— От нас ушел наш Элэл. В последний путь свой. Тут много говорили о его работах, о том, что он успел сделать. И отец его был ученый. Оба они погибли молодыми. Его отец прокладывал «Дорогу жизни» и сам отдал свою жизнь. Вот войны нет. Продолжительность жизни растет. Но выходит, для труда ученого — профессиональная вредность не становится меньше. Он не собирался умирать. Его огорчало только, что ему не дают работать. Потом наступило улучшение, и мы думали, он скоро вернется в лабораторию. А потом начались эти его мучения. Никто не ожидал этого. И он не ждал. Боли его не отпускали. Он сказал мне тогда: «Мне уже не встать. Но вы им, Герасим, не говорите, а то они могут расстроиться». А предмет исследований у него был — силы Природы. Это такой большой и сложный объект, что исследователь достигает зрелости к пятидесяти годам. Элэл не было пятидесяти. Ему еще много положено было и дела, и счастья. Сколько было задумано. Он многого хотел. Жизнь, в общем-то, не всегда отвечала ему взаимностью. Его идеи только начали получать признание и разрабатываться. Надо иметь такое воображение, как у него, чтобы выдвигать такие фантастические, смелые идеи, которым принадлежит будущее. Немало их еще лежит в его папках, другие только намечены. Он, видите, словно ракета, которая взорвалась на старте. Но остались его ученики. Мы продолжим. До этих дней мы думали прежде всего о тем, чтобы сохранить Элэл. Теперь мы должны сохранить и продолжить его дело. Природа живет сама собой, как устроена, А человек ведь особенная её часть. Потому что должен еще, на нем лежит обязанность, познать устройство и жизнь Природы. Он и погиб как исследователь. Когда стало уже совсем плохо, из Москвы прилетели специалисты, медики, они увезли с собой материалы и будут их изучать. У него все остальное было в полном порядке, он мог лесорубом работать. И только гемоглобин был у него четыре. И он не вынес одной полостной операции, простой, которую свободно перенесли бы мы с вами, любой. Это болезнь, в которой много еще неизвестного. И если эти материалы помогут потом выздороветь хоть одному человеку, значит, и тут Элэл как исследователь что-то сделал. Он и жил и, выходит, погиб для такого, что выше единичного существования. Нам сохранить и продолжить не просто работу. Он был одарен великим даром. Духовного. Это был тонкий человек. Счастливый человек. Он жил по призванию. Никогда ничему не изменил. В этом главное, что он оставил нам, И его место в мире остается за ним. Нельзя говорить о нем в прошедшем времени. Он не был оседлым человеком. Здесь, на яконурском берегу, мы оставляем его среди хороших людей, которые легли здесь до него. Мы много раз провожали его и привыкли к его отъездам. Сегодня все прощаются с вами, Элэл. А для нас вы просто уехали в командировку. Далеко. Пусть надолго. И там у вас трудный эксперимент. А мы должны быть верны у себя всему нашему общему. И работать. Боли у него потом стали ужасные. Мы не отходили от него, дежурили постоянно. И он все время был в сознании. А когда уже повезли его в реанимационную палату, я побежал за ним, прорвался за ним туда, в реанимационную палату, и сказал, — не бойтесь, Леонид Лаврентьевич, они не сделают вам ничего плохого, они вам сделают только хорошее, это последняя операция, и вы начнете поправляться. Он посмотрел на меня, улыбнулся, подмигнул мне, и слеза вытекла у него из глаза и по щеке потекла. И так эта улыбка и осталась у него, видите, с этой улыбкой он и лежит, видите. Врачи там собрались кругом него, это было как вокруг Яконура, чтобы помочь ему. В последнее время его интересовало воздействие электрического разряда. Мы уже начали такие эксперименты в лаборатории. Его пытались там, в реанимационной палате, вернуть из состояния клинической смерти, запустить опять его сердце, и делали это электрическими разрядами. Там было девять тысяч вольт, он вздрогнул, но сердце не забилось. Такая эта штука, сердце, да. Это был последний электрический разряд в его жизни. Вот о чем я должен был рассказать, такие у нас в нашем отделе новости.

* * *

Ледостав хочет быть.

По скалам вон уже наплески застыли. Осенеца смерзаются. И забереги наросли.

Нашумелся…

Тихий лежал перед бабой Варей Яконур.

Что повелось… Старики молодых хоронят.

Обоим Герасим сказал…

Богу-то и самому хорошие нужны.

Все были, яконурские все и с его производства…

Скует к утру, думается бабе Варе.

То он тает, то замерзает, то не замерзает, то волнуется, то хмурый… Всё подле него.

Сегодня тихий лежит перед ней Яконур.

Пришла к нему. Как Ольге тогда велела.

Теперь сама.

Когда двое сирот друг дружку нашли — как радовалась…

Маленькой ей все песни пела, сказки рассказывала… Жалела, баловала… Грела вечерами руки, они в ту пору уже болели, а Оля перед печью развешивала простыню и представляла сказки.

Василиса, доченька…

Все проверила, все на месте было… Ноженьки маленькие, в туфельках лаковых, то ходили-гуляли, теперь совсем не будут ходить…

Морозит. Вот и покров скоро.

Бывало, постоишь на берегу, посмотришь… Поможет…

Теперь разводья одни останутся посреди льда.

И снегом все заметет…

Совсем тихий перед бабой Варей был Яконур.

Стояла на берегу… Высокая, прямая.

Лицо ее непроницаемо.

Руки ее опущены.

* * *

Внезапно взгляд его упал на собственную руку.

Удивление. Сначала — просто удивление.

Вдовин приподнял ее, впервые ощущая ее вес и как оценивая его; медленно, осторожно пронес по воздуху перед собой. Остановил у сухих глаз. Долго внимательно рассматривал. Сколько на ней всего…

Затем — страх…

Когда успело это произойти? Не заметил… Старая рука. Старая… Много ли еще там отмерено? Насколько меньше того, что уже было?..

Потом испуг, смущение.

Это видно… По его рукам видно. С лицом, голосом можно сделать что-то; руки выдают…

Спрятал.

Он был один на этой тропинке; прятал от себя.

И снова, вынув руку из кармана, медленно пронес ее перед собой и остановил у глаз. Поворачивал, рассматривая.

Вот…

На ладони, на пальцах проступали следы…

Земля, смешанная с песком… Всего лишь земля, смешанная с песком.

Этот тип, как его, Баранов, нигде не обходится без такого!

— Теперь, товарищи, сюда, бросим земли в могилу, чтоб земля была пухом уважаемому товарищу, сначала родственники, где родственники, подходите сюда, пожалуйста…

Земля тогда показалась Вдовину теплой в руке.

Размял, чтобы не комком, чтобы не услышать стука о дерево…

Нет, нет!.. Нет.

Чтобы в самом деле помягче ему было…

Быстро спрятал руку.

От себя.

Закопали… Жил человек; закопали.

Герасим говорил не как коллега или ученик! Как родной Элэл по крови…

Герасим, собственное родство с которым было для Вдовина ощущением давним и явственным.

Он видел в Герасиме много того, что было в нем, было — и от чего сам отказался; ту самую другую половину себя, о которой так и не смог позабыть… Отсюда и особенность отношений, его постоянное внимание к Герасиму… Когда же Герасим враз переменился, приняв его, вдовинское, — казалось, можно было радоваться, ведь он одержал верх, ведь это было подтверждение правильности его собственного жизненного выбора; но разочарование и обида пришли ко Вдовину; обманутые ожидания, вторичное поражение в его жизни, а от окрепшего ощущения родства — только еще горше, и Вдовин, с постыдной для себя неприязнью к Герасиму, мстил ему — за себя, за несостоявшиеся возможности, варианты своей судьбы, за то, что не осуществил Герасим его самые главные и самые тайные надежды…

Сегодня не почувствовал ревности. Лишь облегчение.

В сегодняшнем его поражении была его победа. Так нужная ему, такая долгожданная! Вдовин был удовлетворен выбором Герасима. И благодарен ему; словно вследствие этого его, Вдовина, другая, лучшая половина все-таки уцелела — и, отделившись от него, возродилась и начала в конце концов свое существование.

Сам же он, половина, избранная им…

Кто скажет о нем? Саня?.. Что скажет Саня?

Место в мире! Вдовину хорошо были известны два класса отношений учеников с учителем: когда возникает проблема, кому взять на себя хлопоты с наследием и издание трудов; когда такой проблемы не возникает. Эти ребята, едва подошел срок готовить материалы для симпозиума, составили доклад Элэл из своих работ. «Да, это наше», — ответил Грач. Как-никак Вдовин исполнял обязанности директора и мог задавать вопросы! «Это наше», — повторил Грач.

Как говорить обо всем этом с сыном?..

Удел всех живущих на Земле… Но с чем ты к нему пришел… И что оставил!

С юношеской поры, трудной для него неравной борьбой с родителями за собственное достоинство, Вдовин сохранил воспоминание о картинах, которые любил тогда представлять себе. Вот он, взрослый, с друзьями — с ровесниками, с друзьями старше себя, младше; их соединяют способность подняться над мелкими страстями и потребностями, духовность и благородство их отношений; они ведут беседу, неторопливую, доверительную, и он, такой же, как они, также говорит и, говоря, ощущает в их внимании, видит в их глазах одновременно естественную и волнующую его отзывчивость сердца и ума… Его притягивали мечты о счастье, а не о временной или частичной защищенности, о высоком, а не об успешном…

Шли годы, Вдовин реализовывал свои замыслы, один за другим; шли годы, он становился действующим лицом в картинах, о каких не решился бы в юности помыслить. Картины эти сменялись одна другой… но тех, тех самых, — не было…

А другие — забывались без сожаления…

Медленно начал снова приподнимать руку.

Понес ее к лицу.

Элэл всегда удивлял его…

Вдовин понял, что завидует мертвому.

И тогда он наконец зарыдал.

По себе.

* * *

Минуту Грач стоял посреди комнаты. Оглядывал; видел все словно в первый раз — голые стены, цементный пол, окно, забранное решеткой; лабораторные столы с аппаратурой…

Эта задача, куда себя деть!

Не знал, что с собой сделать; пришел сюда, на самое привычное место; теперь стоял посреди своей комнаты и понятия не имел, где тут ему пристроить себя…

Шагнул к столу, сел на высокий табурет.

Локти на стол, голову в ладони…

Когда открыл глаза — увидел, как оттопыривается карман там, где лежит ключ; для того, кто не знает, — может, едва заметно; он — знал…

Оставил этот ключ себе. Память…

Замок новый, надежный! Дверь из толстых досок, плотно пригнанных, знак и все надписи! Контроль по конечному выключателю, красная лампа! Лишь бы в камеру никого не занесло…

Ключ блеснул, падая; ударился о твердое пластиковое покрытие стола — короткий стук, неясный негромкий звон.

Грач схватил ключ, сжал его в кулаке. Сунул в карман.

Снова закрыл глаза.

Холодно здесь как… Бетон, металл, пластик! Озноб, возникший с утра, не проходил… Невозможно согреться.

Как Герасим повторял про улыбку… говорил — посмотрите… видите… а улыбки нет!..

Пока ты еще не накоротке со смертью, пока она тебе малознакома, — постепенно открывает она свой нездешний лик, чтобы понемногу изучал и привыкал к нему.

Свои минуты стоял он совсем рядом с Элэл… У ног его, справа… Видел только руки, сложенные на груди, и ступни, приподнимающие полотно; ступни неловко склонились на сторону, и эта неловкость, ненатуральность, несимметрия будто делали происходившее ненастоящим… Потом понял, что это, наоборот, делало все настоящим.

Погиб…

Маша хотела побыть одна; просила их; Грач не знал, как поступить, но должен был согласиться и оставил Машу-Машеньку — впервые за эти дни. Посоветовался с Валерой, решили: хорошо, пусть, только ненадолго.

Не знал, куда себя деть. Пришел сюда…

Вот он сидит за лабораторным столом, паренек с короткой стрижкой, в коричневой кожаной куртке на «молнии»; такой же, каким увидел его Элэл, принимая на работу.

Элэл тогда успел подписать его заявление…

Грач появился у Элэл, едва получив диплом; кроме диплома, была еще работа у Коржева, и был уже уход оттуда. Об этом рассказывал мне Миха (в аэропорту).

Его руки поддерживают сейчас его голову, она лежит в его ладонях…

Здесь, в отделе Элэл, Грач надеялся найти то, что искал.

Затем — решение об уходе.

Оно сложилось постепенно… Формировалось день за днем и крепло по мере того, как он отвергал его, потом отгонял, потом — откладывал… Грач не ушел, когда первые результаты знакомства с Герасимом оказались не вполне его удовлетворившими. Не ушел, когда Герасим начал делаться Вдовиным, как прежде Миха — своим шефом. Оставался с Герасимом, Были причины: надежды, упрямство, верность, снова надежды; состояние Элэл; состояние Герасима; и, конечно, работа. Брал на себя все, что мог. Хотя давление Вдовина было серьезным, и выдержать его удавалось едва, и Герасим предлагал Грачу перевестись к Сане. Хотя наступившее затем благополучие было вдовинской платой Герасиму за перемену в нем, а Грачу, соответственно, за то, что он продолжал оставаться с Герасимом, когда преданность, существовавшая ранее достоинством, обратилась иным… Потом Герасим стал таким, каков он теперь. У Элэл наступило прочное улучшение. И Грач сообщил Герасиму о своем уходе.

Крупный разговор; недоумение Герасима, его досада, его обида всерьез; наконец его восклицание:

— Что же ты собираешься делать?

— Пойду искать дальше. Пока не найду.

Здесь будет все, что ты ищешь.

— Герасим… Ты победил, мы все победили. Но у меня здесь ничего уже не получится. Прости. Все во мне остается. И ничего с этим не поделаешь… Не могу. Зато, давай считать, весь этот груз я унесу с собой… Прости меня, пожалуйста…

Герасим промолчал.

Назавтра Грач подбросил ему на стол заявление… Герасим разговаривал по телефону, Грач ждал; Герасим положил трубку и сказал: звонила Маша, состояние Элэл ухудшилось.

Не до того было, чтобы разыскивать на столе у Герасима сделавшуюся неуместной бумажку…

Что теперь? Что он решит, как поступит?

Голова его в его ладонях.

Элэл нет, Элэл умер, погиб!

Теперь вовсе невозможно остаться.

Быстро отнимает руки от лица, выпрямляется, встает.

Заявление заберет; сделает все, что нужно Герасиму по модели, по комбинату; и тогда, ни дня не медля, — уедет. Решено.

Будет искать… Пока не найдет…

Элэл ведь ему желал этого…

* * *

Как Герасим причесывал его… там… пока речи… не слышала, что говорили, все смотрела… расчесывал бережно, в дороге ветер поразвеял… потом рукой виски пригладил… родной для Элэл, свой для смерти…

Все слезы за эти дни выплакала.

Нет, похоже, не все еще…

Капа нащупала в кармане плаща плотный мокрый комочек.

Опять…

Нос распух, больно; глаза устали, а прикроешь — вот — соль на веках…

«Живые цветы с него уберите, — шепнула тетя Аня. — Не надо, пусть подольше сохранится. Сверху на могилку положите».

Забили гвоздями!

Одно только — что под огромным кедром…

Гвоздями, гвоздями!

Капа выхватила платок из кармана; свернула в ближайший двор, вбежала в какой-то подъезд; и вдруг, увидев перед собой неказистую, облезлую батарею отопления, погрузила ладони, будто в воду, в узкие пространства между ее радиаторами, прижалась мокрой щекой к ее теплой, ее металлической поверхности.

Плакала — молча, скрытно…

Вот она, здесь, в темном подъезде; стоит, обняв батарею центрального отопления… Глаза мои привыкают к полумраку, лампочка конечно же не горит, но есть свет от окна сверху, на лестнице; вижу слезы Капы, стекающие между такими же, как они, по величине каплями металла и масляной краски.

Руки ее спрятаны в тело батареи.

Тепло, постоянство, надежность в этом соприкосновении успокаивают ее.

Приходит в себя.

Топить начали…

Оглядывается.

Капа всегда была, с первого своего первого сентября, отличницей в лучшем классе; затем ее перевели в специализированную школу, и там она также впоследствии стала отличницей в лучшем классе. Между этими двумя состояниями не могло ничего не произойти. Из школы, где соучеников Капа легко опережала, а учителя в ней души не чаяли, она попала в среду, где каждый не менее, чем она, способен и честолюбив; Капе пришлось тянуться изо всех сил, и она приняла это как постоянную, общую необходимость соперничества, может быть, жесткого, может быть, решающего — остаться ли ей собою или нет… Она сохранила себя и закрепила свою привычку к успешности; одновременно сформулировала полученный урок в качестве естественного жизненного правила, вывела его из атмосферы в классе как модели человеческих отношений вообще. Начало работы после университета совпало с той порою, когда переход от «малой» науки к «большой» уже свершался, из ремесленно-мануфактурного это интеллектуальное производство стало индустриальным и в нем вполне утвердились массовость и четкая организация. Положение Капитолины в этой налаженной системе регламентированных отношений оказалось, таким образом, определено; оно не соответствовало распространенному до сих пор представлению, что наука — прежде всего творчество; как и в любой другой тематике, для исследования требовалась огромная работа по бесконечному повторению экспериментов, получению данных, математической обработке… Капа сделалась сотрудницей Герасима верной, преданной, работала отлично и много; другой же стороной человека, не желающего остаться «безвестным солдатом науки», был все более созревающий человек, не согласный с оценкой окружающих и готовящийся, когда придет час, потребовать обращаться с ним эквивалентно тому, каковым он считает себя в действительности.

Живущая ожиданиями, Капитолина была устремлена в будущее. Все, как-либо связанное с ее нынешним состоянием, представлялось преходящим. Энергию ее питали надежды, ее поступки направлялись желанием двигаться, ощущением необходимости двигаться. Продолжая следовать профессиональной привычке к строгим формулировкам, она определила счастье через человеческие эмоции как ощущение скорости изменения состояния.

Теория счастья виделась ей не простой; Капа считалась с необходимостью ввести в рассмотрение, что счастье многокомпонентно, поэтому индивидуально, что счастье относительно, то есть у каждого своя шкала и точка отсчета, что попадаются компоненты насыщающиеся и когда возникает насыщение одних, то интерес переносится на другие, и т. д.; вместе с тем теория виделась вполне доступной, а за ней — соответственно разрабатываемые программы и — реализация.

Работать в институте Элэл составляло предмет гордости Капитолины; однако она говорила себе, что коллектив — это матрица, которая печатает на личности, кроме выпуклостей, порою еще и вогнутости, а процесс общения и труда предоставляет права и возможности не только давать, но и получать… Шло созревание. Что-то делалось в ней. Готовилось.

Смерть Элэл потрясла ее…

Но это не мешало ей думать и о себе.

Вижу, как она отнимает ладони от батареи, опускает их в карман; оставляет там мокрый свой платок и достает, взамен него, сигареты и зажигалку.

Итак, с моделью покончено… Эту жесткую формулу Капитолина поставила, как точку, в конце периода, который был для нее и увлекательным, и изматывающим; она работала, сколько находила сил, захваченная трудностями и ответственностью; затем, когда успех оказался достигнут, отделила этот отрезок времени жесткой формулой и подвела итоги.

Да, все удалось! — и волна удачи каждому принесла кому что следует: степени, должности, публикации… — и Капитолине также, что ей было положено: соавторство, премию, некоторое повышение. Ее участие в работе всячески подчеркивалось, к ней относились прекрасно… Однако она была напряжена. С моделью покончено! Что это означает для нее?

Не ради же прекрасных глаз брали ее в компанию, не из дружеских чувств вкалывали с ней всерьез, не потому, что хотели доставить ей удовольствие, включили в список авторов! Капа хорошо понимала: она была нужна для того, чтобы сделать определенный кусок работы. Нужна… Кусок работы… В отрезок времени, который она теперь отделила от себя, ей, бывало, казалось, что главный смысл происходившего — в общей увлеченности, в перипетиях поиска, в духе, захватившем весь отдел; теперь перед ней, освобожденная от всяческого, быстро истаявшего в ее глазах антуража, представала, как голый каркас ситуации, лишь утилитарная ее, Капы, полезность на одном отдельном участке исследования, втиснувшемся в тот отрезок времени; глядя на себя со стороны, она видела лишь элемент, понадобившийся тогда-то для того-то, место коему холодно и четко указано в цепи событий… Ее место в мироздании оказывалось, таким образом, местом в графике работ. Вся эта картина, возникнув в сознании, становилась контрастной, обрастала деталями… Капа говорила себе, что прозрела!

Она была уязвлена прошлым, все более понимала она себя не личностью, а каким-то, черт, колесиком, винтиком…

Еще сильнее она была встревожена своим будущим: нужна, чтобы двигаться дальше, следующая ситуация, в которой она оказалась бы так же необходимой и смогла оказаться так же полезной.

Эти разговоры, думала она горько, эти их разговоры о том, как прибавить что-то к свету науки! Конечно, думала она с усмешкой, конечно, они уже могут позволить себе такие разговоры. Послушать Герасима или Якова Фомича, думала она устало, послушать их, так можно поверить, что все кругом такие альтруисты… добренькие такие… служение… ангелы!..

Голубое газовое пламя на миг в полутьме подъезда; красный пульсирующий огонь сигареты.

Не остановиться! Привести в соответствие действительность со своим представлением о себе. Всеобщая, вездесущая необходимость соперничества… Жизненное правило, усвоенное смолоду, еще не превалировало над понятиями о добре и зле; борьба за себя с самого начала пути, со старта, не превратилась еще в расталкивание локтями, еще совмещалась с такими ценностями, как верность, честность и прямота; мир еще не казался сплошь джунглями; но уже возникла агрессивность, нередко уже чудилась угроза там, где ее не было, усваивалось убеждение, что все — эгоисты, настроены друг против друга и одни лицемеры твердят обратное, и росла уверенность в том, что лишь слабым вменяется зависеть от морального кодекса, а сила характера, квалификация и положение в обществе освобождают от обязанности связывать себя ограничениями…

Все это накапливалось. Вызревало.

Где-то… Скрытно… Тайно… Очень постепенно… Может, Капа и сама не знала об этом…

Повернувшись к батарее спиной, привалившись к ней слегка, курит.

Воздушные замки…

Нужно дать им понять. Сразу. Сказать. Сегодня же. Чтобы сразу все — как следует. А то будет поздно; и новая ситуация успеет установиться. Как сама собой установится. Моргнуть не успеешь, уже будет новая ситуация. Без тебя сговорятся, определят твое место. Нет. Она должна сама. Бороться за себя. Она ничего не станет требовать, оговаривать конкретно, тем более — ничего чрезмерного; она лишь заявит о себе, вот все ее намерение, лишь заявит о себе, даст им понять…

Все так же тихо в подъезде, ни звука, ни движения — ни у двери, ни на лестнице.

Надо прикинуть, что из этих делов с электрическим разрядом в результате максимум выйдет, может, удастся сколотить приемлемый кирпич, тогда — быстрая защита; только застолбить для себя сразу, чтобы железно, а то все уплывет свету науки, а сама останешься с носом… Может, ко Вдовину обратно податься, он, в общем, ничего, всех своих в люди выводит и умеет их выгодно преподнести; спец в своем, не вредно и подучиться; и работает много, влетишь к нему — сидит, трудится, фигню, правда, по большей части строчит, хреновину, но трудяга…

Оборачивается к батарее.

Смотрю.

В правой руке у нее сигарета; левую она поворачивает так, чтобы увидеть часы.

Не глядя на батарею — голова ее обращена к часам, — гасит о батарею свою сигарету.

Несколько искр в коротком их полете.

Капитолина спешит; все, наверное, уже собрались у Герасима.

* * *

Приходила врачиха из первого корпуса, рассказывала: начали делать вскрытие — там уж ничего от клапанов и не осталось…

Сестра приходила со своими таблетками, микстурами, уколами; на просьбы выпустить — ни слова…

Врач, бодрячок, мигом уложил Якова Фомича, стал задавать один за другим свои пустяковые вопросы — еда, сон, еще что-то незначительное, — а сам тем временем быстро нащупывал под ребрами, где сейчас кончается печень; повторял свое обычное: «Вот счастливчик! Вы везучий? Ничего не бойтесь, кроме насморка!» И — скрылся…

Снова один!

Тишина в коридоре.

Что теперь, что?..

Яков Фомич обратился к Элэл.

Ему нужна была поддержка, и он находил ее в разговорах с Элэл. Как раньше…

Элэл и сегодня поддержал его.

Как же теперь, без Элэл?

Элэл утешал его…

Элэл оставался с ним, Элэл его не покидал, это давало силы, чтобы выдержать смерть Элэл.

Но появлялся страх.

Элэл с ним, пока он здесь…

Бодрячок сказал: все будет в норме, только с активностью нельзя работать больше. С активностью! Пошутил, — банальный литературный случай.

Этот страх, — выйдя отсюда, убедиться в том, что Элэл нет!

Что тогда?

И опять Элэл отвечал — утешал его.

Только бы хватило, хватило бы сил!

Скосил глаза на тумбочку, на часы, принесенные Герасимом. Прилетел ли Старик?

Вошла нянечка.

— К вам жена, Яков Фомич…

* * *

Маша-Машенька захлопнула дверь.

Подошла к окну. Отыскала в карманах пальто сигарету и спички, закурила.

Никак не согреться…

Подняла Маша-Машенька воротник пальто, укуталась плотнее, натянула рукава свитера на самые пальцы. Никак не согреться.

Что-то она хотела сделать. А, да.

Положила сигарету в пепельницу. Пошла по квартире.

Собирала.

Вот фотография после первого приступа, какое у него здесь лицо… Это в лаборатории… Это для конгресса снимали… Пропуск директорский, с якорями, звездочками, молоточками первого отдела, фотография совсем не похожая… Письма из первой поездки в Москву, письма из командировки во Владивосток, письма из Франции, письма из последней поездки в Москву; это в целлофановый мешок… Газета с некрологом… Все в коробку от шоколада. Вот так.

Куртку эту он очень любит… Удобно ему в ней, куртка старая, облеглась уже на его плечах, вот и удобно ему… Что же это, так и висит куртка на спинке стула… Хозяйка называется! В шкаф, на плечики… Вот так.

Я, говорит, только в этой куртке нормально себя чувствую.

Нет… Говорил…

Как трудный день — так ее надевает.

Нет… Надевал…

Наденет, в зеркало еще посмотрит на себя… Любит эту куртку…

Любит. Любит.

Прикрыла дверцу шкафа.

Остановилась посреди комнаты. Руки в карманах пальто.

Где там теперь все остальное… Жена, говорят, что-то хочет отправить, что-то раздать… Кресло, кажется, ребята забрали.

Ребята надеялись, Тамара с ними сойдется поближе, побудет с ними. Она с ними даже не говорит… Что же. У нее свое горе… Она по-своему и горюет. Кому ее судить…

Нащупала в кармане пачку. Вынула — пустая. Смяла в кулаке. Разжала пальцы, бросила обертку на пол.

Перешагнула через нее, подошла к окну, взяла из пепельницы погасшую сигарету. Взяла с подоконника коробок. Черт, последняя спичка.

Все на исходе.

Осторожно, чтоб спичка не потухла раньше времени, прикурила. Затянулась.

Как он это говорил?

«Мы будем жить, как написано… это для нас написано, так мы и будем жить… хорошо-хорошо, долго-долго и умрем в один день».

Как он это говорил…

Что теперь? Что теперь?

Одно она по-прежнему знала точно: счастье ей выпало в жизни. Она была, была счастлива.

Но если бы ее теперь спросили: хотела б она счастья в своей жизни?

— Нет!

Страшно терять…

Кофе бы.

Третьи сутки не ест, не спит, только курит.

Пошла в кухню. Приоткрыла кран, придвинула под него то, что осталось от сигареты, выбросила.

Налила воды. Почему-то в стакан. Поставила его на стол. Поискала глазами банку с кофе, взяла с полки длинную пробирку с таблетками, насыпала пригоршню. Положила пробирку на место, взяла в освободившуюся руку стакан. Собрала губами с ладони удобные, обтекаемые таблетки. Запила водой. Оставшуюся воду вылила, стакан сполоснула и поставила на место, кран закрыла.

Вернулась в комнату, легла на кровать, лицом к стене. Пальто запахнула на груди, на ладони натянула свитер и спрятала их под голову. Свернулась калачиком, поджала ноги.

…Уже засыпая, услышала: дверь открывается… кто-то входит.

Он, конечно! Надо встать.

Что ж ты, скажет, в пальто!

Позор!

Голоса…

Кто это?

Вспомнила — ключ оставила в замке…

Я вошел вместе с ребятами.

* * *

С первого раза не удалось, промахнулся Старик; хотя совсем рядом рука прошла; однако и не уронил, нет. Отвел руку подальше и следующим заходом — взял наконец стопку, ухватил пальцами, точно и цепко, снял со стола летящим движением и, пронеся по воздуху, притормозил.

Поднялся над столом.

Стоял, расплескивая водку.

Что он, Старик, должен сказать им?

— Я прошу всех выпить… Элэл был веселым человеком, любил жизнь, и он бы хотел, чтоб мы разговаривали в полный голос.

* * *

К середине ночи Луна пошла над ней. Ход полной Луны над бухтой был плавным, неторопливым, был безмятежным, ничем не отягощенным, естественным и бездумным, невозмутимым…

Принимая в себя ее свет, сколько могла, не в состоянии уже дать ей поглядеться в зеркало, бухта молча наблюдала, как свершается это движение, не оставляющее следа.

Лежала тихо в бессоннице; иногда вздыхала — едва, чтоб не разбудить усталый старый Хыр-Хушун.

Поверхность ее была покрыта шугой. Молодая, глупая, рыхлая шуга ворочалась с боку на бок, шепталась.

Луна пошла далее, к Шулуну, осветила склон; за ним уже забелело.

* * *

Выехал Герасим затемно.

Первая ночь его там…

Когда светало, уже стоял на яконурском берегу.

Иней — густо на земле, на кедровых ветвях; на цветах, на лентах… Студеный ветер, кажется, с каждой минутой усиливающийся, проносится невидимо, все уже начисто вымел… Яконур безмолвствует, затянутый льдом…

Чувство вины, простой вины живого!

Пошел — мимо Путинцева — к Ольге.

Лед внизу был тонок, бесцветен.

Та алая капля, сказанная ему Яконуром!..

Когда уезжал — начался снег. Редкий и мелкий, он не падал, а кружил неуверенно впереди, словно взвешенный в воздухе, и, оказавшись на стекле, таял.

* * *

Савчук вышел из дому заранее и медленно шагал теперь вниз по дороге, спускавшейся к Яконурскому шоссе.

Ответственность… Приняв Яконур от Путинцева, он понимал, что берет на себя… и от Ольги… теперь и от Элэл… Обязанность сделать все, что сделали бы они.

Ветер со склона настиг Савчука, принес мелкий снег. Савчук остановился, опустил портфель на дорогу и обеими руками поднял воротник пальто. Взял портфель и пошел дальше.

Задача — равновесие, разумное сочетание, гармония… не разобщение, не противостояние, это неестественно… не стратегия натиска, величавых предначертаний по коренному — как это там — перевоспитанию природы, иначе — мародерства по отношению к ней… и не идеализация, утопия полного невмешательства… можешь и с этого начать, когда будешь говорить сегодня… только не распространяйся, коротко… твоя, брат, личная задача — реализация этого на Яконуре.

Савчук остановился, прислушиваясь.

Путинцев хотел, чтобы Яконур принадлежал людям… получится, все получится… ну и что ж, что непросто… так бы меня тут и видели, будь это просто.

Дождавшись, когда его служебная машина остановилась рядом с ним, Савчук поздоровался с водителем и взялся за отворенную для него дверцу.

Бросил портфель на заднее сиденье. Отогнул рукав пальто и глянул на часы.

Старик просил не опаздывать.

* * *

Герасим еще успел подвезти детей к школе; увидев, нагнал их, усадил.

Они и были ему рады и счастливы прокатиться.

Наталья, с котом Васькой в руках:

— Да, конечно! Говорить он научился ведь? Научился. Теперь пусть дальше учится…

Наблюдал за ними в зеркало.

Сережа Вдовин, у него на коленях оба портфеля:

— Дядя Герасим, у вас щеточки на стекле — как двоечник и учитель! Эта пишет с кляксами, с ошибками, а потом эта идет и исправляет!..

Помахали ему на прощанье.

Не спешил развернуться, смотрел вслед.

Все, что обрел, отдать — им… Вот — Стрелина… Следующим наследникам… Готовность отдавать — как осознание накопившегося долга…

* * *

Прежде чем сесть в машину, Столбов привычно обернулся к трубе.

Она возвышалась над округой, как космическая ракета на старте. Огромная, перехваченная оранжевыми поясами. Два ряда огней в утреннем небе.

Столбов перевел взгляд на пачку бумаг у себя в руке.

Получится, все получится… на Яконуре, везде… Инженер, он ставил себя на самый трудный и ответственный участок работы.

Встряхнув бумаги, Главный решительно согнул их вдвое и сунул в карман.

Усаживаясь, напомнил себе: расспросить подробнее про Элэл…

Глянул на часы на приборном щитке.

Старик сказал — не опаздывать.

* * *

В лаборатории еще никого не было. Герасим затворил за собой дверь, прижался к ней плечом… Темное, в низких снеговых тучах небо за окнами, сумерки — в комнате. Не раздеваясь, пошел к своему столу; сел.

Смотрел в сторону, туда, где, привезенное им из коттеджа, стояло кресло отца Элэл.

Сразу угадав ладонью привычную кнопку, включил лампу. Повернулся к столу, к желтому конусу света.

Записка от Якова Фомича — недельной давности. Совсем немного, на какой-то час, не успел на кобальт! «Герасим, раз договорились, я без отрыва от койки начал расширение нашей артели. Идет по старому способу — старшие и младшие, лаборанты и практиканты…» Элэл чувствовал себя лучше, они ждали скорого его возвращения, все было хорошо! В стороне — листок, отличный от других; заявление Грача: «Прошу освободить меня… перевести…» Лабораторный журнал — эксперименты с разрядом. Что это было, вчера? Еще одна потеря? Может, показалось? Так мало, получается, он знает о Капе! Пока отложить. Выяснить, с Валерой поговорить…

Поднялся, снял пальто; бросил его на край стола; снова сел.

Единственная его совместная работа с Элэл… Модель — в окончательном виде; готовый отчет. Захар взялся обсудить его со Стариком, Михалыч — со Снегиревым… Модель Яконура: копия статьи, присланная Кемирчеком…

Снова взял записку Якова Фомича. Просмотрел документы. Уже видел обоих, разговаривал с ними. Отыскал между бумагами ручку; подписал; задумался на минуту, с занесенным пером — и твердо вывел дату…

* * *

Борис поставил машину у фильтровальной.

Пошел через пустырь.

Ветер заметил его, задул ровнее, настойчивее, присгустил снег. Борис сунул руки в карманы, поднял плечи.

Шагал пустырем к берегу.

Быть здесь ему должно. И он делал для Яконура все, что мог, что в его силах.

Лично ответственный, он поднимался с рассветом, работал каждый день. Не отступался. Это был долг его. Остался с Яконуром и служил ему.

Идет, подняв высоко плечи…

* * *

Герасим обошел лабораторию и, вернувшись к столу, снова сел.

Папка — материалы к симпозиуму. Доклад Элэл. Надо решить, кто прочтет на пленарном… Доклад Морисона: «Огромный толчок… В связи с созданием Леонидом Лаврентьевичем стройной теории… Рад принести поздравления своему блестящему коллеге и пожелать ему доброго здоровья, бодрости и многих лет жизни для осуществления его обширных творческих планов…» За три месяца до своего триумфа; все ждали, что Элэл успеет подняться!.. Доклад Жакмена, названный им — «История нашего направления со специальным подчеркиванием отрицательных результатов». Начало: «Не странно ли, что так мало докладывается отрицательных результатов, хотя большая часть творческой жизни ученого уходит именно на их получение. Публикуемое для других не дает реальной картины существования любого из нас…». Затем: «Важность этого моего отрицательного результата заключалась в том, что он направил мои мысли на явления, которые, как в то время предполагалось, не имеют места, невозможны…» И напоследок: «Я закончу свое сообщение, подготовленное как дань уважения Леониду Лаврентьевичу, вашему замечательному ученому, выражением надежды. Времена полупревращения веществ одни и те же, проведены ли измерения людьми внутренне богатыми либо нищими духом; но я не знаю аналогичного эксперимента, который бы удалось продемонстрировать для поведения в области нравственной. Может быть, именно ученые сохранят и в конечном счете взлелеют для всех то зерно, из коего вырастут, умножатся добро, человечность и доверие, так необходимые для того, чтобы живущим на нашей планете повезло достичь мира и процветания»…

* * *

Кирилл Яснов сидел в стороне от своего стола, в кресле для посетителей, и курил.

Яконур привычно голубел перед ним на карте.

Ответственность… инженеров, гуманитариев… за настоящее и за будущее.

Стенные часы, оставшиеся Кириллу от его предшественника, пробили четверть.

Кирилл поднялся, шагнул к окну, проверил, пришла ли за ним машина.

Погасил сигарету и направился к двери.

Старик наказывал — не опаздывать.

* * *

Желтые, белые, синие, красные трубы, больших диаметров и малых, тянулись мощным стволом, он ветвился, трубы разбегались по сторонам, и на них гроздьями были цеха, как крупные плоды. От скопления газгольдеров, ректификационных колонн, градирен, железнодорожных путей, цистерн взвивались разноцветные дымы и туманы, поднимался ровный гул. Иногда с ревом приоткрывался где-нибудь клапан, ухал и замолкал. У пультов сидели аппаратчики, смотрели за приборами, рядом висели их защитные каски. Люди, механизмы, реактивы взаимодействовали здесь; шел процесс. Плавление, варка, гидрирование, добавление щелочи и кислоты, подача водорода, нагрев, перекачка в промежуточные емкости, загрузка катализатора, окисление, ректификация, промывка, сушка, перемешивание, резка, полимеризация, обработка сероуглеродом, фильтрация, удаление воздуха, отбеливание, высаживание из раствора…

По берегу на миллионе квадратных метров тянулись насосные станции, накопители для аварийных стоков, смесители, отстойники, фильтры. Через множество резервуаров двигался поток, которому не было конца. Сотни датчиков автоматического контроля посылали от него свои сигналы, и по сотням каналов немедленно отправлялись сюда короткие команды. Движение потока убыстрялось, замедлялось, вовсе затухало и ускорялось снова; поминутно что-то в него добавлялось, что-то изымалось из него; с ним делались превращения. Перекачка, нейтрализация, подача воздуха, перемешивание, выдувание летучих соединений, отстаивание взвешенных частиц, воздействие активным илом, внесение солей азота и фосфора, уплотнение, коагуляция, добавление реагентов…

В озере, в прикрытой первым льдом воде, население ее — видов около тысячи — занималось своими важными делами. Одни зарывались в дно, другие осваивали пространство возле камней, к которым были прикреплены, третьи ползали, четвертые плавали над ними. Дневной свет проникал в воду, окрашивая ее в мягкие тона. Каракан, Ельцовка, множество рек и ручьев бежали к Яконуру; Стрелина мчалась из него на север. Непрерывно что-то прибывало, что-то уносилось, что-то происходило. Вода устремлялась прямо и вкруговую, текла вдоль берегов и от одного к другому, опускалась на дно, взмывала к поверхности, перенося в себе все, что жило в ней и было растворено или взвешено…

* * *

Перелистав папку, Герасим сложил доклады и на титульном листе сборника, под названием, крупно написал: «Памяти Леонида Лаврентьевича…»

Вот уже который месяц жил он двойной жизнью… Внешне — все как обычно, подчёркнуто как обычно, следил за собой беспрерывно, напряженно, чтобы все — как обычно; играл — честная игра; если вдруг умолкал кто-то при его появлении или менялся чей-то взгляд — не успокаивался, пока кругом снова не делалось непринужденно, никто не должен принимать на себя то, что суждено нести ему… А внутри звенит: «Технарь, технарик!.. Технарь, технарик!.. Технарь, технарик!..» Повторяет, зовет… Он отстал…

И вот уже который день это на два голоса. «Пусть вам помогает, — добавилось, — что вы не первый живете для других… Пусть вам помогает, что вы не первый живете. Пусть вам помогает…»

Что мог он, человек? Против смерти?

Что мог он сделать? Что в его человеческих силах?..

Выдвинув верхний ящик, достал зеленую тетрадь.

Штурман не вернулся, не сделав, что должно. Вышел с двумя солдатами, на нартах, чтобы хоть по суше, но обойти неподдающийся полуостров.

Морозы, туманы, ветры, полярные миражи, даже солнце — все было против штурмана, писал историк. Дыхание тотчас сгущалось в облако… Сияли кругом ложные светила, почти не отличимые от настоящего… Назойливый скрип нарт… Боль в глазах, «перебитых солнцем и ветром»… На обожженном севером лице кожа стягивается и трескается, будто она сделалась тесна для тела, в трещинах выступает кровь…

Изо дня в день штурман вел журнал, записи в нем оказались подробные, обстоятельные. Штурман достиг цели: прошел и описал полуостров. Там, где материк ближе всего дотягивается к полюсу, поставил маяк. Герасим разыскал журнал у Миддендорфа, он был частично опубликован в приложении к первому тому (СПб, 1860). «Может быть, внушаемое мне достоинствами трудов штурмана уважение увлекло меня слишком далеко… как бы то ни было, но если северо-восточный мыс получит его имя, то он сохранит это имя с честию». При том, что записи в журнале были подробные и обстоятельные, — ни одного упоминания о своей усталости; иногда штурман отмечал изнурение собак, В конце каждого дня указано пройденное расстояние: 49, 58, 60 верст…

И было там нечто такое, что изо дня в день повторялось.

«Погода пасмурная, снег и туман великий, так что ничего вперед не видно, и для того стояли на месте, понеже описание чинить не можно. Пополуночи в 7-м часу погода была пасмурная и снег. Поехал в путь свой…»

«Погода мрачная со стужею, снег и туман. Пополудни в 5-м часу поехал в путь свой около морского берега…»

«Погода мрачная с просиянием солнца, поехал в путь свой…»

Когда штурман и солдаты набрели на юрту, они не смогли жить в ней: мучительная боль во всем теле. Пришлось поставить рядом палатку и неделю постепенно привыкать к теплу. Омертвевшая кожа быстро отпадала с лица…

И опять:

«Пополудни в 1-м часу поехал в путь свой…»

Герасим поднял глаза от тетради.

Часы остановились…

Включил радио.

И сразу — позывные «Маяка», те, что делили на получасья их с Ольгой время в яконурской квартире!

Вскочил.

— «Маяк» о спорте…

Какой ровный, какой бесстрастный голос!

— В жизни каждого человека…

Выключить! Протянул руку. В жизни… В жизни!

— …Академиком, известным советским ученым. «Когда я иду с друзьями на лыжах, я счастлив…»

Отдернул пальцы.

— «…Я и теперь продолжаю ходить на лыжах», — говорит Леонид Лаврентьевич.

Обхватив лицо руками, шагнул прочь…

Когда открыл глаза — стоял перед окном.

Облака расходились, обнажая Солнце.

Герасим толкнул раму, она распахнулась.

Его сияние… Его сияние! То самое… Ровно светящийся собственным светом круг в космической глубине, в бездонном колодце… Мириады радиационных огней, ядерных вспышек, — звезда его планеты.

Солнце всходило со стороны Яконура над темной полосой тайги, излучая свет и тепло.

Опять его сияние светило ему, светило приветно, горело уверенно, ровно, устойчиво, его заветное сияние, завораживавшее его, всегда его сопровождавшее, оно не угасло, не оставило его, оно было с ним сейчас, достигало его своими неземными лучами, сообщалось с ним своей звездной энергией…

Я вижу его.

Он стоит у распахнутого окна, впустив первый зимний день к себе; в раскрытом окне перед ним целый мир; снег, искря в солнечном свете, завивается спиралями, между вихрями возникают разряжения, и тут же спирали разрушаются и закручиваются новые; а за вихрями, за дорогой, перед черной полосой тайги, стоит белая береза, — высокая, выше сосен береза, уже без листьев, она раскачивается из стороны в сторону, ветер клонит ее — береза выпрямляется, он клонит — она выпрямляется; наверху она не белая, а темная, темной своей верхушкой береза скребет по небу, влево-вправо, влево-вправо, перед черной полосой леса она как стрелка прибора перед гребнем частой шкалы, стрелка колеблется около среднего значения, около вертикального своего положения, колеблется, подрагивает, но стоит, стоит твердо на нужном делении…

Герасим смотрит поверх леса на Солнце, просвечивающее сквозь снеговые облака; не сводит с него глаз.

Ожидание в его взгляде.

Это длится минуту…

Затем — автомобильный гудок. Короткий. Нетерпеливый.

Старик велел — не опоздать.

Герасим берет со стола пальто, берет пакет с необходимыми бумагами и выходит.

Он еще в дверях, я еще вижу его…

Однако пора.

Приступая к последней строчке, я хотел бы от нее обыкновенного: чтобы в ней была правда.

Что же написать мне?

Я смотрю на Герасима, и последняя строчка приходит сама:

Конец первой части. Начало следующей части.