Солнце оторвалось от перевала, чуть поднялось над ним и приостановилось, еще неяркое, в пустом, светлом, покуда студеном утреннем небе; отразилось в воде неброско, осторожно.

Бухта просыпалась, и, приходя в себя, вновь себя осознавая, вслушивалась, и, как делала это каждое утро, поверяла, не шелохнувшись до тех пор, весь мир, который она в себе знала; прислушивалась к непрерывному, неостановимому, самодвижущемуся ходу жизни в своем лоне, внимала идущим в ней процессам, реакциям, сменам, бесчисленным рождениям, катастрофам и копошениям.

Этому не было начала во времени и не было конца. Как не было этому ни начала, ни конца в пространстве. И она, в свой черед, была частью большего, бухтой Яконура, а Яконур принадлежал большему, чем он, а то большее включалось еще в другое…

Выше поднимается солнце, густеет цвет неба, и светлеет, светлеет, на глазах светлеет вода. И вот одна, за ней вторая волны неспешно приподнимают тугую поверхность и ровно, упруго проходят под нею от берега к берегу, будто Аяя потягивается, раз и еще раз; а за ними третья волна, размашистей, выплескивается на отмели и омывает песчаный окоем, словно ладонью; все — она проснулась.

Выражение лица ее не однажды изменится за день, — прилетит и умчится ветер, переместится по небосклону солнце, облака добавят от себя свои оттенки, — бухта посмеется, похмурится, удивится, взгрустнет, но все это будет только из-за солнца, ветра и облаков.

* * *

Их было трое в конференц-зале: человек с длинными, совершенно седыми волосами, затем молодой человек у проектора и с ними — она, Ольга, в темных брюках и вчера только довязанном свитерке, белом с черным.

Нервничала.

Но держала себя в руках.

Знала, в общем, что делает.

Свитерок, кажется, получился, одна белая нитка и одна черная, легонький, и притом плотная вязка, — все очень просто, но в этом-то и весь фокус. До поздней ночи трудилась в гостинице; не выспалась, но закончила. Хотела, чтоб он не пожалел, что согласился с ней встретиться.

Остальное — на пленке.

— Хорошо, — сказал он, — давайте посмотрим.

Молодой человек справился наконец с кабелем, с экраном; выключил свет.

Первый ролик.

Кемирчек, понятно, не слишком далеко успел продвинуться как оператор, съемка явно любительская: ненужный дубль, панорама пройдена торопливо, зато здесь вот застрял. С обработкой тоже не слишком здорово, цвет не везде получился.

Ничего.

Все, что надо, хорошо видно.

Голая, в трещинах земля, выгоревшая, дымящаяся пылью, с редкими пучками худой травы — на месте вырубленного леса… Река, забитая топляками, щепой, мертвая; берега сплошь в завалах из бревен… Лесосека: жуткий вид поверженных стволов, грузный ход трелевочного трактора, развороченная земля, развороченная зелень подроста, такое впечатление, что здесь был взрыв… Посадка леса, — старичок, его жена и внучка, время от времени наклоняясь, медленно продвигаются в кадре; снова трелевщик, затем электропила, погибший подрост; и опять дедушка, бабушка, внучка; монтаж Кемирчека, бесхитростно, однако вполне убедительно… Наводнение — затопленная дорога, рельсы, сползающие по откосу; смытый, задранный к небу мост; горные потоки, которые склон теперь не в состоянии принять; вот спускается вертолет, солдаты на «амфибиях», снимающие жителей с крыш; падь Ивана Егорыча, его дом в воде…

Смена ролика.

Молодой человек о достоинствах разных марок пленки…

Теперь цвет весьма важен.

Впрочем, все, что надо, в любом случае будет хорошо видно.

Панорама комбината: дым из высокой трубы, дымы из труб помельче, просто откуда-то дымы — как плита, в первый раз печником растапливаемая… Очистные сооружения, пруд-аэратор, серая пена, страшная, живая, дышит часто и глубоко, мутные круговороты… Кудрявцевский понтон, лаборантки опускают рыбу в стоки, рыба несмело движется от края к краю, останавливается; всплывает кверху брюхом…

Смена ролика.

Молодой человек об ошибках Кемирчека в выборе диафрагмы при разном освещении; никто не поддерживает разговор.

Стрелина, нетронутые места: прекрасная яконурская тайга, солнце над берегом и сумерки под деревьями, медведь пьет, склонившись к реке с валуна, семейство лосей на поляне, верхушка кедра проплывает мимо пышного облака… Солнце садится за Шулун, растекается по скалам, легкая рябь на воде, — бухта Аяя… Вот одна только яконурская волна во весь экран, только яконурская вода, один ее чистый цвет…

— Достаточно, — сказал человек с длинными, совершенно седыми волосами.

Молодой человек выключил проектор, зажег старинную люстру.

Человек с длинными, совершенно седыми волосами повернулся к Ольге:

— Свирский заверяет, что все это ерунда, трепотня. Он дает гарантии, что ничего худого Яконуру не делается. Так кто же из вас врет, вы или Свирский, и кому надо дать по рукам?

Ольга ответила твердо:

— Свирскому надо дать по рукам.

Встала, подошла к проектору; взяла ролики и уложила их в свой командировочный портфель. Поблагодарила молодого человека. Он уже сматывал кабель. Молодой человек улыбнулся ей.

Человек с длинными, совершенно седыми волосами проводил ее до лестницы.

Протянула ему руку. Смотрела в его глаза; чувствовала, что взгляд у нее теперь усталый, измученный. И круги, наверное. Синие. Что ж.

— Сделайте, — сказала, — заповедник.

— А деньги?

— Ну, запускайте спутники на полкилограмма поменьше.

— Гм, — сказал человек с длинными, совершенно седыми волосами.

Попробовала улыбнуться; только губами получилось.

Человек с длинными, совершенно седыми волосами опустил ее руку.

— Спасибо, — сказал на прощанье.

* * *

Герасим раскрыл лабораторный журнал, перелистал до чистой страницы. Разгладил ее ладонью. Взял ручку. Начал писать.

Медленно, твердо вырисовывал классическую формулу. Потом другую.

Откинулся назад и поднял руку над журналом. Склонив голову к плечу, прикусив губу, секунду смотрел на страницу издали.

Быстро наклонился к ней, как нырнул, навалился грудью на стол, принялся писать быстро и уверенно; преобразовывал… Привел к нужному виду.

Снова откинулся на спинку стула. Разглядывал в деталях.

Уложив руку на середину страницы, стал писать — медленно, все медленнее… Выбирал путь. Знаки пошли мелкие, корявые. Совсем мелкие. Вот оборвал линию… Остановился.

Посидел, глядя на страницу, десять минут. Пятнадцать. Полчаса.

Отодвинул ручку. Закрыл журнал.

Как хорошо, должно быть, столяру! Не исключено, что столяры с этим не согласятся… Но все же! Столяр сделал табуретку, поставил ее посреди мастерской, оглядел, сел на табуретку. Вот он, результат его труда. Сразу можно сесть. Посидеть. Оценить, получилось у тебя или нет. Можно позвать коллег, приятелей, соседей и с ними обсудить достоинства и недостатки. Критерии — объективные: прочность, например. Буквально все можно немедля испытать, во всем убедиться на взгляд или руками; опять-таки любой может сесть и этим безусловным методом проверить свои впечатления. Не говоря уже о том, что сам факт появления в мире новой табуретки ни у кого не вызовет сомнений!

А эта работа, которая держит тебя так, что ты постоянно напряжен, — а дело то заметно продвигается, то вдруг само по себе останавливается и его, кажется, невозможно сдвинуть с мертвой точки! Бесполезно искать пропорциональность результатов затраченным усилиям. И эта цель, которая сегодня кажется близкой, один шаг до нее, завтра — бесконечно далекой, недостижимой, утром обещает все, к вечеру обращается в ничто, в нуль! Вероятность успеха и риск неудачи — равны… Эти представления о природе, о связях между фактами, причинности, взаимной обусловленности и зависимости, по существу, твои взгляды, твои убеждения, которые кажутся устойчивыми и вполне совершенными, лишь пока не найдены новый факт, новая зависимость, — и вот все рассыпается, прежние способы объяснения не годятся!.. И эта жизнь, которой ты живешь и не волен изменить или уйти от нее, раз уж выбрал для себя такую профессию или, может, она тебя выбрала, — с нестабильностью во внешних событиях, с непроходящей зыбкостью и неуверенностью внутри!..

Вот и суммируй, что это за работа у тебя, и цель, и образ мира, и жизнь… и вычисли, что тебе для всего этого необходимо.

Даже при самых благоприятных условиях…

А при условиях неблагоприятных? Герасим отодвинул от себя журнал. Да, при неблагоприятных!

Он видел, что изменение условий никак не влияло на Михалыча, Захара, Валеру, будто вовсе не было давления со стороны Вдовина. И — Герасим держался.

Все в последний месяц было непросто…

Едва Герасим переменился, едва открыто перешел на сторону ребят Элэл и начал противостоять Вдовину, Вдовин принялся настаивать на прекращении работ по модели. Доводы Герасима он игнорировал. Произносил речи на совете: «В эпоху научно-технической революции донкихотство, превращается в очень выгодное занятие. Посмотрите, кто в наше время воюет с ветряными мельницами? Все благополучная, высокооплачиваемая публика. Бывает, трудиться нет желания, терпения или, скажем, уменья. Не страшно, есть выход! Надо пообещать какие-нибудь чудеса. Что-то такое, что можно реализовать лет через сто. Но не раньше! Отхватить под это кусок пожирнее и существовать безбедно. А через сто лет, говаривал Ходжа Насреддин, когда взялся учить ишака грамоте, либо ишак помрет, либо эмир. Не отломят жирный кусок? Тоже ничего. Можно податься в мученики, они всегда у нас были в чести…» Герасим продолжал работать. Ребята помогали ему советами, делились лаборантами, отдавали свое время на машине. Начались отпуска, — у Вдовина появился надежный повод не давать Герасиму людей; установки оказывались перегружены, приборное время давно распределено, фонды ограничены. На все имелись, конечно, объективные причины, опровергнуть Вдовина никто бы не мог, все действительно складывалось именно так, и складывалось само собой; оставалось только удивляться, как это получается точно, одно к одному… Герасим попытался выяснить отношения со Вдовиным; тот ответил, что в нынешней ситуации ничем не в состоянии помочь… Затем Вдовин появился у Герасима и предложил ему самому оценить собственное положение по критерию успешности. Герасим стоял на своем… Однажды Вдовин по какому-то пустяковому поводу похвалил Герасима на совете; Герасим спросил в перерыве: «Что-то вы сегодня подчеркивали значение моей лаборатории, чего я на этот раз лишусь?» Лишился Капы на две недели, Вдовин бросил ее на свои срочные дела… Вернувшись, Капитолина робко пыталась взывать к благоразумию Герасима; он понимал, что ситуация угрожает ее карьере, понимал ее беспокойство за себя и недоумение его поведением, понимал… Работа по модели продвигалась, но едва-едва… И никаких жестких мер! Вдовин не зажигал красный свет. Напротив, он всячески теперь показывал, что и не собирается регламентировать чью-либо работу. Пусть каждый поступает, как хочет. Сам выбирает, куда ему шагать. Вдовин не ставил светофор, чтобы управлять людьми. Когда его просили о светофоре, он отвечал, что это не его стиль. Он разрисовывал переходы «зеброй»: иди свободно! И делал движение по улице настолько плотным, что перейти ее было нельзя…

Герасим держался, да! Но если быть честным с самим собой — держался на пределе.

На самом пределе…

Поднялся, подошел к окну. В этом месяце он перестал замечать, что делается за окнами.

Сейчас наконец увидел.

Впервые за все последнее время…

А ведь лето, черт возьми! Лето!

Смотрел, как блестят под солнцем глянцевые поверхности листьев… В окно плыл к нему жаркий, полный лесных запахов, манящий к себе, сладкий, из иной жизни дух…

Лето смущало, как проходящая мимо красавица.

Пойти за ней? Герасим провожал ее глазами…

Вернулся к столу.

* * *

ИЗ ТЕТРАДЕЙ ЯКОВА ФОМИЧА. «Почему отношение науки и нравственности, науки и ценностей порождает такие широкие дискуссии? Ведь никому не приходит в голову дискутировать проблему отношения, скажем, нравственности и сталеварения, ценностей и эстрадного пения. И дело здесь, конечно, не в том, что деятельность сталевара или эстрадного певца лишена нравственных или ценностных аспектов. Эти аспекты есть во всякой человеческой деятельности… Уникальность науки состоит в том, что она решительно вторгается во все сферы человеческого опыта… В конечном итоге современная наука выступает в качестве фактора, который постоянно сотрясает, перестраивает всю структуру социальной деятельности (Э. Г. Юдин). Может ли наука быть единственной руководительницей человека? Может ли человек полагаться во всем на суждения науки? Видимо, не может. Оказывается, не только наука, но и этика и искусство должны служить ориентиром поведения человека, исходными основами его культуры (В. М. Межуев). В нашу эпоху человечество добилось величайших успехов в области науки и техники, подчинило своей власти могучие силы природы… На протяжении жизни нашего поколения народы мира были дважды ввергнуты в мировые войны, пережили ужас гитлеризма, Хиросимы, чудовищные злодеяния фашизма, попирание элементарных нравственных норм… Одна из особенностей развития общественного сознания вообще и нравственного сознания в частности действительно заключается в том, что оно отстает от научно-технического прогресса (Ф. В. Константинов)».

* * *

Элэл рассеянно глядел перед собой: с высокой подушки смотрел поверх своих рук, сложенных на груди, поверх приподнимающих простыню, торчащих в разные стороны ступней, на заглаженную, безжизненную стену палаты.

Нянечка хлопотала, как всегда. Попробовал наблюдать за ней. Сразу устал… Закрыл глаза. Устал, от такой малости, на старенькую нянечку смотреть, тут же устал!.. Открыл глаза. Стена. Опять эта стена.

Закрыл глаза, открыл глаза… Единственное, что он может позволить себе!

Прежде чем уйти, нянечка остановилась, как обычно, в дверях.

— Помните, я по вашему голосу определила, что в вас жизнь есть?

Элэл посмотрел в ее немигающие, совсем светлые голубые глаза.

— Но низкий голос у вас, уж очень низкий…

Элэл отвел взгляд.

— Склонность у вас к тяжелым заболеваниям.

Вот стена, не за что уцепиться, заглажена, закрашена, чуть поднимешь взгляд повыше — он сразу соскальзывает…

— Ну ничего, вы молодой. Мы вас на ноги поставим!

Элэл сделал усилие над собой. Сказал:

— У вас свой метод диагностики.

— Да, — ответила нянечка.

Она еще задержалась в дверях; Элэл повернул к ней голову и понял, что она ждала этого. Нянечка улыбнулась ему, кивнула ободряюще; закрыла дверь.

Еще секунды две или три было слышно, как она идет, отдаляясь от него, по коридору… Элэл прислушивался. Вот — шаги, всего-навсего звук шагов… Неужели зависть? Элэл никогда не прислушивался к своим шагам. Теперь он думал о них. О звуке собственных шагов. Как о чем-то существующем отдельно от него. Нет, существовавшем… Были такие звуки, его, Элэл, шагов, ничего особенного, он их не слушал, не обращал на них внимания, значения им малейшего не придавал… Теперь вот их нет. Вовсе нет в природе. Шаги старенькой нянечки есть, а его — нет.

Что-то происходило уже не вовне его, не помимо; Элэл не заметил, когда внешнее проникло в него, не успел опомниться, как это оказалось в нем, внутри; теперь Элэл чувствовал: «это» проникает в него глубже, глубже… прикасается ко всему, что он берег… пробует то одно, то другое, будто выбирая, с чего начать… вот уже все сдвинуто с места.

Так-то вот, Яконур, Яконур…

Выдержит ли, останется ли неизменным то, что в нем? Или деформируется, заместится?

Лежит он и не знает, что дальше…

* * *

— Есть?

— Нет!

— Фаза?

— Нуль!

Герасим зашел за стойки для аппаратуры; щиты были сняты, монтажники сидели на ящиках, прозванивали концы.

— Сороковой!

— Есть сороковой.

— Сорок первый!

— Есть такой…

Вернулся, встал перед пультом.

Пока еще только пластиковые панели, размеченные и продырявленные…

— Ничего, теперь уже скоро, — сказал Грач.

Герасим улыбнулся ему.

Спросил у Капы, как дела.

— Нормально. Можно посветить. Пойдемте, покажу, как там сделали.

Дверь была из плотно пригнанных толстых досок, с массивной ручкой; оранжевый с красным знак на ней и все нужные надписи.

— Вот, пока не задействуют стальную дверь и автоматику. Дальше-то все равно лабиринт, так что опасности никакой. Лишь бы в камеру никого не занесло.

Капитолина порылась в кармане халата, достала ключ.

— Замок новый, надежный.

Открыла дверь, вошла; Герасим шагнул за ней. Грач шел следом. Узкий туннель повел их между бетонными выступами влево, потом вправо, опять влево.

Камера. Желтый свет ламп с потолка…

Герасим прикоснулся к стене, — краска высохла.

Подошел к колодцу, сдвинул стальной лист. Заглянул в воду.

Да, голубое сияние в черной глубине… Ровно светящееся собственным светом кольцо и сверкающие пылинки, как звезды… Кобальт — шестьдесят. Святой колодец, точно! Готовый метод очистки — для Яконура…

Положил лист на место.

Двинулись обратно.

— Я разлил эту комбинатовскую гадость по ампулам, — рассказывал Грач, — поставлю одну в центр, другие по радиусу внутри кольца и снаружи. Посмотрим эффект при разных дозах.

Вышли, Капа захлопнула дверь; Герасим перевел взгляд с замка на монтажников…

— Хорошо, — Грач понял, — попросим их это время покурить!

— Все надежно, — возразила Капа.

— На всякий случай.

У пульта Капитолина показала Герасиму кнопку:

— Вот она, родная… Нажмите! Стержни поднимаются из воды на метр… Контроль пока только по конечному выключателю. Красная лампа, видите? Ну и дозиметрический.

— Я наставлю там свинцовых кирпичей, — добавил Грач. — На них и размещу ампулы со стоками.

— Теперь давите, Герасим, на эту кнопку. Стержни в воду, хватит. Красная погасла? Порядок…

Подошел студент, продемонстрировал заготовку. Герасим прикинул размеры. Грач вынул из кармана рулетку, проверил.

— Здесь еще придется подолбить…

— Чтоб она пропала, — сказал студент.

— Ничего, — утешила Капа. — Зато мы тебе присвоим звание: долбермен.

Герасим глянул еще раз на монтажников, на пульт; отправился к выходу.

Вдовин смеялся: «Чтобы деньги получать, надо что-то облучать!» Он был категорически против работы для Яконура, а упрямство Герасима использовал как дополнительное доказательство того, что в науке Герасим выдохся… Вдовин был раздражен. Никакая очистка не была нужна Вдовину! «Я понимаю, почему ты за это ухватился», — говорил Вдовин. Перечисляя мотивы Герасима, он на первое место ставил соображения, которые могли быть ему понятны. То, как Вдовин объяснял Герасиму его поведение, Герасим находил для Вдовина логичным; но для него самого это оказывалось обидно, оскорбительно. В его работе сразу появлялся привкус утилитарности, конъюнктуры. Вдовин не видел ничего другого. «Ошибаешься, — предостерегал он, — попадешь из огня да в полымя, вокруг Яконура много страстей, и ты заполучишь не только покровителей, но и таких врагов, какие тебе и не снились! Влипнешь!» Герасим в конце концов объяснился. Вдовин подумал и ответил: «А тебе не кажется, что ты печешься не столько о пользе общественной, сколько об очень личной корысти? Еще более эгоистической, чем я предполагал?» Герасим, удивленный, ждал продолжения. «Ты хочешь быть хорошим, правильным, полезным. А чисты ли эти побуждения? Ведь ты желаешь лучше стать за счет других! За счет нынешних нужд и недостатков, хотя бы на том же химкомбинате. За счет денег академии. И так далее. Воспользоваться хочешь ситуацией и своим положением. Понимаешь? Дальше. Ты хочешь стать очень хорошим на фоне других! И еще недоумеваешь, почему эти самые другие не помогают тебе стать лучше за их счет и на их фоне…» Откровенность Вдовина пугала Герасима, он видел преувеличенное внимание его к себе и даже своеобразное доверие, но не мог еще объяснить их…

Свернул в боковой коридор, зашел в комнату, где расположился Грач со своей аппаратурой.

Никого…

Герасим оглядел блоки модулятора, кабели, тиратроны, частотомеры, вакуумное да и прочее хозяйство, которое требовалось к экспериментам для модели. Присел на высокий табурет. Ноги на перекладину; руки сложил на коленях.

Смотрел на окно, забранное решеткой, на голые стены, на цементный пол… На стекло, металл и пластик по лабораторным столам… В комнате было прохладно и тихо, в первую минуту это понравилось Герасиму, но затем он ощутил одиночество и заброшенность; сразу навалилась усталость.

Теперь, когда Герасим стал другим, Вдовин обратил на него все то, что прежде было направлено против ребят Элэл; все, от чего Герасим пытался их оградить…

Закружилась голова, и Герасим облокотился о стол. Прикрыл глаза. Посидел так. Стало немного лучше… Поднял голову, вздохнул глубоко; да, кажется, ничего.

Он держался, но держался на пределе, на самом пределе!

Герасим чувствовал, что еще немного — и он не выдержит, будет срыв…

Ко всему и упреки Капы!

Полностью с ним был Грач. Он включился в работу по модели, взял на себя все эксперименты по радиационной очистке…

А как выдерживал Грач?

Герасим положил руку на моток тонкого кабеля, — линия задержки, наверное…

Однажды Герасим вошел сюда на голос Вдовина, тот едва не кричал, выговаривал Грачу: «Запомните, это ученого ценят за удачи, от вас же требуется отсутствие неудач!» Герасим попросил ввести его в курс дела; оказалось — пустяк… Грачу не прощалось ничто: пятиминутное опоздание, ошибка при оформлении заказа в мастерскую, любые мелочи, на которые попросту было не принято обращать внимание, — все, что касалось Грача, моментально становилось известно Вдовину и вызывало соответствующую реакцию. При этом Вдовин действовал помимо Герасима, сам являлся сюда или вызывал Грача к себе.

Герасим понимал, что не на Грача тратит Вдовин свое время… Это было в правилах игры — удары боковые, косвенные: не по тому, кого надо сломить или уничтожить, а по его сотрудникам, предпочтительно по самым близким к нему; Вдовин нападал на новичка в кожаной куртке совсем не для того, чтоб сделать зло случайно попавшему в чужое противоборство юноше, но чтобы дать Герасиму понять: военные действия продолжаются и расширяются… Это был сигнал, такова была символика!

Грач до сих пор жил у приятелей, ему все не находилось даже места в общежитии. Герасим искал способы помочь, но ничего нельзя было сделать в обход Вдовина. Приглашал Грача ночевать у себя. Грач отказывался… Единственная реальная возможность — расстаться Герасиму с Грачом, а Грачу уйти от Герасима. Оба они это понимали. Герасим предложил Грачу перевестись к Сане; Грач отмолчался. Больше они об этом не разговаривали.

Отовсюду, отовсюду — сигналы, один за другим, тревожные сигналы об опасности, угрожающей Герасиму! Переходя из прежнего своего состояния в новое, от Вдовина, прагматического с ним союза, к ребятам Элэл, единству с ними, Герасим мечтал о прекрасном, вольном существовании, он думал, что будет теперь всегда чувствовать себя естественно; что станет ему спокойно, что он найдет удовлетворенность и уверенность…

Как быть? Задумаешься…

* * *

ИЗ ТЕТРАДЕЙ ЯКОВА ФОМИЧА. «Никто, даже самые блестящие умы среди ученых нашего времени, по-настоящему не знает, куда ведет нас наука. Мы мчимся в поезде, который все набирает скорость и летит вперед по железнодорожной колее с множеством ответвлений, ведущих неизвестно куда. Ни одного ученого нет в кабине машиниста, а за каждой стрелкой таится опасность катастрофы. Большая же часть общества находится в последнем вагоне и глядит назад (Р. Лэпп). Во все эпохи человек думал, что он находится на „повороте истории“. И до некоторой степени, находясь на восходящей спирали, он не ошибался. Но бывают моменты, когда это впечатление преобразования становится более сильным и в особенности более оправданным. И мы, конечно, не преувеличиваем значения нашего современного существования, когда считаем, что через него осуществляется глубокий вираж мира, способный смять его (П. Шарден). Мы переживаем такой же болезненный период, каким было превращение далеких предков человека из обитателей морей в обитателей суши (Л. Сам)».

* * *

Отец и шестеро детей, все больше сыновья; веселая компания.

Карп разбирал рыбу, отец пояснял:

— Вот это я поймал. А это рыбаки гослова дали, маломерки им все равно не нужны, таких ведь не принимают.

Маломерки…

Карп распрощался, пожелал счастливого отдыха. Двинулся к Усть-Каракану.

Встретил плавучий магазин, причалил, поднялся. Посмотрел на товар.

Рыба есть — селедка… Другой нету.

Купил колбасы, хлеба. Еще взял луку. Отправился дальше. Ломал хлеб и колбасу, закусывал, с луком, всухомятку.

Нагнал сейнер.

Настя была в теплом платке, рыбацкий комбинезон на ней яркий, оранжевый. Парни принесли стерлядку; Настя сбросила рукавицы, взяла у Карпа нож, разделала; посыпала слегка солью и перцем.

Поговорили, посмотрели. Парни сеть подняли, все вместе в одну кучу сбросили, разбирать не спешили. Потом уж, ясное дело, только раздаривать и остается.

Карп говорил привычно:

— Не можете, что ли, почаще сеть свою вытаскивать? А молодь сразу отобрать — трудно вам?..

Никто, оказалось, не знает точно минимального размера для рыбы. Карп достал из кармана рулетку, сделал ножом зарубки по борту.

Конечно, Настя надулась. Карп поделил стерлядку — Насте, парням, каждому по куску, себе. Поели, веселее стали. Простились по-хорошему.

* * *

Ну что такое… Ольга потерла лоб свободной рукой.

Она им: к Яконуру согнано столько техники, что может быть уничтожена вся биосфера в долине.

Они ей: сохранение среды — инженерная проблема, ничего особенного…

Технари.

Выступила на семинаре!

Пригласил ее Старик, — его секретарша разыскала Ольгу в гостинице. Конечно, она согласилась.

На следующий день ей привезли пакет от Старика: копию его письма наверх по поводу Яконура.

И вдруг — эти странные вопросы его сотрудников, полное непонимание!

Она им: в ближайшие тридцать лет человечество может исчерпать главные природные ресурсы и дальше развитие на Земле пойдет без нас.

Они ей: подумаешь, не хватит чистого воздуха, не хватит чистой воды, ничего особенного, инженерная проблема…

Технари!

Старик позвонил ей утром, предупредил: сам быть в институте не сможет; извинился; объяснил: Яков Фомич, Элэл, Вдовин…

Что бы он сказал?

Ольга сдала пропуск вахтеру, вышла на московскую улицу.

Постояла.

Зажмурилась, помотала головой.

Так…

Тесноват, пожалуй, свитерок.

Отогнула рукав, посмотрела на часы. Как там ее технарик, Иван-царевич, что делает?

Прибавила разницу во времени.

Пообедал уже в своей столовке… Мчится куда-нибудь сломя голову…

Инженерные проблемы решать.

* * *

ИЗ ТЕТРАДЕЙ ЯКОВА ФОМИЧА. «Уместно и своевременно задаться вопросом, не является ли предмет нашего обсуждения продуктом определенного типа развития культуры, цивилизации… В истории европейской цивилизации сложился взгляд на человека как на венец творения, господина природы, конечный этап эволюции. В этой системе мышления человек поставлен над остальным миром, в восточной системе — вне его, что почти одно и то же… С названным параметром западноевропейской цивилизации связан и другой, а именно: развитие ее всегда проходило по принципу отрицания равновесия с окружающей средой… Такой тип развития по пути отрицания равновесия со средой обеспечил мощный прогресс экономики, науки, культуры, но закономерно привел к состоянию, которое мы сегодня обсуждаем как катастрофическое (Ю. Г. Рычков). Ежегодный мировой сброс сточных вод — 440 км3. При этом портится в 15 раз больший объем, что превышает треть годового устойчивого стока. Ежегодно из-за нехватки воды или ее загрязнения болеют более полумиллиарда людей. От болезней, вызванных загрязненной водой, умирают 5 млн. новорожденных в год. В США 2/3 населения страны живет в районах с высоким загрязнением воздуха. Свыше 99 млн. автомашин выбрасывает здесь ежегодно не менее 66 млн. т окиси углерода, 6 млн. т азотных окислов, 190 тыс. т газообразных соединений свинца и миллионы тонн прочих примесей. Фабрики, заводы и электростанции выпускают в воздух 26 млн. т окиси серы и около 50 млн. т пепла, отчего небо постоянно кажется серым (П. Олдак). Если вымирание животных пойдет так быстро и дальше, мы вскоре останемся на Земле одни. Разве только дольше других человеку будут сопутствовать насекомые и крысы (А. Ленькова). Ныне многие жалуются на рыбу, глаголя „плох-де лов стал быть рыбе“. А отчего плох стал, того не вразумляют, ни того, чего много стал быть плох то, токмо от того, что молодую рыбу выловят, то не из чего и большой быть (И. Т. Посошков, трактат „О скудости и богатстве“, 1724)»,

* * *

Герасим вошел в подъезд, поднялся по лестнице; заглянул в почтовый ящик.

Вынул конверт.

Сразу распечатал, стал разворачивать листы…

«Мой Герасим! Ты меня еще не разлюбил за то, что не видимся? Прочитала твои письма посреди зала на почтамте. Сижу сейчас между двумя такими же командировочными и пишу почти на коленке…»

Открыл дверь, вошел; остановился посреди комнаты.

«Родной мой!..»

Прохладный ветер шел из подъезда через раскрытую дверь, обтекал Герасима.

«…Скоро приеду и поглажу твой лоб и твои плечи…»

Ветер добрался до листов, принялся их перегибать; Герасим шагнул в глубь комнаты.

«…Машин боюсь как огня! Денежки трачу на конфеты. Вкусно, особенно если не пообедаешь. Нет времени совсем…»

Листки были знакомые, из знакомого блокнота.

«…На бигудях спать больно. Зато днем небрежно откину назад волосы, будто такие и есть. Останови меня, болтушку…»

Шоколадная обертка выскользнула из конверта, Герасим успел подхватить ее.

«…Прошу, береги себя, прошу, продержись до меня, я скоро. И не горюй, смотри, что делается вокруг, напевай про себя что-нибудь веселое и улыбайся вот этому…»

На последней странице было нарисовано солнце с длинными выгнутыми лучами.

«Обнимаю тебя. Я здесь, кажется, сформулировала то, что во мне: я за тебя волнуюсь, как за сына, который стал взрослым. Держись. Выше нос. Мне нужны твои удачи. Но и без них — я люблю тебя. Хочу к тебе. Пока же наклонись… Теперь другую сторону…»

Герасим сложил листы.

Это еще оставалось у него!

На этом он мог еще продержаться…

* * *

Элэл вспоминал — чтобы отвлечься.

Деда он знал только по фотографиям… Еще остались часы-луковица, книги, инструменты, награды, — дед был инженером, строил Транссибирскую магистраль. Пришел на Каракан в конце века с изыскательской партией.

В «Путеводителе по Восточной Сибири» В. А. Долгорукова (Томск, 1901) Элэл разыскал отчеркнутый дедом абзац. «Поселок возле моста через Каракан, вверх по реке от Яконура, день ото дня разрастается, и ему некоторые пророчат большую будущность…» Бабушка все помнила наизусть и требовала этого от внука. «Жители поселка уже ходатайствовали о переименовании его в город или хотя посад…» Кажется, так. «В настоящее время насчитывается жителей… обоего пола»… Что там было еще? «Почта и телеграф… Собрание… Несколько магазинов и лавок… Церковь». Кажется, все…

«NB! — пометил инженер абзац о нынешнем областном центре. — Внукам».

Это от него, от деда, пошли отцовские самодельные кресла…

* * *

ИЗ ТЕТРАДЕЙ ЯКОВА ФОМИЧА. «Задача состоит в том, чтобы найти такие условия биологического равновесия в природе, при которых она могла бы развиваться в согласии с запросами человеческой культуры… Долг ученых во всех областях как естественных, так и гуманитарных наук — помочь самым широким слоям населения осознать значение и возможные последствия… опасности, чтобы действовать сообща в решении экологических проблем на всем земном шаре, размеры которого, как теперь стало ясно, весьма ограничены (П. Л. Капица). Уже принятые в столице СССР меры… позволили за 1961-71 годы сократить запыленность атмосферного воздуха в 5–6 раз, а загрязнение сернистым газом — в 3–4 раза (С. Я. Чикин). Причины малы, а последствия велики. Достаточно одного щелчка, чтобы нарушить равновесие в природе (Р. Гейм). Забота о сохранении Байкала, поднятая до государственного масштаба, производит хорошее впечатление (Р. Трейн). Земля не принадлежит человеку — человек принадлежит Земле (Силф, индейский вождь). Короче говоря, выбирать надо одно из двух: либо мы повысим наши этические нормы, либо наша земля превратится в огромный муравейник. Но мы — люди, и поэтому я надеюсь, что нам предназначена иная судьба, что наши устремления поднимутся выше забот об одной только сытости и материальном благополучии (А. Печчеи)».

* * *

Карп пошел ближе к берегу.

Приметил мотоцикл с коляской; причалил.

Механизатор, его жена и дочка лет четырех. Сеть на траве.

— Ставлю иногда, но не сёдни…

В кустах — ведро с рыбой.

Жена стала звать Карпа поужинать. Муж перебил:

— Да зачем это ему.

Жена;

— Я говорила — не надо, черт с ней, с рыбой… Да кто мешками ловит — не попадается…

Муж:

— У воды жить — да не замочиться!

Ни слова не отвечая, Карп спустился к своей лодке, оттолкнулся, рванул шнур стартера…

* * *

Михалыч поддержал Женьку:

— Серьезно, Герасим, почему бы тебе у нас не завтракать?

Герасим смеялся; помогал Женьке убирать со стола.

Хлопала дверца холодильника, гремели вилки об эмалированную раковину; полилась вода.

Михалыч взял полотенце; принимал от жены тарелки, вытирал, ставил на полку.

— Так насчет высаживания, — напомнил Герасим.

Да, насчет высаживания!.. Михалыч наморщил лоб. А что, собственно, загорелся Герасим этим делом? Разбрасывается… Молчи, сказал себе Михалыч. Захар бы посоветовал: пойди возьми зеркало, погляди, увидишь, кто разбрасывается. Ладно… Значит, надо человеку, раз он загорелся. Помоги, если что-то знаешь…

Куда он? Ну, нет!

— Сиди, сиди. Без тебя сейчас все кончим. В этом заключается привилегия гостя.

Ну так как же с этим высаживанием? Михалыч вздохнул. Человек пришел проверить на тебе свои идеи, а ты ни с места… Глянул на Герасима. Досталось парню, пока его считали чужим! Герасим уж, видно, не знал, как ему быть, а все к нему — спиной… Ну так что у них там в стоках, на этом комбинате? Можно, конечно, себе представить…

— Я тоже хочу знать, — сказала Женька. — Мне интересно.

Михалыч, вообще-то, еще не забыл о прошлой своей неудаче — когда Женька спросила, почему летает самолет.

— Правда, почему летает самолет?..

Михалыч повесил полотенце.

Женька завернула краны и ушла в комнату.

Михалыч сел за кухонный стол напротив Герасима. Допустим, колечко там в воде, раствор низкой концентрации…

Женька:

— Какое такое колечко?

Принесла выкройку, села за стол.

Так, допустим, бензольное колечко… Михалыч прищурился и заговорил быстро и отрывисто. Радиация будет действовать в основном на воду. Молекулы развалятся. Там много будет всякого разного, но это не важно. А дальше вот начнется. Реакция прилипания. Водород может прилипнуть к кольцу… Кольцо, конечно, не разорвется… Нормально… Потом еще… Ну, найдут друг друга в растворе… Станут получаться два кольца и так далее. Примерно… Ну, в целом, да! Правильно. А растворимость этой бяки в воде будет похуже, и ее можно уже высадить. Вылавливать через отстойник или через фильтры. Что Герасиму и требуется.

— Герасим, — сказала Женька, — признайся мне ты: у вас там все хорошо защищено?

— Техника безопасности, — ответил Герасим.

— А сколько там у вас можно схватить?

— Нисколько, — ответил Михалыч.

— Так. А если повезет?

— Если постараться, то, конечно, сколько хочешь!

— И вот однажды ко мне придут и скажут: здесь живет вдова Михалыча?

— Женька, я тебя прошу!..

— Вот еще насчет источника, — сказал Герасим.

Источник… Михалыч поднял брови. Дозы там, ясно, нужны озверительные! Непрерывное производство, под полмиллиона, видно, кубометров, страшное дело…

Женька:

— А как можно схватить?

— Ну как… Очень просто — рот разинуть и схватить. За шиворот себе вылить! Или проглотить… С нормальным человеком ничего не происходит. Не думай об этом, пожалуйста.

Надо, в самом деле, выбрать, что поставить. Выбор известный: ускоритель, кобальт, реактор…

— Реактор — это я знаю, — сказала Женька. — Большая такая штука.

— Это, — стал объяснять Михалыч, — такой вот маленький столик, вроде нашего. Здесь в него садятся стержни. Только и делов. Просто все мероприятие заливается водой на несколько метров, чтоб не прошивало.

— «Мероприятие»! Учился бы ты у меня, двойки бы получал.

И вправду, гнать стоки через контур… Со Снегиревым надо поговорить, вот с кем!

— Хорошо. Сегодня же к нему заеду, — согласился Герасим.

— Мальчики, может, еще чаю?

— Спасибо, Женя, — сказал Герасим. — Пора. Спасибо, Михалыч. Мне нужно было обкатать это дело. Я сегодня хочу начать. Грач разлил стоки по ампулам, даст на кобальте разные дозы. Гляну просто на качественном уровне: посветлеет или нет…

— Подожди, — сказал Михалыч, — сейчас вместе пойдем.

Стал искать часы по карманам.

— Михалыч! — сказала Женька. — Может, все-таки подбирать какую-то кандидатуру на мужа?

— Подбирай…

— А еще — у вас все девочки рождаются.

— Почему? У Вдовина мальчик.

— А Вдовин работал?

— Да он побольше меня работал! А тогда не очень-то понимали, что к чему. Это сейчас: приходит жалкий миллиграмм, и вокруг него столько суеты, столько трясения.

— Все же ты, Михалыч, как мужчина теперь женатый, мог бы вести себя иначе. Вот, смотри, Назаров, — берет с машины моток ленты…

— Ну да, берет моток ленты и идет в туалет.

— Да брось ты! Лента как лента. Садится за стол и работает. Пишет себе что-то там…

— А другой конец ленты прямо в мусорную корзину. Производительность труда при этом гигантская получается.

— Ладно. Делай как хочешь. А теперь встань…

Михалыч поднялся, Женька стала примерять ему рукав.

— Вытяни руку… Согни… Опусти… Опять вытяни…

Михалыч послушно выполнял Женькины команды.

Я вижу его.

Вот он стоит у кухонного стола. Долговязый, нескладный. Худое нервное лицо. Волосы рано начали редеть и уже отступили с висков; он коллекционирует пословицы: «Кровать коротка», «На чужой подушке спит»…

Его руки. Тонкие пальцы перепачканы синей пастой: Михалыч пишет быстро и азартно.

— Согни… Вытяни… — повторяет сосредоточенная Женька.

Итак, Михалыч… Происхождение: из вундеркиндов. С детства крепла в Михалыче привычка кидаться к любой встретившейся ему проблеме, наскакивать на нее с разных сторон, вцепляться и кусать, пока не образуется прорех достаточно для того, чтобы из нее начал выходить пар; затем Михалыч полностью и навсегда охладевал к проблеме, пережевывание дохлой оболочки он предоставлял другим. Единственным его стимулом была любознательность, а точнее — собственный интерес к исследовательской задаче. На институт Михалыч смотрел как на способ заниматься тем, что его лично интересовало. Смысл своего существования Михалыч находил в возможности задавать природе вопросы и добывать ответы на них; такая профессия, такая жизнь и такой смысл были для него естественными. Главным оставался процесс работы, результаты же, когда они появлялись, Михалыч считал случайным побочным продуктом, недостойным его внимания; а перспектива применения где-то, — о ней Михалыч и вовсе не думал. Кандидатскую диссертацию он защитил благодаря давлению на него администраторов из отдела аспирантуры, боровшихся за какие-то свои проценты. Элэл взял его к себе, когда уже становилось ясно, что Михалыч пошел вразнос, и все махнули на него рукой: на смену прежней славе вундеркинда явилась дурная (и потому практически неистребимая) репутация человека способного, но попусту разбрасывающегося, безнадежно мечущегося из стороны в сторону, — короче говоря, талантливого болвана; от Михалыча уже ничего не ждали. В этой ситуации пригласить его мог только Элэл, он считал, что от таких людей больше толку, нежели от унылых добросовестных служак, и готов был на риск и дополнительные затраты себя.

Элэл удавалось как-то направлять работу Михалыча, в короткий срок Михалыч сделал несколько блестящих публикаций, над ним забрезжило некоторое подобие прежнего ореола; заговорили о том, что его докторская будет событием. Но едва Элэл потерял возможность им заниматься, Михалыч опять перестал за собой поспевать. Когда Герасим уговаривал его вернуться в старое русло, где им удалось бы сотрудничать и вместе продвигаться к модели, Михалыч вовсю набирал материалы уже по новой теме; однако и она к тому моменту не слишком его интересовала. Михалыч обдумывал первые шаги в очередном новом направлении; затем он увидел, что в тематике, в которую собирался вторгнуться, его возможности не выше, чем у тех, кто там давно работал, и опять оказался перед необходимостью решать, куда плыть дальше. Тем временем оптимизм в представлениях о нем развеялся, о диссертации Михалыча начали говорить как о несостоявшейся; с предполагаемым первым оппонентом — Снегиревым — он принялся соперничать в проверке того самого морисоновского уравнения. Одним словом, все нормальным, знакомым уже образом шло прахом.

Между тем Михалыч делал, что хотел, оставался, таким образом, самим собой и, следовательно, был счастлив. Происходившее с его репутацией или диссертационным продвижением не занимало Михалыча.

Кто-то полагал, что это род пижонства. Кто-то пожимал плечами: Михалыч, мол, с его потенциалом, может себе еще и не это позволить, и все ему сойдет, понимает, что такой запас мощности, как у него, гарантирует от падения носом в землю. И то, и другое было неверно: он уже знал, как оказываются ни с чем, да и не в его характере было играть. Он просто оставался самим собой! Это было его естественное состояние.

Исходит ли от него сияние, готовится ли секретарь ученого совета назначить его защиту, соответствуют ли пришедшие сегодня ему в голову идеи лежащим где-то в сейфах утвержденным графикам, учитывает ли бухгалтерия его персону при перспективном планировании, — в круг его интересов не проникало и его поступков ни в коей мере не могло определять. Он был счастлив, — все, из чего складывалось это его состояние, всегда находилось при нем, принадлежало ему, все это было такое, чего нельзя из человека вычесть.

Всё ли?

Нет, не всё.

Но теперь как будто можно стало надеяться, что Элэл встанет…

* * *

Карп нашел тихую заводь, ткнулся в берег. Привязал лодку; сел на бревно, смотрел на Яконур.

Нравилось ли ему в инспекции?

Форма — ничего. Красивая. Нашивки, фуражки. На жетоне — два осетра…

Карп улыбнулся.

Нравилось, но надоело. Надоело, что называют Гитлером, фашистом и еще кто кем может.

Будто он людям зло хочет сделать. Не понимают, что он в общем-то хочет добра.

А может, и понимают, да все равно…

Вот врач: вылечит — ему за его работу спасибо говорят. А Карпу за работу одна ругань.

Хотя сдвиги, конечно, большие. Не то что раньше, когда с инспектором никто не считался. Даже комбинатовские проекты все будут согласовываться с рыбоохраной, подпись, печать, все как надо. Карп гордился этим. Да и все иначе относиться начинают; вот поехал он с милицией, встретили одного, а он и говорит: «Не надо тебе милиционера, мы тебя, Карп Егорыч, знаем».

Внуки спасибо скажут? Может, и скажут…

Кто уж не скажет, так это Прокопьич. Сколько раз Карп его предупреждал: «Прокопьич, попадешься». После того как сеть он столкнул, отказался от нее, — вроде в хороших отношениях остались, поздоровались в поселке при встрече; опять его Карп предупредил. А потом соседка постучалась, старушка, с поручением, — передавала: если не выйдет Карп двое суток, будет ему новый мотор «Вихрь», что сотни четыре стоит. От кого — старушка говорить не могла. Карп ей наказал, как обратно передать. Через неделю стал варить себе обед — пошел во двор, взял из-под навеса поленьев, сунул их в печку, разжег, — и рвануло так, что всю печь разнесло. Карп, хорошо, в погребе был, за продуктами лазил. Ну, это известное дело: выдолбить в полене дыру, заложить взрывчатку да и подбросить…

В заводи было мирно, тихо.

Карп увидел в воде прямо перед собой молодого сига. Он стоял, совсем молоденький, над камнями у его ног. Темная спина, серебристое брюшко, выемка на хвостовом плавнике: невесомый, обтекаемый. Золотился, отсвечивал слегка выкаченный глаз, смотрел из воды на Карпа.

Карп ему подмигнул.

Юный сиг стоял у его ног спокойно, будто знал: этому человеку может он доверять.

* * *

Опасался Михалыч и за Женьку: она ушла к Михалычу в самые тяжелые его времена, когда он еще не ожил у Элэл; ушла от очень благополучного доктора; Михалыч боялся, что она может повторить это, если он станет благополучен. Хотя соображения выглядели вполне абстрактно, страхи Михалыча были совершенно реальными… Я вижу, как смотрит он на нее, вижу, как она смотрит на него; слышу ее голос: «Подними вот так… Повернись… Можешь опустить…» Нет, она не уйдет.

И еще его заботило — куда же теперь ему плыть…

— Послушай, Герасим! Моя очередь. Теперь я проиграю на тебе одну штуку.

Куда он задевал эти странички? Нет, не найдешь… Как же там?.. Он был тогда очень этим увлечен… До конца, конечно, не довел; все хотел вернуться, не получалось; может, самое время? Да, пожалуй, он готов… Так как же там было?.. Ага, сейчас… Вот карандаш и бумага; спасибо, Женька…

— Я по рукам вижу, что тебе нужно!

Умница. Итак!.. Ведь даже сообщение делал об этом однажды на конференции, получилось оно, правда, туманным; кажется, мало кто понял. Да и сам не все понимал. И сейчас еще… А все-таки! Там один поворот был красивый… Ну же, ну! Начал. Релаксационные измерения… Кинетические закономерности реакции… Пространственное распределение активных центров…

— Так, — сказал Герасим. — А в чем преимущества метода?

Конечно! Тот же вопрос, что и на конференции задавали… Михалыч стал развивать. Радикальные пары… Структура и фазовое состояние матрицы… Увлекся. Говорил и для Герасима, и для себя. Твердофазные центры… Времена спин-решеточной и спин-спиновой релаксации… Вертишь так вот пальцами у человека перед носом, орбиты электронов изображаешь. Э, он тоже из «геометров», рисовать начал! Да, времена релаксации… Сам, кажется, понимать начинаешь… Точно! Тогда, значит… Что, что он говорит? А! И он тоже понял…

— Изящно, Михалыч! Теперь давай подумаем, зачем это.

Михалыч поднялся из-за стола, взял чашку, открыл кран.

Вот, даже в горле пересохло… Ладно. Как это использовать — пусть Герасим ломает голову, если ему интересно.

— Михалыч, так можно померить то, чего никто пока измерить не может! И это как раз эмпирика, которой…

Ну, значит, будут новые графики!.. Нет, это уже не по его части. К этому Михалыч не имел вкуса. Если уж совсем окажется необходимо, он подберет кривые для иллюстрации возможностей его метода; но кривых будет ровно столько, сколько нужно, и ни одной больше.

— Ты знаешь, Михалыч, что это все означает?!

Михалыч стоял с чашкой в руке, улыбался Герасиму. Вроде все равно, кому отдать… А нет, не безразлично. Приятно отдать хорошему человеку.

— Это означает, Михалыч, что я сделаю модель! Да, да. Я! Сделаю! Модель! Понял? Дай глотнуть… Точно, сделаю. Если успею. Да, вот только если успею…

— Я рад, — сказал Михалыч. — Ты же знаешь, мы теперь с тобой.

— Это я с вами, — ответил Герасим.

Женька:

— Мальчики, вы как хотите, а мне опаздывать нельзя!

* * *

Макарушка шевельнул плавниками и прошел чуток вдоль берега.

Пригляделся.

Ему нравился этот человек там, на берегу, в нем не было угрозы.

В заводи было тихо; Макарушка стоял над камнями и смотрел из воды на Карпа.

* * *

ИЗ ТЕТРАДЕЙ ЯКОВА ФОМИЧА. «Не будем, однако, слишком обольщаться нашими победами над природой. За каждую такую победу она нам мстит. Каждая из этих побед имеет, правда, в первую очередь те последствия, на которые мы рассчитывали, но во вторую и третью очередь — совсем другие, непредвиденные последствия, которые очень часто уничтожают значение первых. Людям, которые в Месопотамии, Греции, Малой Азии и в других местах выкорчевывали леса, чтобы получить таким путем пахотную землю, и не снилось, что они этим положили начало нынешнему запустению этих стран, лишив их, вместе с лесами, центров скопления и сохранения влаги… На каждом шагу факты напоминают нам о том, что мы отнюдь не властвуем над природой так, как завоеватель властвует над чужим народом, не властвуем над ней так, как кто-либо находящийся вне природы, — что мы, наоборот, нашей плотью, кровью и мозгом принадлежим ей и находимся внутри ее, что все наше господство над ней состоит в том, что мы, в отличие от всех других существ, умеем познавать ее законы и правильно их применять (Ф. Энгельс)».

* * *

Ольга слушала. Итак, началось это совещание, началось…

Шатохин говорил то, что и должен говорить Шатохин:

— Я, как директор комбината… Предприятие дает первые тысячи тонн уникальной продукции, очень важной для народного хозяйства… Вводится в действие вторая очередь…

— Хорошо, — сказал Савчук, обращаясь к Свирскому, — но мы собрались, чтобы обсудить проблему стоков.

— Товарищ Савчук неправильно понимает, зачем мы собрались! — вскипел Шатохин. — У меня есть вопрос к товарищу Савчуку…

— Давайте начнем с того, что сделано, — предложил Ясное.

— Ладно, — согласился Шатохин. — На строительство очистных сооружений затрачено около двадцати процентов стоимости всего комбината. Как на Байкале! Ничего подобного по оснащенности нигде больше нет ни у нас, ни за рубежом. Комплекс занимает территорию площадью в миллион квадратных метров…

— Если можно, конкретнее, — попросил Ревякин.

Шатохин обернулся к Борису.

— Технология построена так, чтобы использовать девяносто шесть процентов сырья, — начал Борис.

— Следовательно, на стоки остается только четыре! — перебил Кудрявцев.

— В какой стадии находится отладка очистных сооружений? — спросил Свирский.

— Очистные сооружения работают! — ответил Шатохин.

Борис сказал:

— Никто не возьмется определить, сколько еще необходимо стадий. Можно только фиксировать, что сделано.

— Верное замечание, — пробурчал Савчук.

— Странное замечание! — взорвался Шатохин.

— Я заявляю, — сказал Савчук, — заявляю вам: нормы на стоки устанавливали исходя не из того, что необходимо для Яконура, а просто-напросто в пределах возможностей комбината, по просьбе его руководителей. Комбинат не нарушает норм потому, что их еще надо суметь нарушить! Кроме того, они значительно шире проектных. Такого не было и не могло быть в проекте! Как получилось, что эти показатели вдруг подменили?

— Профессор Савчук… — попытался перебить Свирский.

— И вот что объясните мне! Отчего к тем, кто оказался на все согласен, к ним прислушались, а к тем, кто возражал, — хоть бы немного? И еще! Посмотрите, как начинают заниматься охраной природы руководители практически во всех отраслях. Почему может позволить себе держаться иного предприятие, которое представляет здесь товарищ Шатохин?

Шатохин:

— Чего вы добиваетесь, товарищ Савчук? Скажите прямо!

— Минуту, — остановил его Свирский. — Вы хотели продемонстрировать нам образец очищенных сточных вод.

На столе появились две мензурки.

— Вот, — сказал Шатохин. — Здесь яконурская вода, здесь наши стоки. Убедительно?

Стоки, вправду, выглядели только немного желтее.

Да, подумала Ольга, если б дело было в цвете!

Шатохин взял стакан, взял мензурку со стоками, быстро налил полстакана и, при всеобщем молчании, решительно отхлебнул.

Все смотрели на Шатохина…

Кирилл Яснов взял свой стакан, взял мензурку со стоками, отмерил четверть стакана, посмотрел на свет, заглянул внутрь; сделал глоток; поставил стакан.

Теперь все смотрели на Яснова.

— Когда я была на комбинате, стоки имели другой вид, — сказала Ольга.

— Я не помню, чтобы вы приходили ко мне на комбинат, — отреагировал Шатохин.

— Возможно, аварийный сброс… — пожал плечами Кудрявцев.

— Кстати, — завелся Савчук, — как во второй декаде насчет аварийных сбросов?

Яснов опять взял стакан и понес его ко рту.

— Не увлекайтесь! — воскликнул Шатохин.

— Осторожней, — добавил Борис. — Все-таки…

Ольга рассмеялась.

— Прошу внимания, — сказал Свирский. — Профессор Кудрявцев, пожалуйста, ознакомьте присутствующих с результатами ваших исследований.

* * *

ИЗ ТЕТРАДЕЙ ЯКОВА ФОМИЧА. «В самом деле, так ли уж неизбежен технологический путь развития цивилизации? Ведь современная наука, основанная на изучении и покорении природы, существует всего лишь немногим больше 350 лет… Ведь для „выживания“ вида технологическая эра развития цивилизации совершенно не обязательна. Наоборот, она может быть даже опасной. Вспомним, например, острейшую проблему современности — проблему охраны окружающей нас естественной среды, которая могла возникнуть только при технологическом пути развития общества… Необходимо подчеркнуть, что не следует считать общество, идущее по пути нетехнологического развития, отсталым и примитивным. Культура в таком обществе может достигнуть высочайших вершин. Вспомним, например, китайское искусство эпохи Тан или искусство феодальной Японии. Нравы могут быть изысканно утонченными, литература может создавать шедевры… Я полагаю, что эти вопросы имеют значение не только для проблемы внеземных цивилизаций (И. С. Шкловский)».

* * *

Кудрявцев откашлялся, взял в руки свои бумаги. Совещание продолжалось.

— Сначала вкратце о природных особенностях Яконура. По нашему мнению, безусловно, следует согласиться с предложением многих научных, общественных и государственных организаций и учреждений о необходимости охраны озера и прилегающей в нему территории…

Кудрявцев перегнул страницу, и Ольга прочла отпечатанный на машинке заголовок: «В экспертную комиссию… Заключение о вероятном влиянии сточных вод Усть-Караканского комбината на органический мир и рыбные запасы Яконура…» Там же красным карандашом: «Техотдел. Изучить. Ознакомить ИТР. Вечно хранить в делах». И знакомый росчерк Шатохина.

— Теперь немного из нашего опыта исследований загрязнения водоемов существующими предприятиями такого рода. Целые реки, озера и даже заливы превращены в мертвые зоны…

Ольга и Савчук переглянулись. Кажется, они недооценивали Кудрявцева.

— Перехожу к особенностям Усть-Караканского комбината. То, что говорилось выше, основано на изучении предприятий старого типа, имеющих низкий технический уровень…

Вот как, подумала Ольга. Здесь должен быть поворот… Да, пожалуй, недооценивали!

— Проблема Яконура требует не предвзятой точки зрения, а трезвой оценки состава сточных вод комбината…

Ясно, кивнула Ольга Савчуку. Потому и «вечно хранить».

— Сделан детальный расчет минерального содержания стоков. Судя по этому расчету, ни концентрация солей, ни их состав не будут никакой угрозой для водной флоры и фауны…

— Расчет! — вставил Шатохин.

— Расчет… — сказал Савчук.

Свирский:

— Прошу, товарищи, не перебивайте.

— Приведенные соображения позволили нам заключить, что очищенные сточные воды комбината не токсичны, их вполне можно спускать в Яконур. При соблюдении установленных норм и режимов это не вызовет вредных последствий для органической жизни озера…

— Вы берете на себя всю ответственность, — предупредил Ревякин.

— Необходимо, разумеется, вести систематические наблюдения. Они будут сигнализировать о возможных изменениях в Яконуре.

Савчук развел руками.

— Примите мои поздравления, коллега!

— Значит, берете? — спросил Яснов.

Кудрявцев поднял глаза от бумаг:

— В заключение хочу добавить, что убежден в правильности известной формулы: природа не храм, а мастерская…

— Спасибо за содержательное сообщение, — сказал Свирский.

— Еще два слова, если можно…

— Пожалуйста, конечно.

Ольга вздохнула.

— И еще два!

— Можно утверждать, что небольшое привнесение органических веществ в бедную ими яконурскую воду…

Ольга напряглась.

Что, что?

Бедную… так…

— …Привнесение веществ в бедную ими яконурскую воду будет полезным для повышения биологической продуктивности озера…

Это еще для чего? Да! Зачем он это, зачем?

* * *

ИЗ ТЕТРАДЕЙ ЯКОВА ФОМИЧА. «Полагают, что возраст человечества равен примерно 600 000 лет; представим себе движение человечества в виде марафонского бега на 60 километров, который, где-то начинаясь, идет по направлению к центру одного из наших городов, как к финишу. Большая часть 60-километрового расстояния пролегает по весьма трудному пути… только в самом конце, на 58—59-м километре бега, мы находим, наряду с первым орудием, пещерные рисунки как первые признаки культуры, и только на последнем километре пути появляется все больше признаков земледелия. За двести метров до финиша дорога, покрытая каменными плитами, ведет мимо римских укреплений. За сто метров наших бегунов обступают средневековые городские строения… Осталось только десять метров. Они начинаются при свете факелов и скудном освещении масляных ламп… При броске на последних пяти метрах происходит ошеломляющее чудо: свет заливает ночную дорогу, повозки без тяглового скота мчатся мимо, машины шумят в воздухе, и пораженный бегун ослеплен светом фото- и телекорреспондентов… (Г. Эйхельберг)».

* * *

Вдовин не мог возразить. Старик настаивал. Старик позвонил и сразу заговорил требовательно, безапелляционно, он принял решение и теперь настаивал на нем. Стариковская манера… А у Вдовина не было никакой возможности возразить, никакой!

Он понимал, все эти месяцы понимал, что делает, что означают его поступки! Но не мог поступить иначе. Гнев на Герасима, на всех, кто отказывался быть с ним; тактические соображения, — ни единой мелочи не допустить, которая способна помешать его планам; все соединилось, чувства определяли логику, а рациональные доводы становились для него страстью…

Начал Старик с вопросов; Вдовин осторожно ответил, что разделяет его беспокойство, понял: у Старика есть какие-то основания для разговора, есть, видимо, и замысел. И стал уже говорить, что сам собирается взять над ребятами шефство; поворот сложный, опасный, но рано или поздно надо было на него решиться, без согласия Старика тут нельзя, обойти его невозможно, поскольку дело касается Элэл. Старик перебил Вдовина, назвал разрыв с Яковом Фомичом грубой ошибкой и потребовал, чтобы Вдовин вернул Якова Фомича. Голос в трубке был громкий, металлический. Вдовин переложил ее из одной руки в другую, приставил к левому уху. Долго же ползут до столицы слухи; но все-таки доходят… Взял в правую руку карандаш. Вернуть!.. Придвинул ладонью лист бумаги. Это было еще не все. Слушал, рисовал на бумаге каракули. Старик требовал, чтобы Вдовин пригласил Якова Фомича на должность заместителя директора!..

Притом ничего, что можно оспаривать, ничего, казалось бы, неприемлемого. Идея Старика была вполне обыкновенная: два зама, Вдовин по своей тематике, Яков Фомич по тематике Элэл, — нормальная структура.

Ответил единственно возможным образом. Обещал поговорить с Яковом Фомичом…

Сидел потом, откинувшись в кресле, продолжал рисовать каракули. Что ж, теперь, после всего, что произошло… предложить ему разделить с тобой руководство институтом?

Снова накатилось то самое, из детства, с его обидами, непризнанием… Пусть шло все еще негладко, но в целом — туда, куда нужно, куда он направлял ход событий. Оставалось, может, не так много еще подталкивать, не так долго ждать… Снова его ни во что не ставили, снова отодвигали назад, напоминали, что он не заслуживает того и этого, снова лишали главного, на что он рассчитывал… И опять — Старик. И тогда он сделал так, что Элэл обошел Вдовина: из своей лаборатории в университетском сортире, из неудачников — в директора, в академики! Да Элэл и не думал, ему и не нужно было… Этот старец, и этот мямля, да еще этот их неряха и трепло, — разве могли они знать, что творилось в его душе тогда, что делается теперь?

Вдовин заказал разговор со Свирским.

* * *

Герасим не знал, с чего начать. Про погоду говорил… Наконец он решился.

— Михалыч, есть такая вещь, которую я хочу сказать тебе, пока мы вдвоем…

Вздохнул. Ничего себе получилось начало!

— Твой метод, кажется, действительно то самое, чего не хватает для модели…

Он, он должен первым сделать модель!

— Но частично, ты знаешь, я пересекаюсь с Захаром, с его тематикой.

Короче, короче! Зануда.

— Не понимаю, — сказал Михалыч.

Герасим помолчал. Ох и длинный же въезд!

— Ну так что? — сказал Михалыч.

— Видишь ли, получается сложное положение. Захар, как тебе известно, считает, что ни к чему эта спешка, грубая игра в модели, — надо копить данные…

Ближе к делу, ты!

— А я выступаю в роли человека, который хочет использовать твой метод, материалы Захара и так далее, чтобы построить свою модель…

— Ничего особенного, — сказал Михалыч. — Бывает. Ни Захару, ни тебе не возбраняются такие попытки.

— Но ты забываешь, что есть еще один момент… Ну, то самое… Ты же знаешь…

Проблема: как назвать, не называя?

— Нет, — сказал Михалыч, — не знаю.

— Ну, что ли, отношение ко мне… Из-за Вдовина… И вообще… Сразу все возводится в черт знает какую степень…

Итак, добрался до главного. Давай!.. Продолжил быстро, торопливо:

— И вот, представляешь, как посмотрит на это Захар…

Все, выдохся. Умолк… Произнес все-таки! Долго собирался, но сейчас сказал.

Михалыч остановился посреди улицы.

— Герасим! Да кто старое…

Слушал Михалыча, не перебивая; понимал, что надо бы остановить его, но — так хотелось услышать! Убедиться, что всерьез это было сказано, всерьез! — что они теперь вместе.

Он был победителем — мужчина, добившийся признания у мужчин.

* * *

Яков Фомич вставил в машинку чистый лист. Проверил — ровно ли. Постучал по клавише: абзац… Что ж, начинать?

Вздохнул, поднялся со стула, пошел по комнате. Нельзя так просто — взять да и начать… Остановился.

Слышно было, как в кухне разговаривают хозяин с хозяйкой: он был в погребе, она давала ему сверху указания. Собака тявкнула на улице, замолчала. Ветер прошумел по крыше и улетел. Хозяин вылезал из погреба…

Яков Фомич подошел к окну, стал смотреть на озеро.

Оно начиналось сразу перед окном комнаты, которую Якову Фомичу нашел Герасим.

Вот снова он жил в деревянном доме… Как в детстве.

Обернулся, оглядел свое жилье… Постель, разумеется, в беспорядке. Яков Фомич знал, как огорчает он этим бабу Варю, но ничего не мог с собой поделать. В конце концов, утром жалко было тратить время, а вечером уже просто не имело смысла… Но вот на старом кухонном столе — полный порядок. Книги и папки аккуратно разложены слева и справа, между ними — стопка исписанной бумаги: Яков Фомич вернулся к работе, которую начинал с Элэл, и за последние дни успел заметно продвинуться… Рядом — две тумбочки, здесь зато черт копейку искал, как выражается Кузьма Егорыч. На тумбочках Яков Фомич делал перевод, это был заработок, позволявший ему существовать вполне сносно и помогать Лене. Книжка — сборник последних трудов Жакмена, пожалуй, не научные статьи, а эссе ветерана, старейшины целого направления, который естественным образом перешел от теории и эксперимента к осмыслению того, что достигнуто, и попыткам оценить перспективы. Понятно, это интересовало Якова Фомича, но одно дело прочесть, а другое — перевод; к тому же издательство без устали подгоняло его; притом Яков Фомич не собирался превращать заработок в основное свое занятие; ситуация на тумбочках была следствием всего вместе… И наконец, маленький письменный стол, — за ним, когда была школьницей, готовила уроки внучка Кузьмы Егорыча и бабы Вари. На столе — пишущая машинка и тетради, разложенные в том порядке, в каком они потребуются в ближайшие дни. Лист вставлен. Можно начинать!

Тепло… Яков Фомич распахнул окно. На подоконнике стояли в кружке свежие кедровые ветки, обломанные бурей, их принесла Ольга. Рядом — банка с медом, ее подарила баба Варя; надо отвезти сегодня Элэл… Навалился на подоконник. Озеро… Полежал на деревянных досках грудью, животом — небритый, в чистой простой рубахе; отдохнувший, спокойный.

Не пора ли?.. Выпрямился. Закрыл окно.

Еще огляделся. Он был как космонавт в своей капсуле. Сам по себе, один, отделенный от всего и ото всех. Так ему было лучше. Так лучше ему жилось, думалось, работалось. Он вышел из игры, хватит, — какое-то время он играл, получалось, но под конец он нервничал, тратил себя попусту, крутился вхолостую, делал не то, что хотел, не был самим собой — и вот он выключился, обособился, замкнулся в своей капсуле.

Робинзон на Яконуре… Яков Фомич улыбнулся. Ему было, в общем, хорошо.

Со стороны ему виднее стало многое… Вот он выскочил из своей галактики, отошел от нее — и наблюдает теперь издалека.

Выскочил, отошел… сорвался с оси и вылетел из механизма, со всех своих сцеплений, зацеплений… притяжений и орбит…

Стал ли он счастлив? Яков Фомич спрашивал себя, уходил от ответа. Ему было хорошо, но был ли он счастлив? Вот ведь вопрос… Одному было трудно — всегда наедине с собой. Яков Фомич физически чувствовал, как расходует он себя — плата за одиночество, которого добился. А временами… Только после разрыва поймешь, что значили друг для друга! Но гнал это от себя. Все перевешивало удовлетворение тем, что сделал так, как считал нужным. Остался самим собой.

Понимал, конечно, понимал, насколько относительна его изолированность… Можно, разумеется, уехать, запереться, оборвать любые связи, отказаться от телефона и прочего — и думать, что ты выделил себя из общества. Но едва он заперся и всячески оградил себя от всего извне, как обнаружил: внешний мир, все, от чего он бежал, — у него внутри. Однажды впущенный, этот мир сидел теперь в Якове Фомиче, от него нельзя, оказалось, избавиться, он постоянно занимал мысли — все мысли. Этот мир был, таким образом, и вокруг Якова Фомича, и внутри него; и Яков Фомич спрашивал себя: что же принадлежит ему самому, оболочка?

Шагнул не к машинке, а к кухонному столу; полистал исчерченные формулами и цифрами страницы. Начатое когда-то с Элэл сейчас особенно важно было сделать хорошо… Так теперь и существовал Яков Фомич: между стопкой бумаги этой, на этом столе, и стопкой другой, на столе другом, Ольгином, — тетрадями, появившимися в его жизни только месяц или два назад. Все сплелось очень сложно в том, как он жил здесь между тем столом и этим…

Он выбирал себе место в жизни сознательно, с пониманием, чего он хочет от будущей своей социальной позиции. Наука была для него сферой деятельности, от которой можно ожидать чего-то реального, а ученые — людьми, чья работа позволяла изменять многое в мире… Потом он увидел, как не сразу происходят желаемые изменения в технике, в условиях жизни, а особенно — в людях, Но при этом не наступило охлаждения; пришла вторая любовь к профессии — Яков Фомич от мира, в котором было слишком много несовершенного, укрывался в мире, в который уводила его работа… Он покинул институт, когда обстоятельства начали принуждать его выключаться из исследования связей, созданных природой, и ввергать себя в отношения людей, во многом неприемлемые для Якова Фомича, непонятные, эклектичные… Потом — Никола. Яков Фомич давно уже смирился с тем, что плоды его профессии поспевают не скоро, переместил эти ожидания в будущее. Но толчок, который он получил у Николы! А Яков Фомич снабжен был сверхчувствительным устройством, улавливающим малейшие признаки неблагополучия в человеческом существовании… Он не был готов. Что было делать? Он поступил как человек своей профессии. Он поступил как мальчик из Нахаловки. Сел у окна, за ситцевой занавеской; стал слушать… Его тетради. Вон они, вокруг машинки. Его хождение по лабораториям… Ему нужно было определиться в этой сложной системе координат — среди многих проблем и суждений. Он то принимался рассматривать картину издали, то подходил вплотную: видел либо основные лишь контуры, общую композицию, не различая деталей, либо одни хаотичные, грубые мазки; становился слева, брал правее: здесь к тому же отсвечивает, здесь — тень; следовало найти оптимальную дистанцию и требуемую обстоятельствами точку, свое место в этом зале, поставить себя соответствующим образом по отношению к полотну; еще и рама мешала. Яков Фомич чувствовал, что не может пока сделать этого — определиться в эн-мерном пространстве проблем и суждений. Ему нужно было время. Хорошо бы поговорить об этом с Элэл! Или со Стариком. Одно было ясно, в одном он убедился. Пусть что-то он преувеличивал — и, случалось, ловил себя на этом; пусть. Дыма без огня не бывает; дым шел от Прометеева огня…

Якову Фомичу предстояло решить, с кем он. Много лет он был с людьми, которые все эти годы изменяли мир. Теперь он спрашивал себя: правильно ли он выбрал себе компанию? тому ли делу, той ли вере отдал лучшие годы своей жизни? с теми ли был так долго? и разве не отпадают теперь у него причины и доводы быть с ними? В этих мыслях сгущались и горечь, и сомнения. Когда-то без колебаний решил, кем быть. Теперь не мог понять, с кем быть…

Тем более он был удивлен, обнаружив, что возвращается в мыслях к незаконченной с Элэл работе. Отнес это на счет инерции. Затем поймал себя на том, что делает к этой работе заметки; попытался понять, отчего так прочно держится в нем прошлое — так, что до сих пор не может он оторваться. Между тем стал понемногу разбирать свои старые черновики. Конечно, здесь был долг перед Элэл. Но не следовало и преувеличивать, не следовало заблуждаться! И уж конечно эта работа не была важна для здоровья Элэл, тут она ни на что не влияла, и на престиже Элэл тоже не могло сколько-нибудь заметно сказаться, будет она сделана или нет. Пришлось признаться себе: инерция, долг — не более чем рациональные объяснения, построенные для того, чтобы сохранить видимость какой-то последовательности в своих поступках. Дело было не в том, что ему не удавалось оторваться от работы. Словно она преследовала его. Он сам стремился к ней! Он противоречил себе, поступал противно своим соображениям; и мало что здесь зависело от него… как в любви. Теперь она сделалась тайной, его любовь, тайной от себя самого, вот что случилось с Яковом Фомичом; она была сладка — и сладка была она как любовь тайная… и казалась все слаще… и становилась все нужней. Вот так…

Однако эта работа уже не могла занять его полностью. Он обнаружил в себе большие пустоты, раньше он не подозревал об их существовании; это оказались целые емкости в том, что отпустила природа его душе и мыслям; теперь они быстро заполнялись. В раздумьях о добре и зле, о смысле жизни и развития, о разуме и человечности Яков Фомич открывал вечные истины и проходил классический путь. Но открывал сам и сам проходил… До обидного не хватало образования. Он тратил массу времени на то, чтобы найти и узнать известное всякому мальчишке, выпускнику университета, и делал оплошности, по поводу которых гуманитарии могли бы только развести руками. А он не хотел, чтобы они смотрели на него как на грубого технаря, самоуверенно вторгшегося в их стеклянный, хрупкий дом. Все было серьезно… За то, что выбрал когда-то другое, Яков Фомич не упрекал себя. И время ведь было иным. Его наблюдения показывали, что время гуманитариев как раз наступает. Тогда он, выбирая, видел перед собой физиков, химиков; теперь — на гуманитариев он уповал как на людей, работа которых могла изменить многое в мире, именно они работали в сфере деятельности реальной, такой, от которой можно ожидать чего-то… Только что за тяжкое занятие — задавать вопросы обществу! Спрашивать природу естественную, кажется, проще…

Вырисовывалось все постепенно. Он наткнулся на четыре строчки — эпитафию на могиле поденщицы: «Не горюйте обо мне, друзья, и не плачьте обо мне никогда, ибо отныне я буду отдыхать всегда и во веки веков». Вспомнил, как писал Ползунов — это Яков Фомич прочел когда-то в музее: «Облегчить труд по нас грядущим». И разыскал песню: «На свете есть царь, беспощадный тиран, жестокий мучитель бесчисленных стран, рука у него лишь одна, но тысячи губит она, — тот царь называется Пар…» Его бросало по всей истории, по всему ее пространству; он хватался то за одно, то за другое; иногда ему казалось, что все у него складывается слишком случайно, а порой он обнаруживал, что и раньше думал об этом… Через комнатку Якова Фомича прошло множество людей. Они по-разному понимали, что было у них и что было с ними, в их собственные времена; иногда Яков Фомич с ними соглашался, чаще — нет, порой заключал: они вовсе не разобрались, как что у них там складывалось; тем не менее, он видел, каждый делал для него естественное. Ломать то, что оказывалось противным человеческой природе и благу людей (наиболее общая формулировка) — также было вполне естественно. Люди распознавали нечто губительное для них и пытались это разрушить… Некоторые задерживались в комнатке Якова Фомича; оставались ночевать; а потом и оседали, приживались; комната постепенно наполнялась… И ведь те, кто ломал, — сопротивлялись не просто технике. Они, собственно, хотели оказать сопротивление, ни много ни мало, всему ходу истории, а значит, всему развитию на Земле, то есть — всей эволюции на целой планете. Это было, следовательно, событие космического масштаба! Они хотели изменить картину… нет, путь… изменить путь Вселенной. Это был достойный повод, — Яков Фомич принялся за английскую историю от времен, предшествовавших наполеоновским войнам, и вплоть до Маркса.

Что-то становилось яснее. Что-то — напротив… Плюс — или это, может, где-то во-первых, — то, что сам он был одним из тех людей, которые являлись соавторами сегодняшнего мира. Он был выходец из них. Да, он и вышел из их числа, вышел, и оставался среди них; он был на пограничной позиции. Кстати, уязвимой непониманием обеих сторон…

Так что ж, начинать?

Сел за машинку.

Итак:

«Едва ли найдется более распространенное и устойчивое заблуждение, чем привычка руководствоваться старыми критериями при оценке новых явлений. В наш век, как и прежде, изменения замечают лишь по явным и поздним последствиям, подобно тому, как если бы истоки наносились на карту лишь после наводнения в устье. Однако мы находимся в пути и притом движемся весьма своеобразным образом, и упускать это из виду не следует ни на минуту. Наш маленький, тесный, не всегда комфортабельный шарообразный космический транспорт мчит нас, со всей нашей культурой, сквозь не слишком ясные нам, обозначаемые нами как некие общие категории Время и Пространство. Мюнхаузена на ядре, возможно, завораживало движение. Нас — также, в известной степени. Его, хотя это выяснилось чуть позднее, ожидал высококачественный стог натурального сена. Обстоятельства нашего полета таковы, что нам следовало бы сосредоточиться не на переживании процесса движения, а прежде всего на том, точно ли мы летим туда, куда хотели бы попасть сами. Ниже будет предпринята очередная попытка понять…»

* * *

А дед Элэл был прямой потомок исследователя Яконура… Элэл вспомнил — совсем недавно встретил он ссылку на прадеда, цитировался его экспедиционный отчет: «Что же можно сделать для того… чтобы хоть сколько-нибудь вывести местное население…» да, так… «из его первобытного и безысходно-печального экономического состояния…»

Прадеду было девятнадцать лет, когда он спустился на лодке по Каракану и отправился вдоль яконурских берегов на северо-восток; добравшись до Мысового сора, пересек бухту Аяя, высадился в Нижней пади, от низовьев Снежного взошел на хребет Шулун, перевалил через него и вернулся по долинам. Он, один, преодолел, как потом говорилось в отчете, «пространство необитаемое, дикое горной страны, которого не коснулась рука человека…».

А через год он был в Саянах, потом — в устье Витима. Кто-то, кажется, из бабушкиных аспирантов о нем писал. Когда работы прадеда уже стали широко известны и признаны, он впервые сделал более, чем обычно, длительную остановку — чтобы получить высшее образование. Нет, похоже, не аспирант, а молодой иркутский биолог… Снимал в Петербурге каморки на чердаках, зарабатывал себе на жизнь уроками; окончил курс и защитил магистерскую диссертацию.

И снова пустился в путь. Его маршруты — Онега, Волга, Кавказ, снова Сибирь, затем Средняя Азия, Сахалин, Япония, Сингапур, Суэц… Его статьи и отчеты — множество томов…

* * *

Вдовин перелистывал работу Александра. Он прочел ее вчера; неплохая статья для журнала. Теперь предстояло решить, как поступить с ней. Продвинуть? Или придержать? Он снова относился к Сане заботливо, видя, что Саня работает на него. И ждал, когда высунется, чтобы вовремя его осадить… Вдовин задумался, моделируя ход Саниных мыслей. Можно, пожалуй, продвинуть. С соавторством или без? Тут есть что поправить, переделать… Нет. Придержать.

Александр стал действовать ему на нервы. Вдовин все чаще сравнивал его с Герасимом. Тот шел рывками, криво-косо, метался из одной крайности в другую; шел большей частью неудобно для Вдовина; но во всем этом что-то было… Вдовин чувствовал: в нем существует симпатия к Герасиму, приязнь, что ли, и доброта, соединенная с завистью. Несмотря на все остальное. Более того. Он ощущал свое родство с Герасимом. Как это ни казалось ему поначалу странным. Временами он видел в Герасиме много своего… И еще больше — чего он хотел бы в себе. Разве не хотел бы он вступать в жизнь с такими же крупными ожиданиями, категорическими требованиями, с такой же силой врезаться в нее, так же широко относиться к миру?.. Да он и хотел этого когда-то, хотел! Другой разговор, — что потом получилось… Саня же наследовал от него именно то, что получилось потом. Саня легко стал тем, чем стал Вдовин, чтобы сделаться успешным. Это было собрание качеств, на которые Вдовин согласился — дал им в себе все возможные преимущества — для достижения наибольшего эффекта на пути, который избрал для себя. Они не были привлекательнее, но были результативны, он на них рассчитывал… Герасим и Саня оказались разными половинами его «я»… Вдовин сам толкнул Саню на этот путь, сам направлял его именно так; Саня стал его, не кого-то, наследником, его повторением; Вдовин высоко ценил все это; охотно использовал Саню, когда бывало ему нужно; и приходил в уныние, различая себя в нем, и все больше презирал его и даже ненавидел. Искал случая унизить… Решено. Придержать! Отложил статью на край стола. Но перед другими решил приподнять Александра — похвалить, раздуть какой-нибудь пустяк. Сегодня, кстати, на семинаре вполне будет уместно… Обманывал других? Обманывал себя — знал об этом и тем настойчивее утверждал свой выбор передо всеми… и перед собой… И гадал, наблюдая, — что победит в Герасиме?

…Позвонили от Свирского. Кое-чего удалось добиться: Старик согласен, чтобы Яков Фомич исполнял обязанности заведующего отделом.

Все же…

* * *

— Послушайте, но это уже просто чудовищно! — воскликнул Савчук. — Давайте наконец раскроем секрет. Вы берете стоки, разбавленные в двадцать раз, бросаете туда рыбу и констатируете, что рыба дохнет. Верно? Из этого вы делаете вывод, что в стоках, разбавленных в тридцать раз, рыба дохнуть не станет. Вот такое, с вашего позволения, экспериментальное доказательство. И на этой липовой основе вы заключаете, будто Яконуру ничто не грозит!

— Профессор Савчук, — медленно проговорил Свирский, возвращаясь к своему креслу, — я должен, как член комиссии, настоятельно попросить вас…

— Я внесу, заявляю это вам, предложение поставить доклад профессора Кудрявцева на секции биологических наук!

— Пожалуйста, — сказал Кудрявцев. — Сейчас я считаю необходимым только протестовать против изображения наших исследований в анекдотической форме.

— Вот что, — сказал Шатохин, — я вам даю темы для диссертаций, но сливать буду!

— Профессор Савчук, — проговорил Свирский еще медленнее, чем раньше, — я вторично вынужден…

Савчук грохнул кулаком по столу:

— Вы тут сидите в Москве, вам Яконур безразличен, а для нас это больной вопрос!

— Нет, — спокойно сказал Свирский. — Дело лишь в том, что не следует эмоциональностью пытаться возместить отсутствие проблемы. Признаться, вот уж чего я не люблю. И никогда не любил.

— А мне это до лампочки, — ответил Савчук.

Свирский повернул к нему голову;

— Простите, не понял?

Савчук смутился.

— Я хотел сказать…

Ольга сделала ему знак рукой.

Шатохин:

— Пусть товарищ Савчук ответит мне на один вопрос!..

Савчук разглаживал усы.

— Товарищи, — сказал Свирский, — мне бы хотелось еще послушать… простите, забыл вашу фамилию… вы, как практический работник, что вы думаете о нынешней и перспективной ситуации?

Борис:

— Вопрос об Усть-Караканском комбинате решен положительно, несмотря на все дискуссии…

Ольга вздохнула.

— И теперь остается не спорить и обвинять, а сотрудничать…

— Вот, — сказал Шатохин.

— …И помочь комбинату добиться наконец нужной чистоты стоков.

— Черт, — сказал Шатохин.

Яснов:

— Какие известны новые эффективные методы очистки?..

* * *

Поехали!

Герасим нажал на кнопку.

Капитолина следила за контрольной лампой. Грач стоял у двери — на всякий случай.

Красная лампа зажглась: Герасим посмотрел на часы, сел за пульт, раскрыл журнал, взял ручку и записал время.

Поставил точку.

Посидел, глядя прямо перед собой.

Что же?

Кобальт наконец светил на его яконурские ампулы, любимая писала, что любит, ребята его приняли, модель должна была теперь получиться… В тот момент, когда ему сделалось совсем тяжко, когда он почувствовал, что уже не выдерживает, — все пришло в прекрасное, в удивительное состояние.

Подведя итоги, Герасим радостно рассмеялся.

Он чувствовал в себе силу и уверенность, у него было настоящее, он видел будущее; да, он был победителем.

* * *

Мать вошла неслышно; Кемирчек почувствовал ее присутствие, обернулся, — она сделала вид, будто искала что-то; Кемирчек успел поймать на себе ее взгляд и понял его. Наскоро перелистал еще раз свои бумаги и сложил их в папку.

Вышел из дому, зашагал двором к юрте. Посмотрел, — мать на крыльце; тут она могла наблюдать за ним сколько хотела, это лишь бумаги отбирали его у нее. И опять он уезжал… Кемирчек взял топор, отправился к поленнице. Поставил чурбак из тех, что напилил вчера с братом, и, попрочнее уперев в землю ноги, привычно замахнулся… Выдох!.. Распрямляясь, еще вбирая в грудь воздух, увидел: разгладилось лицо у матери. Вот и младший ее сын за настоящим занятием…

Как хорошо сделать ей приятное.

Яконур был ее Яконуром, но все эти его бумажки…

Глянул на поленницу. Пожалуй, зимы на две уже дров хватит… Улыбнулся. Поднял голову.

Горы, оградившие долину кольцом, едва разомкнуты в одном только месте, там, где вырывается отсюда Снежный и выше него прорублена в скалах дорога; прозрачные облака лиственницы, парящие над склонами; россыпи овец между ними; курган, оставшийся от поры, может, Чингисхана, может, Аттилы…

Здесь Кемирчек родился.

Его прекрасное детство… На него распространялось все уважение к деду, именем которого его назвали; с ним обращались мягко и осторожно, говорили негромко, чтобы не спугнуть вселявшуюся в него душу предка, ей придавался образ птицы. Позднее, познакомившись с генетикой, он смог оценить эту мудрость…

Здесь Кемирчек встретился с Косцовой.

Она приезжала в школу; сидела на уроках, разговаривала с выпускниками; увезла его с собой…

А старший брат, вернувшись из армии, поставил дом, женился, взял в колхозе отару. Вчера прискакал с пастбища на своем гнедом… Вечером сидели с ним в юрте у очага; потом пришла Элбире; держалась поближе к мужу. В котле, в черной от ночи воде отражались искры и пламя, поверху тянулись, проплывали лоскутья легкого дыма и пара. Когда потом поднялись, — постояли еще втроем у огня; и вдруг подумалось о том, что сегодня ночью волосы Элбире будут пахнуть дымом для брата, а волосы брата будут пахнуть дымом для Элбире, — дохнуло, с дымом, чужим счастьем… Искры быстро, поспешно взлетали к вершине конуса юрты и устремлялись дальше, в небо. И когда вышли втроем, оказалось, что на небе множество звезд…

Кемирчек стоит и улыбается под материнским взглядом.

Одной рукой отводит волосы со лба, другой придерживает у ноги топор.

То, что находится в его папке, по общепринятым критериям, принадлежит к классу работ прикладных, не фундаментальных. Однако эта работа нужна Яконуру, а он родился на Яконуре.

Он стоит под материнским взглядом во дворе, у поленницы, между юртой и домом, среди овец и лиственниц на склонах, невдалеке от кургана; кольцо гор, ограждающее долину, разомкнуто перед ним к Яконуру. Отсюда он может оглядеть всех, кто собрался у озерка, таких разных, местных и пришлых, с высшим образованием университетским и таежным, с устремлениями благородными, низкими и средними, по-своему понимающих добро, зло, настоящее и будущее, — всех видно хорошо, и можно определить свое место в мире с наименьшей вероятностью ошибиться.

Вот оборачивается; председательская «Волга» подкатывает по траве к раскрытой калитке. В новенькой темно-вишневой машине за рулем невыспавшийся, как всегда, Ыстак («опять родиху ночью доставлял»); рядом с ним, между передними сиденьями — карабин («может, кабарга попадется или там заяц»). Сейчас состоится чаепитие перед дорогой, а затем Ыстак повезет Кемирчека туда, где посреди степи возвышается полосатая пирамидка, к которой прилетит самолетик и, не выключая мотора, заберет здешних своих пассажиров.

Сегодня Кемирчек делает модели Яконура первую пробу.

* * *

Вдовин смотрел удивленно на разломанный карандаш в своих руках. Что происходит? Хотел встать… Снова откинулся на спинку кресла. Бросил перед собой половинки карандаша, они ударились о стол, упали на паркет, покатились к двери.

Только бы никто не вошел!..

С того момента, когда он послал машину за Яковом Фомичом, с того самого момента Вдовин был в напряжении. Как пойдет разговор? Как ему держаться, с чего начать? В том, что Яков Фомич возликует, станет в душе, а может открыто, злорадствовать, торжествовать, — Вдовин не сомневался. Вопрос был только, какие номера он при этом выкинет и как на них ответить.

Якова Фомича разыскали в его берлоге, привезли. Он вошел, поздоровался вполне корректно, руки не подал — сел, войдя, сразу у двери, далеко от стола, решив таким образом проблему рукопожатий для них обоих. Приволок с собой сетку, в ней была какая-то банка; устроил ее в ногах.

Вдовин сказал ему все необходимое, представив это как совместное предложение Старика и Свирского. Ждал. Тогда, видно, и оказался карандаш опять в его руках. Да, сидел за столом, смотрел прямо перед собой на Якова Фомича, примостившегося на стуле у самой двери; ждал. Яков Фомич вежливо, в двух словах очень тихим голосом поблагодарил и отказался, затем встал, взял свою авоську и удалился, аккуратно притворив за собой дверь…

Сломанный карандаш на полу, одна мысль — только бы никто сейчас не вошел.

Ждал привычных номеров… Случилось — непонятное! Дурак, бестолочь, пусть бы согласился, терпел бы его, ладно… Впрочем, лучше же, что отказался… Баба с возу… Но если выплывет наружу все то?

Медленно, очень медленно Вдовин справлялся с собой. Рационализировал происшедшее. Уходил в логику, варианты, доводы. Искал и там опоры… Находил. Ему рассказывали, чем занялся Яков Фомич; Вдовин припомнил, вскипел. Встал наконец, пошел по кабинету.

Он чувствовал себя человеком своего времени, у его века были новые темпы, были стремительные успехи естественных наук, были атомный котел, компьютер, полупроводники, ракеты, синтетические материалы, были железные правила и алгоритмы формально-математической логики, требованиям которой должен подчиниться мир; и была категория людей, заправлявших всем этим и потому необходимых веку и — первых в нем. Кто не понимал этого, кто почему-либо отставал, не соответствовал — тот выпадал из развития, из всего неостановимого, мощного процесса и, конечно, из категорий первых людей нового века. Такие и выходили в шавки, лающие на слона…

Да о чем он! Поддал ботинком осколки карандаша, загнал их под сейф, чтоб глаза не мозолили. Пускай живет как хочет… Вдовин пошел к столу. Надо позвонить Старику, вот побесится.

И ведь не чужак, занюханный какой-нибудь гуманитарий, — свой! Отступник. Проще всего — своих продавать… делать капитал на прогрессе… это не работать. Вежливо-то как отказался… благодарил…

А, черт! Вдовин остановился перед столом. Ведь это же и есть то самое — номер, который отколол Яков Фомич! Он-то недоумевал. Удивлялся!..

* * *

Потом наступила пауза. Свирский постукивал пальцами по столу.

Ольга сказала то, что откладывала:

— Каковы возможности очистки радиационными методами?

Борис повернулся к ней.

Посмотрела ему в глаза… Ничего.

Совсем ничего в ней не произошло.

Вообще ничего не произошло.

Откладывала, готовилась; собралась и — вот… Просто смотрела. Просто вопрос.

Сколько встретилось всего, сколько скрестилось в их встрече здесь, на совещании, как переплелись тут их прошлые жизни, общая и последовавшие за ней раздельные, все пройденное, все пережитое и нажитое, отгоревшее и окрепшее, характеры, убеждения, понимание самих себя, другого, целого мира!

То ленинградское утро, когда она уговорила Бориса взять направление на Яконур… Да, это она сделала. Она родилась на Яконуре, и она не могла не вернуться. Яконурские возвращаются.

Тот воскресный обед у бабы Вари…

Тот день, когда она ушла с комбината…

Тот вечер, когда шагнула она к краю пруда — аэратора, гордости, да, наверное, гордости Бориса, венца, можно сказать, всех его многих дел, его трудов, Борис так долго бился над ним… Пена жила, шевелилась, она находилась в непрерывном диковинном движении, это было огромное, полное сил чудовище, непонятное, враждебное, опасное; нелепо казалось даже предположить, что оно не само тут появилось, а сработано людьми, — но его создал, о нем заботился ее первый мужчина…

Эти часы на совещании. Слушала всех и убеждалась: для одних мир — система глобальных связей — экологических, нравственных, человеческих; для других — набор отношений внутри отдельных фрагментов существования — экономики, интересов производства, своей отрасли. Разная картина мира, разный и ход мыслей… С кем оказался Борис! Она и раньше об этом думала: как он может служить у Шатохина?.. Вот — честный человек, прекрасный специалист, а туда ли он направил свою энергию и твердость, свои способности и знания, на верный ли путь, на стоящее ли дело? Вопрос не редкий…

Сколько сплелось, перекрестилось в эту минуту — все, что она отрезала когда-то, и все, что обрела!

Те дни, когда она решила: она не должна больше оставаться с Борисом…

Тот поздний вечер, когда появился Герасим…

Та ночь, когда стояли они вдвоем на берегу Яконура у обрыва, за краем размытого круга света от костра, — на берегу ночи… Перед отъездом — канистру стоков Герасиму привезла; подарочек… любимому… Но ведь это Яконур, ее Яконур!

Столько в ее вопросе Борису перекрестилось и сплелось…

И — ничего не происходит.

А слова-то, слова какие! «Возможности… очистки… методами…» С этими словами обращается она к своему первому мужчине. Вот и все, что она говорит ему спустя несколько лет. Все слова, которые может ему сказать. Других слов нет. Нет других вопросов, кроме этого. Не о чем больше говорить, лишь обратиться к первому своему мужчине как к специалисту, как к эксперту. С вопросом о перспективах любимого своего. В его замыслах. Опять-таки по работе. Которые сама ему внушила.

Кошмар.

Себя пугаешься… всего пугаешься…

Ксения, Ксения, прошу, помоги Борису!

Борис:

— Есть некоторые данные, что при облучении в принципе образуются вполне нужные соединения. Но по-настоящему возможности радиационной очистки никому еще не известны.

И у него слова — тоже. «Данные… в принципе…»

* * *

ИЗ ТЕТРАДЕЙ ЯКОВА ФОМИЧА. В. А. Васютинский, Г. Быков, J. L. Hammond, В. Hammond, П. Манту, Г. Дж. Колл, Ф, Ротштейн, С. и Б. Вебб, Lipson…

* * *

Некорректно.

Так дело не пойдет, нет… Вдовин определенно выдавал малое за большое!

Герасим встал, начал говорить. Отбирал из доклада Вдовина только результаты и перечислял их один за другим; никаких комментариев — просто вычитал подачу материала, все то, чем результаты были обставлены. Сразу ясно: честная, но вполне заурядная работа. Незачем было раздувать.

Вдовин не дослушал.

— Неправильно!.. Неверно!..

Ну, началось.

Семинару, видимо, большое значение придавалось, он должен был что-то доказать отделу Элэл, впрочем, известно что; не зря же Вдовин все это задумал.

Пауза.

Герасим продолжил. У Снегирева специальная есть публикация, да и она, собственно, сделана в развитие того, что у Старика в монографии, да и у Жакмена…

Захар подсказал название, раздел и даже страницу. Валера со своего места еще добавил.

Вдовин:

— Знаю, знаю! Наука — это то, чем вы сами занимаетесь…

Затем — про неточности. Герасим перечислял, кивая в сторону доски. Вдовин поворачивался то к доске, то к Герасиму. Вскочил Михалыч, тянул палец к графику, он уловил еще пару ошибок.

Вдовин ринулся в наступление:

— Ничего не значит!.. Буквоедство!.. Что в лоб, что по лбу!..

Потом что-то новое:

— Вам бы родиться в средние века, тогда деление с остатком и без были отдельными науками!

Наконец выдохся…

А говорить по существу вышел Саня! Сюрприз — или этого надо было ждать?

Теперь поди разберись, где тут Санины грехи, где вдовинские… Литературу, положим, оба должны знать; воздух под максимально возможным давлением накачал в работу, конечно, Вдовин; ошибки, впрочем невеликие, видимо, принадлежат Сане… Герасим вытащил из кармана смятый листок — извещение о семинаре, расправил на колене, посмотрел, кто в авторах. Так! А отдуваться, естественно, Сане предоставляется… Тем более что Вдовин рассчитывал на полагающиеся Александру пышки, а получил синяки — за Саню…

Едва Саня начал — Валера пошел к выходу. За ним Михалыч. Валера и Михалыч встретились у дверей, заговорили о чем-то.

Захар перелистывал журнал.

Герасим продолжал сидеть рядом с Капой. Думал о Сане…

* * *

Элэл увлекся.

Вспоминалось само собой…

Прадед, рассказывала бабушка, происходил от яконурского казака, героя двенадцатого года. Она оставила Элэл копии бумаг: рапорт командира в канцелярию Надеждинских рудников о выступлении Караканского полка, маршрутный лист, несколько донесений.

В донесениях говорилось: «Находился во всех жарких делах»… «содействовал мне примером личного мужества»… С начала сентября он был в армейском партизанском отряде: полсотни гусар, восемьдесят казаков. К ним присоединились крестьяне, как это называлось… пришли с просьбой пожаловать им оружие и патроны. Уходя из Москвы, Кутузов оставил отряд для прикрытия петербургского направления. «Поскольку осеннее время и совершенно размытые дороги»… это Кутузов писал Винценгероде… «летучие отряды, которые будут иметь целью»… дальше забыл.

Каждый шаг казака был известен бабушке… Элэл представлял себе его отряд, или, как тогда стали называть, партию, — по описаниям бабушкиной подруги, тоже историка, она занималась Барклаем. Всадники, ищущие схватки… Вероятно, весьма живописного вида, там вон партизан в каске французского драгуна, там — крестьянин с рогатиной, в лаптях, но при блестящей стальной кирасе. «Устремил солдат на неприятеля и был виновником всему успеху», — говорилось в донесениях… «находился в самом сильном огне, был тяжело ранен в левую руку и, несмотря на сие, не оставил своего места и продолжал драться, пока был в силах»…

Вот каков он был.

«Стукнем чашу с чашей дружно! Нынче пить еще досужно; завтра трубы затрубят, завтра громы загремят»… Элэл провел языком по сухим губам и продолжал вслух, однако тихо, чтобы не смутить никого там, за дверью: «Выпьем же и поклянемся, что проклятью предаемся, если мы когда-нибудь шаг уступим, побледнеем, пожалеем нашу грудь и в несчастье оробеем…»

* * *

Назаров ждал этого. Вот уж сколько ждал… Пусть однажды возможно было от него отказаться; пусть. Но он знал, что без него нельзя обойтись, что наступит момент, когда его позовут, события шли к этому, надо было только выждать.

Обиды не пьянили Назарова, наоборот, он анализировал более четко и трезво, чем обычно. Вдовин был еще нужен Назарову, и Назаров выжидал, когда он наконец понадобится Вдовину.

Тем временем — наблюдал. Делал это не из одного, любопытства, Назаровым руководил личный интерес к игре. Наблюдал за маневрами Вдовина и реакцией Герасима… Герасим делал вид, что не понимает! Не могло же быть так, что он в самом деле не понимал? Да любому ясно было, что происходит. А Герасим упорно делал вид, будто не понимает; будто это его не касается; и даже — будто он стал другим!..

Между тем терпение у Вдовина иссякало, Назаров понял это, когда Вдовин принялся за Саню. Какую-то дохлую работку, статистические расчеты предложил Герасим сделать Сане для модели, Саня, конечно, рад был ему услужить и незаметно насолить шефу; Вдовин, по-видимому, узнал об этом сразу, да промолчал. Но вот Вдовин взялся за Саню и смял его; блокировал; отобрал у Герасима его приятеля. Саня был уже готов к этому времени. Созрел. Стоило ему увидеть, как может Вдовин давить по-настоящему, и все сочувствие Сани мгновенно улетучилось. Еще не дошло до открытого конфликта, а Саня уже сдрейфил и дал задний ход. Впрочем, его поведение можно было расценить как реалистическое: он осознал опасность и рефлексировал, почти на биологическом уровне; не мог же он и дальше заблуждаться в том, что такое симпатия и что такое сила, — понял, насколько зыбким стало его благополучие и как близки потери, и перебросился на ту сторону, которая сильнее. Колебаний практически не было, Назаров их почти не заметил, Вдовину тем более они остались не видны; так что все обошлось для Сани вполне благополучно…

А Герасим опять будто не понял, что произошло! Он, взрослый человек, которому никак нельзя отказать в уме и реализме, делал вид, словно ничего не случилось… Нет, Герасим упрямо продолжал стоять, как оловянный солдатик! Когда Назаров читал дочерям эту сказку, солдатик представлялся ему в образе Герасима. Он стоял со своей навязчивой идеей построить модель, со своими симпатиями к Михалычу и Захару, как солдатик со своим ружьишком, на углом кораблике, посреди ветров, раздуваемых Вдовиным!

Итак, Саня был выключен из игры; Вдовин таился, выжидал. Ждал и Назаров. Он вычислил Герасима, знал, чего Герасим добивается! Самому, единолично захватить лидерство, заполучить все — ни тематикой, ни авторитетом у ребят не поделиться со Вдовиным… Цель достаточно крупная, и конечно же Герасим решил идти к ней напролом, игнорируя любые события! Назаров понимал, что маневров с Саней здесь не хватит. Необходим потенциал помощнее. И продолжал выжидать, когда понадобится он. И вот — Вдовин зовет его…

Семинар, конечно, был последней каплей!

Назаров нужен Вдовину, как Вдовин сейчас нужен Назарову.

Поправил в приемной галстук… Раскрыл дверь. Вошел.

Он стоит в кабинете Вдовина, остановился, войдя; у той самой двери, через которую он выходил тогда, когда Вдовин от него отказался.

Еще вполне молодой человек. Нужный человек. Нужный молодой человек. Моложе Вдовина, покрепче, увереннее, с более твердым взглядом. Моложе и посильнее… Живое открытое лицо, волосы — с первыми признаками седины; одет просто и хорошо.

Его руки… Ничего примечательного. Не знаю, что сказать о них. Совсем нечего. Обыкновенные. Очень чистые руки.

Назаров — один из огромного числа людей, пришедших в науку, когда ей потребовалось все больше и больше работников. Число это слишком велико для того, чтобы его могли составить люди в каких-то известных отношениях однородные. Среди них немало оказалось привлеченных высоким престижем профессии и материальными благами; каменистые тропы познания, следовательно, понимались ими как должностные лестницы… Перечитал абзац и нашел много слов и сухих, и жестких; ну что ж, коли так и было. А работники требовались чрезвычайно, а растворение в общей массе происходило легко, — и, может, благодаря тому и другому их приняли вполне лояльно, совсем, кажется, небольшой терпимости достало, чтобы дать им хорошо прижиться. Они, кстати, не выкидывали таких номеров, как, скажем, Яков Фомич, как Михалыч или Герасим! Напротив. Это подкупало, особенно руководителей. Пришельцы становились надежной, прилежной, отлично управляемой частью механизма… Исследовательские результаты, правда, у них реже получались блестящими, — это как-никак были не ученые, а научные работники. Однако ни в коем случае их нельзя было попрекнуть ни бездарностью, ни леностью; способные и трудолюбивые, они хорошо делали очень важные дела; да вскоре без них, как и безо всех новых людей, уже ничто и не могло бы существовать и двигаться.

Будучи одним из них, Назаров в то же время выделялся одаренностью, которая соединялась с упорством и точным пониманием того, чего он хотел. Это сочетание сделало его ведущим специалистом в своем направлении; теперь Назаров планировал последующие шаги. Ему удалось выйти наверх, и вот уже среди лидеров он дрался за положение в науке и блага, которые оно дает. Он готов был добиваться своего хоть ценой подлости, хоть ценой инфаркта; согласен был, таким образом, платить и совестью и здоровьем — собственным сердцем и в прямом, и в поэтическом (Назаров!..) смысле слова. В этой драке у него имелись преимущества: немалый резерв лет, здоровье, энергия, особенный талант, современное образование; преимуществом — он сознавал — оказалось и то, что ему была безразлична безнравственность других.

Действовать Назаров старался так, дабы никто ни в чем не мог его упрекнуть. Он понимал, что это — по крайней мере пока, на его нынешней ступеньке, — едва не самое существенное из правил. Он умел ждать. Ничего не предпринимал, не удостоверившись, что наступил его момент. Выждав — действовал. В результате почти все в его карьере устраивалось как бы само собой. Упреки, когда их пытались предъявлять Назарову, оказывались в конце концов несущественными, во всяком случае ниже того уровня значимости, с какого он начинал обращать на что-либо внимание; они не задевали ни самолюбия Назарова, ни главных его интересов.

Вот он притворил за собой дверь; он в кабинете Вдовина; и пойдет сейчас дальше.

Назаров проходит к столу Вдовина, садится в кресло.

Вдовин:

— Я обдумал… Ладно. Переходи ко мне. Со всей твоей лабораторией.

Назаров (про себя): «Понятно… Кого убрал, кого пугнул, кого сманил. Теперь все пойдет в ход, чтобы насолить Герасиму. Это еще только начало, не крупно еще, все, конечно, впереди. Важно, что началось. Вступить в игру…»

Вдовин:

— Но — условие… Займешься моделью. Не параллельно Герасиму, а в контакте с ним.

Назаров (про себя): «Вот как… Разумеется, к чему лить кровь, зарабатывать дурную славу. Кто будет у меня заниматься моделью? Бред. Кому-нибудь из аспирантов всучить, двум-трем. Вот скоро уже и сможет Вдовин звонить повсюду: видите, я всей душой было к этому направлению, людей на него бросил, но — посмотрите, как оно бесплодно, как оно жалко. Известный вариант. Не спеша прикрыть, при всеобщем одобрении. Можно и вообще без суеты, просто подождать, пока само завянет, главное — делать вид, что поддержал бы, да нет возможностей, и — терпение, терпение… Если же станет у Герасима получаться, можно быть и поактивнее, сляпать там что-нибудь, а когда уже все созреет, на заключительной стадии — передать, в интересах науки, для успешного завершения из одной лаборатории в другую, довести модель быстренько и самим ее продать…»

* * *

ИЗ ТЕТРАДЕЙ ЯКОВА ФОМИЧА. «Старые времена. Тканье кисеи было ремеслом джентльмена. Ткачи всем своим видом походили на офицеров в высшем чине: в модных сапожках, гофрированной рубашке и с тросточкой в руке они отправлялись за своей работой и иногда привозили ее домой в карете (Кромптон). Но — техника. Первым толчком явилось изобретение Вильяма Ли, священника из Ноттингема, 1589 (брошюра XVIII века). Вязальный станок состоял более чем из 200 частей, сделанных кузнецом, столяром и токарем, количество спиц доходило до 100, каждая действовала одновременно, и помещались они на стальной раме (петиция Карлу II). Поток изобретений: летучий челнок Кея (1735), прялка Дженни Харгревса (1765), механический ткацкий станок Картрайта (1790) и т. д. Промышленность. Брат Ли, взявший в свои руки все дела после его смерти, вернулся в Англию. Этим самым в Лондоне установился центр промышленности, которая настолько быстро развивалась, что уже в середине XVII века во всей Англии насчитывалось 660 станков (сэр Джозайя Чайльд, „Рассуждение о торговле“ (1670). Следствия. Я слышал, что в промышленных округах Йоркшира все больше проявляется отчаянная нужда и бедность (лорд Оклэнд). Когда машина постепенно овладевает известной сферой производства, она производит хроническую нищету в конкурирующих с нею слоях рабочих. Когда переход совершается быстро, ее действие носит массовый и острый характер. Всемирная история не знает более ужасающего зрелища, чем постепенная, затянувшаяся на десятилетия и завершившаяся, наконец, в 1838 г. гибель английских ручных хлопчатобумажных ткачей (Маркс, „Капитал“). Бесконечной жестокости хозяев по отношению к рабочим нет примеров в летописях тирании и насилия, ибо ткачи едва-едва зарабатывали себе на хлеб, и масса семей влачила самую жалкую нищенскую жизнь (дневник Роуботтома, ткача из Ольдгема). Начало. Джентльмены! Ваше время взяться за любопытные изобретения, отобравшие работу у бедняков… От солдата, вернувшегося к своей жене и плачущим сиротам (анонимное письмо к „мистеру Бенджамену Эрбгауз, члену парламента от Хидена“)».

* * *

Шлагбаум был закрыт. Герасим притормозил, остановил машину; выключил зажигание.

Брус в белую и красную полосу перед самым капотом; монотонное мигание фонарей: левый, правый, снова левый, снова правый… Герасим посмотрел в одну сторону, в другую; поезда не было видно.

Рельсы, рельсы, рельсы…

Оборвал себя: не отвлекайся. Как бы тебе этого сейчас ни хотелось. Соберись, ты должен подвести итоги.

Новые итоги! Совсем новые…

Ну что ж! Семинаром все закончилось… В течение какого-то часа после своего выступления он убедился, что все двери для него одновременно захлопнулись. Видно, этого только Вдовину недоставало, еще одного — чтобы принять четкое решение, начать действовать всерьез и перекрыть последние возможности, последние лазейки, последние дырки, которые Герасиму еще удавалось использовать для своей работы… Едва успел ампулы с кобальта выцарапать! Вдовин обставил все очень аккуратно, он действовал в интересах истины, он защищал академическую честь и государственную казну от самозванца, от авантюриста, он боролся за эффективность, за что-то там еще… Ни тебе установок, ни людей — ничего. И в заключение этот ход с Назаровым; для надежности. Ну, сам-то ход так себе, невеликого значения событие, подумаешь; бывает. Но по нему ясно, что Вдовин в самом деле решил все окончательно.

Попытка поговорить со Вдовиным… Как это в голову пришло? Экспериментатор… Вот так-то! Он хотел измениться, стать другим, не таким, как эти люди, Вдовин и прочие, отойти от них, оторваться, у него вроде иные, отличные от них, начались уже и мысли и поступки, — но необходимость в контактах с ними была посильнее его намерений, разорвать эти связи оказалось практически невозможно, И — чтобы по ступать по-своему, делать новые свои дела, он должен — обстоятельства вынуждали его — обращаться за помощью, с просьбами туда же, ко Вдовину! Без Вдовина, которым Герасим быть не хотел, он не мог стать не Вдовиным. Парадокс… Неприятно. Ему было неприятно в разговоре со Вдовиным выдерживать тот небрежный, иронический тон избранных, который принят стал в этой среде для этих целей еще до того, как Герасим закончил университет и вступил в нее, тон, который он с восторгом когда-то усвоил, казалось, навсегда, поверил (заблуждение не только Герасима), будто в этом есть что-то естественное и даже традиционное; и вот о дорогих ему делах, с новым своим отношением к ним, — Герасим говорил в той же манере! Прикидывался. Маскировался. Напрасно! Вдовин — в ответ — о вариантах тематики… потом перешел на ВАК: что-то нет утверждения Герасимовой докторской, все ли там в порядке… затем упомянул о возможностях трудоустройства… Герасим и не ответил ему, как следовало! Опешил… Сгорал со стыда… Не думал никогда оказаться в такой роли, а оказавшись — не мог представить себе, что с ним, да, с ним это происходит, что это все в действительности…

До сих пор были только сигналы, тревожные сигналы об опасности. Теперь пришла сама угроза, выраженная прямо, явно, точными словами.

Была ли она реальной? Да. Перед ним опустили шлагбаум.

Герасим не мог продвигаться вперед в работе — ни с моделью, ни с очисткой. Это было главное. А к тому прибавлялось и многое другое… Он вообще не мог двигаться вперед! Шлагбаум!

Институтская буфетчица на все претензии к ней отвечала: «Я-то себе работу найду! А вот у вас лаборатория сгорит — вы куда пойдете?» Не то чтобы она была права абсолютно! Но и не была не права совсем…

Он мог теперь только терять… Жалко? Конечно, жалко. Да ладно… Эфемерные ценности. Машину — продать… Хотя и машину, черт возьми, жалко! Он к ней привык.

Герасим посмотрел еще раз, — поезда все не было; открыл дверцу, вышел. Шагнул к бело-красному брусу, положил на него руку.

Дерево как дерево… Усмехнулся. А не пускает!

Герасим вспомнил, как считал пустым шумом разговоры О вдовинском давлении на ребят Элэл. Похоже думал и о происходящем на Яконуре… Что это у него, вправду! — запаздывание… Нет, все кругом было серьезно.

При том, какое место занимала в его жизни работа, — теперь получалось так, что он не мог делать ее дальше. Да и все, что удалось ему сделать, должно было остаться незамеченным, неоцененным; вероятно, и начисто пропасть… А он хотел делать свою работу. И хотел — разве это не свойственно человеку? — чтобы сделанное им и стало полезным, и — было замечено.

В прошлой своей жизни он привык непрерывно вырастать из своих одежек, его профессиональное продвижение было уверенным и быстрым; едва старая форма начинала трещать по швам, его уже ждала новая: следующая по восходящей линии задача и все, что к этому, — положение, престиж… Теперь он вынужден был (в лучшем случае) стоять на месте. На самом-то деле он продолжал расти, он успевал, ему следовало перейти в следующий класс, — а его оставляли на второй год…

Естественный ответ на несправедливость — обида.

Обида, обида!

Показался поезд. Герасим пошел к машине. Сел, захлопнул дверцу; включил зажигание. Он торопился к Снегиреву.

Поезд прошел. Шлагбаум не открылся. Герасим заглушил мотор.

Остановка!

Тогда тоже была остановка, — когда ему враз открылось такое важное для него, когда он вспомнил о кобальте… Но тогда он сам остановился, чтобы собраться с мыслями. Теперь его остановили… Едва успел он подумать: вот светят стержни на его яконурские ампулы, любимая пишет, что любит, ребята его приняли, модель должна получиться, у него есть настоящее, будет будущее, он победитель!

Шлагбаум не открывался.

Обида, горечь…

Герасим посмотрел в зеркало: целый хвост уже за ним…

* * *

— Профессор Савчук, — сказал Свирский, — но мы же видели, что очищенные стоки почти не отличаются от яконурской воды!

— По цвету, — сказала Ольга.

— Хорошо, по цвету. Тоже немало! И по химическому составу нечто совершенно иное, а? Или вы предпочли бы, чтоб комбинат прямо сливал в озеро свои отходы, безо всякой очистки?..

— Вопрос стоит не так, — сказал Ревякин.

— Думаю, вы все же искренне должны быть за нынешнюю ситуацию. И давайте не станем забывать о том, что очистка не кончается на территории комбината!

Кудрявцев:

— Действительно, почему кто-то считает, что комбинат и озеро существуют отдельно одно от другого? Они тесно взаимосвязаны. Это единая система. Именно система! Вот единственный верный подход: озеро принимает в себя стоки, чтобы очистить их и таким образом предоставить для производства новую свежую воду. По существу, Яконур — это цех комбината, один из цехов!

— Уже цех… — опешил Савчук. — Быстро вы его!

Шатохин:

— Вот, товарищ Савчук, вы называете себя ученым! Уже который год только деньги зря тратите и смущаете общественное мнение. А вот человек разобрался — и сразу сказал все как есть!

— Не цех, а свалка, — поправила Ольга. — В воде нельзя устраивать свалки. Плюс яконурские ветры, они разгонят грязную воду по всему озеру.

— Но почему же грязную! — воскликнул Свирский. — Ведь мы видели…

— То, что мы видели, — перебил Савчук, — осветлено с помощью коагулянтов. Когда их добавляют, стоки и вправду делаются значительно светлее. Эффектно. Но часть коагулянта не желает выпадать в осадок, остается в воде и уходит в Яконур. А для озера это…

— У вас есть доказательства? — спросил Свирский.

— Есть! — Савчук выложил на стол пачку листов — работу Коли Калугина. — Присутствие в воде самых ничтожных количеств коагулянта вызывает у рыб немедленную реакцию.

— Какую?

— Вот осциллограммы импульсов мозга…

— Обоняние?

— Да, обоняние! И явная реакция. Разве этого мало?

— Не могу сказать, чтобы это было уж очень существенно…

— А я считаю, существенно!

— Пожалуй… Но, как хотите, а в вашем небоскребе претензий к комбинату — это весьма маленький кирпичик.

— Ладно, — сказал Савчук.

Отбросил отчет Калугина на край стола.

— Ладно, — сказал еще раз. — Пусть. Будут и другие кирпичи, поувесистей… Сегодня же!

Повернулся к Ольге.

Ольга кивнула Савчуку. Сегодня — ее доклад… Наступил наконец день пустить в дело ее результаты, дать ход материалам экспедиции; они лежали, запертые от всех, дожидаясь своего дня, и вот — этот день наступил.

— Не знаю, — добавил Савчук, — что сможет тогда сказать руководство комбината!

* * *

Снегирев думал о человеке, который сидел перед ним. Человек этот был молод. Заметно было, что он очень устал. Модель так измотала его? Младший коллега, равный соперник… Видно было также, что Герасим нервничает; беспокойство его, похоже, относилось не только к теме разговора, тут, кажется, и другое… С годами жить не становится проще, но в этом возрасте, пожалуй, особенно…

— Сколько рад получил образец?

Снегирев не помнил.

— Сколько времени облучали?

Снегирев не помнил… Досадно! Есть записи в журнале, можно сейчас же пойти на установку и посмотреть; не из-за памяти досада. Для чего молодой человек задавал второй вопрос? Решил, будто он скрывает результаты? Неужели похоже, что он совсем из ума выжил? Ну да, конечно: не говорит дозу — надо узнать время и вычислить ее, мощность источника известна…

Снегирев расстроился.

Сидел, потирал колено, смотрел мимо Герасима, в окно, на серые лабораторные здания во дворе.

Ладно… Чего там… Зато в этого молодого человека можно, кажется, поверить…

Снегирев догадывался, какое впечатление он производил на тех, кого, бывало, заворачивал. Старец, который боится выпустить тематику из-под своего контроля! Только тем и озабочен, как бы у него чего-нибудь не украли! Господи, да разве он об этом… Он не хотел, чтобы все оказалось скомпрометированным. Легко может получиться, при нынешних оборотах… Ухватятся люди энергичные, предприимчивые. Шумные. Некомпетентные. Да, эти вот, их кругом много! И можно ставить крест. Конъюнктура! В два счета сделают модной темой, выбьют под нее большие деньги, они-то знают как; и все только затем, чтобы на ней вырасти. А если у кого-то порыв, настроение, — тоже немногим лучше! И в том, и в другом случае результат — пшик… Нужны устойчивый интерес и квалификация, да, как всегда, эти две вещи нужны, квалификация и интерес.

У Снегирева было особенное отношение к этой работе…

Я вижу его.

Вот он сидит в кресле, потирает колено. Сидит прямо, как на стуле. Густые седые волосы; несколько глубоких, будто прорезанных в смуглой коже, морщин — на лбу, по щекам; светлые голубые глаза. Смотрит то на Герасима, то мимо, в окно.

Рука его, с короткими крепкими пальцами, в набухших буграми и линиями венах, смуглая, красноватая, — на сером полотне; напоминает упавший кленовый лист…

Личное было у него отношение к тому, чем он теперь занимался.

«Сэр! Некоторые недавние работы Ферми и Сцилларда, которые были сообщены мне в рукописи, заставляют меня ожидать, что элемент уран…» Шел всего только 1939 год, август; Эйнштейн на даче в глухом уголке Лонг-Айленда подписывал письмо Рузвельту; рядовой Снегирев служил в химвзводе, вслед за Карпатами предстояли ему войны финская, потом Отечественная. «…Это новое явление способно привести также к созданию бомб, возможно, хотя и менее достоверно…» С тем котлом, который пустили на теннисном корте под трибунами университетского стадиона в Чикаго (сталинградская зима, ленинградская блокадная зима), недурная была связана жидкость, — бутылка кьянти, ее там же распили после запуска. Но проблемы-то стала подбрасывать вода! Вызов, задание… Вода в реакторе, естественно, распадалась на водород и кислород, — гремучая смесь, в любой момент готовая рвануть и разнести все к чертям. Не сразу выяснилось: процесс сам по себе балансируется, снова образуется вода, только некоторое количество выделяется над поверхностью; опасности нет. Заключения, рекомендации… Их принимали, а все же из предосторожности еще продолжали ставить дорогие устройства. Снегирев доказывал свое. В конце концов он подписал очень крупные бумаги. Разумеется, едва лишь он это сделал, произошло ЧП; его вызвали на реактор, где концентрация водорода повысилась в десять раз, переполох был страшный; оказалось: опытная лаборантка в декретном отпуске, а новенькая ставит запятую на один знак правее, чем надо…

С годами у комитета наросли собственные специалисты, к Снегиреву лишь изредка обращались за консультацией; он увлекся моделью, притом работа по уравнению Морисона сама собой вышла из давней его гипотезы; однако постепенно все больше места в жизни Снегирева занимали внуки, они успешно теснили модель, Снегирев уже всерьез начинал думать о пенсии. Но когда новые задачи по воде приняли для него вид вполне оформившийся, — он заметил, что стал проводить в лаборатории значительно больше времени.

Отвлеченные мысли, даже и не новые, в приложении к собственной жизни могут давать многие эффекты… Все как-то очень точно подоспело к той поре, когда Снегирев вошел в возраст, заставивший его осознавать себя заново, с нынешнего положения его во времени. Он видел: друзей начали осаждать болезни и молодые коллеги; теснимые ими, друзья отступали в замы, а потом и на следующий запасной рубеж — делались консультантами, столько было надежд на это слабое сочетание букв, однако в конце концов оказывались на пенсии; в пенсионерах числились, как правило, недолго, случалось даже — недели; пошли некрологи… Совсем не одно и то же — поиски смысла своей жизни, когда она перед тобою почти непочатой еще дорогой, или тогда, когда уже есть на что обернуться и есть еще куда вглядываться, или — когда остался обозримый без труда участок пути, а перспектива возникает, только если смотришь за спину. Снегирев не собирался идти вперед, глядя назад; но всматривался в свое прошлое, чтобы составить события своей жизни в логическую последовательность, найти в них единый смысл — цельную задачу, которую он своей жизнью решал, которая его личной судьбой решалась в другой цепи — глобальных событий, начавшейся задолго до его рождения и продолжающейся в бесконечность, за пределы, в каких он мог существовать физически, и далее за пределы, которые он мог охватить сознанием. Ему дано было чувствовать, как в его биографии, в родословной его профессии, в самом смысле его работы завязались в узел давнее, нынешнее и будущее… Профессия Снегирева продолжала приводить его биографию к реальным человеческим проблемам, притом неотложным. В его работе и его понимании своей ответственности проявилась связь времен… Все эти раздумья, все они вместе, нужны были Снегиреву и для его нынешнего состояния, и чтобы достойно пройти оставшиеся годы. Он хотел жить еще долго и увидеть, что будет дальше.

Итак, вступив в свой последний возраст, Снегирев задумал повернуть свою судьбу. Решение обосновалось ощущением необходимости. Это не были жесткие обстоятельства того периода его работы, когда ему говорили «сделай», и нельзя было не сделать; не были это и условия успешности следующего периода, того времени, когда он удерживал ведущее положение в своей области исследований. Теперь необходимость выступала в новой форме, третьей, какую он узнал за свою жизнь. Снегирев мог подчиниться ей, мог и сделать вид, что не замечает ее или что его это не касается; но последние две возможности он рассматривал лишь гипотетически: необходимость была сильна, глобальна и в то же время — была личной.

Воспользовавшись случайно возникшим в лаборатории разговором (обсуждалась статья на экологические темы в популярном журнале), Снегирев попытался перевести его на возможности радиационных методов. Его не поддержали, — статья обсуждалась горячо, но так, будто, по впечатлению Снегирева, речь шла о шансах футбольной команды, а не человечества; или о чем-то таком, что делается на другой планете. Снегирев еще переживал по поводу первой неудачи, когда вдруг лаборатория подверглась налету группы энергичных людей из отраслевого КБ; они были озабочены очисткой отходов своих предприятий; Снегирев вел с ними долгие переговоры, он понимал: вот здесь можно что-то сделать. Гости кивали головами, записывали; во второй раз они не появились. Снегирев ломал голову: что же им было нужно, зачем они приезжали? Это была в его жизни встреча еще с одним явлением из тех, какие он затруднялся понять…

Наконец, через друзей, Снегирев связался с крупным институтом, где его предложениями заинтересовались. Там выделили трех сотрудников, удалось сагитировать и кое-кого из своих; работа началась. Контакт был хороший, — хотя, конечно, бесконечные звонки, сложные договоренности отнимали много времени, а дело подвигалось не совсем так, как задумывал Снегирев, он привык к иным темпам и масштабам… Первые эксперименты закончились успешно. На продолжение запросили не так мало и не так уж много. Бумаги ушли — и завязли где-то. Поговаривали, что, видно, мало все же просили, несолидно..

Снегирев пожимал плечами. Получалось так: с одной стороны, все знают о проблемах с водой, все о них говорят; с другой стороны, люди, предлагающие метод очистки, не могут найти, кому он нужен. Всегда Снегирев готов был исполнять разнообразные дополнительные обязанности, которые на него накладывало его положение, — пусть они отрывали его от главного, но в них присутствовал определенный смысл; а тут выходило нечто странное, ему непонятное, с самого начала нелепое…

Люди Снегирева отправились по министерствам, по главкам. Когда возвращались, рассказы их начинались с того, что все их встречали очень приветливо; но каждый отсылал к другому. Открывая новую дверь, надо было объяснять все с самого начала… Под конец снегиревские послы попали в такой кабинет, в котором им ответили, что они напрасно беспокоятся, все давно в порядке; развернули перед ними некий координационный план и продемонстрировали в нем строчку, где записана их лаборатория с этой темой. Что в порядке — оставалось, однако, неясно, и причин для беспокойства едва ли оказывалось меньше. Кто включил Снегирева в план, каким образом, почему Снегиреву ничего не известно? Не сделано ли это для галочки? Как заполучить людей, чтобы выполнить работу?

Снегирев обратился к Старику. Это было не в правилах Снегирева, но и ситуация складывалась необычная. Старик принял его хорошо. Люди Снегирева составили пространное, обстоятельное, вежливое письмо на Усть-Караканский комбинат, с обращением к директору по имени-отчеству. Там были только предложения, никаких просьб. Старик одобрил и подписал.

Ответ пришел не только без имени-отчества Старика, — а ведь все-таки Старик, можно было бы уважить! «На письмо номер… от такого-то числа… сообщаем…» Дальше официально и довольно резко говорилось, что вопрос о целесообразности привлечения лаборатории Снегирева к разработке очистных методов будет рассмотрен, о решении вопроса он будет извещен; подпись: Шатохин.

Снегирев успел перехватить это письмо; не мог допустить, чтобы оно попало к Старику.

Снегирев почувствовал, что его постепенно втягивает в такие отношения — с людьми, с организациями, с обществом, — в каких он не мыслил никогда оказаться! Он не хотел бы признавать факта существования таких отношений в принципе; и уж совсем не представлял себе — себя в подобном положении… Все это было противоестественным по самой своей сущности — не в ладах со здравым смыслом, несоответственно тому, что закладывалось в основу. Тем не менее такова была реальность! Или, по крайней мере, часть ее. Эти отношения существовали в действительности. Выходит, он не хотел ее знать. Однако он не мог и закрыть на это глаза: он уже находился теперь в таком, невероятном для него прежде, положении, которое нельзя игнорировать, оно диктует свои условия, — уже находился! Впервые во взаимодействии Снегирева с внешним миром появилось нечто, отчего он ощутил себя в чужой роли; она была ненатуральной для него как для гражданина, члена общества, непривычной была она Снегиреву и как специалисту, человеку своей профессии. Прежде его искали — не Снегирева лично, нет, но его готовность работать, знания, квалификацию, трудоспособность; вызывали, объясняли задание, указывали на важность и срочность, давали понять, что не сделать нельзя, он видел одновременно во всем этом и знак уважения к нему и доверия; он был нужен! Теперь же он сам предлагал себя — и никто не брал… А ведь проблема не была менее важной, чем та, тогда!.. Что происходило? Ему намекали, что он лезет не в свои дела… Он превращался в назойливого неудачника; в изобретателя вечного двигателя…

Нельзя утверждать, что предыдущая жизнь Снегирева была свободна от переживаний. Их было достаточно… Но теперь он вступил в новый трудный период.

Он заметил, что на какие-то вещи стал реагировать иначе. Многое, совсем недавно еще важное для него, отошло на второй план, уже не волновало. Взять хотя бы письмо, которое он получил вчера, — относительно Морисона…

Может, спрашивал себя Снегирев, его неправильно понимали? Он, возможно, делал неверные шаги… А Старик и Элэл? Старик поддержал Снегирева, но ограничился тем участием, о каком Снегирев его просил; Элэл, мнение которого всегда было для Снегирева первостепенным, отнесся к его затее скептически. Хотя обычно Элэл поддерживал все новые идеи. Не смутило ли его, что здесь явно прикладная работа? Но Снегирев настаивал на общественной активности, а не утилитарности; он смотрел вперед, как и положено человеку науки, а не выискивал мелкие эпизодические заказы! Были коллеги, которые одобряли Снегирева. Но и на их мнение он не мог опереться! В существе этого дела они мало разбирались, загруженные своими профессиональными проблемами; вполне вероятно, они просто из вежливости говорили ему приятное — хотя он не навязывался им — или, не исключено, из жалости, считая, что он взялся за эту работу, перестав выдерживать соревнование своей области… Ну а те, кто приходил к Снегиреву — и кого он заворачивал? Да, многое в них настораживало Снегирева и даже пугало; и сверх всего существовало еще нечто, для него решающее: в любом случае эти люди не выдерживали сравнения с теми, кто был его товарищами по исследованиям в первые годы…

Визит Герасима много значил для Снегирева.

Он всматривается в Герасима. Вот их уже двое. И потом — он надеется жить долго; но не вечно же… Этому молодому человеку не страшно передать то, к чему пришел… Да, и об этом ведь надо думать, никуда не денешься… Только бы не ошибиться! Может, удача в твоей жизни. Может, мало о человеке знаешь… Всматривается.

Еще — разговор о Морисоне.

Есть известие, и фантастическое и банальное одновременно. Будто бы на лекции в Штатах он представил свою модель. Это — фантастическая сторона события. Подал ее со всеми возможными эффектами, как фокусник, словом, в обычной своей манере, — это сторона банальная. Пишет человек, который на лекции присутствовал. Нет, по существу-то, к сожалению, ничего; человек этот не специалист. Так что лишь известие о факте. Будем ждать чего-нибудь более подробного…

Снегирев увидел, как изменилось лицо Герасима.

Не надо было говорить? Знал ведь: молодой человек устал, нервничает… Но что ж делать! Такова профессия.

Поднялся.

— Идемте на установку! Посмотрим в журнале, какие были дозы…

* * *

— …Кроме того, — продолжал Свирский, — опять-таки в связи с важностью проблемы в целом, необходимо внести в проект решения отдельным пунктом следующее: «Считать целесообразным укрепить руководство Яконурского института».

Ольга положила руки перед собой. Так…

Ревякин:

— Имеется в виду — снять Савчука?

— Я этого не сказал!

— Между тем, что значит «укрепить»? Известное дело! «Укрепить» — значит, новый директор?..

Ольга сжала пальцы. Да, Савчук рисковал реально. И не в первый раз… Ольга искоса рассматривала его. Нервничает? Нет… Плечи широкие, хорошо, молодец. Большой. Килограммов за восемьдесят. Лицо доброе. Усатый, пышные такие усы, тоже добрые. Руки крупные, сильные.

Вот — человек не родился на Яконуре. А принял на себя главный удар…

Ольга видела — он устал. Вон, мешки под глазами. А взгляд… Устанешь. Ничьих сил не хватит.

Вспомнила, как пришла к нему… Улыбалась. Такой уж был вечер. Весь вечер был такой… Сначала это ее решение, потом Герасим. Но тогда она еще не знала, что в тот же вечер ей предстоит и Герасим. О Герасиме она еще не знала, однако все уже начало меняться, начало с той минуты, как она приняла свое решение…

Верила Савчуку, верила в него, это уж просто вера была, вера!

Да и видела, как опасается его и считается с ним Свирский. Чувствует настоящего противника…

Савчук не знает еще, что она была у человека с длинными, совершенно седыми волосами.

Оттого и пошла туда — не ждала ничего хорошего от сегодняшних споров… Что-то надо было делать, срочно надо было сделать что-то!

Когда-то речь вели о том, можно ли вообще поставить комбинат на Яконуре или нельзя… А там уж проектное задание оказалось готово, и разговоры пошли иные, строить или нет… Потом строительство началось, и тогда было решено: если комбинат примется загрязнять озеро — немедленно остановить производство… Теперь, когда ясно, что он губит Яконур — перешли к обсуждению: насколько быстро?..

Происходило привыкание. Перенос нуля. Изменение уровня отсчета… Будто договаривались сами с собой. Каждый раз — новый уговор: начнем считать вот так, вот отсюда.

События, поскольку им был однажды дан ход, пошли дальше сами. У них словно оказался какой-то свой сверхъестественный и сверхмощный движитель. Таинственная сила. И словно то, что было пущено однажды людьми, не только шло дальше само, независимо от них, но и не выпускало уже людей из этого своего, от них самостоятельного, движения и все далее увлекало их с собою. Обретало власть над ними. И похоже становилось, что воля людей не способна как-либо это движение изменить. Разве только вокруг него создать что-нибудь… некое оформление. Решение, например. Комиссию.

А на Яконуре, Ольга знала, вся цепь нарушена, от травы до рыбы… до человека!

Теперь вот комиссия будет что-то решать. А кто в комиссии? Свирский. Яконура в глаза не видел… Ну, поедет, увидит. Что с того?

Да пусть бы не любовь к природе, так сострадание! Неуязвимый человек, непромокаемый для самых простых чувств, для самых простых аргументов… Почему все же? Характер? Служба такая? Вот как склоны теперь стали по берегам Яконура — не принимают воду; отказываются. Она и идет поверху… и губит дома в долине.

Что-то надо было делать. Не дать успокоиться. Вернее, не дать успокоить.

Свирский разработает проект решения для комиссии. Он не напишет, что все хорошо. Предложит меры. Какие-нибудь… это пойдет в печать. И успокоит общественное мнение…

Вот один подходящий пункт у Свирского уже есть. Действительно, на Яконуре не все в порядке; отчего бы не предположить, что виноваты в этом научники, почему они допустили там у себя непорядок? Следовательно, надо соответствующее научное подразделение укрепить. А укрепить — любому понятно — означает снять директора, заменить его… кем-то более сговорчивым.

* * *

Герасим отдал талоны, вернулся к машине. Прислушивался, как гудит в шланге, поглядывал через раскрытую дверцу на указатель. Едкий запах бензина, тяжелый дух плавящегося асфальта… Убрал шланг на место, завернул крышку бака, сел за руль. Машина была раскалена и переполнена своими запахами.

Завел мотор. Ехать Герасиму было неблизко, на комбинат.

Все делал механически. Как автомат. Мысли были далеко. Вдовин, шлагбаум… Морисон… Достал платок, вытер лицо. Потянулся к дверце, чтобы захлопнуть.

Увидел Ксению. Она шла к нему.

— Подвезете до почты?

В пути стало прохладнее. Ветер, вливаясь, отражался от заднего стекла, метался по машине. Ксения придерживала волосы рукой.

Герасим спросил, не закрыть ли окно.

— Нет, — ответила Ксения. — Хорошо.

В другой руке у нее были два паспорта.

Ксения заметила его взгляд; раскрыла один паспорт, затем второй. Герасим увидел молодые лица, женское и мужское.

— Наши, из поселка… Вечером в пятницу поехали на ту сторону в гости. На лодке. А тут — толчок. Ну и накрыло волной… Вчера только Яконур отдал. Вот телеграмму отправлю родственникам.

Молча добрались до почты.

Ксения вышла из машины; потом неожиданно быстро наклонилась к окну и, глядя исподлобья в глаза Герасиму, сказала:

— Нам с вами надо поговорить… Заезжайте за мной вечером на сейсмостанцию, ладно?

* * *

А с маминой стороны родословная Элэл шла от штурмана, участника Великой Северной экспедиции, выпускника петровской навигацкой школы…

Первая весна: на дубель-шлюпке, построенной в Надеждине, отряд спустился к Ледовитому океану. Сразу двинулись дальше, к цели своей — неведомому северному полуострову. «Льды на глубине от четырех…» так, кажется… «и до десяти сажен…», да как-то так… «и глубочае лежат, точно не вяща густ…», потом что-то про расстояния… «но божескою помощию безвредно прошли» (донесение Берингу). Но потом настигли холода, лед приковал судно к устью сибирской реки. 13 ноября, запомнил Элэл, солнце ушло за горизонт, началась долгая полярная ночь…

Вторая весна: река вскрылась, но лед начал отходить от берега только в августе. Быстро, на всех парусах, судно двинулось на северо-запад. Сквозь туман проступил наконец их полуостров… Но с каждой милей пути дубель-шлюпку все плотнее окружали «стоячие льды, которые»… как это было сказано… «де ветром и морем не ломаны и…» помнил ведь… «подобны таковы, как зимние». Штурман произвел обсервацию; выяснилось, что так далеко на север еще никто не заходил. Мороз тем временем усиливался, разводья уже покрылись шугой… Обер- и унтер-офицеры собрались на консилиум. Составили протокол. Каждый расписался под общим решением: ледовая обстановка вынуждает вернуться…

Третья весна: снова попытка обогнуть полуостров. В июле река позволила сняться с якоря. Направились к морю. И сразу льды теснее прежнего обступили корабль. Поистине, написал современный исследователь, книга его перешла к Элэл от бабушки, полярная стихия не выпускала храбрецов из своих гибельных объятий. Элэл читал Миллера (СПб., 1758), Лаптева (в «Записках Гидрографического департамента», 1851), Свена Вакселя (Главсевморпуть, 1940), Осипова (1950)… Что произошло дальше? Матросы отталкивали льдины шестами, пробовали пешнями разбивать их; то и дело судно получало в борта удары, от которых стонали мачты; ветер нес клубы густого снега, он облеплял снасти; команда была обессилена. И вот надвинувшиеся льды сжимают корабль так, что выламывают форштевень и пробивают подводную часть. Штурман пытается совладать с разбитым кораблем. Пушки, все тяжелые предметы выбрасывают за борт. Шесть дней тщетно пытается экипаж заделать пробоину и откачать воду, она быстро заполняет трюм. «В сем бедственном положении мореплаватели… находясь в удалении от берегов, носимые во льдах ветрами и течением… предались совершенному отчаянию и ожидали томительной смерти» («Записки Адмиралтейского департамента», 1820)…

Как добрался штурман с экипажем до старого своего зимовья? Добрался.

В марте четвертой весны уже вышел с двумя солдатами на нартах, чтобы хоть по суше, но обойти неподдающийся полуостров. «Вместо того, чтобы изнуриться пребыванием на глубоком севере, как изнурялись все другие»… это у Миддендорфа… «ознаменовал полноту своих деятельных сил достижением самого трудного, на что до тех пор напрасно делались все попытки». Где-то там же еще: «Не только единственное лицо»… забыл… потом вот это: «ему удался этот подвиг, не удавшийся другим, именно потому, что его личность была выше других… бесспорно, венец наших моряков, действовавших в том крае»… Следы экспедиции — доски от судна, щепки, головни — и через сто лет оказались хорошо сохранившимися, даже смола, это обрадовало тех, кто пришел следом. Записи, которые вел штурман в последнем переходе, его путевой журнал, были опубликованы позже в «Путешествии на север и восток Сибири» особым приложением, тогда в Российской академии говорили — прибавление. «Присовокупить… самые дневники… как основания, которые будущим исследователям тех мест тем нужнее иметь под рукою, чем дальше от нас эта будущность…»

* * *

Производство Герасиму показывала Галина.

Герасим смотрел… Слушал… Вспоминал, как начинал работать, — это было тоже на химическом заводе.

Галина приговаривала:

— Выдумали — закрыть комбинат!

Герасим был здесь в родной стихии. Сделав в своей биографии круг — вернулся. Другим…

Потом Галина показывала ему очистные сооружения.

— Это сделали, это наладили, с этим справились… Уникальная очистка, на всем свете лучшая… И все равно, конечно, ведь не будет вода такая же!.. Моя задача — чтобы работало то, что сделано. У меня цех, мастера, рабочие, а не Академия наук!

Все здесь имело к Герасиму — к его профессии, ко всему в нем — прямое отношение…

Долго ходил по экспериментальному цеху. Фильтры, флотаторы, прессы, еще и еще что-то, на чем можно было попытаться улучшить очистку стоков; даже реактивный двигатель… Герасим останавливался, расспрашивал. Ленинград, Москва, Новочеркасск, Хабаровск, Рязань… Поднялся по стальным лесенкам и с верхней площадки оглядел пространство экспериментального цеха. Опять видел Герасим, как все собрались у Яконура, чтобы помочь ему. Герасим хотел присоединиться. Включиться в работу, Снегирев убедил его, что он на верном пути; поддержал и обещал помощь. Герасим искал уже свое место в этой работе, что шла внизу, уже определял место и своего метода в системе очистки, которая создавалась здесь на будущее.

Отправились к Столбову.

— Радиационные методы? — переспросил Столбов. — Знаю!

Затем стал слушать. На секунду прервав Герасима, нажал одну из клавиш, сказал что-то; кабинет начал быстро наполняться людьми. Ампулы Герасима и Снегирева разглядывали с интересом, все вызывало любопытство, даже как пробирки запаяны. Передавали из рук в руки, смотрели на свет. Те, кому ампул не досталось, кто ждал своей очереди — переминались с ноги на ногу, торопили; Галина: «Спокойно! Не за килькой стоите». Герасим пояснял: коричневая жидкость — стоки из последнего аэротенка, исходный материал; желтая — стоки, подвергнутые малой дозе облучения; белая — облучение с мономером и доза побольше. Кажется, было убедительно! Это Ольга ему сказала: не являйся на комбинат с пустыми руками, поезжай, когда уже будет с чем… И вот он приехал.

— Все показала? — спросил Столбов у Галины.

— Кроме цеха водоподготовки…

— Своди.

Вот тогда Герасим увидел и это… Совсем особенное это было место на комбинате. Сюда входил Яконур! Он появлялся здесь вольным, упругим, стремительным, прозрачным, густо-синим потоком; низвергался с высоты мощным водопадом, светлея на лету; внизу бушевал, бурлил, пенился, белый уже, непрозрачный; исчезал в трубе. Целая река вливалась в цех, неся с собой прекрасный свежий дух чистой, свободной воды. Жутко становилось оттого, как эта вода хороша и как ее много.

Герасиму захотелось искупаться… Вспомнил первое свое купание в Яконуре: очень холодная вода, жар солнца с неба и студеный ветер от склона, каменистое дно под недвижной, водой; замерз, вылез на берег, сразу понял: мало; отправился опять…

Галина улыбнулась, сказала:

— Пить сразу захотелось!

Герасим поднял плечи. Кривая его существования сделала сегодня скачок вверх и потом резко пошла вниз, вниз… Автоматически он продолжал выполнять то, что было им намечено… Сейчас, кажется, снова что-то вокруг и в нем начинало налаживаться.

* * *

Маша-Машенька — поднялась по лестнице. Вставила ключ в замок.

Опять целый день — кругами по лесу. Вокруг больницы по тропкам, по траве. В соснах хоронилась, чтобы хоть не каждому на глаза попадаться… Потом зашла к Элэл снова, посидела, сколько можно было, сколько разрешили. Да сама уж видела, по его глазам, что устал. Вот еще один день…

Отворила дверь. Ключ оставила в замке, как обычно.

Сегодня опять чуть не столкнулась с Тамарой. Нет, не надо им встречаться, не надо; сейчас уж точно не надо… В первый вечер, в кино, первого января, — он стал звать ее на место рядом с собой, а она сказала ему: «А сгонят?» Схитрил, увел ее на два свободных в другом ряду. Первого января, в кино, все легко получалось…

Захлопнула дверь.

Вот сюда он сел и сказал: «Все, я пришел, куда надо, и никуда я отсюда не уйду»… Как она перепугалась тогда…

Подошла к окну. Закурила.

Удивительно: лето… Казалось: время должно было остановиться… на зиме… «Где ваша дорожка?» Дорожка была глубокая, в сугробах… Понимала ведь, понимала, что долго так продолжаться не может! И решилась наконец. Фильм пропустила. Договорились пойти, но уже знала, что не придет. Не пошла. Если она не приходила, Элэл всегда приходил к ней. Пришел. Что ему сказать? Сказала: когда договаривались, хотела пойти, а после передумала. Вечное бабье: хоть и лыком шита, а хочешь казаться… Держалась. Стали ходить в кино порознь. Встречались — здоровались. Как не встретиться: пять улиц, три десятка домов, всего развлечений — кино… А потом он взял два билета. Она уже сидела, журнал вот-вот должен был начаться; он обернулся, положил руку на спинку свободного кресла рядом с собой и сказал: «Когда же вы сядете на свое место?» Пришлось сесть…

Поискала пепельницу.

Знала, что жена приедет, еще в марте знала, что она хочет приехать… или в феврале… Элэл говорил тогда перед отъездом в Москву, что может быть… что есть такая вероятность. «Но я, — сказал, — только с тобой». А она понимала уже, что этому человеку можно довериться, и спокойно отнеслась ко всему. «Я с тобой, Маша-Машенька». Только беспокоилась за него. Сказала, чтобы подумал. Говорила: тебе, может быть, и надо сделать так — привезти жену… Едва уехал, получила от него письмо, опять об этом. И тоже спокойна была. Доверяла. Но было чувство, что это последнее письмо! Неизвестно почему…

Остановилась посреди комнаты: в одной руке сигарета, в другой — пепельница.

Уверен был в жене. «Мы с ней останемся друзьями». У них были хорошие отношения. Вместе работали, одна тематика. Она и приезжала ведь по работе. Докторскую ей помогал закончить и делал это с охотой и ответственностью. «Надо, чтобы она, в случае чего…» Все старался сделать для Тамары… Говорят, эгоистична. Да мало ли что о чьей жене говорят. Если и так? Может быть, из-за его положения. Ей ничего такого не показалось… Удивительно Маше-Машеньке было только, почему Тамара не приехала, когда у Элэл был второй приступ. Если у людей такие отношения — как не приехать? Впрочем, он не очень-то сообщал домой эти вести, она потом спросила его, он ответил: «А зачем?» Ухаживали за ним ученики и просто чужие люди… И она-то не пришла, почему не пришла? Ей надо было пойти и ухаживать за ним, не отходить от него. Пришла бы, и все…

Ноги гудят. Целый день на ногах… Присела на подоконник.

Это чувство вины… Конечно, это она виновата в том, что Тамара отослала Катерину. Из-за нее… Элэл в тот вечер… Что можно сделать… Никогда ей не заменить дочь…

Погасила сигарету. Кофе хоть сварить? Скорей бы позвонил кто-нибудь. Яков Фомич, ребята.

Как тратил себя! Никто не знал, чего ему это стоило, все привыкли. Тратил себя. И было что тратить… Как выбивал комнату Захару, когда тот неожиданно женился… А когда женился Михалыч, долго расстраивался, что-то не нравилось ему, недоволен был выбором Михалыча; потом поверил Женьке, успокоился… Валера приехал из Прончищевского пединститута — как снег на голову. А Элэл ему сказал: это большая честь для нас, что из Прончищева посылают способного молодого человека к нам. Общежитием была тогда комната рядом с его директорским кабинетом, в ней размещались шесть кроватей и стол; Элэл обнаружил свободное пространство между столом и дверью, туда и поместили раскладушку для Валеры. А потом он начал жить просто у Элэл, и жил там долго, пока не сдали новые дома… Все знал, что он должен сделать для других, все, что кому нужно; только что нужно для себя, он не знал, не задумывался, не решал… Жена Назарова рожала ночью, роды были тяжелые, двойня, со сложностями, с переливанием крови, сначала вообще боялись гадать, чем все это кончится; Назаров ворвался в третьем часу, зимой без шапки, страшный, поднял Элэл, до утра Элэл пробыл с ним в больнице… А, Назаров! Говорила она Элэл, говорила. Пыталась по-своему, по-бабьи руководить им. Хоть в больнице. Говорила ему — не знаешь людей. А он — о всех судит по себе, вдобавок верит в свою силу убедить, воздействовать… Чтобы Якова Фомича вернуть в институт — когда проболтались ему — условился со Вдовиным и считал, что все в порядке; Назарова подключил, Назаров сказал, примет участие! Говорила она Элэл, не станет Вдовин возвращать Якова Фомича, а Назаров промолчит, отсидится. И точно ведь. «Да, — сказал Элэл, — ты лучше разбираешься в людях…» Что с того? Толку-то. Даже когда вмешался Старик…

Сняла телефонную трубку, проверила: гудит. Скорей бы, правда, позвонил кто-нибудь. Может, хорошие новости; Элэл обрадовать.

Говорила она ему… Не бесконечно же все может быть скрыто! Только до какого-то времени сдерживаются неприязни и интересы. Разные люди, разные, неужели не видно! Нельзя ж ходить в дураках… Разве только за счет своей энергии еще, с бандитами, он так и делал в последние месяцы, форсировал себя, когда его вынуждали показать характер, горячился, мог применить и истерику, так только и выходил из положения. В общем, надо было или чем-то поступиться, или найти для себя какую-то новую роль… Или продолжать верить в себя. Как все-таки он уверен в себе, поразительно! Как верит в свою удачу… Нет, только послушать его! «Не получится здесь, — говорил, — отберут, закроют — буду делать свое в другом месте. Там не дадут — в третьем…» И когда говорил! Локтем в подушку… Глаза в темноте горят… Научник! Как он ей тогда сказал: «послезавтра»! Поцеловав женщину в первый раз. Точно ведь, на завтра, значит, что-то было назначено — встреча, совет, эксперимент; «послеза-автра»… И вправду, удачлив был, все ему удавалось, пусть не сразу, но всегда ярко… И с ней ведь — тоже. Уж как у них бывало сложно. А подумать — ни разу ни в чем не захотелось его упрекнуть, часто ли женщинам такое выпадает с мужчиной, — чтобы ни разу…

* * *

Наконец Герасим разыскал Столбова, — он принимал гостей.

— Поздравляем главного инженера с таким образцовым производством… — говорила переводчица.

— Спасибо, — ответил Столбов; повернулся к Герасиму и вполголоса добавил: — Я-то знаю, сколько дерьма еще.

— Желаем успехов…

— Будут, куда денешься, — проворчал Столбов.

— Нам говорили, в Яконуре не купаются, потому что его испортили, — продолжала переводчица. — Мы приехали и увидели: в Яконуре действительно нельзя купаться. Но лишь потому, что вода здесь холодная, как и положено в Сибири…

— Глянь-ка на него, — сказал Столбов. — Треть всей нашей продукции в мире производит. Мультимиллионер. Я ему дал свою «Волгу», он сказал — в этой машине поедет моя секретарша. Но дело знает. А въедливый!

Мультимиллионер поднял бокал.

— Я хочу предложить тост, — вторила переводчица. — Мы изучали в школе битву при Ватерлоо, битву за Москву. Пусть наши внуки будут изучать битву за Яконур, битву за Эри…

— Знаю, — сказал Столбов.

Перешли к бутербродам.

— Ты, в общем, имей дело с Галиной, — сказал Столбов. — Я отдал ей очистку полностью, она все решает. Баба деловая, учти. Там письмо какое-то было… Ну, она в курсе.

Столбов протянул Герасиму руку; потом придержал ее, сказал:

— Послушай! А к этим… к савчуковским… тоже пойдешь, значит?..

* * *

ИЗ ТЕТРАДЕЙ ЯКОВА ФОМИЧА: «По пути сюда, после того, как проехали Чоубент, мы встретили на дороге толпу в несколько сот человек. На наш вопрос, по какому случаю они собрались в таком большом количестве, они ответили нам, что только что разбили несколько машин и собираются сделать то же по всей округе. (Веджвуд). Разрушители с самого начала приняли название луддитов и во всех случаях действовали от имени Неда Лудда или генерала Лудда. Настоящий Лудд был 30 или 40 лет до этого подмастерьем в городе Лестере. Как-то раз он не поладил со своим хозяином, ото обратился к полиции и по ее постановлению приказал отодрать несчастного Лудда плетьми. Рассерженный малый взял тогда молот и разбил свой станок вдребезги. (Так рассказывает предание). Пусть виновный страшится, но честному человеку нечего бояться ни за свою жизнь, ни за свое имущество: ярость нашу вызывают только широкие станки и те, кто снижает старую плату за труд. (Луддитская песня). Все земли, должности и пенсии захвачены ими, а рабочие в это время прозябают… Да здравствует борьба против угнетателей! (Джон Бэнс, ветеран рабочих обществ; речь на митинге луддитских делегатов в таверне св. Криспина, Галифакс)».

* * *

Столбов не тянул — решил запустить пробный шар… Далеко не все было ему ясно; рисковать вслепую он не мог, не имел права, нужно было проконсультироваться уяснить, прежде чем принять решение, и кроме того — он понимал — для такого дела необходимо прежде найти хорошего союзника. И вот он позвонил, пока в главке еще не разошлись на перерыв, рассказал о предложении Герасима и выслушивал теперь ответы и советы.

— Сам подумай: ну что можно поиметь с академии? Отчет! Не больше. Внедрение они не потянут, да и не их это дело. Вот дадим мы им, к примеру, в год тысяч по несколько-то в течение пяти лет. А на что пойдут эти деньги, можешь ты сказать? Спрос-то ведь у министра будет не с научников, а с нас с тобой…

— Знаю, — сказал Столбов.

— К тому же это пока что кот в мешке. Сам принцип им неясен. Что там происходит при облучении, который взять источник, как привязать к производству, — ничего не известно. Пусть поищут, попробуют. Вот это как раз их дело. А пока, мой тебе совет, держись-ка ты в стороне. И не ввязывайся. Во всяком случае, на меня не рассчитывай. Ты, конечно, в министерстве ногой двери открываешь, но тут, брат, штука для пробивания особо сложная…

— Знаю, — сказал Столбов.

— А еще представь, что там начнется у тебя на комбинате, если пройдет слух про работы с радиацией. Девочки на очистных первыми взбунтуются. Заявлениями весь тебе стол забросают. Тебе этого только не хватало. Что станешь делать — говорить, что не опасно?.. В общем, будешь в главке — заходи, потолкуем…

— Знаю, — сказал Столбов и положил трубку.

* * *

Стенографистка, прокуренным голосом:

— Чалпанова, вас там спрашивают.

Ольга поднялась.

В коридоре к ней подошел незнакомый молодой человек:

— Вы Чалпанова? Здравствуйте.

Отвел ее в сторону. Огляделся.

— Ну что, закроют комбинат?

Ольга пожала плечами.

— Давайте мы… Вот у меня есть люди, целый стройотряд, давайте мы, когда комбинат закроют, разберем его. Демонтируем.

Ольга не успела ответить.

— Вы не беспокойтесь, — быстро продолжал молодой человек, — разберем нормально. Оборудование в мартен. Или пусть возьмут. Все железно будет, увидите. Я инженер. Почти.

Ольга вспомнила, улыбнулась:

— Инженерная проблема?..

Молодой человек нахмурился.

— Да мы чего хотим, чтобы убрать это все с берега!

* * *

Столбов нажал клавишу.

— Слушаю, Главный!

Столбов чуть помедлил; потом взгляд за окно, на трубу; ну что ж.

— Галина, вот какое дело. Там сейчас к тебе придет этот… физик, химик, да. Хороший парень, только ты вот что…

* * *

Карп свернул к пади, где картошку всей рыбоохраной сажали.

У берега много было водорослей, Карп осторожничал, чтобы не намотать их на винт; наконец пристал. Вышел на берег.

Сразу видно, кто раньше садил, кто позже: у кого уже поднялась, у кого — едва над землей.

Ивану отдаст всю свою картошку, себе пару мешков только оставит, хватит одному-то.

Еще посмотрел. Хорошо у него взошло.

Вот знал бы кто, что тут картошка инспекции, — бульдозер бы пригнали! Все бы поле загладили…

Оттолкнулся, дернул шнур стартера. Что такое?

Поднял мотор. Снял водоросли с винта. Так и есть, шпонку срезало.

Подгреб снова к берегу. Полез под сиденье — и обнаружил, что оставил сумку с инструментами дома. Ну бывает же!

Попытался найти какую-нибудь проволоку — у себя, потом в камнях, на поле, — бесполезно.

Начал голосовать.

Время было подходящее, лодок становилось все больше.

Карп голосовал.

Лодки шли мимо…

На реке уж сделалось как на улице в городе.

Никто не останавливался…

Карп увидел себя со стороны: он, Карп, в инспекторской своей форме, на пустынном берегу, с поднятой, призывающей на помощь рукой, — и лодки, на полном газу проносящиеся перед ним.

Сразу всякое полезло в голову… Завспоминалось…

Горько делалось Карпу.

Смотрел на лодки, один за другим мчались люди мимо…

Обида за себя поднималась в нем.

Чего хотел он?

Понимания. Непредвзятого отношения к себе. Сочувствия своим раздумьям. Внимания к своим сомнениям. Хотел и подтверждения того, что он верно понял свой долг. Признания достаточности своей правоты, признания важности дела, которому он себя посвятил. Хотел уважения к месту, что он занимал в мире, и к тому, как сознавал его.

Много это или мало? Или ровно столько, на что имеет право рассчитывать каждый родившийся человеком?

Вроде Карп делал для этого все, что мог.

Так что же?..

Сейчас просто надо было что-то предпринять.

Карп разделся до трусов.

Быстро подошла «казанка», хозяин вытащил инструменты; когда же Карп принес из кустов свою инспекторскую форму — хозяин посмотрел и буднично, спокойно сказал:

— Знал бы, ни за что бы не остановился…

* * *

Галина долго искала в своих бумагах, звонила куда-то, спрашивала…

— Да я помню, помню, было такое письмо, насчет этих самых радиационных методов!

— Из академии? — спрашивал Герасим.

— Не знаю. Черт, куда же оно задевалось? Может, и из академии…

Герасим пытался объяснить Галине, что письмо — это не самое важное; Галина упорно продолжала заниматься розысками. Никак он не мог подвести Галину к сути дела. Что-то здесь было не так… Будто Герасим приехал из-за листа бумаги! Что случилось? Звонил телефон, в кабинет Галины, отгороженный от цеха стеклоблоками, вбегали разные люди, Галина охотно разговаривала с каждым, Герасим ждал. Что-то происходило, он не мог понять, в чем дело, чувствовал только, что наткнулся на невидимое и неизвестное еще ему препятствие, — все остановилось.

Герасим спросил прямо:

— Как начать на комбинате работы по радиационной очистке?

Галина принялась объяснять, что на этот счет существует заведенный порядок, следует написать или поехать в главк, напрямую нельзя, а то ведь начнется — дай помещение, дай людей, дай то и это; лучше всего обратиться к начальнику главка, тогда комбинат или НИИ получат указание…

Все. Что-то сработало. Так рассказывал Снегирев… А как же все эти ребята там, в экспериментальном цехе?

Проникнуть за деловитость Галины было невозможно.

— Со Столбовым согласовано, — сказала Галина, предупреждая вопрос Герасима.

Это был отказ. Да, ему отказали! От него отказались… В чем дело? Понять хотя бы, серьезное это препятствие или пустяк! Что вокруг него происходит?

Его кривая продолжала быстро катиться вниз…

* * *

ИЗ ТЕТРАДЕЙ ЯКОВА ФОМИЧА, «я (имярек) по своей собственной воле заявляю и торжественно клянусь, что никогда ни одному лицу или лицам под сводом небесным не открою имен тех, кто участвует в этом тайном комитете, их действий, собраний, потайных мест, одеяния, черт лица, наружного вида или всего того, что может повести к их раскрытию словом, делом или знаком, под угрозой изъятия из мира первым встретившим меня братом; в противном случае пусть самое имя мое будет вычеркнуто из жизни и никогда не вспоминается иначе, как с презрением и отвращением. Далее я клянусь, что употреблю все, какие только есть у меня силы, чтобы наказать смертью каждого изменника или изменников, буде такие случатся среди нас, когда бы я ни нашел его или их; и хотя бы он убежал на край света, я буду преследовать его своей непрестанной местью. Да поможет мне бог, и благословит меня, и сохранит мою клятву ненарушимо. (Текст тайной клятвы луддитов)».

* * *

Выйдя от Галины, Герасим обнаружил, что перестал обращать внимание на запахи, которые нес ветер с очистных сооружений.

Так и привыкаешь…

Начинаешь считать нормой…

К нему подошел парень в спецовке, протянул руку:

— Николай. Это вы привезли пробирки? Покажите.

* * *

Не мог вспомнить Иван Егорыч, как сказали ему о болезни сына… Потом — автобус, вот с автобуса начиная он помнил; поиски в городе; наконец отыскал Федю по адресу. Разговор с ним; пошли к врачу; сложные названия и простой смысл… Оставили Федю в больнице…

Пальцы его, скрюченные, будто сделавшиеся неживыми… Иван Егорыч одевал сына… и распухшие колени… спина худая, холодная, с желтизной на коже…

Иван Егорыч сел у больницы в трамвай, поехал.

Место помнил…

За оградой, у двери — остановился перед иконой; задержался; вошел.

— В старой поучительной истории, которую я прочитал вам, есть вечный смысл. Это место из святого Евангелия надо обдумывать всесторонне…

Иван Егорыч протиснулся вперед, увидел перед собой вконец старые уже глаза, почти совсем утратившие голубизну.

— У каждого из нас есть страсти, и мы не всегда можем с ними совладать. От этого некоторые приходят в смятение. Тогда человеком овладевают тяжелые думы…

Видно было, как непосильно старой голове под митрой стоял он во всем своем золоте сгорбясь, опирался обеими руками на посох.

— Но жить надо так, чтобы в наших поступках было только хорошее. Все, что от вас требуется, — это внимательно относиться к вашей жизни…

Говорил он негромко, громче уж, наверное, не мог, некоторые слова нельзя было разобрать; иногда останавливался, отдыхал.

— Возлюбленные, нам надо постараться обратить наше внимание внутрь себя, в наши души, и подумать о многом. Без этого нет человека. Вот Христос… Он был обращен в себя, был занят совершенствованием своего духа. Возлюбленные, вот что необходимо…

Отнял одну руку от посоха, Иван Егорыч видел — это стоило ему труда, и повел ею перед собой:

— Человек — сложное существо. Помните, я приводил здесь слова одного врача: человек — самое сложное, что есть на Земле. Ученые могут очень многое, они почти все знают о человеке, могут даже разобрать его организм по атомам, но и они не в силах создать это чудо, это целое…

Снова скрестил ладони на посохе; помолчал; голова качнулась вперед, — вот, казалось, положит голову на руки. Поднял глаза. Иван Егорыч почувствовал на себе его взгляд.

— И самое главное в человеке — это человеческая душа. Пусть же каждый из вас обратится к ней. И всякий раз, когда вы не знаете, как поступить, вам нужно только спросить себя, и ваша душа ответит вам…

Повернулся, пошел. Сразу много вразнобой голосов: «Спасибо! Спасибо!»

Тут Иван Егорыч увидел его без митры: большая, совсем лысая голова, белый стариковский пушок над ухом…

Ночевал Иван Егорыч в Фединой комнате.

С утра опять в больницу… Там врачи, санитарки; он там не нужен был Феде; ушел, походил по городским улицам, вышел, на мост.

Стоял теперь на мосту над Караканом.

Река летела под ним, — смотреть было трудно, река мчалась к Яконуру, несла себя в него, стремилась к нему, как в землю обетованную…

* * *

Прежде чем уехать, Герасим зашел еще раз в цех водоподготовки.

Опять стоял, смотрел на воду… И вспоминал, каким выходит этот поток с комбината.

Вот он вливается сюда, молодой, сильный, плоты на воле разбивал играючи; падая, обнаруживает, что нет здесь ему простора; меняется цветом; втянули его сюда, заманили; бьется внизу в ловушке, теряет энергию, уходит из него свет; наконец оказывается в трубе водовода.

С виду тот такой широкий… Выкрашен голубой краской!

Выходит поток — усталый, вялый, грязный, зловонный… обессиленный, отжатый, химическим потом пахнущий… едва дышит, искусственно взбадриваемый в очистных сооружениях жутко гудящими мешалками… и отпускают его тогда вернуться.

Его звали поработать на доброе дело, для людей…

Герасим нащупал в кармане ампулы. Одно наслаивалось на другое… И здесь неудача… Он потерял и эту опору… Вдовин, шлагбаум; Морисон, модель; Галина и Столбов, — шлагбаум… Он держался еще, но ропот поднимался уже в нем; Герасим держался едва… Вконец был растерян, смят.

Все стоял, смотрел на поток.

Он видел воду Яконура в бухтах и на просторе, видел ее днем и ночью, на закатах и рассветах… теперь видел попавшей в западню…

* * *

Ольга поставила чашку.

Едва не расплескала кофе…

Перерыв на совещании, чашка кофе в крохотном буфете, за столиком с пластиковой поверхностью; не ждала, ничего не ждала внезапного!

Что, что Савчук ей говорит?

— Надо искать новые позиции… Убрать начисто комбинат с Яконура или отвести стоки — варианты, конечно, осуществимые, но, сами видите, только теоретически… На практике мы с вами должны выдвинуть теперь что-то более реальное…

Ольга сложила руки на коленях. Смотрела в лицо Савчука.

Устал… Да, мешки под глазами. А главное — взгляд. Выдохся…

На минуту она ощутила сочувствие. Затем — гнев.

А он продолжал говорить:

— До самого последнего времени я настаивал на нашем с вами крайнем решении: убрать, и точка. Но в конце концов, давайте оценим ситуацию трезво. Зачем уж так пугать? Да это и перестало оказывать нужное действие…

Ольга справилась с собой. Спросила, — кажется, даже обычным своим голосом, — что он хочет предложить.

— Пока пропустим ход, не будем шуметь зря. Пусть выяснится обстановка наверху. Сейчас полезнее не раздражать. Пускай слоны потопчутся…

Никогда не ждала от него таких слов!

Опустила голову, чтобы он не видел ее глаз. Спросила, какие у него есть… точнее, дальше будут… варианты.

— Надо нам с вами готовиться к отходу на запасные позиции…

И говорит так доверительно!

Спокоен. И убежден, что она с ним согласится! Поддержит его!

Вот взял чашку, вот кофе отхлебнул.

— Вы обратили внимание на выступление Бориса? Он совершенно прав. Вопрос решен, несмотря на все наши споры. И необходимо переключиться с обвинений на сотрудничество. Теперь нужен конструктивный подход…

Только бы без слез!

И голос бы не подвел… Помолчать пока.

— Ясно уже, что сбрасывать будут в Яконур. И препирательство о нормах тоже абсолютно пустое. Что будут сливать — это зависит не от бумажек и подписей, а от того, насколько в состоянии комбинат очистить стоки. Следовательно, наша задача — помогать комбинату. Согласимся с Борисом, его правота несомненна. Объединимся с ним…

Больнее он не мог ей сделать.

Так уязвить ее!

Предложить ей согласиться с Борисом… признать, что он прав… объединиться с ним! После всего, всего… Ведь это не работа ее, а вся ее жизнь, все эти годы, выходит, впустую, ничего в итоге, все было зря, что она делала и что делалось в ней…

Нет.

Нет, нет!

А он продолжает…

Как бы все-таки продержаться?

Руку протягивает. Берет салфетку. Губы будет вытирать.

— Это совещание как раз и есть критическая точка в наших отношениях с комбинатом. Вообще в яконурской проблеме. Вы видели, я сегодня хорохорился еще. Частично по инерции, частично — чтоб не дать им расслабиться. А теперь надо спуститься на землю…

Значит, не просто так он сегодня пошел за другими, ввязался в обсуждение способов очистки, методик и прочего!

А она — верила она ему, верила в него, это вера была, вера…

Ну вот, из носа уже потекло.

Где, черт возьми, платок?

— От старых наших с вами требований теперь был бы только вред. Нельзя же, вправду, изолировать Яконур от всего на свете. Несерьезно нам настаивать на этом. Пора подумать, не надо ли переломить себя! Ольга, я все знаю. Я знаю, что вы сейчас чувствуете. Но посмотрите, какой благоприятный момент для перехода к новой позиции!..

Знает… Чужое все говорит. Знает, а говорит. И — одно только чужое… Все, значит, было несерьезно. Так, попугать. Старые требования.

А она-то!

Вот, расквасилась все-таки. Капля на свитерке. Одна белая нитка, одна черная… Думала ли вчера? Расквасилась. Эх ты! Знала о себе — сильная!

— Поймите…

Понять?

Заметил.

Конечно, заметил!

Сразу — как с ребенком. Это еще что такое? Это что-то новое у него… И для нее тоже.

— Поймите, Ольга, здесь единственный путь, который нам остается. Единственный. Только так вероятно еще сделать что-то для Яконура…

— Поймите, Ольга, иначе и вас, и меня попросту выведут из игры. И дальше все пойдет без нас с вами. И никакого влияния на судьбу Яконура мы уже оказать будем не в состоянии. Ничем не поможем ему…

— Поймите, Ольга, речь не обо мне лично, я готов рисковать и дальше. Подумаешь, съедят! Еще древние, кажется, ели своих врагов — знали, что к чему. Вам известно, я не придаю большого значения ни вашим, ни своим регалиям, это все туман. Но если меня снимут — назначат другого, удобного! И я должен поэтому держаться на грани. В соответствующий момент бросить кость Свирскому. Все приходится учитывать, все прогнозировать, полный набор. Тут нужно быть тактиком, тактиком!..

Подняла голову, смотрела ему в глаза, пока не умолк.

Тогда заговорила.

Сказала.

Сказала, что все у него логично, трезво. Стройно. Крупный человек. Успешный деятель. Большой босс. Родился для масштабной задачи… Вот и надо было искать подходящую задачу. Подходящую! Ведь кем угодно мог стать, к чему угодно приложить себя, — зачем не занялся чем-то другим, зачем, какого черта поехал на Яконур и взял на себя лидерство? Может, кто-то иной пришел бы — и сегодня все было бы иначе!.. Знает ли Савчук, кто он? Главнокомандующий, который сообщает своим солдатам о капитуляции!.. Тактика. Компромиссы. А может, надо выйти из игры. Пусть выведут. На какое-то время. Лучше, чем отступить! Это было бы честно. И полезнее — в конечном счете! Потому что каждый настоящий поступок во много раз выше любых тактических ходов. А значит, существеннее выгод от них и прочих утилитарных достижений… Шатохин и не представляет себе, какой сюрприз его ждет: временный проект, для антуража, а практически — подготовка к тому, чтобы согласиться на все их условия… Да разве такое возможно — сделаться приемлемым для Шатохина, для Свирского и в то же время сохранить достоинство и продолжать борьбу? Несовместимо!.. Институт и комбинат станут союзниками. Примирение. Благодать. И погибнет Яконур… А это он зачем, о том, что готов рисковать, что регалиям своим не придает значения, — об этом он к чему говорил? Нашел тему! С каких пор это оказалось доблестью, добродетелью в нашем кругу? С каких пор перестало быть правилом?.. Кстати. Снимут — назначат удобного? Нет. Савчук и есть самый удобный…

Остановила себя. Помолчала.

Поняла: что-то сказала, чего-то не стала говорить… Не смотрела на него.

Что ж!

Разве он не доказал, что Яконур ему не дорог? Разве не ясно, что он не способен бороться? Разве йе заслужил, чтобы его стыдили?

— Ольга, пощадите! Ведь такого я даже от наших противников… Ольга, вы совершенно не терпите инакомыслия… Да, видите, иногда какие-нибудь там корысть, карьеризм в сотрудниках, даже в сочетании с бездарностью, переносятся легче…

Еще утром все представлялось ей совсем иначе!

— Ольга, помните ту историю с пятном?.. — вдруг спросил он. — С исчезновением пятна на дне? Я тогда устраивал скандалы, помните. Еще один катер послал, открыто наказывал — найти пятно во что бы то ни стало. Вы не задумывались, почему я это делал?.. Хотел быть вам под стать… по страсти… много в чем хотел с вами сравняться…

Удивилась. Что он этим хочет сказать? Ну что? Вполне обыкновенный поступок. Едва-едва за пределами нормы. Ничего в нем особенного, никакой тут заслуги, никакого, что ли, геройства… Да если б он тогда этого не сделал, о чем бы вообще она с ним говорила?

— Вы забыли, что я посвятил себя Яконуру. Защите Яконура. Я хочу сделать так, как рациональнее, как лучше для него… Помните, вы пришли и сказали, что хотите включиться в работу. Я, пытался вычислять тогда, что из этого получится. Но главное, я был очень рад вам. Тем обиднее мне сегодня ваше непонимание. Я рассчитывал на вашу поддержку, это очень много для меня значило…

Ольга перестала слушать.

Почувствовала: глаза у нее стали сухие.

Одернула свитерок.

Сегодня ей еще делать доклад… Она скажет. Нет, ни слова о Савчуке, многочисленных его позициях, так же как и о нормах или там кудрявцевских методиках! Слова, пустые разговоры она оставит мужчинам. У нее — работа. Исследование. Цифры. Статистика. Настоящие аргументы. Доказательства того, что делает комбинат с Яконуром. Она будет бороться.

Да, наступил день для ее материалов, для результатов экспедиции…

Глянула еще раз на Савчука. На Яконуре не родился. Так и не родился на Яконуре.

А сколько было надежд!

Оказывается — сейчас она это поняла, — оказывается, она хотела не просто делового союза с ним, не просто сотрудничества с мощным лидером, но какого-то большего единства… Не только единомыслия… Единодушия? Чего-то еще?.. С этим усатым широкоплечим упрямцем… Может ли так быть? Как назвать это чувство, которое возникает в работе, рождается из общей, из совместной работы — и выходит за рамки профессии? И начинает существовать уже самостоятельно… А потом связь его с работой вдруг напоминает о себе, обнаруживаясь заново и по-иному — в профессиональных разногласиях, расхождениях в делах; и тогда безжалостно раскрывается обусловленность внешними обстоятельствами, зависимость от не личных, касающихся не только двух людей, проблем и конфликтов… Что это? Привязанность, род любви? На это наводит работа? Но любовь должна быть безусловной…

Ольга понимала: ей хотелось сохранить прежнее свое отношение к Савчуку.

Что это он сейчас говорил? Вот только что, последнее, когда она уже перестала его слушать? Что-то такое… А она уже не слышала.

Устал… Мешки под глазами. А главное — взгляд…

Нет, ее отношение к Савчуку оказалось — обусловленным… иначе и не скажешь.

И с Косцовой… Столько лет у них были такие отношения, словно Ольга ее дочь. И тут, и тут тоже все оказалось… опять это! — обусловленным.

* * *

Родословную сибирского казака, героя двенадцатого года, восстановить было непросто; Элэл помнил, сколько тут у бабушки оказывалось проблем.

Сохранилось предание о том, как на высоком красном яру вытекающей из Яконура реки сын боярина с отрядом поставил крепость-острог: за бревенчатыми стенами — дом воеводы, пороховой погреб… По углам возвышались башни. Реку назвали Стрелиной, от «стрельна» — башня, с которой стреляли.

Происходил ли прапрадед от одного из тех «служилых людей»? И можно ли было это с достоверностью установить? Бабушка отвечала на вопросы Элэл выписками из Есиповской и Строгановской летописей, повествовавших о «сибирском взятье», из северорусских летописей и надписей на первых печатных книгах…

В мои времена, добавляла бабушка, говорили, что сибиряки умирают восточнее могил своих отцов. Посмотри, наставляла бабушка, посмотри по моей карте: все остроги, слободы, деревни — на берегах рек, которые текут «на восход» или «с восхода», а если река на север, так селились на том притоке, что с восточного берега…

* * *

Застал! Ее голос… В тесной кабинке яконурской почты Герасим слушал голос Ольги. Свернул сюда, когда ехал с комбината, остановился, заказал, уговорил соединить сразу. Из черной трубки, теплой от лета и его руки, шли к нему радость, любовь, ласка… Так важно было застать ее, услышать; сейчас, когда он терял одну опору за другой, — почувствовать ее поддержку; столько было надежд…

И все получилось не так, как он ждал!

Нет, были ее радость, любовь, ласка; были… Ольга даже стала слушать его рассказ о том, что произошло в институте.

Но — только терпеливо слушала. Молчала.

— Держусь, — сказал тогда он.

Ольга сказала:

— Хорошо.

Сказала это спокойно, твердо.

И — все.

Герасиму стало не по себе.

Но, спрашивал он потом, почему? В чем дело? Что же ему нужно? Радость, любовь, ласка; все так… Чего он хотел — чтоб его пожалели? Утешали? Чтоб надавали ему бабьих советов поберечь себя, пойти на уступки? Чтобы женщина делала из него героя?

Его женщина спокойно и твердо сказала ему:

— Так и надо.

Добавила:

— Все правильно делаешь.

Она была уверена в нем. Она думала о нем прекрасно. Что же еще?

Кажется, она почувствовала, что в нем происходит; сказала:

— Это не геройство у тебя, а единственно возможная для мужчины линия поведения.

Если б он мог хотя бы видеть ее лицо!..

— Будь таким, каким ты стал.

Да, она была требовательна во всем, она многого хотела от него и от себя. Он любил это в ней, и это же было трудно…

Еще:

— Будь собой.

И прибавила:

— Я люблю тебя.

Герасим попытался взять легкий тон; спросил рецепт.

— Пожалуйста, — ответила Ольга. — Вот тебе критерий. Сколько дней в году? Триста шестьдесят пять. Это как раз для тебя, ведь ты же технарь, вычислять привык. Значит, десять лет — три тысячи шестьсот пятьдесят. И следующие твои тридцать… выходит меньше одиннадцати тысяч дней. Представляешь, как мало? Так вот, прежде чем принять любое решение, вспомни, что ты живешь бесценный, невозвратимый день из всего-навсего одиннадцати тысяч…

Он перестал говорить о себе. О комбинате и не принимался рассказывать… Пожелал Ольге удачи на совещании. Стал прощаться.

— Ты у меня мужчина сильный, умный, много работаешь… но теперь тебе предстоит главное. Ну, потрать себя на это! Преодолей! Не пожалей себя! Потом знаешь как будет хорошо…

А ему было худо.

Герасим взорвался:

— Ну хорошо, я буду хорошим, я всегда останусь хорошим, но чтобы всегда быть хорошим, я уйду из института, от всего этого…

— Нет, — сказала Ольга.

Она засмеялась, это относилось к его горячности; затем опять стала серьезной, чтобы сказать то, что было для нее важно.

— Нет, тогда я не смогу тебя любить. Я должна любить человека деятельного. Мне нужна уверенность, что он тратит себя на стоящее дело. И что делает его чистыми руками!

Герасим не отвечал.

— Милый, не забывай, я ждала тебя, чтобы отдать тебе себя… Всю, до самого донышка…

* * *

ИЗ ТЕТРАДЕЙ ЯКОВА ФОМИЧА. «В мае 1816 г. высокая заработная плата была неожиданно снижена на нескольких фабриках. Рабочие протестовали, и некоторые предприниматели согласились снова повысить расценки за работу; только один из них, известный изобретатель механической кружевной машины Хискотт, отказался. Тогда в ночь на 28 июня 17 человек в масках направились к фабрике Хискотта, их сопровождало еще около сотни сочувствующих, оставшихся около фабрики на страже. За полчаса луддиты разрушили 53 машины. Всю фабричную охрану они связали, а одного, по имени Эшер, оказавшего сопротивление, ранили. Окончив свое дело, они вернулись, чтобы пожать руку раненому Эшеру. „Уходите скорей, — сказал он им, — у меня будет доктор“ (В Лоборо)».

* * *

Гудки…

Прервали.

Не успела сказать! Или не смогла…

Ольга обвела взглядом комнату. Задержалась на часах, они лежали у зеркала.

Опустила трубку. Одеваться, быстро одеваться!

Она сидела на постели, съежившись, ни мысли, ни желаний, — когда он позвонил… Как он застал ее, ведь она только на полчаса заехала к себе в гостиницу, принять душ; после душа хоть немного лучше почувствовала себя; сидела в халате, съежившись, когда он позвонил…

Одеваться! Ольга встала, пошла к зеркалу…

Остановилась.

Вспомнила, как вытирал он тающий снег с ее лица, снимал его пальцами, ладонями со лба, со щек, с губ.

Вспомнила его руки.

Счастье! Даже в словаре посмотрела; прочла: со-частье, доля, пай… Она хотела общего с ним счастья, она верила, что у нее с Герасимом одна на двоих доля, два неразделимых пая одной судьбы, и ничего иного не существует ни для нее, ни для него… А еще, может, счастье — оно еще и сей-частье? — и его нельзя откладывать, ничего нельзя откладывать, даже на день — ничего из главного; каждый день ведь невозвратим, а всего-то их и вправду…

После сегодняшних потерь чувствовать поддержку Герасима было ей необходимо.

Мужчина… Опора!

Улыбнулась. Женщина в зеркале ответила ей.

Да, опора. Тяжко… И очень нужна опора.

Женщина в зеркале посмотрела на Ольгу серьезно и грустно. Поняла…

…Милый мой, Герасим! Стою посреди комнаты виноватая. Что такое со мной? Ты почувствовал, конечно. Прости мне, золотая моя головушка и нежная моя душенька. Ладно? Наговорила тебе чего не надо было… Все у нас с тобой хорошо, моя умница. Все так. Слышишь?..

* * *

Но вот откуда у них в роду широкие скулы?

Элэл читал у Харитона Лаптева… у кого-то еще… это вот у Лаптева: «о кочующих народах, у северных мест лежащих, во Азии Сибирских мест…», потом как-то так примерно: «на островах, около тех проток… в летних юртах… довольствуются рыбою, оленями, гусями… которых великое множество… промышляют песцов белых и голубых, чрез всю зиму… ездят на собаках…» Точно запомнился год, когда была сделана эта запись: 1739. Еще, кажется: «обычай же у них — всегда ез дят со всем домом, нигде ничего не оставляя…» И вот где-то там же, да, там где-то: «русские… издавна, семей около десяти… которые чрез жен своих соединились многие с новокрещеными якутами…», как это там… «и на их природу и обычаи схожи».

Так-то, «на их природу схожи»!

Была ли она якуткой, тунгуской, алтайкой или, может, происходила от ульчей, от ханты, тувинцев, хакасов? Какие таинства древней сибирской истории принесла она с собой в род Элэл, откуда и какими путями пришли в него эти гены, эта кровь, — задержались ли на Амуре, когда предки индейцев двигались к Чукотке по дороге в Америки, или появились здесь с тысячами тысяч всадников, оставлявших за собой каменные столбы, или сохранились после набегов за Великую Китайскую стену? Что это была за женщина, как она одевалась, какая у нее была походка и что, интересно, она любила готовить? А что она рассказывала детям, какие сказки, какие предания?..

* * *

Ольга продолжала стоять посреди комнаты…

Все эти месяцы она все спрашивала себя: он? Или — ошибка?.. Ошибки не должно быть, она себя не простит.

Он, отвечала себе, он!

Но…

Вдруг происходило что-нибудь… Что-то он делал, что-то говорил… И опять начинала спрашивать себя: он? Или — ошибка?

При этом интонация у нее получалась такая… Не нравилась ей собственная интонация. Слушала себя — и была собою недовольна.

Да он же, он! Перестань наконец!

То, что она к нему сразу почувствовала, в первый же вечер… То, как он отличался от других… Головушка его, всегда чем-то обеспокоенная. Его глаза, в которых поминутно отражается все, что в нем и вокруг него…

Но вдруг, вдруг она что-то замечала, что-то слышала! И оказывалось: чего-то ей недостаточно… где-то он все же недотягивает, недобирает… и выделяется-то на общем фоне уж не слишком… Она хотела от него большего! Большего, чем он был. Большего — от его головушки, от его глаз… А тут уж принималась работать обратная связь: шло на убыль представление Ольги о Герасиме — исчезало что-то в ее отношении к нему — таял запас первого вечера!

Все эти «что-то»… «где-то»… Но, при всей неопределенности этих ощущений, — они существовали. Значит, «что-то» происходило на самом деле.

Страшная женщина… Разве нельзя иначе — не анализировать, не раскладывать по полочкам? Не приглядываться, не прислушиваться к каждой мелочи? Ну, видеть любимого, скажем, в розовом или там голубом тумане…

Ругала себя.

Нет, ее отношение к Герасиму было устойчивым! Сигналы, которые тревожили ее, Ольга отвергала, старалась не замечать, искала им приемлемые объяснения, оправдывала. Однако они накапливались! Это их свойство было ужасно — они не уходили из Ольгиной жизни. Одно прибавлялось к другому… И с малых сомнений начиналась мучительная переоценка.

Что за наваждение? Что за беда, неотвратимый рок в ее бабьей судьбе, неизбежное поражение в главном, предопределенность, с которой она бессильна бороться? Снова, второй раз в жизни, творилось это с ней, опять она проходила этот путь: чем больше узнавала она своего мужчину, тем становилось труднее…

* * *

Молодой директор пообещал:

— Устраним.

И записал себе в блокнот.

Карп не хотел ему говорить, что было это на сейнере у Насти, — сказал так, в общей форме.

Потолковали немного о том о сем… Стол у молодого директора был завален бумагами. Карп сидел у окна, на крайнем из стульев, на другой положил свою фуражку; отдыхал. Успокаивался.

Распрощался, отправился дальше.

Шел по реке мимо рыбзавода.

Новые цеха на высоком берегу. Холодильник. Компрессорная. Растет завод, кирпичом построился… Выходит, чем меньше рыбы, тем больше рыбзавод строят.

Что бригады привезут, идет в магазины сразу. Немного там. А в цехах коптят палтуса, солят селедку с Тихого океана.

Вот будет рядом еще рыбхоз, площадку утвердили; станет выпускать в Яконур мальков… Посмотрим, что из этого получится…

Свернул в протоку.

* * *

Все еще стояла Ольга посреди комнаты…

Нет, ей было точно известно: человек, которого она полюбила, родился для добра, создан для того, чтобы хорошо и чисто делать все главные дела своей жизни; другой не был ей нужен. Просто он поначалу еще не знал себя и давал сбить себя с толку.

Да, это так.

Кивнула женщине в зеркале.

И довольно сомнений… Все будет хорошо. Остальное — выкинуть из головы. Решено.

…Я словно больна… Надеюсь, что когда обниму тебя, все пройдет… Не могу дождаться, когда увижу тебя… Только что у меня здесь был твой голос, дай мне его еще… Только твой голос, вот и его нет… Родной мой, не потеряй высоких мыслей, все остальное не имеет никакого значения… Родной мой… Иду, нельзя опоздать, а потом вернусь сюда и опять можно будет сидеть и ждать твоего звонка, и снова будет твой голос…

* * *

— Вот так!.. — сказал Герасим.

Не было других слов.

Сказал и подумал: обычные слова для подведения итогов… Мысль эта появилась, исчезла, не оставив следа; и снова — ничего в нем, только боль.

Ксения сказала еще раз:

— Непросто это — первый мужчина у женщины и первая женщина у мужчины…

Они стояли уже у двери, Герасим уходил, Ксения провожала его.

Должно быть, она что-то вдруг заметила, прочла что-то по его лицу, или по рукам, или по тому, как он стоял; он увидел, как переменились ее глаза. Все время, пока она говорила ему об Ольге, о Борисе, о себе… да, все время, пока она об этом говорила… все это время, что он должен был выслушивать ее… в машине, пока они ехали от сейсмостанции, и потом здесь, у Ксении дома… сидел, не находил сил подняться, теребил скатерть, слушал высокий, со слезами, голос, прислушивался к собственной боли… понимал плохо, только повторял про себя за ней: «Не думайте, не так это просто… непросто…» — все это время в глазах ее были обида и тоска; когда она смотрела на него, он встречал блестящие, холодные глаза, они словно отталкивали от себя весь мир, его — тоже. Теперь ее глаза увидели его, выделили его из остального мира; что-то проступило в них… Сочувствие? Тепло?

Они стояли рядом, один напротив другого, два человека с разными, но каким-то образом встретившимися бедами… Стояли близко, на расстоянии вытянутой руки, наедине друг с другом… Он увидел: глаза ее распахнулись ему навстречу; она потянулась к нему — с бабьим сочувствием, с бабьей добротой; взгляды их соединились, они сделали это первыми, сами заговорили, без них, решили что-то без их участия; он ощутил ее дыхание на своей щеке…

— Им можно было, а нам нельзя? — прошептала она.

Это остановило его; он вскинул голову и увидел со стороны комнату, женщину в ней… Отмечал все холодно, спокойно, как не имеющее к нему отношения… Ее лицо, обращенное к нему…

Затем отчаяние подхватило, подняло его и бросило в бездну, исступленно подняло и снова торопливо бросило, — едва лишь он подумал о том, что надо уходить, уходить, едва вспомнил, осознал, что переступить порог — остаться одному. Герасим шагнул к ней… Он хотел найти в ней спасение, хотел от нее утешения, жалости, признания, поддержки — всего, в чем отказала ему сегодня, чего ему не дала Ольга. Он жаждал забыться — забыть себя — и в то же время мечтал обрести себя, снова себя найти, возродиться. У ее тела он надеялся испросить чуда, верил, что в нем, шелковистом, теплом, есть то, чего не хватает ему, что ему сейчас необходимо, и весь был сейчас готовность вжаться в него, весь был надежда и ожидание наступления этого чуда…

* * *

Ольга уже опаздывала…

Еще задержалась — у почтовой стойки.

— А долго будет идти телеграмма?

Прибавила разницу во времени…

Ну, а как же он вечером дома, один? В окно станет глядеть — о чем будет думать? Как спать будет, с чем проснется?

— Тогда, пожалуйста, «молнией»…

А те ли слова?

— И еще, пожалуйста… Да, адрес тот же…

Ну и что — денежки! Конфет можно есть поменьше.

— Да, тоже «молнией»…

* * *

— Подожди, не уходи.

Герасим заставил себя повернуться, посмотреть в лицо Ксении.

Нет… Нет.

Чуда не наступит. Он не спасется.

Успел остановить себя…

По-прежнему стояли они у двери, все еще стояли, он уходил, она провожала его.

К Ольге его толкнуло ожидание счастья… С Ксенией его хотела свести обида.

Нет… Понял. Успел.

Ксения провела рукой по его лбу — разгладила.

«Он встречает свою женщину, а ее уносит Кощей Бессмертный…»

Горячая рука.

— Правильно, — сказала Ксения.

Отошла от него на шаг; прислонилась спиной к стене.

Герасим обернулся к двери, положил руку на ключ…

Нельзя было так уйти.

Повернулся к ней, спросил, как спросил бы у друга, у сестры:

— Как у тебя с Борисом, хорошо?

Что-то изменилось в том, как Ксения смотрела на него, — прибавилось тепла и ласки; но тут же уголки губ опустились.

Сказала:

— Думаешь, он меня поцеловал хотя бы раз? Хоть бы обнял!

Заложила руки в карманы халата. Продолжала спокойно, кажется, охотно, и очень серьезно:

— А мне все равно. Это не имеет значения.

Улыбнулась грустно. Тихо выговорила, объяснила:

— Я люблю его.

Пожала плечами.

Поправила Герасиму воротничок рубашки…

Он отвернулся, толкнул дверь и вышел.

* * *

Ольга обвела всех глазами.

Сидят, приготовились слушать. Хорошо.

Свирский, Шатохин… Так. Кудрявцев… Все на месте. Савчук… Ладно. Борис… Ревякин, Яснов… Еще люди пришли.

Итак, ее доклад.

Она скажет.

Ни слова о нормах или каких-то там стандартных методиках! Хватит пустых разговоров. У нее — работа. Исследование. Цифры. Настоящие аргументы. Доказательства того, что делает комбинат с Яконуром.

Она будет бороться.

«Ищите, может, что-нибудь найдете!» — говорил ей Столбов. Нашла.

Вот он, наступил наконец — долгожданный час, когда можно пустить в ход ее собственные средства, ее материалы, результаты экспедиции… выставить их против комбината.

Листы доклада перед ней, за ее спиной — таблицы.

Требуется наука? Пожалуйста. Она представит научные обоснования.

В каждом разделе — плотная вязка, статистика и специальная интерпретация, словно белая нитка и черная в ее свитерке; доклад, кажется, получился.

Разложила листы.

Все разделы достаточно убедительны… Но самое главное собрала в последний. Там — доказательства явные и неоспоримые.

Что ж, можно начинать…

— Послушайте, — сказал вдруг Шатохин, — а где доклад про донные отложения?

— Институт снял этот пункт, — ответил Свирский.

— Сокращение, значит, в повестке дня? — переспросил Шатохин.

Кудрявцев:

— Не нашли пятна…

— Значит, всю грязь за нами уже выбрали, — заключил Шатохин. — Разве на столько диссертаций грязи наработаешь…

Вот оно! Все точно. Все дословно, как она и предполагала…

Ну, ничего. Послушайте.

Начала:

— Изучение влияния сточных вод Усть-Караканского комбината на состояние бентоса…

Маленькие, едва различимые рачки были самым важным звеном хрупкой цепи, чудом установившейся когда-то в Яконуре.

Примерно на середине доклада, представив рачков с увеличенными жабрами, — Ольга сделала, как и рассчитывала, паузу.

Оглядела всех. Молчат. Так-то…

Приступила к последнему разделу.

— Численность популяций…

Численность рачков была для воды как температура для человека, она должна держаться на определенном уровне, тогда Яконур здоров; понижение или повышение означало развитие болезни.

Отправившись в экспедицию, Ольга рассчитывала не на улыбку свою, ерунда… Она включилась всерьез. Пусть для кого-то здесь игра, честолюбие, карьера, что-нибудь еще; она исполняла свой долг.

Ну — вот и оно, главное: по материалам экспедиции, численность некоторых популяций изменилась; самое существенное — в районе комбината доля одного из видов резко выросла. В чем там дело, сразу не определишь, возможно, — питание; во всяком случае, ясно: экологическое равновесие нарушилось! Специалисту понятно, что это означает.

Что ж! Теперь все. Она показала, что делают с Яконуром: природная цепь, содержавшая в порядке десяток тысяч кубических километров воды, уже начала разламываться.

Поставила точку. Достаточно.

— Благодарю за внимание…

Еще могут быть вопросы.

Снова оглядела всех.

Что это? Кудрявцев улыбается… Пустой взгляд Савчука… Да что происходит? А Шатохин, Шатохин!..

— Спасибо за содержательное сообщение, — произносит Свирский.

Вполне обычные слова. Но что же происходит?

— Разрешите мне, — говорит Кудрявцев. — Думается, я выражу общее мнение. Доктор Чалпанова представила нам обширные эмпирические материалы, в качестве которых нельзя сомневаться. Прекрасные материалы. Объем проделанной работы, методический уровень — все блестяще, безусловно блестяще… — Кудрявцев помолчал. Все ждали; Кудрявцев помолчал, затем решительно тряхнул головой и продолжал: — Но интерпретация? Верно ли доктор Чалпанова истолковала материалы своей экспедиции? Да позволено будет мне сказать, — хорошо ли она расслышала, что шепнул ей о себе ее родной Яконур?

Свирский:

— Мне очень приятно, надеюсь, и всем нам это приятно, узнать, что доктор Чалпанова оставила прежнюю свою безосновательную, неподобающую ученому позицию противника промышленного развития, этакого, знаете, луддита. Мы видели, что доктор Чалпанова обратилась к фактам. Я сразу уловил в ее докладе спокойный деловой тон, без вражды, без запальчивости. Мы являемся свидетелями возвращения доктора Чалпановой, возвращения к исследовательской работе. Что же касается интерпретации полученного ею материала… давайте-ка признаемся, кто из нас не грешен, кому не мешали старые предубеждения увидеть все стороны явлений, а не одни только внешние, привычные?

Кудрявцев:

— Доктор Чалпанова убедительно доказала то, о чем я мог лишь предполагать! Итак, численность рачков стала расти? Хотя бы и одного вида, что ж! А почему вы сочли, будто сие вредно для Яконура? Да наоборот, лишь доказывает то, о чем я говорил: привнесение органических веществ в яконурскую воду будет полезным для озера! Помните, я говорил сегодня? И данные доктора Чалпановой безусловно подтверждают это! Убедительно, очень убедительно…

Свирский:

— Во всяком случае, мы получили в распоряжение комиссии некие объективные данные. Доктор Чалпанова имела в виду, что эти цифры свидетельствуют против комбината. Доктор Кудрявцев, напротив, считает, что цифры говорят в пользу комбината. Вопрос оказался дискуссионным. Но что бы там ни было, обещанного нам какого-то нового или, скажем, бесспорного обвинения комбинату здесь, конечно, нет…

Шатохин:

— Вот видите, нет никакого вреда, одна польза!

Кудрявцев — снова:

— Я просто рад… Такое стечение обстоятельств, в один день…

Снова Шатохин:

— Это наука, это вам не Савчук!

Другие молчат…

Свирский — Борису:

— Вы хотите что-нибудь сказать?

Борис качает головой.

Свирский — Савчуку:

— Хотите что-то добавить?

Савчук:

— Нет.

Свирский — Ревякину:

— Пожалуйста!

Ревякин оборачивается к Яснову.

— Я не специалист, — говорит Яснов.

Свирский:

— Мне будет особенно приятно возвращение доктора Чалпановой потому, что она, как все мы хорошо знаем, является ученицей нашего выдающегося ученого профессора Косцовой. Мы увидели, что доктор Чалпанова — настоящая ее последовательница, и не только в конкретной работе, но и в нравственном отношении. Долг ученого — по представлениям людей, к которым принадлежим профессор Косцова и я — делать неустанно свое дело. А разные, знаете ли, как бы это назвать…

Ольга, не глядя, смяла листы доклада.

Ошибка… Они не поняли… Конечно, происходит адаптация к стокам, но ведь нарушается равновесие, создается ситуация не характерная для Яконура, он погибнет…

Но разве это не ясно?

Свирский:

— Итак! Еще раз поблагодарим доктора Чалпанову.

Оказывается, она им помогла…

Надо что-то сказать им. Немедленно!

Свирский:

— А уж над подведением итогов, как видно, придется мне, старику, самому еще посидеть.

Собирает бумаги. Поднимается…

— Послушайте! — говорит, наконец, Ольга.

Но все встают, — гремят отодвигаемые стулья, хлопают сиденья кресел.

— Послушайте!

Одни спины.

Все идут к дверям. Кончилось совещание.

Стенографистка, проходя мимо:

— Не робейте, Чалпанова, голосуйте со всеми! Яконур еще лет полсотни-то продержится, к этому времени успеют вам всем памятники поставить!

— Послу…

Осеклась.

Стоки! Серая пена, страшная, живая… Огромное полное сил чудовище, непонятное, опасное! И какая ты сразу маленькая возле него…

Вот кто-то обернулся…..

Борис. Идет к ней.

Нет!

Выпрямилась. Вскинула голову.

Скорее уйти отсюда…

На секунду перед ней возникло лицо Путинцева — портрет в кубрике экспедиционного судна.

* * *

Иван Егорыч все стоял на мосту, над Караканом.

Река летела под ним, — смотреть было трудно, река мчалась к Яконуру, несла себя в него, стремилась к нему, словно в землю обетованную…

А там что? Там она исчезнет, Яконур ее поглотит, как все другое, что к нему попадало, — реки, ручьи… рыбаков, с кем беда случалась… нажитое добро… здоровье… надежды…

Разом представились Ивану Егорычу все обиды, какие он видел от Яконура. Новое несчастье — тоже от него! Федя рисовал на островах против Нижней пади, перебирался по камням, попал под волну и не сразу смог от нее уйти, не сразу Яконур его отпустил; и вот что теперь… Новая беда, пуще прежних!

Ведь был Иван Егорыч спокоен, был счастлив; думал: в этом доме умру, без досады… Яконур поставил его целью для себя и не отпускает. Не щадит. Изводит одной бедою за другой. Начал едва, потом наслал на него ветер, поднял воду — затопил дом, разорил, погубил хозяйство; а после вот самая та беда случилась, которой Иван Егорыч больше всего страшился!.. Это у дерева, если даже засыхает или срублено, могут опять пойти отростки. А у него — единственный его сын… Мало Иван Егорыч отдал Яконуру?.. Пусть бы это у него Яконур забрал здоровье, Иван Егорыч крепился бы и молчал. Пусть совсем взял бы его… Нету Ивану Егорычу теперь покоя, нет ему от горя спасения. Скорбь кругом, дни скорби наступили… И при том, что руки и совесть его чисты!

Вспомнился Ивану Егорычу человек, про которого со знакомцем из соседней пади вместе в книге читали, и пришли на ум беды того человека по имени Иов, а потом и его слова.

Разве хотел Иван Егорыч хулить Яконур, отказываться от него? Даже когда стал Яконур отбирать, что давал раньше, — Иван Егорыч принимал от него не только доброе, но и злое, так, он считал, справедливо.

Но теперь не мог сдержать упреков, недоумения, гнева.

Не будет он больше останавливать себя; будет говорить все, что говорится в его душе, будет жаловаться, хулить в своем горе и настаивать.

Зачем пришли они с Аней на Яконур? Можно было остаться в родительском доме, можно было осесть в другом месте; работал бы в поле или в городе, растил что или строил; жили бы спокойно и счастливо, не знали этих бед, не уставали бы от тревоги, — каков нынче сделается Яконур, разгневается или будет милостив… Не даст Иван Егорыч себе прощения. Проклят будь тот день, когда он привел Аню на Яконур!

Горе его перевесило бы, наверное, все скалы и все пески с берегов… Откуда еще найдутся в нем силы, чтобы надеяться и жить дальше? Где отыщет он себе опору? Не тверд же он как камень и не бесчувствен словно вода… И что будет дальше, какой будет конец, — для чего жить, зачем ему продлевать еще свои годы? Душе его лучше смерть, чем продолжение жизни, не радуется он жизни больше. В старости, к исходу времени, которое определено ему, он получил в удел горестные дни и бессонные ночи… Он ждал добра, а явилось зло; часы его кончаются, а думы его и сердце — разбиты.

Одно только Ивану Егорычу остается… Одна всего надежда; и он будет надеяться. Все, чего бы он хотел теперь, — отстоять себя перед Яконуром.

Он хотел бы говорить с Яконуром, хотел бы поспорить с ним.

Но разве к человеку он обращается? Оттого и робость в нем… Если станет кто говорить с Яконуром, то не ответит ему ни одна волна, и ни одной волне никто ничего сказать не сможет… Он свободно передвигает свои воды, накрывает острова, смывает берега, властвует надо всей долиной, поднимает к небу туманы и сгущает их в облака, закрывает ими само Солнце… Кому дано совладать с Яконуром? Кто запретит ему? Кто скажет: что ты делаешь?.. И что ему Иван Егорыч, будет ли Яконур его слушать, хотя бы и прав он…

Да и вовсе Яконур не такой, как говорит о нем молва. Чистый! Прекрасный! Кормилец! Вода замутилась, леса вокруг поредели, кормить перестал. Сколько бед от него скольким людям. Подобных Ивану Егорычу по судьбе немало наберется… Справедливый! Рвачи разные, кому только бы побольше ухватить для себя от Яконура, — удачливы на воде и на берегах, дома их полны, жены довольны, дети веселы, коровы дают в год по теленку; а своих оставил без промысла. Кто не гнушается бить рыбу, когда нерест, подстрелить тайком лосиху, — часто ли он их наказывает, насылает волну, хотя бы ветром пугает? Они не любят его, не считают за родину; разве он затопляет их, разве отнимает здоровье у их сыновей? Ну а если бушует, то что ж, — одно всем, и кто зло ему несет, и у кого душа за него болит, и виноватым перед ним и невиновным; он не разбирает, когда переворачивает, на единое все идут дно.

Делает, что хочет, что взбредет ему… Если силой, то, конечно; он всегда поверху…

Скажи, Яконур, скажи, в чем я согрешил против тебя, какое зло тебе мог причинить? Сколько у меня проступков перед тобой? Укажи мне их… Из-за чего ты со мной борешься?

Невиновен я перед тобой. Не виноват ни делом, ни словом, ни помыслом. Твои правила были моими, Яконур. Нет мне в моем сердце укора. Пока не умру, не уступлю невиновности своей. Крепко я держался этого всю свою жизнь и не отдам.

Да если я и виноват перед тобой — что мог я сделать тебе, Яконуру? Зачем ты назвал меня своим врагом и жизнь мою решил обратить в тягость? И что бы тебе не простить мою вину, если она и была, не снять ее с меня? Хорошо ли, что ты со мной борешься? Вот завтра будешь искать меня на берегу, а меня уже нет; а ты сколько миллионов лет существуешь и еще миллионы у тебя впереди…

Разве я не был верен тебе, не делал для тебя все, что мог? Разве ты человек, что судишь меня и наказываешь? Разве не знаешь, что нет мне от тебя защиты?

Жить мне ведь не вечно; отступись от меня…

Проверяешь ли меня, испытываешь мою веру в тебя?

Не отступаешься, а ведь уже пресытил меня горестями… Сколько же ты еще не оставишь меня? Взгляни на мои беды, они увеличиваются; все против меня; гонишься за мной, валишь и не даешь подняться, не даешь перевести дух… Удали от меня твою руку, Яконур! Разве не видишь, что ветку сухую угоняешь волной, хвоинку бьешь о скалу…

Мчался Каракан внизу, стремился в Яконур, — смотреть было трудно.

Слова Ивана Егорыча кончились.

Иван Егорыч оглянулся вокруг и увидел мост, трамвай, машины, прохожих… Вот, душа его кричит: обида! — и никто не слышит… Душа кричит: посмотрите на него и ужаснитесь! — все спешат мимо…

* * *

ИЗ ТЕТРАДЕЙ ЯКОВА ФОМИЧА. «…Однако двери фабрики Картрайта были слишком крепки — они не поддались даже страшным ударам топоров, и нападавшие принуждены были удалиться. Как только все утихло, Картрайт вышел во двор; первое, что он услышал, это крики раненых. Это были луддиты, раненные при перестрелке: один из них — Сэмюэль Гартли, бывший стригаль Картрайта, 24 лет, а другой — 19-летний мальчик, Джон Бутс. Тут-то и проявился характер Картрайта: он не посмотрел на страдания раненых и оставил их лежать на холоде. Местный священник Гаммонд Роберсон также отказался помочь несчастным, пока они не откроют имен своих сообщников. Начала собираться возмущенная жестокостью Картрайта толпа. Вопреки запрещению, Бутсу омочили губы свежей водой, а задыхающемуся Гартли положили камень под голову. По настоянию владельца местного химического завода им дали воды, затем перенесли в гостиницу „Звезда“, в Робертауне. Солдаты разъезжали вокруг гостиницы, разгоняя толпу рабочих. Бутс, раненный в ногу, не перенес ампутации. Уже находясь в агонии, он знаком подозвал к себе священника, присутствовавшего тут же, и слабым голосом спросил его: „Можете ли вы сохранить тайну?“ — „Да, да“, — поспешно ответил священник, рассчитывая что-нибудь узнать. „И я также“, — прошептал Бутс и тихо скончался. Гартли промучился целый день и умер, не произнеся ни слова».

* * *

В двери торчали телеграммы. Герасим вытянул их, развернул, стал читать.

«Родной мой скоро приеду очень соскучилась»…

«Умница моя не огорчайся если что-то не нравится следовательно будет иначе целую тебя за тебя повидайся с Яконуром…»

Не почувствовал ничего. Совсем… Открыл дверь своей квартиры, вошел. Вот он приехал. Вернулся. Долгий день и длинные дороги — позади… Остановился у окна. Смотрел прямо перед собой — и ничего не видел. Распахнул окно. Вечерняя духота, никакой свежести. По-прежнему не видел перед собой ничего.

В один день, в один день он потерял все!

Герасим стоял у окна, смотрел в пустоту перед собой; сознание его выхватывало из прошлого часы, ситуации, услышанные слова, отложившиеся мысли…

Стоял перед окном, не видя впереди ничего, и осмысливал свое поражение.

Кажется, совсем уже нет сил!

Обида, недоумение…

Они росли в нем, их уже нельзя было сдержать; до сих пор ему удавалось еще удерживать их, — теперь все, что накопилось, стало оформляться в слова и выплескиваться.

Герасим привык относиться к обстоятельствам как к обстоятельствам, — они бывали хорошими или плохими, благоприятными или нет, приносили удачу или разочарование; все это была жизнь, уж такова она была, такой ему являлась; он принимал ее такой, какая она приходила к нему. Но теперь он перестал видеть обстоятельства жизни чём-то внешним, существующим само по себе. Это было следствие и часть его новых связей с миром, указание на новые координаты его места в мироздании и на то, как он их понимал. Он вступил в иные отношения с обстоятельствами. Разница здесь была та же, что между отношениями посторонних и отношениями близких людей. Он начал воспринимать происходящее с ним как диалог с жизнью. И обстоятельства стали теперь для него ответом на его действия. Он поступал — и невольно ждал ответа; он поступал по-новому, завершал очередной свой новый, по-новому обдуманный поступок — и ожидал, каким будет ответ. Каков же был ответ?..

И это при том, что ему не в чем упрекнуть себя: за ним не было никакой вины, совесть его была чиста… Нет, не станет он больше сдерживать себя; пусть скажутся словами все его обиды и сомнения. Он руководствовался в своих поступках добротой, искренностью — и получал от жизни зло и препятствия!

Как вести дела с обстоятельствами жизни? Как устанавливать человеку отношения с ними? Как обращаться к ним? Как говорить о себе, всего только одном из людей, перед лицом обстоятельств, бесчисленных, вездесущих и всесильных? Слышат ли они каждого человека? Что значит перед ними суть одного мужчины или одной женщины, или одного поступка? Можно ли совладать с обстоятельствами? Или сила всегда за ними? Можно ли спорить с ними, доказывая свою правоту? Или правы всегда они? Да связаны ли они с нами или независимы?

Герасим принимал жизнь и радовался ей, — а она доказывала ему, что она не такова, чтобы принимать ее и радоваться… Возможно, тем, кто иначе смотрит на жизнь, иначе относится к ней, — им это представлялось бы по-другому… А обстоятельства для всех одинаковы, ко всем равнодушны, им безразлично, какими видят их!

Или все это было испытанием?.. И что — дальше?..

Нет, где-то была ошибка! Наверное, была, конечно, была она, и она — причина…

В нем самом?

Вспомнил: «Человек, которого я люблю… Сначала он еще давал сбить себя с толку, не мог отказаться от пустых игр…» Фантазерка! Да, ему нравился Герасим, о котором Ольга рассказывала; но, видно, такой человек не мог быть успешным… Сейчас он сформулировал это; да, сейчас это стало ясно! Он не чувствовал этого, не понимал, пока все было еще хорошо, пока не проявились еще последствия нового его поведения. Из нынешней его позиции, в которую он оказался теперь ввергнут, все смотрелось иначе. Она уговаривала его, польстила ему, приятно было слышать такое… это приподнимало его, придавало ему силы… а ведь, вспомнил он, странно ему было слышать это о себе. Приятно — и странно! Он хотел, чтобы она так говорила о нем; но верил ли он в себя такого? Признался себе: конечно, он хотел бы таким быть, но понимал — помнил из старого своего опыта, — что для успешности нужно другое… Он поддался Ольге, он пошел за этим ее Герасимом — он и вправду стал им. И вот итог!..

Но как же она сама этого не понимала, не предвидела? Деловая женщина, прекрасно знающая жизнь, ее правила; современная, сильная. Как могла она ошибиться? Притворщица! Просто лицемерие? Позерка! Чем все-таки был он для нее? Она выдумала своего Герасима, сложила его из вычитанных, ничего реального не означающих слов… слова, одни красивые слова… повторяла их, как заклинания, как требования, — заставляла подчиниться им, подчиниться придуманному Герасиму… втиснуться в искусственную оболочку, — неприспособленную к существованию в действительном мире. Настаивала на своем! А когда это привело к поражению, когда ему сделалось худо, — продолжала упрямиться, не запотела помочь ему… Она жила своей жизнью, он не стал в ее жизни главным. Его держали на отведенной ему полке. И не его — искусственного Герасима, куклу… самодельную куклу… красивые слова, красивая забава… пусть даже для души, пусть любимая, а — забава… поиграть и снова на полку, на свое место поставить. Он считал Ольгу последней своей опорой. И — вот что… Самые болезненные удары — от близких…

Обида его росла; распространялась, захватывая новые пространства, все новых людей.

Завспоминалось сразу, завспоминалось… Другие, прошлые обиды, уже, казалось, забытые, решили, что настал их час.

Да, как он ходил вокруг института, мучимый завистью! Люди показывали вахтеру пропуск и исчезали в дверях…

У Герасима были уже готовы две работы, но он не мог их опубликовать — журналы возвращали их с короткими стандартными ответами; хотя, Герасим видел, он продвинулся дальше того, что печаталось по этому направлению. Его не принимали всерьез, он для рецензентов был «чайник», один из сумасшедших, осаждающих академию; некому было рекомендовать его, он никак не мог преодолеть замкнутость сложившихся кланов, войти в какую-то школу — он был безродный человек в науке, был ничей, ему нечего было ответить, на вопрос — ты кто такой. И вот он стал отпрашиваться с завода, приезжал в институт и ждал в коридорчике у отдела кадров, пока не появится кто-нибудь и не спросит: «Есть на работу?» Герасим получал задачку, решал ее, ждал возвращения этого человека, показывал ему свой листок, выслушивал одобрение; но каждый раз выяснялось, что требуется конструктор, или инженер по технике безопасности, или эксплуатационник — все не то, чего он здесь искал. «Прикатывайте на следующей неделе, найдем вам…» Наконец он попал на собеседование к Валере. Полный провал! Герасим был уязвлен. «Где ты его выкопал?» — спросил Валера у кадровика. «Но он не научник, а инженер». Валера заглянул в документы, поправил: «Старший инженер!» Вздохнул. «Ладно, — сказал, — будем действовать методом проб и ошибок. Вот имеем кувшин. Заглянули в него и увидели, что он пуст. Теперь посмотрим, можно ли его наполнить. Прочтите-ка эту книжку… И возникайте. Двух недель вам хватит». И снова Герасим оказался на улице, бродил вокруг института; не хотелось читать учебник, не хотелось встречаться с Валерой; и такая была зависть, — люди показывали небрежно пропуск вахтеру и исчезали в глубине вестибюля, это происходило у него на глазах! Не забудешь…

Герасим отошел от окна, зашагал по комнате. Остановился у приемника. Повернул рукоятку. Позывные «Маяка»… То, что делило на получасья их с Ольгой время в ее яконурской квартире. «Вы слушаете…» Выключил.

Обида его становилась обидой на всех, росла, захватывала все пространство, в котором проходило его существование.

Требования ребят, требования Ольги… Фантазии, несовместимые с реальностью. Он поддался им, и — они сделали его неудачником!

Что ему теперь ею счастливый вариант модели и что блестящий метод Михалыча, что, вообще, модель, эта красивая идея, которой он жил, эта отчаянная попытка большого соперничества? Что ему это все теперь, если другие либо добрались уже до цели, пока он тут вел со Вдовиным никого не интересующие бои местного значения, либо доберутся, без него, а ему предстоит вживаться в новую для него роль аутсайдера, да попросту затравленного бедолаги… И что ему признание ребят, если он не построил модель? Ему мало казалось ее без ребят, но и самой желанной дружбы недостаточно, когда терпишь неудачи… А можно ли быть счастливым с любимой женщиной, если он, мужчина, не реализовался в своей работе, довольно ли ему будет любви, если он начнет ежеминутно чувствовать себя низведенным до жалкого существования?.. Наконец, что для него теперь Яконур — весь длинный и сложный путь, который прошел Герасим в себе, и дело, за которое он принялся, которое столько для него значило? Яконур был для него символом нового его состояния, новой, большой его жизни, включения его в совсем иные масштабы и понятия; а ныне Яконур должен превратиться в наименование того, что в его судьбе и его душе не осуществилось…

Нагромождения препятствий — он и прежде с ними сталкивался, — всегда казавшиеся ему сетью, сквозь ячеи эти он легко проходил, обратились сплошной непреодолимой стеной: монолит, глыба, жесткий камень с жестокими углами.

Герасим привык быть победителем, и то, что делалось б ним теперь, было нестерпимо… Он оказался на реальной грани между разными состояниями: благополучием и несчастьем, успехом и неудачей, восхождением и безвестностью, достоинством и бесчестьем. Это не грань между жизнью и смертью; но когда речь идет не о смерти, а о жизни, это — грань… Многие потери, которые могли начаться уже с завтрашнего утра, касались всего в нынешнем его существовании. А ведь он уже становился было одним из тех… мог заниматься любимым делом… крушения произошли как раз тогда, когда дели стали уже вполне осязаемыми!..

Нужно было решать.

Может, вправду, известие о модели Морисона — ошибочное? Кто-то преувеличил? Во всяком случае, это еще не означает, что все проиграно! Надо делать модель. Попробовать договориться со Вдовиным? Убедить его, склонить к нейтральности, по крайней мере. Прикинуться опять-таки… А очистка, — может, чем-то Вдовина заинтересовать? Только обдумать, как… Может, удастся все вернуть?

Мысли Герасима приняли конструктивное направление.

Нет, в принципе он ничего не имел против того, что утверждала Ольга, или против того, как поступали ребята Элэл! Все это прекрасные идеалы, безусловно… Однако если они несовместимы с успешностью? Их могут позволить себе люди на пассивных, на второстепенных ролях. Как быть человеку деятельному? У кого большая цель, — должен исключить для себя вероятность оказаться неуспешным. Роскошь, и неприемлемая. Поступать красиво, но быть неудачником — быть красиво неудачником — что за глупость? Что за немужское состояние! Большая цель обязывает. Коли есть ради чего поступать успешным образом — надо поступать именно так.

В самом деле, вот посмотреть… с одной стороны, надуманные, вычитанные требования Якова Фомича, ребят, Ольги — бессмысленные, безосновательные; громкие слова, никому не нужные, более того — вредные, неизвестно для чего неизвестно кем изобретенные, которые не сегодня-завтра сами собой отомрут… с другой стороны, необходимые, огромные дела и силы, что можно к этим делам приложить… как все это на общих весах?

У него были крупные цели, они его обязывали. И давали ему права. Он должен, во имя дела, поступать эффективно.

И если даже они правы, ребята и Ольга… Что значит какое-то одно и, конечно, временное, да, на какое-то время, отступление от бессмысленных, хотя красивых требований, разве не загладится оно важными, несомненными итогами, от которых будет польза, добро многим людям, может, тысячам, миллионам? Отступить от этих требований, вернуться к прежним своим методам, с тем чтобы с их помощию посвятить потом себя на служение всему человечеству и общему делу… Ведь природу, и общественную природу, поправляют и направляют, а без этого пришлось бы потонуть в предрассудках. Без этого ничего бы великого не было…

Он сознавал, что снова, как когда-то, принужден выбирать; и снова его выбор определял результат; опять он объяснял себе — таковы обстоятельства жизни; но в этот раз обстоятельства оказывались для него столь серьезны, а цели значительны, что у него даже не возникало потребности сказать себе: «наплевать и забыть».

Долг, совесть… Все верно. Но ведь как мы их понимаем? А если, к примеру, нельзя без разрушения настоящего во имя лучшего?.. Стоит только посмотреть на дело совершенно независимым, широким и избавленным от обыденных влияний взглядом… и все эти требования ребят и Ольги выглядят совсем иначе. О отрицатели и мудрецы в пятачок серебра, зачем вы останавливаетесь на полдороге!

Ситуация была такова, что он должен был либо признать поражение, либо измениться… Герасим не готовился поступаться. Он готовился побеждать.

Еще готовился…

Как отнесутся ко всему этому ребята? Снова он менялся, переходил от одних людей к другим, перекраивал угол зрения; и снова — как бы он ни поступал — кто-то будет недоволен… Герасим вообразил реакцию Якова Фомича, Валеры, Захара, Михалыча — и все представилось ему безнадежным.

Нет, он не выдержит, не выдержит! Пусть, пусть даже нет никаких сомнений во всех этих расчетах, будь это все, что решено сейчас, ясно как день, справедливо как арифметика. Ведь я все же равно не решусь! Чего же, чего же и до сих пор… Или отказаться от всего совсем! От всех планов… от себя. Послушно принять судьбу, как она есть, раз навсегда, и задушить в себе все, отказавшись от всякого права действовать, жить…

Что же, оставить все так, как складывается? Нет, этого он не мог… Он напомнил себе: если бы он действовал, скажем, как раньше, — он был бы теперь успешен! Вот он отошел от Вдовина, стал другим… Ну и что? Чего он этим достиг?

Он увидел, что не может изменить мир так, чтобы он соответствовал взглядам ребят Элэл и Ольги. Следовательно, ему приходится изменить взгляд на мир…

Успешность, успешность! Да, он был человеком дела, девиз его — Дело и Счастье, дело — на первом месте.

Ни о чем более не рассуждал и совершенно не мог рассуждать; но всем существом своим вдруг почувствовал, что нет у него теперь свободы выбора и что все вдруг решено окончательно.

* * *

Еще издали Карп увидел сеть с рыбой на носу лодки. Прокопьич только что оттолкнулся от берега, лодка медленно пошла по течению; Прокопьич сидел, прикуривал.

Вот посмотрел на приближающегося Карпа; не спеша выбросил за борт спичку.

Метров пятьдесят оставалось между лодками.

Сорок.

Тридцать…

Прокопьич поднялся, ухватил шнур стартера, рванул; Карп был совсем близко, видел, как светится у Прокопьича папироса, слышал, как включилась передача, В следующее мгновенье Прокопьич развернулся, дал полный газ и стал уходить.

Карп пытался нагнать, да где там…

Верно, городские покупатели форсированный мотор Прокопьичу выправили.

А поймаешь, так они ведь его еще и выручать будут…

* * *

Элэл смотрел прямо перед собою.

Что-то стало происходить с этой самой больничной стеной…

Вечерние тени от ветвей, от листьев, перемещаясь по стене, складываясь и расходясь, образовывали рисунок, который безостановочно двигался, изменялся. Бегущие олени, и копья, летящие в них… Причудливые личины… Рисунки первобытного охотника возникали на заглаженной, безжизненной больничной стене. Элэл видел их, эти писаницы, на скальных обрывах сибирских рек, Рисунки первобытного охотника возникали на стене, преображали ее. Рисунки первобытного охотника, далекого предка…

Засыпая, подумал: далекий предок явился преобразить эту стену для него, в его, Элэл, тяжелый день.

* * *

Это вышло само собой, Герасим не думал об этом минуту назад и не заметил, как получилось; обнаружил, что лежит — в одежде, сняв только башмаки; лежит, закинув руку за голову.

Силы его кончились…

Наталья подошла, присела рядом; погладила его по лицу.

— Хочешь, я у тебя посижу, пока ты спишь?

Улыбнулся ей благодарно. Сейчас он был не один…

Он попросил Лялю поехать на Яконур — модель озера была почти готова, Кемирчек собирался опробовать ее на машине этим вечером. Непросто было обращаться к Ляле… Все кончилось, вся их общая, жизнь осталась в прошлом, только за дружбу с Натальей продолжал Герасим крепко держаться… Ляля поняла его, согласилась, что надо помочь, взяла колоды своих программ, купальник и отправилась. Наталью и Ваську он забрал к себе.

— Герасим!

— А?

— Ну, как ты?

— Все в порядке…

Вгляделся в Наталью… Она, бывало, так радовала его! Получалось у него, значит… Сохранится ли в ней то, что удалось в нее вложить? Как сможет он теперь передавать ей многое другое, что еще надо передать? И как убережет от многого, от чего необходимо уберечь!

— Герасим, мы с тобой давно не учили Ваську говорить! Он, наверное, забыл все.

Поднялся, пошел в кухню. Открыл холодильник. Васька услышал, побежал, за ним Наталья.

Васька увидел колбасу и торопливо издал;

— Мяу!

— Неправильно, — строго сказала Наталья. — Подумай хорошенько. А то двойку поставят.

— Мя-а! — с трудом произнес Васька.

— Правильно, мяса. Получай свой кусочек…

Васька съел, облизнулся, снова уставился на холодильник круглыми глазами; открыл пасть, но — ни звука.

— Подумай, Васька, подумай!

Васька вздохнул. Издал какой-то всхлип. Помолчал, не сводя глаз с холодильника. Потом наконец очень тихо, тоненько:

— Мне-е…

Наталья захлопала в ладоши.

Герасим оставил их, ушел в комнату. Оглядел стол; сел, начал разбирать бумаги…

— Герасим, ты работаешь, да?

Стояла рядом, похлопывала твердой ладошкой по его колену, заглядывала ему под локоть.

— А хочешь, Герасим, я тебе помогать буду?

— А спать ты не желаешь?

— Не желаю. Давай я буду тебе помогать! Хочешь, вот это я тебе прочитаю? Сейчас… что здесь написано? Только если очень большими буквами…

Потом он уложил ее все-таки. Сидел рядом, ждал, когда она уснет.

Снова думал о ней…

Думал и о будущих своих детях, собственных, будут же они у него когда-нибудь; он хотел детей, вот только с матерью их получалась у него проблема. Ляля? Вот она считает сегодня в ночь модель Яконура… Всегда будешь знать, чего ждать от жены… Можно положиться на ее поддержку в любой трудной ситуации. Все-таки Ляля? Это, может, и написано ему на роду, в коде, это, а не другое… Большими буквами? Мелкими? Как прочесть?

— Герасим! (Шепотом.)

— Ты еще не спишь? (Тоже шепотом.)

— Герасим, а воду в ручейки кто наливает?

Замялся.

— Это делает природа…

— А кто природой работает?

— Завтра обсудим. Спи.

— Была бы я природой!..

Наталья тихонько рассмеялась. Этот тихий смех — музыка, бубенчики, дождик с ясного неба под радугой…

Вскочил.

Как же это раньше не пришло ему в голову: ведь сам выбирает он теперь между тем, что хочет сохранить в Наталье, и тем, от чего хочет ее уберечь!

Шагнул к окну.

В самом деле, как он не подумал об этом! Разве это не зачеркивает все, что он успел сегодня понастроить?

Но — нет… Заколебался. Нет, нет… Быть неудачником? Нет. Это не для него! Потом поговорим, после победы.

Еще колебался…

Лег грудью на подоконник.

Плотные сумерки… Небо в низких темных облаках… Внезапно яркий луч возник перед ним. Герасим задержал дыхание. Луч протянулся мимо окна — широкая светящаяся полоса чистого, ясного зеленого цвета. Да, здорово… Герасим глянул влево, в сторону вдовинского лабораторного корпуса. Яркая зеленая точка. Балуется кто-то. Посмотрел вправо, — свет уходил, не ослабевая, в бесконечность…

Вдовин на днях демонстрировал Герасиму растущее свое хозяйство, все в лучах разных цветов спектра, от синего до красного; не переставая говорить, вносил в луч сосновую щепку, она вспыхивала, пахло сосновым дымом, дым плыл невесомо в световой нитке, как бы приводя ее в плавное движение, закручивая ее спиралью и протягивая вперед; затем Вдовин подставлял кирпич, и в кирпиче появлялось раскаленное отверстие; Вдовин наслаждался, он, видимо, чувствовал себя обладателем чудесной силы; Герасим тогда закрыл луч ладонью, сначала ничего не ощутил, потом отдернул руку — ожог…

Пошел дождь. Герасим выпрямился. Вытер ладонью капли со лба.

Дождь падал с неба в луч лазера и метался в нем крупными белыми искрами.

Герасим обернулся к Наталье; прикрыл окно.

Снова увидел луч.

Прямой луч, простой путь!

* * *

Ночью Элэл проснулся.

Стены не было видно вовсе, она отодвинулась, исчезла, растворилась во тьме.

Вглядывался в образовавшуюся черную глубину. Как вглядывался в экран осциллографа за округлым темным замкнутым тубусным пространством, когда, бывало, ждал появления необходимых ему для его жизни электронных импульсов.

Вглядывался.

Кресло отца… Фамилия, некрупными и тесными буквами, на гранитном памятнике у Каракана, трижды подряд… Бабушка, расчесывающая волосы. Ряженые — черти, медведи, в лохматых вывороченных шубах, с бородами из мочала, «эх, пятка-носок, дайте сала кусок»… Дедовы инженерные инструменты. «NB! Внукам»… Молодой прадед на петербургском чердаке. «Пространство необитаемое, дикое горной страны, которого не коснулась рука человека…» Казак на коне в лесах, с отрядом, ищущим схватки, — «был виновником всему успеху…», «не оставил своего места и продолжал драться, пока был в силах…». Штурман над своими поденными записями у нарт, под сиянием ложных солнц, с лицом, изувеченным морозом и ветром… Огонь тревоги на острожной башне у реки, текущей «на восход»… Женщина в нарядном халате из шуршащей рыбьей кожи идет вдоль берега, с ребенком на руках, идет навстречу русоголовому мужчине… Охотник придвигается к скале, достает из берестяной коробки охру…

Теперь Элэл необходимы были такие импульсы на таком экране… он вглядывался, ждал их… и они приходили к нему.

Элэл спокойно закрыл глаза.

Он был не один.

* * *

Спал Герасим плохо.

Тормозная жидкость стала подтекать — вспоминается то и это, кажется важным, возникают в голове идеи, воображают себя нужными; повернись на другой бок — оказывается ерунда… Зато накатывают новые, и так без конца… Пытаешься остановить, хотя бы замедлить, — куда там, не ты ими, они тобою управляют… Того и гляди сойдешь с рельс…

Поднял его будильник, — взорвался, как мина с часовым механизмом; с вечера Герасим заводил его и ставил в ноги, будто мину с часовым механизмом под себя подкладывал, а утром, когда самый сладкий сон, она взрывалась и подбрасывала Герасима. Ольга говорила: «Издеваешься над собственной природой…» Ну и ладно.

Наталья внимательно следила, как он бреется. Скомандовала:

— Нагнись!

Потрогала его щеку.

— Колючки твои… У, какие брейки!

Завтракали яйцами всмятку.

— А на моем курочка хоть немного, да сидела. Нет, правда! Я вот видела в кино: принцесса угостила принца золотым яичком, он разбил, а оттуда цыпленок выскочил!

Молоко Герасим подогрел.

Наталья отпила и тихонько запела… Герасим слушал, собирая бумаги в портфель. Пора было идти.

Вернулся в кухню.

— Что, Наталья, душа поет?

— Душа мычит, — ответила Наталья, поднимая кружку с молоком.