Глава пятая
Причалили.
Бледное небо над рекой, утренний холод; роса под ладонями на перилах теплохода.
Все трое кутались в куртки, поеживались, зевали.
Матрос остановил у выхода; оглядел.
— Эй, а что это у тебя в портфеле?
— Да так… — смутился Грач. — Бритва, рубашка…
— Я вижу, что бритва! Это из-за бритвы тебя всего перекосило?
Грач перехватил портфель другой рукой; старался стоять прямо. Свинцовые кольца тянули к палубе…
— Пошли, пошли, — торопила Капа.
Студент, обхватив дюар обеими руками, шагнул на дебаркадер. За ним двинулся Грач. Легко прыгнула Капа.
Матрос подозрительно глядел им вслед.
Капитолина не успела: студент споткнулся о трос, упал; дюар опрокинулся.
Дальше произошло неизбежное: жидкий азот быстро растекался по дебаркадеру, тут же испарялся — над досками возникло из ничего белесое облако.
Пассажиры шарахнулись в стороны.
— Мать твою, — шепнула Капа.
В центре облака, потирая колено, стоял студент.
— Эй, держи их! — раздался крик матроса.
Подхватили дюар за рукоятки: Грач с одной стороны, Капа с другой; студент заковылял следом; скрылись, бегом, за клубящейся завесой.
* * *
ИЗ ТЕТРАДЕЙ ЯКОВА ФОМИЧА. «Милорды, предмет, впервые представленный теперь на ваше усмотрение, хотя он и нов для этой палаты, далеко не нов для всей страны… Я буду просить вас, господа лорды, и даже домогаться от вас, чтобы мои замечания были выслушаны… В тот самый день, когда я покидал графство, мне сообщили, что еще сорок станков было сломано, как раз накануне вечером… Целый ряд преступников подвергся заточению; все это люди несомненно провинившиеся, но эта несомненная их вина — их бедность: это люди, провинившиеся в том, что у них есть дети, содержать которых, благодаря условиям нынешних времен, они не в состоянии. Владельцы названных станков понесли очень крупные убытки. Машины эти были для них источником больших выгод. Они избавляются от необходимости нанимать многих рабочих, остающихся вследствие этого без куска хлеба. Оставшиеся без дела рабочие, в ослеплении своего невежества, вместо того чтобы радоваться такому улучшению в этом полезном для человечества ремесле, признали себя принесенными в жертву усовершенствованиям механизма. В безумии своих сердец, они подумали, что поддержание существования трудоспособных, но бедных ремесленников гораздо важнее, чем обогащение отдельных личностей посредством таких ухищрений, которые выкидывают работника на улицу и обесценивают его труд… Эти люди хотели взрыхлить поле, но заступ оказался не в их руках. Они готовы были даже просить милостыню, но никто не подавал ее. Их собственные средства к существованию были отняты, не к чему было приложить труд свой… И каковы же средства, которые вы предлагаете?.. Разве нет в наших статусах достаточных наказаний, разве так мало крови в нашем уголовном кодексе, что теперь ее должно быть пущено уже целым фонтаном, бьющим к небу, как будто для того, чтобы вопиять против вас?.. И это меры, предлагаемые для голодающего и отчаявшегося населения?.. (Байрон, речь в палате лордов 27 февраля 1812 г.)»
* * *
Герасим пристегнул ремень и сидел, смотрел в иллюминатор.
Лужицы на бетоне…
Аэропорт был тихий, самолет — маленький, уютный.
Неторопливо прошли к себе молодые летчики в светлых легких рубашках.
Есть своя особенная приятность в малых воздушных линиях.
Взлет: быстрое перемещение по бетонной полосе, поворот, остановка, затем моторы натужно взревели…
В воздухе самолет развернулся, — сильный крен, внизу был сплошной сосновый лес, он тянулся каждой сосной прямо в иллюминатор и выглядел как заросли на дне бухты, когда смотришь на них сверху, с лодки.
Самолет выровнялся.
Каракан: протоки, острова, песчаные отмели; леса по берегам. Опушка с избой. Вот появились в зелени пробелы — первые облака.
Еще выше.
В облаках, пасмурно.
Еще, еще выше.
Наконец солнце, очень яркий солнечный свет.
Герасим склонился ближе к иллюминатору. Белые облака паслись на зеленом поле далеко внизу.
* * *
Старик захлопнул дверцу и открутил окно; Гена повел машину по бульвару.
Так, с небом, кажется, порядок… Старик поставил портфель на колени, раскрыл, наклонился к нему, тряхнул, потом еще раз и еще, осматривая содержимое и проверяя, все ли на месте, что сегодня потребуется. Как будто все… Захлопнул портфель, поставил его между сиденьями; руки пристроил на коленях.
— Как поедем? — спросил Гена.
— Сразу.
Гена свернул на проспект…
…Больше недели Старик целыми днями, с утра до позднего вечера, принимал людей, которые шли к нему сами и которых он приглашал.
— На все имеется вот это, — говорил очень полный человек, ловким и, видимо, привычным движением выставляя перед собой пакет; на пакете было написано: «Нормы». И повторял, держа его обеими руками: — Здесь ответ на все вопросы, никаких неясностей нет…
— Очистить я берусь тебе что угодно, — говорил Старику приятель. — Только запомни, самая дорогая на свете жидкость — это вода… — тут приятель сделал паузу и рассмеялся — добытая из мочи космонавта. Так что надо сперва прикинуть, почем это выйдет…
— Для Яконура существуют свои предельно допустимые концентрации, — говорил нахохлившийся пожилой человек. — И Яконурский институт должен определить их. Однако это работа сложная и ответственная. Подчеркиваю — ответственная. И, конечно, проще не делать эту работу, а кричать. Как некоторые и поступают…
— У меня есть соответствующие математические методы, — говорил человек, который не мигая смотрел из-за толстых стекол своих очков, за весь разговор он не моргнул ни разу. — Я могу предсказать, что станет с составом воды. А уж что при этом сделается с водоемом, это пусть скажут биологи…
— Если нельзя изменить профиль, пусть заменят хотя бы самые токсичные вещества, — говорил человек с круглой бородкой. — Зачем им хлор, к примеру? Посмотрите на блондинок. Девушки часто решают свои косметические проблемы с помощью перекиси, которую они покупают в аптеке. Так вот, они там могли бы тоже пользоваться не хлором, а перекисью. Надо подумать…
— На Яконуре не драма, а фарс, — говорила красивая высокая женщина. — Никакой там драмы нет. А фарс действительно есть. Вот в проекте решения записано: оказать помощь Яконурскому институту, укрепить руководство. Что сделает академия? Снимет Савчука и тем самым окажет помощь и укрепит? Предположим, удастся его отстоять. Но так просто академии не отделаться. Как же она тогда вывернется? Да произведет Савчука в члены-корреспонденты. И тем опять-таки и окажет помощь, а также и укрепит…
— Я разочарую вас, — говорил человек, который курил одну за другой сигареты «Новость». — Я отношусь к этому не так, как вы ожидали, и скажу, по-видимому, совсем не то, что вам хотелось от меня услышать. Давайте спросим себя: почему вдруг Яконур, почему нужно заниматься именно Яконуром? Посмотрите, что делается поближе, посмотрите на реки в городах здесь, под боком. Вы поезжайте посмотрите на реки, где подряд сбросы заводов и питьевые водозаборы, потом опять сбросы и водозаборы. Это все происходит тут, рядом. Почему же вдруг речь идет о Яконуре? Как работник Академии наук, я обязан думать о проблемах далекого будущего, о Вселенной в целом, но в данном случае, я считаю, мы должны думать об актуальных проблемах. Давайте беспокоиться об этих водоемах и этих людях. Яконур очень красив, верно, и его нужно беречь, я согласен. Но если там на одном квадратном километре что-то стряслось с каким-то рачком, не то он сдох, не то расплодился, так это еще не трагедия…
— Я считаю, что весь шум с Яконуром совершенно без толку, он приносит только вред, — говорил человек в красивой голубой рубашке. — Понимаете, когда певцы и балерины начинают рассуждать о научных и народнохозяйственных проблемах, это вызывает у всех людей и особенно у руководства только несерьезное отношение к проблемам и таким образом препятствует их разрешению. Эти проблемы должны были поставить специалисты, они их и ставили, и безо всякого крика. Я считаю, что певцы и балерины должны заниматься своим делом…
— Вы-то знаете, что в науке нужны и романтики, и скептики, — говорила очень худая дама в пенсне. — Вот и скептик. Вы можете спросить меня: нужен ли Усть-Караканский комбинат? Я вам скажу: сегодня такая продукция нашей экономике нужна. Значит, комбинат не лишний. Так что я не считаю, что его нужно убрать…
— Я бывал и на комбинате, и в институте, — говорил молодой человек в красном свитере. — Из институтских кое-кто хочет, чтобы стоки были чище Яконур а. Абсурдное требование. И еще всякие дорогие идеи. Мне симпатичнее директор комбината Шатохин. Правильно Шатохин сказал: у него нет людей, а вокруг человек полтораста его контролируют, дергают. Шатохин сказал: дайте мне столько людей, и я налажу систему очистки…
— Существуют важные государственные интересы, — говорил человек с очень низким голосом. — Интересы экономики. Интересы развития региона. И вдруг начинается: тут нельзя, там не смей! Такие деятели, как правило, озера не знают и только стоят на дороге…
— Что такое условно чистая вода? — говорил аспирант Старика, вернувшись с Яконура. — Чистая — это чистая. А на комбинате только готовность номер один к любой проверке. Ни на чем не поймаете. Нужна не официальная комиссия, а постоянный контроль каждый день. Все силы надо бросить на контроль. Стоки просто разбавляют…
— Не понимать проблему Яконура — удивительно, — говорил человек с крупным смуглым лицом. — Чистая пресная вода! Будет время, когда яконурскую воду в хрустальных флаконах продавать станем за большие деньги. Этот, с позволения сказать, бездельник, директор комбината, выпьет стакан отработанной воды на глазах у очередного журналиста, и ему ничего, даже не пронесет, а вот рачки эти самые, которые круглые сутки трудятся, делают в Яконуре живую воду, с ними происходит беда. А что уж сказать об упорстве главка, там-то лучше других знают, что на Яконуре делается. Добавьте сюда прямо-таки невежество всех этих ученых мужей, которые заявляют: вот, смотрите, мы плывем по Яконуру, а вода вокруг какая чистая, нисколько не грязная, и даже рыбаки вон стоят с удочками, значит, ничего страшного не происходит…
— На теле здорового дяди появилась язвочка, — говорил человек с трубкой. — Подумаешь, язвочка. Большой здоровый дядя. А там, глядишь, от этой язвочки пошла болезнь, человек слег, а потом, глядишь, и помер. Вот здесь примерно так же. Причем сначала построили комбинат, а после уже давай обосновывать, И давай гадать, испортят Яконур или не испортят. Еще и давай требовать, чтобы ученые сказали, какой будет вред для Яконура…
— Проблема эта, конечно, не Яконура, — говорила дама в перстнях. — Речь идет о земном шаре в целом, тут проблема Земли, а не Яконура или нашей страны, и решать ее надо на всей планете. Но Яконур привлек внимание людей к общей проблеме, это хорошо, и мы должны сказать спасибо сибирякам за то, что они подняли вопрос еще об одном своем озере, для этого надо иметь много желания и соответствующие характеры. Тут вообще недурной повод подумать на разные темы. Почему именно на Яконуре люди столь горячо отнеслись к этому?..
— Продвинуть вопрос не так легко, — говорила дама, которая пришла вместе с той, в перстнях. — Решаться он должен на всех уровнях, и не только руководство, но каждый из нас обязан изменить свое отношение к природе. Так что эти дискуссии на пользу дела. И что удивительно: насколько простая балерина больше понимает в этой важной проблеме, чем иной министр или академик…
— Вы могли бы взорвать Третьяковскую галерею? — говорил человек с красным, в оспинах лицом. — А ведь Яконур — это ничуть не меньше, чем Третьяковская галерея, как народное достояние, как национальное богатство. Так вот, могли бы вы взорвать Третьяковскую галерею? Почему же они это сделали?..
— К сожалению, — говорил худой нервный человек, — мы не мыслим еще в космическом масштабе. Только в региональном. В локальном вообще. Исходим из проблем этого дня и одного региона, того или иного. О большем не задумываемся. К тому же определенная привычка. Инерция. Я — типичный продукт, воспитывался целиком на примерах покорения природы: вот была тайга, а теперь дымят трубы, как хорошо. Это считалось благом. Природа как поле деятельности для ее преобразования. По воскресеньям отдыхать на природе, а в будни расширять производство. А будней-то больше…
— На Яконуре происходит драма, — говорил человек, приехавший с бутылью стоков. — Драмы очищают не только воду, но и мозги. Я вижу, как происходят мелкие драмы на фоне крупной. Надо разделиться: одним бороться, другим наблюдать. Интересно посмотреть, что же будет дальше, чем все это кончится. Интересно, а главное — поучительно. Но если бороться, то никаких сил и нервов не хватит, долго не проживешь. Чтобы увидеть, к чему придет весь этот процесс, надо жить спокойно, только как это сделать…
* * *
Шофер то и дело оборачивался, поглядывал на студента, расположившегося на заднем сиденье в обнимку с дюаром.
Из дюара шел, тянулся сизый дымок…
Капитолина села впереди, отвлекала шофера разговорами.
Наконец он не выдержал; обернувшись в очередной раз, спросил:
— Это что там такое вы в нем везете?
Трое переглянулись.
— Хоттабыч там у нас, — улыбнулся Грач.
Шофер прищурился.
— Воздух везем, — объяснил студент.
— Жидкий, — добавила Капа.
Шофер склонил голову к плечу.
— Что, — сказал, — у вас там не хватает?
* * *
ИЗ ТЕТРАДЕЙ ЯКОВА ФОМИЧА. «Требуются известное время и опыт для того, чтобы рабочий научился отличать машину от ее капиталистического применения и вместе с тем переносить свои атаки с материальных средств производства на общественную форму их эксплуатации (Маркс)».
* * *
— Спешишь? — спросил таксист.
— Есть немного, — ответил Герасим.
Не смог отправиться вчера со всеми на теплоходе — просидел над расчетами, теперь догонял.
Дорога шла через деревянные деревни. Старые потемневшие дома, свежие золотистые срубы; все крепко и любовно… Герасим вглядывался, думал об этой жизни. Видел: дрова люди заготавливают на зиму. Вот здесь бревна, а здесь они уже напилены, здесь наколоты, а там уже аккуратно сложены по стенам вокруг дома. Основательный, добротный, надолго вперед, со своими собственными заботами, прочно настроенный быт…
— С рукой-то у тебя что?
— Да так… — ответил Герасим. — На Яконуре. Стрелиный прихватил.
— Считай, легко отделался!
Шоссе влилось в тайгу; стало сумрачно и прохладно.
— Вот я тебя куда завез! — сказал таксист.
Появился за деревьями знакомый кирпичный дом.
Еще поворот…
Герасим смахнул со лба первого комара.
— Сюда, пожалуйста.
Таксист кивнул:
— Не в пятый раз.
У въезда на виадук повернулся к Герасиму, подмигнул:
— К бабе едешь?
Герасим улыбнулся.
— Ты не смейся, видно, что к бабе…
* * *
Иван Егорыч сидел на порожке, подставлял лицо нежаркому солнцу; все в нем отдыхало.
Герасим прислал лекарство… Старушка была, лечила… Боль еще не уходила из головы, в темени и в затылке давило, не отпускало; но теперь полегче. Пока из больницы не сбежал — слушался врачей: велели лежать, не двигаться; а как боязно стало, что не проходит у него это, уехал домой и тут уж все пробовал — и лежать, и сидеть, и двигаться, и лекарство Герасима принимал, и старушку Аня позвала… Помогло что или просто пора — вроде полегче делалось.
Иван Егорыч сидел на порожке; привалившись спиной к косяку, подставлял лицо нежаркому солнцу. Голова его была не покрыта.
Дней десять назад увидел в окно Герасима; вышел к нему. Герасим рассказал, что ездил на комбинат, опять со своим; на Кедровый мыс по пути заехал. Как раз Иван Егорыч собирался на рыбалку к Хыр-Хушуну. Герасим сказал: и я с вами, Иван Егорыч. Ну, отправились… А там ветер поднялся, стрелиный; восемь волн пройдет, а девятая поверху понужает; нет, не хотел Яконур отступиться от Ивана Егорыча… И мотор отказал! Прибило к берегу; хорошо, к этому, возле Мысового сора. Прибило-то уже к ночи. Ни сухих спичек, ничего не осталось. Радоваться только, что сами живы. На песок легли и заснули сразу… Утром проснулись от дождя. А Яконур совсем разгулялся. День ждали; стрелиный не унимается… Двинулись повдоль берега, лодку тащили: Иван Егорыч греб, а Герасим на ремнях тянул через завалы и камни; а то оба тащили; а то Герасим в лодке, а Иван Егорыч тянул… До Каштака пробились, — у Герасима ноги вконец изранены и застужены. Пошли протокой, думали, лучше, а там от дождя склон весь живой, осыпь и повалилась вниз, камни с яра прямо на них. Еще ладно, что не в лодке были они оба; кинулись к яру, под корни, что с него нависли. Все же Герасиму плечо зацепило, а Ивану Егорычу — голову. Не отступался Яконур… Выбрались, дошли до первой пади, — там все удивились, что выбрались… Лодку даже дотащили. Хотя куда она теперь, на что годится, бросить только…
Кузьма с Варварой приходили и Карп. Николай и Соня на выходной обещали быть.
Многие приходили. Жалели его.
Знакомец из соседней пади напомнил: человек рождается на страдания, как искры, чтобы устремляться вверх. Он принес журнал; заложил Ивану Егорычу страницу, где было о трех рождениях в жизни человека: «Первое — рождение по плоти и крови от родителей, которым человек входит в мир; второе — рождение Духом после омовения водою крещения; третье — рождение слезами и страданиями… Последнее рождение есть окончательное, и в нем каждый, с помощью Божией, является своим собственным отцом».
Иван Егорыч думал об этом…
И не об этом одном. Он чувствовал уже, что в нем происходит.
Сидел на порожке перед озером; позади него, в сенях, лежал на табуретке номер «Журнала московской патриархии».
Чувствовал уже, чувствовал Иван Егорыч, что в нем происходит.
Вспоминал, что Ане говорил: все, что было у них с Аней, было от Яконура, все он им дал, и все, что давал он, было одно добро, кормильцем был и поильцем, так разве справедливо добро брать от него, а злом сразу его пенять… Вспоминал, как принялся изводить его Яконур одной бедою за другой: начал едва, потом затопил дом, разорил хозяйство; после — единственного сына его захотел взять; и вот его самого губить стал… Вспоминал, как хулил Яконур, отказывался от него… И спрашивал себя: что в этот, в последний раз произошло между ними, между ним и Яконуром? И в каких они теперь стали отношениях?
Боль еще была в голове, давила в затылке и в темени, не отпускала; у Герасима, передавали, рука на перевязи; лодка теперь — лом один, бросить только… А все же выбрались они. Совсем уж было загнал их Яконур возле Хыр-Хушуна, настиг и обрушил на них всю свою силу, некуда деться, — да ушли от воды, спаслись на берегу; у Каштака опять настиг, теперь на суше, — и опять ушли… Верх одержали над Яконуром, и придется ему с этим смириться.
Иван Егорыч понимал, что волна была от ветра, что осыпь дождями подмыло, — понимал, что все это природа, обстоятельства. И, однако, все это был Яконур… Вот он схватился с Яконуром и вышел победителем.
Он читал в журнале: «Очами ума своего посмотрим на Господа Иисуса Христа, висящего на кресте, и двух разбойников, распятых по обеим сторонам от Него на горе Голгофе: „Три креста водрузил на Голгофе Пилат; два — разбойников и один — Жизнодавца“ (Икос). И, созерцая эти страшные кресты, мы поймем, что все наши скорби есть тоже крест, к которому каждый из нас пригвожден на своей Голгофе. С одной стороны от Креста Христова был распят тот разбойник, который сказал: „достойное по делам нашим восприемлем“ и обратился ко Христу распятому: „Помяни мя, Господи, во Царствии Твоем“. А с другой стороны другой разбойник хулил Христа и говорил: „Если ты Христос, сойди со креста, спаси Себя и нас“. И если мы не отойдем своим умом от Креста Христова, то поймем, что крест каждого из нас подобен кресту одного из разбойников». Тут было то, что было в Иване Егорыче сначала, когда соглашался он примириться со всем, к чему вынуждали его обстоятельства; и то, что делалось в нем после, когда он отчаялся, все хулил и проклинал. Но не было здесь того, что нажил он в итоге.
Решения зрели в нем… Он стал думать о Яконуре по-новому. По-новому начал к нему относиться.
Не покориться и не проклясть, а стать равным — вот о чем размышлял Иван Егорыч.
Он сидел на порожке, привалившись спиной к двери, подставлял лицо нежаркому солнцу. Собаки его, Аскыр и Рыжий, дремали рядышком на крыльце…
Это был еще один путь, третий, Иван Егорыч обдумывал его.
Человек иной, прислушавшись к мыслям Ивана Егорыча, сказал бы, пожалуй, о сложных духовных процессах в современную эпоху… об активном отношении к действительности… об извечных проблемах жизни и смерти, страдания и счастья, веры и знания, справедливости и ответственности…
Иван Егорыч сидел с непокрытой головой, смотрел вниз, на берег Яконура, на разбитую свою лодку. Думал.
Он знал теперь, что готов потягаться с Яконуром. Он готов был померяться силами с любыми обстоятельствами.
При этом Иван Егорыч не делал Яконур своим противником. Он оставался верен Яконуру. Говорил себе: радоваться можно или гневаться, но нельзя отказаться, — родина; вода и тайга, солнце и самый воздух, все кругом — Яконур… Упрекал себя: вот ты наставлял других и поддерживал опустившиеся руки, а дошло до тебя — и ты изнемог… И надеялся: Яконур разоряет и сам вознаграждает, причиняет раны и обвязывает их, он поражает него же руки врачуют, он устрашает и низводит до отчаяния — и он дарует мужество; даст еще Яконур тебе радость, даст тебе счастье, и будет твоя жизнь ясна, и не будет в ней ничего худого, — станешь спать ночи безмятежно… Что бы ни случилось, что бы ни сделалось с Яконуром, что бы он с тобой ни сделал, как бы тебя ни испытывал — это Яконур; Иван Егорыч должен сохранить веру в него, любовь к нему, чистоту мыслей о нем. На том ведь стояла его жизнь, на том построилась его душа. Если придут сомнения, он будет с ними бороться.
Иван Егорыч утвердился в вере своей в Яконур. И притом стал ему равным.
Это было примирение с Яконуром, но по-новому.
Путь был хорош.
Но не был легким.
Иван Егорыч оглядел разоренный водою двор. Прокормит ли Яконур?.. Карп картошку свою предлагал…
Аня вышла из дому, села рядом. Иван Егорыч чуть привалился к ней плечом — как обнял.
Нельзя им уйти от Яконура; всем им до конца — быть при нем, всем, кого он приваживает, такая судьба.
Если бы еще и Федя выбрался из беды, если б и его вызволить! Вовсе бы со всем совладали.
Иван Егорыч понимал Федю… Тосковал по нему, хотел рядом быть, утешить, помочь — и понимал, что, наверное, и сам бы так…
Аня провела рукой по голове Ивана Егорыча. Он чувствовал: легче ему, легче.
Лекарства ли Герасима помогают иностранные, Капитолина их привозила. Старушка ли, — она ленту узкую от холстины оторвала, вокруг головы ему обернула, метки угольком сделала, потом сложила ленту сперва так, после по-другому, велела тихо сидеть и выправила ладонями голову раз и два по-своему куда нужно; и сказала — иди, все у тебя теперь ладно будет… Еще болело, но проходило уже.
* * *
Спросил, как договаривались, у буфетчицы. Она протянула записку — сложенный вдвое листок из записной книжки: «Герасим! Я на реакторе. Валерий.»
Вышел, отправился по узкой бетонной дороге.
Отсюда не было видно реактора, хотя напрямую до него оставался ровно километр, угол здания упирался точно в границу санитарной зоны. Дорога делала зигзаг — сначала поворачивала влево, потом вправо и опять влево, — и выступы тайги закрывали здание.
Вот дорога разогнулась в первый раз…
Герасим встретил деда — в сапогах, в брезентовом плаще, с рюкзаком за спиной, с палкой в одной руке и ведром в другой; голова замотана, от комаров, жениным кружевным платком. Дед неторопливо пересекал бетонку. Всегда ходил тут по грибы — и сейчас ходит, мимо очкариков.
Дорога разогнулась во второй раз…
Здание все-таки было особенное! — всегда Герасим думал об этом, приближаясь к нему; высокое, с узкими длинными окнами, закрытыми толщей стеклоблоков… Любовался? Ну… Пожалуй, и любовался тоже. Вспомнил таксиста. В конце концов, — это и была та, к кому Герасим приехал!.. А позади — росла к небу железная труба, как у кочегарки.
Ограда, проходная…
В проходной, конечно, никого не оказалось.
Герасим вошел в здание и задержался у столика вахтера. Подождал; вахтер не появлялся.
Снял с вешалки белый халат, из тех, что висели с краю, набросил на плечи и двинулся по коридору.
Все кругом было как всегда.
Пластиковые полы… Счетчики… Парни навстречу в белых халатах, белых пилотках и колпаках, с дозиметрическими карандашами в нагрудных карманах…
* * *
Столбов понял, с кем надо поговорить. С того дня, когда в первый раз приезжал Герасим, немало уж прошло времени, но — Столбов не забыл, думал. И вот решил, кому звонить в министерство, с кем посоветоваться, у кого можно найти поддержку.
Пересказал подробно свой разговор с Герасимом. Крутил теперь в пальцах телефонный шнур, слушал.
— Вот и обсудили бы с этим товарищем! — раздавалось в трубке. — Очистка, безусловно, очень нужное дело. Но посмотрите, что получается. Приходите вы в магазин купить новую шину. И говорите: дорого. Конечно, дорого! Ведь третья часть — это стоимость не производства, а очистки стоков.
— Знаю, — сказал Столбов.
— Как-то все привыкли считать, что предприятия могут потреблять воды сколько им вздумается. А затем, значит, следует ставить грандиозные очистные сооружения. Люди используют пятьдесят процентов того, что берут у природы, пятьдесят процентов того, что взяли у природы, мы выбрасываем и к цене продукта добавляем тридцать процентов на очистку. Это страшное расточительство, потомки нас за это не похвалят.
— Знаю, — сказал Столбов.
— Представьте себе, в ближайшие годы мы израсходуем миллиарды рублей, чтобы построить сеть водоочистных станций по всей стране. Истратим огромные деньги, а что потом? А потом будем тратить деньги на то, чтобы эти станции эксплуатировать. Опять миллиарды рублей. А чего добьемся? Пока мы улучшаем качество очистки вдвое, пусть даже впятеро, объем сточных вод в промышленности успеет вырасти в десять — пятнадцать раз. В результате, значит, наши реки станут только грязнее, притом раза в три. С такой постановкой вопроса — конца проблеме не видно.
— Знаю, — сказал Столбов.
— Поговорите с этим молодым человеком. Радиационная очистка — это, разумеется, очень интересно. Возможно, самое то, что нам необходимо. Но как бы мы ни совершенствовали очистку, сколько бы денег ни потратили, чего бы мы с вами ни открыли — тут не решение проблемы, тут только половина дела. Требуется еще и какой-то другой технологический процесс. Принципиально новый. Вот сочетать надо эти две вещи — хорошая очистка и эффективная технология.
Столбов промолчал.
— Вот если бы они могли предложить нам еще и другой технологический принцип! Используйте этот свой контакт с академией. Давайте лечить саму болезнь, а не то, к чему она приводит. Пусть они поищут. При любой очистке яконурскую воду нам заново не сделать, так что надо бы прежде всего поберечь ее, не тратить впустую.
— Знаю, — сказал Столбов.
— Когда я был, как вы, главным инженером, мой директор, золотой человек, частенько в трудных ситуациях говорил: погоди, Володька, мы с тобой еще дождемся, наступят такие времена, пойдем мы с тобой к цистерне, плеснем в нее чуток из ведерка — и через минуту, смотришь: отходы отдельно, а наша с тобой продукция отдельно. Вот, может, как раз вам с этим товарищем и суждено! Дерзайте. Будете в министерстве — заходите, милости прошу…
Столбов переложил трубку в левую руку. Правой начал листать блокнот. Разыскивал номер телефона Герасима.
* * *
Эхо под куполом… Узкие высокие окна, те самые, закрытые стеклоблоками… Датчики на металлических штангах, похожие поэтому на микрофоны… Кран под потолком с фермами… Все кругом было как всегда.
Герасим поднимался по стальной лесенке. Самая сложная операция осталась позади; он был удовлетворен тем, как удалось ее проделать, и рад, что успел сам принять в этом участие.
Рядом поднималась Капитолина, ворчала:
— Плохой канал, никуда не годится… Давайте откажемся, будем ездить куда-нибудь в другое место. Такие деньги платим, а как работаем? Образец твой с дюарами прямо тебе на голову опускают, из канала светит…
Вышли на антресоли, стали там у перил. Смотрели, как под ними Грач и парни с реактора выдвигают шибер.
Гудение электродвигателя перебил звонок; внизу, где находился Грач, и напротив этого места, рядом с Герасимом и позади него, погасли зеленые конусы и зажглись соединенные с ними красные, — словно кто-то разом перевернул песочные часы.
— Во светит, — лениво заметила Капитолина.
Электродвигатель смолк, шибер застопорился. Грач и парни закрепляли образец. Звонок продолжал заливаться.
Поднялся по лестнице студент, встал рядом.
— Кап, что это там крякает?
— Да так, Валь, по-дурному.
Наконец один из парней подошел к щиту и выключил звонок.
— Кап, это почему?..
— Ничего, Валь, им за это прибавку платят.
Снова загудел мотор; шибер с образцом вдвинулся в реактор. Красные конусы погасли, зажглись зеленые. Грач исчез и затем появился в дверях пультовой.
— Пойду помогу, — сказал студент и начал спускаться.
Все шло нормально.
Герасим мог быть доволен тем, как обстояли дела.
Он снова был благополучен, к нему вернулась успешность.
Герасим почувствовал на себе взгляд Капы и отметил, что не ощущает теперь в ней прежнего недоумения.
Тяжелые времена остались позади… Можно было и не вспоминать.
Герасим выпрямился.
Да, тяжелые времена остались позади, он снова был благополучен, к нему вернулась успешность!
Но — вспоминал…
Положил здоровую руку ладонью на трубу, перила были сварены из трубы.
Как все враз стало рушиться…
Пальцы сами собой согнулись; обхватили стальные перила.
Что стала ему тогда его модель, эта красивая идея, которой он жил, эта отчаянная попытка большого соперничества, что ему стало это все, если он, мечтавший выйти победителем, оказался вдруг перед необходимостью вживаться в новую для него роль затравленного неудачника?..
Крепко сжимал рукой стальную трубу.
Да, вспоминал… Часто.
Все было тогда очень серьезно… При том, какое место занимала в его жизни работа, — получилось так, что он не мог делать ее дальше. Да и все, что удалось уже ему сделать, должно было остаться незамеченным, неоцененным; вероятно, и начисто пропасть… А ведь он уже получал было почти неограниченную возможность заниматься любимым делом, начинал входить в круг тех, на кого всегда смотрел с воодушевлением, становился одним из них. Крушения произошли как раз тогда, когда цели совсем были осязаемы!
Герасим отпустил трубу. Почувствовал: сгорбился.
Почему он так часто возвращался к этому? Ведь можно было и не вспоминать уже; почему он вспоминал, почему вспоминалось охотно? Возвращался снова и снова…
А чем обратился для него тогда Яконур? Едва сделался для него символом нового его состояния, включения его в совсем другие масштабы, цели и понятия; и внезапно должен был превратиться в наименование того, что в его судьбе не осуществилось?
Ему было очень худо тогда… Почему же он так часто возвращался к этому? Вспоминал все в деталях; все, что произошло с ним и в нем; проходил шаг за шагом, час за часом весь тот день… Он чувствовал необходимость в этом, в этих воспоминаниях. Они помогали ему. Да, они не угнетали его, не терзал он себя этим, нет! Напротив, они давали ему уверенность. Силы. Таков стал теперь его движитель.
Как он должен был тогда поступить — отказаться от всего совсем? от всех своих планов? от себя? послушно принять судьбу, как она есть, раз и навсегда?.. Нет, не мог он этого. Он привык быть победителем, и то, что происходило с ним, было нестерпимо… Ситуация была такова, что он должен был либо признать поражение, либо измениться — чтобы победить, чтобы снова стать успешным.
Герасим понимал, что снова принужден делать выбор; и снова его выбор определял результат; и опять он объяснял себе: таковы обстоятельства жизни; но в тот раз обстоятельства были для него особенно серьезны, а цели значительны… Он говорил себе: у кого большая цель — не имеет права быть неуспешным…
Нет, он не готовился поступиться чем бы то ни было; он готовился побеждать!.. Средства ему были хорошо известны из прошлого своего опыта. Преодолеть себя оказалось не так трудно, как принято считать.
Ударил по трубе ребром ладони. Ударил еще раз. Заставил себя выпрямиться.
Да, он начал действовать успешным образом! С полной ясностью того, чего он теперь хотел, с категоричностью, какая бывает только при смене убеждений.
Снова Герасим использовал свою модель Вдовина. Модель была прогностической, методы — безусловно верными… Как и прежде, Вдовина нельзя было обмануть, но он охотно шел на эквивалентные отношения, построенные на взаимной заинтересованности. Герасим продавал часть себя; на способности, квалификацию, время он опять смотрел как на товар, который можно предлагать Вдовину и получать в обмен то, что находится в его руках… Герасим маневрировал, обходил острые углы, заключал выгодные соглашения, при необходимости вступал в сговоры… Собственно, Герасим действовал вдовинскими же методами…
Результаты? На этот вопрос Герасим имел возможность отвечать себе определенно. Ему удалось вернуть потерянное и двинуться дальше. Достигнутое подтверждало Герасиму правильность его образа действий; соответствующие знаки результативности он получал ежедневно. Подбадриваемый, воодушевляемый, подгоняемый ими, Герасим отбросил последние колебания, где-то еще доживавшие в нем до поры до времени чуждые ему сомнения покинули его под натиском удачи, — и он сломал и оставил позади всяческие теперь ненужные сдерживавшие его ограничения.
Ничто теперь уже его не сдерживало. Мнение о нем? Оно перестало интересовать Герасима. Что думают ребята? А, как будет, так и будет! «Гангстер», — услышал он однажды в буфете донесшееся от соседнего столика; понял, что это о нем; и подумал только: «Наплевать и забыть!..» У него были большие цели. Это были не личные его цели; по крайней мере, не только личные; важные общественные цели стали его личными, и он добивался их осуществления, как можно добиваться только самых кровных, очень собственных целей: не щадя себя — ни сил своих, ни репутации, ни своей личности. А то, от чего он отказался… победителей не судят, — все пройдет, и он сможет вернуть, от чего отказался: или то из него, что будет считать ценным…
Работал истово, ни дня не существовало для него, ни ночи; не давал себе ни малейшей передышки. Лаборатория; комбинации; снова лаборатория и снова тактика.
Вперед, повторял он себе, только, только вперед! Не смотреть по сторонам… И ни в коем случае — назад. Не оборачиваться. Не оборачиваться к прошлому! Лишь один день он позволял себе вспоминать, последний день своего прошлого, тот, когда покончил с ним и начал нынешнее свое настоящее, — лишь этот, пограничный день; и его — вспоминал, чтобы помочь себе, часто…
Вперед, вперед!
Вдовин стал лояльно относиться к работам по модели. Помог людьми, оборудованием, оплатил эксперименты на реакторе. Помехи, возникшие в связи с переводом Назарова, — убрал… Результаты, которые привел Захар в своем докладе на семинаре, действительно были для Герасима решающими, он принял окончательное решение — какую строить модель; затем, с помощью Грача, ему удалось получить на ускорителе эффекты, прекрасно подтвердившие гипотезу… Это не означало, что все пошло блестяще! Совсем не означало. Совсем… Однако — можно было работать.
И даже радиационную очистку Вдовин поддержал! Уже заканчивалось сооружение экспериментальной установки, такой, что годилась бы и в промышленных условиях: накопитель стоков, подвод от него к специальному кольцу, в которое уложен змеевик, где стоки будут облучаться; отсосы, чтобы брать в разных точках пробы для контроля очистки; вентили и конуса — регулировать скорость воды, патрубки для введения растворов солей, подачи воздуха или кислорода…
Сейчас здесь, внизу, облучались в реакторе образцы для работ и по модели, и по очистке.
Остальное также складывалось нормально.
Грач получил комнату в общежитии… Да и вообще сразу заповезло! Из ВАКа прислали известие об утверждении докторской Герасима, а это, разумеется, очень было важно… Слухи, что Морисон закончил модель, оказались преувеличенными, — он лишь включил в свое уравнение новые результаты Надин, — Грач обнаружил там две неточности, но в целом все убедило Герасима: он идет верным путем… Метод Михалыча показал себя отлично, и можно было, вполне можно было надеяться, — времени, правда, до симпозиума оставалось уже мало, решение витало в воздухе, а победа ждала только одного, первого; однако Герасим продолжал надеяться, он, именно он должен сделать модель!
Только — это главное условие — не смотреть по сторонам… и не оборачиваться, не заглядывать в прошлое дальше пограничного дня…
Стоял, смотрел прямо перед собой, на реактор, где облучались сейчас его образцы, шла вперед его работа.
Он мог уже, в принципе, уезжать. Все было хорошо… Повсюду и полностью было все хорошо с его делами.
Как обстояло дело со счастьем?
Он понимал теперь разницу между счастьем и удовлетворенностью… Как же с ним, с делом этим?
На работе, в отношениях с коллегами Герасим все мерил теперь на временность этого периода своей жизни и все рассчитывал по критерию результативности; много здесь было каждый день недоверия и сарказма, много агрессивности, жесткость в трудных ситуациях; он постоянно конкурировал, поглощенный только своими интересами. Все это не приближало его к ощущениям, связываемым со счастливым состоянием души… Об Ольге старался не думать — как и обо всем другом, что находилось по ту сторону пограничного дня.
Герасим не проклинал тот период своей жизни, который старался не вспоминать; не проклинал, не отрекался от него — Герасим многое приобрел за то время в своей душе, для всего своего существования, понимал это и был благодарен судьбе и новым на своем пути людям. Но затем нужно было идти дальше. Сделать следующий виток спирального развития. Именно это он и делал: возвращался в известное, к известному — новым, обогащенным. Он возвращался в реальность, чтобы осуществить обретенное в мире идеального. Оставаться же в мире идеального он не мог, ибо там ему не суждено было двигаться дальше; а он должен был двигаться дальше. И он вышел на этот виток — усилием воли. Само собой ничто не происходит, нужно самому делать свою жизнь, себя…
Обиды помогли ему сделать это усилие, обида на Ольгу — особенно… Жесткая ситуация на работе облегчила Герасиму отрицание прошлого, а началом перемен стало отчуждение от Ольги, отказ от нее. Это привело к подавленности, к отчаянию… И произошло превращение. Потребность в переменах была столь велика, что годились любые, малейшие подтверждения. Они нашлись… По существу, отказ от Ольги был необходимым условием изменений… Толки о ее докладе на совещании также подоспели вовремя и подтвердили, что Герасиму она говорила одно, а делала совсем другое; она была с Кудрявцевым, с Шатохиным, остальное, конечно, оказалось только словами!..
Снова обхватил здоровой рукой холодную, жесткую стальную трубу, держался за нее крепко, изо всех сил. И старался не горбиться.
Он понимал, что любовь была настоящая… И счастье было настоящим… Но объяснил себе — среди выводов пограничного дня, — что это не для него. Да! В его жизни было это. Да! Он убедился, что все так — это прекрасно, это выше по крайней мере многого; это может составить жизнь человека; но не его, Герасима. Да! Он убедился, что это не для него. Он принадлежал своим большим делам, своим целям, он не мог принадлежать чему-то другому.
Так вот примерно обстояли дела со счастьем…
И вот он расписывал свои дни по минутам, целеустремленность его была законченной, для него существовала только гонка на рабочей его дистанции. Он особенно теперь старался заполнить этим свою жизнь, всего себя заполнить только работой, чтобы ни для чего иного в нем, в его жизни не осталось даже ничтожного объема, ни малейшей возможности.
Таков, был Герасим теперь, таково теперь было его место в мироздании; так он все это понимал — или, по крайней мере, старался понимать.
Все вопросы решить ему не удавалось, но — некоторой законченности он, в целом, добился. Так что можно было существовать.
Итак, было хорошо. И он мог уже, в принципе, уезжать. Оставалось еще одно только…
У него, правда, не было полной информации, однако он согласился на встречу, потому что кое-какие детали знал уже — и не считал нужным, тянуть. Вполне заурядная история, проблемы нет; теперь это не представляло для него трудности. Он только немного прощупает Валеру — уяснит объем сделанной тем работы, пустяк или что-нибудь серьезное, да поймет его намерения — опять-таки пустяковые или… И тогда уж можно будет точно определить образ своих действий: махнуть рукой либо ввязаться… помягче, пожестче… уговорить Валеру или нажать… купить, избавиться, сбить с толку… сделать так, чтобы сам вынужден был убраться… одному или со Вдовиным; нет, лучше опередить, самому… и без колебаний.
— А вот и Валера! — сказала Капитолина.
* * *
ИЗ ТЕТРАДЕЙ ЯКОВА ФОМИЧА. «Открыли их совершенно случайно: мать Уокера боялась, чтобы не донесли на ее сына, и как-то поделилась своими страхами с другом, через которого обо всем узнал Ллойд. Он сейчас же применил свою обычную тактику: вызвал Уокера, запугал его, затем предложил за откровенность награду, и в конце концов слабый человек не выдержал и из честного рабочего превратился в провокатора… Галифакских луддитов выдали полицейские шпионы. В начале июля в Галифакс прибыли два похожих на рабочих человека. Они всем рассказывали, что потеряли работу и теперь ищут, где бы устроиться. В кабачке св. Криспина, куда они зашли закусить, случай столкнул их с Чарльзом Мильнсом. Пришельцы вступили в разговор с Мильнсом, сказали ему, что сочувствуют луддизму, и болтун вызвался познакомить их с настоящими луддитами и помочь вступить в организацию… К суду привлекли свыше 50 человек, в большинстве молодых людей; с луддитами объединили обыкновенных грабителей… Прокурор, призывая бога в свидетели, требовал смертной казни для обвиняемых… Через два дня совершилась казнь; смело взошли приговоренные на эшафот. „Я прощаю всем моим врагам, если они есть, — сказал Меллор, — и надеюсь, все простят мне“. „Я желал бы, — в свою очередь произнес Торп, — чтобы никому из присутствующих никогда не довелось быть на моем месте…“ Следующие заседания были посвящены роуфольдскому делу… Все приговоренные встретили смерть просто и спокойно; собравшаяся громадная толпа была так подавлена ужасным зрелищем массовой казни, что не раздалось ни одного крика, ни одного возгласа… Луддиты, приговоренные в Ланкастере, тоже все спокойно встретили смерть; только Абрагем Чарльсон, юноша 16 лет, по виду совсем ребенок, несколько раз крикнул: „Мама, мама, помоги…“
* * *
Итак, спрашивал себя Валера, сейчас это произойдет?..
Открыл перед Герасимом дверь:
— Входи!
Что ж, сказал себе, посмотрим, как это будет выглядеть…
Валера подошел к сейфу; отыскал в карманах ключ, привычно повернул его кверху выбитым на кольце номером; вставил в отверстие и дважды крутанул.
— Я пас, — предупредил Герасим.
— Не о том речь, мадам…
Валера распахнул дверцу сейфа.
То, что было ему нужно сейчас, находилось на отдельной полке, на верхней, возлежало там на персональном своем месте, не надо было искать — само в глаза лезло… Ну что ж! Делай, как решил!.. Или передумал? Засомневался? Тогда отмени свое решение или, по крайней мере, отложи; никто ничего не узнает; Герасиму и в голову не придет, что с тобой творится; возьмешь с нижней полки, что обычно, он ведь так и думает, будто за этим ты в сейф полез… Нет уж! Приказал себе. Поднял руку, протянул ее к верхней полке. Взял. Повернулся, пошел к Герасиму. Нес перед собой.
Увидел, — Герасим сообразил: что-то не то происходит, чего он ожидал, чего мог ожидать… Увидел, как Герасим вглядывается, как морщит лоб, щурится, пытаясь рассмотреть, понять… Увидел: Герасим напрягся…
Да и сам Валера был напряжен. Волновался. Он-то знал, что происходило, он обдумал это, он принял свое решение и заранее знал, как реализует его; и все-таки волновался… Еще бы!
Ну вот, всего-то несколько шагов от сейфа до стола…
Подошел. Сел.
Протянул Герасиму.
На стол не положил, держал перед собой, в вытянутой руке.
Увидел: понял Герасим, что это такое… Понял, что происходит.
Кажется, — облегчение. Наконец-то! Впервые за месяцы…
Я вижу его.
Я вижу, как сидит Валера у стола, перед Герасимом, и держит, тянет руку.
Его рука… С кожей сухой, белой… Рука его не дрожит, нет, до этого не дошло еще; но как-то пальцы, я смотрю на них… не остаются ни на миг спокойными… они странно подвижны… вот большой, палец — он сгибается в суставе, разгибается, одновременно его поводит из стороны в сторону… другие внизу, я не вижу их, но по тыльной стороне ладони, по тому, как напрягается кожа и расслабляется, заметно, что и остальные — также…
Что мы знаем о нем?
Валера был одним из ведущих сотрудников Элэл. Пожалуй, он по своим возможностям и результатам занимал до сих пор место сразу после Якова Фомича и Назарова; впрочем, его самого это никогда не интересовало. Он относится не к тем, кто осознает свое положение и свои качества — достоинства и недостатки, а к тем, кто искренне их не замечает. Другим же его достоинства и недостатки хорошо известны: он упрям, не всегда уравновешен, часто резок; обычно уверен в себе; талантлив, умом обладает оригинальным, чрезвычайно трудоспособен, работы его, как правило, незаурядны; честен, независим; в том, что лежит за границами собственно исследований, особой энергии и напористости ни разу не проявлял, от выполнения каких-либо административных функций в лаборатории неизменно отказывался, совместных работ избегал.
Вот он сидит перед Герасимом, рука его над столом.
— Бери! — говорит.
И смотрит в глаза Герасиму.
Еще волнуется. Кажется, столько размышлял обо всем этом… И — снова! Вот ведь как. Вот куда повернула кривая…
История его отношений с Герасимом была давняя! Началась еще с той случайности, когда Герасим попал к нему на собеседование — и провалился, Валера отослал его обратно; разумеется, в обычной своей манере… Потом было время безразличия; да другой отдел, почти не пересекались. После перевода Герасима — абсолютное неприятие, основанное на сходстве поведения Герасима и Вдовина. Когда Герасим показал, что защищает интересы Элэл, Валера не смягчился; он считал, что к тактикам следует относиться однозначно, вне зависимости от того, на чьей они стороне, — тактики не входят в число людей, которым можно подавать руку.
Зато позже, едва лишь проявились первые признаки нового Герасима, — главной его поддержкой стал Валера. Герасим, Герасим… Носился с Герасимом, как с писаной торбой! Михалыча сагитировал ему помогать!
Но когда последовала затем его обратная резкая трансформация…
Валера не участвовал в то и дело возникавших обсуждениях этого загадочного явления. Он чувствовал себя оскорбленным настолько, что полностью замкнулся в себе. Решил: ничем не выкажет своего отношения к происходящему… Оно было за пределами его понимания и, пожалуй, его душевных сил.
Работал.
То, что работа его обнаруживала все новые связи с деятельностью Герасима, не было, конечно, приятно. Но что было делать? Герасим, со своей моделью, придвигался тематически к нему ближе и ближе; Валера мог отступиться от своих иллюзий в отношении Герасима, но не в силах был оставить тему; порвав с Герасимом, он с каждым днем все сильнее оказывался завязан на его злополучную модель.
Развязаться им было невозможно!
Валера продолжал заниматься своим делом независимо от того, над чем работал Герасим, и, казалось бы, вне всякой связи вообще с моделью; но их работы были связаны и взаимозависимы в принципе, чья-нибудь инициатива, Валеры или Герасима, была тут ни при чем, они могли сжигать сколько угодно нервной энергии, но оставались совершенно бессильны: не ими определялась эта связь, ее заложила сама природа, — а они всего лишь столкнулись, исследуя эффекты, которые оказались взаимообусловленными свойствами тесно опутанной такими зависимостями материи.
Ситуация развивалась…
Поневоле задумаешься.
Исследуя складывающееся положение, Валера размышлял о перспективах этих работ в институте. В частности, он произвел некоторые расчеты на основе своих данных. Это было, собственно, не что иное, как прикидка варианта модели. Итог получился неожиданный: значительное расхождение с результатами Герасима!
Проверил, пересчитал: да, всё так…
Предстояло обнародовать.
Тщательно изучив герасимовский препринт, Валера убедился, что в этой конкретной работе нет ни следа какой-либо недобросовестности или неквалифицированности. Дело было иного, в то же время вполне обыкновенного родаг сложились вместе отдельные расхождения в методических подходах, экспериментальных данных и статистических расчетах.
Бывает! И не то еще бывает. Банальности в исследованиях.
И вот предстояло обнародовать. Начать можно было хотя бы с институтского семинара.
Да что там, вполне будничное дело! О чем тут?..
И вдруг оказалось, что все стало совсем не просто… Это вполне будничное дело обернулось черт знает чем… „Бывает“ относилось к прошлому, теперь правильнее сделалось говорить — „бывало“…
Ведь вроде ничего особенного! Раньше бы Валера спокойно выступил на семинаре, а там бы уж видно было: публиковать, или, может, сначала вместе пришли бы к чему-то новому, выяснив, где же истина, — хоть в первом приближении, или… Ну, как обычно.
А теперь — оказалось — все включено в длинную сложную цепь общих взаимосвязей и взаимозависимостей. Валера понял это, прогнозируя развитие событий на один шаг дальше.
Если в концентрированный раствор новой ситуации в институте добавить расхождения между ним и Герасимом по модели, — что-то должно произойти. Нейтральность окажется невозможной. Одно из двух: либо Вдовин использует Валеру, чтобы смять Герасима; либо Герасим обратится к содействию Вдовина, чтобы устранить осложнения, исходящие от него, Валеры.
Расчеты — это наука, это для науки. А то, как их используют… Вот тебе и проблема использования научных результатов в практике! Для Вдовина тут проблемы нет… И для Герасима…
Так-то! Оказалось, что расхождение в методиках и математических расчетах включено в цепь иных взаимосвязей и взаимозависимостей. И здесь опять-таки связи и зависимости, в данном случае — этого частного расхождения и других событий и отношений, были обусловлены принципиально, самими свойствами событий и отношений, воля Валеры была тут ни при чем, он мог бы сжигать сколько угодно нервной энергии, но оставался абсолютно бессилен; не им определялись эти связи и зависимости, а принадлежали природе, и здесь природе, но в данном случае общественной; точнее — преобразованной природе, преобразованной так быстро, что Валера не сразу смог это заметить.
Что же теперь?
Обдумывать, рассчитывать: делать или не делать; если делать, то как; и сейчас или подождать; и тому подобное?..
Оба варианта развития событий — давление на него либо на Герасима — были вполне равноценны для Валеры. Опасения за себя были ему не свойственны; от сочувствия Герасиму он был теперь избавлен; о модели беспокоиться нечего — ею занимаются и в других местах: Снегирев, например. Таким образом, любой из вариантов оказывался для Валеры вполне безразличен, вполне приемлем.
И оба вместе — неприемлемы совершенно. То, что варианты эти существовали, самый факт наличия в жизни, в его жизни, этих возможностей, и то, что он знал об их существовании, плюс то, что он их обдумывал непроизвольно, — они влезли в его жизнь, вобрались в его голову и торчали там колом, нельзя от них избавиться, — все это было оскорбительно, непереносимо.
Такова была новая ситуация, в которой оказался Валера, таковы были новые правила игры в команде, которой он принадлежал; таков был момент, когда он осознал их.
В этой среде Валера не мог существовать, здесь не находилось для него экологической ниши.
Жить среди таких возможностей и по таким правилам, строить такие расчеты и учитывать такие обстоятельства, входить в такие отношения и участвовать в таких событиях? Он мог быть резким, настойчивым, предприимчивым, всегда добивался своего; не колеблясь вступал в борьбу; но к комбинациям не мог иметь отношения. Вероятно, у него и получилось бы. Но близко подходить к этому не хотел!
Он, выясняется, и сам должен рассуждать, как тактик? Поступать, как тактик? Тактики не входят в число людей, которым можно подавать руку.
Зараза, значит, распространялась… И подползала уже к нему… Обследовал себя тщательно, придирчиво, мнительно: здоров ли? Он оказался в очаге эпидемии…
Обсудил все это с собой и принял решение.
Что же, настало такое время, наступила такая ситуация, когда быть далее в институте сделалось немыслимо, невозможно. Все изменилось; ничто более не привлекало его там, да и чувствовал он, что просто не совмещается, отторгается он от создавшейся теперь обстановки, не вписывается в новую систему отношений, критериев, правил… Понял Якова Фомича, — его уход представился Валере теперь естественным и неизбежным; чем для Якова Фомича послужил Вдовин, тем для Валеры стал переменившийся Герасим.
Получив очередное предложение — не отказался, как обычно; пока не оформляя своего увольнения из института, начал, по договоренности, работы на реакторе по другой тематике.
Так пошла теперь его кривая.
И вот он сидит здесь, перед Герасимом…
Расчеты по модели не выкинул, не забросил; на досуге, которого теперь у него оказалось много, продолжал копать — сперва помаленьку, потом увлекся и взял обычный для себя темп. Другими словами — это начало составлять содержание его жизни. Использовал все свои данные, включил то, что было ему доступно из результатов Надин; развил расчеты, увязал их с морисоновским уравнением, с публикациями Герасима, с теорией Снегирева; получилось интересно. Точнее: стало ясно, какие нужно внести коррективы, чтобы выйти наконец к самой модели.
Когда работа была закончена, встал вопрос: а что с этим делать дальше?..
Поиски модели, как и все другое в такой деятельности, складывались из усилий многих людей. Никто не мог бы этого в одиночку… Многочисленным усилиям, которые рождали большое Дело, надлежало быть совместными и согласованными. Но каждая идея продолжала возникать в индивидуальном мышлении, в одной, так сказать, отдельно взятой голове…
О Герасиме, как ни странно, думал часто. Хотя видеться совсем перестали, — Валера не появлялся в институте.
Что-то в нем было, в Герасиме… В том, как шел он к своим целям — модели и этой самой очистке… Все в нем притягивало, что помогало ему справиться с рогатками и избегать липких бумажек, пока удавалось ему справляться и избегать; а когда пасовал, упирался в рогатки и садился на липкие бумажки, — это происходило так, что тоже, непонятно уж что и как, продолжало что-то непостижимым образом притягивать… От него можно было отказаться, повернуться к нему спиной, но нельзя было преодолеть эту силу гравитации, выйти из ее поля — и затылком ее ощущаешь. Тяготение! И еще — жаль становилось, этой силы, источника этой мощной гравитации, — на что она уходит, расходуется, тратится; и возникало сочувствие к Герасиму…
Уже зная, как поступит, Валера начал складывать сделанное в отчет.
В образцовый привел порядок… Как, пожалуй, никогда прежде.
Все, что указывало на необходимые коррективы, что могло избавить Герасима от ошибок и тупиков и сократить ему путь к модели, — особо выделил, подчеркнул.
И вот — рука Валеры над столом…
— Бери, — говорит, — бери!
В его руке — не, равнодушная игра ума… Дни труда и I бессонные ночи, энергия, нервы; надежда, срывы; радости и отчаяния. То, что неожиданно не просто работой обернулось, а изменило ход его мыслей и его биографии. Часть себя, таким образом, отдает, своей жизни и самого себя. Отказывается от этой части, отдает другому. Дарит.
— Не стесняйся, — говорит. — Это тебе!
Это он отправил назад Герасима, когда тот пришел поступать на работу? Это он одолел весь длинный и сложный путь их взаимоотношений? Он.
Понимает, что происходит сейчас в Герасиме… Хочет как-то помочь ему; облегчить ситуацию.
— Тут, — говорит, — много забавного!
Раскрывает отчет на какой-то странице…
Нет, не поддается Герасим.
— Ну вот… — говорит Валера. — У меня не было проблем мы: тебе — не тебе. А для тебя проблема: брать — не брать!
Ничего не получается…
Да что с ним делать?
— Бери, — говорит Валера. — Не глупи. Я предвидел, что ты можешь заупрямиться. Поэтому второй экземпляр послал тебе почтой.
Правда? Нет? Не знаю.
Улыбается.
— Так что, — говорит, — бери. Время сэкономишь. В дороге начнешь читать.
Я вижу: Герасим вскакивает, гремит стул.
— Сказал бы я тебе, — произносит Герасим, — если б не рука.
Валера кладет бумаги на стол.
— А я думаю — что это ты все молчишь?
Встает и он.
— Не робей, — говорит, — сделаешь модель… какая у тебя целая-то?.. одной левой.
Отчет лежит на столе…
Двое, с разных сторон стола, — разделенные столом, на котором лежит отчет, — смотрят на него.
Потом Валера поворачивается и идет к выходу. У двери останавливается.
— Хочу, — говорит, — чтоб ты знал…
Вздохнул.
— Буду, — говорит, — рад за тебя…
Умолк.
— Буду, — говорит снова, — радоваться…
И снова будто запнулся.
Затем договаривает:
— …С тобой.
Герасим делает несколько быстрых шагов, подходит вплотную к Валере и протягивает ему здоровую руку.
Валера качает головой.
— Нет, — говорит.
Смотрит в глаза Герасима.
— Нет, — говорит. — Не могу. Вот этого не могу…
Кладет ладонь на дверь.
— И вот что: я увольняюсь, теперь уже точно… Мы от таких, как ты да Вдовин… Заявление вчера же послал… Как черт от ладана… Это тебе тоже необходимо знать.
Открывает дверь и выходит.
* * *
Облако пошло помедленнее, пониже и, зацепившись за Шулун, остановилось над бухтой.
Всю ночь натекал прогретый воздух с Кедрового мыса на Яконур… Все утро ветер относил туман к Нижней пади… Потом поднимали его над собой зеленые сопки…
Потом белое, пенистое, новорожденное, еще себя не осознавшее облако заметило свое отражение и — удивилось.
* * *
Валера толкнул стеклянную дверь — она не поддалась.
Поднял голову. „Реактор на мощности“, Прочел, чертыхнулся; стал рыться в карманах. Отыскал гвоздь и начал ковырять защелку. Ничего не получалось. Как пишут в художественной литературе: двери реактора были плотно закрыты.
Наконец возник дежурный, снял блокировку.
На пульте, разумеется, и телевизор был включен, и приемник, все сразу! И еще какая-то толстая книга лежала?
— Что, — спросил Валера, — про любовь или про шпионов?
Дежурный быстро спрятал книгу. Валера махнул рукой; выключив на ходу телевизор и приемник, прошел к щитам. „Воздух“, „Дозиметрический контроль“, „Скорость разгона“… Покрутил вентили, посмотрел, что на лентах у самописцев. Вернулся к пульту. Надо появляться тут, да почаще. Пусть знают, что он всегда может прийти… Пока не привыкнут к порядку.
Раскрыл журналы, полистал. Сделал вид, что проверяет передачу дежурств, затем, это уже вполне всерьез, пробежал глазами записи измерений. Подержал в руке плексовую пластину с миллиметровкой, посмотрел, как падает активность от понедельника к субботе.
— Ну-ка, — сказал.
Дежурный включил тумблер, — заработал звуковой индикатор, пошло знакомое ритмическое щелканье, как биение сердца.
Валера еще раз оглядел пульт.
— Не пора? — сказал.
Дежурный кивнул; взял в руки микрофон, проговорил раздельно:
— Производится сброс мощности аппарата до нуля…
Загремели, заухали динамики под потолком.
Еще раз:
— Производится сброс мощности аппарата до нуля…
Дежурный положил микрофон и принялся за кнопки…
Стрелка самописца покатила вправо, до упора, — все красное вспыхнуло, все звонки зазвенели; упали аварийные и замедляющие стержни — все погасло и стихло. Дежурный удовлетворенно вздохнул и обернулся к Валере.
Валера промолчал.
Он уже пытался разговаривать с этим инженером, — выслушал объяснение, как ему удается экономить время при наборе мощности. Оператор он, конечно, был опытный, на него можно положиться. Но до чего косноязычен! И сразу ясно становилось, когда объяснял, — что одно только и знает: если делать это — будет то-то… И не больше.
Поговорить даже не с кем.
Да вся публика здесь… Этот хоть мастер. Остальные откровенно любят такие эксперименты, чтобы с утра включиться — и на сутки. И только подсовывать шиберами образцы. Чтоб проще некуда… Выпускники университета! Дисквалифицируются. Существо работы их все меньше интересует, понимание того, что делают, — невысокое… Но если взяться — можно дотянуть их до приличного уровня.
Кивнул дежурному, вышел.
В коридоре его нагнал криогенщик.
Валера остановился.
— Что? — сказал.
— Азота нет… Капитолина говорит — давай азот. А где я его возьму?
Валера пошел дальше, криогенщик за ним.
Открыл дверь, подошел к сейфу; отыскал в карманах ключ, повернул кверху выбитым на кольце номером; вставил в отверстие и дважды крутанул.
— Где, — сказал, — заявка Герасима на азот?
Нагнулся, достал из-за сейфа стеклянную банку.
— Держи, — сказал.
Криогенщик протягивал ему заявку.
Взял у криогенщика заявку, сунул ему банку. Разорвал заявку — раз и еще раз — и выбросил в корзину.
Затем вынул из сейфа графин, снял стеклянную пробку.
— Для протирки, — сказал, — радиоактивно зараженных поверхностей.
Наливал не спеша, аккуратно.
— Хва? — спросил.
Криогенщик закивал.
Вот оно, соотношение между уровнем техники и уровнем сознания…
— Дуй, — сказал. — И чтоб азот Герасиму, смотри, как из пушки!
…Оставшись один, постоял с графином в руке… Потом подошел к столу, взял с блюдца принесенную для него лаборанткой, белую чашку; сделал шаг к раковине, выплеснул кофе. Налил из графина.
Выпил единым духом.
Еще постоял, — графин в одной руке, чашка в другой. Прислушался к себе.
Нет, ни запить, ни добавить не хотелось. Норма.
Это начало уже делаться привычкой…
Вот как повернулось все для него, как пошла его кривая. Вот чем закончилась для него вся эта долгая история… Каждому она меняла в чем-то судьбу, у каждого, он видел, сказывалась на биографии, личной и профессиональной, что-то выдавала, что-то отбирала… Вот и его доля, его путь.
Он изнемог…
Когда не хватало кому-то надежды или веры — он наставлял, у кого-то опускались руки — поддерживал, кто-то сгибался — укреплял, о ком-то узнавал, что готов упасть, — поднимал. Теперь дошло; и до него… Он нашел в себе силы, решимость — выйти, порвать, не уподобиться, не включиться. Вырвался. И, только вырвавшись, заметил, что покалечен и все силы его кончились. Все они у него ушли на это, все израсходованы.
Стоял с графином в одной руке, с чашкой в другой, возле умывальника — отличная позиция, добавить ли, запить ли спирт водой — и подводил последние итоги.
Отчет, от которого он сегодня наконец избавился, был как последний якорь, — отдав его, Валера теперь быстро уходил от берега, его уносило стихией…
Где-то там, на берегу, оставался Элэл, Валера продолжал беспокоиться о нем, — надо сделать все, чтобы сохранить Элэл и его дело! — но это размышлял плывущий далеко в океане, берег уже был в дымке. Где-то там оставался и Герасим, Валера чувствовал, что еще не вышел из его поля притяжения, радовался, что поработал на него, — да, на него, несмотря ни на что, — а берег уже скрывался за горизонтом…
Обдумывая нынешнюю свою позицию, свое новое существо и новое место в мире, Валера видел и другие возможности; но все они были примерно равного достоинства. Он мог, допустим, остаться в институте, — отказавшись замечать то, что вокруг происходило… Бежать от себя в какую-нибудь отвлекающую деятельность, например, занять административную Должность в науке… Или, скажем, обставлять собственную квартиру… Изолировать себя ото всех насмешками над теми, кто еще продолжает что-то искать и бороться… Или скандальную известность приобрести… Однако все это было не лучше того, что делал он, прибегая к помощи графина.
Дальше пойдет и легче, и быстрее: он привыкнет… дисквалифицируется, — не он дотянет этих ребят до своего уровня, а они его притянут к своему, это он уже точно знал… ощущения несчастья, разлада, неудовлетворенности освоятся в нем настолько, что станут ему необходимыми для сохранения его личности, и он уже не сможет без них существовать…
Спохватился: дверь забыл запереть!
* * *
ИЗ ТЕТРАДЕЙ ЯКОВА ФОМИЧА. „Машины представляют собой лучшее культурное завоевание — они отличают, цивилизованного человека от дикаря; разрушение машин только ввергло бы нас снова в состояние варварства. Если бы только порядки в стране были лучше, тогда и машины явились бы благодеянием для всех… Парламент и правительство находятся в руках небольшого числа лиц, которые злоупотребляют своим могуществом для эгоистических целей, так как заботятся только о себе и своих друзьях (Виллиам Коббет). Я — враг крайних мер, ибо так поступает всегда плохое правительство: оно доводит людей до крайности и затем пользуется этим, чтобы применить репрессии (Сэр Френсис Бердетт, представитель радикальной группы). Альбион лежит еще в оковах рабства, я покидаю его без сожалений. Скоро я буду опущен в могилу, мое тело будет зарыто в земле той самой страны, где раздался мой первый вздох. Единственное, о чем я скорблю, это — что она все еще является ареной деятельности для рабов, трусов и тиранов. Я не сомневаюсь, что позднейшие поколения правильнее оценят руководившие мною мотивы (Тистльвуд — на суде; за участие в „заговоре на Като-стрит“ — покушении на министра Кэстльри — повешен в Ньюгетской тюрьме)“.
* * *
Герасим и не заметил, как открыл последнюю из дверей и оказался над реактором.
Снова стоял у перил.
Под ним, за шестиметровым слоем воды, светили стержни… Сверху — знакомый кран под потолком… Прямо — узкие высокие окна, закрытые стеклоблоками… Парни в белых халатах, белых пилотках и колпаках…
Все было как всегда?
Его место в мире вдруг резко заколебалось, а с ним и прежнее понимание себя и прежний взгляд на мир…
Пока еще не в состоянии сформулировать более полно» что с ним происходит, и дать прогноз собственного душевного состояния, одно Герасим, сквозь растерянность и инстинктивное внутреннее сопротивление, определял совершенно явно: ощущение разлада… Он понял уже, что ему предстоит переболеть. Чувство неотвратимости этого рождало в нем угнетенность и ожидание близкой беды…
Едва ли мог кто-то поколебать Герасима убеждением, логически, слишком легко бы тогда на свете все было… Для этого не логика требовалась, а толчок, импульс — исходящий от человека, который обладает достаточным потенциалом соответствующего вида энергии и способен отдать свой потенциал другому…
Одно непредвиденное событие! И все пришло в движение…
Достигший уже было желанной автономии от людей и обстоятельств, Герасим вдруг почувствовал, что его обязали неожиданным, властным, от него ни в коей мере не зависящим образом; его обязали жестко и неотвратимо; и не перед кем-либо, для тех случаев он знал надежный способ обращения с обязательствами — «наплевать и забыть»; на этот раз обязали его перед самим собой.
Возможно, только перед частью себя… Но перед частью, которой он, как оказалось теперь, не мог пренебречь…
Всего одно непредвиденное событие, почти случайность?
И вдруг он вынужден осознать, что потерял устойчивость, с какой смотрел до этого на мир и на себя. И вынужден решиться на что-то, предпринять отчаянное усилие, в надежде вновь поладить с самим собой.
Он оказался у черты. И должен перешагнуть эту черту, сделать шаг… Куда?
Вспомнил, как надеялся, определяя последний свой выбор: прямой луч, простой путь — не станет ветвиться…
Одно событие!
И все, что понастроил…
Все, что понастроил себе, имело и другую сторону, о которой он старался не думать, не помнить!
Его концепция, его схема вмещали в себя только часть событий и отношений с людьми, только ту часть, которую могли принять без опасности для себя — и для него, Герасима, для его с трудом обретенного относительно равновесного душевного состояния…
…Да, он мог быть доволен тем, как обстояли дела, тяжелые времена миновали, он снова был благополучен, к нему вернулась успешность.
Но какую цену платил он? За каждую малую удачу продавал часть себя — что получил от природы и что наработал, накопил в себе сам: способности, знания, — а ведь все это было ему дорого… часы и дни своей жизни — а их было конечное число… независимость, — хотя не был крепостным, и ведь ощущение свободы было необходимо его сути… наконец душу — за компромиссы, а она ведь не была товаром для обмена…
Что, что он делал с собой?
…Да, он отыскал способ продолжать свою работу; не отступил в этом, не отказался, — нет, напротив, нашел методы, позволившие ему вернуть потерянное и пойти дальше.
Но результативные методы, приносившие успех работе Герасима, были оскорбительны для него самого! Спрашивал себя: в чем дело, — настолько слаб в каких-то отношениях, что не мог добиться своего иным образом? Или таков он, что не знает, не представляет себе иных способов обращения с людьми?
И то, и другое было ему страшно помыслить!
…Да, он создал и использовал модель Вдовина, и с нею — он мог последовательно достигать нужных результатов, — удобный инструмент современного деятельного молодого человека…
Но механическое обращение с этим образом Вдовина, не с человеком, а с моделью, требовало от Герасима соответствующего подхода, такого, которому не надобно было участие души, да и образ мышления притом оказывался фрагментарный, участвовала в нем только часть ума, не самая усложненная, и операции производились весьма простые, напоминавшие элементарные вычисления… Все это создавало определенную привычку, подход к миру постепенно становился более и более законченным и закреплялся в сознании, а взгляд на других людей переносился и на себя самого; так и вся внутренняя жизнь понемногу, однако заметно, упрощалась, приближаясь по характеру своему к операциям вычислительной машины…
Какая разница, на что запрограммированы роботы — на счет, на зло или на добрые дела, — все равно роботы; точно по сказке, по сестрице Аленушке: не водись со Вдовиным — во Вдовина превратишься!
…Да, он сделал необходимое, чтобы возобновить свое восхождение в круг тех, на кого всегда смотрел с воодушевлением, сделал, как требовалось, чтобы продолжать двигаться и последовательно становиться одним из них.
Но события, хотя все он сделал, казалось, верно, развивались, сами. Внимание к нему со стороны Вдовина, которое прежде Герасим постоянно отмечал, — оно озадачивало Герасима, но и было знаком особенности их отношений, особенности того, насколько Вдовин считается с ним, — теперь исчезло. Вдовин, чувствовалось, удовлетворен — добился своего — и возвращение Герасима рассматривает как желательный результат; но еще более Герасим ощущал у Вдовина одновременно и разочарование; охлаждение даже, что ли; и, видимо, тем обусловленную — неприязнь… Как бы ни квалифицировал Герасим Вдовина, это было ему обидно! И — вынуждало его, в конечном счете, все сильнее пасовать перед Вдовиным… Противник ли, союзник ли, — как получилось; что этот человек ставил его так низко?.. Ситуация делалась с каждым днем определеннее: Герасим понимал, что его постепенно приравнивают к Сане, положение его низводят до положения Сани…
И чем тщательнее Герасим выполнял условия соглашений, чем старательнее вел свою роль, чем более демонстрировал свою принадлежность клану Вдовина и большее проявлял усердие — тем хуже становилось, ибо все это оценивалось теперь по-новому; он в полной мере вынужден был испытать последствия собственных поступков!
…Да, Вдовин начал лояльно относиться к модели, дал людей, оборудование, можно было работать…
Но условия работы были специфические… Едва Герасим получил хороший результат — выяснились новые обстоятельства: Вдовин не скрывал, что удача интересует его не только сама по себе, но прежде всего как шпилька Снегиреву; таким образом, смысл и значение усилий Герасима свелись к тому, что где-то делались темные ходы в чьей-то нечистой игре, сам он оказывался в ней пешкой, а Снегиреву невольно причинял зло…
Герасим чувствовал: все поворачивается не так; вот он хотел сделать большие, необходимые дела, от которых были бы польза, добро многим людям, может, тысячам, миллионам, однако все это оставалось пока еще далеко, за горами, за долами, за месяцами и годами работы, с отнюдь не стопроцентной вероятностью осуществления, а сегодня от его усилий была польза, была уже выгода нескольким не слишком хорошим людям, которым и так в общем жилось весьма благополучно, едва ли они в чем-то нуждались, могли обойтись и без этого прибавления, и было недобро — людям хорошим; выходило, что для того он изменил себя!
…Да, Вдовин поддержал радиационную очистку, дал ей зеленую улицу, можно было только радоваться его помощи…
Но затем появилось и объяснение этой поддержки. Вдовин тут выступал в качестве промежуточного звена, главная поддержка исходила из неожиданного источника — от Свирепого: ему требовалось показать, что он радеет за Яконур. Существо дела Свирского не заинтересовало, важен был только сам факт: он поддерживает яконурскую тематику; и уж этому факту надлежало быть широко известным… Таким образом, и очистка оказалась включена в чью-то игру; и выходило, что Герасим помогает Свирскому, работа Герасима оборачивалась против Яконура…
Он вернулся к этому миру со многим, что сделалось ему очень дорого; и стоило только признать, что что бы то ни было важнее этого, хоть на один час и хоть в каком-нибудь одном, исключительном случае, как обнаруживалось, что нет поступка, который нельзя было бы совершать без чувства вины, не считая себя виноватым! Он вернулся к этому миру со многим, что стало ему очень дорого, и каждое прикосновение вдовинского мира было губительно, все делалось отравленным… стоками, производимыми, непрерывно, дни и ночи…
Все чаще Герасим вспоминал одно и то же… Вольный, упругий, сильный, плоты, бывало, раскалывал играючи, стремительный, молодой, прозрачный, густо-синий, поток низвергался с высоты мощным водопадом, светлея на лету. Внизу бушевал, бурлил, пенился, белый уже, непрозрачный, — обнаруживал, что нет здесь ему простора, менялся цветом; втянули его сюда, заманили; бился внизу в ловушке, терял энергию, уходил из него свет. Исчезал в трубе, выкрашенной голубой краской; водопад оказывался в водоводе. Выходил поток — усталый, вялый, грязный… обессиленный, отжатый… едва дышал, искусственно взбадриваемый. Его приводили потрудиться на доброе дело, для людей… И сколько, же разных рек и ручейков перерабатывал комбинат в стоки…
Сходился ли баланс?
Впрочем, все это — он хорошо знал — можно было повернуть иначе! Все повернуть и покатить в обратную сторону! Это зависело только от него.
Цена, которую он платил за нынешнюю свою успешность, не была чрезмерной, ее устанавливали единые правила для всех участников, и, приняв эти правила, он брал на себя не слишком приятные, но вполне обычные в своей группе обязательства, так что можно наплевать и забыть; соответствующие методы здесь необходимы и также объективно обусловлены, и с оскорбительностью их можно поступить аналогично — наплевать и забыть; механическое упрощение внутренней жизни, если учесть сопутствующие явления, выглядело как эффективная адаптация к специфике деятельности, своего рода защитная реакция нервной системы, словом, и об этом можно не думать, наплевать и забыть; в отношениях со Вдовиным не следовало давать волю эмоциям, куда целесообразнее установить такой порог чувствительности, чтобы не позволять себе ощущать ни проявлений недоверия и власти, ни ограниченности и неэквивалентности нынешнего их союза, ни колебаний собственной ценности, — сделать вид, будто принимаешь новые предлагаемые тебе условия, и, четко выстраивая тактику, по возможности незаметно поворачивать события в нужную сторону, а что касается тонких душевных движений — наплевать и забыть; то, что его удачи в работе по модели используются против Снегирева, а работа по очистке — для выгод Свирского, — задуманное к пользе начало служить недобру, — можно отнести на счет издержек, коих нигде не избежишь, какое ему до них дело, до Снегирева, до Свирского ли, — наплевать и забыть; на опасения, которые вызывали в нем отбрасывание последних ограничений в своих действиях и необратимость изменений, — реагировать таким же образом, наплевать и забыть; уход Валеры обратить против Валеры, его результаты использовать, а там — наплевать и забыть…
Что-то перетерпеть, что-то не принимать во внимание, кем-то прикинуться, где-то обмануть себя и где-то других, чем-то пожертвовать, кого-то продать… Наплевать и забыть, наплевать и забыть. И снова его концепция, его схема, а с ними его прежнее понимание себя, прежний взгляд на мир, его место в мире — обретут устойчивость.
И — можно идти дальше. Только не смотреть по сторонам. И не оборачиваться.
Был и такой вариант решения…
Одно-единственное событие! И сразу — разлад. Он стоял у черты…
Огляделся.
Парни в белых халатах, белых пилотках и колпаках. Узкие высокие окна, закрытые стеклоблоками. Кран под потолком…
Внизу, под ногами, за шестиметровым слоем воды, — реактор.
Герасим опустил глаза…
И у самых ног своих — сквозь плекс, сквозь толщу воды — увидел свечение в глубине.
Голубое сияние! То самое…
При нынешнем освещении оно казалось бледным, слабее, чем в кобальтовом колодце. Но это было то самое сияние. Снова оно светило ему, светило сегодня неярко, но было ровным, устойчивым… То самое, что заставило его резко затормозить тогда утром, — первая остановка! Опять оно светило ему. У черты, где находился он сейчас… Остановка?
Оно горело внизу спокойно, приветно, обнадеживающе, это его заветное сияние, всегда его завораживавшее; благодатное в его жизни, оно возвращало его к дням перемен, планов, добра и любви; оно не угасало никогда и сопровождало его постоянно, не могло погаснуть или покинуть его, оно было с ним и сегодня, и эти лучи снова озаряли его путь своим неземным светом, своей звездной силой…
Так что же?..
Вдруг улыбнулся. Наклонился. Что, что?.. Склонился еще ниже.
У носков его ботинок, на поверхности воды, посреди едва заметных пузырьков — проплывал комар. Сибирский реактор!..
Герасим выпрямился. Шагнул вдоль перил. Отыскал глазами Грача.
Поднял руку и обнаружил, что держит в ней Валерин отчет.
Махнул Грачу отчетом, крикнул:
— Полетишь со мной!
* * *
Убрать, все убрать!
Выбросить, повторяла Ольга, спрятать, отослать ему — как угодно. Только чтобы не видеть, чтоб не попадалось на глаза… никогда больше…
Затеяла навести порядок! Думала, это занятие, женское, обыкновенное, привычное, поможет ей успокоиться, вернуть себе форму; думала: все по местам, все как следует, на все блеск — и начну новую жизнь.
Затеяла!.. Думала!..
Ее квартира предавала ее.
Нельзя было сделать шагу! Повсюду Ольга натыкалась на что-нибудь.
Пока жила будто в оцепенении, не видя ничего вокруг, ни на что не обращая внимания, предоставляя квартире зарастать пылью — все это находилось где-то вовне, за границами ее восприятия, словно не существовало. Теперь заговорило, закричало, замахало из каждого угла! Смотрело на нее во все глаза! Звало! Притягивало! И не отпускало!
Убрать, все убрать. Выбросить, спрятать, отослать.
Как обрадовались! Обступили! Хоровод водят! Не выпускают! Думают, не сможет вырваться!
Все, с чём она запретила себе встречаться, о чем запретила вспоминать, что видеть запретила себе…
Открыла окна, чтобы сквозняк.
Пошла по квартире.
Собирала.
Шагу не ступишь!
Книга на полке, которой раньше не было…
Книга на столе, ее старая книга, она была и до него; почему не на месте? Его закладка… еще одна… Что он там отмечал?.. Нет, нет, этого только недоставало…
Его карандаш, она никогда такими не пишет… Покатился, упал! Это к чему?.. Нет, нет…
Хватит.
Приготовила на вечер новые простыни, которые ни разу, еще не стелила. Сменила наволочку… Ну сколько еще будет она ложиться головой в другую сторону?.. Нет, нет… Надо кончать со всем этим…
Сбежала в кухню.
Кедровая ветка в бутылке от вина…
Сахар в сахарнице — комочками, бруснику ему прямо туда насыпала, кормила с ложечки, смеялись оба…
На холодильнике сантиметр и бумажка, свитер собиралась вязать ему к зиме… Будто так не знала его размеры… Обнять лишний был повод…
Нет, нет, нет!
Хватит… Хватит…
Рванула ручку, как стоп-кран, распахнула дверцу. Его любимый сыр, с большими дырками; совсем высох… Курица, для него покупала…
Захлопнула холодильник. Выпрямилась.
Табуретки-то, ее табуретки, так и стоят друг напротив друга!..
Нет, нет… Бежать от всего этого…
В ванной Ольгу настиг халат… А полотенце его так и висело, скомканное, как всегда… На белом, мыле короткие волосы…
Бежать, бросить все! Кончить с этим…
Остановила себя на лестничной площадке.
Опомнись! Дура…
Заставила снова перешагнуть через, порог. Повернула ключ — закрыла себя. Вот так вот…
Привалилась, без сил, к двери.
Нет, хватит, хватит…
В какой день стало так трудно?
Вернулась — Герасим встретил ее в аэропорту, и она еще была с ним, но…
Все думала о нем; о нем и о себе, о них вместе. То, что они имели, было бесценно! И все же… Ждала еще — время пусть разрешит. Не верилось, что можно из-за чего-то расстаться. И вдруг спрашивала себя: а почему она верит, что смогут они это сберечь? И сразу было ей — как на вокзале, когда поезд вот-вот уже отойдет…
Не он! Не он! Ошибка!
Вся эта борьба с ним, вся эта борьба с собой — обессиливали Ольгу, опустошали, обескровливали.
Да, она еще была с ним; но не было уже сил для счастья, да не было и причин…
Он, конечно, ничего не замечал!
Доброту принимал за радость.
А она не могла больше… Не могла больше загонять вглубь, прятать от себя.
Последние разговоры…
Говорила ему: родной мой, если из твоей жизни снова уходит твое собственное, убегают цельность и доброта, вспомни наш Яконур зимним утром, сказки по телефону про Иванушку и Василису, вспомни звезды над ночным берегом; так мало — и уже целая жизнь… Говорила ему: давай условимся, что середины не будет; я начала уставать; пусть будет прекрасно или — ничего, и тогда — пусть поможет тебе обида на меня, и да продолжится так: пустая суета, современный деловой человек; только, пожалуйста, без меня; а все, что говорила тебе о тебе, останется в самых дальних моих кладовых… И еще говорила ему: прости меня.
Может, оттого тяготела над их любовью безнадежность, что началось все с технарства, построения рангов, восьмеричной системы, с вычислений?..
Не могла, не могла больше… Ни одного дня, ни одной ночи…
Все закончилось скоро.
При первом же поводе, мирном, удобном для обоих, подыграла, помогла ему; не торопила события, но как только ощутила его инициативу, — стараясь не обидеть, однако с готовностью поддержала его.
Сама не решилась начать…
Обставила все бережно, осторожно, как могла для него лучше. Пусть вспоминает только хорошее…
Расстались.
Оба, кажется, почувствовали облегчение.
Что же… Значит, так надо было…
Потом ходила, повторяла: у меня нет, нет, нет тебя. Ходила из угла в угол и твердила: нет, нет, его нет у меня… Не получалось. Надо было сначала попросить его научить, он умел себя убеждать, знал нужные методы!
Сбежала на работу. Там — ходила по лаборатории. Отчет пора сдавать, еще не бралась… До чего пусто… Статья так и лежит незаконченная… Прямо наваждение… На совет зовут, нет, нельзя такой идти… Я люблю его… Надо сказать лаборантам, здесь бы пересчитать… Я люблю его… Сяду, поработаю… Пусто, ничего не надо… Может, к Савчуку приедет?..
Ночевала у тети Ани. И там — из угла в угол, не могла остановиться; ходила, ходила, ходила; двигаться, двигаться; только не останавливаться; уже ноги гудели…
У себя старалась не бывать.
Но однажды спросила у тети Ани; любовь есть? не проходит? Тетя Аня, с миской в одной руке и полотенцем в другой, постаревшая, посреди разоренного, кое-как собранного ею дома, — остановилась, склонила голову, спрятала разом вспыхнувшее лицо… В тот день Ольга ушла, не смогла остаться.
И вот — дома, эта ее попытка навести наконец порядок в квартире и успокоиться, себе вернуть форму, начать другую жизнь!
Ее квартира предавала ее.
Убрать, все убрать!
Кончить с этим!..
Увидела на стене календарь, подбежала, сорвала его, сжала в кулаке, смяла.
Не было, не было «было»!
Не будет, не будет «будет»!
Замерла, со смятым календарем в руке.
Тишина какая… Какая тишина…
Что это?
Часики ее на другой руке тикают.
Посмотрела.
Как там ее технарик, Иван-царевич, что сейчас делает?..
* * *
Трап и машина подоспели одновременно. Яков Фомич едва справился с дверцей — Старик уже бежал вниз. Одной рукой Старик прижимал к боку портфель, другая все не могла попасть на поручень. На последней ступеньке он приостановился, рука еще раз рванулась в сторону и, опять не встретив на своем пути никакой опоры, вознеслась, пролетела по воздуху, оказалась на уровне груди и присоединилась к той, что держала портфель; Старик спрыгнул на бетон.
— А! Вот он, — сказал Старик, увидев Якова Фомича. — Привет.
И пошел себе.
Яков Фомич заспешил следом; машина двинулась за ними.
— Пусть объедет, — бросил Старик через плечо. — Подышим.
Яков Фомич свернул к машине, передал это водителю и кинулся догонять Старика, тот быстро шагал через летное поле.
— Ну, что? — сказал Старик. — Вы, конечно, решили, что благодетель у вас нашелся? Что Старик вспомнил о вашей персоне из человеколюбия?.. Весьма признателен!
Старик склонил сухую головку, повернув ее в сторону Якова Фомича — точно воробушек.
— Хм! Приберегите для прощального слова… Ну, так что? Признавайтесь!
Яков Фомич попробовал улыбнуться; он был смущен. Он волновался со вчерашнего вечера, когда ему передали требование Старика: чтобы встретил его Яков Фомич, и никто другой.
— Так, нас не интересует карьера! Отлично! Служебные перспективы нам не нужны, благополучие тоже! Ура, ура! И пускай этот старый хрен отвяжется со своей благотворительностью!.. — продолжал Старик. — Но, может, вы полагаете, что дело в ваших непревзойденных научных достижениях? Никак не мог столетний дурак найти достойное место для вашего таланта — и вот, наконец-то! Допер, на какой пьедестал ему поместить вашу индивидуальность!
Яков Фомич не знал, что сказать.
— Нет, нет! Скромность и еще раз скромность! Отказаться от всяческих почестей. Никаких погон, пусть нас представляют наши работы!.. — опять ответил за него Старик. — Тогда что же остается? Ага, значит, вы мне потребовались, чтобы поддержать отдел! Тематику Леонида! Как теперь модно выражаться, — горячо любимого мною Элэл…
Яков Фомич молчал.
— Старик, эта смерть ходячая, одной ногой в могиле, а все за свое, это у него от возраста, факт! Бредит своим Элэл. На все готов, чтоб его поддержать! Люди для него не люди, а предметы. Он на них смотрит только с функциональной точки зрения — куда бы приспособить по своим стариковским надобностям. Вот решил доктора одного использовать вроде как подпорку для покосившегося своего сарая. Отказаться, конечно, отказаться!.. Где наша машина?
Яков Фомич не успел протянуть руку к дверце, — Старик уже сидел в машине, на заднем сиденье, и здоровался с водителем.
— Итак?.. — нацелил Старик палец из машины на стоящего перед ним Якова Фомича. — Я договариваюсь, уламываю, плету сеть интриг! Паясничаю перед разными кабинетными крысами, изображаю из себя то рассеянное светило, то озабоченного чиновника! Дело спотыкается о двадцать инстанций. И когда этот глухой телефон добирается до вас — вы, разумеется, фыркаете, как облезлый кот! Ну, садитесь же!
Старик подвинулся. Яков Фомич, согнувшись, влез в машину, устроился рядом; захлопнул дверцу.
Поехали.
Старик положил портфель на колени, пристроил на нем руки.
— И я должен бросить все к чертовой матери и лететь сюда!.. Вы что, не соображаете, что происходит? Вам неизвестно, что такое научный работник — в нынешнем мире? Вы и понятия не имеете, что обществу нужны бывают ваши услуги? У вас, значит, как у новорожденного, и представления нет о том, что и от вас, случается, некоторая механика зависит?.. А еще говорят: страна поголовной грамотности! В газетах присочинили, будто даже доктора наук иногда читают…
Яков Фомич попытался что-то сказать.
— Ну, хорошо, хорошо! — перебил Старик. — Значит, вы должны понимать, насколько важно, что за люди занимают ключевые позиции! Да, в науке! В данном случае вопрос стоит так: или Вдовин, или вы и Вдовин. Ясно? Все бред, что наука — занятие благородных людей. В науке работают такие люди, какие в нее пришли. Сформироваться они успели раньше. Каждый из нас, конечно, не единожды меняет кожу, но если кто горбатый, так его бесполезно — сами знаете!..
У перекрестка горел красный свет; водитель поставил машину в левый ряд.
— Прямо, — сказал Старик.
— Здесь нужно влево, — сказал водитель.
— Здесь не нужно влево.
— Нет, нужно!
— Не нужно!
Зажегся зеленый свет. Водитель поехал прямо.
— Нам надо поговорить, — объяснил Старик водителю. — Покатайте.
Повернулся к Якову Фомичу:
— Где ваша интеллигентность, мать вашу так? Кто будет за вас исполнять ваш долг? Да, интеллигента! Увильнуть хотите? А?..
Старик раскрыл портфель, порылся в нем, извлек пачку перфокарт.
— Вот, например! Извольте! Антон Палыч: «Где многочисленная интеллигенция, там неизбежно существует общественное мнение, которое создает нравственный контроль и предъявляет всякому этические требования, уклониться от которых уже нельзя безнаказанно никому»… Для вас специально вез. А вот из другой оперы: «В каждом обществе от интеллигенции ждут, что она объяснит происходящее и обеспечит некоторое руководство людьми. Но как много художников, писателей и философов нашей эпохи поглощены другими проблемами…» Э, ладно. Хватит с вас…
Старик захлопнул портфель.
— Ну да, мы с вами не гегемон! Но зачем прибедняться-то? Не понимаю! С историей знакомы? В объеме средней школы, конечно. Бывала интеллигенция на последних ролях в прошлые лет сто? Так!.. А Ленин кто? Это чьи предшественники, чьи традиции, не ваши, Яков Фомич? А сейчас что, не революция — научно-техническая? И еще. Интеллигенты — это кто такие? Ну, вы вот откуда взялись? Кто ваши папа-мама?.. Ага, из деревни Деревеньки! Нахаловский! Очень хорошо. А я, извольте узнать, дворянский сын! Кроме штанов, правда, никаких поместий папе моему от дедушки не досталось. А скандалист здешний Савчук — токарь. А Элэл — из научников, потомственный. Вот собрались!.. Так кто мы, а?
Старик вздохнул и сказал другим тоном:
— Да нет, особых надежд я на вас не возлагаю… Тут нужен мужик помощнее… Вам, с вашей мягкотелостью, всегда может что-нибудь взбрести в голову. Дрогнете в ответственный момент. Осерчаете, где не надо, или, наоборот, расслабитесь… Известное дело!
Старик стал смотреть в окно. Ехали молча. Потом Старик заговорил снова; говорил тихо, как сам с собой:
— Нет, не могу я этого принять… Откуда что взялось! Вот эта пассивность… Их призвание — только мыслить. А действуют пусть другие! И ведь убеждены во всем этом. И обосновали. И чем? Они, видите ли, преданы более благородным целям! Хитрецы. На самом деле — просто так удобнее. Спокойней… Лентяи! Из-за какого-нибудь вшивого эксперимента сутками не вылезают из лаборатории, а тут — пасуют… Уходят от ответственности… — Повернулся к Якову Фомичу: — Думаете, Вдовин будет поносить вас? Да он вас праведником объявит! До небес поднимет! В пример вас будет ставить — как образец служения науке! Вы ему теперь не мешаете, сидите себе тихо… Да ему только этого и надо! Он вам даже поможет… В чем? Угадайте!.. А вот я вам скажу. Прикрыть ваше малодушие, трусость вашу — преданностью возвышенным идеалам познания и прочими фиговыми листочками! И вы это из его рук примете, и проглотите, и еще спасибо ему скажете! Он же вас выручит, Яков Фомич, выручит!..
* * *
— Видишь? — спросил Герасим.
Наталья кивнула.
— Правда, похоже на волшебный замок?
Даже косички присмирели, так Наталья была заворожена осциллографом.
— Герасим, а потрогать можно?
— Можно.
Повела пальчиком по экрану. Вздохнула:
— Как у принцессы…
Потребовала:
— Дай бумагу и карандаши, я нарисую!
Герасим усадил ее к лабораторному столу.
Наталья взялась за работу…
Пришла Ляля.
— Мамочка, я вот где!
— Вижу.
— Мамочка, посмотри, что я нарисовала!
— Хорошо. Сейчас. Подожди…
Держа одну руку за спиной, Ляля подошла к Герасиму; вдруг разулыбалась — не вытерпела; достала из-за спины и протянула Герасиму оттиск.
Взял, раскрыл. Название, сто раз обсужденное; две фамилии…
— Герасим, первая у нас с тобой совместная работа! Ты не рад?
Знал, что бы должен сказать; да не получалось. Попробовал пошутить:
— Говорят, это даже больше чем брак…
Кажется, глупость; во всяком случае, некстати!
— Ты совсем не рад…
Увидел, как изменилось ее лицо; досадовал на себя.
— А я была такая счастливая…
Слезы в голосе. Что делать?
Наталья:
— Я вам сказку расскажу!
Как она это чувствует?..
— Мама, слушай! Герасим, слушай! Жила курочка Ряба… Вот…
— Что с тобой, Герасим?
— Мама, слушай! Герасим, слушай! Я же сказку рассказываю. Жила курочка Ряба…
— Герасим, что с тобой?
Слезы в глазах…
— Герасим, опять что-то с тобой случилось!
Наталья:
— Потом сказку расскажу.
Слезла со стула, подбежала.
Ляля:
— Герасим, что произошло?
Старался не отводить глаза.
— Я же вижу…
Наталья потянула его за руку: увела в угол; заставила наклониться к ней. Зашептала:
— Герасим, ты так не делай, когда у мамы хорошее настроение. Ты будь такой, когда у нее все равно плохое настроение. А то у нее было хорошее, а теперь опять плохое. Ты сейчас поговори с ней про другое что-нибудь. Она и забудет, и опять у нее станет хорошее настроение.
Ляля стояла спиной к ним, у окна, скрестив руки на груди; смотрела в окно.
Подошел, положил руку ей на плечо… Не шелохнется. Но что сказать…
— Как прошел совет?
Ляля не двинулась, но Герасим ощутил возникший в ней внутренний ток.
Знал ее…
— Очень интересно прошел. Вдовин, видимо, понимает, что до модели уже совсем недалеко. Вдруг — представь — разговор о необходимости консультаций, форсирования, да не следует ли вернуться к прежним планам, у Назарова сильные специалисты… И о Сане, разумеется… Ты сам виноват!
Ляля обернулась, не разнимая скрещенных на груди рук. Говорила уже вполне обычно.
— Герасим, к этой опасности надо отнестись очень серьезно. Все предусмотреть. Надо продумать разные варианты. Ты должен понимать, что это может решить все твое будущее…
Разняла руки.
— Герасим, надо тщательно спланировать твои ответные действия. Здесь каждая мелочь имеет значение. Если хочешь, я помогу тебе. Мое предложение: скрыть истинное состояние дел и выдать модель только когда она будет закончена. В таком случае ее уже нельзя станет отобрать. А твое мнение? Давай вместе отработаем нашу тактику…
Опять — тактику!
— Знаешь, не надо сейчас…
— Ты считаешь, это такой пустяк, что можно отложить?
— Сейчас не хочется…
— Герасим, это очень важно! Я беспокоюсь о твоих интересах!
— Наверное, важно… Не хочется.
— Хорошо, я сама все продумаю и потом обсудим.
Поправила ему волосы. Снова вгляделась в его лицо.
И снова:
— Что с тобой, Герасим? (Слезы в голосе.) Герасим, что с тобой? (Слезы в глазах.) Герасим, опять что-то случилось? (Слезы по щекам.) Я же вижу…
Ну что, что он мог сказать?
Опять Наталья — подошла, потянула его за руку…
Ляля уже была в дверях.
— Герасим! Оттиск я забираю. Наташа! Немедленно ко мне.
Хлопнула дверь…
— Ну, покажи, что ты нарисовала.
Наталья разложила листы на подоконнике.
— Послушай, где же замки? Что это?
— Это девочка Наташа. А это ее куклы: Катя, Зоя, Верочка…
Герасим погладил косички.
— Можно?
— Можно.
Взял лист с девочкой Наташей, взял кнопку; прикрепил лист над своим столом.
Спросил себя: задело его то, что произошло на совете?
— Герасим!
— Да?
— Вот мама ушла и сидит там одна, а мы тут с тобой разговариваем, так ей и надо.
— Наташенька… Не нужно так говорить. Мама хорошая. Просто она огорчилась, конечно… Ты, наоборот, пойди к ней, скажи, чтобы она не огорчалась. Веселенькая бы была…
…Оставшись один, Герасим подошел к окну. Осень наступала явственно, очевидно. И цвет неба, и листья, и освещение — все было уже осенним. Но то, что видел, он не чувствовал — отмечал внешне, в него это не проникало. Может, был опустошен от своего ожесточения и потому закрыт, недоступен для всего, может, полон был в нем болевшим так, что другое ничто не способно оказывалось в него вместиться, проникнуть извне.
Поймал себя на том, что стоит точно так, как стояла Ляля.
Разнял руки. Опустил. Уперся в подоконник. Заложил руку за спину. Снова опустил. Все не то…
Снова скрестил руки на груди.
Он чувствовал, давно чувствовал, знал!
Время шло, Ляля ждала, Герасим не мог ничем ответить…
Ему было бы легче, если б она отказалась от него! Пусть демонстративно, пусть обидно бы; пусть. Он бы видел, что она с другим; избегал бы встреч…
И еще работа, это каждодневное переплетение с работой! То же. Он бы знал, что расчеты остановились, нашел бы подходящего человека, замену ей… Ситуация была бы определенной!
Ляля ждала.
Все, что требовалось просчитать на машине для модели, оказывалось готово на следующее утро; так же — и с моделью Яконура; Герасим не мог сделать Лялю менее необходимой для себя…
Или пусть бы она его не любила совсем! Ждала бы, готова была принять его снова, но — не любила. Тогда, может, он и смог бы вернуться… Смог быть с ней. Был бы честный союз… А так — ко всему, что его останавливало, прибавлялось и это: он должен был взять на себя обман, ведь он не любил ее, не любил совсем, и знал это совершенно точно…
Мог бы вернуться?
В самом деле, вернулся бы?
Вправду, это — на роду ему написано?
…Да, у него могла быть женщина прекрасная собою, умница, искренняя, заботящаяся о нем; и к тому же всегда будешь знать, чего ждать от жены; преданная ему, можно довериться ее поддержке в любой трудной ситуации.
Но и только. Этого так много; но и только это! Забота о нем, преданность, тревога за него; помощь во всякой трудной ситуации; любой мужик позавидует такой организованности, воле, деловитости; его память, его советчик, его записная книжка, его партнер, с которым можно отрепетировать сложный разговор, встречу, тактику; счетная машина; дом как продолжение службы; все регламентировано — что говорить, когда рожать… Вот и вся последовательность: от заботы — до ЭВМ… И — без любви! А он знал уже, что эта штука существует… И — без ощущения счастья! А ведь ему уже хотелось его…
Впрочем, разве не таковы многие семьи? Он знал это…
Все зависело от точки зрения, следовательно, — только от него.
Наплевать и забыть?
Не забудешь…
«Человек, которого я люблю… — говорила ему Ольга. — Сначала он давал сбить себя с толку, не мог отказаться от пустых игр, от чужой ему суеты, любил временами изобразить себя этаким современным деловым человеком, самым энергичным на свете… Я боялась его такого, а ему казалось, что это он и есть и что в этом смысл его жизни, будто такой он может стать счастливым…»
— Смотри не будь размазней, Герасим! — говорила ему Ляля. — Тебе многое дано и предстоит многого добиться в жизни. Смотри не дай сбить себя с толку! Тебе необходимы решительность в мыслях и поступках, настойчивость, когда борешься за успех, деловитость и современность. Ты такой и есть, только не изменяй себе. Не поддавайся ни на какие слова! Иначе окажешься неудачником и будешь несчастен…
Каждая рассказывала ему — его по-своему…
Нет, каждая рассказывала ему — его своего… Двух мужчин. Двух любимых мужчин…
Был ли это один Герасим? Мог ли быть?
Чем определить, как сформулировать общее и разницу в их словах? И много ли здесь общего, много ли розного? Или это одно и то же? Или совсем различное, а может — противоположное; может, совместимое, может, и нет?
Еще ведь и у него, между прочим, имелись определенные представления о Герасиме!
Так был ли это один Герасим? Или — разные? Или один — для разных людей? Или — один в разные времена?
И каков он на самом деле? Такой? Или такой? Или и такой, и такой? И еще всякий? Какой-то третий? Десятый?.. Что здесь было от него — реального? От него — какого: прежнего, нового, снова прежнего?
А который Герасим был ему желаннее? Каким бы из них ему хотелось быть? И — когда: прежде, после прежнего, теперь? А в будущем?
Надо было определиться… Координаты: твое существо, и любовь, и счастье; и обман…
А Наталья?
…Да, оставшись с Лялей, он сохранил бы для себя Наталью; и — себя для Натальи, неспроста же он беспокоился за нее, — сохранится ли в ней то, что удалось в нее вложить, как сможет он теперь передавать ей многое, что еще надо передать, и как убережет от многого, от чего необходимо уберечь; и ведь у него получалось! И его оттиск… Вправду, может, на роду ему написано?.. Что перед этим все другие его рассуждения, если не звук пустой; что перед этим его желания, если не капризы? В самом деле! Происходило обычное; все включалось в координаты, только не ребенок! Но нет, нет… Тут был порок, в самом ходе мыслей!.. Передать, что еще надо передать? Уберечь, от чего необходимо уберечь?.. Нельзя же вырастить человека таким, каким хочешь его видеть, если сам таков, от чего хочешь его оградить.
Впрочем, разве не это пытаются делать очень часто?
Нет, невозможно уберечь от себя, от того, каков ты есть. Сделав выбор своей собственной сути, он выбрал ее и для Натальи — автоматически… по крайней мере, на немало лет ее жизни. А что она скажет ему потом?..
Ответственность.
Вот в первый класс уже девочке… на днях… это все — очень быстро, незаметно.
Неотвратимость ответа…
Пытаясь все же совместить несовместимое, играть две разные роли, он сделает и еще хуже — воспитает и в Наталье это уменье, эту привычку к фрагментарности; не может ребенок ее не почувствовать, как обязательно чувствуют дети, когда нет любви в семье… так-то, все будет сразу… а потом это наследство долго передается из поколения в поколение.
Все оставляло след, оказывалось необратимым; он думал, что изменится только на строго отмеренное им по своей воле время, а потом можно будет вернуться и вернуть, — но все фиксировалось так, что должно было остаться на срок, вероятно, много больший и его собственной жизни…
Не водись с Герасимом — в Герасима превратишься?
Это опять происходило обычное: все включалось в координаты, только не дети! Научные достижения, собственная сущность, выполнение плана, благо всего человечества, личные успехи, любовь, счастье, должности и степени, утверждение себя, моральный облик, свобода личности, самолюбие, долг дружбы, любые цели, великие и малые… Каждый боролся — за и против — убежденно, самозабвенно… Жертвовал собой без долгих колебаний, какую угодно согласен был платить цену, даже изменять себе — изменять себя… И только детям не находилось места в этих координатах. То не оказывалось их интересов среди чьих-то главных целей. То делалось что-то за счет их настоящего или будущего. То жил кто-то так, что детям потом целую жизнь бороться с собой. Все, впрочем, одно и то же! Поистине дети плоть от плоти и кровь от крови — часть родителей, если согласные жертвовать собою, не раздумывая, приносят в жертву и их…
* * *
Яков Фомич заговорил.
В самом деле, что Старик ему предлагал? Сотрудничество со Вдовиным! Разве не так? Пусть скажет, каким образом можно сочетать это: иметь что-то общее со Вдовиным и — предъявлять к себе требования как к интеллигенту… выполнять свой долг… служить обществу!..
— Э, молодой человек! — ответил Старик. — Вот некто Чернышевский писал, что исторический путь — это вам не тротуар Невского проспекта! И кто боится замарать сапоги, тот пусть не берется за общественную деятельность…
Яков Фомич спросил: как сам-то Старик, как он может работать со Свирским?
Старик снял портфель с колен и принялся устраивать его на полу. Долго возился, согнувшись, опустив голову. Наконец выпрямился.
— Ну да, да! Старик — он такой! Он из конформистов, из пошлых соглашателей! А шкура у него как у динозавра, толще не бывает! На союз с самим дьяволом пойдет, не моргнув, лишь бы своего добиться! Что хочешь стерпит! Проститутка старая! Кое-что ему удается при этом полезного сделать, можно будет упомянуть, когда сдохнет… Но нет, это не пример для тех, у кого светлая голова и высокие идеалы!
Яков Фомич старался говорить как можно мягче… но настаивал.
— Знаете, — вздохнул Старик, — может, я до этих лет остался безнадежным мечтателем… Даже наверняка! Но вот скажу вам по совести: я стараюсь об этом не думать. Тут два пути, как обычно, когда имеешь дело с суровой реальностью. — Старик усмехнулся. — Или прими как есть и считайся с тем, что не все так, как хочется. Или закрывай на что-то глаза. Второй способ, может быть, не лучший. Но для меня более подходящий… По крайней мере, самозащита. Чтоб не поддаться, не позволить кому-то обесценить, для чего еще, елки-палки, живешь… И потом — не забудьте про обратную сторону мании величия! Вы случайно не полагаете, что вы — пуп земли? Ну, а почему вам кажется, что эти люди, напротив, значат слишком много, больше, положим, чем вы, я, Элэл? Не приписывайте им лишнего-то веса! Да, на нашем с вами деле кто-то греет руки, кто-то утверждает себя, да просто пакостит… и они же еще на нас с вами смотрят как на чудаков, точнее, кретинов… ну так что ж, лапки кверху? Поверьте мне, старику, надо голову поднимать, голову!
Яков Фомич промолчал.
— Да что вы ко мне пристали, в конце концов! — сказал Старик. — Я же вам не компромисс предлагаю, я вас приглашаю драться! Не то они… Вот вчера! То, что я вам сейчас устроил, — разве это вливание? Вот мне было вливание. Жена… аспирантка там какая-то, я ее один раз видел… донос… Кто-то сработал, бандиты! Ну, а теперь вот я с вами ушел в заоблачные высоты… Воспарил! Удивительно, правда, — как это может человек выдерживать такие перепады? И без кессонной болезни, заметьте! Какая-то в Яконуре есть рыбка, ночует на большой глубине, а днем плавает на поверхности, — или, наоборот, неважно, — так все удивляются, чудо природы! А сами-то?..
* * *
— Проясняется, — сказал Грач.
Герасим оглядел бумаги на столе… Работать начали еще по дороге в аэропорт; пока летели — уже вполне разобрались; теперь соединили все вместе и привели к более или менее законченному виду.
Такой вид могла бы иметь и модель! В грубом, черновом, самом общем, самом первом приближений; однако здесь; уже было некоторое, в целом, описание процесса!
Сразу — усталость…
Герасим откинулся на спинку стула.
— Все? — спросил Грач.
Герасим кивнул.
Грач поднялся, застегнул доверху «молнию» своей куртки, махнул на прощание рукой и вышел.
Общение сделалось затрудненным, разговоры — сдержанными, только о работе… Герасим видел: Капа перестала нервничать; Грач замкнулся в себе. Все замки свои — доверху…
Герасим захлопнул лабораторный журнал. Сложил отчет Валеры. Собрал исписанные листы.
Модель совсем рядом!
Эта красивая идея, которой он жил, эта отчаянная попытка, большая гонка, удача, ждущая только одного, первого.
Совсем рядом…
Вслед — вместо мысли о соперниках, о том, как обстоят дела у Морисона, Снегирева, Надин, — мысль о ребятах.
Хоть бы кто-нибудь зашел, позвонил! Михалыч, Захар…
Такая оказалась последовательность в мыслях.
Ни один!
Снова, как когда-то, — будто в принципе его не существует, будто обратился он в ничто…
…Да, он прочно стоял теперь на обеих ногах: союз со Вдовиным, заинтересованность Вдовина в нем; он был не одинок, принадлежал к группе, притом сильной.
Но все более ощущал, что теряет опоры и становится уязвимым… Отношения людей в этой группе строились именно на взаимной заинтересованности, а потому могли сохраняться только, пока человек был нужен другому, — отношения, таким образом, были зависимыми от ситуации, временными, недолговечными, к тому же и неглубокими, в них участвовали, прежде всего, вычисления (раньше это называлось расчетом) и шестое чувство, позволявшее определять, «свой» человек или «не свой». И никто не мог надеяться, что не окажется вдруг покинутым. Это было бы наивно, нелепо. Любой мог оказаться за бортом, едва лишь группа или ее лидер сочтут, что кто-то бесполезен или нарушает правила игры, — словом, что исключение целесообразно для группы…
А ведь признания у Якова Фомича, у ребят Элэл так настойчиво искал Герасим не для того, чтобы, скажем, сделать с ними какие-то работы!
Герасим мечтал о друзьях, об ощущении безопасности в их кругу; хотел вновь испытать состояние, знакомое, к сожалению, не всем, — которое возникает только когда знаешь, что можно всегда довериться, положиться, получить поддержку, вне всякой зависимости от ситуации, от своего сегодняшнего вклада и даже если, например, тебе довелось поступить где-то не так, как следовало бы, или с тобой не вполне согласны. В их среде это было возможно!
Ему приходилось понять: пусть его статус исследователя был в широком мире весьма высок, он получал значимые тому подтверждения от немалого числа людей, наконец, от коллег со всего света, однако отсутствие тепла, прочности, поддержки в небольшом, из нескольких человек, кругу рядом с ним оставляло его одиноким и отчужденным. Ему приходилось понять: все обернулось иначе, нежели он думал в тот, пограничный день; что ему модель, удачи, если он терял ребят?.. Ему пришлось понять, что безоговорочность мужской дружбы имеет некоторый предел, который можно описать в терминах чести, долга, верности; и его случай — победа недостойными средствами — есть тот самый, когда могут покинуть и друзья…
Не находя опоры вовне, Герасим обращался к самому себе. Эта была старая мечта иметь за душой что-то такое, с чем сделаешься неуязвимым, что-то такое свое, настолько свое, чего никто никогда не в силах лишить, на что никакое внешнее обстоятельство не в состоянии повлиять; на этом можно было бы держаться всегда, при любых условиях. Владел ли он чем-то таким? И в какой мере? Раньше, теперь?..
Впрочем, и это, он знал, можно повернуть иначе, повернуть и покатить в обратную сторону; все зависело только от него.
Отсутствие надежных внутренних опор и жесткие отношения в группе несложно было принять за норму жизни и человеческих отношений, вполне посильную для деятельного мужчины, а тоску по ощущению безопасности и поддержки в дружеском кругу определить как проявление слабости; значит, — наплевать и забыть…
…Хоть бы один зашел, позвонил!
* * *
Яков Фомич стал рассказывать Старику о своих тетрадях, о том, что начал писать…
— Ага! — воскликнул Старик. — Душа, значит, у вас болит? Оч-чень хорошо! Потому, значит, вы и решили особенно не ввязываться? Это вот сделаете, от сих до сих, и хватит, довольно будет с вас в этом мире? Прекрасно. Мужчина! Интеллигент! Еще и действовать — зачем? Тратить себя на то, чтобы убеждать, настаивать, принимать решения? Склочничать, внушать, наконец, просто служить? Пишите себе в одиночестве! О, милый образ интеллектуальной работы, — прогулки по тенистым аллеям, рукопись разложена на столе под яблоней… А до чего сладко лелеять в тишине душеньку, прислушиваться к тому, как она там у вас побаливает и ноет… Еще рекомендую смелые разговоры в кругу близких знакомых, особенно — единомышленников… И ничего, ничего больше не надо, достаточно!.. Вы хоть понимаете, что вы делаете? Вы задумали поручить Вдовину и Свирскому свою судьбу! Все им отдать, все доверить! И свою судьбу, и судьбы других людей. Судьбу тематики, И неизвестно чего еще. Мало ли какие еще решения вы им доверяете, на которые могли бы оказывать влияние! Ну что с вами делать, а, что с вами делать?..
* * *
Кажется, сегодня стало лучше.
Да, лучше. Кажется… Лучше, в самом деле лучше.
Элэл нащупал левой рукой провод, обхватил его пальцами, провел вдоль него; нашел кнопку. Случалось уже ею воспользоваться… Но сегодня он может отодвинуть кнопку. Вот так. На целую ладонь.
Если что-то вдруг, все равно легко достать.
А все-таки отодвинул.
Устал… Разжал пальцы, раскрыл ладонь, уложил, прижал ее к простыне. Вздохнул; успокоил дыхание. Чуть повел по простыне ладонью, стирая пот.
Ничего… Ничего, он еще поднимется!
Так просто он не дастся. Надо только подождать какое-то время. Все будет хорошо. Он встанет на ноги. Он так решил, значит, так и будет.
Ничего, ничего…
Он не один.
Вон их сколько, все они с ним… предшественники на его пути… корни… в нем их кровь, их гены.
Равняйся только… выстраивайся по ним… Их нет, но след, след как врезан… на мосту, на обелиске, на карте…
За ними, за их поступками, биографиями, ведь за ними стояли… какие силы двигали… что за ними только ни стояло… история, войны, интересы коммерц-коллегии или чего там еще, верования, идеи Петра, философские поиски, поиски купцов, экономика…
А все же они смогли прожить свои жизни так, что не были… слепыми исполнителями… хотя бы и воли истории… не были слепыми исполнителями воли истории. Работники были… не исполнители воли истории, а ее работники. Они же сами ее делали…
Какая самоотдача… в их труде… и самопроявление! Всего, что было в них. Крови, генов.
Не были независимы от внешнего мира, как и он, да и ни от чего во внутреннем — тоже… Но сильны были достаточно для того, чтоб не оказаться как муравьи в муравейнике…
Пальцы сжались. Элэл волновался.
Он будто снова готовился к жизни. Новой жизни, так непросто и не случайно ему достающейся.
Он должен идти путь свой, начатый неизвестно когда, миллионы лет назад, неизвестно как и кем, продолженный многими его предшественниками, руководимыми каким-то высшим смыслом, который заставлял их преодолевать тяготы эволюции, меряться силами с другими не менее, чем они, естественными проявлениями природы, бороться и примиряться с историей — и утверждать свое, чтобы затем передать свои надежды и путь свой следующему поколению… Над выкладками антропологических теорий, вероятностной генетики, биохимии, структурной рентгенографии и прочим точным, но частным знанием о живом — существовал, парил в вершинах сознания этот высший смысл, философия духа, понимание целей жизни, объясняющих и оправдывающих собственно ее существование.
Ничего… Он поднимется.
Элэл захватил пальцами простыню, смял ее.
Еще — об ответственности… Он часто думал об ответственности.
Так много в его родословной значил Яконур. Еще, видно, от первой сторожевой башни на Стрелине… И в отцовской ветви, и в маминой… Мама говорила: здесь мы с отцом нашли любовь к Яконуру и друг к другу, и ты здесь родился; не забывай же, что такое Яконур для всех нас, для нашей семьи, для нашего рода. Она повторяла это не раз… Но, может быть, он неправильно ее понял? Он привык к тому, что его судьба изначально связана с Яконуром. И все ждал чего-то от Яконура; ждал, когда же Яконур сыграет в его жизни ту роль, которую предназначила, предрекла мама; ждал, когда Яконур за него возьмется. Ждал и в эти месяцы, — когда Яконур вспомнит о нем; обращался к Яконуру и упрекал его… А ведь Яконур сам в беде.
И все чаще Элэл думал о Герасиме.
Да, это Яконуру, Яконуру нужно помочь…
Что там у Герасима с комбинатом?
В самом деле. Там есть, есть… Только взяться… Но не в очистке, а в самой модели, вот где… Надо сказать об этом Герасиму…
И потом, ведь так он отблагодарил бы Яконур за отца и за маму.
А еще… И тут Элэл понимал: Яконур вспомнил о нем и взялся за него, чтобы помочь ему и сыграть в его жизни роль, которую предназначила, предрекла мама. Яконур давал новый смысл его работе и, значит, его жизни. Яконур давал ему и ученика, наследника, сына…
Элэл не мог бы сказать, насколько его отношение к Герасиму основано только на логике, на аргументах и насколько — на личном.
Надо поговорить о нем с Машей… Где она, почему ее так долго нет сегодня… Маша, Маша, Машенька, жизнь моя, вот и все слова…
Я вижу его. Он лежит на спине под белой простыней, среди проводов и трубок. Ступни приподнимают простыню, торчат в разные стороны. Одна рука безжизненно вытянута вдоль тела. Другую он, невесомую, с видимым усилием приподнимает, осторожно несет над собой, останавливает перед глазами и долго, внимательно рассматривает.
Я неслышно встаю и выхожу, у двери оборачиваюсь; он смотрит на свою руку, смотрит, смотрит…
* * *
Яков Фомич колебался… Но ведь Старик!.. Яков Фомич обещал.
— Нет, вы мне дайте честное слово!
Яков Фомич дал честное слово.
— Не вижу уверенности… Да ладно! Черт с вами. Вот бросаешь все, летишь за тридевять земель, а вы мне тут… И не думайте, что Старик примчался из-за вас! Я хочу посмотреть, что происходит на этом самом Яконуре. Прочел материалы комиссии да наслушался… А сейчас поедем к Элэл. Везите нас, пожалуйста, в больницу, больше я не буду давать вам руководящих указаний… Э, нет! Якова Фомича высадим у института. Еще раздумает…
* * *
Возвращаясь к себе, Герасим увидел, что дверь приоткрыта.
Прибавил шагу. Кто? (Хоть бы один зашел, позвонил!) Еще шаг и еще…
Распахнул дверь.
Показалось?.. Кто-то был и ушел?..
Стоп!
Едва справился с надеждой, с ожиданием, сразу потом — с предвидением огорчения и растерянности, как вдруг — неожиданность, он был захвачен врасплох, и радость — попытался совладать и с ними; не сразу удалось…
— Ладно, ладно, — сказал Яков Фомич. — Ну вот, будем мы с вами разводить… Не говорите красиво… Показывайте давайте, я уж тут малость полистал…
* * *
Галина пробежала по деревянному настилу, доски упруго подавались под ее ногами, каблуки ее стучали быстро и уверенно; спрыгнула со ступеньки — вот он, любимый ее мостик; прошла по нему неспешно, с удовольствием, на середине остановилась, — руки на дощатые перила, лицо подняла к яконурскому солнцу… зажмурилась… хорошо! Стояла, как совсем еще недавно — в Ленинграде у дома своего, между грифонами, будто внизу — канал… Уперлась начальник цеха очистных сооружений локтями в перила, положила голову на ладони.
Вот оно, инженерское счастье… — видеть, как пошло все, двинулось, начало наконец налаживаться; что ты вкладывала, казалось, в прорву ненасытную и было совершенно бесполезным — внезапно решило материализоваться; бетон, сталь, трубы, фильтры, да и мало ли что еще, так долго отказывались играть с тобой по правилам, — и в один прекрасный день сдались и стали тебе послушны… и все идет как надо… ну как часы… даже удивительно, честное слово… из-за чего замучила себя, извела, — а теперь только удовлетворение… и солнышко вот… и ты можешь, не нервничая в эту минуту, не ожидая каких-то совершенно необъяснимых сюрпризов, постоять себе на солнышке, уверенная в себе и всем своем хозяйстве… на мостике, на любимом своем мостике… мешалки перед тобой старательно трудятся на понтонах, электромоторы вовсю гудят, работают на Яконур… движение, жизнь… гул в воздухе живой, мощный, веселый, безостановочный… вращаются турбины, приводят в движение воду и пену… заставляют дышать, дают стокам воздух, следовательно, жизнь… вот пена уже дышит помаленьку, это видно, пена оживает, она живая, вот уже вдыхает глубоко и часто… вот уже сила в ней какая-то есть… давайте, родимые, не подведите… давайте, давайте, дружочки… не зря же мы для вас тут столько всего понагородили… сколько было экспериментов, споров, проектов… да пока построили… пока наладили… все сделано, что только возможно… а сколько людей себя в это вложили… одна эта должность чего стоила — самый первый спился, Борис здесь здоровье оставил…
Есть к чему приложить себя. Еще, конечно, и везенье, — трех лет не прошло от окончания института, а уже получить в свои руки такое хозяйство! Настоящее дело, единственная в мире установка, колоссальное инженерное сооружение…
Ну что им еще надо?
Написать такое! Написать про Бориса в газете, что хотя он парень хороший и на Яконуре ему нравится, но все равно он гость и уедет, рано или поздно, как все гости… что работает он хотя с душой, но Яконур многого от него не получит, гость не может по-хозяйски быть настроен… написать, что теперь, когда Яконур в опасности, его нельзя доверять гостям!
Человек только опять из больницы.
А название: «Пятно против долины»…
Ну что им еще надо, что?
Не инженеры…
И как раз в то время, когда вся эта история, аварийный сброс! С ума все посходили… Главный на планерке уколол ее за хорошие отношения с Борисом! Думает, Борис ему сделал этот штраф. Сложно теперь Главному и Борису друг с другом…
А вот что на самом-то деле: не может человек Яконур оставить; запретили врачи работать на комбинате — Борис перешел в водную инспекцию и опять здесь каждый день.
Теперь уж вроде всем все ясно с очисткой, да проку-то, для технолога в цехе по-прежнему важен только план, и уж сколько без ведома Главного сбрасывали что попало; да прямо в Яконур… Так оно в этот раз и получилось, да еще в стоках был мазут, а он, конечно, весь сразу у берега. Борис говорил Главному день, другой, говорил, что берег — лицо комбината, по берегу судят, загрязняет комбинат озеро или нет, Главный отмахивался только; а на третий день уже и рыбоохрана подключилась. А у Чалпанова разговор короткий, Карп Егорыч деликатный человек, но дискуссий не разводит… В общем, результат — акт, штраф Шатохину, Главному и кому же еще, конечно, ей… Прежний-то начальник бассейновой инспекции не трогал Главного; если инспектор и делал акт — штрафовать не разрешал. А Борис его быстро допек, Главный уж запретил всем комбинатовским ставить подписи, так Борис просто впечатывает: «подписать отказались»… Главный решил, будто это Борис шепнул Чалпанову подключиться, чтоб штраф был побольше. Борис-то, наоборот, ходил к Чалпанову договариваться, чтобы штрафы сняли! С нее сняли, а с Главного и с Шатохина — Карп Егорыч согласился, а остальная уперлась рыбоохрана вся как один, да и только… Горячий мужик Главный. Поможет и на этот раз главк, компенсируют премией или путевкой, там же понимают! Больше — обиделся…
Галина подняла голову. Посмотрела кругом. Вот оно, инженерское-то счастье… Как вот так, враз, портится настроение!
Выпрямилась. Прошла мост до конца, потом снова — по деревянному настилу. Прибавила шагу.
Возле сварщиков остановилась:
— Все привезли? Когда закончите? Да иди ты со своей лапой, дома бабу поглаживай! Давайте, парни, пошибче, вторую неделю тут кантуетесь…
В машине врезала шоферу:
— Что же это ты, братец, газик у тебя гляди как войлоком обили, висит все! Некрасиво, а зимой ты сам замерзнешь и меня заморозишь. Это твоя вина, ты не уследил! Посмотри вот, как Борису в инспекции сделали, видал?..
У себя в кабинете быстро всех мужиков разогнала:
— Предупреждаю — уволим, держать таких не будем…
— Тот был — огрызался, но работал, а этот — всегда смена на него жалуется, просит убрать, так что и его тоже предупреди…
— Ладно, я буду готова, действовать буду по обстоятельствам, не мямли и не извиняйся, ты бы только предупреждал пораньше, чтоб я могла рассчитать, когда твои стоки попадут ко мне…
Уф! Наконец-то можно в душевую.
Чулки, конечно, опять вдрызг, за один день их окислы азота съедают, лисьи хвосты из этой любимой трубы Главного…
Полоснула по себе из душа. Еще. Вот вроде и полегчало. Встала под душем вольно, расслабилась.
Хороша яконурская водичка… Голову только не задеть.
Развела руки, встряхнула, капли полетели по кабинке; подняла руки и собрала волосы узлом.
Я ви… Нет, я не вижу ее.
Слышу только, как шумит душ там, да еще… вот… вот — слышу — Галина запела, она поет там, за белой дверью с матовым стеклом.
Ее руки… Нет, нет, не вижу.
* * *
— …Линейная зависимость, — приговаривал Яков Фомич, продолжая листать, — отлично. Дайте-ка мне, Герасим, что-нибудь пишущее… Предельное расстояние, тэта-функция… Тут у вас Жакмен, конечно… Это что? А, в знаменателе интенсивность разрешенного перехода… Известное дело, у Старика… Где расчет альфа? Ладно. Надин, что ли? Теперь посмотрим коэффициент наклона… Это вы, Герасим, здорово! Экспериментально задавали? Тем не менее. Да, тут Захар мастерски… Однако, в самом деле, разве только по дублетному расщеплению, — но так вы мало что возьмете. К чертям собачьим… А, кривые насыщения! Блеск. Михалыч?.. По относительному сдвигу. Ну, еще бы, — Валера… Послушайте, дайте мне другую ручку, эту следует использовать для чего-нибудь иного… Так, так. Пойдем вашим путем… Смотрите, все выстроилось… А пытался кто-нибудь? Снегирев? А есть у вас? Давайте-ка. И миллиметровку… Дипольный механизм? С чего бы? Нет, так дело не пойдет. Как бы нам поаккуратнее их… Тут будет подчиняться уравнению… Получили? Для какого типа?.. Роскошно, давайте сюда. Ах, как хорошо… Тут по энергиям активации… Послушайте, да ведь у вас почти все есть!.. Только, пожалуйста, не спешите. Здесь надо какое-то простое решение. Дайте-ка я поимпровизирую, это мой жанр… Зависимость? Пожалуй. Замещение альфа-протонов тут у нас дейтонами в две стадии… Подойдет? А?..
Яков Фомич отодвинул от себя бумаги.
— Одним словом, ясно, чего вам не хватает для модели!
Бросил на стол ручку, она покатилась к Герасиму.
— Надо посмотреть такой дейтерообмен. И получить для этого случая зависимость ваших констант…
Встал.
— Посветить, замерить, посчитать!
Пошел от стола к окну, потом обратно; остановился перед Герасимом, заложил руки за спину.
— В каком состоянии у вас установка? Ну-ка, покажите!..
Свирский кивнул. Человек с длинными, совершенно седыми волосами положил бумаги на столик. Свирский потянулся к внутреннему карману пиджака, нащупал привычную обтекаемую поверхность своего «Паркера». Человек с длинными, совершенно седыми волосами отодвинул от себя бумаги и стал размешивать ксилит. Чаинки взметнулись, поднялись беспокойным облаком; затем вошли в поток, выстроились по окружности; собрались над центром донышка, осели. Свирский занес перо.
Еще одна его подпись… Одна уже стояла, среди других, под решением судьбы Яконура; и вот уже сколько месяцев Свирский пытался уйти от этой истории, от этого шума, этого скандала; отмежеваться; выскочить благополучно и не иметь больше со всем этим ничего общего! Он обращался к схеме, которой привык доверяться; и она помогала ему выстраивать нужную линию поведения… Он поручал себя надежному, испытанному, им созданному и давно охранявшему его стереотипу Свирского; и этот поселившийся в нем дух брал все на себя, освобождал его от сомнений и колебаний, самостоятельно функционировал в комиссии… Однако уйти, отмежеваться, не иметь ничего общего оказалось невозможным. Этому суждено теперь тяготеть над ним всегда. Требовалось быть наготове, постоянно держать все под своим наблюдением, чтобы вдруг события не вышли из-под его контроля, не проскочило что-то где-то помимо него.
Савчук, правда, стал не опасен.
Но Старик! — поскакал на Яконур… Угадай теперь, чего от него ждать!
Все же счастье — это возможность сохранять стабильное состояние… Свирский устал, временами на него находило отчаяние… Вот снова выступать ему в привычной, но нелюбимой роли. Привычно нелюбимой. Но выбора у него не было. Он понимал, что это единственно возможная, единственная еще уцелевшая у него роль из всех, какие он мог считать приемлемыми для себя, ему оставалось дорожить ею и держаться за нее.
Что ж, сейчас и эта подпись начнет независимое от него существование, станет жить самостоятельной жизнью, он не властен будет над нею, собственным росчерком! И ей, значит, суждено тяготеть над ним, и о ней, надо полагать, тоже не позабудешь, не перестанешь думать!
А пути назад — нет… Какая-то злая магия. Не принадлежит тебе не только твоя подпись, но и твоя собственная рука. Заколдованное королевство, где все наоборот! Чтобы уцелеть под тяжестью, взваливаешь на себя все больший груз!
Стоит подписать только раз, а дальше уж…
Еще одна. Что потом?
Вновь отчетливо возникло перед ним видение, от которого ему становилось не по себе: толстый том документов по проблеме Яконура… все подписи на этих документах, а следовательно, все люди, решившие судьбу озера, тесно собраны вместе под плотными обложками…
Итак: доказано, что сточные воды не принесут вреда озеру, и есть данные, что в определенном отношении они будут полезны; некоторые изменения в конструкциях фильтров и аэротенков все же целесообразно со временем сделать; противники комбината не представили каких-либо обоснований, подтверждаемых научными материалами или инженерными расчетами; вывод — при соблюдении установленных правил пуска и режимов очистки стоков Усть-Караканский комбинат не угрожает Яконуру.
Свирский опустил перо к бумаге, осторожно коснулся ее и затем быстро, решительно расписался.
Еще можно было передумать, поступить иначе, вдруг взять да и сказать что-то…
Дух, живший в Свирском, не считал его способным противиться искушениям; он поднял тело Свирского с кресла, заставил его отказаться от чаю и спешно повел его к двери.
Все же едва не случилась заминка.
— Как прошло совещание? — спросил человек с длинными, совершенно седыми волосами.
Но все закончилось благополучно.
— Ничего особенного, — ответил Свирский. — Без драм.
* * *
— Скоро уж закончим, — ответил бригадир монтажников. — Не терпится?
Повел Герасима и Якова Фомича через пультовую.
— Осталось задействовать стальные двери, подключить автоматику и контроль. Вот здесь будет блокировка, чтобы никто не мог войти, когда стержни подняты… Здесь лампочки сигнализации, — где они находятся… Тут вот датчик положения стержней… Еще дозиметрический контроль — уровень радиации внутри камеры… Ну и сюда вмонтируем плюс ко всему телевизор, пожалуйста, глазами смотрите, где стержни. Облучиться, в общем, даже при горячем желании будет невозможно!
У входа остановились.
— Ну, а пока вот деревянная дверь! Если ждать не можете… Поаккуратней только. Да лишь бы в камеру никто не заскочил, пока там идет облучение.
Бригадир провел рукой по двери, по толстым доскам; поправил висевший на них бумажный знак, оранжевый с красным.
— Рассохлась, правда, маленько. Но ничего, держит.
Понизил голос:
— И главное, тихо… Чтоб эти, «Будь здоров», не зацапали. Ну, служба здоровья! То есть техника безопасности… А откуда у вас ключ — ваше личное дело, никто вам его не давал.
Порылся в карманах спецовки.
— Я вас пустил только посмотреть, ясно?
Пощелкивание плавно вставляемого латунного ключа о ладные внутренние детали хорошего замка; поворот, щелчок, упор; бесшумное вращение двери.
Герасим и Яков Фомич пошли дальше — узким коридором влево, потом вправо, опять влево между бетонными выступами.
Вот и камера. Желтый свет ламп с потолка.
Герасим шагнул к колодцу, сдвинул стальной лист.
Он смотрел в воду, когда Яков Фомич сказал:
— Ну, что! Работать можно… Давайте-ка я возьму это дело на себя. Подготовлю образцы, поставлю их сюда, пускай на них посветит. А?..
Герасим, не поднимая головы, смотрел в колодец.
Ну вот, вот… пришло.
— А вы пока займитесь тем уравнением, доведите его. Параллельно пойдем. Сделаем…
Словами сказал.
Это все оно… То, что услышал он сейчас, и то, что сейчас видел… Боясь оторваться, Герасим смотрел в воду.
Голубое сияние в черной глубине. Ровно светящееся собственным светом кольцо и сверкающие пылинки, как звезды… Кобальт-шестьдесят. Святой колодец.
Этот свет и эти слова… Голубое сияние! Снова оно светило ему. Горело приветно, обнадеживающе; его заветное сияние, благодатное в его жизни, знак добра, любви, планов и перемен; оно продолжало его сопровождать, не оставляло его своим светом и своей силой…
Еще один толчок, импульс! — от человека, обладающего потенциалом соответствующего вида энергии и способного отдать свой потенциал другому… Словно от своего благодатного источника Герасим, как от Солнца, получал энергию не прямо, а принимал из рук, что способны, одарены, — может, и предназначены, — это сделать…
— Герасим!
Это уже откуда-то из коридора.
— Герасим, вы что, присохли?
И голос-то его приятно слушать…
— Герасим, хватит вам, пошли перекусим и обговорим детали!
* * *
Очень пожилой человек с коротко подстриженными волосами обернулся с переднего сиденья к человеку с длинными, совершенно седыми волосами и взял у него бумаги.
Перелистав, обернулся снова и отдал бумаги человеку с крупной, наголо выбритой головой.
Человек с крупной, наголо выбритой головой просмотрел бумаги, задержался на двух последних абзацах перед росчерком Свирского и сказал:
— Никаких сомнений, что это определит решение комиссии.
Очень пожилой человек сказал:
— Что ж, вопрос ясен. Споры нужно прекратить, а мощности комбината наращивать.
Выехали на мост.
Все так же глядя прямо перед собой, очень пожилой человек сказал:
— Задачи очистки и контроля надо в нашем проекте постановления дать специальным разделом. Готовность очистных сооружений как условие пуска любого предприятия. Пора привыкнуть к этому, как правилу повсеместному…
Ехали набережной.
Потянуло свежестью, какие-то знакомые запахи реки, лета пробились над разогретым асфальтом через поток машин; и несколько минут мужчины молчали.
Затем перешли к другим делам.
* * *
Герасим вынул руку из перевязи, опустил на рычаг переключения передач. Сняв ногу с педали сцепления, сел поудобнее, как привык.
Медленно выехал.
Все так же, не прибавляя скорости, двинулся в сторону шоссе.
…Да, все это время он видел перед собой только поставленные им самим цели; не оборачивался, не вспоминал ни о чем дальше пограничного дня; об Ольге старался не думать, любовь и счастье со своей жизнью не соотносить — объяснил себе, что это не для него… Заполнил себя только работой, чтобы ни для чего другого в нем не осталось никакого, даже ничтожного объема, ни малейшей возможности…
Удалось.
С собой справился.
Но кругом все продолжало жить само по себе…
Включал в машине радио — слышал позывные «Маяка», делившие на получасья их с Ольгой время в яконурской квартире… Выключал — дорогу переходила женщина с ее волосами… Это было еще все-таки вполне конкретно, однако тем не ограничивалось. Дождь пошел — и сразу воспоминание об Ольге… Дождь кончился — напоминание о ней… И так — все. Вот солнце опускается за деревья… Вот дверь хлопнула… Она была повсюду, во всем, что окружало Герасима, во всем, что происходило, во всем, что можно увидеть, услышать, осязать. Вот вода из крана… Вот дерево посреди поляны… Линейка упала… Голоса в коридоре… Ольга, Ольга, Ольга, Ольга… Ольга населяла леса и реки, возникала в явлениях природы, присутствовала в свете и огне, растворена была в воздухе, составляла материю этого мира, она была тем самым эфиром, который пронизывал все сущее во Вселенной.
То, что происходило в его жизни раньше, ему всегда удавалось понять, — даже говоря себе, что с ним происходит недоступное пониманию, он, в сущности, давал объяснение или, по крайней мере, классифицировал; многое и выстраивалось весьма четко и логично. Теперь же, когда он пытался это исследовать, выстроить во времени, найти логику, — ничего не получалось. Вот что было сначала… вот что потом… Нет, никакого понимания ему не удавалось достичь. Максимум — нечто поверхностное, неубедительное.
Он мог только вспоминать…
У поворота на шоссе остановился.
Вот она говорила ему о счастье… Вот они снимали снег друг у друга с лица…
Располагал одно за другим: это… потом это…
Вспоминал дальше.
Вот она говорила: «Ты мужчина, я верю в тебя…» Вот сказку по телефону рассказывала про Иванушку с Василисой…
Но из этого, из такого нельзя было сложить никаких рациональных построений!
Сначала необходим анализ.
Однако — дальше не разлагалось. Нельзя было разделить на элементы, исследовать по частям… Все существовало только целиком — слова, интонации, жесты, выражение глаз, цвет неба… влажность воздуха… Все вместе. И все имело значение, каждый звук в односложном восклицании, и то, как раскрылась при этом рука, и то, как медленно она двигалась в пространстве…
Что случилось? Произошло ли в нем сейчас что-то или он лишь осознал то, что в нем всегда было? Почему он оказался у Яконурского шоссе?
Ничего рационального.
Просто не мог он забыть о ней, просто — не мог без нее!
Сколько закатов потеряно и сколько найдено разочарований… Как могли его мысли пойти колеями такими простыми, такими банальными? Необъяснимо; и это — необъяснимо… А вести, как и все кругом, продолжали идти сами собою. Так Герасим узнал, что у Ольги стало болеть сердце…
Ехал все медленнее, медленнее.
Как он с ней встретится? Что скажет?..
Снял ногу с педали акселератора, переставил на тормоз.
Остановил машину.
Можно ли начать новый счет времени, жизни, всего — назвать срок и с него начать, бросив худое в прошлом?
Резко развернулся и, дав полный газ, погнал машину обратно.
* * *
Придержал воротца; дождавшись, когда встали они совсем на свое место, — Кузьма Егорыч пошел дальше. Неспешно шагал через двор. На крыльце еще помедлил; оборотился привычно к Яконуру.
Тихо все…
По тому, как потянуло теплом, понял, что дверь открылась; знал: там стоит Варя; оглядел еще раз Яконур, послушал тишину, затем повернулся к Варе и вошел с ней в избу.
Фомича сегодня уж, видно, не ждать…
Пошел в горницу. Варе сказал, что чаю только попьет, и сел на табурет у окна.
От стариков разве отобьешься? По себе знаешь…
Сдвинул Кузьма Егорыч занавеску, стал смотреть на Яконур.
Борис-то хорошо, ясное дело, подготовился, и к вопросам, конечно, тоже, да разве ж ведал он, какой будет первый вопрос. А тут сразу: а сам ты откуда?..
Положил локти на подоконник.
Директор-то клуба что сказал — вопрос не по теме. Ну, народ не переспоришь, заладили: других вопросов нет, так что отвечай. И началось…
И вправду, тихо как нынче.
Напали, налетели: наплевать тебе на Яконур, вы там у себя все запакостили и к нам приехали тоже отравлять…
Кепку-то снять забыл! И Варя не сказала.
Лекция кончилась — дожидался Бориса у выхода, а тут — «скорая». Деды-то побушевали да по домам пошли, а молодого увезли. Успел все ж сказать ему, чтоб не горевал да не сердился на яконурских стариков…
Не ладится, что ли, у Вари? Так ему бы покричала.
Видать, не может человек отойти от Яконура, коли не уезжает…
Кузьма Егорыч выпрямился, положил руки на колени.
Несправедлив, значит, был к Борису. Не так судил…
Закрыл занавеску.
У Ольги-то что же там такое… Варю расспросить? Разное говорят… Нет, не может быть этого. Ольга знает… Да ничего нету такого, чтобы без любви допускало быть что к Яконуру, что к людям. И служба ведь от своей-то вины не избавляет…
Кепку-то, вправду!
А с Герасимом что? Надо будет Варю все же расспросить…
Ну что она там?
Молодые, говорят, молодые. А все на кого — на них складываем…
Поднял руку, дотянулся до кепки, сдвинул ее на затылок.
Не болели бы. Уж у Ольги хорошее было здоровье…
Зашумел вроде чайник.
Институту Чалпановы не чужие. Науке-то… Путинцев с кем ходил? С кем другим — не хотел…
Надвинул кепку на лоб.
Путинцев… Человек был, каких нет. Добрый, ко всем относился ровно… В город едет — давайте, говорит, заказы, кому что привезти надо. Запишет на листочке, кому мыло, кому что. И вот дела в городе сделает — и на базар, по магазинам. Все по тому списку привезет…
Кузьма Егорыч взялся за козырек, повел его влево-вправо.
На судне в экспедиции — общий стол. Путинцев за этим следил. Подходит: что это вы тут в одиночестве делаете? разложили тут что-то? ах, это вы едите? а что же не со всеми? а где взяли, купили? сколько заплатили? — и деньги из кармана вынимает, протягивает: возьмите, пожалуйста, а это я несу в общий котел, и вы ступайте обедайте со всеми…
Отпустил козырек.
А судно какое было — маленькое, не как теперь. Мотор, правда, шведский стоял, хороший. Туалета не было, и ведь научные работницы тоже плавали: как что — им: девочки, в каюту! — и на борт, и они тоже как что: мальчики, в каюту! — ну и самим в каюте тогда запираться… Сколько раз все вместе Яконур исходили…
Собрал кепку в ладонь.
О Яконуре Путинцев как заботился. В один сор зашли, а там ни рыбы, ничего нет. Путинцев сразу в лодку и к берегу, спрашивает — в чем дело. Дознался, что сига консервировали и отходы выбросили, рассердился, пошел к кому надо и добился, чтоб вычистили. Потом в этот сор заходили — опять там рыба водится…
Понес кепку книзу.
До последнего часа почти с ним работал… Жена и сын у него в блокаде остались, ни он к ним, ни они к нему, мать его померла… Задание у него было — определить прочность льда. Чтоб, если надо, напрямик через Яконур по льду рельсы проложить. Часа три Путинцев в сутки спал… Делали вместе приборами измерения. В тот раз долго на льду работали, чуть не до полуночи. Потом пошли, и он говорит: сегодня мы припозднились, завтра ты рано не приходи, приди, когда светло уже будет, — мы с тобой последние измерения быстро закончим, и все, отчет писать начнем. Назавтра и встал попозже, зимой что затемно сделаешь. Пришел, громко: здравствуйте! — а все: тихо, тихо… Не понял сперва… А он лежит…
Остановил руку у груди.
Затем понес ее дальше.
Вот он сидит у окна на Яконур, дед Чалпанов, Кузьма Егорыч, глава рода. Сидит прямо; нога заложена на ногу. Кирзовые сапоги; черные суконные брюки; серая рубаха, много раз стиранная. Ворот расстегнут, и видна тельняшка; голубые полосы уже едва стали различимы, а там, где она касается шеи, ткань ее вытерта в нитки.
В руке у Кузьмы Егорыча кепка, он несет ее вниз, к подоконнику.
Он пришел на Яконур первым из братьев. Мальчишкой все бегал из дому к Амурским воротам, к началу тракта на восток; там, возле ворот, жили солдаты, слева казармы, справа кухня; и был у солдат медведь. Он охапкой носил дрова для кухни: принесет, свалит и лапу в дверь протягивает, оттуда ему сахар дают. И еще все любили с ним бороться; медведь солдата повалит, встанет и стоит над ним, кряхтит. Так и началась для Кузьмы Егорыча тайга… Убежал из дому совсем, на Кедровом мысу себе зимовьюшку сделал; белку промышлял. Один, без собаки. Знал, как она идет. Рассказывал мне: все низом, низом, и тут след есть, а станет близко уже до гайна, где живет, — там поверху; а если место не очень густое и она с дерева на дерево перескочить не может, то по кустам пойдет — вроде пропал след, а проверишь — точно, тут вот листик упал, тут снег осыпался, а вот на ветке след, от когтей… Изредка наведывался в поселок. Когда начали там проводить электричество — смотрел и удивлялся: что это за веревки на столбах понавязали, вот ведь чудеса-то какие…
Все ниже опускается рука его с кепкой. Вот уж у самого подоконника.
За спиной Кузьмы Егорыча на шкафу — баян. Кузьма Егорыч привез его с первой мировой, в плену там научился, потом зарабатывал, табаком его снабжали; со второй привез осколок в колене. В шкафу, за стеклянными дверцами, — ноты для баяна и книги, подаренные Путинцевым: о земле и о воде, о человеке, о мироздании и месте человека в нем…
Рука с кепкой останавливается. Кузьма Егорыч раздумывает секунду; затем нахлобучивает кепку на темя белого медвежьего черепа, что лежит на подоконнике.
Медведь этот голов полста в округе скота задрал… На лбу, возле глазной впадины, — отверстие от чалпановской пули; надо было человеку за себя постоять. Клыки в клыки, верхние в нижние, вложены как пальцы в пальцы…
Входит баба Варя с чаем.
* * *
Как же теперь?..
Держала Ольга в вытянутой руке фотографию Путинцева. Смотрела.
Как же теперь, как?..
Человек этот, никогда не виденный Ольгой, был для нее большей реальностью, чем многие из Ольгиного ближайшего окружения. Вот уже столько лет он играл в ее жизни роль абсолютно исключительную; давно не существующий среди живых, он был ее постоянным спутником, собеседником и судьей.
Человека этого беспокоило, чтобы Яконур не оказался забыт; не стал опять никому почти не известным. Писал матери: «Хочу, чтобы люди узнали, какие у них есть красота и богатство…»
Вот и все.
Он добился своего, этот человек…
Возможно ли отказаться от него? В состоянии ли она без него обойтись?
Совсем будешь одна… А он? Покинешь его… обязана ему…
Да есть ли на нем вина? Он хотел добра, как и ты… Коллеги вы с ним — и родня по несчастью; родня, хоть ты родилась здесь, а он пришел сюда; общий предмет исследований и одни беды; наследовала профессию, тематику, принципы — и риск…
Вгляделась.
Ну что все-таки за безмятежность в его глазах?
Поневоле начнешь говорить себе банальности!
Все, все было, все уже было, много раз было! И так уж оно было и есть, что полученные тобой результаты начинают существовать отдельно от тебя, независимо, сами по себе, а тебе взамен не дано уверенности ни в том, что все их верно поймут, ни в том, что, их станут толковать, как ты считаешь нужным, ни в том, что используют их для того блага, которое ты, кроме собственного профессионального интереса, имела в виду, когда работала… А что, если б ее статистика говорила только в пользу комбината, что б тогда она могла поделать? Впрочем, и так — что может она сделать… Что же это за совпадение, сочетание, соединение такое: очень многое зависит от тебя, твоей работы, и будущее красот и богатств, и судьбы людей, ты не любопытная кошка, а реальная сила в обществе, — и в то же время ничто не зависит от тебя, от твоих мнений, замыслов, поступков, ни над чем ты не властна, самое твое собственное, личное тотчас покидает тебя, отходит от тебя и перестает тебе принадлежать… А, как это знакомо все, как банально! Зато вот когда сама… Не она — так другой бы кто-то; она бы — в следующий раз, никуда от этого не денешься; таков процесс? Объективная тенденция? Издержки? Неостановимый ход того-сего? А что же делать, если не можешь уговорить себя, будто ты всего-навсего часть чего-то? Кур надо уйти разводить…
Вгляделась.
Путинцев был захвачен, вместе со всеми тогда, всеобщим преобразованием, в этом была правота этого времени, его правда; наступила долгожданная для каждого интеллигента пора настоящих возможностей для самых безграничных ожиданий; во всеобщем подъеме, размахе, перед зачаровывающими картинами будущего, — Путинцев хотел внести свой вклад и хотел, чтобы его Яконур занял в картинах будущего достойное место… Ну как, ну как же могло это перейти потом в забвение простых истин… простых истин, что жизнь на Земле — случайное чудо, что человек — не властелин природы… Опять — до чего знакомо все, до чего банально! А вот когда сама…
Ладно. Хватит…
Вгляделась еще.
На экспедиционном судне Такой же точно портрет…
Какие были золотые дни! — тогда, вечером, стояла она в кубрике… протерла стекло краем шали… думала ночью о Герасиме… мечтала… мечтала!.. Как давно это было.
Дело и Счастье, Счастье и Дело…
Савчук предупреждал.
У Бориса, значит, позиция оказалась благороднее, чем у нее!
Хватит, хватит…
Рука онемела.
Положила фотографию на стол.
Убрать или оставить? И — как же теперь ей, как?..
Не проходит рука… Уж эта мне левая, беда с ней… Растирала, мяла плечо. Нет, никак… Вот и бок уже занемел… Опять!..
Потянулась к портфелю. Таблетки, таблеточки вы мои…
* * *
Герасим притормозил и свернул на узкую бетонную дорогу. Не прибавляя скорости, двинулся через лес к больнице.
Медленно въехал на стоянку.
Так долго не решался зайти… Всегда помнил, всегда думал; всегда был в курсе — целую систему связи наладил, через врачей, санитарок, нянечек: состав крови, кардиограмма, что говорит, как выглядит… Заходить не решался. Может, знает все или что-то; а если и не знает?..
«Вам нужно побывать у него», — сказал Яков Фомич. Как разрешение Герасим получил… «Модель не забудьте», — добавил Яков Фомич, как подсказал.
В первый раз, в первый день встретился Герасим с Элэл при обстоятельствах непростых…
Первый день! Герасиму хватило недели — после того, как он заслужил наименование пустого кувшина, провалившись при собеседовании, — на учебник, который Валера ему вручил, и потом еще на две-три книги; но справиться с собой, чтобы снова приехать в институт, он смог не скоро, месяц, наверное, прошел, когда он появился опять у отдела кадров. Очень в глубине души надеялся, что парень тот в командировке или просто повезет не встретить: воспоминание уязвляло Герасима. Впрочем, — приехал, этим уже все сказано… Вахтер отсутствовал; дверь отдела кадров оказалась запертой; Герасим, в надежде отыскать кого-нибудь, пошел по непривычно безлюдному коридору, миновал заветный барьер и отправился дальше, удивляясь запустению и тишине и — волнуясь. Попал к началу какой-то лестницы; постоял в нерешительности; начал подниматься. Прошел две или три площадки, так и не встретив никого; все та же тишина… Потом — громкие шаги; несколько человек быстро спускались ему навстречу; не глядя на Герасима, пробежали мимо, притиснув его на секунду к стене; он уловил только: белые халаты, запах лекарства, и еще — предвестница недоброго, спутница несчастья, угловатая округлость кислородной подушки. И — ни слова, лишь топот и частое дыхание… Остановился. Начал спускаться им вслед. На площадке открылся коридор; свернул в него… Ни души. И те — исчезли… Миновал несколько дверей. Все были одинаковыми. Раскрыл одну наугад…
В низком кресле у окна покойно сидел человек в ковбойке. Рядом на полу лежала книга. В широкое окно лился ровный голубоватый свет с неба, немного с розовым от облаков. «Входите, входите. Здравствуйте… Не нужно, догадываюсь. Закройте дверь, пожалуйста, чтобы нам не помешали». Ровный голубоватый свет в окно; ровный голос. «Почему вы решили перейти к нам?.. Где вы живете?.. Чем занимаетесь на работе?.. А в свободное время?..» Затем — вопрос из тех, что задавал Валера. «Хорошо, я вижу, мы с вами читаем одни книги…» Еще вопрос; Герасим начал отвечать — и вынужден был остановиться. Растерялся. «Да, противоречие… Здесь обычные методы ничего не дадут. Я подскажу вам… Вот… Нравится? Правда, этот человек должен был стать поэтом?..» Герасим согласился и приготовился уходить. «Не спешите. Нужные знания вы успеете приобрести. Возьмите, пожалуйста, лист бумаги. Попробуйте прикинуть, как могло бы пойти, например…» Следил за тем, что пишет Герасим, — не меняя положения своего в кресле; не поворачивал головы, поглядывал искоса; Герасим принял тогда это за его привычку. «А для чего здесь коэффициент?.. Еще не женаты?.. Характеристика пространственного распределения?..» Герасим отвечал. «Кто ваши родители?..» Этот вопрос Элэл! В первый раз он спросил об этом в первый день; Герасим не успел ответить. В этот момент распахнулась дверь и Герасим не успел ничего ответить; распахнулась дверь, и вошел Вдовин. «Вот ты где!» — воскликнул Вдовин, быстрыми шагами приблизился к креслу, остановился перед Элэл, сказал: «Ты!..» — вернулся к двери, махнул рукой в коридор; сразу начали входить люди; появились те, в белых халатах, — послышался запах лекарств, проплыла подушка, — и стали оттеснять всех; «Ты…» — повторил Вдовин. «А мы тут… Мы тут вдвоем с молодым человеком, он рассказывает интересные вещи, — сказал Элэл. — Так выразился Старик, знаешь, в один прекрасный час моей жизни». Голубоватый свет в окно, немного с розовым… Принесли носилки. «Помогайте», — бросил Вдовин Герасиму. «С началом, — успел еще сказать Герасиму Элэл, — научной деятельности…» — «Молчи, — крикнул Вдовин, — прошу тебя, молчи!»
Так все тогда произошло. Через два месяца Элэл вернулся к работе. Еще через две недели Герасим получил пропуск. «Это звоночек мне» — только и сказал Элэл. А потом стало казаться: раз минуло, то уж и не повторится…
…Герасим замер на пороге, увидев Элэл в трубках, в проводах.
«Входите, входите. Здравствуйте… Не нужно, догадываюсь. Ничего, это временное явление… я в норме…»
Герасим сел.
Од не думал, что это выглядит так… так определенно.
Надо будет недолго… и — не разволновать… осторожно… ни о чем серьезном.
Медленно свыкался.
Неожиданно Элэл заговорил о работах по Яконуру; Герасим отвечал односложно. Элэл вдруг спросил: почему Герасим не обратился к нему, — думал, не найдет поддержки? И когда Герасим начал вежливо уклоняться, — перебил и сказал, что напрасно… У Герасима не хватило духу задавать вопросы.
Элэл заговорил о модели. Герасим коротко изложил разговор с Яковом Фомичом; поколебавшись, достал из портфеля бумаги, показал. Еще боялся смотреть на Элэл… Взглянув невольно — увидел, как зажглись его глаза. Поддавшись радости, принялся, чтобы сделать ему приятное, связывать последние результаты с гипотезой Элэл, на которой была основана модель, — эту гипотезу Жакмен, за ним Старик, а потом Морисон назвали открывающей новый этап… И осекся. Обнаружил, что не для всех случаев гипотеза проходит… Ладони взмокли. Как быть? Испуганно поднял глаза от бумаг… Элэл улыбался. Попросил, чтоб без фокусов… Листы по одному сыпались у Герасима из рук. Элэл констатировал: опять, еще раз что-то боком — из шнапс-идеи! Сказал — модель вытанцовывается… Герасим поспешно наклонялся; собирал бумаги.
Элэл попросил его посидеть спокойно. Сказал — жалеет, что не в состоянии сейчас помочь… Помолчал. И снова: жалеет, что не в состоянии помочь… Герасим видел, как трудно ему говорить. Сколько сил на каждое из слов… Осторожно попробовал прервать. Элэл, будто отвечая, будто настаивая, повторил…
Потом — как между прочим: а все понимают, что одной очисткой проблему не решить? Улыбнулся Герасиму. Кивнул… И затем: а понимает Герасим, что модель — это новый технологический принцип? Подмигнул. Засмеялся беззвучно… Добавил: озадачил я вас, подумайте вечером спокойно; займитесь и тем, и другим, и следствием, и причиной; эффективная технология, которой не нужно так много яконурской воды, плюс добротная очистка; возможности комбината, кстати, новый принцип расширит, пусть делают хоть тыщу новых компонентов…
Герасим молчал. Действительно… Не приходило в голову, не связывалось! Элэл улыбался, глядя на Герасима.
Потом глаза вмиг потухли, веки опустились, мышцы вокруг рта начали медленно расправляться и застыли. Лежал неподвижно, молча. Спокойствие и достоинство на лице, терпеливое ожидание — когда наберутся силы.
Наверное, уйти… И так уж… В его состоянии!
Элэл, не открывая глаз, проговорил:
— Только не вздумайте сбежать…
Герасим сидел, боясь шелохнуться, чтобы не скрипнул под ним стул, не упали опять бумаги… Эта сиюминутная боязнь, враз и целиком захватившая его, была как рябь, единым мигом от порыва ветра покрывающая водную поверхность, — над бездонностью сострадания, просто жалости и глубинного, ледяного страха за Элэл.
Что мог он сделать? Чем помочь? Что в его человеческих силах?
Вот сидит он рядом… Совсем рядом… Протянуть руку — и коснется, плоть к плоти… Какой разной может быть плоть! Как измениться!.. Протянуть руку… Контакт… Почему ничего не произойдет? Почему то, что он чувствует, не может каким-нибудь образом материализоваться и — оказать живительное действие? Почему его энергия, жизнь, живущая в нем, не могут перелиться в человека, которому он сострадает? Ну, почему, почему?.. Какое было бы удовлетворение, какое счастье — высшее…
Он был беспомощен, как всякий человек, он мало что мог сделать, чтобы сохранить человека.
Как всякий человек, он не был бессилен совершенно; он мог сохранить и продолжить нечто предназначенное быть частью человека и не меньшими, чем тело и физическая жизнь, его воплощением и сущностью, — проявления его в мыслях и поступках…
Элэл открыл глаза. Проговорил: пусть это будет его вклад в работу… Он, значит, продолжал думать об этом.
Герасим кивал, произнести он ничего не мог и силился улыбнуться в ответ. Все-таки пора… Почему он не отпускает! Так устал… Видно, насколько все ему теперь тяжело…
Элэл спросил, как отнеслись к Герасиму на комбинате. Герасим овладел собой; начал говорить. Выслушав, Элэл сказал: не останавливайтесь, наткнувшись на препятствие. Повторил: вы взялись за настоящее, не останавливайтесь же, наткнувшись на препятствие. И добавил: даже если реальная жизнь не во всем соответствует вашим представлениям о ней… И держите, сказал, связь со Снегиревым… Передохнув, сказал еще: анализируйте и поступайте, и помните, что, если не получается, значит, надо помощнее анализ и поступки…
Умолк; приподнял руку, поднес ее к глазам; пристально рассматривал; потом так же осторожно перенес над собой обратно и уложил на простыню.
Герасим начал прощаться…
Элэл не отпустил. Вернулся к экспериментам по модели, предложил: что, если взять фотолиз?.. Ответил себе: лучше электрический разряд. Спросил, есть ли у Герасима относительно свободные люди, кто именно. Решили отдать эксперименты с разрядом Капитолине.
Еще о Яконуре… Герасим видел, как устал Элэл, давно пора было уходить. Элэл не отпускал. Старик ему сегодня рассказывал о молодой ученой даме, которая выступала у него в институте на семинаре с докладом об охране биосферы, а потом оказалась заступницей комбината. Герасим перебил Элэл… Что ж, ответил Элэл, у Герасима есть хороший повод встретиться со Стариком и разубедить его. Скоро, двадцатого, у Старика день рождения, очередной юбилей. То, что принес Герасим, еще не модель; но все же. Конечно, Старик был бы счастлив получить такой подарок от учеников ко дню рождения. Если, само собой, нет возражений у Герасима… Возражений! Счастливое ощущение слитности с этим делом и этими людьми…
Может, здесь и было то самое, из-за чего Элэл не отпускал его, к чему вел? Герасим стал прощаться. Элэл опять остановил его. Помолчав сказал: он слышал, что у Герасима были трудности… Заметил, что иногда в самом деле возможно сбить с толку… Объяснил: говорит это не потому, что его интересуют подробности. Герасим замялся…
Вошла нянечка, старушка с совсем светлыми голубыми глазами; несла перед собой целый поднос мензурок, стаканчиков, таблеток. Элэл сделал Герасиму знак — одними глазами, попросил выйти. Не хотел, чтоб видели его за этим занятием.
Герасим ходил по коридору. Вот снова — пустой коридор, и тишина, и одинаковые двери… Будто опять — тот день, когда он открыл дверь наугад…
Нянечка позвала его. Шепнула: «Только недолго».
Глаза Элэл были полузакрыты.
«Присядьте, Герасим… Скоро отпущу вас. Теперь уж скоро… хочу только еще немного вам сказать. В нашем деле много бывает издержек… от наших же достоинств… притом искренне. Для меня важно: вы хотите сделать, что в ваших силах… как специалист… как гражданин… Желаю вам всего, что так необходимо к главному. Все впереди, Герасим… я о трудностях и ошибках… проблемы по-настоящему сложные… сами увидите. Не сдавайтесь обстоятельствам… помните, ничего нет относительного. Прошу вас, всегда исходите из главных понятий… о добре, зле, обо всем…»
Умолк.
Герасим поднялся и стоял, взявшись за высокую спинку стула обеими руками.
«И вот что… Пусть вам помогает, что вы не первый… не первый решили сделать, что в ваших силах. Такова традиция, жить для других… Личная ответственность, цели… не одни слова. Сколько людей безответственно относятся к своему природному дару… и к своему положению в обществе… растрачивают. Счастлив, кто стал гражданином… Отец говорил: заболел высоким недугом… виной и долгом перед народом. Запомните, это традиция… не служба, а служение…»
Герасим стоял, опустив голову, глядя на воспаленные, в складках усталой бугристой кожи веки Элэл; ждал, когда он откроет глаза; готовился встретить его взгляд.
Белый лоб Элэл…
Испарина…
«Сядьте, Герасим, прошу вас… Еще немного… последнее. Но это важно… тоже важно для меня. Так нам и не удалось познакомиться поближе… тогда, помните, нас прервали… не дали вам рассказать».
Предчувствовал ли Герасим, что за этим последует?
Тогда, в первый день, среди многих других вопросов — этот он принял как вежливый интерес…
Элэл открыл глаза.
«Расскажите, пожалуйста, о себе… откуда вы?..»
* * *
Вот и за последним дверь закрылась. Все. Кудрявцев вздохнул. Он остался один. Конец! Обошлось.
Да и что могли они поставить ему в вину? Еще когда Савчук посулил приглашение на секцию, — Кудрявцев знал это. Что они могли ему возразить, что сказать?
Савчук надеялся на избиение! Совсем уже потерял чувство реальности… В конце концов, обсуждению придали обычный гладкий академический ход. Единственное, что смогли они, — записали, что для получения окончательных выводов требуется совершенствование методик; банальная, безобидная формулировка. К тому же из нее вытекало само собой следствие, которого они, разумеется, не сумели избежать. И — рекомендовали продолжить исследования. Еще одна академическая формулировка. А что они еще могли? И что, собственно, ему еще надо, что еще ему надо от них, кроме рекомендации продолжать исследования?..
Вот он стоит, Кудрявцев, один, перед обращенными к нему пустыми стульями, стоит перед ними, хотя они уже пусты и это лишь только стулья, все ушли, уже и за последним закрылась дверь, и он остался один, и вот конец, все обошлось.
Руки его в воздухе; потом берут со стола и мнут бумаги — текст его доклада. Затем он бросает доклад и начинает торопливо снимать с доски таблицы и диаграммы.
Он спешит всегда; в молодости Кудрявцевым руководил страх перед тем, как далеко еще до вершины, позже его сменил страх перед тем, как мало осталось времени. Торопясь вверх по лестнице, Кудрявцев был сосредоточен на единственном — на хроническом несоответствии замыслов и достигнутого. Проявлялось это в отношении и к коллегам, и к работе: коллеги раздражали Кудрявцева, примиряло его с ними только ожидание, что придет его час и все будут посрамлены; а темы исследований та же причина вынуждала его выбирать не такие, что могли его интересовать, а те, где успех казался более значительным для него, верным и достаточно близким.
Он взялся за то, за что никто не брался. Нужен был человек, который поставил бы собственные исследования комбината по стокам; Шатохин искал, все отказывались; Кудрявцев дал согласие. Чтобы испытать Кудрявцева, Шатохин самостоятельно придумал тест — показал ему предварительно нормы на стоки. Кудрявцев ответил: если будете придерживаться — ничего страшного не произойдет…
Итак, он дал согласие. Яконур был для него объектом исследования, который Кудрявцев понимал как подсистему, содержащую в себе множество взаимосвязанных элементов, в том числе и озеро. Проблема Яконура была системой отношений, в которой и люди (живущие на Яконуре и те, что живут далеко от него и, однако, включены в происходящее вокруг озера) также были всего лишь элементами; он мог указать место каждого в этой системе, вес, роль и прочие соответствующие ему характеристики. И себя применительно ко всему этому — к Яконуру и людям вокруг него — тоже квалифицировал он как элемент среди элементов, включенный в сложно функционирующую систему, с характеристикой, определяющей его собственное место в мире как место в данной системе.
Природа была для него предметом его работы; сама по себе природа его не волновала, он так и не обрел способности любить ее, — и как исследователь он мог познать ее тело, но не душу.
Знание и привычка, что есть такой подход, используемый наукой, при котором нечто может быть представлено вполне адекватно в виде системы элементов, а затем рассмотрено как система элементов, — пришли к нему из его профессии. Уверенность в том, что возможен такой подход, называемый научным, когда люди и озера, леса и степи, небо и горы, все на свете с полным правом и полным соответствием позволено рассматривать как систему элементов и, следовательно, обращаться с ними как с элементами некоей системы, — он обрел в продолжение профессионального мышления…
Вот он сворачивает в трубку листы ватмана с таблицами и диаграммами, результатами своего исследования. Туже. Еще туже. Видно, как появляется излом на внешнем листе.
То, что комбинат поставил собственные исследования, не было предпринято Шатохиным специально против Савчука; комбинату указали: сами мусорите — сами и беспокойтесь, изучайте за свои деньги. То, что результаты Кудрявцева оказались в пользу комбината и соответствовали точке зрения Свирского, не было преднамеренной подтасовкой; тут сложились свойства существующих методик, готовность к такому восприятию, привычные мерки вещей и разные сопутствующие обстоятельства. Тем не менее итог — получившиеся совпадения, нечаянные или в чем-то кем-то предусмотренные…
Кудрявцев мог быть удовлетворен и дать себе передышку; он верно выбрал направление, его восхождение шло успешно, замыслы и достигнутое наконец ощутимо сближались. Приняв подход к миру как системе элементов уже не в качестве одного из исследовательских методов, а как основу взгляда на жизнь, он руководствовался им постоянно, получая от этой подмены помощь, удобство, силу, преимущество перед другими, уверенность, ощущение правоты; освобождение от многих способных мешать ему сложностей и ограничений в общении с внешним миром и многих трудностей внутри себя, в том числе — автоматическое отключение дара чувствовать вину, личную ответственность и запреты. Институт сам плыл к нему в руки; Кудрявцев знал, — на этом своем коне он имел возможность запросто въехать в директорский кабинет. Поворот, который ему вместе со Свирским удалось придать на совещании докладу Ольги, не представлял для Кудрявцева ни тактического изобретения, ни повода для воспоминаний. Объективные критерии? Это заблуждение он давно подарил тем, кто еще продолжает наивно верить во всесилие науки установить истину. Его объективные данные оказались нужны, объективные данные других должны потесниться…
Все более, все более туго закручивает он листы.
Затем внезапно бросает на стол.
Обсуждению придали обычный гладкий академический ход; все были лояльны и бесстрастны; но Кудрявцев знал, кто больше не поздоровается… И еще то минутное нарушение плавного хода, — едва живой, с палочкой, он, оказывается, существует еще не только на портретах, — который спросил, сколько за это платят! И молодой, в джинсах и свитере, пижон, нынешнее светило, который ответил: кто платит, тот и заказывает музыку!..
Листы разворачиваются, распадаются, валятся со стола.
Да если бы одно это… Собрались, потешили себя и разбежались; что они ему! Если бы только это…
Он чувствовал, что происходит, и предвидел уже, что произойдет дальше… Его жизненные удачи были от противостояния комбината и института, он был нужен потому, что существовала эта конфронтация, значит, — пока она существовала; теперь же, когда началась разрядка… они все вместе называют ее конструктивным подходом… теперь он становился не нужен! Даже Шатохин отмахнулся от него, когда Кудрявцев хотел увидеться с ним перед отъездом. Шатохин!.. А наладится мир, комбинат и институт начнут сотрудничать, — тогда он не только не потребуется никому, наоборот, окажется помехой и тем, и другим; по меньшей мере будет напоминанием о прошлом и уже потому нежелателен… все, что он сделал, обернется против него!
Любыми способами подогревать оставшиеся неприязни… одно — до чего они там договорились, другое — годами ухудшавшиеся личные отношения… использовать каждый шанс… всякое недоразумение… сколько удастся. Выиграть время. Между тем попытаться что-то предпринять… объяснить… подать себя иначе…
В конце концов, он вообще не хотел ввязываться, его дело было исследовать и сказать: вот этот компонент в стоках не страшен, этот — вреден; он не собирался выпадать из своей роли исследователя, его дело было — изучить, а там уж что дальше — всем известно, какие на Яконур крупные силы завязаны… Он только поставил работу, притом использовал новейшие методы, учел отечественный и зарубежный опыт, набрал обширную эмпирику; не его вина, а общая беда, что имеющиеся методики несовершенны, он готов совершенствовать их и дальше… Да он зятя собственного, Виктора-то, члена семьи, мужа своей дочери, — отдал Савчуку для его, Савчука, работы!
* * *
Толчок, импульс! — от человека, обладающего потенциалом такого вида энергии и способного отдать свой потенциал другому… Передать — из рук в руки.
Таково было передававшееся Герасиму.
То была особая энергия, она не иссякала даже при самом невероятном дефиците энергии вообще, когда природа отказывалась, говорила «нет» и течение жизни продолжалось только уже со дна, с трудом и искусственно собираемыми днями; и все, что необходимо для обладания ею, каждый ее обладатель носил внутри себя. То была особая энергия и потому, что можно оказывалось ею делиться с другим, отдать другому, передать из рук в руки, перелить в иное тело; она, таким образом, не подчинена, в обычном смысле и порядке, была законам природы, которые должны вынуждать человека ощущать себя беспомощным, предлагая ему осознать, сколь мало он в состоянии сделать для другого, чьи чувства, чьи мысли он разделяет, — и тем, как положено законам природы, ставить человека на место, в мироздании; можно оказывалось, если обладаешь ею, помочь, кому сострадаешь, сочувствуешь, сопереживаешь, — отдавая себя. То была особая энергия и потому, что, делясь этой энергией, дающий не оскудевал ею; еще и так нарушались обыденно понимаемые правила естества, — не соблюдался закон сохранения; передавая и в то же время сберегая, каждый, следовательно, тем самым умножал ее в мире, а значит, и в себе.
Здесь была очевидная победа людей над природой; и такая, в которой заложено исключительно только добро.
Победа в обращении с энергией? — в отличие от тепловой, например, полностью подчиненной всем общим законам, от энергии ядра, не разбирающей добра и зла, — частная победа в обращении с энергией?
Иной, совершенно новый род энергии: порождение человека; его собственное творенье, его вклад в мироздание; энергия, реализуемая природой только посредством человека; отличная от прочих, рождаемых ею непосредственно, и, значит, вольная обитать на свете по особенным законам; накапливаемая в несуществующей в действительности душе и действенно существующая объективно — проявляющая себя в мыслях и поступках. Энергия, воспарившая над телом и физической жизнью; с муками отделившаяся от них и оставшаяся их частью; не меньшее, чем они, воплощение человека и его сущности. В человеческом выражении — только людям свойственная, принадлежащая и подвластная; созданная ими для себя; и в то же время — продолжающая всеобщую эволюцию. Основа человеческого бытия человека, только благодаря ей могло — и без нее не могло — оформиться и оберечься человечество и человеческое. Новая сила в мире, иногда ничтожно слабая перед другими, иногда самая великая.
В этом, в создании новой энергии, новой силы в мире, такой, ничего подобного по сложности и совершенству которой до появления человека не существовало, — и была настоящая победа, одержанная людьми… Над природой? Да, над собой. Благодаря себе… Заложено в ней, в этой победе, и вправду, исключительно только добро.
Такого свойства было то, что передавалось и Герасиму…
И потому начавшееся движение в его душе обретало все более определенное направление, уводя постепенно Герасима от колебаний и растерянности, которые возбудила в нем потеря прежних своих понимания себя и взгляда на мир… Пространство для колебаний с каждым импульсом сокращалось; Герасима все сильнее обязывали, притом — властным и неотвратимым образом; обязывали перед той частью себя, которой он не мог пренебречь; при этом обязывали таким образом, что ограничения выбора ощущались как необходимые и долгожданные опоры, и делали это люди, от которых счастьем было зависеть… И накапливался, накапливался потенциал обретенной, полученной от других и суммируемой энергии, и достигал тех пределов, когда можно решиться на отчаянное усилие, необходимое, чтобы совладать с самим собой… Здесь было множество долговременных влияний, все, что светило на него в течение всей его жизни; здесь были события этого дня, казалось, одномоментные, случайно приведшие одно за другим в движение и сложившиеся последовательно в логическую определенность.
Он ощущал, как приближается чувство облегчения, освобождения… Будто клапан открылся в нем для добра.
Все складывалось… К чему-то шло… Приближалось…
И наконец — этот вопрос Элэл!
Когда-то, в первый день, среди других вопросов, этот он принял как вежливый интерес…
Бумаг Элэл, конечно, не читал, в документы не заглядывал.
«Откуда вы?.. Кто ваши родители?..»
Молчание. Недоуменный взгляд Элэл.
«Откуда вы?..»
— Не знаю.
«Кто ваши родители?..»
— Не знаю.
Герасим был ниоткуда, был человек без родословной…
Как существо, выращенное в колбе, взлелеянное в пробирке, в питательном растворе, из ничего, искусственным, ненатуральным, не свойственным естеству образом!
Он не мог знать, каким местам и каким людям он наследовал, не мог знать, кто он и откуда…
Был никто и ниоткуда.
Не его вина… Скупые сведения о начальных обстоятельствах его биографии содержали примерную дату — год, месяц и два числа, между которыми стояло тире, — когда эшелон, продвигавшийся на восток, был настигнут самолетами; и примерное указание местности — название железнодорожной станции, не то пройденной уже эшелоном, не то еще предстоявшей.
Жизнь его оказалась лишенной предтечи, не имеющей истоков, ей, получалось, не предшествовали многие поколения, никто никогда не шел впереди Герасима. Биография его не начиналась с начала, не развивалась последовательно, вырастая из первых стадий в дальнейшие. Был разрыв.
Он образовался где-то в степи; бесконечной была степь, непрерывно тянулась железная дорога, бесконечно долгим был и непрерывный гул моторов, бесконечно продолжался обстрел; когда в небе наконец стихло, бесконечной осталась степь, непрерывной — железная дорога… Прервалась родословная. Кончилась непрерывность биографии. Произошел противоестественный разрыв, по одну сторону которого оказалась недоступность, по другую — известная ему часть его биографии, начинавшаяся с этих примерных сведений, с неясных воспоминаний и с последовавшего позднее рассказа о погибшей там, в степи, никому не знакомой женщине, которая, как говорили, была, возможно, его матерью… Никто не мог вспомнить даже, откуда состав… У Герасима не было предыстории.
Поиски ничего не дали, он не нашел родных.
Сначала это было остро, в этом были тоска, неудовлетворенность, неясный зов… Накопились, конечно, домыслы, фантазии, к каким-то из них, еще детдомовским, сложилась даже привычка… Ловя себя на повторении непроизвольного жеста, разглядывая, когда брился, в зеркале, — случалось, и теперь гадал…
Было и другое. Решения, связанные с Натальей, осложнялись тем, что он знал, что такое детство без отца… Мечтая о собственных детях, хотел, чтоб они были счастливыми…
Имя ему дала старенькая учительница литературы, эвакуированная на Урал тульская почитательница Тургенева; имя сначала непривычное, потом ставшее своим, потом оно на время отделилось от него, ушло в книгу, но позднее вернулось и срослось с ним окончательно; кем он был раньше, — Герасим так и не узнал.
С годами боль, прежде не дававшая заснуть, притупилась. Он освоился уже с тем, что у него нет родословной, хотя бы и самой короткой, нет родных мест, как нет нигде в мире и близких, родных ему людей. Он привык уже существовать так, как привелось ему существовать.
Но сознавал неестественность своего состояния… Сознавал сложно. Он был человек, у которого нет части своего существа, какой, он видит, обладают все другие. Но, поскольку у него не было ее, собственно, никогда, он мог только воображать, как бы он чувствовал себя с нею… с такой… или такой…
Случались и рецидивы старой боли. Справляться приходилось самому, — этим не считал нужным делиться, и не было рядом кого-то, кто мог бы в полной мере понять его, да и детдомовская привычка оставалась молчать о своем…
Так прожил он более тридцати лет.
Элэл был деликатен, он только как-то едва уловимым образом дал понять…
Они были необходимы друг другу. Это было им ясно: каждый не мог без другого. Так получилось, так совпало, произошло одновременно в двух судьбах, что дальше невозможно было порознь.
Герасим пробыл у Элэл, пока не выпроводили.
Говорили. Просто молчали.
Тем, что делалось в эти часы с ними, Герасим обретал наконец естественность, преодолевал недоступность, перекрывал разрыв; получал предтечу, истоки, предысторию; теперь он мог продолжать путь, где перед ним шли другие поколения. На тридцать пятом году жизни он обретал родословную и место рождения. Теперь он наследовал определенной местности и определенным людям; переставал быть никем и ниоткуда и достигал, следовательно, необходимого согласия в своих отношениях с миром.
И здесь, да, оставалась условность; он сознавал ее; как и в детских еще его фантазиях… Нет, теперь было другое. Не вымысел; не версии. Эю была и не случайность или, иначе, предуготованность, какая присуща всякому рождению. Самостоятельно вживляя собственную жизнь в связь с реальными событиями в судьбах других людей, он делал сознательный выбор своего происхождения.
Но как все сошлось! Это и не выбор был, а найденное наконец предназначение… Все сошлось. Совпало.
Ведь он понял тогда весной на Яконуре: он отыскал свое! И знал это сразу, с уверенностью; понял это не по внешним признакам, а изнутри, по всему, что сделалось в нем… Герасим был как предопределенная часть целого.
Яконур повел в его жизни, вслед за жизнью Элэл, ту роль, которая была предназначена, предречена… Яконур, приняв его, не оставлял его, помнил о нем, дал новый смысл его жизни и его работе… Яконур дал ему родословную, предложил себя родиной и показал путь его…
«Болит? — спросил Элэл о руке. — Не сердитесь… Это он с вами поздоровался».
Герасим брал от Яконура и готовился дать ему, сколько был в силах, отблагодарить его… Теперь и он мог сказать: «Я родился на Яконуре»…
А как шел к этому! Сколько случайностей, превратностей… Как получилось, что открыл тогда именно ту дверь? Открывал именно те двери?
Еще давно, в первую остановку, Яконур — неясно и помалу — начал связываться в его сознании с Элэл…
Нужно было время, чтобы обстоятельства сложили все эти случайности, превратности, все его шаги, отступления, взлеты, возвраты, что там еще, — в закономерность, о которой он не мог догадываться… и которая не могла — или могла? — не сбыться.
Герасим чувствовал и вину… Тот мужчина и та женщина, которым он обязан своим рождением, мужчины и женщины, предшествовавшие им, — поняли бы они его, простили бы?.. Перегоны до станции и после нее он еще мальчишкой прошел пешком, пытаясь разыскать след погибшей в степи, никому не знакомой, которая, как говорили, была, возможно, его матерью… Не его вина… Поняли бы, простили? Еще и то могли они принять во внимание, что это — победа над «юнкерсами», в конце концов, на его стороне оказалась победа!
Сколько обретений… Сколько обязательств. Человек с такой предысторией мог поступать только единственным образом.
А ведь и обидно, обидно! Сразу бы должен быть таким, чтоб иного для себя не представлял… Мог бы. Если б сразу был таким, как сегодня, — если бы сразу имел все, что сегодня обрел… Почему, почему? К своим тридцати пяти годам он, в итоге, пришел со столь многим — но с тем лишь, что у Элэл было с рождения. Старт, получается, только в тридцать пять…
Вслед за ощущением обиды — зависть. Обошелся бы без внутренней ломки, без переходных стадий, душа его была бы душой сразу… Худо, что не каждый рождается Элэл.
Ну что ж. Кто за него пройдет его собственный путь?
Медленно, постепенно стал выводить себя на следующий виток своей спирали. Нужно было идти дальше.
Как все повторилось! На Яконуре он нашел любовь, он нашел там любовь к Яконуру и к Ольге.
Поворот, выезд на шоссе. Как дуга спирали. Быстрые, автоматические движения. Не раздумывая…
И помчался к Яконуру.
* * *
Маша-Машенька отворила дверь. Ключ оставила в замке, как обычно.
Гудят ноги… С утра — по лесу, вокруг больницы. По тропкам, по траве…
Захлопнула дверь. Встала у окна, закурила.
Кончилось лето, Маша-Машенька, осень подошла… Когда это все успевает. Для нее время остановилось зимой…
Скорей бы кто-нибудь позвонил!
Спортивный был, хорошо ходил на лыжах; хотя ноги навыворот… После второго приступа стал осторожен; брал таблетки с собой; медленно начал ходить. Пропускал ее вперед. Но не отставал! Она, правда, старалась не спешить… Не отставал, шел за ней, она слышала его за спиной — дыхание, лыжи по свежему следу, палки по сугробам… Иногда скажет ей: «Пробегись, согрейся!» И она убегала по просеке до самого поворота на перевал; быстро возвращалась, и шли дальше… Однажды вернулась — нет Элэл. Бросилась по боковым просекам, по ложбинам, по оврагам. Слезы ручьями; мало ли что могло случиться! Вдруг от тракта навстречу — Яков Фомич. Сказать ничего не могла, ни слова, слезы только, ревела, руками спросила: видели? «Да, — сказал, — сразу за поворотом, здесь рядом». Слезы вытерла. Нашла… Вечером потом сидели у него, он — в любимом отцовском кресле, у камина, ноги вытянул, блаженствовал, грелся, смотрел в огонь; вспоминал о ней — оборачивался…
Поискала пепельницу.
Ему надо было гулять по лесу на лыжах да читать хорошие книги, и ведь он это любил… Она бы его вкусно кормила, бегала бы на базар… Вечером укладывала бы его в свежую постель, простыни и наволочки она бы сушила в лесу, чтоб спалось ему сладко… Все бы сделала, все бы смогла, лишь бы он ни о чем не заботился, гулял бы и читал свои книги… Она бы не навязывалась ему, была бы только при нем… Пусть бы он был сам по себе, один или с друзьями, она бы ему не надоедала, пряталась бы и ждала, когда он сам ее позовет… Только бы поднялся!..
Стояла посреди комнаты: в одной руке сигарета, в другой — пепельница.
Только б он поднялся… Пусть бы все это случилось с ней! Держалась бы и молчала. Спокойна была бы, зная, что это она — за него. Спокойно ждала бы. Потом бы выздоровела… и к нему!..
Присела на подоконник.
Все бы на себя взяла, все бы сделала, чего ни захотел… Служила бы ему… Счастлива бы была… Дочерью бы ему стала… Захотел бы — стала бы Тамарой… Что бы ни пожелал… И счастлива была бы…
Кофе сварить?.. Нет. Нет, нет. Ничего не надо. Ничего.
Видела ведь, видела, что с ним делается! Даже походка у него изменилась… А лицо… Война оставляет шрамы, а жизнь? Эти отметины — на руках… у висков… и выражение глаз! Попадает в лицо, в голову. Прямо в сердце… Только бы он встал!..
Погасила сигарету.
Что с ним сегодня? «Ты для меня…» — сказал он, как тогда. Это ее напугало. Снова. Что я тебе, сказала она опять, тебе нужен друг… помочь… а что я? Он покачал головой и сказал, как тогда: «Я всю жизнь шел тропой к тебе». Она молчала. «Но почему только теперь пришел?» — сказал он. Взял ее за руку. «Понимаешь… Мы будем жить, как написано, это для нас написано, так мы и будем жить: хорошо-хорошо, долго-долго и умрем в один день», — сказал он… Как тогда.
* * *
Не мог Герасим найти Ольгу.
…Был у нее дома.
Дверь квартиры оказалась распахнутой, прихожая заставлена экспедиционным имуществом — ящиками, тюками, рюкзаками, еще влажными; одни огибая, через другие перешагивая, Герасим не сразу проложил себе дорогу к кухне, откуда слышались голоса, скворчало и доносился дух раскаленного масла.
Кемирчек и Виктор; брезентовые куртки — под столом, на столе — тарелка яиц, тарелка с яичной скорлупой, разломанная булка, нераспечатанная пока бутылка водки и сковорода; за спинами у ребят, только руку, это он хорошо знал, протянуть, — плита и на ней вторая сковорода; не вставая, ребята управлялись с обеими.
Несколько слов с Виктором: где были, что взяли. Короткий разговор с Кемирчеком; модель Яконура почти отлажена.
Поковырял вилкой…
Быстро ушел.
…Был у Савчука.
Открыл дверь — и увидел, что у него Ревякин, Кирилл Яснов и еще кто-то, ровесник. Не хотел заходить, но Кирилл настоял.
— А то, — улыбнулся, — мы тут друг на друга смотреть уже не можем…
Герасим присел у стола.
— Вы не знакомы? — спросил Ревякин.
Вот, значит, ты какой!:
Первый раз — лицом к лицу с Борисом.
Рукопожатие. Привелось, в конце концов! Обменялись изучающими взглядами…
Ревякин выручил вопросом о радиационной очистке.
Кирилл — искреннее неведение — предложил подключить Ольгу; Герасим, голосом по возможности натуральным, сказал, что согласен.
— Вы сами с ней потолкуйте, — сказал Савчук.
Еще вопросы; Герасим отвечал. Пока говорил — невольно — взгляд на Бориса, потом опять. Подумал: как видно, что он устал…
Затем рассказал о модели; пояснил суть и то, каким может быть применение: новый технологический принцип.
Кирилл пообещал, на прощанье, что поддержит; Борис сказал: надо передать Столбову…
Ольги не было.
…Спустился просекой в падь. Был у Ивана Егорыча.
— Воители вы мои, — вздохнула тетя Аня.
Пили чай с медом, говорили о Феде; говорили об Ольге; нет, не заходила сегодня.
Потом — разговор с Иваном Егорычем… На порожке, перед вечерним Яконуром… В первых отсветах возгорающейся зари…
Доверие. Открытость. Обретение.
Все больше вбирал в себя Яконур.
Это все продолжалось: все больше вбирал он в себя, все большее означало его имя.
* * *
Ольга пошла к Яконуру.
Баба Варя, глянув на нее, сказала: «Пойди посмотри на воду».
С весны не была Ольга у валуна… Скоро уж опять станет замерзать зеркальце.
Надела то платье, голубое с матросским воротником, что было на ней тогда, и пошла, как тогда, на берег.
Разве что-то осталось таким, как тогда? Только камень… Даже Яконур иной. И вода в зеркальце сменилась. Да если и успеть к нему до сумерек — зачем ей зеркало, что может оно ей сказать?..
Спускалась просекой.
В тайге, как ночами, можно думать о своем… Никто не увидит.
Она не хотела жаловаться, просить или упрекать, никогда этого не делала, не ее это было прежде; но сейчас слова Шли сами, помимо ее воли, она не могла сдержать их.
Ей казалось: в тот день, когда начала она помогать Яконуру, он дал ей счастье. А это он оставил ее, в самое то время, когда ждала радости, — пришли беды!
Она отдавала себя Яконуру, это был ее долг, она делала столько, сколько без нее бы не сделали за год, все делала, чтобы показать, что творит комбинат с озером; экспедиция, потом — дни в лаборатории, вечерами досчитывала и писала дома, ночью включала лампу и опять бралась за карандаш…
Она включилась в круг людей, дравшихся за Яконур, стала сотрудничать с Савчуком, поверила ему, поверила в него, это был союз, полное было единство, она опиралась на это, как на важную часть своего существа, своей жизни…
Она встретила на берегу Яконура своего мужчину, которого так долго ждала, такого ей желанного, решила: это он, он, наконец, ему она сможет отдать себя всю, до самого донышка, теперь есть кому; в том, что встретила она его здесь, и в том, что он захотел принадлежать ее родине, — все, казалось ей, соединилось и завершилось счастливо, прекрасно; уверена была: это Яконур свел их…
И в самое то время, когда она ждала от Яконура добра, — пришлось принимать зло.
И когда она думала, что Яконур одаривает ее, — он уже начинал отнимать…
Остались Ольге молчаливое сочувствие Тони и сдержанные соболезнования Косцовой, ненужные ей попытки Савчука охранить ее, сознание бесполезности сделанной работы, круги от доклада, расходящиеся все шире и захватывающие все новых людей, недоразумения с единоверцами, изъявления удовлетворенности от тех, кто использовал теперь ее результаты против Яконура, открытые действия тех, Кому выпал удобный повод улучшить свое положение; цепная реакция неприятностей, неприятностей, неприятностей, с которыми она ничего не могла поделать, не в силах была справиться…
Остались еще и разочарования, новое для нее знание — что отношения не могут быть безусловными, независимыми от чил внешних, что деловой союз — не единодушие; досада и пустота от безнадежности достичь понимания даже ближайших коллег; ощущение, что недостает опоры, что отъята часть ее существа, что зияет провал там, где был союзник в главной ее работе, единомышленник…
Остались одиночество, злой рок в ее бабьей судьбе, невозможность, снова — невозможность стать тем, для чего она рождена, сделать то, что ей надлежит, — быть женщиной, не деловой женщиной, а женщиной, осуществить, что в ней заложено и кричит в ней, не давая о себе забыть; и тоска по тому, кого она любила, а еще больше — обида, что получилось так, как получилось, боль оттого, что не складывалась у нее бабья жизнь, не шло к ней счастье, сколько она его ни звала, не приживлялось к ней оно, а отторгалось неминуемо, словно чуждое ей; главного никак у нее не было, она жила без главного…
Не мало ли ей осталось?
Не много ли?
Ольга извелась.
Что же это за день был, когда все началось?
Все стало в тягость…
Бросит все! Не для нее все это. Уйдет к бабе Варе, сядет у печки… Будет у нее жить, помогать по хозяйству…
— Яконур! — позвала. — Яконур!
Но разве услышит?
Вот хочет она говорить с ним; но не ответит ей ни одна волна…
Нет, не могла Ольга сдержать себя, не могла остановить слова.
Что случилось? Вот женщина — молодая, не урод, не дура… Что случилось в мире? Она хотела только — отдать себя, у нее было желание только — отдать себя всю, до конца, без остатка, мечтала только — подарить себя… И что же? Вот душа ее кричит: приди! — и никто не слышит… душа кричит: возьми! — и она одна… И любимому мужчине она не нужна, и родное озеро от нее отказалось.
— Яконур!.. Яконур!..
Нет ответа.
Оставил, оставил! Бросил ее, позабыл о ней…
Ну скажи мне, Яконур, скажи: почему?.. в чем я провинилась перед тобой?.. в чем можешь ты упрекнуть меня?.. что тебе я сделала?..
Разве я была неверна тебе? Разве не принадлежала тебе? Разве не старалась служить тебе, как могла, не делала для тебя все, что могла?
Посмотри, — вот стою я на твоем берегу… этого ты хотел, увидеть мои слезы?.. Смотри. Я не закрываю от тебя лица, и ты не отводи взгляд. Этого хотел ты? Смотри… Потом и вовсе глядеть не будешь, такая я стану…
Яконур, послушай меня, Яконур!
Может, ты не оставил меня? Может, только проверяешь меня, испытываешь?.. Яконур?.. Но я ведь яконурская. И не откажусь от тебя. Что бы ни случилось. Что бы ты со мной ни сделал…
Хорошо, сделай со мной что хочешь, только вернись, будь со мной!
Ну как ты так можешь, ты Яконур, большой и щедрый, самый красивый, самый сильный, владыка вод и лесов, облаков и неба, государь на двадцатом миллионе лет, у которого впереди еще целая вечность! Что я буду одна, без тебя? Как буду? Хорошо ли, что ты недобр ко мне? Знаешь ведь, что мне некуда от тебя пойти… Нет, ты не мог этого сделать, Яконур, ты не сделал этого, скажи, что не сделал и не сделаешь никогда! Правда, Яконур, правда?..
Вернись ко мне, Яконур, вернись, я погибну без тебя!..
Стояла перед водою, не вытирая лица. Пусть видит…
Слова ее и слезы кончились.
* * *
От пади Герасим поднялся на яр, к тропе; пошел тайгой.
Возле скал остановился.
Яконур… Вот он, сверху, весь виден, — голубая капля, как оброненная с неба в леса, упавшая в хвою да так и оставшаяся в ней.
«Умница моя не огорчайся если что-то не нравится следовательно будет иначе сходи к Яконуру…»
Он пришел.
Стоял перед ним, перед его лицом, его голубыми глазами…
В небе, среди облаков, и в воде, вокруг Кедрового мыса и дальше, — всюду кружили, терялись и снова возникали течения.
Герасим стоял перед Яконуром, смотрел в него; наблюдал за течениями; прислушивался к тому, что происходило в нем самом…
Поднял голову. Далеко на другой стороне виднелся шлейф дыма. Будто паровоз бежит.
Никуда он не бежит. Девяносто восемь элементов…
Что мог он сделать? Чем помочь? Что в его человеческих силах?
Вот стоит он рядом… Совсем рядом…
Вода, стихия, из которой он вышел!
Почему то, что он чувствует, не может каким-нибудь образом материализоваться — и оказать живительное действие? Ну почему, почему?..
Он был беспомощен, как всякий человек, он мало что мог сделать.
Как всякий человек, он не был бессилен совершенно; существовали проявления его в мыслях и поступках, движимые энергией, которой становилось все больше с каждым днем, — с того дня, как он когда-то вышел из воды… новая сила в мире, иногда ничтожно слабая перед другими, иногда — самая великая.
Закат распространялся по горизонту.
Капля…
На глазах у Герасима происходило превращение. Яконур из голубого делался алым.
Капля была алой!
Солнце оплавлялось, текло по вершинам гор.
Капля темнела, загустевала; становилась темно-багровой.
Яконур говорил с ним…
Солнце, единственный свидетель, уходило за горы.
Превращение продолжалось.
Яконур делался теперь светлее, цвет исчезал из воды, покидал ее, как опускался ко дну, собираясь там и оставляя воду белой, пустой, ничем не окрашенной.
И все складывалось, складывалось вместе…
Солнце село. Из ущелий распространялись сумерки. Пропитывали воздух, укрывали озеро туманом.
Яконур понизил голос до шепота.
Вода начала темнеть.
Умолк.
Все складывалось, складывалось здесь вместе, в одно целое.
…Радоваться можно или гневаться, но нельзя отказаться… Прошу вас, всегда исходите из главных понятий, о добре, зле, обо всем… Что бы ни сделалось с Яконуром, что бы он с тобой ни сделал — это Яконур… Не сдавайтесь обстоятельствам, помните, ничего нет относительного… Не покориться и не хулить, а стать равным…
Все, из чего он вышел, от чего произошел!
Появился ветер, стал разрывать туман, и в нем также возникли течения; изначальные стихии клубились, заполняли пространство. Вечерний свет косо пронизывал их.
В образовавшемся на миг разрыве увидел — по кромке берега идет женщина… подходит к валуну… останавливается… успел еще увидеть, как она проводит по валуну рукой…
Герасим рванулся в туман, бежал по осыпи, с камня на камень, вперед, вниз, не глядя, через течения.
Все это такие вещи, что если время им еще не пришло или они уже потерялись в прошлом, то невозможно представить себе, что они могли с вами случиться; а если они происходят сейчас с вами, то вы не в силах понять, как существовали раньше…
Молчание.
Стояли один против другого.
Затем — одновременно — будто вопрос и ответ, ее вопрос и его ответ, произнесенные разом:
— Как ты… живешь?
— Я не могу без тебя… жить.
* * *
Крутятся, крутятся барабаны… Пишется, пишется на них — по копоти на старых, по фотобумаге на тех, что поновее…
Стол дежурного под часами, показывающими гринвичское время; сейсмограммы, разложенные по столу. Норд-зюйд, ост-вест, азимут… Баллы… Магнитуды… Кардиограмма Земли, Ровная линия… Чуть волнистая — на Яконуре штормило… Сбой дальнего, глубинного сердца; продольные волны, потом, следом за ними, колебания другие, большего размаха, — это достигли станции поперечные волны…
В проходе между рядами приборов, под люминесцентными лампами, освещающими подземелье, стоит Ксения.
Я вижу ее.
Поднимает руку; подносит ее к сейсмографу…
Неурожайное дежурство. Как примерзли! Разве что самой толкнуть…
Рука ее у прибора.
Лет двадцать назад, когда Ксении было несколько месяцев, она оказалась у дальних родственников — отцу и матери, молодым, было не до нее; потом у них появились и другие дети, а Ксению оставили, она росла чужая всем. Доброта, исходящая от Бориса, была в ее жизни первой, которую она ощутила как направленную на нее, — не вообще, не всем и ей в том числе, а вот ее избрали из всех, этот взрослый, уважаемый другими взрослыми человек выделил ее изо всех и добр именно к ней; а потому эта доброта стала и первой, которую она смогла принять, была в состоянии принять и — ответить. Ответ этот поначалу жил в ней привязанностью неприкаянного взрослого ребенка; затем обернулся любовью рано сформировавшейся женщины. Потом все заполнилось ревностью и обидой.
Другая, может, терпела бы, ждала и надеялась; она так не могла. Давно изучила себя, поняла и определила: не хочу быть сильной, не хочу быть умной, не хочу искать сама; хочу, чтобы меня нашел — самый сильный, умный, добрый; только чтобы сразу и навсегда. Сразу и навсегда! Терпеть, надеяться и ждать — не могла.
Сказала однажды Борису, что такое он для нее; это как бокал — для лимонада: душа ее поместилась в красивый сосуд, и на свет любо-дорого поглядеть, и — пузырьки радости внутри бегут, бегут в ней, не кончаются… Кончились. Ревность и обида, соединяясь с накопленным в детстве, образовывали все более привычное ощущение несчастья и убежденность, что, лишенная однажды своего места в мире, никогда уже она его не обретет…
А временами вдруг чувствовала облегчение: вот и прошло, минуло, отпустило ее то, что мучило, заставляло страдать, изводило; ведь это совсем не было легко, не было просто и не было хорошо для нее, это же было истязание! — он не любил ее, он любил не ее, оба знали, и он и она, и он не притворялся, что любит, а она не притворялась, что не знает… а все эти цветы, кофточки, пирожные, которые он ей накупал, вся эта его забота о ней, все это, как он с ней нянчился, взрослый, совсем иной человек, не понимающий ее и не понимаемый ею… все это было слишком тяжело… и ни разу даже не обнял ее, не поцеловал!
И тогда, и теперь — ей надо было выстоять на собственном не окрепшем еще здравом смысле…
Отношение ее к Ольге не было недобрым; скорее сочувствовала — понимала, что и у Ольги не ладится… Преимущества молодости сознавала хорошо, однако не ощущала в себе самоуверенности; превосходство Ольги было для нее очевидным и объяснимым. Говорила себе, что с Ольгой, конечно, такому человеку, как Борис, интереснее, а надолго ли она, девчонка, может его занять… хотя неизвестно, что стало бы с мужчинами и вообще, что было бы на свете, если бы все женщины такими сделались…
Смотрю на Ксению.
Рука ее касается сейсмографа. Маленькая рука; раскрытые звездой пальцы с белыми бугорками суставов.
Чуть тронуть… Качнуть… Вот! Будто сильное землетрясение. Только прикоснулась! Пошли, одна за другой, от ее руки волны…
* * *
Еще раз Прокопьич объяснил парнишке, что от него надо.
Парнишка вроде бы понял. У костра не очень разглядишь — то ли перетрусил, то ли это ему приключение. Да ладно, делов-то. Парнишке час времени потратить, а у него покупатели. Парнишка ему помощь, он парнишке рыбы подбросит. На чебаках, вон, сидит. Рад будет.
Перегрузил улов и сети в парнишкину плоскодонку. Еще наказал, чтоб он не сбился.
Сел в своей лодке на весла, отошел от острова. Порожняком легко. К мотору он пока и не прикоснется; поработает, ничего, полезно.
Прокопьич был осторожен. Рыбы — килограммов двести или все триста. Столько в воду выбрасывать, да еще с сетями, — дороговато получится. На скорости уйти с таким грузом — навряд. Нет, нынче надо аккуратно. А Карп, он узнавал, домой не возвращался, здесь где-то шастает…
Шел от острова к мыску. Луны не было, но звезд — вся вода кругом светилась. По правую руку небо высоко было отрезано, Шулун закрывал, поднимался от бухты и тянулся за Чертовыми болотами.
Тихо шел, но открыто. На таком-то свету как иначе? Мотор не заводил, нечего на рожон лезть. А если Карп тут — пускай подходит, можно ему разобъяснить, что подышать решил свежим воздухом…
Вот уж слыхать, как Снежный за мыском в камнях разговаривает.
Парнишку Карп, конечно, пропустит, его-то кто заподозрит в чем…
Напротив мыска Прокопьич поднял весла; осмотрелся. Никого. Разве в камышах? Прислушался, Что в камышах, никогда не узнаешь.
Ну, ежели б Карп там был, так давно бы выскочил! Не усидел бы.
Прокопьич снова взялся за весла: чего на виду торчать; прошел подальше, вдвинулся глубоко в заросли, поставил лодку в камышах тесно, — никакой силой не сдвинешь, не покачнешь. Так будет скрытно, тихо и удобно.
Мысок и открытая вода перед ним хорошо были видны Прокопьичу. Знал, как выбрать место.
Стал ждать, когда парнишка покажется.
Курить захотелось. Да хоть бы так папиросу в зубах подержать… Расстегнул ватник, полез в карман.
Вот он сидит скрытно в лодке; ночь, звезды, камыши кругом; вглядывается перед собой, прислушивается; откинув полу ватника, роется в кармане — ищет папиросы.
Он высок и худ, скулы туго обтянуты, оттого кажется моложавым; глаза у него глубоко сидящие, белки покрасневшие от ветра; зубы — через один; морщины вдоль щек. На голову натянут старый берет. Под ватником — форменный речной китель, пуговицы с якорями. Черные брюки, Кирзовые сапоги. Сидит нога на ногу, откинулся назад; все еще папиросы ищет, они оказались с другой стороны.
Рук его не видно, они по карманам.
Он относился к Карпу без злобы. Что ж, коли таков порядок вещей! Кто кого? Значит, он — Карпа.
Вот и все.
Проблема Яконура была его личной проблемой. Прокопьич так объяснял себе то, что происходило вокруг него. Разные люди по-разному видят жизнь, по-разному ее толкуют. У одних людей одно одобряется, у других — другое. Эти наказывают за это, те — за то. Что здесь ценят, там ни в грош не ставят. И поступают одни так, другие — наоборот. Да разговаривают и то по-разному, даже разными словами. В мире как бы много разных миров. Каждый человек живет в каком-то из них. Двое могут находиться в одно время в одном месте — и быть в двух разных мирах. Что же с того, что его интересы противоречат чьим-то интересам, его взгляды — чьим-то иным взглядам? Это не удивляло Прокопьича. И не уязвляло. Ему не нужно было, чтобы его понимали все люди. Он не нуждался во всеобщем одобрении, признании его правоты или сочувствии. Он жил уверенно в своем мире, со своим толкованием его, — и знал в себе достаточно силы самому все взять, что ему требуется.
В дальние прогнозы Прокопьич не верил так же, как в загробное воздаяние. Он жил сейчас. И сейчас ему надо было взять то, что ему причитается, а также знать, как поступать дальше, получить ответы на все вопросы. К прошлому — он относился еще более трезво, нежели к будущему.
Что до него долетало — слушал не горячась. Говорят: «Браконьеры!» Ерунда это. Всегда ходили на Яконур и брали. И не оскудевало. Слова такого не знали… Заладили: «Мы родились на Яконуре!» А он что, с Луны? Он тоже родился на Яконуре…
Одно время Прокопьич служил инспектором. К нему приезжали, платили пятерку штрафа, Прокопьич выдавал квитанцию. Потом привозили его долю от улова. Раскрылось — пошел работать на науку. В институте Савчук разборчив, а экспедиционникам какое дело до его инспекторской славы. Им лишь бы поймал десяток сигов, — неделю хватит с ними ковыряться. Это был еще один мир среди многих других.
Прокопьич, кстати, не замыкался в себе и в своем мире. С интересом изучал других. Любил говорить с ними. В конце концов, он тоже искал себя в этой быстро меняющейся жизни. Тоже хотел быть счастливым среди ее умножающихся сложностей. Тоже пытался угадать, к чему идет дело. И это роднило его с другими людьми и мирами.
Таков Прокопьич, что сидит нынешней ночью скрытно в лодке своей в камышах возле мыска, у выхода из бухты…
Отыскал наконец портсигар. Бесшумно раскрыл его, вытянул из-под резинки папиросу; защелкивать не стал, сложил створки осторожно и опустил в карман. Сунул папиросу в рот.
Где же парнишка?..
Ага, вот наконец шлепки по воде! Приближается.
Что за черт? Да это ж Карп!
Не ошибешься…
Так, так! Не подвело, значит, Прокопьич, твое чутье.
Да и у Карпа — нюх, чтоб его!
Остановился. Весла сложил…
Прокопьич проверил: не видать ли его за камышом, прочно ли стоит его лодка. Не видать. А лодка в камышах зажата — как топорище в топоре.
И долго Карп будет тут сидеть? Ждет… Чего ждет?
А где же парнишка-то? Нет парнишки. В общем, это и лучше, что его нет… Ну, а потом Прокопьич с ним рассчитается!
А может, Карп его уже… Или он с Карпом того…
Если что — отпереться, сказать — не перегружал.
Карп-то! Не уходит…
Пугнуть, может? Прокопьич наклонился, достал ружье, поднял к плечу…
Вот теперь вижу его руки. Светло от звезд, и видно: рука под стволами, рука на курке…
Прокопьич прицелился. Дать вот пыжом над ухом!
Осторожно положил ружье.
Сколько еще тут куковать? Кто кого пересидит…
Что такое?
Что-то изменилось, что-то произошло, что-то новое появилось; Прокопьич вдруг почувствовал тревогу, обернулся спешно — и по левую руку, в противоположной от берега стороне, в открытом Яконуре увидел на ровно светящейся воде чуть более яркую полосу, длинную, от края и до края, и под ней — темную, пошире… Полосы быстро приближались и вроде исчезали постепенно, таяли, — но Прокопьич знал, что это только кажется…
Лодку подняло волной — с треском и скрипом раскачало и выдернуло топорище из топора; и волна прошла дальше — косо, боком бросив лодку обратно. Прокопьич удержался. Камыш его выручил, не дал перевернуться.
Волна пошла в сторону Карпа, закрыла его от Прокопьича, а когда схлынула — Прокопьич увидел, что Карп пытается доплыть до перевернутой своей лодки.
После волна раскатилась по отмели и затихла.
Прокопьич услышал тяжелое дыхание Карпа, хрип и слабый, захлебывающийся стон.
В Яконуре не тонут от усталости или от неумения плавать. Яконур обхватывает холодной своей водой, сводит тело до судорог, останавливает сердце.
И человек сам отдается ему…
* * *
Чудно как!
Ксения охнула.
Стоило тронуть сейсмограф — и сразу толчок! Секунды не прошло, за колебаниями от прикосновения ее руки, — вправду, волна…
Сверила отметку времени. Шагнула к столу.
Сделала запись в журнале, как положено.
* * *
Прокопьич доплыл до Карпа, подставил ему плечо; добрались до Карповой лодки, ухватились за борт.
Пытаться поставить ее — пустое дело.
Прокопьичева лодка заклинена была косо в зарослях — не сдвинещь; да хоть не перевернута.
С трудом отцепил Прокопьич пальцы Карпа от борта. Поплыли к камышам.
Замаялись, изрезались, но добрались до Прокопьичевой лодки.
Карп совсем уже был никуда… Прокопьич не мог перевалить его через борт. Плечо ему подставлял, толкал из воды под руку… Камыши подгибал… Карп держался едва. Надо бы самому сперва влезть да потом втащить Карпа; но Прокопьич боялся, что Карп разожмет сейчас руки и уйдет под воду — тогда уж все, ночью-то в камышах… Тут, конечно, глубоко быть не может, да глубоко-то Яконуру и не надо…
И — ни слова Прокопьичу не говорил Карп, ни единого слова.
Прокопьич потянулся одной рукой, пошарил в лодке.
И сам-то он уж был готов; пальцы мало что чувствовали, шея задеревенела — головы не повернешь, и озноб начинался; а дышал часто, неглубоко — самый худой знак… глотнул опять судорожно и опять зачастил… попробовал хоть чуть медленнее дышать… нет, сил уж на это нету… хуже знака не бывает.
Неужто тут, у мыска, возле бухты, в камышах, ночью, под звездами? Да как можешь знать, где и когда…
Нашарил. Вел рукой по стволам, уперся в предохранитель, сдвинул, взялся за спуск; приподнял стволы; нажал.
* * *
— А здесь уже живут!..
Федя посветил с верхней ступеньки, подождал, пока поднимутся Ольга и Герасим вровень с ним, и мягко ввел фонарь вперед, в темноту. Из ничего возникли сети белесыми, косо пересекающимися штрихами, он как нашел их здесь, так и оставил еще на одну зиму на стропилах сушиться. За ними проявились рамки и улей, загодя, до близких заморозков, перенесенные им сюда; внутри там до сих пор гудело и шелестело, словно волна, когда ее слушаешь сверху, с перевала, — не спится его жильцам.
— Соседи вам будут…
Сдвинул фонарь в сторону, свет улегся на бревна; вел его по стене, Пока не упал он, не вытек весь в раскрытую дверь.
Устроил Ольгу и Герасима, как мог.
Первые гости у него… Пришли на моторке со стороны Кедрового, уже затемно; первые гости, неожиданные и дорогие.
Оставил им фонарь; спустился, выслушивая каждую ступеньку, у каждой был свой голос, уже хорошо Феде знакомый, он помнил их все и, опуская ногу, знал, какой услышит сейчас; получалась музыка — будто клавиши.
Не спеша двигался в темноте по дому.
Печка успела прогореть; задвинул на три четверти вьюшку, ночи уже холодные: а дверь распахнул — пусть войдет вечерний воздух. Чайник перенес со стола на плиту, может, будет еще настроение, пригодится.
Наблюдал за дугами звездопада. Росчерки были яркие, отсюда, из глубины избы, особенно контрастные, и пропадали не сразу; все вместе было как рисунок пером, тушью, графика, только черное — да белое, фосфоресцирующее, динамичное; и в широкой раме, подсвеченной красным от не погасших еще угольев.
Снял с гвоздя овчину, набросил на плечи; вышел к Яконуру.
Вгляделся в темноту.
Звезда в волне… Звезда блеснула ему из воды — звезда упавшая и оставшаяся на плаву; легкая, совсем невесомая, она покоилась на поверхности, едва только окунувшись, так, что блеск и сияние делались еще ярче; малая волна, набегая, приподнимала ее на своей груди и поворачивала к берегу, и звезда становилась видна вся, с каждым из ее лучей; потом она оказывалась на гребне, поворачиваемая к берегу боком, а потом и исчезала, за волной, вовсе; затем возникала вновь, мерцала, блестела ему из воды.
Нащупал в кармане спички; подумал: им надо было отдать… Достал папиросу и неспешно закурил.
Вот он стоит, Федя Чалпанов, сын Ивана Егорыча и тети Ани, один на пустынном берегу Яконура, в далекой ото всех Нижней пади, у неразличимого сейчас во тьме устья Снежного, возле старого заброшенного жилья, где обосновался. Прикуривает; спичка по коробку…
Руки его: огонь — внезапный, багровый — в его горстях; привычно и уверенно пламя укрыто от ветра; не выпускаемое вовне, оно ярко высвечивает в ограниченном пространстве оберегающие его, владеющие им пальцы и ладони, каждую линию, проявившуюся сейчас на сгибе.
Первый дым «Беломора» возносится в отсветах из горсти; затем снова темнота, только красная точка вспыхивает, гаснет, вспыхивает, опять гаснет…
Он уставал за день. Чтобы не думать, не чувствовать, не вспоминать, приходилось себя тратить. Ночью забудешься — а утром снова… Надо было контролировать себя ежеминутно; боль, слабость, отчаяние всегда наготове.
Со дня, когда его это настигло, немало уже прошло… Лежал дома в городе, надеялся и выжидал, — пока не узнал отец, не заставил поехать в больницу. Диагноз — как приговор… Долгие дни и долгие ночи в палате, процедуры болезненные, словно убеждающие его, раз за разом, в серьезности и непоправимости происшедшего… К тому времени, как отпустили, знал уже, что сделает.
Заброшенный этот дом помнил хорошо, заприметил давно, случалось и заночевать там, когда ходил к северу на этюды.
Все от Яконура… И беда от него, и приполз — к нему.
Тут недалеко, напротив пади, за камышами, на песчаных островах, в темноте их сейчас не видно, рисовал; перебирался по камням; накрыло волной…
Постигло несчастье; коснулось кости его и плоти его; поразило от подошвы ноги его по самое темя его… Такие слова повторял ему и себе отец, приходя в больницу; такая беда, что говорил о ней осунувшийся, постаревший отец такими словами. Ужасное, чего можно ужасаться, то и постигло его, то и пришло к нему… Такими словами, от своего отца, он думал бессонными ночами в палате. Только душа его сбереглась…
Рассудил: к Яконуру… Он поможет. Отцовскими же словами: он причиняет раны и обвязывает их, он поражает, и его же руки врачуют… Он устрашает и низводит до отчаяния, и он дарует мужество и надежду… Родина.
Едва из больницы — и сюда. Топор взял, ружье, припасы, снасти; вот и все, что ему теперь необходимо. Немногое. У воды, в тайге, — прокормится. Семью пчелиную купил в поселке. Да осень; и шишковать вот время… Собаку еще предстояло завести.
Он был здесь один, наедине с Яконуром, — то, чего он искал. Убежал от людей, скрылся от всех, схоронился, как делает всякое таежное живое существо в несчастье, забрался в далекую глухую нору… Либо выздороветь и вернуться, либо уйти совсем.
Худшая из бед: собственное тело отказывало ему, собственное «я»! Беда такая, что даже отцу не в силах ничем помочь, напротив, боялся стать обузой… Такая беда, что и любимой женщине боялся Федя сделаться в тягость, принести ей несчастье; понимая, как поступит она, если узнает, вопреки любым его доводам, сказал, будто разлюбил, будто уезжает; на ложь пошел любимой женщине…
Он был недалеко от реальной грани между жизнью и фактической смертью. Но пока еще колебалось; колебалось между здоровьем и немочью…
Он продолжал изо дня в день выполнять, что наказывали врачи. И продолжал надеяться на Яконур. Вопреки всему, вопреки врачам, избегавшим смотреть ему в глаза, вопреки тому, что было с другими, кому до него избегали смотреть в глаза, — он должен перебороть! Хотя, понимал, не так доступно со стихией совладать, когда — не внешние силы, а собственное вместилище твое тебе противостоит… Но поражения не было еще, пока еще шла в нем борьба, повсюду, в каждой его клетке!
Погоды стояли хорошие. Везло. Он даже начал подумывать, не переложить ли печь, не сделать ли новые мостки; обрадовался этим своим мыслям.
Обнаружил: нет, не все взял, что ему необходимо… Отправился в город. Чувствовал себя на улицах, как деревенский пес; так он в городе и не прижился, и не сожалел об этом. Забрал краски, кисти, этюдник, разбавитель, купил холст и сразу вернулся. Подрамники сам смастерил.
Он не выбирал профессию; знал: профессию не выбирают. Так же, как был он неотделим от своего отца, от мамы, от Яконура, он не представлял себе своей жизни без участия в ней Косцовой и без старого мастера, который, едва Федя вошел к нему в мансарду, протянул к нему руку и, обхватив ладонью его затылок, определил; «Можешь».
Что писать, он знал, не выбирают тоже. И когда пытался жить в городе — писал по-прежнему Яконур. Пробовал себя в разном, получалось, а пейзажи все равно любил больше.
Только вот что… Натуру не искал, она сама его останавливала. А когда потом рассматривал холсты — все чаще обнаруживал на них заколоченные избы, брошенные на берегу лодки, оголенные склоны… Он не отбирал, он просто писал Яконур; все это переходило на холст само…
Про споры слушал и читал; кто прав — не судил, да и не имел охоты разбираться. Просто — он родился на Яконуре, и он рисовал его; он, таким образом, с теми, кто собрался у Яконура, вокруг Яконура.
Он здесь родился, отец его был яконурский капитан.
Долго сегодня говорили об отце… Всего, выходит, и не знал. А о том, что отец болен, теперь только услышал!
Утром, с рассветом, — ехать. Лодка у него наготове.
Излишне многого у Чалпановых выказывать не принято было, все люди самостоятельные; да одно — внешние проявления и другое — то, чем люди живы…
От отца и дядей наследовал он корни, родину, понятия о добре и долге, место свое в мире. Наследовал и верность — корням, родине, понятиям о добре и долге, месту в мире.
Что может быть для сына убедительнее судьбы отца? Вот человек, один из людей на Земле, открытый всем силам Земли, всем, какие могут его теснить, не всегда в состоянии даже объяснять их себе до конца, открытый и всем страстям и сомнениям, какие даны человеческому роду, — и должный, обязанный перед собою достойно принять все, что выпадает на его долю, сколько бы его ни испытывал собственный жребий, и сохранить в целости главное в себе, то, что в его душе; устоять…
Так ведь и был отец всю жизнь язычником! Яконур — имя высших сил природы… По-прежнему все относились к деревьям, рекам, зверью по-русски — жалели… Сам-то нынче вечером? Распечатав банку меда, объяснил уважительно про установившуюся корочку: это он себя сохраняет…
То, что отец рассказал сегодня Герасиму… Вот, значит, куда все в нем повернулось! Сперва возроптал, как обиженный раб, а после стал говорить со своим богом как равный…
Вот человек, один из людей на Земле, открытый всем силам Земли, какие могут его теснить, и всем страстям и сомнениям, какие достались человеческому роду, — бросивший богам вызов. Не отступив перед тем, что не всегда ему дано даже объяснить себе все до конца, постигнуть первопричины и законы происходящего с ним, вместить их в границы человеческого своего понимания… Бывает: после испытаний и растерянности, по тем ли, другим ли причинам оказываются ниже обстоятельств и — богов; случается: ищут богов, чтоб быть под ними… Достойно принявший все, что выпало на его долю, все испытания в своей судьбе, выстоявший своей человеческой силой и осознавший это — отец стал вровень со своим богом.
Его отец, которому, в самом главном, Федя старался идти вослед… И — обязан, обязан стать вровень с тем, что было пока выше его самого…
Говорили затем об Элэл; и о разных других людях, знакомых и не знакомых.
Верность, достоинство и стойкость… Боги, обстоятельства… Обстоятельства — боги…
Сидели, трое, за столом, освещаемые лампой. По тому, что знал и что мог домыслить из услышанного, — понимал: для всех для них разговор не отвлеченный… Вглядывался в лица при слабом свете от прикрученного фитиля. Когда доходит до главных вопросов существования, все говорят на одном языке…
Вот еще что надо: завтра же начать с отцом ладить новую лодку, чтобы сразу за словом — дело… Да разве это все потери, когда обрел человек то, чего и представить себе раньше не мог!
Яконур — не был потерян. Отец бросил вызов и сравнялся; но не отвергал. Не отказался. И потому не нужно было ничего взамен?
Да, Яконур оставался Яконуром… И сознание искало сердцу пути для надежды.
Что ж, может, и с новым божеством, с этим, и сюда пришедшим, сравняемся… Пока — кто ему поклоняется, поминает имя его раз за разом и замирает в ожидании, когда новый век даст каждому счастье; кто — хулит, заклинает, считает обиды от него и пытается убежать. А оно, как и положено божеству, не разбирает пользы и вреда… само — не разбирает… может, и не знает еще, молодое, о добре и зле… может, и равнодушно к людям… безразлично и ко времени… может быть. Если бы с ним сравняться! — у Яконура стойкость Ведь не бесконечная…
Понимал при этом, знал по отцу, по себе, по многому другому: стать равным — не значит, что будет легко… напротив…
Он, человек на берегу Яконура, был, на своей Земле, не венцом творенья и не властелином мира, а его частью; однако не песчинкой, гонимой ветром с берега в воду и исчезающей на дне; он оказывался иногда ничтожно слабым, иногда самым великим перед всем другим, что составляет мир (это, в частности, зависело и от него самого), но не был песчинкой, отдающей себя любому ветру. Здесь заключалось зерно если не знания, то, по крайней мере, рабочей гипотезы, позволявшей жить и действовать человечески в этом мире.
Рабочая гипотеза, — откуда он эти слова взял?.. Герасим…
Герасим ему понравился. Чутью своему доверял и принял Герасима.
Только что-то ему показалось… В их отношениях, Ольги и Герасима… Нет, просто не все понял. Пусть бы им счастье было, пусть бы только было им счастье…
Старался принять гостей получше; огорчался, что водки нет, — как же это, целых три интеллигента — и без водки; занят был и разговором, и хозяйскими своими обязанностями, — а все, как глянет на них двоих, сразу в глазах: лодка его, «Везуха», название по борту лихо выведено, вся цветами убранная, скользит легонько, едва заметно сама по течению, в тумане вечернем, тишина, иногда впереди чуть плеснет; и Алена бросает с кормы цветы, бросает неспешно, правой рукой, левой рукой, и весь путь их за лодкой убран плывущими вслед по воде цветами.
Пойдет потом и признается во лжи… только бы не слишком поздно…
Красная точка на берегу вспыхивает, гаснет во тьме; вспыхивает и снова гаснет. В Яконуре поднимается, поворачивается ей навстречу, безмятежно сияет отраженная Яконуром звезда…
Сначала исчезла звезда.
Потом услышал, как прокатилась по берегу к его ногам большая волна.
Затем прогремел в камышах сдвоенный выстрел.
Через минуту Федя и Герасим были в лодке.
* * *
После, когда уж двинулись к берегу, в Фединой лодке, Прокопьич подумал: это Яконур примирил их; указал им с Карпом примириться. Сделал так, чтоб не могли дальше враждовать, а должны были выручать один другого. Попугал их, мужиков, перед смертью поставив.
Губить не думал, хотел отвадить от ожесточения. Равно недоволен был и Прокопьичем, и Карпом… Примириться друг с другом велел яконурским мужикам.
Поразмышляв еще, Прокопьич сказал про это сидевшему рядом Герасиму.