— И — раз! И — два! Выше ножки! Выше! ВЫШЕ! — госпожа Румянова гневно прохаживалась вдоль нестройных рядов совсем юных девиц: пятнадцать, четырнадцать, одной вовсе двенадцать — совсем ребенок. Девочки отчаянно краснели, таращили глаза и тянули еще неуклюжие, не ставшие чуждо-деревянными конечности.
Группа Тони, девушки от восемнадцати до двадцати лет, тоже занимались в этом хоре. Только ее отпустили — больно хорошо она танцевала, так, что даже госпожа Румянова восхитилась. Рядом с Тоней на матах лежали выпускницы: томные, с больными лицами, но движениями такими плавными, что захватывало дух. Одна из них, Ангелина, вскидывала вверх и опускала ногу, освобожденную от пуант — на белом чулке розовело кровавое пятнышко. Взгляд из-под длинных ресниц был тусклым и равнодушным, механическим, как у куклы.
— На Садовой убили танцовщицу, — капризно поведала девушка. — Прострелили горло. Пули нет. Говорят, была красивая.
— Хватит с этими убийствами, — Саша, плоская, невыразительная, обнимала себя за колени. — Тошно уже от них.
— Вредничаешь, вредничаешь, — глаза Ангелины чуть ожили. — Пристрелили твою Ваську и все — между ног зудит, покой только снится?
— Заткнись, — Саша встала и нетвердо пошла к выходу.
Ангелина села на матах, разбитая, растрепанная, и проговорила вслед:
— Зря она своего Володьку бросила. Все равно тебе ее с кем-то делить, но лучше уж с ним, чем со смертью.
Саша не ответила, только ссутулила плечи, будто подбитая. Тоня рассеянно и растерянно слушала этот разговор. Вот, опять… про танцовщицу она уже знала: Алевтина еще вчера сокрушалась над нерешенной загадкой. С воскресенья прошло четыре дня, девушки шумели в предвкушении выходных, а Алевтина бессильно билась. Перебирала всех, связанных с Тулой, всех, у кого были богатые родичи — но это было поиском иголки в стоге сена. Пансион благородных девиц. Знатна каждая. Из Тулы много кто. А толку? Если любовник бабки какой-нибудь москвички привез старухе подол, а та передала его внучке? За что цепляться, что искать?
Алевтина пробовала все. С утра до вечера пропадала где-то. Вечером говорила о делах — исступленно, не замолкая. Тоня слушала, подобравшись в кресле, подливая в стакан чаю. Потом Алевтина обрывалась, точно пробуждаясь ото сна, и Тоня охотно летела в чужие объятия. Тихая любовь, странно-семейная, а в то же время острая, выкручивающая — Тоня всхлипывала, сминая в руках простыни, обнимала Алевтину сводимыми судорогой ногами, взвизгивала, прежде чем обмякнуть размотанной струной. Но потом никуда не нужно было спешить, и плечо Алевтины, лишенное мерзкого пиджака, было мягким и теплым, в маленьких неровностях, которые можно было целовать.
Тоня была уверена, что Алевтина не допустит ее до себя. Будто этакая роль унизит ее, опорочит. Но Алевтина не сказала ни слова, когда Тоня поцеловала ее ниже линии ключиц — в верх груди. И только пару раз хрипло выдыхала «Тошенька…», когда Тоня целовала ее ниже, глубоко запуская язык в солоновато-скользкое лоно. И никакой жесткости в ней не было: только мягкость, только тепло, только спутанный взгляд затуманенных глаз, благодарных, глухих. И мягкостью губ, онемевших, сперва безвольных — потом требовательно-горячих. Тоня не высыпалась, но чувствовала себя лучше, чем когда-либо раньше. А в недолгие минуты, когда Алевтина уже спала, растянувшись на простынях, и Тоня чертила на ее обнаженной груди узоры, в голову лезли мысли.
«Такого, наверное, никогда здесь раньше не бывало. В этих строгих, глухих, будто монастырских стенах — как они теперь взирают на нас?» Тоня очерчивала ноготком ярко выраженный ореол, который в утреннем свете был кремовым с переходом в кофейный. Такой, что хотелось попробовать языком — никак правда отдаст сладостью молока и горчинкой кофе? «Мадам Сигрякова говорила о похоти, но я не хочу никого, кроме нее. Я не чувствую себя грязной и распутной. Мне хорошо». Тоня засыпала, а утром неизменно просыпалась одна, хотя кровать всегда была теплой и пахла Алевтиной.
Но теперь оказалось — или могло оказаться — что они вовсе не первые. От этой мысли почему-то стало тепло — точно круг некой отчужденности между всем миром лопнул. Тоня проследила за выходящей Сашей, затем перевела взгляд обратно на Ангелину.
— Что, правда про них с Васькой?
— Ага, — Ангелина закинула руки за голову. — Ночевали через ночь вместе. Скандалили по этому поводу.
Девушка хмыкнула.
— Сашу не устраивало, что через ночь, а не каждую…
— Ого, — Тоня попыталась изобразить удивление, чтобы скрыть грусть. Как-то печально все сложилось у этих двух девушек. Страшно даже. — А мадам Сигрякова знала?
— Знала и злилась, но это скорее оттого что ее саму никто так не любил, как Саша Васю, — какая-то девочка, тоже из старших групп, грустно вздохнула.
— Развели сопли, — Ангелина оскалилась, переворачиваясь на живот. — Не хватает близости и лезут друг к дружке в кровать. Только у Васьки Влад был, а у Саши — никого. Вот и разминочка вышла.
— Зря ты так, — добавила та же девочка. Тоня смотрела на нее с любопытством. — Чернишь все, злословишь…
— А что поделать, если жизнь такая? — Ангелина оскалила желтоватые от табака зубы. — Вы, куры романтичные, потом по дурости больше всех огребаете. Васька тоже вот любоффь выбрала, Саньку, а любовник ее через это дело пристрелил. И плевать, что там следствие считает. Слишком события совпали.
Тоня подумала, что об этом можно рассказать Алевтине. Это могло бы быть полезно.
— Ты не права, — угрюмо насупилась девочка. — Тоня… тебя же Тоня зовут? Вот скажи, ведь можно любить? Ведь бывает же светлое? Ты не такая потрепанная, как Геля, и видела побольше моего. Ну?
— Бывает, — Тоня кивнула, не задумавшись ни на миг. Раньше бы тоже не думала, но ответ вышел бы совсем другим. — Точно бывает.
— И с кем это? — Ангелина презрительно фыркнула. — С Яшкой, который тебя до синяков лапает, что ли?
Тоня дернулась и посмотрела на колено. Синяка почти не осталось, тем более — если смотреть через колготки. Или раньше заметили?..
— Нет, — было обидно и горько, и хотелось кольнуть в ответ побольнее. Но за последние дни Тоня будто растеряла весь яд — он обратился чем-то сладким и липким. — Может быть, как раз так, как было у Саши и Васьки.
— Ну-ну… Тооооонька, — Ангелина подложила ладони под щеки и прищурилась. — А ты, я слышала, у госпожи прокурорши ночуешь?..
Тоня встала, торопливо разгладив хрустящую пачку, и поторопилась выйти. Ангелина произнесла что-то скрипуче вслед, но девушка старалась не слушать. От усталости шумело в ушах. Четыре ночи Тоня толком не спала, и теперь захотелось прилечь хоть на полчасика. И не у Алевтины, где все время кто-то ходил, где хлопали двери и сновали клерки. А у себя, где из окна сладко струился запах выпечки и сирени и глухо стукались о стенку Настины коленки. Предвкушая тишину и пустоту весенней комнатки, залитой солнцем позднего утра, прохладу свежих простыней, на которые она так и не ложилась с начала недели, Тоня шагнула в комнату.
Только пустой она вовсе не была. На ее собственной кровати валялся чемодан, наполовину забитый вещами, а Настя — вся в черном, зареванная, ватная, — сидела на своей кровати и утиралась платком.
— Насть… — Тоня опешила и замерла в двери, держа пальцы на гладкой деревянной ручке и нервно ее покручивая. — Что случилось?
— Да… вот… — Настя шмыгнула носом и подняла несчастные, обведенные кругами глаза. — Ты сама-то где была, Тонька?.. Так страшно без тебя, на каждый шорох вздрагиваю, даже заболела вот — на занятиях не была.
— Так что случилось? — Тоня все-таки шагнула внутрь, закрывая за собой дверь и проходя к растрепанной девушке. — Насть, тебя напугал кто-то? Что за кавардак?
«Настя».
Что-то кольнуло в памяти, то самое, черное с красным, которые донимало ее в объятиях Алевтины и не давало уснуть до глубокой ночи — это что-то было связано с Настей.
— Лизу убили, — Настя вздрогнула, судорожно выкручивая в руках платок. — Мама забирает меня из города, говорит, что слишком опасно, что они никогда такого не хотели, что… Ах, черт!
Кажется, Настя выругалась впервые в жизни.
— Я же живу балетом, я все в это вложила! — она горячилась, а батистовая ткань страшно трещала в мосластых пальцах. — Просто всю жизнь в это вложить, ради того, чтобы…
— Настя, при чем тут Лиза?.. — Тоня вздрогнула. — Так вы не просто однофамилицы, что ли?
— Кузина… — Настя мотнула головой, а Тоня вдруг вспомнила.
Однажды она вернулась в комнату веселой и растрепанной, накуренной до пестрого мельтешения перед глазами и в полубелом от порошка платье. Она сама не помнила, как проскользнула мимо привратника — то ли целовалась с кем-то напоказ, то ли просто прошмыгнула. Сейчас у Тони сводило лицо от таких воспоминаний и хотелось, чтобы их не было вовсе, но тогда она ликовала. И жизнь казалась прекрасной.
А в комнате был погашен любой свет — только редкие свечи дрожали на комоде и на зеркале, а перед ним стояла Настя в черном платье с красным узором, слишком взрослая, слишком мрачная, безумными глазами таращившаяся в гладкую поверхность. Тогда Тоня молча проползла до своей кровати и ни на следующий день, ни когда-либо еще об этом случае не говорила и старалась даже не вспоминать. Как-то не вписывался он в привычную картину мира. Но теперь…
— Ты чего так смотришь, Тонечка? — а голос Насти прозвучал неестественно. Она уже не плакала, не теребила платок. Просто смотрела. — Нехорошее вспомнила что-то?
— Нет, — Тоня вытянула губы в улыбке, сделала голос легким, непринужденным. Улыбка вышла восковой, а голос дрожащим. — Меня Алевтина Витальевна ждет…
— Не дождется, — Тоня не успела шарахнуться — может быть, просто не ожидала, не верила до последнего. Пальцы Насти сомкнулись на ее запястье, девушка рванула ее к себе. — Мне уже терять нечего…
— Настя, не дури!
Тоня брыкнулась, осознавая, что легче Насти на десяток килограммов, тоньше, ниже, слабее, и если сейчас в самом деле происходит что-то серьезное, то… Чужие пальцы неумолимо ползли к горлу — страшно, извиваясь, царапая пытавшиеся остановить их руки. И Тоня завизжала. «Ведь рядом же должен кто-то…» — додумать она не успела, брыкаясь, отталкивая от себя тело, отпихивая руки. Минутная заминка — и ногти полоснули по горло, сдирая кожу. От боли брызнули слезы.
Рванувшись, Тоня все-таки упала с кровати на колени, попыталась подняться, но не успела. За волосы дернули сильно, больно, вырывая короткие пряди клоками. Заведя руки назад, Тоня царапала тянувшие кисти, чувствовала, как под ногтями становится мокро от крови, но ее все равно не отпускали. За что только?..
А потом чужая рука легла на горло, сжимая, вдавливая пальцы в кожу. Воздуха стало мало — слишком быстро он исчез, точно вода в сливе, — и больно, как же больно. Тоня выгнулась, стараясь отвести голову дальше от мнущей руки, уткнулась затылком в чужое колено.
Двумя руками сдавить запястье, рвануть от себя, изо всех сил, иначе…
Вскочить на ноги удалось, только голова мгновенно откликнулась болью, а в глазах потемнело. Тоня попробовала закричать, позвать еще раз — но из горла вышло только хриплое сипение. Она почти добралась до двери. Почти нащупала ручку — если бы перед глазами не было так темно…
Что-то ударило по лопаткам. Острое, тяжело. А потом Настя рванула ее за плечо, валя на пол, и отчего-то подняться больше не удалось. Только черные лакированные сапожки все вонзались под ребра, под бедра, в пах и лицо, а Настя шипела что-то злое, обиженное, дикое.
— Зря пистолет этой суке оставила, зря-зря-зря…
Тоня прикрывала голову руками, тело коленями, но Настя не уставала — лупила ногами куда ни попадя. «Потерять бы сознание», — и все стало бы так просто, и не пришлось бы возиться в крови, в черной смоле, слушать хохот Ле Мортье, все-таки добравшейся до нее и теперь лицезревший концерт с первых мест. «Браво, Тонечка, браво!.. — пустые глазницы, полные червей, заполнившие весь мир — черные с алым. — После представления тебя засыплют цветами… ну и подумаешь, что землей тоже засыплют. Главное, что цветами, что славой, что по тебе будут лить слезы. Это слава, Тонечка! Это торжество!..»
«Не хочу больше никакой славы, не хочу торжества, просто прекратите это!..»
А потом мутный бред взорвался такой болью, что Тоня вынырнула из него, как из черной холодной воды, судорожно втягивая воздух, срываясь на крик. Она попробовала приподнять голову — как больно, как чудовищно больно было, — и увидела набухающий кровью чулок, занесенную статуэтку в руках Насти — тяжелую, с острыми углами, — и собственную голень, неестественно прогнутую, неживую.
Удар за ударом. Вырывающий такие крики, что закладывало уши самой Тони, и уже не думалось ни о Ле Мортье, ни о чем-то еще — только слепая попытка отползти прочь, только боль, боль, выстреливающая по всему телу, не проходящая ни на секунду.
Алевтина все-таки пришла. Тоня уже не видела ее, но дверь грохнула о косяк, взвизгнула Настя — а потом девушка ощутила себя тряпичной, ветхой, набухшей от крови и грязи. Ее подняли на руки, и боль на миг усилилась, разомкнула спекшиеся губы стоном. Алевтинин голос шептал что-то нежное, увещевал, но Тоне уже было все равно. Она хотела забвения. И оно пришло.
***
— Как же так, Аля? — от многочисленных обезболивающих язык слушался плохо и голова шла кругом. — За что?..
— Ревность, Тошенька, — Алевтина сидела рядом и гладила Тонину руку. Женщина выглядела довольной и разморенной, но в глазах то и дело вспыхивала искорками тревога. — Тошенька, Тошенька… милая моя.
— Из-за чего? Я же… мы ничего с ней не делили, а она была такой хорошей, услужливой, — Тоня нервно сжала в кулаке угол простыни. Вспомнила себя — свои мысли, грубые и злые. — То есть…
— Тоша, — Алевтина вздохнула. — Так бывает. Девочке говорят, что она должна вырасти самой красивой, самой талантливой, самой дорогой. Иначе грош ей цена. Некоторым это удается, — Алевтина очень аккуратно погладила Тонину руку, ставшую совсем тонкой и прозрачно-болезненной. — И становится плохо. Иногда не удается, а очень хочется. И тогда приходит ненависть к тем, у кого все вышло.
Тоня слушала, затаив дыхание, и пожимала в своих пальцах пальцы Алевтины.
— Насте… не удалось достичь тех высот, о которых она мечтала, к которым она готовилась, — женщина продолжала. — И это подтачивало ее. А теперь представь — делить комнату с тобой, удачной во всем, талантливой и прекрасной.
— Каждый выходной приползающей из притонера с опухшим лицом и дикими глазами. — Тоня хмыкнула, и ей снова стало жалко себя. Но потом она подумала о Насте — и о себе как-то забылось. — А откуда у нее эта странная штука? Ну, револьвер без пуль.
— Ее дед был тульским мастером-оружейником, который на старости лет придумал занимательную и малоправдоподобную вещицу. Струя воздуха не пробила бы толстой материи, рассеялась, стреляй эта девушка с пары шагов, а не в упор. Но ее подпускали к себе. И ей удавалось.
— А почему Жанна повесилась? — Тоня чувствовала себя ужасно. Но узнать все до конца хотелось.
— Она тоже завидовала покойной Солжениной. Не только из-за балета — из-за того, что Вася твердо решила покинуть свои уличные забавы и плотнее заняться учебой, а потом вовсе отправиться в Мариинский театр с абсолютно чистыми рекомендациями. — Алевтина закусила губу, и Тоне показалось, что следовательница жалеет кого-то из этих девушек. А может быть, сразу всех. — Настя подговорила ее, непролазно находящуюся в наркотическом опьянении или отходящую от него, и та позвала Василису в кладовку. Зачем? Настя не знает, а у покойниц мы больше не спросим. Но после выстрела наступило раскаяние и страх. Она просто привела девушку и стояла рядом, пока ее убивали — Настя смогла убедить ее, что она виновна более ее. И девушка разорвала порочный круг своей зависимости, страха и соперничества.
Алевтина зло и устало поморщилась.
— А Лиза?..
— Настя изначально хотела убить двоих — тебя и Васю, самых перспективных, затмевающих ее талантом, но не усердием. Не будь вас… — Алевтина прикрыла глаза. — Она считала, что никто бы не мог затмить ее. Она ошибалась. Однако своими планами делилась с единственным близким человеком в этих краях — с кузиной. Та не воспринимала ее слов всерьез, но нашла историю очаровательной. И поделилась с вами. Когда убийство свершилось, она поняла, что все это не шутки. Что она сама поставила себя под подозрение, рассказывая об этом. И ее ошибка заключалась в том, что она рассказала о своем страхе Насте.
— Лиза не убивала себя сама?.. — Тоня вздрогнула. — Она знала, что меня хотят убить, и ничего не сказала? Она… Она помогла мне тем вечером, очень выручила, и…
— В любом случае, она была мертва. Насте повезло еще раз — ее мать, услышав об убийствах, твердо вознамерилась забрать ее домой.
— Но это означало конец балетной карьере, — медленно проговорила Тоня, вспоминая о своей раздробленной ноге.
— И она смирилась, понимая, что в самом деле натворила много дел, — Алевтина вздохнула. — Тошенька, я же просила оставаться у меня.
— Ты не давала мне спать, — но в голосе не было злости. Только усталость и мысль, что все еще могло закончиться хорошо — для нее, Тони. — Я совсем дура, правда?..
— Нет, — Алевтина вздохнула. — Ты умница, талантливая умница, которая осталась бы в балете без единой соперницы — их для тебя убрала Настя. Она не могла этого перенести. Сама признается, что действовала будто под наваждением.
— Аля? — Тоня сглотнула, прикрывая глаза. Голос прозвучал дрожаще и по-детски. — Я ведь больше не смогу танцевать, правда? Никогда?
Алевтина не ответила. Она взяла расцарапанную Тонину кисть в свои руки и поцеловала. Но не ответила. А значит, Тоня была права. Теплые слезы вязко поползли по щекам, а девушка не знала, чего в них больше: радости, что все закончилось, или горя. Наверное, все же первое.
Потому что ни в глухом беспамятстве, ни в полуденных тенях не осталось даже следа Ле Мортье.
========== Эпилог ==========
Когда всю Россию закрутило в той невероятной молотилке судеб, Тоня думала, что их жизнь пойдет прахом. Она, подтаскивая за собой больную ногу, кинулась собирать вещи, документы, драгоценности, а потом с замирающим сердцем стала дожидаться Алевтину. Которая вернулась оскорбительно спокойной и небрежно поведала, что в течение трех лет поддерживала большевистскую партию и в победе ее не сомневается. Когда Временное правительство было свергнуто, Алевтина вновь принялась за работу — наводила порядок в одичавшем от беззакония городке.
Тоня ту страшную зиму промаялась в пустой холодной квартире с забитыми окнами — мало бы, какие мерзавцы ходят на улице, объяснила Алевтина. И Тоня знала, что она была права, но лучше ей не становилось. Раздробленная кость ныла от любой перемены ветерка, печка не топилась и зуб не попадал на зуб. У них были продукты — скверные, дешевые, и Тоня помнила, как закатывала истерики Алевтине. Ты бросаешь меня. Я умираю от холода. Ты хочешь меня отравить.
Это потом Тоня видела посиневшие от холода и разбухшие от голода трупы, подолгу лежащие на улице в снегу. И потом, весной уже углядела, что она сама за эту зиму только зарумянилась и даже чуть пополнела. Тоне не хотелось вспоминать той зимы — себя, озлобленную от безделья и непреходящей боли, мающуюся без наркотиков, со свалявшимися в сосульки грязными волосами, подолгу не меняющую платья в каком-то нелепом протесте. Потом пришла весна, Алевтина, осунувшаяся и ставшая дерганной, как скаковая лошадь, выдохнула. Стала выводить Тоню на улицу. Пыталась не показывать ей ужасов революции, но Тоня видела — и тревожнее жалась к чужому плечу. Благодарнее.
А потом нога Тони почти перестала болеть, установился какой-никакой порядок, и Алевтина предложила ей несколько работ на выбор. Тоня решила быть помощницей в детском приюте. Четыре дня в неделю, до полудня — с ее больной ногой этого было вполне достаточно. А денег в семье — Тоня с каким-то странным удовольствием смаковала это слово — стало больше, и на первую же зарплату она за бесценок купила пару замечательных картин. Год назад они бы обошлись в целое состояние. Нынче же искусство было не в почете.
Алевтина не стала ругать ее за покупку. Она говорила, что от денег хотят избавиться совсем.
А потом Тоня попросилась на балет, и Алевтина долго отпиралась, но потом согласилась. Она вытирала теплые слезы, ползущие по лицу Тони, когда девушка смотрела на них — бывших ее знакомиц из пансиона. Только никто из этих девушек не танцевала так ладно, как она, или Вася, или даже Настя. Последнюю, говорила Алевтина, по ее прошениям не подвергли расстрелу, но сослали в Сибирь. Только Тоня не верила.
Как-то так вышло, что никто с Васиного выпуска в балет не пошел. Саша наспех закончила юридические курсы, а потом вовсе стала верной сотрудницей бухгалтерии при союзах. Ангелина уехала за границу, взяла фамилию мужа, а через пару лет вернулась еще более озлобленной и циничной. Сына отдала в приют, сама стала учить девушек танцам — и как-то нежданно съехалась с Сашей. Тоня знала это, ведь временами Ангелина приходила в их приют, передавала сыну подачки и нет-нет да подтрунивала над Тоней: «Что, все еще под подозрением своей прокурорши?» Что стало с остальными, Тоня не знала. Но в балете она их не видела, и Алевтина о них, как о Саше, не говорила. Поэтому, наверное, вовсе было лучше не знать.
А потом они возвращались домой, и Тоня думала, что с ними погибла целая эпоха. Прекрасная и порочная, мимолетная и дурманящая. Овитая опиумной дымкой, восхитительная и гениальная, она погребла саму себя, изжила, закинувшись напоследок в невероятном па. Начиналась другая жизнь, с ситцевым рабочим платьем, платочком на отросших волосах, конфоркой — они с Алевтиной на пару ломали головы над нехитрым искусством готовки…
И Тоня почти смирилась. Почти не вспоминала восторженных взглядов, треска аплодисментов, огней прожекторов. Ей не снились белые пачки и венки из перьев. Только иногда, вслушиваясь в ласковые слова: «Родная, милая, хорошая…» — она вспоминала другое. Лживое, в общем-то, уже полузабытое. Сейчас казавшееся нелепой ложью. А может, Алевтина вовсе никогда не называла ее так, и Тоня только выдумала? Приснила себе в том отчаянном бреду, где кокаиновый морок мешался с кровавой реальностью.
А все-таки как сладко оно жглось в памяти.
«Моя светлая балерина».