именно поэтому уже поздним вечером совет принял решение: перейти к полному окружению Плевена с последующей продолжительной осадой и подготовкой окончательного удара.

С этой целью ряды Дунайской армии были пополнены новыми 120 000 солдат. Таким образом, к началу ноября численность русских войск в Северной Болгарии составляла свыше 380 000 человек. План осады Плевена разработал лично Тотлебен. Создан был и новый Западный отряд под командованием неутомимого Иосифа Владимировича Гурко. Именно этот отряд захватил одно за другим укрепления западнее города, плотно сомкнул кольцо осады и дошел до Этрополе и Орхане, подготовив тем самым свой будущий победоносный переход через Балканы.

Оказавший упорное сопротивление, но лишенный каких бы то ни было возможностей, Осман-паша, исчерпав до конца все резервы, капитулировал вместе со всей своей армией при попытке осуществить спасительный прорыв в юго-западном направлении.

Это положило конец мучительному застою в ходе войны, так же как и всем попыткам политического вмешательства в нее.

Весть о падении Плевена полетела на юг вместе с первыми снежными хлопьями и пронеслась над притихшей в ожидании, еще порабощенной землей как предвестница долгожданного радостного праздника.

Спустя две недели Рабухин вернулся из Карлово. Ему удалось связаться с русским командованием. На обратном пути он встретился в Пловдиве и с Иличем.

— Похоже, что после падения Плевена, — сказал он, — турки оставят линию Русе-Шумен и сосредоточат все силы, чтобы воспрепятствовать переходу русских через Стара-Планину.

— Вы думаете, что русские перейдут горы сейчас, зимой? — спросил Грозев.

Немного помолчав, Рабухин ответил:

— Вполне вероятно…

Он сел на постель и, осторожно вынимая какие-то бумаги из-под подкладки пиджака, продолжал:

— Во-первых, наше командование быстро провело перегруппировку войск. Это свидетельствует отнюдь не о зимнем покое. — Положив бумаги под подушку, он посмотрел Грозеву в глаза. — Во-вторых, то, из-за чего меня вызвали в Карлово, говорит о многом. Полковник Артамонов лично интересуется планами обороны Фракии и особенно Пловдива. Турки решили организовать мощную оборону Пловдива, Одрина и Константинополя, даже если нам удастся перейти через Балканы. Цель этого — вынудить нас пойти на переговоры о перемирии.

— А вы считаете, — вскочил возбужденно Грозев, — что, перейдя через Стара-Планину, русские согласятся начать переговоры о перемирии?

— Если турки создадут новые оборонительные пояса и это будет угрожать затягиванием войны, я допускаю такую возможность… Именно поэтому в генеральном штабе в Константинополе разработан подробный план румелийского оборонительного фронта.

— И все же, — заметил Грозев, — мне кажется, что, вступив и в Южную Болгарию, русские не пошли бы на перемирие…

Рабухин улыбнулся.

— Вы неважно разбираетесь в законах войны, — сказал он, покачав головой. — Не забывайте, что мы находимся в тысячах верст от России, и это играет огромную роль в любом отношении.

— Вы думаете, что турки могут организовать стабильную оборону во Фракии?

— Может быть, если успеют перебросить войска с северо-восточного фронта и получить новые подкрепления из Азии. Вероятно, именно такова дислокация по плану румелийской обороны.

Помолчав, он медленно произнес:

— Сейчас самое важное для нас — добраться до этого плана…

— Может, нам на помощь придет Илич? — Грозев вопросительно посмотрел на Рабухина.

— Я говорил с ним об этом, — отозвался русский. — В официальных документах и в дипломатической почте не упоминается о таком плане. Пока полковник Артамонов располагает весьма скудными сведениями. Два экземпляра плана посланы главным командованием в конце октября в Пловдив, чтобы все подготовительные работы согласовывались с ним. Один хранится у Айдер-бега в секретном архиве мютесарифства, а другой взял к себе домой под расписку представитель командования в Пловдиве Амурат-бей. Последнее известно мне от Илича, который узнал об этом совсем случайно.

— Как? — поинтересовался Грозев.

— Из разговора Амурат-бея с Адельбургом в канцелярии консульства.

— Но это означает, что консулу известно содержание плана.

Рабухин отрицательно покачал головой.

— Просто Амурат-бей говорил об опасности пожаров в государственных учреждениях и заметил, что хранит у себя дома один экземпляр наиболее секретных документов.

Грозев умолк, погрузившись в размышления.

— И вы думаете, что это подробный план, включающий всю схему обороны к югу от Стара-Планины? — спросил наконец он.

— Несомненно, — кивнул Рабухин, — это план, о котором известно, что разрабатывался он в течение нескольких месяцев под специальным руководством начальника артиллерии Рашид-паши и командующего инженерным корпусом Мехмед-паши. Или, если необходимо представить вам этих людей под их настоящими именами, — под руководством прусского генерала на турецкой службе Штрекера и генерала Блюма.

— И вы уверены, что один экземпляр плана находится в доме Амурат-бея?

— Да, потому что об этом было сказано совсем случайно, в непринужденной беседе. А такие беседы — самые надежные источники получения секретных сведений.

Немного помолчав, Рабухин продолжал:

— Я попросил Илича разузнать подробности о доме, где живет Амурат-бей, но он сказал, что это какое-то отдельное крыло здания, находящееся под усиленной охраной. Даже если организовать внезапное нападение, используя группу подготовленных людей, почти невозможно проникнуть в дом. К тому же в данном случае такое нападение исключено.

Прислонясь к оконному косяку, Грозев молчал.

— Анатолий Александрович, — медленно проговорил он, — Я попытаюсь узнать все подробно.

— Откуда? — с недоумением взглянул на него Рабухин.

— Из очень надежного источника, — произнес все так же задумчиво Грозев. — Завтра вечером мы будем знать, какие существуют возможности.

Засунув руки в карманы пиджака, Рабухин прошелся взад-вперед по комнате, потом остановился и сказал:

— Если нам удастся заполучить этот план, с военной точки зрения это будет нашим самым крупным успехом здесь…

Потом они снова заговорили о падении Плевена, о вероятности зимнего наступления через горы, о возможных местах введения войск во Фракию, о том, когда, в зависимости от успешных операций, кончится война. Стемнело, но и в полной тьме оба продолжали взволнованно беседовать — оживленно и долго, как давно уже не беседовали.

Дни после ареста Павла Данова и Дончева, после убийства Джумалии и обнаружения турками оружия на складе в Тахтакале были Для Грозева самыми трудными за все время его вынужденного уединения. Это были дни печали и отчаяния.

Падение Плевена явилось искрой, вновь зажегшей его душу огнем надежды. Поэтому сейчас оба не могли заснуть, охваченные радостным возбуждением в предчувствии решающих дней.

Где-то около полуночи Рабухин лег. Закурив, он продолжал говорить. Грозев ходил по комнате, и время от времени Рабухин видел на фоне окна его темный силуэт, всматривающийся в далекие огоньки города.

 

12

Атанас Аргиряди еще раз посмотрел на письмо, лежащее на столе.

— Теохарий! — позвал он.

В дверях показался секретарь.

— Возьми эти документы, — Аргиряди подтолкнул к нему папку, — и подготовь их за пару дней. В конце следующей недели я еду в Константинополь.

Теохарий аккуратно взял папку и молча стал ждать дальнейших распоряжений.

— А сейчас, — продолжал Аргиряди, — выпиши все обязательства гильдии в отношении меня и срочные векселя до конца года. Через несколько минут чтобы ты мне их принес…

Теохарий кивнул и бесшумно вышел из комнаты.

Аргиряди подошел к окну. Силуэты зданий в Тахтакале, низкие лавки и мастерские позади Куршумли утопали во мраке. Все давно разошлись по домам.

Он вернулся к столу, сел, прикрутил в лампе фитиль. Зеленый абажур приобрел опаловый цвет. Аргиряди чувствовал себя уставшим, слабым — и не только физически.

Рука случайно коснулась конверта на столе. Он снова посмотрел на письмо. Взяв его, прочел еще раз, задерживаясь на каждом слове, стараясь проникнуть в его глубинный смысл.

«Уважаемый господин Аргиряди!

Ввиду тяжелого положения с обеспечением населения страны продуктами питания и постоянно растущих трудностей по его снабжению оными созывается заседание государственного торгового совета.

В связи с этим необходимо, чтобы вы явились в Константинополь 15-го сего месяца».

Повернув конверт, Аргиряди посмотрел на большие зеленые печати, на которых ясно виднелись бесчисленные извилистые линии султанского герба. Потом поискал взглядом настенный календарь Ост-Индской компании. Было 3 декабря.

Аргиряди утомленно опустил голову на руку и задумался. Что все это значит? Торговый совет существовал уже давно. Он собирался на заседания раз в год, причем летом, для определения импорта и торговых налогов. Почему заседание решили провести именно теперь? Обычно в письмах указывалось точно, чем будет заниматься совет. Не напоминает ли все это случай со Стефаниди? Его загадочную кончину в Константинополе? Не означает ли это, что он может разделить судьбу Стефаниди?

Аргиряди оглянулся, словно боялся, что кто-то подслушивает его мысли. В слабом свете лампы предметы в комнате отбрасывали на стены причудливые тени.

В последнее время Аргиряди все больше охватывало равнодушие ко всему, что происходило вокруг. Единственное, о чем он думал сейчас с тревогой, была его дочь. Деньги, имущество и общественное положение, завоеванные в этом алчном и безжалостном мире тремя поколениями Аргиряди, неожиданно утратили для него весь смысл. Может, это действительно было так, а может, ему просто казалось — он особенно над этим не задумывался.

Мысли о Софии вселяли в его душу беспокойство и страх. Он не мог забыть своего разговора с ней у него в кабинете в тот весенний вечер. Ее слова еще долго звучали в его ушах.

Иногда он спрашивал себя, какое значение имеет та или иная кровь? Ведь повсюду рождаются люди. Что определяет человеческое в человеке? Какая национальная принадлежность может помешать человеку быть честным, справедливым, участливым?

В эти тревожные дни Аргиряди все более сознавал, что его колебания — плод не только размышлений, но и еще чего-то — некоей тайной силы, цепко державшей его в своих руках. Он не хотел назвать ее страхом, был уверен, что это не страх. И из хаоса, царившего в его душе, впервые родилась мысль: в жизни, отмеченной лишь успехами и изобилием благ, не может не быть какого-то жертвоприношения. И он ожидал своего жребия — чтобы у него потребовали жертву в качестве искупления.

Аргиряди встал и посмотрел в окно. Свинцово-серое небо низко повисло над Тахтакале. В этот холодный декабрьский вечер на улице ни души. Ветер, дувший со стороны Марицы, хлопал ставнями лавок, в свете фонарей улицы казались каким-то подземным лабиринтом. Он постучал в стену. На лестнице послышались быстрые шаги Теохария.

— Все собрал? — Аргиряди взял у секретаря папку, открыл ее и мельком просмотрел бумаги.

Теохарий стоя ждал.

— Насчет сегодняшнего вечера сказали, что все собираются у Кацигры. — Он посмотрел на Аргиряди. — Штилиян Палазов приходил два раза, чтоб напомнить. У Кацигры есть свои люди в одесских банках, и нужно решить, как туда перевести деньги из Константинополя…

Аргиряди собрал в кучу бумаги, зажал в кулаке и подошел к камину. Угли догорали.

— И что будут решать? — спросил он, не оборачиваясь.

— Кто сколько денег переведет, — ответил Теохарий, изумленно глядя на Аргиряди, рвавшего документы.

Усмехнувшись, Аргиряди бросил клочки бумаг в камин. Вспыхнуло яркое пламя, взметнулось до закопченного свода топки.

— Кто сколько денег переведет… — повторил он, подходя к столу. — И кто же им их переведет?… Князь Оболонский, акционеры одесских банков?… Гм…

— Господин Палазов сказал, чтобы вы непременно пришли… — произнес побледневший Теохарий. — Настаивал… Положение очень серьезное. Нужно спасти деньги.

Аргиряди надел пальто.

— Не бойся, Теохарий, — устало проговорил он, застегивая пуговицы пальто. — На этом свете погибают только люди. Деньги никогда не гибнут…

Он подошел к двери, взялся за ручку. Обернувшись, добавил:

— Закрой все и ступай домой. С завтрашнего дня ты будешь сам оформлять все оставшиеся счета.

Аргиряди открыл дверь. С темной лестницы на него дохнуло ночным холодом. Он на миг заколебался, потом переступил порог.

И тут снова вспомнил о письме, о судьбе Стефаниди, подумал о явном и тайном в этом мире и ощутил, как ветер, мороз, ночная тьма вновь вселяются в его душу.

 

13

Матей Доцов был связным между Борисом и Софией.

В свободное от службы время Матей растапливал воск в темной лавчонке напротив католической церкви. У него были итальянские формы для воска, и он делал красивые разноцветные свечи, которые украшали все салоны города.

Хотя в доме Аргиряди было достаточно венских ламп и старых канделябров, София предпочитала им свечи. Ей казалось, что при свечах сохраняется очарование ночи; таинственная игра теней рождает совсем особый, волшебный мир.

Она часто наведывалась в лавчонку Матея за свечами. Выбирала обычно розовые либо бледно-зеленые, которые чудесно контрастировали с темной мебелью.

Софии вообще нравилась эта часть города. Здесь не было сутолоки торговых рядов, невысокие дома создавали атмосферу старины, словно ты вдруг перенесся в прошлое. Она любила спускаться по булыжной мостовой улицы, сбегавшей с Тепеалты и делавшей поворот возле католической церкви, любила подолгу смотреть на величественный портал, колонны в стиле Ренессанса, на это массивное и вместе с тем легкое, изящное строение.

Однако теперь она шла сюда с иным волнением — страстным и нетерпеливым. Приходила в лавчонку почти ежедневно. Если там были покупатели, принималась рассеянно перебирать свечи в коробках. Выждав, когда все уйдут, она обращала на Матея беспокойный, вопрошающий взгляд.

— Все еще там, барышня. — говорил Матей, казавшийся совсем маленьким в просторном французском комбинезоне.

— Как он? — спрашивала София, стараясь не встретиться с Матеем взглядом.

— Жив-здоров, — улыбался Матей и, деликатно беря у нее свечи из рук, заворачивал покупку в тонкую восковую бумагу.

Это был их обычный разговор. Он утолял тревогу девушки по крайней мере до утра следующего дня.

Но сегодня, когда София вошла в лавчонку, Матей посмотрел на нее как-то иначе. День был ветреным, и приятный запах сосновой смолы, канифоли и цветного воска наполнял тесное помещение.

Матей проводил единственного покупателя и, закрыв за ним дверь, обернулся к Софии:

— Сегодня в половине седьмого жду вас здесь, в мастерской. Если я буду занят с покупателями, пройдите незаметно туда.

И он кивнул в сторону небольшой темной двери в глубине лавки. София ощутила, как бешено забилось в груди сердце. Почувствовала, что сейчас покраснеет, и потому, быстро проговорив:

— Хорошо, Матей… Спасибо, до свидания… — вышла и стала подниматься по булыжной мостовой на холм.

Над трубами домов поднимался дым. Он стелился по крышам, сползал вниз к голым ветвям деревьев. Ветер рвал его на клочья. Над городом нависли низкие темные облака.

«Полседьмого…» — подумала София и посмотрела на миниатюрные золотые часики, приколотые к отвороту. Было пол-одиннадцатого.

«Через восемь часов… Что мне делать все это время?» — спрашивала она себя.

Вернуться домой, попытаться читать, думать… Нет! Тогда не остается ничего другого, как бесцельно бродить по улицам. Прежде она никогда так не делала, но сейчас ей хотелось ни о чем не думать, погрузиться в ожидание, в сладостное и мучительное томление, которое овладело всем ее существом.

София дошла до конца улицы у церкви св. Петки, и с вершины холма ей открылась панорама Пловдива. В тусклом свете дня, окутанный дымкой, он казался далеким, как мираж. Никогда прежде город не казался ей таким необыкновенно красивым. Как странно устроены глаза у людей!

Порыв холодного северного ветра заставил ее отвернуть лицо. Подняв взгляд, она увидела на юге силуэт Бунарджика — немой и загадочный.

Сердце ее вновь сильно забилось, в груди стало тепло, и некоторое время она стояла на ледяном ветру, прикрыв глаза, взволнованная и счастливая.

Потом спустилась по ступеням в скале и направилась к Тепеалты.

После полудня пошел снег — первый с начала этой зимы. Он был настолько легкий и сухой и шел так недолго, что лишь посеребрил крыши домов и брусчатку улиц…

Когда часы пробили шесть, София оделась, накинула на голову черный шелковый платок и посмотрела на себя в зеркало. В глазах ее затаенно светилось счастье.

— Я — ненормальная! — произнесла она и быстро вышла, опьяненная сознанием того, что любит его — сильно и самозабвенно, что он — ее судьба.

Еще до наступления сумерек Борис Грозев, одетый в поношенное пальто Косты Калчева, вошел с востока в город, безлюдными улочками, где ветер носил снежинки, добрался до лавки Матея Доцова и, никем не замеченный, проскользнул внутрь. Кивнув Матею, разговаривавшему с каким-то покупателем, прошел дальше, в мастерскую.

Пахло смолой, было тепло и уютно. В полумраке он увидел на столе свечу, чиркнув спичкой, зажег ее.

Потом снял пальто, сел на ящик возле стола и вынул из кармана «Виннер цайтунг» — газету, которой снабжал его Илич. Просмотрел первую страницу, останавливаясь на заголовках, касающихся войны, потом опустил голову и задумался.

Как воспримет София все, что он собирается ей сейчас сказать? И имеет ли он право требовать от нее этого? Не воспользуется ли он ее чувствами? А что же тогда любовь? Разве не самопожертвование во имя чувства? И если бы не было этого самопожертвования, как можно было бы доказать свою любовь?

И все же он объяснит ей все спокойно и обстоятельно, чтобы она сама разумно и сознательно приняла решение. Поступить иначе значило бы действовать нечестно, оскорбить ее лучшие чувства.

Вдруг он услышал знакомые шаги. Они приближались к двери, вот ручка повернулась, дверь открылась, и вошла София. На ее фигуре, как в фокусе, сконцентрировался весь скудный свет мастерской. София быстро закрыла за собой дверь. Она была запыхавшаяся и свежая с холода.

Борис встал. Сейчас ее глаза были еще более выразительными. Они казались темными, взгляд был тревожным, взволнованным.

София быстро толкнула задвижку и, хотя решила быть разумной и спокойной, бросила муфту на стул и вне себя от радости кинулась ему в объятия.

Грозев закрыл глаза. Губы ее были влажными и теплыми. Он ощущал приятный свежий аромат ее кожи, чувствовал, с какой силой обнимают его маленькие руки. Время для них словно остановилось, весь мир исчез, утонул в этом шквале чувств, которому оба отдавались целиком, измученные долгой разлукой. Наконец, София высвободилась из его объятий и, обхватив ладонями его лицо, посмотрела в глаза.

— Борис, — прошептала София, и то, что она назвала его по имени, показалось ему необыкновенным и несказанно приятным, — ты еще больше похудел…

Она ласково провела рукой по его небритой щеке, потом погладила волосы.

— Тебе так кажется, София, — сказал он, заражаясь ее непринужденностью, — потому что я отпустил бороду…

Он заглянул ей в глаза и увидел, как голубое и зеленое смешались в них в какой-то особенный цвет, которого ему еще не приходилось видеть.

София расстегнула пальто, затем сняла его. Сбросила платок с головы. Свет свечи бликами вспыхнул на ее волосах.

Борис подал ей стул, а сам опустился на ящик.

— Почему не давал о себе знать столько времени? — она уперлась руками в ящик.

Грозев усмехнулся.

— Ты же знаешь, каково мое положение, София. Не могу ни приходить, ни видеться с тобой, когда захочу…

— Знаю, — промолвила она, — но думаю, что ты мог бы хоть раз черкнуть пару строчек…

— И это было рискованно, так как в последнее время полиция начеку.

София вдруг оживилась.

— Ты знаешь, турки распорядились, чтобы уехали жены и дети видных правителей. Со вчерашнего дня грузят по два вагона их имущества для отправки в Константинополь.

— Это всего лишь меры предосторожности, — покачал головой Грозев. — Они решили оборонять Пловдив до последней возможности. Знают, что если падет Пловдив, конец и Одрину, и Константинополю, и войне.

— Да ты что, — воскликнула София, — у них нет сил, продовольствие на исходе! Может, ты не видел, как выглядят их солдаты, когда части проходят через город!

— Для войны не на жизнь, а на смерть это не имеет значения, — сказал Борис. — Турки задумали оказать жестокое, отчаянное сопротивление, чтобы вынудить противника пойти на более мягкие условия перемирия, на большие уступки. По сути дела, другого им и не остается… Последним, решающим козырем турок в этой войне является Пловдив…

— Пловдив? — посмотрела на него София.

— Да, Пловдив, — ответил Грозев. — По-видимому, главное сражение будет дано у подножия Стара-Планины или у Среднегорского хребта, но в случае поражения они превратят Пловдив в крепость и будут сражаться в ней до полного разрушения и уничтожения.

— Борис! — вскричала София. — Разрушить Пловдив! Это ужасно! — И перед ее мысленным взором возник серебристый город, который она видела этим утром с холма.

— Таково их намерение, — сказал Борис. И, немного помолчав, продолжил: — Сейчас у нас одна цель — каким-то образом завладеть планами обороны города. Они присланы командованием в конце октября, и пока с определенностью можно сказать, что находятся только у одного человека в городе.

— Здесь, в Пловдиве? — подняла брови София.

— Да, — подтвердил Грозев, — у представителя главного командования в Пловдиве…

— … Амурат-бея, — докончила фразу София, глядя прямо перед собой.

После короткого молчания Борис добавил, подчеркивая каждое слово:

— Один экземпляр находится у него дома.

— Дома, — повторила София и встала, — это значит, у нас…

Борис молча кивнул.

— Где он может хранить его?

София молча смотрела на пламя свечи. В тишине стал слышен далекий глухой шум улицы.

— В сейфе над камином, — произнесла она, не сводя глаз с дрожащего огонька свечи. — Больше негде…

— Сейф железный? — спросил Борис.

— Железный и вмурован в стену, — медленно ответила девушка, словно думая о чем-то другом. — Потом, прищурив глаза, проговорила: — Но у меня, в шкатулке с константинопольскими реликвиями дедушки, есть какой-то старый ключ от этого сейфа…

— София, — воскликнул Борис, — ты могла бы его найти?

— Думаю, что да, — отозвалась она и лишь теперь взглянула на него.

— Когда ты сможешь дать мне этот ключ? — Борис взял ее за руку.

Она продолжала смотреть на него, но видно было, что мысли ее опять были далеко.

— Борис, — сказала она затем все так же спокойно, — тебе опасно появляться в городе, а тем более в доме Амурат-бея. — И, качнув головой, добавила: — Никто из вас не может сделать это. Документы, которые вам нужны, могу достать только я…

— Нет! — решительно заявил Грозев. — Не надо, чтобы это делала ты. Ты дашь нам ключ, большое тебе за это спасибо. Но остальное — не твое дело.

— Борис, вы не сможете проникнуть туда. Главный вход усиленно охраняется и днем, и ночью. Высота стены со стороны улицы по крайней мере десять метров. Любая попытка проникнуть снаружи — чистое безумие…

— Нет, — повторил Борис. — Это наше дело. Мы дали клятву посвятить свою жизнь борьбе за свободу, сознавая все последствия этого. Почему тебе, женщине, брать на себя этот риск?

— А почему ты не хочешь понять, что человек может совершить нечто важное и не давая клятвы бороться, даже не сознавая, какие последствия для него это может иметь…

— Но ведь это означает играть собственной жизнью! Человек все же должен иметь какие-то основания для такого поступка…

Приблизившись к нему, она закрыла его рот ладонью. Ей хотелось все ему объяснить, рассказать, что она пережила и перечувствовала, что вот уже несколько месяцев живет интересами борьбы. Но неожиданно для себя самой произнесла, словно заключая вслух обуревавшие ее мысли:

— У меня есть все основания, Борис… Я тебя люблю! Этим все сказано, остальное не имеет значения…

Потом обернулась и взяла пальто.

— София… — прошептал он, стоя неподвижно возле большого ящика с воском.

Она быстро надела пальто и сказала:

— Пойми! Если тебе дорого дело, которому ты служишь, если эти планы нужны для свободы людей и спасения города, — достать их должна я. Если за это возьмется кто-либо еще, его попытка окажется неудачной и завершится гибелью.

София подняла воротник пальто и добавила:

— И все надо сделать еще сейчас. Амурат-бей сегодня в полдень уехал в Карлово и вернется поздно ночью. А завтра и послезавтра он, может быть, вообще никуда не будет выходить…

Она привела этот аргумент спокойно, с присущим ей самообладанием, которое сейчас вернулось к ней.

Борис снова опустился на ящик. София подошла к нему, обхватила его голову руками, наклонилась. Он почувствовал тепло ее тела. Девушка нежно поцеловала его в лоб, в глаза, в щеки.

Потом отстранилась, застегнула пальто, накинула на голову платок.

— Пошли! — сказала она. — Ты меня подождешь во дворе церкви св. Недели, под сводами портала. Я принесу их туда…

Грозев быстро оделся и вышел вслед за Софией. Матей уже погасил свет, в темноте бесшумно открыл им дверь.

На улице было холодно и безлюдно. На углу Станционной одиноко горел уличный фонарь. Снег перестал. Небо прояснилось, в морозном воздухе ярко сияли звезды.

Они молча шли вверх по улице, поднимающейся по восточному склону холма. Грозев чувствовал рядом плечо девушки, и это наполняло его душу теплом.

На углу у Хисарских ворот они разошлись в разные стороны.

— Жди меня внизу, — сказала она и, быстро пожав ему руку, исчезла в тени крепостной стены.

Грозев спустился вниз к церкви. На фоне снега колокольня казалась огромной и мрачной.

Дочь Аргиряди вошла во двор и, идя вдоль ограды, осмотрела темный массив верхнего дома. Свет был только на нижнем этаже, где располагался караул. Потом взгляд ее устремился на узкий туннель, соединявший оба дома. Как давно она по нему не ходила!

Она вошла в дом. Отца еще не было. Быстро поднялась к себе, вытащила эбеновую шкатулку, в которой хранились разные мелкие предметы, принадлежавшие девушке и называвшиеся «константинопольскими реликвиями», и стала лихорадочно в ней рыться. В самом низу, под миниатюрным серебряным блюдечком, лежал крестообразный ключ от сейфа в верхнем доме, почерневший и позеленевший от времени.

Взяв ключ, она быстро покидала все обратно в шкатулку и вышла из комнаты. Прислушалась. Вокруг было тихо, лишь сердце громко стучало в груди.

Оставив свечу на лестнице, девушка поднялась по ступенькам к двери, ведущей в туннель. Нажала на ручку. Дверь с легким скрипом отворилась. Пахнуло затхлостью, прелым деревом. Из узких окошек просачивался ночной свет. София быстро прошла коридор, отодвинула задвижку на другой двери, открыла дверь и прислушалась. Снизу доносились голоса солдат, грубый хриплый смех. Комната Амурат-бея была справа — ей все здесь знакомо до малейшей подробности. София тихо открыла дверь комнаты. По стенам играли желтые блики — горел камин, пахло березовыми дровами и хорошим табаком.

Она на цыпочках приблизилась к камину. Отодвинула старинную картину с видом Босфора и потрогала стену. Пальцы нащупали маленькое отверстие — замочную скважину. Она вставила в нее ключ и повернула его. Дверца открылась. Сунула руку в сейф. В глубине лежал свернутый лист из толстой бумаги. София вынула его, потом снова пошарила рукой: в сейфе ничего больше не было.

Голоса внизу стали слышнее. Кто-то поднимался по лестнице — медленно, тяжело.

София захлопнула дверцу, вернула на место картину и выскочила из комнаты. Одним прыжком преодолев ступеньки, прислонилась к двери туннеля.

Снизу с охапкой дров в руках поднимался ординарец Амурат-бея — крупный анатолиец.

Остановившись у лестницы, ведущей к двери в туннель, турок поправил охапку и вошел в комнату. София открыла дверь, проскользнула внутрь, заперла за собой дверь на задвижку, бегом промчалась по коридору и, увидев оставленную ею свечу, только тогда почувствовала, как подкашиваются у нее ноги.

Взяв свечу, она вошла в комнату и задернула занавески. Потом развернула бумагу.

На огромном листе скрещивались и переплетались коричневые, черные и синие линии, образуя нечто хаотическое. Внизу стояли три красных печати с турецким полумесяцем посредине.

София быстро свернула карту. Надела пальто и вышла на улицу. Ветер усилился. Темная тень девушки неслышно заскользила по каменным оградам пустых улиц.

Стоя под сводами церкви, Грозев сжимал в руке пистолет и напряженно думал, что может случиться с Софией. Несколько раз он выходил из своего убежища и направлялся к дому Аргиряди, но, сознавая бессмысленность своего поступка, возвращался обратно — возбужденный и растерянный.

Он не знал, сколько времени простоял под порталом церкви, но, увидев издали тень Софии, почувствовал, как с души свалилась огромная тяжесть.

София, запыхавшись, подбежала к нему, вытащила из-под пальто сложенный вчетверо лист.

— Вот, — прошептала она, — наверное, это тот самый план. В сейфе ничего больше не было…

— София… — только и вымолвил Борис, чувствуя, что никакими нежными словами нельзя нарушать суровую красоту этого мгновения. Он взял ее маленькую замерзшую руку и поцеловал.

София смотрела на него, и Борис даже сейчас, ночью, увидел свет ее глаз.

— Когда мы увидимся? — спросил он.

— Когда ты сможешь… — Она нежно погладила его руку. — Дай мне знать через Матея… Спокойной ночи…

— Спокойной ночи, София, — отозвался он и долго смотрел вслед маленькой фигурке, поспешно удалявшейся вверх по улице.

Потом обогнул церковь и растворился в ночной тьме.

 

14

После убийства Христакиева и взрыва постоялого двора Меджидкьошк Бруцев переживал тревожные дни. Он как-то сразу возмужал, поняв, что подлинная жизнь мысли — это действие. Только действие приносит облегчение человеческой душе.

Без этого простого и импульсивного проявления энергии мысль сохнет, деформируется от собственного колебания, превращается в бремя, лишающее человека сил, делающее его вторым Дановым — хаосом вопросов без ответа.

И хотя его бессонные ночи были исполнены и кошмарами, и ликованием, в глубине души Бруцев чувствовал удовлетворение — впервые за всю свою жизнь. В эти напряженные дни он ни разу не вспомнил о Невяне Наумовой.

Мысли о ней вернулись к нему позднее, когда прошло опьянение, и он, как и все остальные, мучительно переживал затишье в ходе осады Плевена.

В эти часы уныния в его сознании всплывал образ учительницы — смутный, но несущий в себе надежду и поддержку.

Порой семинаристу приходило в голову, что принимаемые людьми решения являются следствием неожиданных и необъяснимых состояний души. Его это пугало, повергало в сомнения, и он старался найти другое, приемлемое для себя объяснение.

Вот и сейчас, по дороге в Карлово, он думал об этом. Могут ли чувства поколебать решимость людей, изменить их судьбу? Необходимость ли они или помеха? Какова была бы без них жизнь — мудрее или бессмысленнее?

Над полями стлался холодный туман. Бруцев уже миновал Кара-топрак и сейчас спускался по склонам Сырнена-горы. Глубоко в душе он ощущал очарование этих мест, вызывавших воспоминание о летнем тревожном дне и мягком блеске глаз Невяны. Сознание этого создавало странную напряженность. До сих пор ему была незнакома боязнь самого себя, поэтому сейчас он испытывал непривычное беспокойство.

У Стрямы Бруцев заметил, что мост сожжен. Пока он искал брод, далеко в поле появились всадники. Он инстинктивно вздрогнул и остановился. И только тогда вспомнил, что одет как турецкий торговец скотом. Усмехнулся и переехал реку вброд.

Конь круто повернул и поскакал легкой рысью по берегу. Бруцев поискал глазами пятно солнца между облаками и понял, что надо торопиться. Он вез письмо от Рабухина, его нужно было передать одному человеку на постоялом дворе Славова и тем же вечером вернуться.

Когда он поднялся на Диманов холм, в подножье покрытых снегом Балканских гор перед ним открылся город. Ему приходилось и раньше бывать здесь зимой, но сейчас все показалось ему чужим и незнакомым. Вокруг царила могильная тишина.

Копыта звонко цокали по мерзлой земле. Город был пуст. Кое-где на тонкой снежной пелене виднелись цепочки робких следов, но они связывали лишь два соседних двора и терялись среди глухих заборов.

Бруцев не поехал через центр города. Повернув у араповского моста, он поскакал напрямик по улочкам нижнего квартала к сопотской дороге, где находился постоялый двор Славова.

Он увидел сожженную часть города. Остовы домов угрюмо темнели на фоне снега.

В верхнем конце улицы ему встретился первый живой человек. Это был вооруженный турок, по всей вероятности, сторож какого-то имения, торопившийся домой. Он пробормотал какое-то приветствие и продолжил свой путь. Бруцев ему не ответил.

На постоялом дворе его уже ждали. В корчме было несколько посетителей — турецких офицеров, спустившихся с горных позиций, чтобы согреться и пропустить рюмочку, но они не обратили на него внимания. Первым заметил Бруцева старик Славов. Он направился к нему и, подойдя, сначала глазами, а потом словами пароля дал ему понять, что его узнали.

Затем они поднялись в одну из комнат верхнего этажа. Все произошло очень быстро. Человек, передавший ему письмо для Рабухина, был сухощавым, рано поседевшим болгарином, в говоре его чувствовался мягкий акцент — вероятно, он долго жил в России.

Пока Бруцев зашивал письмо в подкладку полушубка, он несколько раз повторил:

— Если что-то случится и тебе придется уничтожить письмо или полушубок, запомни: необходимы сведения об орудиях на подступах к Пловдиву и точная маркировка. Рабухин знает…

Бруцев молча кивнул головой, оделся, попрощался и вышел.

На лестнице он спросил старого Славова, где находится дом Наумовых. Славов показал ему из оконца эркера.

Семинарист вскочил на коня, колеблясь, покрутился на месте, словно ему надо было принять решение, к которому он не был готов. Потом резко повернул коня и двинулся вверх по дороге, где на взгорке виднелись последние городские дома.

Солнце, наконец, пробилось из-за облаков и ярко осветило чистый, нетронутый снег.

«Второй дом с краю…» — мысленно повторил он координаты, которые Невяна дала Калчеву.

Это было приземистое одноэтажное строение. Двор был пуст, на ступеньках крыльца лежал пушистый снег.

Бруцев соскочил с коня, поднялся по ступенькам. Дверь не была заперта. Он вошел. В комнатах было пусто, доски пола — изрублены топором. Повсюду виднелись следы жестокого опустошения. Дом был разграблен.

Семинарист вышел во двор и осмотрелся. Солнце снова скрылось в облаках. Со стороны гор дул резкий, холодный ветер. Вокруг не было никаких признаков жизни.

Он подошел к соседскому забору. Из каменной ограды здесь выпало несколько кирпичей, и он пролез через узкое отверстие в соседний двор — поменьше, чем у Наумовых.

Оглянувшись, он заметил в разбитом окне женщину — высохшую, черную, костлявую. Сидя у окна, она смотрела на свои следы на снегу и монотонно повторяла нараспев что-то невразумительное.

Бруцев направился к ней. Она услышала его шаги и обернулась. Встала. Глаза ее странно блестели. Они выражали не страх и не ужас — в них застыл могильный холод. Она оперлась на стену, и только теперь Бруцев увидел, что она босая. Ноги у нее были грязные, посиневшие от холода. Вероятно, она пряталась где-то поблизости и время от времени приходила сюда, где раньше был ее дом.

Женщина отпрянула и оттолкнула ногой разбитую оконную раму, словно открывая себе путь к бегству.

Бруцев шагнул к ней.

— Не бойся, — произнес он по-болгарски. — Я не сделаю тебе ничего плохого… Я болгарин…

Безумный блеск в ее глазах не угас. Они пронзали его, как клинок.

— Я болгарин… — повторил Бруцев, делая к ней еще шаг.

— Убирайся!.. — крикнула женщина, и Бруцеву показалось, что даже язык у нее синий от холода. — Убирайся отсюда!..

— Не кричи! Я не турок…

— Вижу, что не турок… Убирайся!.. Ты тоже не с добром пришел… Уходи!..

— Я ищу Наумовых, — сказал он твердо. — Ты знаешь, где они?

— Здесь никого нет. Разве не видишь? — Голос ее был хриплым и резким, до Бруцева только сейчас дошло, что эта женщина, блуждающая как тень по пустому городу, лишилась рассудка от ужаса.

Он ничего не ответил. Сел на коня и медленно поехал прочь.

Женщина черной тенью осталась стоять на углу дома. Где-то скрипела незапертая дверь — грозно и страшно.

Может, не надо было вообще сюда заезжать. Он не должен думать и переживать. В этом мире нужно только действовать. Это единственное спасение.

Ветер усилился, налетая яростными порывами на пустые улицы города.

Уже в сумерках Бруцев перевалил через хребет Сырнена-горы. Он увидел перед собой Фракию, скованную суровой стужей. В глубине лежала долина Марицы. Над ней нависли темные рваные облака. Бруцев остановил коня и окинул взглядом обширную, уходящую вдаль равнину — туда, где сливались земля и небо.

Потом дернул поводья — резко, словно вдруг вспомнил о чем-то, что надо забыть.

 

15

Атанас Аргиряди, одетый в дорожный сюртук, нетерпеливо ходил по комнате. Время от времени останавливался то у одного, то у другого окна.

На черепичных крышах лежал снег, но улицы были сухими, в тени высоких оград каменные плиты отливали синью.

Крыши домов сбегали вниз по холму, следуя направлению улочек. В лучах неяркого зимнего солнца старая черепица казалась свинцово-серой. Вокруг, как всегда в этот час, было спокойно и тихо. А тополя на другом берегу реки казались еще прозрачнее и серебристее, словно были сотканы из дымки, что стелется по весне над водой.

Аргиряди не мог прогнать тягостного чувства, что все это он видит в последний раз.

Он подошел к письменному столу, снова прикинул, все ли дела в полном порядке, потом вынул карманные часы и недовольно покачал головой.

Уже полчаса он ждал Стойо Данова и собирался после разговора с ним сразу же отправиться в путь.

Он хотел поговорить с ним о Павле. Его беспокоила судьба юноши. Он понимал, что события могут развиться быстро, даже молниеносно, и тогда никто ни за кого не будет отвечать. Особенно ему внушало тревогу поведение старого Данова.

Когда арестовали его сына, торговец зерном впал в ярость. Он не хотел ничего слушать. По целым дням бродил по торговым рядам и улочкам Тахтакале, его грубый голос угрожающе гремел под низкими сводами рыночных крыш, казалось, старик готов уничтожить любого, кто встанет у него на пути. Потом он вдруг замкнулся в себе, его молчание было злобным и страшным. Аргиряди не видел его уже несколько дней.

Некоторые считали, что в этом черством человеке заговорило сердце, что он почувствовал боль за сына, но никто ничего не мог утверждать с определенностью.

Имелось и много неясностей в связи с арестом Павла. Поэтому Аргиряди и послал за стариком. Фактически он не видел его со дня смерти Джумалии.

Он снова остановился у окна. Крупные гнедые, покрытые попонами, нетерпеливо переступали на месте, потряхивая гривами.

Аргиряди планировал к вечеру доехать на фаэтоне до Тырново-Сеймена, там переночевать, а утром сесть на поезд до Одрина и Константинополя. В последние две недели из Тырново-Сеймена к Белово шли только поезда с военными материалами.

Заложив руки за спину, наморщив лоб, он опять посмотрел на улицу. В верхнем ее конце показался хаджи Стойо в своей коричневой шубе. Он широко шагал, мрачно глядя перед собой, будто ополчился против всего света.

Стоя неподвижно возле окна, Аргиряди видел, как он вошел во двор, раздраженно спросил что-то у Никиты. Потом услышал, как, по старой привычке, затопал ногами, словно стряхивая снег, по каменным плитам нижнего входа, и, наконец, лестница из орехового дерева заскрипела под его шагами.

Только тогда Аргиряди подошел к двери и открыл ее, поджидая гостя. Хаджи Стойо нерешительно помялся, прежде чем войти, будто обдумывая, как ему держаться.

— Входи, хаджи, — пригласил Аргиряди, — я уезжаю и потому так спешно позвал тебя.

Торговец зерном вытер лоб, взглянул на Аргиряди и направился к своему обычному месту на диване.

— Ты сейчас уезжаешь? — спросил он, пытаясь догадаться, почему его позвали.

— Да, прямо сейчас, — ответил Аргиряди. Он вынул серебряную табакерку и открыл ее перед гостем.

Хаджи Стойо отрицательно качнул головой.

— Я позвал тебя, главным образом, из-за Павла, — начал без обиняков Аргиряди, усаживаясь за стол!

Хаджи Стойо поднял взгляд, его голубые глаза уставились на Аргиряди. Лицо вытянулось, в уголках рта появились горькие складки.

Аргиряди, не обращая внимания на выражение лица хаджи Стойо, продолжал:

— Да, именно из-за Павла… Я откладывал этот разговор, надеясь, что все само утрясется, но до сих пор нет никаких сдвигов. С тобой я не хотел говорить по многим причинам — каким, ты не поймешь, даже если я попытаюсь тебе объяснить… Но поговорить все же придется…

— О чем? — испытующе глядя на хозяина дома, спросил хаджи Стойо.

Аргиряди слегка побледнел.

— О твоем сыне, — ответил он спокойно.

Хаджи Стойо пожал плечами.

— А какое ты имеешь отношение к моему сыну? Мы с тобой, Атанас, продаем и покупаем зерно, ткани, галуны, воск…

— Хаджи, — прервал его Аргиряди, голос его слегка дрожал, — вот уже две недели ты ходишь по торговым рядам, ругая своего сына, ругая Джумалию. Так до сих пор никто еще не поступал — ни турки, ни христиане…

— А я буду, — медленно поднялся с места хаджи Стойо. Подойдя к письменному столу Аргиряди, продолжал: — Да! Я буду так делать, пока в торговых складах прячут оружие, пока во главе гильдии у нас стоят бунтовщики, пока существуют такие, как ты, кто на все закрывает глаза. Понятно? Я буду так поступать! — И, пророчески воздев руку, грозно произнес: — Весь смут от этого…

Аргиряди смотрел на опухшие веки хаджи Стойо, на его упрямые голубые глаза, и ему казалось, что жизнь хаджи прошла напрасно, словно в какой-то пустоте. Покачав головой, он медленно произнес:

— Весь смут от другого, хаджи… — Помолчав, добавил: — Оставим это… Сейчас речь о Павле, о нем я хочу сказать тебе пару слов…

Хаджи Стойо угрюмо проговорил:

— Слушай, Атанас… На этом свете каждый сам заботится о себе…

— Хаджи, — Аргиряди положил руки на стол, — ты не отдаешь себе отчета в своих словах и поступках. Но это твое дело. Я знаю турок не только по мютесарифству. Опомнись, пока не поздно. Спасай Павла как можно скорей, ведь от совести своей не убежишь…

— От совести? — хмуро глянул на него хаджи Стойо. — О какой совести ты мне говоришь? Это у меня нет совести? И то по отношению к кому — к собственному сыну, которому я дал все, что необходимо человеку! Имущество, имя, образование. И для чего все это? Чтобы он шлялся с утра до вечера, болтая глупости, якшался со всеми пловдивскими бездельниками. Чего он еще хочет от жизни? Сейчас такое время, что грамм зерна обходится в грамм золота. А он прячет бунтовщиков, позорит мое имя, все, что я собирал с таким трудом и берег, как зеницу ока, он готов пустить по ветру… Тьфу!.. А ты о совести мне будешь говорить…

И хаджи Стойо презрительно повернулся спиной к Аргиряди.

В комнате воцарилась тишина. Слышалось лишь сиплое дыхание хаджи Стойо. Постояв так несколько секунд, он вернулся и снова сел на диван.

— На этом свете никто ни к кому не должен проявлять милосердия… Никто… Потому что милосердие несет гибель… — И рука его тяжело опустилась на колено.

Аргиряди немного помолчал. Почувствовал, как ладоням стало жарко на суконной обивке, и сжал их в кулак. Потом встал.

— Хаджи, — сказал он, — в жизни ничего не воротишь назад, то, что потеряно, потеряно навсегда. Опомнись! Иди к правителю! Открой свой кошелек и поскорей освободи Павла из Ташкапу! Тучи, которые нависли над нами, несут бурю, медлить нельзя, хаджи…

Хаджи Стойо глухо засмеялся. В этом смехе было что-то жестокое. Встав с дивана, он подошел к столу.

— Аргиряди, — сощурил глаза хаджи Стойо. Голос его неожиданно смягчился. — Деньги вкладывают в то, из чего выйдет толк… Мой сын, — произнес он с болью, — никогда не станет человеком… Из него ничего не выйдет… Он будет лишь моим стыдом и позором… Пятном на моем имени… — Последние слова он проговорил почти шепотом. Пошел к двери, на пороге остановился. — Поэтому не учи меня, как я должен поступать… Мне это ни к чему… Понял? — крикнул он и с силой захлопнул за собой дверь.

Аргиряди смотрел на дверь, пока шаги хаджи Стойо не затихли внизу. И тогда впервые воспринял одиночество не как страдание, а как благо, как спасение.

Спустя полчаса Аргиряди, одетый в зимнюю шубу, поцеловал возле ворот дочь и сел в фаэтон.

София осталась стоять в воротах. Узкое серое платье делало ее еще стройнее и придавало ей строгий вид.

— Не оставляйте дом без Никиты, — обернулся Аргиряди к Теохарию. — Остальное все сделай так, как я велел.

Впервые перед поездкой София видела отца таким взволнованным. Она знала, что он пробудет в Константинополе самое позднее до конца месяца, но тоже вдруг почувствовала необъяснимую тревогу.

Кучер Гаврил сел на козлы. Взмахнул кнутом, и лошади медленно тронулись вверх по обледеневшей улице. Возле новой церкви фаэтон свернул к Хисарским воротам, Аргиряди в последний раз прощально махнул рукой. Затем фаэтон покатил вниз, и вскоре цоканье копыт заглохло вдали.

— Пойдемте… — сказала София, и все, кто вышел проводить Аргиряди, молча разошлись.

Теохарий отправился в нижнюю канцелярию, Елени поднялась в столовую — камин там горел весь день.

Сбросив шаль, София, немного помедлив, вошла в комнату отца.

В тусклом свете зимнего дня эта просторная, оклеенная темно-зелеными обоями комната казалась еще уютнее.

Девушка села за стол. В проводах отца было что-то невысказанное, необычайное, и сейчас тишина комнаты угнетала ее.

Она встала, чтобы пойти переодеться, но сперва решила оставить в сейфе отца кольцо матери и брошку с синим аметистом, которые всегда надевала, когда хотела, чтобы начинание завершилось успешно. София открыла сейф, сняла брошку и положила ее на место. В глубине сейфа она заметила конверт. Осторожно взяла и посмотрела, что на нем написано.

«Завещание пловдивского торговца Первой гильдии Атанаса Аргиряди, составленное 4 декабря 1877 года».

Руки ее медленно опустились на холодный металл. Колокола кафедрального собора зазвонили к вечерне. Ее словно ударило в грудь чем-то тяжелым. Захлопнув дверцу сейфа, она вернулась к столу.

Вокруг была холодная пустота. София подошла к окну. Солнце садилось. Улица была пустынна. Она чувствовала, что колокольный звон душит ее, что произошло нечто непоправимое. Тоска стеснила грудь, застряла комом в горле.

Схватив шаль, София выбежала из дома. Захлопнув за собой калитку, устремилась вверх по улице. На углу церкви остановилась. Улица, спускавшаяся через Хисарские ворота к заарской дороге, была пуста.

Сделав еще несколько шагов, София прислонилась к стене церкви, повернулась лицом к холодному камню.

— Папочка, папа… — застонала она, но голос ее потонул в колокольном звоне, ударявшем в стены домов и рвущемся вверх, будто желая достичь вечернего неба.

 

16

В середине декабря в Балканских горах выпал обильный снег. Метель кружила его в бешеном танце, и в ясные дни снизу, из Фракии, на снежные вихри смотрели с надеждой, как на единственное спасение от русских, осуществлявших прорыв на юг.

Однако еще с начала месяца Сулейман-паша приступил к переброске своих войск по морю с линии Русе-Варна в Константинополь.

После долгих обсуждений из Илдызкьошка поступило распоряжение: войска должны направиться к западной части прибалканского фронта. Армия Гурко сосредотачивалась с другой стороны к Орхане, и это было наиболее правильной контрмерой.

У Шипкинского перевала стоял с тридцатитысячной армией Вейсел-паша.

Несмотря на все это, и в Константинополе, и в Пловдиве, и в Софии, и в Казанлыке были убеждены, что до таяния снегов зима обеспечивает им линию фронта. А до того многое может измениться, многое можно поправить.

Однако 13-го, 14-го и 15-го декабря войска генерала Гурко, передвигаясь по складкам гор возле Арабаконакского перевала, перешли Балканский хребет и вышли на Софийскую низменность.

Сулейман-паша узнал чэту потрясающую новость в Пловдиве. Круглые сутки из Константинополя прибывали войска — пешим ходом, на телегах и на поездах.

К ночи 15 декабря основное ядро его армии было сосредоточено около Саранбея.

На следующий день, несмотря на сильный снегопад, началась переброска войск к Ихтиманским высотам. Вечером в обстановке полной тайны маршал поехал в Софию, но не прошло и суток, как он вернулся, едва спасшись где-то под селом Вакарел от летучей казачьей сотни.

В это время армия Шекир-паши вела безнадежное сражение по спасению Софии.

Сулейман-паша надеялся, что за несколько дней дойдет до Софии и даст решительный бой. После тягостных летних и осенних месяцев его честолюбивая душа жаждала чего-то героического, стремилась к победе, пусть и дорогой ценой.

Однако его войска смогли занять линию Ихтиман-Самоков лишь во второй половине дня 20-го декабря.

В тот вечер Сулейман-паша остался ночевать в селе Долна-баня. Уединившись в комнатушке дома, где расположился штаб, он впервые ощутил, что находится в безвыходном положении. Его самоуверенность азартного игрока, ставящего на кон чужие средства, постепенно улетучилась.

Шекир-паша сперва уверял, что отстоит Софию, но вот уже два дня молчит.

По сведениям, поступавшим с Камарской равнины, последние дни операции не были благоприятными. Гурко удалось перебросить через горы почти всю ударную силу своих войск, перегруппировать ее и немедленно вступить в бой.

А сорокапятитысячной армии маршала, истощенной долгим переходом после ее переброски в Константинополь, потребовалось целых пять дней, чтобы преодолеть расстояние от Саранбея до Ихтимана!

К несчастью, снег шел три дня подряд, не переставая, и полуголодные, плохо одетые и обутые солдаты едва плелись по узким ущельям Костенца. Не было фуража и для лошадей. Горцы либо сожгли, либо разграбили сеновалы, и животные от голода еле держались на ногах.

И природа, и люди — все было против него, и озлобленная душа Сулейман-паши болезненно отзывалась на каждую неудачу. Счастливую звезду, под которой протекала его жизнь и в которую он всегда верил, заволокло дымом сражений. Около полуночи маршал вышел из своей комнаты, спустился во двор и оглядел окружающие холмы.

На их склонах горели огни солдатских биваков — красные, далекие. Снег перестал, и горы стояли суровые и грозные, будто преграждая ему все пути в жизни.

Сулейман-паша ощутил царившие вокруг мрак и тишину как зловещее предзнаменование. По телу у него пробежали мурашки, запахнув шинель, он вернулся в комнату.

— Каково будет распоряжение относительно биваков назавтра, ваше превосходительство? — спросил адъютант, убирая со стола только что изготовленную им диспозицию.

Сулейман-паша молчал, глядя в темное окно. Адъютант стоял по стойке «смирно» позади него.

— Остаемся здесь… следующие два дня… — раздельно и решительно произнес Сулейман-паша. Взгляд его все так же был устремлен в окно.

Щелкнув каблуками, адъютант вышел.

Сулейман-паша снял шинель. Любая попытка вступить в бой в том состоянии, в каком находились сейчас его войска, была бы безумием, означала бы поражение, разгром. Помочь Софии — Шекир-паше и Реджеб-паше? Сулейман-паша отрицательно покачал головой. Нет! Он останется здесь. В конечном счете именно эти высоты являются оборонительным рубежом Румелии. И если придется прибегнуть к общей румелийской обороне, она начнется здесь.

Погасив свечу, он подошел к окну. Небо над горными цепями было тревожно-синего цвета. Сейчас где-то там вершится судьба Софии. Сулейман-паша снова покачал головой. Нет, он отсюда не двинется, пока не будут решены насущные проблемы, пока его люди не станут годными для ведения боя. В конце концов, он уже обсудил по телеграфу эту возможность и с Константинополем.

Глаза его блестели, неспокойно оглядывая ночное небо. Может, время работает не только против него, может, оно стало работать на него! Может произойти даже самое невероятное. Если Шекир-паша сумеет дать русским сражение у Софии и порядком их потреплет, тогда через пять-шесть дней он нанесет решающий удар по армии Гурко в предгорьях Стара-Планины. Перейти Арабаконакский перевал зимой не так легко, как преодолеть Шипкинский перевал в июле. Там, в горных теснинах, он мог бы раз и навсегда решить свое будущее, обеспечить себе карьеру.

Во дворе происходила смена караула. Щелкали затворы винтовок, слышались четкие шаги солдат.

Сулейман-паша, не зажигая света, сел возле окна. Небо над горами еще больше посинело, в нем было нечто загадочное, оно будто таило в себе неизвестность, которую нес с собой завтрашний день.

София пала после двух решающих сражений в предгорьях Стара-Планины. 23 декабря город был оставлен, войска отступили быстро и беспорядочно.

Поздним вечером того же дня из Илдызкьошка передали по телеграфу, что необходимо приступить к выполнению румелийского оборонительного плана и что главнокомандующим турецкими войсками назначается военный министр Реуф-паша.

Сулейман-паша выслушал депешу молча, он почти не ощутил горечи и негодования в связи с новым ударом, эти чувства тут же уступили место растерянности, вызванной вестью о падении Софии и последовавшими за ним молниеносными событиями. Он равнодушно слушал стук телеграфного аппарата, передававшего сейчас распоряжения нового главнокомандуюшего.

За три дня вся армия Сулейман-паши и отступающие войска Шекир-паши вернулись к Пазарджику и Пловдиву.

Уже несколько дней стояла ясная погода, и снег, лежавший вдоль дороги, потемнел и утрамбовался под ногами тысяч отступавших. По обеим сторонам дороги простиралась Фракийская низменность — безмолвная и безлюдная, В зимней тишине скрип телег, возгласы людей и глухой топот верениц солдат производили тягостное впечатление.

27 декабря Сулейман-паше было передано в Пазарджик донесение с точными подробностями перегруппировки армии Гурко. Западный отряд, не давший себе ни минуты передышки, преследовал его в непосредственной близости, разделившись на пять колонн.

Первая колонна под командованием генерала Вельяминова наступала от Софии через Самоков и Долна-баня по течению реки Марины. Вторая колонна во главе с генералом Шуваловым двигалась по пути Вакарел — Ихтиман — Пазарджик. Третья, возглавляемая генералом Шильднер-Шульдером, шла удобной дорогой через села Долно-Камарцы и Поибрене в направлении Пазарджика. Четвертая под командованием генерала Креденера тоже направлялась к Пазарджику, двигаясь левее, в сторону Панагюриште. Пятая колонна, составленная из кавалерийских частей и образующая бригаду, усиленным маршем наступала на юг через Златицу и Стрелчу.

Сулейман-паша слушал донесение, и его маленькие проницательные глаза внимательно следили по карте пути продвижения колонн.

Когда доклад был окончен, он повернулся, оглядел всех присутствующих и, лукаво усмехаясь, сказал:

— Хорошо задумано. И хитро… Загнать нас в западню, не дать возможности двигаться ни по левому, ни по правому берегу реки… Гм… — покачал он головой, — ловкий замысел, но ему суждено провалиться…

Маршал немного подумал. Его палец медленно двинулся вдоль ниточки реки, потом вернулся обратно, словно отражая ход его мыслей.

Подняв от карты глаза, Сулейман-паша посмотрел на Шекир-пашу, который участвовал в составлении плана румелийской обороны. Взгляд его был весел.

— Вы предусмотрели и этот их вариант…

Маршал снова склонился над оперативной картой оборонительных линий и после долгого, сосредоточенного молчания выпрямился, заложил руки за спину и угрожающе произнес:

— Мы преподнесем русским крепкий орешек… Посмотрим, смогут ли они его разгрызть… — Лицо его постепенно оживилось, к нему вновь вернулось хорошее настроение.

— Первая ошибка, которую они допустили, — говорил он, шагая по комнате, — это то, что не стали производить основную перегруппировку сил. Удовлетворились лишь тем, что разбили их на пять колонн. Выступили в поход все равно что на свадьбу!..

Он хитро усмехнулся.

— Их вторая ошибка — убеждение, что по линии Пазарджик — Пловдив не будет серьезных сражений. Они предполагают, что мы рассчитывали только на горы. Теперь же им придется убедиться в обратном.

Он покачал головой.

— Но самое главное, господа, — он оглядел весь штаб, — перед нами открывается возможность взять реванш. — Глаза его заблестели. — Здесь, на равнине, мы сможем осуществить то, чего не сделали в горах. Силы армии полностью сохранились. Люди отдохнули. Наша пятидесятитысячная армия имеет перед собой истощенный десятидневными непрерывными боями и переходами тридцатитысячный отряд. В данный момент и по численности, и по боеспособности войск мы превосходим противника. Окрыленные своим успехом, русские не в состоянии оценить реального положения. Их метод распределения сил и скорость передвижения свидетельствуют о том, что они не подозревают о существовании румелийской обороны, что может им обойтись дорого, очень дорого.

Лицо маршала покраснело, это еще больше подчеркивали рыжая борода и увлажнившиеся голубые глаза.

— И я уверен, — продолжал он, — что если нам удастся полностью применить план обороны, может произойти коренной поворот в ходе войны. Что нам сейчас нужно? Выиграть крупное сражение, нанести внезапный удар, который развеет их иллюзии. Их силы на исходе. И тогда переговоры о перемирии явятся для них единственной возможностью. А именно это нам и нужно. Это и ничего другого…

— Ваше превосходительство, — прервал его вошедший адъютант, — вам депеша…

Сулейман-паша взял сложенный вчетверо лист с расшифрованным текстом и, продолжая говорить, развернул его. Взгляд его быстро пробежал текст — раз, другой. Потом он посмотрел на адъютанта, в глазах его читалась растерянность.

— Когда ее передали? — спросил он, в голосе его звучала угроза.

— Только что, ваше превосходительство, — щелкнул каблуками адъютант.

Сулейман-паша посмотрел на присутствующих.

— Скобелев окружил Вейсел-пашу у села Шейново на Казанлыкской равнине, господа, — сухо произнес он.

Но лихорадочное возбуждение, охватившее его незадолго до этого, снова вернулось к нему, и он, решительным жестом разорвав телеграмму, обратился к адъютанту:

— Сообщите в Пловдив Амурат-бею, чтобы он подготовил военный совет. Мы прибудем через три часа. Обеспечьте подробные сведения о положении у Шейново.

— Господа, — сказал он, обращаясь ко всем офицерам, — по коням! Нам предстоят решающие дни…

Заседание военного совета в пловдивском мютесарифстве началось поздно вечером, на четыре часа позже, чем определил Сулейман-паша. Причиной этого явилось медленное передвижение штаба из Пазарджика в Пловдив по забитой людьми и повозками дороге, а также отсутствие точных сведений с фронта при Шейново.

Совет обсуждал один-единственный вопрос: выделить ли часть войск для прорыва окружения, в которое попал Вейсел-паша, или в точности осуществить план румелийской обороны.

Подсчитывались батальоны и эскадроны Гурко и Скобелева, допускалась возможность неожиданной атаки со стороны Троянского перевала, обсуждалась переброска целых военных группировок. Сулейман-паша предлагал какой-то вариант, с жаром его отстаивал, а потом сам же его отвергал. Он вставал с места, ходил вокруг стола, говорил, убеждал. Внезапно яростно нападал на командование в Константинополе, доказывал правоту своих давнишних предвидений и своим поведением еще больше нагнетал напряженность.

Амурат-бей сидел в центре стола, слушал бессвязные мысли маршала, и душа его стенала от бессильной ярости.

Весь этот провал начался еще месяц назад, когда все успокоились в связи с сильными снегопадами, сделавшими перевалы Стара-Планины непроходимыми.

Тогда он проинспектировал всю линию расположения войск от Клисуры до Казанлыка, и всеобщее беспечное спокойствие заставило его провести долгий нелицеприятный разговор с Вейсел-пашой. Пренебрежительно отмахиваясь от его слов, тот полностью отрицал возможность перехода гор зимой. Тогда Амурат-бей обратился с докладом к командованию в Константинополе. Но оттуда ему ответили, что у маршалов Сулейман-паши и Вейсел-паши имеются специальные инструкции. Этим все и кончилось. А спустя неделю с головокружительной быстротой одно за другим произошли события — переход Стара-Планины войсками Гурко, падение Софии, выход Скобелева на Казанлыкскую равнину, окружение Вейсел-паши.

Он стал вслушиваться в слова Сулейман-паши, который продолжал жестикулировать, стоя за столом. «Старая привычка еврейских торговцев из Баварии…» — подумал с досадой Амурат-бей, вспомнив происхождение маршала. Этот факт всегда его раздражал, от него страдало его оттоманское самолюбие. Сулейман-паша снова предлагал какой-то вариант. Амурат-бей уставился на карту и перестал его слушать.

В сущности Сулейман-паша в одном был прав: в кульминационный момент войны решительное сражение, даже со спорным успехом, могло бы привести к почетному перемирию. Все остальное означало поражение — позорное и окончательное. Пока утешительно было то, что русские, по всей вероятности, не подозревали о возможности жесткой обороны на Фракийской низменности. Это могло стать крупным шансом в борьбе за желаемое перемирие.

— Вот и все! — произнес слегка охрипшим голосом Сулейман-паша. — Таково реальное положение! Все остальное — лишь неверие, слабость, страх!

Замолчав, он склонился над картой. В комнате воцарилась мертвая тишина. Огонек лампы дрожал и колебался, отбрасывая на стены расплывчатые тени присутствующих. И в этот момент откуда-то издалека донеслись артиллерийские залпы — глухие и зловещие, как подземное эхо.

Сулейман-паша поднял голову, прислушиваясь. Обежав взглядом сидящих за столом, медленно произнес, словно прикидывая:

— Вероятно, это авангард Креденера к северу от Пазарджика…

Потом выпрямился, глаза его блеснули торжеством:

— Кончено! Хотят ли не хотят — им придется принять бой! Сейчас они поймут, на что надеялись и в чем ошиблись…

Маршал тяжело опустил кулак на стол.

В дверь робко постучали. Что-то шепнули адъютанту. Адъютант приблизился к столу.

— Вас вызывают вниз, в аппаратную, ваше превосходительство. Вас и Амурат-бея…

В аппаратной принимали сообщение из ставки в Илдызкьошке. Телеграфный аппарат неравномерно стучал, лента закручивалась в спираль.

Адъютант вынул таблицу с телеграфным кодом и стал читать:

«К сведению маршала Сулейман-паши и Амурат-бея. Лично. Совершенно секретно. Румелийский план обороны известен противнику во всех подробностях. Осуществить его не представляется возможным. Ждите дальнейших распоряжений…»

Сулейман-паша словно окаменел, потом обернулся и взглянул на ошеломленного Амурат-бея. От пляшущего огонька лампы лицо Амурат-бея казалось изборожденным длинными страшными морщинами.

Аппарат продолжал бесстрастно стучать: «Ждите дальнейших распоряжений…»

Амурат-бей повернул ключ и оторвал телеграфную ленту. Подойдя к камину, швырнул ее в огонь. Взвилось яркое пламя, и от ленты ничего не осталось.

 

17

Поздним вечером первого дня рождества заговорщики в последний раз собрались в бараке на Бунарджике. Все были сильно возбуждены.

В глубине комнаты у окна сидел новый человек — бай Рангел Йотов. Бородатый разбойник выглядел все таким же подтянутым, каким помнил его Грозев по сотирской мельнице. Месяцы скитаний не погасили ясный, доверчивый свет в его глазах. Два дня назад бай Рангел привел с Бойковских выселков группу из десятка человек. Калчев разместил это «воинство» по домам своих двоюродных братьев в Царацово, и сейчас они, вооруженные пятью бердянками, ждали лишь сигнала, чтобы, как заявил бай Рангел, «ударить по Пловдиву и поднять болгарский флаг на мютесарифстве».

Грозев вкратце рассказал о положении на фронте по сведениям, полученным от Илича и Тырнева, затем повернулся к Косте Калчеву:

— Каким оружием мы располагаем?

— Двенадцатью ружьями и шестью пистолетами, — ответил Калчев, которому после провала на складе Джумалии было поручено собирать новое оружие.

Грозев покачал головой.

— Само по себе это ничто, — сказал он, — но если у нас будет достаточно людей, то мы нападем на склады и захватим нужное нам оружие… Людям бай Рангела надо дать еще три ружья…

— Не нужны они мне… — бай Рангел махнул рукой. — Нам хватает тех, что у нас есть… Другим парням еще не приходилось стрелять… Ну а что делать, они знают — пусть только начнется…

Немного помолчав, Грозев медленно оглядел всех. Потом снова обратился к Калчеву:

— Можем ли мы рассчитывать на людей из Айрени, Кара-Таира и Куклена?

— На десятерых, не больше… Ты ж знаешь, в такие смутные времена каждый боится оставить дом… Турки кишмя кишат повсюду…

Борис задумчиво побарабанил пальцами по столу.

— Иными словами, мы можем рассчитывать лишь на вовлечение жителей города в последний момент… — Посмотрев на Рабухина, он добавил: — В таком случае давайте выясним вопрос с орудиями еще сейчас…

— Вчера, — начал Рабухин, — мы с Христо Тырневым проникли к подножию Небеттепе, и он показал мне их расположение. Орудий девять. Большая их часть поставлена с целью помешать окружению города. Но те, которые находятся на западном склоне холма, занимают отличные позиции и могут держать под обстрелом всю пазарджикскую дорогу… Кроме того, они могут разрушить мост и помешать переходу через реку на длительное время…

— Если б можно было, — произнес нерешительно Коста Калчев, — вывести их из строя, положение во многом облегчилось бы.

— Два из них, — сказал Бруцев, — мы можем уничтожить, проникнув в их расположение со взрывчаткой…

Рабухин поднял брови.

— Это было бы прекрасно, только вот удастся ли? Наша задача сейчас сообщить точные координаты и тип орудий…

И Рабухин подробно объяснил, что надо сделать.

Засиделись допоздна. Возбужденно говорили, предлагали, спорили. Обсуждали вопрос, как спасти арестантов из Ташкапу, как справиться с пожарами, к которым турки неминуемо прибегнут. И эти разговоры казались людям настолько невероятными, что время от времени они вдруг умолкали, словно эти мгновения тишины были им необходимы, чтобы поверить в свои слова. Каждый по-своему понимал, что именно сейчас из его жизни уходит что-то неповторимое.

На третий день рождества, поздно вечером, когда Грозев и Рабухин в сотый раз изучали русскую военную карту и обдумывали движение войск к Пловдиву, послышались далекие артиллерийские залпы.

Они переглянулись. Огонек лампы плясал в их зрачках.

Снова раздался глухой орудийный грохот. Они почти одновременно вскочили и выбежали наружу. Откуда-то с северо-запада сквозь ледяные просторы ночи доносилось эхо артиллерийской канонады. И тогда эти заросшие щетиной взрослые мужчины крепко обнялись, радостно смеясь, как дети.

— Они отсюда километрах в тридцати, не больше, — произнес, снова прислушавшись, Рабухин. — Наверное, около Пазарджика или уже вступили в него.

Оба вернулись в барак. Закрыв за собой дверь, Рабухин заявил:

— Так или иначе надо действовать! Время выжидания кончилось! Грозев молча посмотрел на него.

— Отсюда мы ничего не можем предпринять, — сказал он. — Завтра нужно спуститься в город.

— Куда? — пожал плечами русский.

— К Матею Доцову… Ты — в его дом на Небеттепе, а я — в мастерскую…

Рабухин подошел к окну, скрестил руки на груди.

— Хорошо… — он засмеялся. — Авангард вступает в Пловдив.

Потом снова подсел к столу и склонился над картой.

Грозев неподвижно стоял за его спиной, глядя на ржавую струйку копоти, поднимавшуюся из отверстия лампового стекла.

Русский обернулся.

— О чем думаешь? — улыбнулся он.

— Думаю о том, можем ли мы организовать группу из десяти-двенадцати человек, чтобы напасть на Ташкапу. Ждать больше нельзя.

— Какая охрана у тюрьмы? — спросил Рабухин.

— Насколько мне известно, очень сильная.

— Тогда лучше организовать побег заключенных.

— Вот сейчас нам как воздух нужны отряды — какой силой были бы двести-триста вооруженных человек в такой момент!.. — воскликнул Грозев.

— Организуя нападение, нужно быть уверенным в успехе, — задумчиво произнес Рабухин. — В противном случае заключенных просто уничтожат.

Грозев подсел к столу.

— Завтра попросим Бруцева и Калчева составить детальный план Ташкапу. Им эта тюрьма хорошо знакома.

— Необходимо также организовать непрерывное наблюдение, — сказал Рабухин. — При приближении русских войск к городу заключенных могут вывести из тюрьмы, а это облегчит проведение операции.

— Верно… Мы поставим там человека… — согласился Грозев.

Этой ночью оба не спали. Перед рассветом орудия заговорили еще дважды. Грозеву показалось, что залпы слышались яснее, будто гремели прямо со светлеющего над холмами неба.

 

18

После рождества ударили морозы. Порошил мелкий сухой снег, узкие улочки, вьющиеся по склонам холмов, совсем обезлюдели.

София стала плохо спать по ночам. Она внезапно просыпалась от какого-то непонятного шума, садилась в постели, глядя в окно на светлые очертания заснеженных крыш и напряженно прислушиваясь. Но все вокруг было тихо, слышались лишь равномерные шаги часового перед верхним крылом дома, где жил Амурат-бей.

Эта необычайная мрачная тишина и мысль об отце первыми проникали в сознание девушки. Она думала о том, что может делать сейчас отец в Константинополе. Видела перед собой его глаза — в последнее время их взгляд стал иным. Может, он переживал горе? Утрату чего-то? Может, его гордая душа разрывалась от сострадания? Мурашки ползли у нее по коже, она быстро ложилась, закутывалась в одеяло и закрывала глаза. Тогда приходила мысль о Борисе, и она впадала в какое-то странное, но прекрасное состояние. На сердце становилось легко, в груди разливалось приятное тепло. И она понимала, что в это тревожное время единственной настоящей радостью в ее жизни был Борис.

Девушка вставала рано, наскоро завтракала, потом одевалась и выходила из дому.

— Я пойду с тобой, — говорила Елени, обеспокоенная необъяснимыми переменами, происходившими в последнее время с Софией.

— Нет, тетя, — твердо отвечала девушка, — я пойду одна и скоро вернусь. — Затем добавляла с подкупающей улыбкой: — Ты же знаешь, я люблю иногда побыть одна…

— Боже мой, — вздыхала, смирившись, Елени, за многие годы убедившаяся в невозможности изменить решение, принятое Софией, — и когда это раньше ты ходила одна, а теперь настали такие опасные времена… Если узнает твой отец…

София брала пелерину и, улыбаясь, целовала Елени.

— Не сердись… Я только спущусь до католической церкви и тут же вернусь обратно… Очень быстро…

И она выходила, накинув на плечи черную шерстяную пелерину, спускалась по засыпанным снегом улицам, ощущая в груди чудесное волнение — легкое и радостное, как утренний свет.

Ей казалось, что все вокруг — высокие каменные ограды, мрачные дома, старые церквушки — несет в себе частицу этого прекрасного чувства, переполнявшего ее сердце.

Война была близко, совсем близко, и все же это не вселяло страх, не могло омрачить светлого чувства.

Сначала София проходила мимо католической церкви. Побелевшие от мороза святые невозмутимо смотрели с ее стен на притихший в тревожном ожидании город. Потом медленно шла вдоль живописных армянских лавочек с разноцветными сахарными изделиями и, наконец, останавливалась перед витриной свечной мастерской Матея.

Они с Матеем условились так: если для нее будет весточка, он положит на витрину между подсвечниками и гирляндами свечей-корзиночек, которые сейчас, в рождественские праздники, заполонили все, одну из его искусно сделанных восковых роз.

Когда от Бориса была записка, она ее брала, осторожно засовывала за корсаж и спешила домой. Быстро поднималась по улицам Тепеалты, пробегала под Хисарскими воротами, думая лишь об одном: как она войдет к себе в комнату, запрет дверь и, задыхаясь от волнения, вытащит маленький листок бумаги.

В последние дни декабря Пловдив кишел военными. Они заполняли площади, создавали пробки на улицах, еще больше усиливая тягостную атмосферу, царившую в городе. Из Хасково продолжали прибывать новые части, они смешивались с подразделениями, возвращающимися по пазарджикской дороге и, зараженные паникой отступающей армии, двигались к северу и к югу от города, где, согласно плану румелийской обороны, концентрировались крупные силы для предстоящих сражений.

София боялась этих заросших солдат, озверевших от войны, усталости и лишений, и потому избегала улиц, выходивших на хасковскую дорогу.

Сегодня по чистой случайности на улице возле церкви не было колонн. Она быстро пересекла улицу, легко ступая по потемневшему от множества ног грязному снегу, и вышла к свечной мастерской. На витрине вместо одной розы стоял целый букет восковых цветов.

Сердце Софии неистово забилось. Она быстро вошла в лавку. Там было двое незнакомых. Повернувшись спиной к двери, они грелись у жаровни, разговаривая с Матеем. Светлые глаза Матея радостно блеснули, он указал ими на дверь в глубине помещения. Она поняла.

Вошла и увидела его. Он стоял у окна к ней спиной.

Закрыв за собой дверь, София страстно прошептала:

— Борис…

Он обернулся. Глаза его засияли, губы тронула счастливая улыбка. Он подошел к ней и заключил в свои объятия. София обвила руками его шею. Губы их слились в поцелуе. Потом он зарыл лицо в ее волосы.

— Мы уже здесь… — шепнул Борис ей на ухо. — И не собираемся покидать город.

София прильнула к нему. Ее сердце взволнованно билось, и он ощущал эти удары как награду за мучительное одиночество, в котором жил до сих пор.

Где-то вдалеке глухо и торжественно вновь прогремел артиллерийский залп. Стреляли орудия, голос которых был слышен в городе со вчерашнего вечера.

 

19

Амурат-бей беспокойно ходил взад-вперед по своему кабинету в мютесарифстве.

Уютная светлая комната, лучшая в новом здании, сейчас казалась ему огромной и пустой. Звук его шагов не мог заглушить даже толстый мягкий ковер.

Амурат-бей ждал из Константинополя Неджиба — адъютанта Сулейман-паши.

Четыре дня тому назад маршал послал Неджиба за подробными инструкциями непосредственно в Илдызкьошк, дав ему на поездку девяносто шесть часов.

Перед отъездом Неджиб глубокой ночью зашел к Амурат-бею и пообещал ему встретиться в генеральном штабе и в правительстве с людьми Намыка Кемаля и узнать, что они думают предпринять для предотвращения полной катастрофы.

Но за эти три дня произошли события, разрушившие одну за другой все надежды Амурат-бея.

За двадцать четыре часа маршал трижды созывал военный совет. Он совсем растерялся, утратил все свои положительные качества, сохранил лишь бессмысленную словоохотливость. Все остальное время сидел внизу, в аппаратной, ожидая распоряжений и тщетно пытаясь связаться с Илдызкьошком. Константинополь молчал. Сулейман-паша высказывал различные предположения, подсчитывал наличные резервы у Одрина, взвешивал возможность передвижения войск по линии Ямбол — Сливен. Амурат-бей, однако, не обманывал себя: он знал, что означает это молчание. Высокая Порта ждала, как сложится судьба Вейсел-паши.

Несколько раз Сулейман-паша пытался попросить разрешения на отступление, но телеграф упорно передавал лишь кодовые знаки Илдызкьошка.

Поздно ночью 29 декабря пробравшиеся через среднегорские перевалы офицеры связи принесли две страшные вести. Вейсел-паша капитулировал. Из Трояна через Кырнарский перевал на равнину возле Карлово вышли крупные части, по всей вероятности, авангард армии генерала Карцева.

Между тем продвижение пяти колонн отряда Гурко недвусмысленно свидетельствовало о том, что в распоряжении русского командования находится план румелийской обороны.

Лишь 30 декабря в полдень Илдызкьошк дал разрешение на отступление — коротко, без комментариев и разъяснений.

Амурат-бей развернул карту. Впервые маршал молча встал рядом. Он выглядел убитым, сломленным, видно было, что сам себя презирает.

Вначале Амурат-бей рассчитал расположение армии Сулейман-паши, затем — продвижение войск русских, наступавших от Заара на юг к Одрину. Проверив еще раз свои вычисления, он посмотрел на Сулейман-пашу.

— Они достигнут Одрина за полтора дня до нас. Путь по долине Марицы отрезан!

Сулейман-паша безучастно смотрел прямо перед собой. Прошло несколько минут гробового молчания. Потом маршал наклонился к карте. Не отводя от нее взгляда, сухо произнес:

— Отступим через родопские перевалы к Гюмюрджине…

Амурат-бей взглянул на него. Теперь это был не пустой болтун. Тонкий ум этого далеко не бездарного человека сейчас работал четко. Увы, слишком поздно! В критический момент он смог найти лишь дверь, через которую следовало выйти.

Спустя полчаса состоялось последнее заседание военного совета. Маршал был краток.

— Господа, — сказал он, — мы начинаем отступление по исключительно трудному маршруту, через горы Родопы в направлении Маказского перевала и Гюмюрджины. Численность отступающей армии — сорок тысяч человек. Численность прикрывающих частей, которые будут вести сражения с целью задержать врага в окрестностях Пловдива и на родопских перевалах, — пятнадцать тысяч человек. В их распоряжении будет вся артиллерия, состоящая из ста сорока четырех орудий. Ее переброска через Родопы невозможна. Все. Командирам бригад остаться для получения личных распоряжений.

Почти сразу после заседания маршал покинул здание мютесарифства. Вслед за ним разъехались и все члены штаба, чтобы приступить к выполнению приказа.

Амурат-бей остался один. Ему не хотелось ни о чем думать. Он стал разрабатывать планы прикрывающих боев в окрестностях города и в предгорьях Родоп, в районе Караагача и Белаштицы. Голова у него была тяжелой, во рту он ощущал металлический вкус. Хотя он провел бессонную ночь, спать ему не хотелось. Не чувствовал он и голода. Все ему опостылело.

Только на следующий день к вечеру он прилег в кабинете на кушетку и немного вздремнул. Когда он пробудился, уже стемнело. Он подошел к окну.

Площадь перед мютесарифством была по-прежнему забита обозами и солдатами, которые все шли и шли — уродливые тени, похожие во мраке на привидения.

Возле бани солдаты разожгли большой костер. От пламени отскакивали белые искры, улетая в лиловые сумерки. «Похоже на новогодний пунш…» — подумал Амурат-бей, вспомнив, как он встречал новый год в Вене. Это еще больше усилило его боль. Он прикрыл глаза.

Неужели на этом все кончится? Все — карьера, жизнь? В депеше из Илдызкьошка о нем не было ни слова, ему не давалось никакого распоряжения. Он выполнил свою задачу. Теперь он мог лишь наблюдать за развитием событий и следовать за отступающей армией. Ему захотелось курить. Он сунул руку во внутренний карман, чтобы вынуть табакерку. Рука коснулась чего-то мягкого, нежного. Это был носовой платочек с монограммой Софии. Он нашел его месяц назад перед своей дверью, вероятно, его случайно внесли со двора. Он взял его себе в качестве талисмана. И впервые за много дней и ночей ощутил в душе приятное тепло. Он посмотрел на огонек лампы, и перед его мысленным взором возник образ девушки — изящный овал лица, синие, миндалевидные глаза. В них играло пламя, и Амурат-бей вновь почувствовал жажду чего-то чистого и возвышенного, как в тот далекий сентябрьский вечер. Он испытывал ее потом не раз, но смутно, скорее подсознательно. Сейчас же ощутил ее остро, мучительно.

Похлопав по другим карманам, он нашел сигареты, закурил. Хотел было снова приняться за разработку планов, но не мог. Он то ходил по кабинету, то ложился на кушетку, курил, снова вставал и ходил — и думал, думал о том, что у него было в жизни и что он потерял.

В полночь какое-то неосознанное чувство толкнуло его к выходу — ему захотелось куда-то пойти: или домой, или на берег Марицы, или просто побродить по улицам города. Но он сдержал себя, вернулся к столу и, обхватив голову руками, остался сидеть так до рассвета.

Утром он чувствовал себя утомленным, но спокойным. Сидя за столом, ждал Неджиба, словно тот мог принести ему ответы на вопросы, роившиеся у него в голове.

Неджиб пришел только к полудню.

Этим утром пал Пазарджик, и Пловдив был забит войсками, беспорядочно отступавшими в направлении Станимака. Орудийная стрельба слышалась почти непрерывно.

По-видимому, адъютант был до своего прихода у маршала, так как вошел к Амурат-бею бледный и взволнованный.

Амурат-бей вопросительно посмотрел ему в глаза, потом подошел к нему, поздоровался за руку.

— Удалось тебе встретиться? — спросил он.

— Не со всеми, — ответил Неджиб, — но со многими я говорил…

— И что же?… — Амурат-бей указал ему на кресло.

— Повсюду брожение. Всем ясно, что это катастрофа. Только Реуф-паша не перестает планировать разные маневры, чтобы «завоевать» перемирие, доказывает, что русские не могут выдержать наступление до Константинополя, но ему уже никто не верит. Общественное мнение, а также многие члены Девлета выступают за освобождение Намыка Кемаля и за возвращение Мидхат-паши в столицу. Однако люди, близкие к правящим кругам Высокой Порты, уповают на обещания англичан.

С Исметом Абдул-пашой я беседовал три раза. У него как раз находился и Хюсни-бей. Для них яснее ясного, что сейчас самый удобный момент для государственного переворота — свержения Эдем-паши и предложения Абдул-Азису составить правительство из младотурок. Осуществить переворот может только армия.

Амурат-бей испытующе поглядел на Неджиба. Однако тот не смутился и продолжал:

— Что касается армии, которая находится тут, больше всего рассчитывают на вас. Считают, что маршал не окажет вам сопротивления. Анатолийский фронт почти наш. В этом конверте Исмет Абдул-паша посылает вам код, с помощью которого вы можете держать связь со столицей. Все инструкции будут нам немедленно даны. Исмет Абдул-паша настаивает, чтобы вы связались с ним еще сегодня. Нельзя терять время…

Амурат-бей встал и подошел к окну. Глаза у него ввалились, и Неджибу показалось, что за эти несколько дней он неимоверно постарел…

— Они безумцы… — медленно процедил сквозь зубы Амурат-бей, уставившись в окно.

— Не нужно опаздывать, ваше превосходительство, — заметил Неджиб. — Мне кажется, что без румелийской армии они ничего не предпримут…

Амурат-бей резко повернулся.

— Тут нет армии, полковник Неджиб, — сказал он. — А если бы и была, то во время войны ее задача — защищать государство…

Амурат-бей приблизился к столу и посмотрел на Неджиба.

— Вы знаете, что означает междоусобица в стране в такой момент, как сейчас? Катастрофу — и такую, что не только английский флот, но и флот всего мира не сможет нас спасти!

— Речь идет о перевороте, который изменит характер правления, систему, с которой вы не согласны сейчас, а также не были согласны и раньше.

— Почему они не сделали этого, когда у нас не было фронта и мы могли решать свои внутренние дела, только рискуя собственными головами? Где были Исмет Абдул-паша, Джевдет-паша и все остальные, когда арестовали Мидхат-пашу и изгнали его из страны?

Неджиб глухо рассмеялся.

— Не сердитесь на них, — произнес он, — вы дадите им много, но и они не останутся у вас в долгу. Подумайте, кто в ваши сорок лет предложит вам возглавить генеральный штаб? Ведь его начальниками становятся обычно люди, убеленные сединами!

Амурат-бей чуть вздрогнул. Потом обратился к Неджибу:

— Вы намекаете, что мои убеждения — плод карьеристских устремлений? У вас есть доказательства этого?

Голос его звучал резко.

Неджиб встал.

— Нет, конечно, — произнес он спокойно и равнодушно, — надеюсь, я могу считать себя свободным и возвратиться в штаб? Я лишь оставлю вам письмо Исмета Абдул-паши.

И он вынул из внутреннего кармана конверт с зелеными печатями и положил его на стол. Затем щелкнул каблуками.

Амурат-бей, не глядя на него, молча кивнул.

Дверь за Неджибом захлопнулась, Амурат-бей тяжело опустился на стул.

Неужели все горькие минуты в его жизни объясняются неудовлетворенными амбициями? Неужели высокий пост мог определить его убеждения? Что хорошее мог бы он, в сущности, предложить Турции? В его ли силах действительно изменить жизнь страны? Или же идеи — не что иное, как всеобщее оправдание жажды власти?

Окружавшие его люди непрерывно разглагольствовали о необходимости реформ, об обновлении администрации и государственной жизни. Не делали ли они это с тайной надеждой на личное преуспеяние? Не выдавал ли он сам свои пороки за положительные качества? Ведь человек обычно обманывает не только окружающих, для своего собственного спокойствия он заблуждает и самого себя.

Эти мысли угнетали еще больше его утомленный мозг. Ему казалось, что все на свете бессмысленно и всегда было бессмысленным.

Оконные стекла вновь задрожали от орудийных залпов. Амурат-бей поднял голову. Лиловый дым застилал небо, казалось, город охвачен пожаром. По пазарджикской дороге, по обеим ее сторонам беспорядочной толпой плелись солдаты. По-видимому, прикрывающие части где-то под Пазарджиком вели сражение, потому что орудийная стрельба становилась все сильнее и яростнее.

Амурат-бей огляделся. Что оставалось ему делать в этом хаосе? Бежать вместе с толпой? С позором возвратиться в Константинополь? Он нажал на кнопку звонка. Вошел адъютант.

— Распорядитесь, чтобы приготовили мне коня, — сухо произнес он, — пусть будут готовы и два офицера связи! Отправляемся в Пазарджик!

И только произнеся эти слова, Амурат-бей вдруг почувствовал облегчение. Он взял конверт с зелеными печатями и, не открывая, разорвал его на мелкие клочки. Потом бросил в огонь.

Подойдя к вешалке, Амурат-бей надел шинель. Сейчас все прояснилось. Не было нужды ни в каких размышлениях. Надо было понять это раньше, намного раньше.

И, захлопнув за собой дверь, он быстро сбежал по лестнице.

 

20

Суматоха, царившая в городе, облегчала встречи Рабухина и Грозева в доме Матея Доцова.

Обычно с наступлением сумерек, пока еще не были зажжены фонари, Грозев покидал свечную мастерскую и исчезал в лабиринте улочек на Небеттепе.

Еще в первый вечер собравшиеся поручили Бруцеву организовать спасение заключенных. Другой важной задачей было срочно установить связь с наступающей армией.

Рабухин колебался, отсылать ли окончательную маркировку орудийных позиций на Небеттепе. Турецкие офицеры ежедневно размечали новые позиции орудий, и, если бы изменили старые, нужно было бы изменить сигнализацию. Несмотря на это, Рабухин изготовил маркировку при существующем положении и решил ее послать. Войска вели сражения уже около Пазарджика.

Наиболее подходящим человеком для связи с наступающими войсками казался Коста Калчев. Он был знаком со многими жителями пловдивских сел и отлично знал проселочные дороги, особенно те, что могли привести его в расположение русских.

Единственной помехой была его болезнь, и все колебались, согласиться ли с его предложением. Но приводимые им доводы были убедительны, и в конце концов Рабухин дал ему письмо и объяснил, как он должен поступить, попав к русским. Затем все пожали ему руку и пожелали счастливого пути. Той же ночью Коста Калчев отправился в путь.

В канун Васильева дня он заночевал у родственников в Цалапице и рано утром пошел на запад по покрытой снегом проселочной дороге. Он хотел обойти Пазарджик и окольными путями добраться до русских позиций.

Калчев шел медленно, время от времени делая остановки, чтобы перевести дух. Утро было пасмурным. Затянутое тучами небо низко нависло над равниной. Вдали гремели орудия, поблизости раздавались ружейные выстрелы, в небе стояло зарево, будто от пожара.

«Уж не подожгли ли они Пазарджик?…» — подумал Коста и ускорил шаг.

На шоссе, проходившем левее, виднелись разрозненные обозы. Они тянулись к Пловдиву.

К полудню на горизонте возникли минареты пазарджикских мечетей. Над городом поднимались клубы дыма, но орудийной стрельбы уже не было слышно. Не было видно и движения на дороге, выходившей из города. Вся она была усеяна перевернутыми повозками.

Что произошло с Пазарджиком? Ушли из него турки? Что означал этот дым, этот мертвый покой? Коста беспомощно оглянулся. На западе тучи поредели, над равниной разлился бледный свет. Тогда Коста заметил километрах в двух от того места, где он находился, темную цепочку всадников, несшихся к нему по заснеженному полю.

Впереди скакал всадник в красной феске с берданкой в руке.

Коста нащупал пистолет в кармане, потом письмо за подкладкой пальто.

«В случае опасности письмо уничтожишь», — сказал ему Рабухин. Коста разорвал подкладку. Остановился у куста и снова посмотрел на всадников. И увидел, что в руках они держат пики. Это были уланы.

Вмиг перед глазами у него все посветлело — и небо, и равнина, и дорога. Он быстро вышел из-за куста. Всадники были уже совсем близко.

Первый всадник, державший ружье на боку, опустил его.

— Братья!.. — крикнул Калчев, голос его прервался от волнения.

Всадник, крупный усатый улан, подъехал ближе. Вид у него был серьезный и строгий. По-видимому, он убедился, что Калчев не турок. Натянув поводья, он рысью проехал дальше, затем сделал широкий круг и остановился в нескольких шагах от Калчева. Остальные всадники расположились позади него полукругом.

— Кто ты такой? — спросил его усатый. Калчев решил тоже говорить по-русски.

— Болгарин из Пловдива.

— А куда направляешься?

— Ищу русские войска…

Усатый засмеялся. Его черные, немного цыганские глаза весело сверкнули.

«Наверное, это украинцы…» — подумал Калчев.

— А русский откуда знаешь? — спросил его снова улан.

— Я учитель, — ответил Калчев, — к тому же два раза жил в Одессе с отцом, когда был маленьким…

— Ага… — кивнул головой усатый. — А в наших войсках кто тебе нужен?

— Кто-нибудь из командиров батальона или эскадрона.

— Ого! — весело воскликнул улан, так что остальные тоже засмеялись. — Вот, значит, кто тебе нужен…

Обернувшись назад, он позвал:

— Иваненко!

От всадников отделился молодой парень с нежным лицом и желтыми, как солома, волосами. К его коню были привязаны два других, неоседланных. Среди всадников были и другие такие. Видимо, это был разъезд, отправившийся собирать в поле разбежавшихся коней.

— Умеешь ездить верхом? — спросил улан Каляева, но уже более мягким и дружелюбным тоном.

— Могу, но не по-гусарски, конечно… — ответил Калчев.

— Тогда садись на коня, отвезем тебя к ротмистру, он скажет, что делать дальше.

И, дернув за поводья, улан гикнул:

— Эге-гей!..

И поскакал вперед рысью.

Калчев сел верхом на одного из коней и двинулся рядом с Иваненко позади всех. Когда они поднялись на небольшой холм, откуда открывался вид на Пловдив, Иваненко вдруг воскликнул:

— Да это павловцы-храбрецы!.. Вперед!..

По дороге, среди перевернутых повозок, действительно, двигалась военная колонна. Штыки солдат поблескивали в бледных лучах солнца. Впереди колонны ехали три всадника. Порыв ветра донес звуки песни.

Хорунжий поднял к глазам бинокль.

— Молодец, Иваненко! — воскликнул он, не отнимая от глаз бинокля. — Это павловцы…

И, обернувшись, взмахнул своей берданкой и крикнул:

— Движутся к Пловдиву… Выступили еще ночью… Ура-а! — И, пришпорив коня, помчался к дороге.

Прибыв к биваку эскадрона, уланы представили Калчева ротмистру — молодому, сероглазому офицеру. Объяснили, как на него наткнулись. Офицер подробно расспросил его, кто он и откуда. Потом Калчев вручил ему письмо Рабухина.

В палатке ротмистра находился еще один офицер — невысокий, плотный, с энергичными движениями. Ротмистр протянул письмо ему. Тот вскрыл конверт и спокойно прочел. Раза два он поднимал взгляд на Калчева, словно порываясь о чем-то его спросить. Затем сложил письмо, подошел к Калчеву и протянул ему руку.

— Благодарим вас, — сказал он, — еще сегодня мы передадим письмо туда, куда нужно…

Повернувшись к выходу, он позвал:

— Лаврус!..

— Слушаю! — на пороге вырос хорунжий, щелкнул каблуками.

— Отведи господина в палатку Харцева — пусть там пообедает и отдохнет. Он поедет с нами в Пловдив.

Поев и согрев у жаровни замерзшие ноги, Коста Калчев лег на походную койку и прислушался к вечернему шуму вокруг.

Незаметно он заснул. Он не мог сказать, сколько времени спал. Проснулся от призывного звука трубы и топота сотен ног. Стояла глубокая ночь. В свете костров мельками тени людей и повозок. Ржали кони, от их заиндевевших морд поднимался пар.

Мимо палатки прошел Иваненко с седлом на плече.

— Выступаем к Пловдиву… Давай, братушка!.. — крикнул он, глаза его сверкнули в темноте.

Калчев пошел вслед за Иваненко. По утрамбованному снегу среди деревьев в направлении пловдивского шоссе уже двигались первые колонны. Где-то в темноте, за кустарниками, тоже шли солдаты, в биваке ясно слышались их громкие голоса и резкие команды офицеров.

Лаврус — в застегнутой доверху шинели, чисто выбритый, с вызывающе закрученными черными усами — уже сидел верхом на коне. Вид у него был строгий и торжественный. Впереди били барабаны, мимо костров шли колонны.

Калчев молча вскочил на коня рядом с Иваненко, покоренный странной торжественностью, с какой люди отправлялись в бой, в котором многие, быть может, найдут свою смерть.

Когда они в конце колонны проехали мимо бивака, небо на востоке слегка посветлело, голубоватый дым угасающих костров окутывал, словно туман, оставленный бивак.

Оглянувшись, Калчев увидел, что к берегу Марицы со всех сторон направляются колонны, освещенные факелами.

— Будем переходить Марицу… — сказал Иваненко, и Калчев увидел, что его едва пробивающиеся усики заиндевели. Шинель у него тоже была вся в инее, им был припорошен и русый чуб, спадавший на лоб.

Когда миновали редкий сосняк, взгляду их открылась широкая лента Марицы. Еще не рассвело, но в бледном свете занимающегося утра было видно, как над темной поверхностью воды поднимается пар. То, что увидел Калчев на берегу, показалось ему невероятным. Солдаты снимали шинели, брюки и сапоги, скатывали их в узел и, держа его над головой, входили в ледяную воду. Свободной рукой каждый держался за ремень товарища.

Чуть ниже по течению другая цепочка полуголых людей, связанных веревкой, преодолев середину реки, уже поднималась на противоположный берег. Впереди шли крестьяне из Адыкьойя, указывая блюд.

Барабаны умолкли, слышались лишь удары кусков льда, которые несла река. Время от времени раздавался чей-то вскрик, ржание лошади, и снова воцарялась тишина.

Те, кто уже переправился на другую сторону, протянули новые веревки и, держась за них, все больше и больше солдат входило в воду.

К берегу со стороны пловдивского шоссе подъехал драгунский эскадрон. Возглавлял его худой невысокий офицер с бледным мальчишеским лицом.

— Драгуны, — обратился он к всадникам, вставшим полукругом на берегу, — на каждого коня — по одному пехотинцу! Колонной по одному — марш вперед, через реку!..

Возле всадников тотчас появились пехотинцы — те, кто был пониже ростом. Они усаживались на коней позади всадников, держа под мышкой свои узлы.

Лаврус обернулся к своим уланам и тихо, с уважением в голосе произнес:

— Это капитан Александр Петрович Бураго из шестьдесят третьего гвардейского драгунского полка… Безумный смельчак… У Вакарела он открыл нам путь к Ихтиману…

Потом, вспомнив что-то, добавил:

— Его эскадрон находится под личным командованием генерала Гурко…

Драгуны Бураго уже переправляли пехотинцев на другой берег.

Кони тревожно ржали, продвигаясь по воде.

Командовавший переправой полковник, подняв саблю, что-то громко сказал.

— Наш черед! — воскликнул Лаврус, привстав на стременах.

На противоположном берегу первые части уже вступили в бой с противником, шла ожесточенная стрельба.

Эскадрон улан вошел в реку. Где-то посредине ехал разъезд Лавруса.

Калчев почувствовал, как ледяная вода капканом охватила его ноги, боль пронзила до самых костей. На миг перехватило дыхание. Конь ступал по дну осторожно, вода тихо плескалась у его груди. Другие лошади пронзительно ржали.

Вдруг конь Калчева оступился, заскользил передними копытами и присел под водой на задние ноги. Потеряв равновесие, Калчев упал в воду. Почувствовав под ногами дно, выпрямился. Он промок до нитки. Одежда отяжелела. Калчев быстро стащил с себя пальто, течение тут же подхватило его и унесло. Вода ледяным обручем стягивала грудь, Коста чувствовал, что задыхается.

Ему все же удалось сохранить равновесие, и он ухватился за одну из веревок. По ней перебирались на ту сторону пехотинцы. Держась обеими руками за веревку, Калчев осторожно двинулся вперед в ряду пехотинцев. Когда они преодолели середину реки, он оглянулся. За ним шел низенький солдат — усатый, со смуглым, скуластым лицом. Вода доходила ему до шеи, время от времени он вскидывал голову, чтобы не захлебнуться. Но несмотря на это лицо солдата показалось Калчеву удивительно спокойным. Его голубые глаза были устремлены на приближающийся с каждым шагом берег, словно искали среди толпы солдат своих товарищей по взводу.

Солдаты выходили на берег группами, отжимали полотняные подштанники, которые тут же замерзали.

Лишь крестьяне из Адыкьойя и Кадиево, переводившие солдат через реку, невозмутимо входили в воду и выходили из нее в своих овчинных тулупах, на которых серебрились длинные замерзшие потеки.

Стрельба усиливалась, уже совсем рядом раздавались зловещие щелчки пуль о камни.

Калчев огляделся, пытаясь найти Иваненко и Лавруса, но их нигде не было. Толпа солдат быстро одевалась, люди хватали оружие и, двигаясь перебежками вдоль глинистого берега, залегали в снегу за кустами и буграми.

— Скорее… скорее… скорее… Залечь!.. — командовал молодой капитан, сабля у него в руке сверкала.

Калчев тоже пригнулся, пробежал несколько метров и залег в неглубокой яме.

Теперь можно было внимательно оглядеться. Уже рассвело, напротив виднелись тополя и минарет кадиевской мечети. Из огородов на окраине села ожесточенно стреляли.

— Там отборные части бригады Османа Нури-паши, — произнес кто-то за его спиной. Обернувшись, Калчев увидел капитана. Тот указывал на что-то залегшему рядом с ним ротмистру. — Мы не должны давать им опомниться…

Они замолчали, Калчев прислушался к бешеной стрельбе.

Там и сям перебегали солдаты. Взводы собирались вместе, готовились к атаке. Внезапно кто-нибудь из перебегавших падал, ружье выпадало у него из рук, и он, будто играя в какую-то игру, переворачивался навзничь, лицом к утреннему небу.

«Какой это ужас — война…» — подумал Калчев. При каждом движении брюки его гремели, ноги были словно закованы в кандалы.

— Вон, ниже по течению наши переходят реку вброд, — снова послышался голос капитана, — это, наверное, колонна генерала Шильднера-Шульдера. А генерал Креденер, вероятно, уже в Пловдиве…

Калчев увидел, что напротив Айрени берег почернел от людей. Где-то там стреляли из орудий.

По всей линии фронта стрельба усиливалась. Небо все больше светлело. Скоро должно было взойти солнце. На горизонте красиво очерчивались темно-синие холмы Пловдива. Вдруг по ним поползли белые облачка. Послышался далекий грохот турецких гаубиц. Капитан был прав. Войска Креденера вступали в пловдивский квартал Каршияк.

Далеко в тылу заговорила русская полевая артиллерия. Из Кадиево и Айрени ответили турецкие орудия. Равнина заполнилась адским грохотом. В небо поднялись клубы черного дыма. Все вокруг дрожало словно от подземных толчков.

Началась битва за Пловдив.

Со всех сторон взводы один за другим поднимались в атаку. Голоса людей тонули в грохоте орудий. Сквозь дым на горизонте все так же синели холмы. Где-то сбоку раздалось громкое «ура».

Этот боевой клич рвался словно из самой земли; вздымаясь вверх, как волна, он поднимал за собой людей и бросал их вперед. И Калчеву вдруг показалось, что это восстание, что звонят колокола. На него нашло какое-то умопомрачение, он ощутил необычайный подъем и выпрямился во весь рост.

— Грозев, Искро, братья… Вперед!.. Ура!..

И побежал широким шагом, шатаясь под тяжестью замерзшей одежды, к темной пелене дыма.

Споткнувшись, упал. Поднял голову, и тогда его ослепил внезапный свет.

«Наверное, это солнце…» — подумал он, и тут же его залила красная волна…

 

21

Бруцеву уже все было известно о тюрьме — расположение камер, лестниц, нижних галерей. Всех осужденных и тех, чьи дела должны были слушаться, отправили еще в начале месяца в различные тюрьмы Анатолии. Сейчас в Ташкапу сидело около ста пятидесяти человек, в большинстве своем крестьян, причем таких, кто случайно оказался возле подожженного сеновала или обоза, подвергшегося нападению отряда повстанцев.

Но где находились Димитр Дончев и Павел Данов, семинарист не знал. Усевшись вместе с Христо Гетовым в темном подвале одного из магазинчиков, как раз напротив Ташкапу, он смотрел на позеленевшее от времени каменное здание — мрачное и уродливое — и в сотый раз прикидывал, как осуществить план освобождения заключенных.

В этот день обстановка с каждым часом осложнялась. На рассвете из Царацово вернулся Гетов. Люди бай Рангела Йотова еще прошлой ночью, возбужденные орудийной стрельбой, собрались на сельской площади и во главе с бородатым воеводой ринулись туда, где в темноте время от времени вспыхивали огни залпов.

Рабухин и Грозев вышли вместе еще затемно. Не дождавшись их у Матея Доцова, Бруцев и Гетов пробрались в этот подвал и просидели в нем целый день, глядя в окошко на Ташкапу.

К вечеру у тюрьмы появились около трех десятков башибузуков, вооруженных ятаганами и пистолетами, повязанных широкими поясами, за которыми торчали рукоятки ножей, — черные, страшные, какими Бруцев их запомнил со времени восстания.

Этот сброд — шумный и зловещий — находился у стен тюрьмы, пока его главари разговаривали в здании. Потом ворота открылись, и головорезы хлынули во двор Ташкапу.

Не прошло и часа, как ворота снова отворились, и один из офицеров вывел за собой охрану из солдат и стражников. Темная шеренга прошла мимо бани и свернула вниз к мосту над Марицей.

По спине Бруцева пробежали мурашки. Кто знает, что это могло означать! Мозг его лихорадочно работал.

— Если б знать, в какой они камере, черт побери! — вслух подумал Кирилл, глядя на маленькие оконца, протянувшиеся двумя рядами на голой каменной стене. — Тогда мы могли бы попытаться их вызволить…

— Этого не узнать, — отозвался Гетов, — вот только если мы крикнем снаружи, чтобы они подали нам какой-нибудь знак. Но ведь нам неизвестно, в этих ли они камерах, а если они вообще в подземелье?…

— Так или иначе их выведут, — нервно произнес Бруцев, прислоняясь к влажной стене подвала. — У нас в общей сложности тридцать пять патронов. А не все башибузуки будут сопровождать заключенных. Несколько человек непременно останутся в тюрьме… Нужно, чтобы поднялась суматоха, тогда мы разгоним охранников…

«А вдруг их перебьют в тюрьме?… — подумал семинарист. — Что сейчас делают башибузуки внутри?…» Сырость пронизывала его насквозь, ему казалось, что ока сковывает его движения.

Ночь была светлой — и не только от снега, но и от какого-то сияния, разлитого над крышами домов; тюрьма виднелась совсем ясно. Артиллерийская канонада где-то на Кричимской равнине за Марицей становилась все более ожесточенной.

Со стороны бани и торговых рядов уже не доносилось шума. Лишь время от времени проезжали телеги со скарбом, на которых сидели турчанки, закутанные в покрывала, — съежившиеся, испуганные. Турки бежали на юг. Может быть, это были последние беженцы из города. Вид этих молчаливых теней в вечернем сумраке усиливал тревогу в душе Бруцева.

Что делать? Снова связаться с Грозевым? Но найдет ли он его в мастерской Матея? И не опоздает ли? Если за это время выведут заключенных, сможет ли Гетов справиться в одиночку?

Он обернулся к шорнику.

— Надо что-то предпринять, время идет… То, что в тюрьму впустили башибузуков — не к добру…

— Предлагай, что будем делать, — отозвался Гетов, приближаясь к семинаристу, ведущему наблюдение из окошка.

Сияние над крышами медленно угасало. Порой чья-то тень бесшумно скользила по улочке. Город затаил дыхание, прислушиваясь к ночи. В казармах не били барабаны, муэдзины не призывали с минаретов на молитву.

Вдруг из Ташкапу донеслись удары в железную рельсу.

— Сейчас их начнут выводить, — взволнованно произнес Бруцев, — нам надо быстрее вылезти и спрятаться за сеновалом старых казарм. Там и решим, как поступить…

Павел Данов услышал удары в железную рельсу во дворе в тот момент, когда, стоя под оконцем в камере, прислушивался к артиллерийской канонаде. Уже несколько дней никто ими не интересовался. Вчера и сегодня их не кормили. Накануне вечером в последний раз налили воды в железное ведро в углу камеры, и после этого жизнь в Ташкапу замерла.

То, что освобождение близко, ощущалось по всему — по непрерывному гулу боев, по глухой тревоге, царившей в городе и неведомо как проникавшей и в тюрьму, и особенно по враждебным и озабоченным лицам охранников.

Щелкнул замок, дверь открылась, и в свете дымящего факела Данов увидел стражника, знакомого ему в лицо: ему приходилось встречать его раньше в городе. Позади него стояли какие-то люди — с бандитскими физиономиями, в пестрых чалмах и коротких полушубках на меху.

— Господин, — сказал стражник, — надо спуститься вниз. Все пойдем отсюда. Будем убегать в Хасково…

Он отступил от двери, и двое башибузуков ворвались в камеру, схватили Павла за руки и, заломив их назад, ловко связали веревкой. Павел попытался было сопротивляться, но один из башибузуков ударил его по голове и грязно выругался по-турецки. Потом его молча вытолкнули в коридор. Из галерей выводили других заключенных.

Во дворе горел костер, там уже стояла группа заключенных, окруженных башибузуками.

Павла толкнули вниз, и он стал спускаться по лестнице, нащупывая ногами скользкие ото льда ступени.

— Давай быстрее, гяур! — крикнул идущий сзади турок. — Чего тащишься, как…

Спустившись к другим, Данов поискал глазами Дончева. Крупная фигура Димитра виднелась в конце ряда, возле железной рельсы. Павлу показалось, что тот его заметил и даже хочет что-то сказать ему глазами, но потом подумал, что это просто блики костра — они создают такое впечатление.

— Ибрагим Саладжа-ага! — крикнул один из турок с верхней галереи. — Больше никого нет…

Их главарь, к которому относились эти слова, высокий турок с бритой головой, обернулся и оглядел распахнутые двери камер, потом мрачно ухмыльнулся:

— Проверь еще раз, чтоб кого не забыть, мы ж идем русских встречать!..

Глаза его как-то странно блеснули, он обвел взглядом ряды заключенных.

Неожиданно Павел почувствовал, что кто-то дотронулся до его связанных за спиной рук. Осторожно обернувшись, он увидел светловолосого мужчину лет тридцати в крестьянской одежде, с умным и проницательным взглядом. Тот медленно развязывал веревку, стягивавшую его кисти.

— Не оборачивайся, — прошептал крестьянин. — Когда нас выведут, найдем способ…

Данов молча смотрел на него. Лицо показалось ему знакомым, но где он его видел, Павел не мог вспомнить.

Из караульного помещения вышел коренастый офицер. За ним шел охранник с факелом. Ибрагим Саладжа-ага смотрел на офицера с легкой, едва уловимой улыбкой человека, обладающего силой и знающего свое дело.

Офицер что-то сказал охраннику, потом спросил о чем-то Ибрагима Саладжа-агу.

— Да нет тут иностранцев, — громко ответил турок и, пренебрежительно махнув рукой, продолжал: — Какие тут иностранцы, не видишь, что ли, что все здесь — поганцы неверные…

— Попридержи язык, — огрызнулся офицер, — позавчера задержали двух балагуров из Беча, так потом правитель целый день препирался с консулами.

Повернувшись к заключенным, он громко крикнул:

— Слушай!..

Двор притих.

— Есть ли тут иностранцы, — офицер поднял руку, — или кому-нибудь известно, что среди вас находится иностранец?…

Мрачную тишину нарушал лишь треск поленьев в костре. Павел машинально сунул руку в карман и нащупал твердый пергамент, который дал ему при расставании Макгахан.

В мозгу у него вспыхнула мысль: может ли он спастись подобным образом? И что это будет: спасение или бегство? А разве сейчас бегство — не единственное спасение? Что честнее — смерть или оправдание, что хочешь жить во имя отечества? Перед собой, перед всеми, кто сейчас здесь находится… Руки у него дрожали.

Он посмотрел на лица заключенных, стоящих с ним рядом, кирпично-красные при свете костра, и медленно вынул руку из кармана.

— Хорошо, — сказал офицер, немного помолчав, — нет…

Затем, повернувшись к турку, произнес негромко:

— Потом не будете возвращаться сюда, а выйдете прямо через квартал Хаджи Хасан на дорогу к Хасково. До полуночи чтоб были там…

«До полуночи…» — повторил Павел в уме, и все показалось ему настолько невероятным, словно это была не явь, а всего лишь дурной сон.

Офицер произнес еще несколько слов, затем вскочил на коня и в сопровождении стражника исчез под темным сводом ворот.

Ибрагим Саладжа-ага, проводив его взглядом, крикнул куда-то в темноту:

— Халил!.. Давай веревки!.. Куда ты там подевался?…

Из глубины двора появился низенький хромой турок. Он нес в обеих руках по мотку веревок.

— Давай сюда! — крикнул ему Ибрагим Саладжа-ага. Потом обратился к стоящим рядом с ним башибузукам: — Начинайте!..

Башибузуки, схватив веревки, натянули их с удивительной ловкостью и принялись с одного до другого края завязывать заключенных за шеи, накидывая на каждого петлю, как делали обычно, привязывая лошадей к коновязи.

Кое-кто из заключенных, по-видимому, сопротивлялся, но глухие удары, последовавшие вслед за этим, дали понять, что всякое сопротивление бесполезно.

Когда все были завязаны, Ибрагим Саладжа-ara прошел вдоль рядов, потом дал рукой знак:

— Давайте, ведите их, потом нам надо будет еще в квартале Хаджи Хасан взять вещи Мусы Ахмеда… Быстрее освобождайте телеги, времени нет…

Ряды тронулись, но их повели не к центральным воротам, а к боковым, выходящим на берег Марицы.

Проходя мимо Дончева, Павел взглянул на него. Лицо Димитра было обезображено, но в здоровом глазу и сейчас светился ум, взгляд его выражал твердость, силу воли, что всегда нравилось Павлу в этом человеке. Орудия гремели совсем близко, и глаз Дончева сверкнул в ту сторону, будто ободряя их обоих.

На берегу заключенных ждали шесть телег с высокими бортами: башибузуки оставили их здесь заранее. Они затолкали в каждую человек по двадцать, и телеги двинулись вдоль реки.

Люди стояли, привалившись к бортам и опустив головы, чтобы не дергать веревки, сдавливавшие им горло. Несколько башибузуков «наводили порядок», тесня их друг к другу.

Телеги ехали по берегу реки, местами покрытой льдом. Ибрагим Саладжа-ara крикнул что-то башибузукам, и те начали подталкивать людей к передкам телег.

— Вперед, поганец! — бородатый турок толкнул Данова в спину.

Павел споткнулся, очки слетели и провалились в широкую щель на дне телеги. Беспомощно оглянулся: он ничего не видел. Вокруг была пустота. Ухватившись за руку человека, стоявшего сзади, Павел с трудом сохранил равновесие.

Они спускались вниз, к Матинчевой мельнице, и ему вдруг вспомнилась ночь, когда они с Жейной перешли реку. Он почувствовал ее руку в своей. Попытался восстановить в сознании ее черты, но не мог. Ему захотелось припомнить облик и других людей, вызвать в памяти все, что было.

О чем думает человек перед смертью?

Павел глубоко вздохнул, набрав в легкие воздух, словно для того, чтобы привести мысли в порядок. Что стало с его рукописями? Наверное, им суждено исчезнуть вместе с ним. Будут ли жители этого города читать когда-нибудь Руссо, восхищаться мудростью Дидро, возвышенным духом Вольтера? Осознают ли, что такое свобода, что значит быть гражданином? Или же здесь всегда будет господствовать случайность, духовная нищета, страх и колебания? Может быть, мисс Пирс была права? В таком случае и Грозев, и Калчев, и он сам, и все остальные — смешные мечтатели.

Ноги у Павла подгибались, и он прислонился к подрагивающему борту телеги. Ему так хотелось спокойно обо всем подумать — все снова перечувствовать, подвести итоги… Как неожиданно наступает Последний час человека!

Телеги закончили спуск и остановились.

— Слезайте! — послышался хриплый голос Ибрагима Саладжа-аги.

Павел крепко уцепился за руку соседа, и тот помог ему слезть.

Река здесь шумела сильнее. Вероятно, они находились у мельницы. Наверное, недалеко были и сады Хаджи Исмаила.

Кто-то совсем рядом дико вскрикнул, крик утонул в предсмертном хрипе. Веревка натянулась. Послышались еще крики. Испуганные люди дергались всем телом, и веревка их душила.

— Господи… Убивают… Люди…

Эти возгласы и хрипы были как в страшном сне. Павел пытался удержать равновесие, но веревка тянула его за собой, сталкивая с другими в ужасной пляске.

— Бей по темени!.. Прямым ударом, чтоб не испачкаться… — послышался снова хриплый голос Ибрагима Саладжа-аги.

Не было сделано ни одного выстрела. Значит, убивали молотками и теслами, которые у них были с собой.

— Люди-и-и!.. — сипло кричал кто-то.

Павел широко расставил ноги, чтобы не упасть, стиснул челюсти. Попытался вновь вызвать в памяти образ Жейны, но это ему не удалось.

Тогда мрак и одиночество показались ему ужасными.

— Дончев!.. — крикнул он изо всех сил.

Что-то обрушилось ему на голову, огненный взрыв оборвал рвавшийся из горла крик.

Уже прошло много времени с того момента, как Бруцев и Гетов залегли за сеновалом старых казарм. Ворота Ташкапу не открывались, со двора не доносилось никакого шума.

Прошло, может быть, около часу, когда вдруг из боковых ворот возле караульного помещения выехал конный офицер. За ним ехал на лошади стражник с зажженным факелом. Обернувшись к стражнику, офицер что-то сказал ему, тот бросил факел на землю, и оба понеслись галопом, словно убегали от собственной тени. На снегу остался лежать горящий факел. Его пламя понемногу гасло, и скоро в лужице растаявшего снега виднелась лишь черная головешка.

Ночь стала еще темнее. Даже снег не смягчал непроглядного мрака. Изредка с площади Орта-Мезар доносился топот копыт, потом он постепенно стихал. Над тюрьмой с другой стороны виднелось сияние, похожее на зарево пожара. Во дворе горел костер.

Бруцев нервничал.

— Что-то там происходит, — процедил он сквозь зубы и, сам не зная для чего, зарядил ружье, — нельзя больше ждать…

Гетов беспомощно посмотрел на него.

— Беги к дому Калчева, — сказал ему семинарист. — и позови кого можно на помощь… Я останусь здесь, что-нибудь придумаю… Ждать нет смысла…

Гетов осторожно выглянул за угол, потом быстро пошел вниз.

Бруцев подождал еще немного, затем вылез из сарая и приблизился к железным воротам тюрьмы. Ржавый металл уходил высоко вверх — холодный и непроницаемый. Кирилл поглядел на каменную кладку. Массивные камни, обросшие мхом, образовывали отвесную стену. Кое-где виднелись скобы железной арматуры. Это вдохнуло в него слабую надежду.

«Поднимусь по стене и перелезу через крышу…» — решил он неожиданно для самого себя. Он повесил ружье на шею, привязал его ремень к одежде.

Хватаясь за выступы стены, всем телом прижимаясь к ней, Бруцев начал медленно взбираться вверх.

Сколько времени продолжался этот мучительный подъем по вертикальной стене, он не смог бы сказать. Он утратил всякое представление о происходящем. Чувствовал лишь боль в исцарапанных до крови руках, острый холод, сковывавший движения израненных пальцев. Время от времени он прижимал лицо к ледяной стене, чтобы хоть немного перевести дух.

Когда уже миновал окна второго этажа и почувствовал, что дыхание сперло от усталости, он посмотрел вверх. Высоко над головой виднелась крыша — мрачная и недоступная. Ему не хотелось больше ни о чем думать. Чувствовал, что силы его на исходе. Кирилл на миг прижался щекой к стене.

«Еще немного… совсем немножко…» — повторял он про себя как заклинание. Надо было во что бы то ни стало преодолеть эту предательскую слабость, размягчающую мускулы, готовую в любой момент сбросить его тело вниз.

Выступ балки появился совсем близко у него над головой. Бруцев стиснул зубы, напрягся из последних сил и ухватился за него.

— А-а-а… — простонал он, клуб пара вырвался у него изо рта. Он подтянулся, медленно влез на крышу и лег на снег, хватая ртом холодную массу, тающую на губах и возвращающую его к жизни.

Когда он пришел в себя, то пополз дальше по крыше. Его глазам открылся тюремный двор. Посредине двора горел большой костер. Вокруг него сидели башибузуки. Один из них раздавал остальным какую-то одежду из лежащей рядом кучи.

Бруцев оглядел галерею. Она была темной и пустой. Двери камер были распахнуты. Он приблизился к краю крыши и увидел, что отсюда легко спуститься на верхнюю галерею. Ухватившись за железную скобу, спрыгнул на площадку. Посмотрел во двор: и костер, и сидящие около него люди показались ему сейчас зловещими.

Он вошел в одну из камер. Она была пуста. На полу валялась солома из тюфяка. Вошел во вторую, третью, четвертую. Потом спустился по лестнице на нижний этаж. И здесь двери камер были открыты. Сомнений не было: заключенных вывели из тюрьмы.

Неожиданно в конце галереи он увидел турка с факелом, заглядывавшего в камеры. Бруцев притаился в тени двери. Турок вошел в одну из камер. Бруцев одним прыжком очутился возле нее. Турок железным ломом разбивал какой-то ящик. Он стоял спиной к двери и был мал ростом.

Семинарист проскользнул в камеру, бесшумно закрыл за собой дверь, потом бросился на турка, повалил его на пол. Факел отлетел в сторону.

Турок попытался сопротивляться, но, увидев, что это безнадежно, затих. Бруцев придавил его коленями к полу, в то же время руками сжимал ему шею, не давая шевельнуться. В свете факела лицо турка было страшно.

— Где заключенные? — спросил Бруцев, немного ослабив хватку. Вытаращенные глаза турка прикрылись, он прохрипел:

— Их вывели…

— Когда?

— Час назад…

— А где они сейчас?

— Не знаю, — мигнул турок, — их повезли к старой скотобойне… Вышли из задних ворот…

Значит, их вывели через другие ворота. Бруцев их упустил. Он смотрел на турка, сжимая его горло. Турок хрипел, лицо его стало лиловым.

— На убой повезли, а? — процедил Бруцев сквозь зубы.

Турок задыхался. Глаза его стекленели все больше.

— Откуда ты родом? — спросил Бруцев и немного разжал руки.

— Из Устина… — просипел турок. В глазах его читались мольба и надежда.

— Ага-a… — протянул Бруцев.

Он чувствовал под собой беспомощное тело турка. А в голову ударяла кровь, воскрешая в памяти липкую грязь подвала, в котором он задушил Христакиева. Продолжая одной рукой сжимать горло турка, другой он выхватил из-за пояса кинжал и одним махом перерезал ему глотку.

Потом поднялся с пола. От факела загорелась солома, и в камере было светло, как день. С минуту он смотрел, как струится, тут же свертываясь, кровь убитого, затем повернулся и вышел. Ружье болталось у него за спиной.

Возле костра никем не обеспокоенные башибузуки продолжали свое занятие.

Бруцев огляделся. Он видел все, как в тумане. В коридоре воткнутый в кольцо на стене догорал факел. Кирилл толкнул дверь перед собой и остолбенел. «Оружейный склад! — пронеслось в мозгу. — Оставили все в целости». Перед ним стояли ящики с гранатами, вдоль стен выстроились ружья.

Наклонившись, Бруцев взял четыре гранаты. Вышел в коридор. Тени людей в свете костра казались ему призраками. Оставив две гранаты на полу, он поднес две другие к факелу и поджег их фитили. Подождав, когда белый огонек приблизится к металлу, изо всех сил швырнул их одну за другой в сторону костра.

Никто из турок не успел даже оглянуться. Взрыв потряс все вокруг. Казалось, обрушилось здание тюрьмы. Кто-то выстрелил раз, другой.

Бруцев уже снова был возле факела. Зажег фитили других двух гранат. Подождал немного и опять бросил их в сторону костра и разбросанных вокруг него бесформенных предметов. Раздался новый взрыв, яркий свет ударил ему в лицо.

Затем наступила тишина. Семинарист вернулся в оружейный склад, выбрал себе одно из ружей и закинул ремень через плечо. Сняв свое, бросил его на пол. Взял себе две гранаты.

Вышел во двор. Тюрьма была мертва. На галереях в двух местах горели факелы. Потухший от взрывов костер сейчас запылал с новой силой. Пахло гарью.

С тяжелой головой, пошатываясь, Бруцев добрался до ворот. Вытащил железный засов, широко распахнул обе створки ворот.

Костер ярко пылал, в его свете холодные камни стены казались оранжево-красными, раскаленными. Бруцев наклонился, поднял с земли оставленные им две гранаты, повернулся к выходу. На стенах домов напротив выросла его тень — огромная, грозная. Но он ее не видел. Он вышел из ворот и утонул во мраке, царившем в городе.

 

22

Утро нового года наступило в Пловдиве вместе с первыми орудийными залпами артиллерийского поединка, вновь начатого двумя армиями под Пазарджиком.

Город на холмах был пуст, улицы безлюдны. Дома казались внушительными и мрачными. Они словно притихли, прислушиваясь к далекому грохоту орудий.

Последние дни года были самыми тревожными, но и самыми счастливыми в жизни Софии Аргиряди.

Единственное письмо, полученное ею от отца из Константинополя, заглушило в какой-то степени тревогу о нем, превратив ее в тупую боль, которую она бессознательно подавляла мыслями о Борисе.

Если раньше она жила в замкнутом мирке, полном условностей и предрассудков, то теперь перед ней открылся совсем иной, широкий мир. И она на глазах перерождалась от соприкосновения с этим новым для нее миром.

Елени заметила эти перемены в девушке, они ее тревожили. По ее мнению, сильный и уравновешенный характер был одним из самых лучших качеств Софии.

В новогоднюю ночь они впервые остались за столом вдвоем. Молитва, легкий запах ладана, засахаренная пшеница — все это не могло вернуть девушке ощущений прежних лет. Она отвечала на вопросы тетки рассеянно и односложно. Отказалась пойти в церковь к вечерне. Они остались сидеть у камина.

София, устроившись на широком венецианском стуле, раскрыла на коленях книгу. Елени вязала, сидя напротив. С улицы не доносилось ни музыки, ни карнавальных дудок. Люди боялись выйти из дому, Пловдив был тихим, как никогда.

Елени вспоминала прошлое: веселые ужины с торжественными ударами гонга, которыми Аргиряди давал знак внести каравай с запеченной в нем монетой, шумные карнавалы, праздничную иллюминацию, песни, оркестры итальянских музыкантов, до рассвета игравшие на улицах. Вернутся ли вновь те былые времена?

София посмотрела на тетку, потом скользнула взглядом по странице и, наконец, уставилась на огонь в камине.

Приход Бориса в город, сознание того, что она может каждый день видеть его и говорить с ним, будоражили ее.

— И все же здесь нам опасно встречаться, — сказал ей вечером в свечной мастерской Грозев, — я постараюсь, когда смогу, приходить к вам.

София посмотрела тогда на него сияющими глазами, но промолчала. На следующий день она вынула из муфты большой почерневший ключ.

— Это ключ от старой конторы отца, — сказала она, — будешь входить с улочки позади дома Диноглу. Из конторы ведет вверх лестница, которая проходит возле моей комнаты. Постучишь три раза, и я открою тебе дверь верхнего этажа. Но перед этим поглядишь с улицы на мое окно. Если тетя Елени ушла к себе, занавеска будет наполовину задернута и на подоконнике будет стоять свеча.

И она посмотрела на него пылающим взглядом женщины, которая все хорошо обдумала и приняла решение.

Грозев пользовался этим ключом дважды. Свеча на подоконнике была видна издалека, как бледное дрожащее сияние. Он тихо поднимался по лестнице из конторы, доходил до двери верхнего этажа и три раза стучал в стену. Слышно было, как открывалась дверь ее комнаты, раздавался легкий шелест платья, щелкал замок, и в темной рамке двери возникал ее силуэт.

В передней теплые руки обвивали его шею. Их губы сливались в жарком поцелуе. Оба стояли неподвижно, задохнувшись, освещенные бледным светом луны.

Потом они входили в ее комнату, садились на софу возле камина и говорили шепотом обо всем, что им приходило в голову, взволнованные тем, что они вместе, одни, что могут, держась за руки, смотреть друг другу в глаза, ощущая на лицах тепло горящих в камине дров.

Около полуночи Борис вставал и тихо выходил. Стоя в темном коридоре, София долго прислушивалась к тишине, мысленно следуя за Борисом по безлюдным улицам.

Ночами она почти не спала, спать ей совсем не хотелось. Она все время находилась в каком-то лихорадочно-приподнятом состоянии, снова и снова переживая в мыслях все, что говорила ему, что он ей поверял, о чем они размышляли вместе. Она не знала, сильно ли его любит, но чувствовала, что если его потеряет, жизнь утратит для нее всякий смысл.

Елени положила вязанье на колени и посмотрела на Софию. И только сейчас заметила, что взгляд девушки устремлен не в книгу, а на огонь. Его отблески играли на ее лице, и казалось, что она улыбается.

— Софи… — прошептала старая женщина.

София подняла голову, увидела озабоченный взгляд Елени, ее запавшие глаза, ее маленькую сгорбленную фигурку, и тетя показалась ей совсем слабой и беспомощной.

Девушка порывисто встала, подошла к ней и крепко ее обняла. Потом поцеловала в обе щеки, в морщинистый лоб — ласково и нежно, будто хотела поделиться с ней чем-то сокровенным, облегчить душу.

Третьего января в первой половине дня турки подожгли военные склады у новой церкви.

Дым пожара заволок небо, в католической церкви зазвонил колокол, его глухие удары то умолкали, то снова разносились далеко окрест.

С самого утра Теохарий беспокойно кружил по дому, дважды ходил в Тахтакале, откуда принес тревожную весть, что последние турецкие семьи покинули город. По его словам, Пловдиву готовилась страшная участь. Он видел собственными глазами больше полусотни орудий Круппа, расположенных дугой возле дороги к вокзалу, готовых в любой момент открыть огонь по наступающим русским войскам. Нет сомнений, что город превратят в пепелище.

Ответственным за оборону Пловдива был назначен Савфет-паша, и бой в самом городе мог начаться еще этой ночью.

К полудню нервы Теохария не выдержали. Он поднялся на верхний этаж, отрывисто постучал в дверь Софии. Войдя, возбужденно заговорил:

— Барышня, я должен отвезти вас и остальных домочадцев в старое имение в Лохуте. Здесь опасно оставаться, в случае уличных боев этот квартал пострадает больше всех…

София внимательно смотрела на него. Его предложение было разумно. Старое имение в Лохуте представляло собой дом со всеми удобствами, спрятавшийся в глубине фруктовых садов.

Однако она не может уехать, не повидавшись с Борисом, а он, наверное, придет лишь вечером. Не поднимаясь из-за письменного стола, за которым читала, она обернулась к секретарю и спокойно произнесла:

— Отвезите туда тетю и прислугу, я же останусь здесь до вечера. Теохарий не двинулся с места.

— Барышня, — сказал он, — вы тоже должны поехать. Это распоряжение хозяина. В случае опасности не оставлять вас в городе. Пожалуйста, не задерживайтесь…

Вспыхнув, София встала.

— Хозяина представляю здесь я, а не вы, — отрезала она, — поэтому я вам повторяю: немедленно отвезите тетю и прислугу в Лохуту. Пошлите за мной фаэтон между восемью и девятью часами вечера. Пусть он меня ждет возле верхней церкви. Турки не должны видеть, что я оставляю дом. Если до девяти я не появлюсь, значит, сама уехала в имение или же пошла к Немцоглу. В таком случае фаэтон пусть возвращается обратно.

Все это было произнесено вежливым и сдержанным тоном, но секретарь совершенно ясно почувствовал суровый и непреклонный нрав отца. Пожав плечами, он хотел было что-то возразить, но передумал и молча вышел из комнаты.

София подошла к окну. Пожар на складах продолжался. Время от времени слышался топот копыт, на нижних улицах лошади переходили в галоп, но потом все снова смолкало. И в этой тишине глухо продолжал звонить колокол.

Часовые перед домом Амурат-бея беспокойно шагали по двору, но оставались на своих местах. Самого Амурата не было видно уже несколько дней. Вероятно, он уехал.

Перед отъездом в Лохуту Елени, робкая и нерешительная, как обычно, пришла к Софии и стала просить ее поехать с ними.

Девушка обняла ее, поцеловала и обещала вечером приехать. Потом проводила ее до выхода. Скоро все уехали, в доме воцарилась тишина.

К вечеру грохот орудий умолк. Пожар еще продолжался. Отблески пламени играли на стенах домов, на улицах было светло, но город затаился в предчувствии тревожной ночи.

София задернула занавеску на окне, поставила на подоконник зажженную свечу, потом села на пуфик у камина, глядя на догорающий огонь.

Борис пришел, когда было уже совсем темно. Глаза у него горели, он тяжело дышал.

— София, — он обнял девушку, — русские уже в Каршияке! Может быть, еще этой ночью перейдут Марицу…

Подняв Софию на руки, он внес ее в комнату, положил на софу, а сам опустился на колени рядом с ней. Камин погас, но в комнате было тепло. Отсвет пожара плясал на оконных стеклах.

— Как страшно, Борис… — прошептала девушка, доверчиво кладя голову на его руку. — Где ты будешь этой ночью?

— Здесь, поблизости… — усмехнулся он.

Она смотрела ему в глаза. Рука ее гладила его волосы.

Грозев заглянул в темную глубину ее агатово-синих глаз, и вдруг ему показалось, что эта девушка — часть его самого, нечто бесконечно родное, без чего все вокруг — старый дом, темная мебель, гравюры и портреты на стенах — было бы для него холодным и чужим.

— София, — сказал он, — ты помнишь нашу встречу на холме?

— Да, Борис… — Она смотрела на пламя свечи.

— И грозу тоже?

— И грозу…

— И то, что ты тогда мне сказала?

Девушка перевела на него взгляд, посмотрела прямо ему в глаза, словно старалась угадать его мысль.

— Что из того, что я тебе тогда сказала, ты хочешь, чтобы я сейчас повторила?

Он привлек ее к себе.

— Что ты порвешь со всем здесь и навсегда останешься со мной…

Она помолчала, потом произнесла тихо и решительно, как клятву:

— Да, Борис, навсегда!..

Он поцеловал ее волосы, губы его пробежали по ее лицу, нашли ее губы, и вдруг он ощутил ее всю целиком в своих объятиях, сжигающую его своим огнем самозабвения. Он слышал удары ее сердца. Горячая волна подхватила его, в голове помутилось. Его рука скользнула по ее талии, нашла маленькие перламутровые пуговицы платья.

Почувствовав это, она обняла его еще крепче, но, задыхаясь, прошептала ему на ухо:

— Нет, милый… Пожалуйста, не надо, Борис…

Это его отрезвило, он, не открывая глаз, провел рукой по ее лицу и положил голову ей на грудь. Она прижала ее к себе. Они долго так лежали молча, растерянные и ошеломленные.

Раздался бой часов в передней. Борис прислушался.

— Восемь… — произнес он и вскочил.

Подошел к окну. Пламя пожара осветило его лицо. София приблизилась, просунула руку ему под локоть. Он крепко прижал ее руку.

— Завтра… — сказал он, — завтра мы уже будем свободны!

За рекой вновь заговорили орудия.

— Пора идти, — проговорил Борис, — я опаздываю…

Обернувшись, он спросил Софию:

— Кто сейчас у вас дома?

— Никого нет, — ответила София, — все в имении в Лохуте. Я ждала тебя, сейчас, наверное, приедут и за мной… Завтра, если занавеска на окне будет наполовину задернута, знай, что я уехала туда и жду тебя там. Приезжай сразу, когда сможешь…

Они вышли в коридор. София положила руки ему на плечи:

— Прошу тебя, береги себя…

Борис прижал ее к себе.

— Прощай… — прошептали его губы.

И он стал спускаться по лестнице.

— Подожди! — тихо крикнула она ему вслед.

Он остановился. Спустившись на несколько ступеней, София обхватила руками его голову и поцеловала в лоб — так, будто отдавала ему какую-то частицу себя.

 

23

Старые тополя вдоль пазарджикской дороги были покрыты инеем. Амурат-бей медленно ехал по направлению к Пловдиву, глядя в серую даль.

Сражение сейчас велось на правом берегу Марицы, где-то возле сел Айрени и Кадиево. Там находились войска Османа Нури-паши и Реджеб-паши.

Амурат-бей остановил коня и прислушался. Верный своему инстинкту военного, он хотел определить, что происходит за темной полосой заречного леса. Затем, повернув коня, поскакал прямо через поле к заиндевелым зарослям кустарника на берегу реки. Продолжать путь было бессмысленно. Явно, на левом берегу реки не было турецких войск.

Вчера, мчась галопом к Пазарджику, он надеялся, что приедет в разгар боя у города: согласно приказу Сулейман-паши, этот бой должен был задержать наступление русских и обеспечить спокойную переброску армии к Родопам. Вместо этого он попал в самую гущу отступающих войск. Отступление было беспорядочным и позорным. Пехота, артиллерия, обозы темным потоком текли к Пловдиву, бросая по пути все, что мешало их паническому бегству.

К вечеру Амурат-бей послал в Пловдив двух офицеров связи с подробным донесением о положении на дороге Пазарджик — Пловдив и с изложением своего мнения относительно организации обороны города.

Он надеялся на то, что войска Османа Нури-паши останутся на левом берегу реки и будут вести прикрывающие бои. Амурат-бей намеревался присоединиться к этим войскам и обеспечить задержку неприятеля на всем протяжении берега.

Однако Нури-паша рано утром второго января переправился на правый берег, используя поддержку артиллерии, расположенной у устья Вычи.

Амурат-бей провел ночь в одиночестве в заброшенном сарае напротив Кара-Таира; он слышал, как переправились через реку русские эскадроны, затем колонна Креденера, и своим точным и расчетливым умом офицера генерального штаба понял, что все потеряно — окончательно и безвозвратно.

С этого момента все его поведение, его решения и действия определялись неким инстинктом, оскорбленным честолюбием, ненавистью, болью от того, что на его глазах все было проиграно легко, как в азартной игре.

Сейчас он скрывался в тылу неприятеля, на необъятной равнине, которую был послан оборонять. Он ездил по берегу Марицы в поисках брода, чувствуя себя жалким и одиноким, бессильной жертвой провидения.

В полдень по дороге прошли новые русские войска — артиллерия и пехота. Амурат-бей въехал в заросли на берегу реки и спешился. Утром здесь был бой, его следы виднелись повсюду. Амурат-бей привязал коня к заиндевелому кусту. Возле куста лежал мертвый турецкий солдат. Амурат-бей бессмысленно уставился на него. Лицо солдата было обезображено. Один глаз выкатился из орбиты и сейчас словно смотрел на него. На дороге русская военная труба играла сбор.

Амурат-бей посмотрел на серое небо над Пловдивом, на далекие горные цепи, покрытые снегом. По белой равнине пролегала темная борозда: это двигались на юг русские. Он снова взглянул на солдата. Выпученный глаз все так же пристально глядел на него. Падая, солдат схватил ружье почти у самого штыка, и сейчас его мертвые опухшие руки продолжали сжимать оружие.

Нет, армия не виновата в поражении. Не виноваты и ошибки Сулейман-паши, этого неутомимого театрального актера. Не виноваты его собственное бессилие и колебания. Амурат-бей прижал ладонь к глазам. Поражение подготавливалось еще раньше — всем и всеми. Феодальными помещиками, монахами, шейхами, правителями. Временем и историей.

Прячущийся в кустах, словно зверь, Амурат-бей вновь ощутил сейчас страшную и неумолимую обреченность человека. Сделав шаг вперед, он придавил ногой голову убитого солдата. Вытаращенный глаз медленно утонул в снегу.

Целый день Амурат-бей скрывался в кустах на берегу реки, слушая грохот жестокого боя, шедшего где-то возле Кадиево. Судя по всему, ни Осману Нури-паше, ни Реджеб-паше не удалось организовать оборону в этом районе. Огонь их артиллерии стихал, они явно готовились к отступлению.

Время от времени Амурат-бей поднимал бинокль к глазам и смотрел на городские холмы. Он изумлялся тому, что никакие новые орудия не усиливали городскую артиллерию.

Что произошло с пятьюдесятью орудиями, которые по плану должны были занять позиции на Небеттепе? Что делает Савфет-паша? Неужели собираются сдать Пловдив без боя? В таком случае вся армия обречена на гибель еще здесь, на равнине, еще до того, как подойдет к родопским перевалам. Есть ли у этих людей мозги в голове? Соображают они, что делают?

Когда наступили сумерки, Амурат-бей выбрался из своего убежища и переехал у Айрени на правый берег реки.

Бой возле Кадиево окончился. Издалека, со стороны Каршияка, доносились лишь разрозненные орудийные выстрелы. Над долиной опускалась сторожкая, грозная тишина.

Амурат-бей пришпорил коня и поскакал к городу по пустой дороге вдоль берега.

Пловдив встретил его непроглядной тьмой и полным безлюдьем. Амурат-бей промчался бешеным галопом через квартал Мараша, вылетел на площадь Орта-Мезар и подъехал к зданию мютесарифства. Вокруг не было ни души. Это показалось ему зловещим предзнаменованием. В темном входе он натолкнулся на испуганного офицера, который явно готовился бежать. Это был дежурный. Узнав Амурат-бея, он смущенно отдал ему честь и отступил назад.

Амурат-бей молчал, словно не зная, как задать интересующий его вопрос.

— Что, здесь никого нет? — наконец спросил он, стараясь сохранить спокойствие.

— Все уехали, ваше превосходительство, — ответил дежурный, вытягиваясь в струнку и всем своим видом показывая, что снимает с себя всякую ответственность.

— А кто остался в городе? — не глядя на него, спросил Амурат-бей.

— Только патрули и военная часть у вокзала…

— Мост разрушен?

— Так точно, его подожгли еще вчера вечером…

Взяв лампу из рук дежурного, Амурат-бей стал подниматься по лестнице. Офицер шел позади.

Двери кабинетов были распахнуты, внутри царил мрак.

— Секретные архивы взяты?

— Еще вчера утром их послали под усиленным конвоем в Гюмюрджину.

Амурат-бей вошел в свой кабинет, обвел его взглядом. Ящики письменного стола были вытащены, дверцы взломаны. Стулья собраны в один угол.

Он медленно приблизился к окну. Снаружи царил мрак. На оконном стекле он увидел лишь свое отражение — человек с лампой в руке, заросший щетиной, с глубокими морщинами на лице. Он показался себе страшным.

Амурат-бей оглянулся. Он был один: дежурный вышел в коридор. Он поставил лампу на стол, посмотрел на пустые ящики.

«Все кончено! Есть ли еще что-нибудь, что надо уничтожить?»

Он провел рукой по лбу. И вдруг вспомнил о втором экземпляре плана румелийской обороны, который из-за осторожности хранил дома. Взяв лампу, он быстрым шагом спустился вниз. Дежурный офицер уже надел шинель и сейчас что-то заворачивал в пакет. Его ждал ординарец, державший под уздцы оседланного коня.

Амурат-бей поставил лампу на какой-то ящик у входа и резко спросил офицера:

— У вас есть приказ о том, чтобы покинуть здание мютесарифства?

Офицер пожал плечами.

— Некому его дать, — невозмутимо ответил он, застегивая пуговицы шинели.

Один за другим раздались два взрыва. Здание задрожало. По-видимому, взорвались мины замедленного действия, заложенные в основание моста, чтобы привести его в полную негодность.

В свете лампы лицо дежурного казалось тупым и равнодушным. Амурат-бей с презрением отвернулся и быстро вышел. Вскочил на коня и понесся по темным безлюдным улицам к Небеттепе.

Поднявшись на улицу над Тахтакале, Амурат-бей оглянулся. Город был окутан тьмой, лишь еще догорало несколько военных складов, подожженных утром. Пламя затухало, испуская удушливый дым, низко стелившийся над крышами домов.

На другом берегу Марицы, где уже были русские, стояла подозрительная тишина. Со стороны Кадиево и Айрени не доносилось ни единого выстрела. Судя по всему, Осман Нури-паша отступил к Родопам, оставив линию фронта перед городом.

Амурат-бей пришпорил коня, и тот пошел рысью. Копыта звонко цокали по булыжной мостовой. В окнах домов было темно, казалось, что их обитатели исчезли навсегда.

Повернув возле новой церкви, Амурат-бей увидел, что окна верхнего крыла дома Аргиряди, где он жил, освещены. Впервые за весь этот день он почувствовал облегчение. Невольно перевел взгляд на нижнее крыло, но высокая ограда мешала увидеть отсюда окно Софии.

Амурат-бей спрыгнул с коня и вошел во двор. Сквозь заиндевелые ветви деревьев увидел, что в ее комнате тоже горит свет.

В его истерзанную, усталую душу вдруг нахлынуло спокойствие, словно морозной ночью внезапно повеяло теплом.

Он остановился возле ее входа, на миг заколебался. Потом горько усмехнулся. Он понял, что это просто слабость, что в мысли о Софии он ищет убежище от полного крушения, которое его постигло.

Заложив руки за спину, Амурат-бей пошел по самшитовой аллее к своему входу.

У дверей, рядом с зажженным фонарем стоял на посту часовой — худой курносый солдат. В оставленном почти всеми городе он с тупым безразличием нес свою службу.

— Где сержант? — спросил Амурат-бей, поднимаясь по лестнице В глубине коридора возникла полная плечистая фигура сержанта.

— Слушаю, ваше превосходительство! — щелкнул он каблуками.

— Тотчас уводи людей, — приказал Амурат-бей, — берите лошадей и отправляйтесь к Станимаку. Присоединитесь к первой же нашей части, которую нагоните. Я найду вас позднее… Быстро!..

Сержант заторопился выполнять приказ.

Амурат-бей поднялся по лестнице. В его комнате было холодно и темно. Он вынул из кармана связку ключей, ощупью нашел в ней ключ от сейфа. Подойдя к стене, нащупал замочную скважину. Замок щелкнул, дверца сейфа бесшумно открылась. Он пошарил рукой внутри, но ладонь ощутила лишь холодное дно сейфа.

Амурат-бей бросился к столу. Нашел свечу, зажег ее. Со свечой в руке вернулся к сейфу, осмотрел его. Сейф был пуст.

Амурат-бей оцепенел, но мозг его лихорадочно работал. Неожиданно в голове его блеснула мысль.

Неужели русские узнали о румелийской обороне благодаря его плану?! Амурат-бей вскинул голову, с трудом глотнул воздух. На потолке застыла его тень — огромная, уродливая. Мозг продолжал работать. Кто это мог сделать — окружавшие его люди, охрана? Он подозрительно оглядел стены. Отошел к столу, оперся о него. Он тяжело дышал, чувствовал, что силы его покидают. Опустился на стул, расстегнул ворот мундира, потом бессмысленно уставился на пламя свечи.

В городе слышалась ружейная стрельба — беспорядочная и далекая.

Внезапно в глазах Амурат-бея появилось осмысленное выражение. Он медленно выпрямился, сунул руку во внутренний карман. Мгновение поколебавшись, вытащил бледно-розовый шелковый платочек Софии.

— А-а-а… — вырвался из его груди болезненный стон. — Какой же я был дурак! Но как она могла пробраться сюда?

Со свечой в руке он вышел в коридор. Оглянулся по сторонам и вдруг заметил в глубине коридора дверь, ведущую к туннелю, связывающему два крыла дома Аргиряди.

— Да… — произнес он вслух.

Поставив на пол свечу, он подошел к двери. Он чувствовал, что все вокруг него рушится, летит в бездну. Подергал ручку — дверь была заперта. Тогда он изо всех сил нажал на нее плечом, и она, затрещав, распахнулась.

Значит, она пробралась по этому ходу. Амурат-бей продвигался вперед впотьмах, лавируя между балками, покрытыми пылью и паутиной. Добравшись до другого конца туннеля, он уперся в дверь. Толкнул ее — она была незаперта. Он очутился в широком коридоре верхнего этажа дома Аргиряди.

Амурат-бей огляделся вокруг. Под одной из дверей виднелась полоска света. Он направился туда.

Проводив Бориса, София быстро вынула черный шерстяной костюм, переоделась, положила в дорожную сумку все необходимые вещи.

Посмотрела на часики на отвороте жакета: было полдевятого. Надо спешить: фаэтон, наверное, уже ждал ее возле церкви. Она задернула окно наполовину занавеской, как условились с Борисом. И вдруг вспомнила о синем аметисте. Ей захотелось надеть брошку в этот вечер. Войдя в комнату отца, она открыла сейф и вынула брошку. Вернувшись к себе, приколола ее, стоя перед зеркалом.

«Где сейчас Борис?…» — подумала она, глядя на темные переливы камня.

Волосы у нее растрепались. Она поправила их рукой. Потом, улыбнувшись, взяла гребень и подняла руки над головой. И тогда увидела в зеркале Амурат-бея, появившегося в дверном проеме.

Опустив руки, София медленно обернулась. Счастливый блеск в ее глазах угас, сменившись холодным ожиданием. Тяжелое предчувствие стеснило грудь. По спине пробежали мурашки, но внешне она осталась спокойна.

С минуту дочь Аргиряди и Амурат-бей молча смотрели друг на друга. В напряженной тишине словно бы ощущался некий вызов.

Амурат-бей следил за каждым ее движением, за выражением ее лица. И в холодном, тревожном выражении ее глаз угадал подтверждение своему подозрению.

Сделав два шага вперед, он спросил хриплым, чужим голосом:

— Это вы взяли план из сейфа в моей комнате?

София чуть заметно вздрогнула. Она никогда не думала, что ей придется отвечать на такой вопрос. Как надо на него ответить? Как поступил бы Борис? Ей ничего не приходило в голову. Но она почувствовала, что лгать бесполезно. Никогда в жизни она не лгала. Не унизит себя ложью и перед этим турком. Она посмотрела на него холодным взглядом и произнесла ясно и твердо:

— Да. Я взяла ваш план…

Для Амурат-бея это прозвучало, как выстрел. За всю свою долгую военную жизнь он ни разу не слышал подобного ответа, тем более не ожидал услышать его сейчас. Он почувствовал себя сраженным, униженным до предела. Это чувство завладевало им все больше, туманило сознание, пробуждало в нем первобытный инстинкт отмщения, уничтожения.»

Рука его потянулась к кобуре и вытащила пистолет. София продолжала стоять неподвижно в своем черном костюме — немного бледная и удивительно спокойная.

«Точно так было на мосту, — подумала она, — как это напоминает Бориса…» И эта мысль вызвала в ней тайное чудесное волнение, разлившееся теплом, согревающим ее окоченевшие от напряжения руки.

Амурат-бей продолжал смотреть на нее. Глаза ее были глубокими, синими и очень спокойными. Это спокойствие явилось для него последним ударом. Легкая краска выступила у нее на щеках. Рука его дрогнула. Сейчас должно было случиться самое ужасное, самое позорное: он хотел опустить пистолет. Усилием воли он вернул себе прежнее чувство — жажду мести. И сознавая, что никогда в жизни не встречал ничего более прекрасного, нажал на спуск.

Прогремел выстрел — один, другой, третий.

София покачнулась, словно собиралась сделать шаг вперед, потом наклонилась и упала ничком на пол, вытянув вперед руку.

Амурат-бей вышел. Ноги у него подгибались, глаза застилало туманом.

Он пересек двор, у входа в свое крыло, где еще горел оставленный солдатами фонарь, обернулся. Вверху, среди ветвей деревьев, смутно белел квадрат ее окна.

Амурат-бей провел рукой по лбу и пошел вниз по улице, ведущей к Марице.

Морозный воздух постепенно приводил его в чувство в сознании стало проясняться все, что случилось за день.

Остановившись, он посмотрел вниз. Там, на нижних улицах, пели солдаты, неслись вскачь кони.

Русские вошли в Пловдив. Это были их эскадроны.

Только сейчас Амурат-бей заметил, что он без шинели и головного убора. Нащупав на поясе пистолет, бегом бросился к темному берегу реки. Добежав до сгоревших складов старых казарм, он увидел, что рядом с разрушенным мостом русские спускают на воду понтоны. В свете костров фигуры людей казались гигантскими.

Со стороны Каршияка доносились голоса болгар. Местные жители загоняли в реку телеги, чтобы укрепить понтонный мост, по которому должны были пройти войска и орудия. Пение драгун затихло, слышалась лишь ожесточенная стрельба где-то южнее. Вероятно, русские атаковали вокзал.

Амурат-бей посмотрел на темную ширь реки, на холодное ночное небо, и ему показалось, что мир замкнулся именно здесь. Дальше были лишь непроницаемый мрак и пустота. Он расстегнул кобуру и вынул пистолет. Нет, не здесь! Его труп не должен достаться врагу, когда завтра тот будет торжествовать победу в этом городе. Он быстро двинулся вдоль берега и неожиданно увидел во льду огромную трещину, в которой колыхалась темная вода Марицы.

Да, здесь. Тут от его трупа ничего не останется. Он сунул руку в карман, чтобы проверить, нет ли у него с собой каких-нибудь документов, которые не должны попасть к неприятелю.

Амурат-бей сделал глубокий вдох. Ледяной воздух бурно и освежающе хлынул в его легкие. Он сунул дуло пистолета в рот и, глядя на черную поверхность воды, нажал на спуск.

 

24

Подойдя к дому Доцова, Грозев увидел свет в нижней комнате и понял, что Рабухин уже ждет его.

Он постучал, как было условлено, и дверь открылась. Рабухин стоял в глубине комнаты возле ящика, обитого внутри белой жестью. В одну стенку ящика было вставлено стекло в форме буквы «Г». Это был фонарь, с помощью которого надо было сигналить наблюдателям на противоположном берегу.

— Вот, — Рабухин поднял ящик и поставил его на стол, — готово!..

Из внутренней комнаты вошел Матей Доцов с тремя большими керосиновыми лампами в руках. Поставив их на стол, он снял стекла, тщательно протер.

— Ну, теперь надо поднять фонарь на чердак! — сказал Рабухин. Вдвоем с Грозевым они осторожно понесли ящик. Впереди шел Матей с горящей свечой.

Чердачная каморка Бруцева была ледяной. На нарах семинариста валялось одеяло. На других нарах в углу лежали вещи Искро. Увидев этот маленький узелок, Грозев вдруг ощутил, что будто снова встретился с юношей.

Матей распахнул слуховое окно. С Марицы дул холодный ветер. Посмотрев на часы, Рабухин зажег лампы и закрыл стеклянную стенку ящика куском картона. Втроем они подняли ящик и поставили на крышу перед окном.

— Сейчас поймем, дошли ли уговор о сигнализации и маркировка до наших, — проговорил Рабухин, всматриваясь в противоположный берег.

В квартале Каршияк на берегу реки горели костры, возле них ощущалось необычное оживление.

Взяв бинокль, Рабухин внимательно оглядел берег на всем его протяжении.

— Господа, — медленно произнес он, — саперы передового отряда наводят понтонный мост…

Опустив бинокль, он взволнованно добавил:

— Завтра войска Креденера или Шувалова будут в Пловдиве!..

Внезапно загремело одно из орудий на склоне холма. Его поддержали другие орудия.

На том берегу движение усилилось. Рабухин беспокойно взглянул на часы. Ветер завывал над темными крышами города. Высунув головы из слухового окна, все трое напряженно всматривались в неясные очертания Каршияка. Неожиданно над кварталом вспыхнула зеленая ракета. Взлетев в вышину, огонь ее угас. Потом одна за другой вспыхнули три красные ракеты.

— Маркировка дошла, — успокоился Рабухин. — Сейчас должны дать световой сигнал…

Грозев до боли в глазах всматривался в то место, откуда выстрелили ракеты. Сейчас темнота там словно сгустилась. Неожиданно вдалеке, будто из-под воды, сверкнул зеленый квадрат. Свет стал ярче, потом погас. Затем через равные интервалы началась сигнализация. Воздух раскалывался от орудийных залпов, но далекие огоньки, спокойно и уверенно, продолжали то вспыхивать, то гаснуть. Немного погодя ответил Рабухин. Напротив подтвердили получение. Рабухин обернулся.

— Лишь одно из орудий, — сказал он, — в состоянии обстреливать участок понтонных работ. Мы с Матеем пойдем на разведку в его расположение. Ты, — обратился он к Грозеву, — останешься здесь. Когда с другого берега взлетит ракета, дашь двукратный сигнал с интервалом в минуту.

Рабухин и Доцов молча ушли. В Каршияке загоралось все больше костров. Преодолев первоначальную растерянность, саперы усиленно продолжали свое дело.

Грозев оглянулся на холм. Потом взор его скользнул по вещам Искро. Над городом плыл белесый туман.

Орудия на холме снова открыли огонь. Попадения были неточными но все ближе к понтонам. С улиц возле мечети Джумая слышались ружейные выстрелы. Стреляли и возле моста. Какая долгая ночь!

Грозев смотрел в бинокль на противоположный берег.

— Быстрее, — услышал он вдруг голос Рабухина у себя за спиной, — у орудия всего четыре человека, никакой охраны… Пошли!..

Тетка Шина вытащила из сундука три ружья и дала им. Потом, стоя в дверях, перекрестилась, когда они, перепрыгивая через изгороди, устремились вниз по холму.

Двигаясь напрямик, они вскоре добрались до каменного укрепления, где находилось орудие. Дверь была открыта. В свете горящих факелов было видно, как возле орудия суетится прислуга. Офицер вычислял координаты, затем отошел, чтобы вложили снаряд. Стрельба возле Джумаи становилась все ожесточеннее.

— Внимание! — прошептал Грозев, заряжая ружье.

Он скользнул к двери, Рабухин и Доцов последовали за ним. Толкнув дверь ногой и выстрелив в воздух, Грозев крикнул по-турецки:

— Ни с места!

Рабухин и Доцов вместе с ним кинулись вниз по лестнице с ружьями наперевес.

Офицер протянул было руку к кобуре, но, увидев перед собой дула ружей, поднял руки и глухо произнес:

— Сдаюсь…

Рабухин и Доцов бросились на него, обезоружили и, сорвав с орудия тяговый канат, связали всех пленных и заставили лечь на землю.

Вдруг совсем рядом раздался ружейный выстрел. Что-то крикнули по-турецки. Матей бросился к двери и задвинул изнутри железным засовом.

Послышались еще выстрелы. Связанные пленные беспокойно зашевелились. Раздалось несколько взрывов гранат. Мимо укрепления галопом проскакали всадники. Одна группа, потом другая. Кто-то с силой ударил в дверь. Рабухин, Грозев и Доцов, заняв позицию возле орудия, зарядили ружья.

— Сложи оружие! — громко крикнули по-турецки.

Затем наступила тишина.

И в этой тишине совсем ясно послышался голос, произнесший тихо по-русски:

— Друзин, зайди с другой стороны! Если не откроют, бросишь гранату!

Трое переглянулись. Рабухин медленно выпрямился.

— Кто там? — спросил он по-русски.

— А вы кто? — послышалось несколько возбужденных недоверчивых голосов.

— Грозев, это наши!.. — воскликнул Рабухин.

Доцов бросился к двери и отодвинул засов. Дверь распахнулась. В проеме стояли молодой безусый офицер и четверо драгун.

Взгляд офицера упал на Рабухина. Офицер, вздрогнув от неожиданности, вскричал:

— Анатолий Александрович!..

Затем вытянулся, взял под козырек и отрапортовал:

— Ваше превосходительство, разрешите представиться: граф Ребендер Василий Иннокентиевич, подпоручик шестьдесят третьего лейб-гвардии Его императорского величества драгунского полка, прибывший в освобожденный город Пловдив!

И офицер кинулся в объятия Рабухина.

— Вася… Вася… — хлопая Ребендера по мальчишеским плечам, радостно приговаривал Рабухин. — Какая судьба, брат… какая судьба…

Немного успокоившись, они разжали объятия, и Рабухин спросил:

— Кто вошел в город? Сколько вас человек?

— Весь эскадрон капитана Бураго…

— Бураго! — воскликнул Рабухин. — Где он?

— Сейчас прибудет, — ответил Ребендер, оглядываясь.

А по лестнице продолжали спускаться драгуны в расстегнутых шинелях, с покрасневшими от холода и волнения лицами.

Они обнимали Грозева, Доцова и Рабухина, обнимали друг друга, что-то громко крича.

Грозев отвечал на приветствия, и ему казалось, что над головами людей факелы горят густым кровавым огнем, и огонь этот разливается все шире и шире.

В этот день утро в Пловдиве было необыкновенно светлым и прозрачным, а улицы пустынны и тихи, словно ночь тревоги еще тяготела над городом.

Солнце еще не взошло, но свет зари уже тронул голубые, желтые и зеленые стены домов, и они заиграли красками — весело и празднично. Было тихо, лишь где-то на юге, возле Белаштицы и Дермендере, еще слышался глухой гул орудийной канонады.

По улице, ведущей к кафедральному собору, скакал всадник. Его венгерка развевалась на ветру, поблескивала притороченная к седлу сабля.

Топот копыт звонко отдавался на пустой улице, словно приветствие немым домам вокруг. Когда всадник доехал до нижнего конца улицы и собирался повернуть в сторону мечети Джумая, с вершины холма разнесся радостный и торжественный звон колокола.

Всадник остановился и оглянулся. Звон будто шел с чистого, безоблачного неба, звуки бежали вниз по узким улочкам и ударялись в окна домов, рассыпаясь на тысячи осколков.

Заря уже разгорелась, окна и стены домов сияли, и всаднику вдруг показалось, что он попал в какой-то фантастический город. После всех ужасов войны, которые ему пришлось пережить, это зрелище представилось ему нереальным. Он немного постоял на месте, глядя на город и слушая колокольный звон, затем пришпорил коня и исчез в утренней дымке.

Колокол долго звонил в одиночестве над безмолвным городом. Потом откуда-то издали ему начал вторить другой. Ударили тяжелые колокола кафедрального собора. Им отозвались эхом колокола церкви св. Петки за холмом. И вот уже весь город огласился праздничным звоном, плывущим как благословение над заснеженными крышами.

Хаджи Стойо Данов услышал колокольный звон у себя в подвале.

Неделю назад он собрал все ценное в одной из подвальных комнат, где было сухо и летом держали семена для рассады. Сюда он принес и все документы. Наказал сколотить ему кровать и еще перед новым годом начал ночевать там.

Город опустел. В такие времена никому не известно, что может случиться с тобой ночью. Из силы, которую прежде ты мог продемонстрировать каждому, деньги теперь превратились в приманку для разбойников. Поэтому единственное, что оставалось, это спрятаться и ждать.

Но хаджи Стойо не был спокоен и здесь. Он почти не спал. Если же усталость и теплая влага подвала усыпляли его на какое-то время, то сон его был мучительным, населенным кошмарными видениями. Ему снилось, что взламывают ворота его дома, что Тахтакале в пламени и от складов зерна ничего не осталось. Он вскакивал, весь в холодном поту. Сердце бешено стучало. Он ждал, пока оно успокоится, потом зажигал свечу и подходил к полке с документами. Перебирал их, словно что-то искал, приговаривая вполголоса: «Подлые времена… Кругом одни безбожники…»

Этой ночью торговец зерном вообще не спал. Прислушивался к орудийным выстрелам, цоканью копыт по булыжной мостовой, глухой ружейной стрельбе. Потом вдруг наступила тишина. Необычайная, тягостная. Шагая по комнате взад-вперед, хаджи Стойо думал. Подсчитывал свои доходы, повторял в уме обещания Палазова, затем вслух ругал его. Замирал на месте, прислушиваясь, потом снова принимался шагать и думать. Не напрасно ли он тревожится? Разве не война несет с собой самые большие барыши? Ведь каждого солдата надо накормить, солдат хочет хлеба. Война делает денег больше, чем пуль. Какое значение имеет, с севера она идет или с юга!

Затем его вновь охватывала тревога. Тишина казалась страшной, зловещей. Откуда-то со двора донеслись удары.

Колокольный звон положил конец и кошмарной ночи, и его мыслям. Он долго слушал его, потом открыл дверь на лестницу и по льющемуся сквозь оконца свету понял, что уже утро.

Хаджи Стойо набросил на плечи шубу и медленно поднялся по лестнице. Прислушавшись, чуть приоткрыл наружную дверь. Утро было сияющим, казалось, от колокольного звона звенит сам кристально прозрачный воздух.

Во дворе под навесом стоял сторож. Хаджи Стойо не держал сторожей, но в смутные времена нанимал для охраны дома албанцев. Этого сторожа он три дня назад привез из Станимака. Албанец подошел к нему на цыпочках и таинственно произнес:

— Русские уже вошли… Вошли в город… Трое недавно стучались в ворота, но я не открыл…

Хаджи Стойо молча одобрительно кивнул головой, закрыл дверь и снова задвинул засов.

Потом, заложив руки за спину, стал подниматься по внутренней лестнице! Миновал первый этаж. На вешалке висело забытое Павлом пальто. Хаджи Стойо его не заметил. Он шел на чердак.

Подойдя к чердачному окну, стер рукой пыль со стекла и посмотрел на улицу. Отсюда весь город был как на ладони. Пожар потух, над крышами домов одиноко торчали минареты мечетей. Солнце еще не взошло, за Марицей голубовато-серая равнина терялась вдали.

Хаджи Стойо обвел ее мутным от бессонницы взглядом. Она была все такой же, какой он ее помнил много лет. Земля всегда будет рожать зерно. И зерно всегда будет приносить деньги. Вот она — незыблемая истина. Все остальное — суета сует.

Действительно, в мире есть нечто вечное, нечто вне времени, не зависящее от пашей и генералов, от их пушек и ружей. Этот мерзавец Палазов, может быть, более прав, чем многие другие.

На верхний этаж дома Аргиряди колокольный звон доносился чуть приглушенно, но тоже торжественно и радостно. София лежала под окном так, как упала накануне.

Колокола один за другим умолкали, вскоре в просторной комнате воцарилась тишина. Восходящее солнце осветило стены, теплые отблески заиграли на мебели. В коридоре раздались мерные удары часов.

В эту минуту со стороны Хисарских ворот послышались фанфары. Они раздавались все ближе и ближе. Возле церкви св. Константина и Елены появилась колонна гвардейских гусар. Впереди ехали трубачи с блестящими медными трубами, на которых развевались штандарты с двуглавыми орлами. За ними густыми рядами шли офицеры в серых боевых шинелях и фуражках набекрень — усталые, невыспавшиеся, но радостно возбужденные ослепительным утром.

Это была дивизия генерала Дандевиля, с вечера вступавшая в город по понтонному мосту. Немного в стороне от офицеров ехали верхом Рабухин и Грозев.

Всю ночь они провели возле моста, где солдаты и местные жители из Каршияка, стоя в воде, поддерживали плечами деревянные понтоны, по которым переходили на другой берег первые орудия.

Широкие ворота осторожно приоткрывались, и из дворов вначале робко, затем все смелее выглядывали женщины, выскакивала детвора, подбегая совсем близко к коням. Старики выносили потемневшие от времени иконы и, пока мимо них проходило войско, держали их в руках, крестясь и плача от радости.

Рабухин смотрел на все это с волнением. Все напоминало ему далекую Херсонскую землю, властно вызывало в душе мысли о России. Он ехал молча, глядя на румяные от мороза лица людей. Исход войны был решен. Они победили. Целый период его жизни подошел к концу. Что еще оставалось ему сделать в этом городе? Сходить на могилу Жейны, найти Наталию Джумалиеву, попрощаться с ней. Часть Артамонова, вероятно, направилась к Одрину, он догонит ее по пути.

Толпа становилась все гуще. Люди теснили солдат. Там, где всадники касались деревьев, с ветвей сыпался снег. Седой полковник прижимал к себе черноглазую девчушку, его усы щекотали ее лицо, и она весело смеялась, а полковник плакал. Где-то поблизости раздавались возгласы «ура».

Когда колонна свернула у церкви, Грозев увидел дом Аргиряди. Его охватило знакомое волнение, которое он испытывал всякий раз, приходя сюда. Перед его мысленным взором возникла пустынная улица, притихшая в зимних сумерках, бледное сияние горящей свечи на подоконнике. Он почувствовал аромат волос Софии, тепло ее губ.

Фанфары трубили штандарт-марш, медные кокарды блестели на солнце. Грозев смотрел на людей, на их радостные, немного смущенные лица, на распахнутые ворота, и ему казалось, что он въезжает в какой-то новый, незнакомый ему город.

Когда они поравнялись с домом Аргиряди, он поднял голову, чтобы увидеть занавеску. Сначала он увидел темную оконную раму, потом все окно. Вместо свечи там сейчас горело солнце. Занавеска была задернута наполовину, как она ему сказала.

Теплая волна залила его сердце. Через полчаса, через час он ее увидит и расскажет все, что чувствовал, все, о чем думал. Теперь уже ничто не сможет этому помешать.

Они приближались к русскому консульству, офицеры меняли строй. Барабаны гусар громко били — празднично и торжественно, как на параде.