Философский словарь

Конт-Спонвиль Андре

М

 

 

Магия (Magie)

Действие, выходящее за пределы привычных законов природы или разума – сверхъестественность, производящая некий эффект, или сверхъестественная эффективность, подчиненная нашей воле (в отличие от благодати и чуда, покорных лишь Богу) либо направляемая ею. Но действенность магии, даже когда она кажется явной (например, в шаманизме: слово убивает, ритуал исцеляет и т. д.), все-таки предполагает наличие веры в нее, т. е. чего-то вполне естественного и рационального, а значит, это уже не магия, а внушение. «Действенность магии, – пишет Леви-Строс, – требует веры в нее» («Структурная антропология», IX). Лишний довод к тому, чтобы в нее не верить.

 

Майевтика (Maieutique)

В переводе с древнегреческого maia означает «повитуха». Именно с ней и сравнивает себя Сократ в «Теэтете». Майевтика есть искусство родовспоможения мысли, иначе говоря, искусство извлечения на свет с помощью вопросов и диалога истины, которую разум, сам того не подозревая, содержит в себе. Классическим считается пример юного раба Менона, которому Сократ показал, как получить удвоенный квадрат другого квадрата (путем его построения на диагонали данного квадрата), не вдаваясь ни в какие математические тонкости, потому что раб их не понимал, да и ни к чему ему было в них вникать. Майевтика предполагает, что истина уже содержится в нас или мы в истине; это либо знание-припоминание, либо вечность.

На практике маейвтика довольно скоро обнаруживает свою ограниченность. Что толку вопрошать невежду? Все равно одними вопросами его ничему не научишь. И применение сократического метода в современной школе часто всего лишь очередная утопия.

 

Макиавеллизм (Machiavélisme)

Форма цинизма, предающего мораль в угоду политике. Противоположна (или симметрична) кинизму Диогена. Под макиавеллизмом, чаще всего в негативном смысле, обычно подразумевают действительно присущую Макиавелли привычку судить о каком-либо поступке скорее по его результатам, чем по его соответствию моральным нормам («Цель оправдывает средства»; «Рассуждения о первой декаде Тита Ливия», книга I, глава 9), и ради этого позволять себе в области политики многое из того, что с точки зрения нравственности следует считать предосудительным. Сторонники макиавеллизма полагают, что любая хитрость, ведущая к успеху, стоит больше, чем прямота, обреченная на провал. Таким образом, макиавеллизм открывает истинное лицо политики: «Между тем, как люди живут, и тем, как они должны были бы жить, – пишет Макиавелли, – огромная разница, и кто оставит то, что делается ради того, что должно делаться, скорее готовит себе гибель, чем спасение, потому что человек, желающий творить одно только добро, неминуемо погибнет среди стольких чуждых добру. Поэтому государю, желающему сохранить свою власть, нужно научиться быть не добрым и пользоваться этим умением в случае необходимости» («Государь», XV). Посредственность увидит в этом оправдание безнравственности, коварства и безудержного карьеризма, а также того, что Макиавелли, обращавшийся отнюдь не к посредственности, называл «подлостью». Они, конечно, ошибаются. Подлец у власти остается подлецом.

 

Максима (Maxime)

Частная формулировка, выражающая общее правило или общую истину. Максима носит более личный характер, чем пословица, но менее личный, чем афоризм; это своего рода пословица, имеющая автора, или афоризм, утративший авторство.

В философии Канта максимой называется субъективный принцип воли или действия. Этим максима (остающаяся единичной) отличается от закона (носящего всеобщий характер). Максима – это принцип, по которому субъект действует, тогда как закон есть объективный принцип, подходящий каждому разумному существу, по которому он должен действовать («Основы метафизики нравственности», раздел II). Это объясняет и знаменитую формулировку категорического императива: «Поступай так, чтобы максима твоей воли могла всегда стать и принципом всеобщего законодательства» (там же). Иными словами, это воля в высшей степени всеобщая.

 

Малая (Посылка) (Mineure)

В силлогизме – посылка, содержащая меньший термин. Обычно ставится на второе место, хотя это не более чем условность. Даже если начать с Сократа, он по-прежнему останется смертным…

 

Малодушие (Pusillanimité)

Мелочность души, узость духа, отсутствие широты. Малодушие противостоит великодушию, объединяя в себе такие качества, как незначительность и низость. Главным признаком малодушия служит отсутствие смелости. Действительно, величие – дело рискованное.

 

Манихейство (Manichéisme)

Первоначально этим словом называли религию, зародившуюся в III в. н. э. на территории между Месопотамией и Персией, в правление династии Сасанидов. Ее основатель Мани полагал себя создателем (или вестником) универсальной религии. Вдохновляясь собственными видениями или откровениями, он попытался осуществить нечто вроде синтеза трех существовавших тогда религий, которые казались ему более или менее сходными, – древней персидской религии зороастризма, христианства (Мани утверждал, что он – объявленный Иисусом Дух Святой) и буддизма. Учение Мани в том виде, в каком мы его сегодня примерно реконструируем, являет собой гностический и сотериологический (143) дуализм. Действительно, в манихействе противостоят два совечных принципа – Свет и Тьма, Добро и Зло, Дух и Материя, которые в этом мире постоянно смешиваются и борются друг с другом. Местом их схватки служит душа человека. Эта новая религия, имевшая свое Писание, свою литургию и свою Церковь, вскоре была сокрушена силой (Мани, которому первоначально оказывал покровительство Хапур I, при Бахраме I, стремившемся в качестве государственной религии возродить маздакизм (144), был заключен в тюрьму, где и умер). Тем не менее ее распространение шло еще несколько веков как в Африке и Европе, так и в Китае и Индии, после чего манихейство исчезло по неизвестным нам причинам, неясным способом растворясь в других религиях, более древних, служивших ему источником вдохновения, или более молодых (в частности, в исламе), в конце концов полностью его поглотивших. От манихейства осталось нечто вроде гностического или дуалистического соблазна, отмечаемого в большинстве крупных религий, как только они пытаются демонизировать (иногда официально, но чаще – под видом ересей) мир и человеческое тело. Даже бл. Августин, доблестно боровшийся с современными ему манихеями, сам не был полностью свободен от манихейства. Янсенизм (145), провозглашенный епископом Гиппонским (146), бесспорно, частью своей непримиримости обязан тому, что нам позволительно хотя бы в некотором отношении трактовать как возврат к отвергнутому манихейству. Однако выше всего факел дуализма и гностицизма подняли катары в Западной Европе. Из истории известно, с какой дикой жестокостью они были уничтожены. Не исключено, что, стоя на костре, они лишь больше убеждались, что самое их поражение свидетельствует об их правоте.

Во втором значении термин «манихейство» употребляется для обозначения философских течений, абсолютизирующих противопоставление Добра и Зла, как если бы все добро находилось на одной стороне (скажем, политического лагеря), а все зло – на другой (вражеского лагеря). Это второе употребление всегда имеет уничижительный смысл. Конечно, какой-то лагерь может являть собой абсолютное зло (удобным примером служит нацизм), однако из этого никак не следует, что второй лагерь способен представлять абсолютное добро. Даже если бы в обличье Гитлера выступал сам дьявол, это не дает нам никаких оснований считать Сталина и Рузвельта ангелами. Вот почему в политике всякое манихейство есть глупость, притом – опасная глупость. Оно заставляет поклоняться своему лагерю, тогда как на деле его требуется всего лишь поддерживать.

 

Мания (Compubsion)

Непреодолимое влечение, почти всегда – патология.

 

Маньеризм (Maniérisme)

Чрезмерное увлечение тонкостью стиля, обычно ведущее к барокко. Хрупкость и вытянутость форм, вычурность, а то и витиеватость композиции, трудно уловимые, почти неопределимые чувства, порой болезненные, складываются в изощренное противостояние между изяществом и преувеличением, поэзией и аффектацией, жеманностью и выразительностью. Маньеризм есть стремление подражать манере мастеров, в то же время желая их превзойти (зайти дальше, подняться выше). Это, конечно, лучше, чем академизм, отказывающийся превосходить кого бы то ни было, но хуже, чем классицизм, объектом подражания избирающий только природу или античность.

Эпоха маньеризма в собственном значении этого слова пришлась на XVI век. Вначале он появился в Италии (Понтормо, Джулио Романо, Джамболонья, Пармиджанино, Тинторетто), затем распространился по остальной территории Европы (в Испании его представителем был Эль Греко; кроме него можно назвать некоторое число художников итальянского происхождения, принадлежавших к школе Фонтенбло – Россо, Приматиччо, Жан Кузен и другие). Иногда следы маньеризма прослеживаются и у других художников того времени (в какой-то мере это относится к Боттичелли или Дюреру) и других эпох (IV в. до н. э. в Древней Греции или ХХ в. в Европе несут на себе печать маньеризма). Маньеризм – это искушение тех, кто родился слишком поздно и вынужден соперничать с более сильным мастером, скажем с Фидием или Микеланджело. Они пытаются решить эту проблему по-своему, прилагая все больше сил, оттачивая виртуозность исполнения, усложняя свое произведение в угоду «художественному» или мирскому чувству. Маньеризм есть предпочтение изящества красоте, стиля – истине, искусства – природе. Эстетика маньеризма пышна и именно манерна. Это своего рода особо изысканный декаданс.

 

Марксизм (Marxisme)

Учение Маркса и Энгельса, впоследствии – достаточно разнородное течение философской мысли, признающее авторитет его основателей. Марксизм – это диалектический материализм, в частности приложимый к истории. Согласно марксизму, история подчинена действию прежде всего материальных сил (главным образом экономических, но также и социальных, политических и идеологических) и приводится в движение определенным числом противоречий (между производительными силами и производственными отношениями, между классами, между индивидуумами и т. д.). Двигателем истории является борьба классов, с необходимостью ведущая (здесь явственно прослеживается влияние введенного Гегелем понятия aufhebung) к бесклассовому обществу и отмиранию государства, т. е. к коммунизму, от которого нас отделяет лишь самая последняя революция и самая последняя диктатура (диктатура пролетариата). Так что же все-таки такое марксизм – историческое или философское учение? И то и другое, и иногда обе его составляющие выделяют под названием исторического материализма и диалектического материализма. Их сочетание и есть марксизм в собственном смысле термина. На базе марксизма были написаны десятки тысяч трудов, большинство из которых к сегодняшнему дню утратили всякий читательский интерес, однако они по-прежнему составляют как минимум впечатляющий теоретический массив. Что касается самого учения, то Маркс собственноручно изложил его суть в ставшей знаменитой работе, и это изложение заслуживает пространной цитаты:

«Способ производства материальной жизни обусловливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще. Не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание. На известной ступени своего развития материальные производительные силы общества приходят в противоречие с существующими производственными отношениями, или – что является только юридическим выражением последних – с отношениями собственности, внутри которых они до сих пор развивались. Из форм развития производительных сил эти отношения превращаются в их оковы. Тогда наступает эпоха социальной революции. […] В общих чертах азиатский, античный, феодальный и современный, буржуазный, способы производства можно обозначить как прогрессивные эпохи экономической общественной формации. Буржуазные производственные отношения являются последней антагонистической формой общественного процесса производства […]. Развивающиеся в недрах буржуазного общества производительные силы создают вместе с тем материальные условия для разрешения этого антагонизма. Поэтому буржуазной общественной формацией завершается предыстория человеческого общества» («Критика политической экономии», Предисловие).

Лично я испытываю в отношении Маркса искреннее восхищение и симпатию, однако при чтении последнего предложения по спине у меня начинает пробегать холодок. В его готовности перечеркнуть все прошлое, объявив его предысторией во имя будущего, во имя некоей подлинной истории, которая, собственно, еще и не начиналась, мне слишком явственно видится убийственная структура утопии, стремление объявить ошибкой реальную действительность, лишить ее значения, отбросить как что-то ненужное (я понимаю утопию как вытеснение реальной действительности, т. е. как нечто вроде исторического психоза) и поставить к стенке наше печальное и полное страданий сегодня во имя радужного завтра. Мне скажут, что каждый человек имеет право мечтать, мало того, мечтать необходимо. Кто спорит? Но разве для этого следует объявить, что все, случившееся прежде, было всего лишь долгим, очень долгим и насквозь лживым сном? И с какой стати возводить эту мечту в ранг твердо доказанной уверенности? Да, Маркс мечтал о другой политике, он всей душой желал ее, стремился к ней и подготавливал ее, и если кто и станет упрекать его за это, то только не я. Его ошибка заключалась в том, что он придал этой мечте видимость науки, в то же самое время не отказываясь предписать ей собственную добродетель. Марксизм претендует на изложение истины о том, что есть (капитализм), и о том, что должно быть (коммунизм). Отсюда его врожденная склонность к догматизму и прогнозируемая склонность к тоталитаризму. Сталин использовал эти склонности марксизма, положив их в основание своего трона. Но истина не принимается большинством голосов, а подлинный спор об истине возможен только между компетентными умами. Если существует научная политика (марксизм, в частности в разновидности ленинизма, претендовал именно на звание научного), то зачем тогда демократия? Это все равно что проводить голосование по поводу того, какая завтра будет погода… И какой ученый как представитель той или иной конкретной науки станет прислушиваться к мнению, даже самому искреннему, людей, которые в этой науке ничего не смыслят? Все мы имеем право на ошибку, но ошибки должны быть исправлены, а это требует труда – объяснения или исцеления, чем и занимаются педагогика и терапия. Всякое расхождение во взглядах становится признаком столкновения интересов или непонимания; позиции оппонентов идеологически подозрительны (очередная «служанка буржуазии») и научно несостоятельны (такой-то – идеалист; такой-то – невежда). Никто не бывает реакционером по собственной воле, исключая богатых. Устраним богачей, воспитаем или перевоспитаем всех остальных, и человечество сметет последний барьер на пути к справедливости и счастью. Именно таким образом привлекательная внешне утопия, подкрепленная сильным философским учением, с самого начала своего возникновения обнаружила дрейф в сторону бюрократической концепции политики (коммунистическая партия как научный и революционный авангард пролетариата), чтобы, воплотившись в реальную власть, обернуться всем известными трагедиями тоталитаризма. Можно ли было этого избежать? Мы этого никогда не узнаем, если только не пожелаем повторить опыт, что представляется не самым разумным. Но это не освобождает нас от необходимости читать Маркса и Энгельса, размышлять над прочитанным и иногда использовать то ценное, что в нем содержится, – критический подход к объяснению некоторых явлений. Правда, прочитанное должно охладить наш пыл именовать себя марксистами. Учение Маркса, потерпевшее неудачу всюду, где его последователи сумели прийти к власти, почти всегда незаконным путем (во всяком случае, в его революционной версии), причинило немало зла, чтобы мы принимали его целиком. Это лженаука, способная привести к настоящим диктатурам. Надо сказать, что, читая Маркса, трудно не испытывать своего рода ностальгии, смешанной с ужасом, однако она не способна заменить анализ. Тот факт, что столь могучий ум смог, хоть и косвенно, стать причиной кошмарных событий, служит лишним доводом не слишком доверять уму – но, конечно, не для того, чтобы попытаться обходиться без него.

 

Масса (Multitude)

Большое число. Когда это слово употребляют по отношению к человеческим существам, подразумевается, что речь идет исключительно о количестве – неупорядоченном и ничем не объединенном. В этом смысле масса противостоит государству, подразумевающему порядок, и народу, подразумевающему единство. Масса – «словно стоглавая гидра, – говорит Гоббс, – и при республике ее бесславный удел – подчинение».

 

Математика (Mathématique)

Первоначально наука о величинах, фигурах и числах (см. Аристотель, «Метафизика», книга 13 (М), глава 3). Затем, и чем дальше, тем больше – наука, позволяющая дедуктивно-гипотетически осмыслить или вычислить множества, структуры, функции, отношения. В том, что реальность подчиняется математике, как это наглядно доказывает математизация физики, нет ничего удивительного. Удивительно то, что реальность ей не подчиняется. Можно математически рассчитать движение падающего с дерева листа. Но падать и кружиться заставляет его отнюдь не математика. А что же? Гравитация, ветер, сопротивление воздуха, т. е. все то, что поддается расчету, но само ничего не вычисляет. Галилей заблуждался, полагая, что Вселенная записана языком математики. На самом деле это человеческий мозг пишет на языке Вселенной, потому что это его родной язык.

 

Математический (Склад Ума) (Géométrie, Esprit De)

Искусство правильного рассуждения, отталкивающееся, как поясняет Паскаль, от принципов «ощутимых, но далеких от общеупотребительных». Как только эти принципы становятся очевидными, «нужно обладать совсем уж извращенным умом, чтобы рассуждать ложно, исходя из правил столь очевидных, что им почти невозможно от нас ускользнуть» («Мысли», 512–1). Математический склад ума противостоит такому качеству, как проницательность (Проницательность).

 

Материализм (Matérialisme)

Всякое учение или система взглядов, тем или иным образом отдающая приоритет материи.

Обычно слово «материализм» употребляется в двух значениях, широком и философском. Но и в том и в другом случае он противостоит идеализму, также рассматриваемому в двух значениях.

В расхожем, обычном значении слова материализм это определенный тип поведения или состояние ума, характеризуемое заботами «материального» характера, т. е., в данном контексте, чувственными или низкими. Почти всегда оно употребляется в уничижительном смысле. Материалист, в этом понимании, это тот, кто лишен идеалов, кого не заботят ни нравственность, ни духовная жизнь; тот, кто ищет исключительно удовлетворения своих потребностей и сосредоточен, если можно так выразиться, на призывах своего тела, а не души. В лучшем варианте это бонвиван, в худшем – жуир, эгоистичный и грубый.

Однако слово «материализм» принадлежит и философскому словарю, в котором обозначает одно из двух антагонистических течений. Их противопоставление, начиная со времен Платона и Демокрита, проходит через всю историю философии, определяя ее структуру. Здесь материализм – это мировоззрение и концепция бытия, утверждающая главенствующую, если не исключительную роль, материи. Быть материалистом в философском смысле значит утверждать, что все существующее есть материя или продукт материи, следовательно, не существует никакой духовной или духовно автономной реальности – ни Бога-творца, ни нематериальной души, ни абсолютных ценностей или ценностей как таковых. Тем самым материализм противостоит спиритуализму или идеализму. Он несовместим не то чтобы с религией (Эпикур не был атеистом, а стоики исповедовали пантеизм), но с верой в нематериального или трансцендентного Бога. Это физический монизм, абсолютная философия имманентности и радикальный натурализм. «Материализм, – пишет Энгельс, – рассматривает природу как единственно действительное»; не существует ничего кроме простой разумности природы в том виде, в каком она перед нами предстает без чужеродных дополнений («Людвиг Фейербах и конец классической немецкой философии», I).

Можно возразить, что сама разумность природы уже является чужеродным дополнением: если природа не мыслит, как возможно мышление в ее рамках? На этот вопрос давно дал ответ Лукреций. Мы можем смеяться, хотя состоим вовсе не из атомов смеха; точно так же мы можем философствовать, хотя и не состоим из атомов философии. Таким образом, материалистическое понимание природы, как и любая мысль, неважно, истинная или ложная, является продуктом немыслящей материи. Это разделяет материалистов и Спинозу: для первых материя не есть «мыслящая вещь» (в противоположность тому, что подразумевает первая теорема части II «Этики» (147)), и именно поэтому она – не Бог. Не существует мышления, например человеческого, помимо природы, которая сама не мыслит.

Следовательно, быть материалистом еще не значит отрицать существование мышления, поскольку в этом случае материализму пришлось бы отрицать самого себя. Материализм – это отрицание абсолютного характера, онтологической независимости или субстанциальной реальности мышления и признание того, что умственные, нравственные или духовные (полагаемые таковыми) явления как существующая реальность вторичны и детерминированы. В этой точке современный материализм смыкается с биологией, в частности с нейробиологией. Для мыслителей нового времени быть материалистом означает признавать, что мыслит мозг, а «душа» или «дух» суть не более чем метафоры или иллюзии, наконец, что существование мышления (как, опровергая Декарта, показал Гоббс) с очевидностью предполагает существование мыслящего существа, из чего, однако, никак не следует, что это существо само должно быть мыслью или духом, потому что это было бы все равно что сказать: я гуляю, значит, я прогулка (Гоббс, Второе возражение на «Размышления» Декарта). «Я мыслю, следовательно, существую»? Возможно. Но что я такое? «Мыслящая вещь»? Пусть так. Но какая вещь? Материалисты отвечают: тело. Здесь мы подошли к точке, в которой противостояние между двумя лагерями обретает, пожалуй, наиболее четкие очертания. Там, где идеалист говорит: «У меня есть тело», что подразумевает, что он сам есть нечто отличное от тела, материалист заявляет: «Я есть мое тело». В этом заявлении есть доля смирения, но есть и вызов, и требовательность. Материалисты не претендуют на то, чтобы быть чем-то большим, чем живой и мыслящий организм. Вот почему они столь высоко ставят жизнь и мышление – они видят в этом явлении исключительность, особенно ценную в силу ее редкости и в силу того, что благодаря ей мы есть то, что мы есть. Этим путем им удается, как отметил Огюст Конт, вполне успешно объяснить высшее (жизнь, сознание, дух) через низшее (через неорганическую материю, организованную биологически, а затем и культурно), не отказываясь при этом от превосходства (в нормативном смысле) второго над первым. Они отстаивают примат-материи, как говорил Маркс, но в результате лишь больше дорожат тем, что я называю первенством духа. Тот факт, что мыслит наш мозг, еще не причина, чтобы отказываться от мышления; напротив, это лишняя причина, и очень убедительная, чтобы мыслить как можно лучше (поскольку всякая мысль зависит от этого). Точно так же тот факт, что сознанием управляют бессознательные процессы (Фрейд) или что идеология в главных чертах всегда определяется экономикой (Маркс), не причина, чтобы отказываться от сознания или идей; напротив, это лишняя причина их защищать (потому что они существуют только при этом условии) и постараться (посредством разума и сознания) сделать их более ясными и свободными. Иначе к чему заниматься психоанализом, политикой или писать книги?

Дух далеко не бессмертен; мало того, он есть именно то, что должно умереть. Это не принцип, но результат; не субъект, но следствие; не субстанция, но действие; не сущность, но история. Он не абсолютен, а относителен (телу, обществу, эпохе и т. д.); он не бытие и не истина, но ценность и смысл, и потому всегда хрупок. Последнее слово, вернее, последнее молчание, принадлежит смерти, потому что она одна, как сказал Лукреций, бессмертна. Еще один довод в пользу того, чтобы как можно лучше использовать такую уникальную и преходящую вещь, как жизнь. Нас ждет то, что может быть только хуже, точнее говоря, нас ждет ничто; но то, что может быть лучше, мы должны создавать сами. Отсюда – константа философии материализма, подводящая к этике действия и счастья. Эпикур выразил все это в четырех положениях, образующих его тетрафармакон (Тетрафармакон), который в слегка модифицированном виде я охотно разделяю. Итак:

От богов ждать нечего. От смерти ждать нечего. Со страданием можно бороться. Счастья можно ждать.

А если попытаться сказать еще проще? Пожалуйста. Жизнь – твой единственный шанс. Не упусти его.

 

Материалист (Matérialiste)

«Я часто замечал контраст между материалистами и спиритуалистами, – сказал Ален. – Первых отличает решительность, вторых – вялость мысли» (Речь от 29 июня 1929 г.). Сам он, правда, не был материалистом, но он очень тонко подметил сущность философии материализма, которую он же, говоря о Лукреции, назвал попыткой спасти дух, отрицая дух. Выражаясь иначе, это стремление понять дух как действие, а не как субстанцию, как ценность, а не как бытие, наконец, как процесс творчества, а не как творца или тварь. Но кто способен действовать, давать оценки и творить, если не тело? Быть материалистом не значит отрицать существование духа (он существует, потому что мы мыслим); это значит утверждать, что дух существует как нечто вторичное и детерминированное. «Что же я есмь? – вопрошал Декарт. – Мыслящая вещь», то есть «я – дух» («Размышления», II). Материалист с этим не согласен. Он скорее скажет: что же я такое? Мыслящая вещь, то есть тело, которое мыслит. В этом отношении материалистами были Эпикур, Гоббс, Дидро, Маркс, Фрейд и Альтюссер. Это нисколько не мешало им иметь идеи или идеалы, однако не позволяло возводить их в абсолют. Материализм – не теория материи, это теория духа, понимаемого как следствие или акт. Мы мыслим не потому, что обладаем духом; мы обладаем духом именно потому, что мыслим.

 

Материальная (Причина) (Matérielle, Cause)

Согласно Аристотелю и схоластикам, одна из четырех причин, объясняющая какое-либо существо (например, статую) материей, из которой оно состоит (например, из мрамора). Подобное объяснение всегда недостаточно и всегда необходимо. Всякая причина действует, лишь преобразуя материю, но как только она начинает действовать, она при всей свой материальности тут же становится действующей причиной.

 

Материя (Matiére)

Не следует смешивать научное понятие материи, относящееся к физике и развивающееся вместе с ней, с философским понятием (категорией) материи, которое также может эволюционировать в зависимости от появления тех или иных учений, но основное содержание которого, в частности в понимании материалистов, остается более или менее неизменным. Для большинства философов материя – это все, что существует (или представляется существующим) помимо духа и независимо от мышления; это не духовная и не идеальная часть реальной действительности. Слишком много отрицаний в определении, скажете вы? Бесспорно, однако определение это не пустое. Дело в том, что в отношении духа и мышления мы располагаем внутренним опытом, который при всей своей кажущейся иллюзорности позволяет нам методом от противного наполнить содержанием понятие материи. Если допустить – согласно этому опыту и заодно не оспаривая Бергсона и большинство спиритуалистов, – что дух и мышление неразделимы, что их характеристиками служат сознание, память, предвосхищение будущего и воля (лично я охотно добавил бы к этому списку ум и эмоциональность), тогда напрашивается вывод, что материя не может обладать ни сознанием, ни памятью, ни способностью строить планы и желать, ни умом, ни эмоциями. Это говорит нам не о том, что такое материя (об этом нам должна сказать физика), а о том, какое значение мы придаем обозначающему ее слову и каким философским смыслом его наполняем. Что такое материя? Все, что существует, как уже было сказано, или представляется существующим помимо духа и независимо от мышления; т. е. все то, что не наделено сознанием, не мыслит (и не нуждается в мышлении, чтобы существовать); все то, что лишено памяти, ума, воли и эмоций; следовательно, все то, что не является таким же, как мы, или, по меньшей мере, таким же, какими мы внутренне себя ощущаем. Это, конечно, чисто номинальное определение (реальное определение принадлежит компетенции точных наук), однако оно единственно необходимое и достаточное с философской точки зрения. Волны или частицы? Масса или энергия? Для нас это все не важно: и волны, и частицы, и масса, и энергия, если только мы не придаем им духовной сущности (не утверждаем, что они наделены сознанием, мышлением, эмоциональностью и т. д.), в философском смысле суть не более чем формы материи. Мимоходом отметим, что то же самое относится к тому, что физики довольно неуклюже (это их собственное признание) окрестили антиматерией: достаточно признать, что она не является духовной сущностью, как она становится такой же материальной, как все остальное.

Следовательно, ошибочно давать философское определение материи посредством физических характеристик (материя это то, что сохраняется; то, что можно потрогать; то, что имеет прочность, форму, массу и т. д.) и упрекать материалистов в том, что недавние успехи физики оставили их далеко позади. Это, разумеется, не так, и не зря сегодня так велико, а может быть, велико как никогда, число физиков, придерживающихся течения мысли, которое Бернар д’Эспанья (148) и другие философы объявили устаревшим. Истина заключается в том, что философская идея материи основывается не столько на том, чем она является (это в значительно большей степени проблема естественных наук, чем философии), сколько на том, чем она не является (духом, мышлением). Это, если угодно, проблема определения, а не сущности, состава или структуры: воздушный поток не менее материален, чем скала; волна – не менее, чем частица; энергия – не менее, чем масса. И мысль, рождающаяся в человеческом мозгу, не менее материальна, чем сам этот мозг. Но здесь мы замолкаем. Итак, материя это все, что существует независимо от духа или мышления, включая (для материалиста) дух и мышление. Нет ли здесь противоречия? Нет, потому что мы знаем, что мышление может существовать, не осмысливая себя, а в каждом из нас даже и помимо нашей воли (попробуйте-ка перестать думать). Из этого следует, что дух это не субстанция, но действие; что всякое мышление предполагает наличие тела (например, мозга), в котором оно осуществляется; наконец, что и само тело зависит от материи, из которой оно состоит и которая сама мыслить не может.

 

Мать (Mére)

«Бог не может быть везде, а потому он создал матерей», – гласит еврейская пословица. Мне представляется, что она довольно точно выражает как идею Бога, так и идею материнства.

Что такое мать? Женщина, выносившая и родившая ребенка. Почти всегда это еще и женщина, любящая и защищающая ребенка (в том числе и от его отца), та, кто его кормит, баюкает, воспитывает, ласкает и утешает. Иначе мы не знали бы, ни что такое любовь, ни что такое человечность.

Издавна существуют такие понятия, как приемная мать и биологическая мать, и они совершенно обоснованны. С недавних пор в нашу жизнь вошло понятие «суррогатная мать», и, хотя само выражение кажется мне чудовищным, в нем также содержится позитивный смысл. Дело в том, что две основные функции материнства – рождение и воспитание ребенка, обычно неразделимые, – не обязательно должны оставаться таковыми. Любовь к ребенку значит, бесспорно, больше, чем переданные ему гены. Странная идея для материалиста, скажете вы. Ничего странного в ней нет – любовь не менее материальна, чем все остальное.

Что такое материнская любовь – инстинкт или культурный факт? Споры на эту тему ведутся давно и упорно. Ясно, что не инстинкт (материнская любовь знает исключения и не включает в себя врожденных навыков). Значит, культурный факт? Похоже, что так, хотя «подвоем», судя по всему, служит биологический материал. Ведь язык тоже не инстинкт, что не мешает речи оставаться биологически детерминированной способностью – не зря же язык, на котором мы говорим, мы называем родным. Язык есть избирательное преимущество, что очевидно. Но то же самое относится к родительской, в частности к материнской, любви. Если представить себе, в каких условиях на протяжении десятков тысяч лет существовали наши первобытные предки, трудно даже вообразить, сколько любви, ума и нежности потребовалось матерям, чтобы человечество просто смогло выжить. Мне как-то случилось сказать, что любовь изобрели женщины. Это, конечно, шутка, но в ней, как мне кажется, есть своя доля правды, что на свой манер весьма настойчиво подчеркивал и Фрейд. Для подавляющего большинства из нас, и мужчин и женщин, первая «история любви» началась на руках у матери, т. е. женщины, которая нас любила безо всяких условий и оговорок и научила нас любить.

Из сказанного, конечно, не следует, что отцы не имеют никакого значения. Утверждать такое было бы очевидным абсурдом (хотя в воспитании детей они во многих обществах принимают весьма незначительное участие). Так же абсурдно утверждать, что отцы не способны к любви – это уже была бы очевидная несправедливость (хотя неизвестно, сохранили бы они эту способность, если бы сами не были изначально любимы?). Тем не менее роль отцов и отцовская любовь, какое бы значение они ни приобретали, остаются вторичными, хронологически более поздними, словно бы «привитыми» за всю предшествовавшую, в своем роде подготовительную историю отношений с ребенком. Это положение справедливо как для всего вида, так и для отдельного индивидуума. Лучше и короче всех на эту тему высказался Ромен Гари (149): «Человек, то есть цивилизация, начинается с отношений ребенка с матерью».

 

Машина (Machine)

«Если бы челноки ткали сами собой, – заметил однажды Аристотель, – ремесленникам не нужны были бы рабочие, а хозяевам – рабы» («Политика», I, 4). Это приблизительно и есть то, что мы называем машиной – способный двигаться предмет, лишенный души (автомат) и производящий какую-либо работу, иными словами, эффективно использующий получаемую им энергию. Таковы ткацкий станок, стиральная машина, компьютер. Именно в этом смысле Декарт называл машинами животных, а Ламетри – людей – не потому, что они, как не слишком разумно полагал Декарт, лишены ума и способности чувствовать, и тем более не потому, что они сделаны из винтиков и болтов (разве не может машина состоять из клеток, иметь органы и отличаться биологической организацией энергетического и информационного обмена?), а потому что они бездушны, иначе говоря, представляют собой исключительно материальную субстанцию. С этой точки зрения Человек-машина Ламетри есть выражение одного из самых радикальных положений материализма: мы все – лишь «животные и ползающие в вертикальном положении машины», как ни странно, живые (Ламетри был врачом), обладающие сознанием (благодаря мозгу, являющему собой одну из отдельных машин общей машины-организма) и в силу этого способные страдать и наслаждаться, познавать и желать, наконец, действовать и любить. «Мы мыслим, и вообще бываем порядочными людьми только тогда, когда веселы или бодры; все зависит от того, как заведена наша машина» («Человек-машина»).

 

Межличностные Отношения (Intersubjectivité)

Совокупность взаимоотношений между субъектами: обмен, взаимные чувства, радости и ссоры, конфликты, соотношение сил и взаимная притягательность… Иначе не могло бы быть субъектов. Каждый из нас является собой лишь по отношению к другим; мы позиционируем себя, как указывает Гегель, только противопоставляя себя другим; учимся любить, испытывая любовь к себе со стороны других; учимся мыслить, понимая мысли других, и т. д. Солипсизм – не более чем философская идея, и идея бесплодная. Что, впрочем, не отменяет одиночества. Мы можем существовать только с другими, но никакие другие не способны существовать вместо нас.

 

Меланхолия (Mélancolie)

В античности – черный гумор (или черная желчь). Сегодня слово употребляется в двух основных значениях. В обиходном языке меланхолией называют легкую и немного смутную грусть, не имеющую определенного предмета, а потому практически не находящую утешения. В психиатрическом словаре меланхолия – патологическое расстройство настроения, характеризуемое глубокой печалью в сочетании с тревожностью, снижением самооценки, замедлением психомоторных функций и возникновением мыслей о самоубийстве. Следовательно, меланхолия в обоих случаях неизлечима, однако по разным, даже противоположным причинам – она либо слишком легка, либо слишком тяжела; либо слишком неопределенна, либо слишком серьезна; либо слишком походит на «норму» (меланхолия в расхожем понимании не столько расстройство, сколько особый темперамент); либо слишком далеко от нее отстоит. В своей первой разновидности она может быть даже приятной («Меланхолия, – говорил Виктор Гюго, – это счастье испытывать грусть»); во второй – никогда, ибо целиком принадлежит компетенции медицины и в отсутствие лечения способна привести к гибели. Вместе с тем строгого различия между двумя описанными состояниями провести нельзя: обладатели меланхолического темперамента не застрахованы от психозов и депрессий.

 

Мелочность (Petitesse)

Неспособность осознать величие чего-либо и вытекающая отсюда неспособность к великим свершениям и восхищению перед ними. Мелочный человек все и всех меряет по себе – все кажется ему маленьким, незначительным, посредственным. И гордо говорит при этом: «Меня не проведешь».

 

Мера (Mesure)

Семейство за обедом. Мать приносит десерт. «Тебе побольше?» – обращается она к маленькому сыну. «Мне очень побольше!» – отвечает ребенок с сияющими от предвкушения глазами. Проблема заключается не в отсутствии чувства меры, а в самом понятии меры, т. е. не в нарушении правила, а в его существовании. Способна ли чрезмерность отменить то, что предположительно в ней содержится? Именно в этом, возможно, кроется слабость романтизма. Впрочем, не будем слишком торопиться. Сегодняшние дети и подростки с легкостью присваивают превосходную степень явлениям и понятиям, явно того не заслуживающим, выхолащивая самый ее смысл. «Суперклассный фильм», «гипермодный прикид», «мегакрутой компьютер» и т. д. Складывается впечатление, что чрезмерность становится единственно возможной мерой чего-либо. Конечно, это всего лишь мода, которая пройдет, как проходит любая мода. Тем не менее она заставляет задуматься и над сущностью нашего времени, и над тем, каковы наши дети. Чувство меры прививается постепенно и никогда не бывает совершенным. Но современные дети, да и не только дети, похоже, не слишком склонны к нему прислушиваться. Они предпочитают бесконечность. Предпочитают безмерность. Значит, им необходимо измениться – ведь в нашем распоряжении, даже если мы пожелаем заселить бесконечность, есть только мера. Это хорошо понимали древние греки. Бесконечность недостижима, незаконченна, несовершенна. Напротив, совершенство предполагает равновесие, гармонию, пропорциональность. «Ни слишком много, ни слишком мало», как часто говорит Аристотель. И это единственно доступное нам совершенство. В эстетике оно тоже важно: «Недостаточно, чтобы какая-то вещь была прекрасна, – пишет Паскаль, – она еще должна подходить нам, чтобы в ней не было ничего лишнего и не ощущалось ни в чем недостатка». А вот что говорит Пуссен (150): «Мера вынуждает нас не заходить слишком далеко, заставляя во всех случаях придерживаться умеренности и середины». Эта середина, как и золотая середина Аристотеля, не имеет ничего общего с посредственностью. Скорее уж это отказ от всякой чрезмерности, от всех недостатков. Ведь и лучник целится в центр мишени, а не в ее края и не за ее пределы. Что из этого следует? Что мера есть одновременно и правило, и исключение. Возможно, с понимания этого и начинается классика. «Из двух слов, – пишет Валери (151), – выбери меньшее». Эстетика меры это, по выражению Жида (152), эстетика литоты, эстетика счастливой конечности. Она противоположна преувеличению, пафосу, выспренности. Аполлон против Диониса, Сократ против Калликла (153). Чувство меры есть победа над собой, над чрезмерностью своих желаний, гнева, страхов. Благодаря чему оно приближается к этике и становится добродетелью.

Слово «мера» имеет два значения. Прежде всего, оно обозначает результат измерения, т. е. оценку или определение какой-либо величины, ее интенсивность (степень) или распространение (количество). В этом смысле мера, которая может быть объективно выражена численно, противостоит неизмеримому, безмерному, неопределимому, т. е. всему, что слишком мало, слишком велико или слишком изменчиво, чтобы быть измерено. Именно в этом смысле мы говорим об измерении расстояния, температуры или скорости. Но это же слово обозначает также, скорее всего в результате сокращения выражения «точная мера», определенное качество или определенный идеал умеренности, равновесия и пропорциональности, к которому должны стремиться все наши творения (эстетически) и все наши поступки (нравственно). В этом значении мера противостоит чрезмерности, и мы говорим, что человек наделен чувством меры, если он успешно противостоит излишествам любого рода, особенно проявлениям гнева или фанатизма. Очевидно, что во втором значении слово «мера» обозначает субъективную данность, не поддающуюся числовому измерению. Синонимом ему в этом случае служит «умеренность», у древних греков именовавшаяся «sophrosune» в противовес «hubris» (излишество, чрезмерность). Можно ли сказать, что это сдержанность? Скорее, сдержанность есть особый вид умеренности, проявляющийся по отношению к чувственным удовольствиям, иначе говоря, качество, обратное склонности к излишествам такого рода, как обжорство, пьянство или разврат. Умеренный человек обязан быть сдержанным. Но быть сдержанным, увы, еще недостаточно для умеренности. Сдержанными людьми были Савонарола и Робеспьер, однако и в поступках, и в действиях, и в характере ни тот ни другой не проявили ни малейших признаков умеренности. Мера есть умеренность души или всего существа не только по отношению к телу и телесным удовольствиям, но и по отношению к миру, к образу мыслей, к себе. Это качество, противоположное фанатизму, экстремизму, потворству страстям.

Вот почему умеренность так редко выглядит привлекательной. Мы предпочитаем людей страстных, одержимых энтузиазмом, тех, кто яростно верит во что-то и легко поддается чувствам. Пророков, демагогов и тиранов мы часто предпочитаем тем, кто старательно, как землемер поле, вымеряет реальную действительность и скрупулезно, как бухгалтер, высчитывает ее вероятности. История кишит такими энтузиастами-убийцами, которые под восхищенный рев толпы торжествовали победу над умеренными умами. Но торжество ничего не доказывает, во всяком случае, не столь убедительно, как убийство. Разве может быть мир без умеренности? Правосудие без чувства меры? Счастье без предела?

По словам Лукреция, Эпикур «воздвиг преграду как желанию, так и страху». Это справедливо в том смысле, что чрезмерность обрекает людей на несчастье, неудовлетворенность, тревожность и насилие. Люди все время хотят иметь все больше – разве они способны удовлетвориться чем бы то ни было? Они хотят всего – как им понять, что необходимо делиться и довольствоваться тем, что имеешь? Мудрец, по Эпикуру, это прежде всего человек умеренности. Он умеет ограничить свои желания действительно доступными удовольствиями – такими, которые способны сделать его довольным, такими, которые несут в себе собственную меру, как телесные удовольствия (если они естественны и необходимы), или такими, которым не угрожает никакая чрезмерность (удовольствия, получаемые от дружбы или занятий философией). Последнее утверждение может быть оспорено. Разве изобретение собственной философской системы, предлагаемое Эпикуром, и претензия объявить миру истину обо всем на свете не являются нарушением чувства меры? Возможно, что и являются. Гораздо больше умеренности и мудрости демонстрирует в этом отношении Монтень. Наверное, поэтому он сегодня более актуален. Все системы мертвы, ложны и обречены забвению. Чрезмерность – скоропортящийся продукт, даже в рамках философского учения. А в искусстве? Это зависит от вкуса. Кто-то предпочитает Рабле, кто-то – Монтеня. Но даже прекрасная чрезмерность, такая, какую мы встречаем у Рабле или Шекспира, сохраняет художественную ценность только благодаря чувству меры, которому подчинена. «Все, что относится к области искусства, – говорит Платон, – каким-то образом причастно к измерению» («Политик», 285а). Не бывает бесконечных книг, бесконечных картин и бесконечных скульптур. А бесконечная музыка? Да, ее можно сочинить и исполнить, например с помощью компьютера, но слушать ее никто не будет. Наслаждаться ею никто не будет. Человек не Бог, а человечность не отделима от чувства меры.

Об этом напоминает нам Камю в своих рассуждениях об «утрате современностью чувства меры»: «Любая мысль и любой поступок, переходя за какую-то грань, становятся отрицанием самих себя; мера вещей и мера человека существует» («Бунтующий человек», V). Именно об этой мере почти всегда забывают революционеры, что и приводит их либо к терроризму (пока они находятся в оппозиции), либо к тоталитаризму (когда они приходят к власти). Маркс был романтиком. Революционеры вообще почти всегда романтики. Именно поэтому они так опасны и так нравятся людям. Ведь чрезмерность соблазнительна, она приводит в трепет и очаровывает. Мера внушает скуку. Во всяком случае, таков романтический предрассудок, питаемый новейшим временем. Его необходимо понять, чтобы преодолеть. «Что бы мы ни делали, – продолжает Камю, – безмерность постоянно сохранит свое место в сердце человека наряду с одиночеством. Все мы носим в себе свои злодейства, бесчинства и кару за них. Но наша задача не в том, чтобы, спустив с цепи, выпустить их в мир, а в том, чтобы победить их в самих себе и в других». Что мы можем противопоставить варварству? Осторожность в поступках, обдуманность и определенность действий – одним словом, меру, но в союзе с решимостью.

Мне возразят, и совершенно справедливо, что на свете существуют вещи, не поддающиеся измерению или поддающиеся ему с большим трудом. Это верно по отношению к науке, поскольку в ней есть явления либо вообще неизмеримые, либо такие, измерение которых приводит к неопределенным или парадоксальным результатам потому, что в процессе измерения явление видоизменяется (принцип неопределенностей Гейзенберга, уменьшение пучка волн в квантовой механике и т. д.), или потому, что сама мера меняется в зависимости от шкалы измерения (например, если бы мы захотели измерить побережье Британии). Это верно и по отношению к жизни общества – какой мерой измерить свободу и счастье народа, его сплоченность и степень цивилизованности? Наконец, и может быть, главным образом, это верно по отношению к жизни отдельного человека. Страдание измерить нельзя. Удовольствие тоже измерить нельзя. Нельзя измерить любовь. Все главное, наиболее важное, основополагающее не поддается измерению, и поэтому мера не есть нечто основополагающее.

Вместе с тем не следует путать то, что не поддается точному или абсолютному измерению, и то, к чему вообще не приложим количественный подход. Длина британского побережья будет разной в зависимости от того, как именно мы будем ее измерять (учитывать или нет каждую бухточку, каждый утес, каждую извилину, каждый выступ каждого камня и т. д.). Но это не значит, что Британии не существует, или что у нее нет побережья, или что его длина меньше, чем длина побережья Вандеи или Котантена. То же самое можно сказать о народах. Нельзя с точностью измерить степень их свободы или мирного существования, из чего отнюдь не следует, что свободы и мира не существует, или что они одинаковы для всех народов, или что они никогда не меняются. Наконец, то же самое справедливо и для каждого отдельного человека. Не поддается измерению удовольствие, но далеко не все удовольствия стоят друг друга. Не поддается измерению страдание, но есть страдания более или менее тяжкие. Не поддается измерению любовь, но она бывает более и менее сильной, более и менее большой, более и менее глубокой. Вот почему даже в тех случаях, когда объективное или числовое измерение невозможно, мера все-таки остается необходимой как добродетель. Речь идет о том, чтобы соизмерять свое поведение со своими истинными чувствами или с требованиями действительности. Это значит, что не надо изображать из себя, как говорил Марк Аврелий, трагика на сцене, не надо рвать на себе волосы из-за всякого пустяка, усугублять своих горестей и позволять им собой командовать. Одним словом, следует оказывать им сопротивление. В то же время не следует сводить свою жизнь к какому-то строго определенному минимуму, отворачиваться от реальности, замыкаться в бесчувствии, запрещать себе любить, страдать и наслаждаться… Это трудное искусство, которому мы учимся всю жизнь, это искусство умеренности. Это искусство без искусственности (или как можно более безыскусное искусство), не оставляющее после себя творений. Паскаль называл его «естественной простотой», я предпочитаю называть правильностью. «Не преувеличивай того, что мало; не преуменьшай того, что велико». Это своего рода справедливость от первого лица, или справедливость наедине с собой. Ее символом могут прекрасно послужить все те же весы. Чашами этих весов выступают, по словам Паскаля, душа и сердце, которые мерят все, но сами не поддаются измерению. Следовательно, мера всего – это наше тело (единственный измерительный инструмент, без которого мы не можем обходиться и отталкиваясь от которого нами созданы все остальные меры), но тело обученное, наделенное как чувствами, так и разумом, способное измерять и поддающееся измерению. Одним словом, то, что мы зовем духом.

 

Мессианизм (Messianisme)

Ожидание спасения от спасителя вместо того, чтобы заняться им самому. Следовательно, мессианизм есть противоположность философии.

 

Мессия (Messie)

Спаситель, якобы посланный Богом. Поэтому его ждут, даже признавая, что он уже являлся в мир (в этом случае ждут его возвращения). Отсюда – мессианизм – религиозная утопия или религия истории.

 

Место (Lieu)

Положение в пространстве или пространство, занимаемое телом. Место – это «здесь» отдельного существа, так же как пространство – «здесь» всех существ (или сумма всех мест). Понятия пространства и места взаимосвязаны, мало того, одно предполагает другое настолько, что мы не можем дать определение ни тому ни другому, не впадая в порочный круг. Это два способа осмысления протяженности тел, данной нам в опыте: либо мы вписываем ее в какие-то границы (место), либо в безграничное (пространство). Место, говорит Аристотель, есть «неподвижная граница объемлющего тела» («Физика», IV, 4). Тогда пространство – вмещающее, не имеющее границ.

 

Метаморфоза (Métamorphose)

Полное изменение формы, протекающее достаточно быстро, чтобы вызвать удивление. Когда гусеница превращается в бабочку, мы называем это метаморфозой; когда новорожденный младенец становится стариком – нет.

 

Метафизика (Métaphysique)

Часть философии, посвященная изучению самых основополагающих, первостепенных, решающих вопросов. Проблемы бытия и Бога, души и смерти суть метафизические проблемы.

Происхождение слова «метафизика» довольно курьезно. Это тот самый случай, когда игра слов вдруг обретает смысл. В I веке до н. э. Андроник Родосский решил издать труды Аристотеля, создававшиеся для «посвященных», и объединил имевшиеся в его распоряжении тексты в несколько сборников, которые скомпоновал по собственному разумению. С заглавиями большинства из них никаких проблем не возникло – они были продиктованы содержанием сочинений (физика, политика, этика, познание живого и животных и т. д.). В отдельный сборник попали тексты исключительной важности, трактующие вопросы бытия, первых принципов и первопричин, субстанции и Бога, одним словом, все то, что сам Аристотель, случись ему лично участвовать в публикации своих работ, назвал бы «Первой философией» (точно так же мы называем сочинения Декарта «Метафизическими размышлениями», хотя их латинское заглавие означало «Размышления о первой философии» – Meditationes de prima philosophia). Получилось так, что в списке Андроника этот сборник шел непосредственно за «Физикой». И постепенно к нему «приклеилось» название «Meta ta physika» (термин, отметим, никогда не использовавшийся самим Аристотелем), и обозначавшее «книга, следующая за физикой». Возможно также – поскольку греческое слово meta имеет два значения, – что оно означало также «книга, трактующая о том, что находится по ту сторону физики». С течением веков установился обычай именовать «метафизикой» именно все то, что находится вне компетенции физики, т. е., в более широком плане, вне опытного, а значит, научного и эмпирического познания. В этом значении употребляет его Кант, отказывая ему в научной ценности в одном случае (как догматической метафизики познания абсолюта или вещей в себе) и «спасая» его в другом (как критической метафизики – «систематически организованного перечня всего того, чем мы владеем благодаря чистому разуму»). Это значение термин «метафизика» сохраняет и сегодня, даже если находятся отдельные глупцы, пытающиеся над ним высокомерно иронизировать. Заниматься метафизикой значит мыслить дальше, чем простирается познание, и мыслить о вещах, познать которые невозможно, т. е. надо мыслить как можно более далеко. Мыслитель, желающий остаться в строгих рамках опыта и науки, не сможет ответить ни на один из принципиально важных вопросов, которые мы постоянно себе задаем (о жизни и смерти, о бытии и небытии, о Боге и человеке); мало того, он не даст ответа и на те вопросы, которые ставят перед нами сам опыт и наука, вернее, те, которые мы ставим перед собой в связи с опытом и наукой (об их истинности, об условиях их истинности и ее пределах). В этом смысле Шопенгауэр говорил о человеке как о «метафизическом животном» – ведь он удивляется собственному существованию, как и существованию мира и всего сущего («Мир как воля и предстояние», том II, глава 17; тема «удивления» заимствована именно у Аристотеля; «Метафизика», А, 2). С этой точки зрения главным вопросом метафизики, бесспорно, является вопрос о бытии, например в том виде, как его ставит Лейбниц: «Почему скорее есть что-то, чем ничто?» Тот факт, что ответить на этот вопрос невозможно, еще не причина, чтобы вообще им не задаваться, и ничто не освобождает нас от этой необходимости.

 

Метафора (Métaphore)

Стилистическая фигура. Неявное сравнение, использование одного слова вместо другого на основе некоторых аналогий или сходства между сравниваемыми предметами. Число метафор поистине бесконечно, но мы приведем лишь несколько примеров. Так, Гомер говорит о «розовых перстах» зари (а Бодлер, родившийся на севере, утверждает, что «заря дрожит в своем розовато-зеленом наряде»). В свою очередь, Эсхил дал, на мой взгляд, лучшее из всех описание Средиземного моря, заметив, что «его улыбкам нет числа». Если вспомнить французскую поэзию, то совершенно невозможно обойти вниманием Виктора Гюго и его стихотворение «Спящий Бооз». Итак, ночь. Юная девушка лежит, запрокинув голову, и смотрит на луну и звезды. Поэт дарит нам целый пышный букет метафор:

Все мирно спит в Иеримадете, в Уре… Ночные небеса расцветились звездами, И месяц молодой меж звездными цветами Сияет с запада. Живая по натуре, Глаза полуприкрыв, притихнув поневоле, Гадает Руфь, какое божество, Какой небесный жнец, когда и отчего Оставил серп златой на этом звездном поле.

По мнению Лакана, за описанным Фрейдом процессом конденсации (сжатия), в замаскированном виде проявляющейся в сновидениях и симптомах ряда заболеваний, также стоит метафора. В обоих случаях происходит подмена одного смыслосодержащего элемента другим: «Конденсация (Verdichtung) есть структура взаимного перекрытия значащих элементов, в основе которой лежит метафора» («Структурные компоненты литературы в подсознании»). Это, конечно, не превращает наше подсознание в творца поэтических творений, однако способно, по меньшей мере частично, объяснить, почему поэзия вообще и метафора в частности производят на нас такое сильное впечатление. Не следует, впрочем, придавать метафоре слишком большого значения. Обозначения одной вещи с помощью другой вещи, каковой она не является, явно недостаточно, чтобы выразить, что же она такое. Здесь на смену поэзии и снам приходят проза и явь, громко заявляя о своих правах, вернее, о своих требованиях.

 

Метемпсихоз (Métempsycose)

Переселение душ; переход души (psukhe) из одного тела в другое. Традиционное верование, распространенное на Востоке и более редкое на Западе (хотя оно встречается у орфиков (154), Пифагора (155) и Платона). Нужно очень дорожить жизнью и совсем не дорожить своими воспоминаниями, чтобы видеть в переселении душ утешение.

 

Метод (Méthode)

Совокупность правил и принципов, рационально орга низованная с целью достижения определенного результата. В философии мне неизвестен ни один действительно убедительный метод, если не считать собственно движения мысли, не подчиняющегося никаким правилам, вернее, подчиняющегося только своим собственным правилам. «Трактат об усовершенствовании разума» Спинозы, столь трудный для понимания и во многих отношениях столь удручающий, все же представляется мне более полезным и правильным, чем «Правила для руководства ума» Декарта и даже его «Рассуждение о методе» – бесспорный шедевр, однако отнюдь не благодаря четырем предписаниям (очевидность, анализ, синтез и перечисление), приводимым во второй части сочинения. Если бы существовал метод поиска истины, мы бы об этом знали, и сам вопрос вышел бы за пределы философии. Поэтому в приложении к конкретным наукам говорят об экспериментальном методе, по сути сводимом к ряду банальностей о соответствующей роли теории и опыта, гипотез и фальсификации. Даже в прикладных науках это не способно заменить ни гения, ни творчества, так неужели этого хватит для поиска истины? Истинный метод, поясняет Спиноза, это скорее и есть сама истина, однако упорядоченная и явившаяся плодом раздумий: «Правильный метод не состоит в том, чтобы искать признак истины после приобретения идей, но правильный метод есть путь отыскания в должном порядке самой истины, или объективных сущностей вещей, или идей (все это означает одно и то же). […] Отсюда вытекает, что метод есть не что иное, как рефлексивное познание или идея идеи; а так как не дана идея идеи, если не дана прежде идея, то, следовательно, не будет дан метод, если не дана прежде идея. Поэтому хорошим будет тот метод, который показывает, как должно направлять дух сообразно с нормой данной истинной идеи» («Трактат об усовершенствовании разума…», 27). Значит, речь идет не столько о том, чтобы научиться применять правила, сколько о том, чтобы научиться без них обходиться – истина значит гораздо больше, и ее вполне достаточно.

 

Метонимия (Métonymie)

Стилистическая фигура; употребление одного слова вместо другого, но не в качестве скрытого сравнения, как в случае метафоры, а на основе более или менее обязательного или постоянного отношения соседства или взаимозависимости; например, причины вместо следствия, и наоборот («бледная смерть смешала темные батальоны»); содержащего вместо содержимого («Вокруг меня бурлила шумная улица»); части вместо целого (если соотношение носит чисто количественный характер, во всяком случае, если количественная характеристика преобладает, тогда стилистическую фигуру называют синекдохой; так в «Сиде» говорится о «тридцати парусах», имея в виду тридцать кораблей). Лакан полагает, что в основе метонимии лежит замещение в том виде, в каком оно проявляется в сновидениях и при симптомах некоторых заболеваний: «Замещение (Verschiebung) – это поворот значения, аналогичный тому, какой имеет место в метонимии. У Фрейда он предстает как наиболее удобный способ обойти цензуру» («Структурные компоненты литературы в подсознании»).

 

Механизм (Механицизм) (Mécanisme)

Слово может обозначать как объект, так и доктрину. Как объект – механизм есть подвижный агрегат или двигатель, способный преобразовывать или служить эффективным передатчиком движения или энергии; простейшая машина или один из элементов машины, так же как машина есть сложный механизм.

Механицизм – учение, рассматривающее природу и все, что в ней находится, как механизм в указанном выше смысле слова либо как совокупность механизмов, так что, как верил Декарт, все в ней может быть объяснено через «величины, фигуры и движения». В этом узком значении механицизм обычно противопоставляют динамизму, сторонники которого вслед за Лейбницем совершенно справедливо утверждают, что одних фигур и движений мало, а необходимо принимать во внимание еще и определенное число сил. Впрочем, и эти силы можно рассмотреть как составную часть упомянутых величин, и тогда перед нами будет механицизм в широком смысле слова, не столько противостоящий динамизму, сколько включающий его в себя. Таким образом, механицизм есть учение, желающее объяснить все, во всяком случае все происходящее в природе, одной механикой в научном смысле термина, т. е. с помощью изучения сил и движения (пример: квантовая механика). В широком толковании механицизм довольно близок материализму, вернее говоря, материализм есть не более чем обобщенный механицизм.

 

Миг (Instant)

Казалось бы, это должен быть отрезок времени; кусочек длительности, которая не длится, – не продолжительность, как учит Аристотель, но граница между двумя продол-жительностями. Следовательно, миг есть всего лишь абстракция. Единственным реальным мигом является миг настоящего, а оно вечно продолжается. В каком смысле оно является мигом? В том, что оно неделимо (нельзя вообразить себе полунастоящее время) и не имеет длительности (сколько длится настоящее? и как оно могло бы длиться, если бы не состояло из прошлого и будущего?). Вот это и есть истинный миг – не частичка длительности, которая не длится, а неделимый и не имеющий длительности акт. Миг это вечность в действии.

 

Мизантропия (Misanthropie)

Ненависть или презрение к человечеству со стороны того, кто сам является его частью.

Поэтому мизантропия менее предосудительна, чем просто ненависть, направленная исключительно на внешний объект (например, женоненавистничество со стороны мужчины или расизм со стороны человека, убежденного в своей принадлежности к высшей расе). Мольер, исследовавший мизантропию в одном из своих шедевров, показал, что это качество может быть сопряжено с высокой требовательностью. Тем не менее заблуждением было бы думать, что подобная требовательность к окружающим достойна уважения. Что из того, что Альцест презирает всех и каждого, и может быть, вполне заслуженно? Не лучше ли обратить эту требовательность на себя в поисках сострадания и милосердия?

 

Мизология (Misologue)

Ненависть к разуму. Причиной ее возникновения, отмечает Платон, служит разочарование в силе разума («Федон», 89d–91а). Человек использует разум, а потом упрекает его в том, что тот плохо ему служит; он совершает ошибки, а потом обвиняет разум в том, что тот его обманул. Это общий недостаток софистов и дураков.

 

Милосердие (Charité)

Бескорыстная любовь к ближнему. Милосердие – вещь весьма полезная, ибо далеко не всякий ближний способен вызвать в нас бескорыстный интерес.

Поскольку к ближнему мы по определению относим любого человека без исключения, милосердие в принципе универсально. Этим оно отличается от дружбы, подразумевающей выбор или предпочтение (вспомним Аристотеля: «Плох тот друг, который дружен со всеми»). Друзей мы выбираем себе сами; ближнего не выбирают. Человек, который любит своих друзей, любит отнюдь не кого попало и не как попало: он отдает им предпочтение перед всеми остальными. Милосердие – это скорее любовь без предпочтений. Не следует смешивать милосердие с филантропией – любви к человечеству, т. е. к абстракции. Милосердие всегда касается конкретных людей, со всеми их особенностями и свойственными им недостатками. Быть милосердным значит любить первого встречного, но любить его потому, что он – живой человек; значит радоваться тому, что этот другой человек существует, каким бы он ни был.

Преградой между нами и милосердием является наше «Я», умеющее любить лишь себя (эгоизм) или ради себя (вожделение). Вывод отсюда напрашивается сам собой. «Любить чужака как себя, – пишет Симона Вейль, – подразумевает и оборотную сторону: любить себя как чужака». Следовательно, правы те, кто утверждает: милосердие должно начинаться с себя. Правда, чаще всего эта идея толкуется превратно, что полностью изменяет ее смысл. В заключение можно сказать, что милосердие начинается тогда, когда мы перестаем отдавать предпочтение себе.

 

Мимикрия (Mimétisme)

Способность становиться другим, т. е. похожим на то, чем не являешься, имитируя его помимо собственной воли. Мимикрия больше связана с физиологией и импрегнацией (проникновение. – Прим. пер.), чем с сознательным обучением. Хамелеон, сливаясь с окружающей средой, мимикрирует; ребенок, усваивая правила поведения в окружающей среде, также мимикрирует.

 

Мимикрии (Функция) (Mimétique, Fonction)

То, что заставляет нас подражать чему-то или осуществляется с помощью имитации. Мимикрия – основное измерение желания. Отношение между желающим субъектом и желательным объектом не двойственно, как показывает Рене Жирар (156), а тройственно, поскольку опосредствовано желанием другого (я желаю тот или иной объект только потому, что его желает другой, которому я подражаю или с которым себя отождествляю). Спиноза называет это «имитацией аффектов»: «Воображая, что подобный нам предмет, к которому мы не питали никакого аффекта, подвергается какому-либо аффекту, мы тем самым подвергаемся подобному же аффекту» («Этика», часть III, теорема 27 и схолия). Отсюда – сострадание как имитация печали и соперничество как имитация желания, вернее, как «желание чего-либо, зарождающееся в нас вследствие того, что мы воображаем, что другие, подобно нам, желают этого» (там же). Отсюда и зависть как имитация любви, приводящая к ненависти: «Если мы воображаем, что кто-либо получает удовольствие от чего-либо, владеть чем может только он один, то мы будем стремиться сделать так, чтобы он не владел этим» (там же, теорема 32). Особенно это справедливо в отношении детей (там же, схолия), однако распространяется и на взрослых: «Природа людей по большей части такова, что к тем, кому худо, они чувствуют сострадание, а кому хорошо, тому завидуют и тем с большею ненавистью, чем больше они любят что-либо, что воображают во владении другого» (там же). Что же нам остается? Любить то, чем могут владеть все. Следовательно, любовь к истине («Этика», часть IV, теорема 36 и 37, доказательства и схолии) одна способна освободить нас если не от имитации, то по меньшей мере от зависти и ненависти.

 

Мир (Monde)

В философском языке часто синоним Вселенной. Мир есть «полное собрание случайных вещей» (Лейбниц), совокупность «всех явлений» (Кант) или «всего происходящего» (Витгенштейн). Однако если согласиться с этим, то как объяснить важную для истории философии идею множественности миров? Разве «все» может существовать во множественном числе? Следовательно, необходимо различать мир («космос» древних греков) и все сущее (to pan). Для античных мыслителей мир являлся целостностью, однако он вовсе не был всем сущим. Мир, по их мнению, это упорядоченная совокупность, содержащая нас и данная нам в наблюдении – от Земли до звездного неба. Нельзя исключить, что существуют и другие миры, и число последних может быть бесконечным (именно так думал Эпикур). Но познать их мы не в состоянии, поскольку не имеем о них никаких опытных данных.

Если о мире говорят без специальных уточнений, подразумевается, что речь идет именно о нашем мире. Это содержащая нас совокупность всего, с чем мы вступаем в отношения, всего, что мы выделяем и с чем экспериментируем, одним словом, совокупность скорее фактов, чем вещей и событий. Это доступная нам реальность, небольшая «порция» бытия, благодаря нашему присутствию обретающая для нас ценность. Это точка, в которой для нас совпадают время и пространство, и своего рода «подарок» судьбы в яркой «упаковке». В конце концов, мы могли бы оказаться и в куда худшем мире.

Ученые иногда называют мир Вселенной, утверждая, что она и есть все сущее реальной действительности. Но познать ее мы способны лишь частично, как не способны познать ничего другого. Так можем ли мы утверждать, что Вселенная есть все сущее?

 

Мир (Paix)

Отсутствие войны (не отсутствие конфликтов). Мир – еще не согласие, но он почти всегда предпочтительнее вооруженного насилия или военного вмешательства. Уточнение «почти» здесь не случайно, поскольку именно по этому признаку мы различаем сторонников мира и пацифистов (Мирный и Пацифист). «Если рабство, варварство и запустение, – пишет Спиноза, – называть миром, то для людей нет ничего печальнее мира» («Политический трактат», глава VI, 4; см. также глава V, 4). Если же мир сочетается со свободой и справедливостью, для человека нет ничего лучше.

 

Мираж (Mirage)

Обманчивая картина, возникающая под действием перепада температур между накладывающимися друг на друга слоями воздуха. В более широком смысле миражем на основе метафоры называют, по выражению Алена, «радующую сердце ошибку, в основном касающуюся внешних событий». Впрочем, мы употребляем слово «мираж» не раньше, чем убедимся, что действительно пали жертвой заблуждения.

 

Мирное Согласие (Concorde)

Свободное, внутреннее и обоюдное приятие идеи мира; не просто отсутствие войны, но и общая воля не допустить войны.

Мирное согласие – это своего рода коллективная добродетель миролюбия; добродетель миротворцев и их победа.

Мир можно навязать силой; мирное согласие – нет. Его можно готовить, поддерживать и сохранять, и именно поэтому так нужно все это делать.

 

Мирный (Pacifique)

Любая война ужасна. Истина эта столь банальна, что не тускнеет от многочисленных повторений. И приверженность миру – не просто одна из точек зрения, но добродетель, а кому не хочется быть добродетельным? Но из этого вовсе не следует, что любой мир – благо, и далеко не всякий мир приемлем. Это и отличает приверженца мира от пацифиста. Быть сторонником дела мира значит стремиться к миру, искать пути к его установлению и защищать его, однако отнюдь не любой ценой, например отказом от любого насилия и войны. Именно такова позиция Спинозы: война может быть предпринята только с целью установления мира, но это должен быть не рабский, а свободный мир. Такова же позиция Симоны Вейль. Всякое насилие – зло, однако не всегда оно бывает предосудительным. Ненасилие является благом, только если оно действенно, а так бывает далеко не всегда («это зависит также и от противника»). Коротко говоря, быть приверженцем мира означает стремиться к миру как к цели. К сожалению, далеко не всегда эта цель может одновременно являться и средством.

 

Мистика (Mystique)

Этимология слова отсылает нас к мистериям. Однако мистики, какую бы религию они ни исповедовали, утверждают, что им открыто нечто вполне очевидное. Поэтому поверим им, а не истории слова или суеверию. Итак, мистик это тот, кто видит истину лицом к лицу. Его ничто не отделяет от реальности – ни дискурс (я называю это молчанием), ни отсутствие (я называю это полнотой), ни время (я называю это вечностью), ни, наконец, он сам (я называю это простотой; буддисты употребляют термин анатта (157)). Он сумел преодолеть даже нехватку Бога. Он опытным путем постигает абсолют, и делает это здесь и сейчас. Но по-прежнему ли абсолют является Богом? Многие мистики, особенно на Востоке, отвечают на этот вопрос отрицательно. Отсюда – «чистый мистицизм», который, по выражению о. Анри де Любака, есть «наиболее глубокая форма атеизма» (А. Равье, «Мистика и мистики», Предисловие). Такие мистики уже ни во что не верят: им хватает опыта.

Подобный мистицизм, достигающий максимума очевидного, становится противоположностью религии, которая являет максимум тайного.

 

Миф (Mithe)

Басня, принимаемая всерьез.

 

Миф О Пещере (Caverne, Mythe De La -)

Без сомнения, самый знаменитый из мифов Платона. Он изложен в книге VII «Государства». О чем же идет речь? О скованных цепью пленниках, сидящих в гроте (пещере) спиной к свету, не имея возможности повернуть голову. Перед собой они видят только каменистую стену пещеры, на которой от горящего у них за спиной костра пляшут тени – их собственные и разных проносимых мимо вещей и предметов искусственного происхождения. Поскольку пленники никогда не видели ничего, кроме этих теней, они принимают их за реальные существа и серьезно обсуждают их. Но вот одного из пленников силой выводят из пещеры. Он настолько потрясен, что поначалу ничего не различает вокруг себя. Ему хочется назад, в пещеру, но теперь он понимает, как там темно, и ему снова становится страшно. Так и все мы, живущие на свете: мы видим только тени реальности; наше солнце – тот же костер; мы ничего не знаем об истинном (сверхчувственном) мире, освещаемом истинным солнцем (Идеей Добра). Редко кто осмеливается взглянуть в лицо сверхчувственному миру, но и эти единицы вынуждены постоянно переходить от потрясения, вызываемого соприкосновением с Идеями, к помрачению, охватывающему их, стоит им вновь спуститься в пещеру. Прочие пленники только насмехаются над ними, а попытайся они вытащить их на свет, пожалуй, не остановятся и перед убийством.

В чем же смысл этого мифа? Платон внушает нам, что главное, т. е. Истина и Добро, находится не здесь и доступно только мысли – и то при условии, что мы вырвемся из плена чувственного мира. Это совершенный идеалистический миф, утверждающий иллюзорность реальной действительности, обесценивающий телесные ощущения, исполненный веры в иной мир, в трансцендентность, в Идеи, иными словами, в смерть. Ошеломительный успех, встреченный этой сказкой среди философов, красноречиво свидетельствует о присущем им отвращении к реальной действительности.

 

Мнение (Opinion)

Всякая мысль, не являющаяся знанием. Тем самым мнение противостоит, в частности, науке. Башлару (158) это позволило прийти к следующему заключению, ставшему с тех пор знаменитым: «Мнение плохо думает; оно вообще не думает, а переводит потребности в знания» («Формирование научного ума», I). Впрочем, не следует заводить это противопоставление слишком далеко. Во-первых, потому, что в науке мнения тоже играют определенную роль, особенно складывающиеся мнения, и эта роль не сводится к эпистемологической преграде (мнение может служить регулирующей идеей, смутной гипотезой, подсказкой направления, выбираемого на ощупь и т. д.). Во-вторых, потому, что существуют так называемые прямые мнения, которые, как указывал еще Платон, при всей своей ограниченности справедливо считаются истинными. Наконец, в-третьих, потому, что даже обдуманное, осмысленное, теоретически подкрепленное мнение все равно остается всего лишь мнением, и философия полна такими мнениями. Например, Декарт утверждает, что воля свободна, а Спиноза это отрицает. И то и другое утверждения суть мнения, что не мешает им лечь в основу строго аргументированной философской системы каждого из упомянутых мыслителей. То же самое можно сказать и о «доказательствах» бытия Божия, и о доказательствах бессмертия души или, напротив, ее смертности, о вере в бесконечность или конечность Вселенной, о статусе истины, об основаниях морали или философском определении мнения и т. д. Выходит, прав был Пиррон. Философского знания не существует (есть лишь знание истории философии); философия – не наука, а потому любое философское учение, даже самое сложное, остается мнением.

Что же такое мнение? Почти идеальное определение дает Кант: «Мнение есть убеждение, сознающее свою ограниченность как субъективно, так и объективно» («Критика чистого разума», «Трансцендентальное учение о методе», глава II, раздел 3 «О мнении, знании и вере»; см. также «Логика», Введение, IX). Почему мы говорим «почти идеальное»? Потому что сказанное Кантом относится к трезвому мнению, к мнению, осознающему свою сущность, а не к догматическому мнению, распространенному гораздо шире, такому, которое принимает себя за знание, каковым оно не является, и отказывается признать себя верой. Лично я убежден, что и Декарт и Спиноза верили в силу своих доказательств, однако это нисколько не поможет нам определить, кто же из них был прав в споре (а они почти во всем спорят друг с другом), и не дает права признать за философскими построениями каждого, как того хотелось бы их авторам, точности (всегда, отметим, относительной) математического доказательства. Вот почему я предлагаю собственное, слегка исправленное определение мнения. Мнение есть признание истинности чего-либо, основанное на объективно недостаточном суждении, независимо от того, осознается или нет эта недостаточность. Мнение – это нетвердое убеждение, т. е. убеждение, выступающее именно в качестве убеждения и сознающее свою ограниченность.

Временный способ коллективного поведения, например отношение к тем или иным вещам, манера говорить, мыслить или одеваться. Отсюда чудовищное утверждение Паскаля:

 

Мода (Mode)

«Справедливость так же зависит от моды, как и красота» («Мысли», 61–309). Действительно, справедливость, по меньшей мере человеческое правосудие, – коллективно и временно. Впрочем, на практике модой обычно называют то, что подвержено очень быстрым изменениям, если за этими изменениями не стоит никакой видимой причины, кроме самого изменения. Отсюда поговорка: «Модное быстро выходит из моды». Мимолетность входит неотъемлемой частью в определение моды. Каждому знакомо чувство удивления, с каким мы рассматриваем фотографии или иллюстрированные журналы двадцатилетней давности. Вместе с тем Моцарт и Мольер, в свое время пользовавшиеся репутацией один – модного композитора, другой – модного драматурга, до сих пор нисколько не устарели.

Всякая мода нормативна. Она выражает происходящее в действительности, но переживается (теми, кто следует за модой) как указание на то, каким это происходящее должно быть. Это мимолетная нормативность, или нормативная мимолетность. Главным содержанием моды, если отвлечься от чисто коммерческого ее измерения, является различие. «Мода, – пишет Эдгар Морен, – есть то, что позволяет элите выделяться на общем фоне, откуда вечная изменчивость моды; но также и то, что позволяет широким кругам походить на элиту, откуда беспрестанное распространение моды».

 

Модальность (Modalité)

Это случилось в тот день, когда я пригласил в ресторан пять или шесть своих друзей, чтобы отметить выход номера журнала, над которым мы когда-то вместе работали. В их числе оказались А. и Ф. – оба заметно выделявшиеся на общем фоне еще в годы учебы на подготовительном отделении в университете, а за прошедшие 20 лет ставшие известными учеными в области истории философии, добившиеся признательности в академических кругах и действительно настоящие мыслители. Они не видели друг друга довольно давно, но я знал, что каждый из них по-прежнему хранит к другому искреннее уважение и самые дружеские чувства. Поначалу разговор, как водится, шел о пустяках, но очень скоро Ф. прервал его. «Хочу задать тебе один вопрос, – обратился он к А. – Как ты считаешь, возможно ли построение последовательной мировоззренческой системы без категории модальности?» На несколько секунд установилась тишина. А. молча пыхтел своей трубкой и думал. А потом ответил: «Нет». Да, подумалось мне тогда, наверное, бывают и более теплые встречи бывших однокашников и более яркие проявления эмоций. Но уже тогда меня восхитила и продолжает восхищать, во всяком случае в мышлении, именно эта способность смотреть в корень проблемы, которую я называю подлинным взлетом интеллекта. Она отнюдь не исключает участия чувств, но не позволяет им затмевать суть философского спора. Прошло еще несколько лет, и я напомнил одному из друзей заданный им вопрос. Оказалось, он совершенно о нем забыл, как забыл и полученный на него ответ. Sic transit gloria mentis. (Так проходит слава мысли (лат.). По аналогии с известным латинским изречением: «Sic transit gloria mundi» – так проходит мировая слава. – Прим. пер.)

Итак, что же такое модальность? Видоизменение суждения, вернее, его статуса. «Модальность суждений, – подчеркивает Кант, – есть совершенно особая функция их; отличительное свойство ее состоит в том, что она ничего не прибавляет к содержанию суждения […], а касается только значения связки по отношению к мышлению вообще. Проблематическими называются сужения, в которых утверждение или отрицание принимается только как возможное (по усмотрению). Ассерторическими называются суждения, в которых утверждение или отрицание рассматривается как действительное (истинное), а аподиктическими – те, в которых оно рассматривается как необходимое» («Критика чистого разума», Аналитика понятий, глава I). Из сказанного Кант выводит наличие трех категорий, вернее, трех пар категорий модальности: возможность и невозможность; существование и несуществование; необходимость и случайность. Почему без них предположительно можно обойтись? Потому что они касаются не объекта (как категории количества или качества) и не отношений между объектами (как категории отношения), а всего лишь отношения к этим объектам нашего рассудка. Если попытаться по возможности осмыслить сам мир, то создается впечатление, что его реальность есть все; что существование, как говорил Кант, есть его единственно допустимая модальность. Но тогда надо признать, что реально все, что является возможным, что реальное необходимо, а невозможное и случайное суть ничто (что они могут существовать лишь в воображении). Именно таков, в общих чертах, мир Спинозы. Примерно таков же мир стоиков. Является ли он последовательным? Полагаю, является. Обходится ли он без категорий модальности? Не совсем. Но он, что называется, ставит их на свое место: одни относит к бытию или Богу (реальность, возможность, необходимость; возможно только реальное, и оно всегда необходимо, в результате чего три указанные категории в конечном счете сливаются в одну); другие к разумным или воображаемым существам (невозможность, несуществование, случайность; все это суть способы осмысления того, чего нет). Это и позволяет такому миру оставаться когерентным – не потому, что он не может существовать без этих категорий, а потому, что без них мы не могли бы его осмыслить. Таким образом, всякое последовательное представление о мире должно включать категории модальности (ведь наше мышление является частью мира), что отнюдь не подразумевает необходимости превращать их в формы бытия. Я не могу осмысливать мир, не делая различия между возможностью реального и его невозможностью, но это не значит, что сам мир в свою очередь проводит такое различие. Моя мысль является частью мира, но мир отнюдь не является частью моего мышления.

 

Модус (Mode)

Способ или свойство бытия, а также его модификация, не затрагивающая его сущности (в отличие от атрибута). «Под атрибутом я разумею то, что ум представляет в субстанции как составляющее ее сущность, – пишет Спиноза. – Под модусом я разумею состояние субстанции, иными словами, то, что существует в другом и представляется через это другое» («Этика», часть I, определения 4 и 5). Следовательно, модус у Спинозы это какое-либо существо, рассматриваемое как модификация единой субстанции в виде данного атрибута. Есть конечные модусы (это дерево, этот стул, вы и я); есть бесконечные модусы (божественный разум, движение и покой, вся вселенная и т. д.) Первые при всей своей конечности реальны – это конечные, но вполне истинные существа, своего рода фрагменты бесконечного или абсолюта.

 

Modus Ponens

Верное заключение, состоящее в переходе от истинности посылки к истинности ее необходимого следствия. Modus ponens принимает форму: если р, то q; однако р, следовательно, q (например: если Сократ человек, то он смертен; однако Сократ человек, следовательно, Сократ смертен).

 

Modus Tollens

Верное заключение, приводящее к выводу о ложности посылки исходя из ложности по меньшей мере одного из ее следствий и принимающее форму: если р, то q; однако не q, следовательно, не р. Например: если Сократ бог, то он бессмертен; однако Сократ не бессмертен, следовательно, он не бог. По мнению Поппера, именно такое дедуктивное заключение составляет сердцевину фальсификации, а следовательно, вообще метода экспериментальных наук. Если предположение q есть необходимое следствие теории (или гипотезы) р, достаточно всего одного факта, свидетельствующего о ложности q, чтобы прийти к выводу о ложности р.

 

Молитва (Priére)

Беседа с Богом, обычно в виде просьбы. Спрашивается, зачем говорить с Богом, если он и так все знает? И зачем просить его о чем-то, если он лучше нас знает, что нам надо? Молчание выглядит намного достойнее, а по эффективности не отличается от молитвы.

Мне возразят, что любимому человеку мы тоже говорим о том, что он и так прекрасно знает, но ему приятно услышать это еще раз. Верно, но любимый человек хочет снова и снова убеждаться, что он любим и желанен. Это уже не молитва, а ласка. Но разве смеем мы ласкать Бога?

 

Молодой (Jeune Et Jeunisme)

Тот, кто еще не начал клониться к упадку, кто еще способен достигнуть в чем-либо прогресса и наверняка его достигнет… Это понятие относительно по самой своей природе. 35-летний спортсмен считается стариком; 35-летний философ – молодым. Быть молодым значит иметь, по крайней мере в принципе, в той или иной сфере перед собой (будущее) больше, чем за собой (прошлое). Что касается настоящего, то им владеют все в равной мере. Из-за этого молодость так нетерпелива, а старость так склонна к ностальгии. И тем и другим мало настоящего.

Вспоминаются известные строки Низана (159) («Аден Аравия»): «Мне было 20 лет. Никому не позволю сказать, что это лучшие годы жизни». На самом деле никакого лучшего возраста не существует. Одним кажется, что лучшая пора – детство, другим – юность, третьим – сорокалетний возраст. Правда, я не знаю ни одного человека, который сказал бы, что лучший возраст это старость. Молодость, даже трудная, представляется наиболее предпочтительным временем. Тело нас не обманывает. Впрочем, и старикам не на что особенно жаловаться, ведь и они были молодыми. Зато у молодых нет никакой уверенности, что они доживут до старости, да что там до старости – даже до зрелости… Что касается меня, то мне кажется, что лучше всего я ощущал себя в 17 лет. Но если б я умер в 20, значит, главное в этой жизни от меня ускользнуло бы. Лучше жить стариком, чем умереть молодым. Очевидность этого утверждения призвана поставить молодость на место. Это место, конечно, первое, но ведь это временно. Молодость – не ценность. Это всего лишь этап.

Есть люди, убежденные в том, что молодость это не просто ценность, а высшая ценность, включая те области, в которых возраст вообще не имеет никакого особенного значения (политика, искусство, наука, культура и т. д.). Они твердо верят, что каждый двадцатилетний болван в любом случае красивее, сильнее, гибче и желанней, чем его родители, не говоря уже о дедах с бабками. Но болван остается болваном в любом возрасте. Что касается преимуществ молодости, то они носят скорее косвенный характер. Ценится ведь не сам возраст, ценятся такие качества, как красота, сила, гибкость, здоровье, сексуальная привлекательность. Я не имею ничего против того, чтобы стараться как можно дольше сохранить все эти качества. Это будет не отказом стариться, а наилучшим из возможных способов встретить старость. Если медики сумеют нам в этом помочь, что ж, тем лучше. Но не следует требовать от них слишком многого. Если бы молодость была высшим благом, у молодых вообще не осталось бы никаких желаний. Чисто стариковская идея.

 

Молчание (Silence)

Я понимаю это слово как обозначающее не отсутствие шума, а отсутствие смысла. Поэтому я считаю, что может быть молчаливый шум и шумное молчание. Например, шум ветра или молчание моря.

Молчание – это то, что остается, когда мы замолкаем, то есть это все сущее минус смысл, который мы ему придаем (включая этот самый смысл, если мы не видим за ним другого смысла). Значит, молчание – всего лишь другое название реальности, если, конечно, согласиться, что реальность – это не просто название.

В то же самое время это обычное состояние всякого живого существа. «Здоровье есть молчание органов», – сказал Поль Валери. Тогда мудрость есть молчание ума.

Зачем без конца что-то истолковывать, постоянно говорить и искать во всем значения? Не лучше ли просто послушать безмолвный шум ветра?

 

Монада (Monada)

Духовная единица (monas). Термин «монада» сегодня употребляется исключительно в контексте философии Лейбница. Монада есть «простая субстанция, которая входит в состав сложных; простая, значит, не имеющая частей» («Монадология», 1). Может быть, монада – то же, что атом? Нет, если под атомом понимать материальное существо. Монады же суть духовные и исключительно духовные сущности; абсолютно простые, а значит, бессмертные души, которые могут быть, а могут и не быть наделены сознанием, но каждая из которых по-своему выражает вселенную, состоящую из их совокупности. Учение Лейбница являет собой плюралистический панпсихизм; «все живет, все исполнено души», как сказал Гюго, но живет в не поддающейся сокращению множественности индивидуальных субстанций, отделенных друг от друга и обладающих внутренним бытием («без окон и без дверей»). В этом смысле монадология есть спиритуалистический аналог атомизма, но вместе с тем и его противоположность.

 

Монархия (Monarchie)

Власть одного человека, однако подчиненная законам (в отличие от деспотизма, не признающего никаких норм и правил). Когда эти законы сами зависят от воли монарха (именуемого самодержцем), мы говорим об абсолютной монархии; когда монарх зависит от законов – об ограниченной или конституционной монархии (в частности, когда полнотой власти обладает народ). Очевидно, что абсолютная монархия весьма близка деспотизму (это и есть упорядоченный деспотизм), тогда как конституционная монархия может выступать как одна из форм демократии. В современных Англии или Испании власть принадлежит народу; монарх царствует, но не правит и не издает законов. Король в условиях конституционной монархии не является обладателем полноты власти, он скорее олицетворяет собой символ нации и ее суверенитета, поддерживаемый всем народом.

 

Монема (Monéme)

Минимальная значащая единица. Например, слово «мир» содержит всего одну монему (если мы попытаемся его расчленить, слово потеряет всякий смысл), а слово «монизм» – две монемы: «мон» (ср.: «монизм» и «дуализм») и «изм» (ср.: различие, например, «монархия»). В предложении «Вы сели на корабль» – пять монем. Монема есть элемент первичного членения (Членение двойное), как фонема – элемент вторичного членения.

 

Монета (Monnaie)

Платежный инструмент; маленький кусочек реальности, который можно обменять на большинство других, правда, при условии, что кто-то другой ими обладает и готов их продать. Маркс называл монету «универсальным эквивалентом», освобождающим торговлю от натурального обмена, а богатство – от загромождения.

 

Монизм (Monisme)

Всякое учение, признающее существование всего одной субстанции или одного типа субстанций. Монизм бывает материалистическим, если утверждает, что всякая субстанция материальна (стоики, Дидро, Маркс); спиритуалистическим, если признает только духовные субстанции (Лейбниц, Беркли); или ни тем ни другим, если рассматривает материю и мышление как модусы или атрибуты единой субстанции, не сводимой ни к первой, ни ко второму (в частности, именно так рассуждает Спиноза). Монизм всегда противостоит дуализму, признающему существование двух типов субстанции (Декарт) или двух миров (Платон, Кант). В принципе монизм должен также противостоять плюрализму, в наиболее выраженном виде настаивающему на существовании бесконечного числа субстанций различной природы, однако так далеко воображение философов не простирается. Мы знаем, пусть и довольно смутно, что такое тело и дух. Но о субстанциях, не являющихся ни тем, ни другим, ни неразрывным единством того и другого, мы не имеем никаких опытных данных. Поэтому и размышлять о них мы не имеем возможности.

 

Монотеизм (Monothéisme)

Вера в единого Бога. Мыслители нового времени догадывались, что в противном случае Бог утратит долю своей божественности, а власть его будет неизбежно ограничена властью других богов, признаваемых в рамках политеизма. Фактически высшие достижения в осмыслении божественного, начиная с античности (Платон, Аристотель, Плотин и другие), всегда тяготели к признанию его единства, во всяком случае на высшей ступени иерархии, и его уникальности – добро в себе, недвижимый перводвигатель или Существо с большой буквы мало расположены к существованию во множественном числе. На мой взгляд, это явное свидетельство прогресса – чем меньше богов, тем лучше.

Вместе с тем в последние десятилетия в адрес монотеизма раздавалось немало упреков. Он якобы прямо ведет к монолитности, тоталитаризму, исключению иного, стиранию различий, отрицанию плюралистичности и множественности. Одно то, что этот вопрос с таким жаром обсуждается крайне правыми, уже выглядит для меня подозрительно. Да и сама история опровергает их выводы (надо быть слепым, чтобы не увидеть всей ненависти и презрения к монотеизму со стороны обоих крупнейших тоталитарных режимов ХХ века). Но это еще не все, поскольку существует такая вещь, как универсальность. Если Бог всего один, значит, он один на всех. Следовательно, все мы братья (во всяком случае, способны к братству), все мы открыты одной истине и подчинены, хотя бы юридически, одному закону. Разве это не тоталитаризм, воскликнет кто-нибудь! Но тогда давайте называть тоталитаризмом и науку – ведь она одна на всех, и мораль, которая стремится к тому, чтобы стать одной на всех, и права человека, ибо они имеют смысл только в том случае, если универсальны. И ради чего? Ради Зевса, Ареса и Афродиты? Ради Одина и Тора? Ради того балагана, который именовался Олимпом? Или ради Вальгаллы? Уж лучше признать, как говорил Ален, великое отсутствие, присутствующее повсеместно. Мир опустел, когда из него ушли боги, но может быть, вскоре он вернется к себе самому?

Совокупность обязанностей, иначе говоря, обязательств и запретов, которые мы добровольно налагаем на себя вне зависимости от ожидаемой награды или наказания и не надеясь ни на что.

 

Мораль (Morale)

Представим себе, что нам объявили: завтра наступает конец света. Информация точная и сомнению не подлежит. Политика при этом известии скончается на месте – она не способна существовать без будущего. Но мораль? Мораль в основных своих чертах останется неизменной. Никакой конец света, даже стоящий на пороге, не дает нам права издеваться над калеками, клеветать, насиловать, пытать, убивать, одним словом, давать волю своему эгоизму и злобе. Мораль не нуждается в будущем. Ей вполне хватает настоящего. Она не нуждается в надежде, довольствуясь волей. «Поступок из чувства долга имеет свою моральную ценность не в той цели, которая может быть посредством него достигнута, – подчеркивает Кант, – а в той максиме, согласно которой решено было его совершить». Его ценность зависит не от ожидаемых последствий, а исключительно от правила, в согласии с которым он совершается. Он свободен от всяких наклонностей и эгоистических расчетов, не принимает во внимание ни один из объектов «способности желания» и абстрагируется от конечных целей, «какие могут быть достигнуты посредством такого поступка» («Основы метафизики нравственности», раздел I). Если ты действуешь ради достижения славы, счастья, своего спасения и при этом не нарушаешь никаких моральных норм, про тебя все равно нельзя сказать, что твои поступки моральны. Тот или иной поступок имеет подлинную нравственную ценность, объясняет Кант, лишь постольку, поскольку он полностью бескорыстен. Это означает, что он должен совершаться не просто в соответствии с долгом (им может двигать корысть; так, купец ведет дела честно, чтобы не растерять покупателей), но именно руководствуясь долгом, иначе говоря, уважением перед нравственным законом или, что то же самое, законом человечности. Приближение конца света ничего не меняет – все мы до самого конца будем руководиться тем, что имеет в наших глазах всеобщую ценность и обязательно для всех, то есть (что опять-таки одно и то же) будем уважать человечность в себе и в других. Вот почему мораль не ведает надежды, а порой и просто приводит в отчаяние. «Мораль не нуждается ни в какой религии», – настаивает Кант, как не нуждается она в каких бы то ни было целях: «мораль самодостаточна» («Религия в пределах только разума», Предисловие). Отсюда – светский характер морали, даже по отношению к людям верующим; отсюда же – абсолютный характер ее диктата, во всяком случае, нами он воспринимается именно как абсолют. Есть Бог или его нет, это ничего не меняет в необходимости защищать слабых. Поэтому нам нет нужды разбираться в том, что собой представляет наше существование, чтобы поступать по-человечески.

Теперь представим себе (этот пример предлагает Кант), что Бог существует и каждому живущему он известен. Что произойдет в этом случае? «У нас перед глазами постоянно стояли бы Бог и вечность во всем их опасном величии». Ослушаться Бога больше никто не посмеет. Ужас перед адом и надежда на рай придадут божественным заповедям беспрецедентную силу. И в мире воцарится испуганное, корыстное послушание в образе абсолютного нравственного порядка: «Нарушений закона, конечно, не было бы, и то, чего требует заповедь, было бы исполнено». Но мораль исчезнет. «Большинство законообразных поступков было бы совершено из страха, лишь немногие в надежде, и ни один – из чувства долга, а моральная ценность поступков, к чему единственно сводится вся ценность личности и даже ценность мира в глазах высшей мудрости, вообще перестала бы существовать» («Критика практического разума», часть I, книга 2, главы 2, 9). Таким образом, для исполнения долга мы не только не нуждаемся в надежде, мы способны действовать повинуясь долгу только в том случае, если ни на что не надеемся.

К чему я веду? К очень простой вещи. Вопреки широко распространенному мнению, мораль не имеет ничего общего с религией, тем более – со страхом перед жандармом или скандалом. И даже если исторически мораль была связана с Церковью, государством и общественным мнением, ее подлинное становление – и в этом одна из лучших заслуг Просвещения – становится возможным лишь по мере ее освобождения от этих институтов. Об этом же говорят, каждый по-своему, Спиноза, Бейль (160) и Кант. Лично я понял это в возрасте 15 лет, слушая песни Брассенса (161). По существу, мораль есть нечто противоположное конформизму, фундаментализму и нравственному порядку, включая и такие вялые его формы, которые сегодня принято называть «политкорректностью». Мораль это не закон общества, власти или Бога, тем более – не закон средств массовой информации или Церкви. Мораль – это закон, принимаемый индивидуумом для себя лично, а значит, закон свободный, как сказал бы Руссо («повиновение закону, предписанному самому себе, есть свобода»), или автономный, как сказал бы Кант (индивидуум подчиняется только «собственному и вместе с тем универсальному закону»). В отличие от Канта и Руссо, я полагаю, что эта свобода или автономия относительны, что нисколько не мешает нам на практике чувствовать их абсолютность (проистекающую не от знания, а от воли) и безусловную необходимость. Я согласен с тем, что всякая мораль исторична. Но историчность морали отнюдь не отменяет самое мораль, а напротив, делает ее существование возможным, как и наше подчинение ей, ведь мы существуем в истории и являемся продуктом истории. Пусть это – относительная автономия, но она стоит больше, чем рабское следование своим наклонностям и страхам. Что же такое мораль? Это совокупность правил, которые я определяю или должен определять для себя сам не в надежде на вознаграждение и не из страха перед наказанием, что было бы эгоизмом, не с оглядкой на других, что было бы лицемерием, но свободно и бескорыстно, по той единственной причине, что мне эти правила представляются всеобщими (годными для всякого разумного существа), ни на что не надеясь и ничего не боясь. «Одиночество в универсуме», – говорил об этом Ален. Это и есть мораль.

Но действительно ли мораль имеет всеобщий характер? Полностью всеобщей она, по-видимому, не бывает никогда. Каждому известно, что мораль меняется в зависимости от эпохи и места. Но мораль способна обрести всеобщий характер, не встречая на этом пути противоречий, и фактически так оно понемногу и происходит. Если оставить в стороне некоторые особенно болезненные архаизмы, больше отягощенные религиозными или историческими условиями, нежели собственно моральными оценками (я прежде всего имею в виду половой вопрос и положение женщины), то придется признать, что содержание, вкладываемое во Франции в понятие «хороший человек», не слишком отличается – а в дальнейшем будет отличаться еще меньше – от того, что под этим выражением понимают в Америке или Индии, Норвегии или Южной Африке, Японии или странах Магриба. Это человек скорее искренний, чем лживый, скорее щедрый, чем эгоист, скорее храбрый, чем трус, скорее честный, чем жуликоватый, скорее мягкий и склонный к состраданию, чем грубый и жестокий. Разумеется, эти понятия сформировались не вчера. Уже Руссо, восставая против релятивизма Монтеня, вернее, против собственного видения его релятивизма, призывал людей к нравственной конвергенции, способной преодолеть культурные различия: «О Монтень! Ты, кичащийся искренностью и правдолюбием, ответь мне откровенно и правдиво, насколько откровенным и правдивым может быть философ, есть ли на земле такая страна, где преступлением считалось бы хранить верность тому, во что веришь, быть милосердным, доброжелательным и щедрым, где добрый человек подвергался бы презрению, а вероломство было в чести?» Монтень не нашел страны, да он ее и не искал. Достаточно перечитать все, что он написал об американских индейцах, с которыми мы обошлись столь чудовищно, – об их отваге и постоянстве, об их «доброте, свободолюбии, честности и чистосердечии» («Опыты», книга III, глава 6). Человечность не принадлежит никому в отдельности, и релятивизм Монтеня есть в то же время и универсализм, в чем нет никакого противоречия (ведь мораль относится ко всему человечеству, и «у каждого человека есть все, что свойственно всему роду людскому», книга III, глава 2). Да и вся история человечества, на каком бы континенте она ни протекала, говорит о том же. Никто не знает, когда именно зародилась мораль – в разных уголках планеты это случилось или две или три тысячи лет назад, когда было сформулировано главное, неважно кем – египетскими или ассирийскими жрецами, иудейскими пророками, индусскими мудрецами или целым соцветием великих мыслителей VI и V в. до н. э.:

Заратустрой (в Иране), Лао-Цзы и Конфуцием (в Китае), Буддой (в Индии), первыми древнегреческими философами, которых мы называем досократиками (в Европе). Как можно не заметить, что, несмотря на многочисленные философские и теологические расхождения, смысл их нравственных заветов сходится в своей фундаментальной основе? И как можно не замечать, что сегодня происходит то же самое? Сравните, о чем говорят аббат Пьер и далай-лама. У этих людей разное происхождение, они принадлежат разным культурам и исповедуют разные религии. Но послушайте их выступления хотя бы несколько минут, и вы убедитесь – вектор их нравственного учения один и тот же. Глобализация несет не только зло, а началась она намного раньше, чем об этом принято думать. Сегодня мы пожинаем плоды медленного исторического процесса, который со взлетами и падениями продолжается вот уже 25 столетий, а мы являемся одновременно его результатом и носителем его дальнейшего распространения. Этот процесс, если рассматривать его с точки зрения нравственности и отвлекаясь от часто принимаемых им жестоких форм, есть процесс конвергенции крупнейших цивилизаций вокруг некоторого числа общих или близких ценностей – тех самых ценностей, благодаря которым мы можем жить вместе, не впадая во взаимное отрицание и во взаимную ненависть. Сегодня мы называем их правами человека, но с точки зрения морали они в первую очередь являются обязанностями человека.

Но откуда берется мораль? От Бога? Это не исключено. Возможно, именно Бог, как полагал Руссо, вложил в нас «бессмертный небесный голос» совести, который заглушает (или хотя бы должен заглушать) все остальные голоса, даже такие, что твердят нам о спасении или славе. Но если Бога нет? Тогда приходится признать, что мораль – чисто человеческое явление, что она есть продукт истории и совокупность норм, выработанных, отобранных и оцененных человечеством на протяжении веков. Почему мы выбрали именно эти нормы? Очевидно, потому, что они оказались благоприятствующими выживанию и развитию вида (я бы назвал это моралью по Дарвину), интересам общества (мораль по Дюркгейму), требованиям разума (мораль по Канту), наконец, всему тому, что диктует нам любовь (мораль по Иисусу Христу или Спинозе).

Представьте себе общество, в котором превозносятся ложь, эгоизм, воровство, убийство, насилие, жестокость, ненависть и тому подобное. У такого общества нет ни малейших шансов выжить, а тем более распространиться по всей планете – его члены только и делали бы, что уничтожали друг друга и рушили все вокруг себя. Поэтому нельзя считать случайным совпадением тот факт, что в мире распространились цивилизации, в которых ценятся совсем другие вещи – искренность, щедрость, уважение к собственности и жизни других людей, наконец, мягкость, сострадание и милосердие. Разве возможно иное человечество? Возможна иная цивилизация? Подобная постановка вопроса позволяет нам сделать важный вывод о сущности морали. Мораль есть то, благодаря чему человечество становится человечным в нормативном смысле термина (в том смысле, в каком человечность противостоит бесчеловечности), отвергая варварство и бесхребетность, по-прежнему угрожающие ей, по-прежнему сопровождающие ее и по-прежнему искушающие ее. Только у людей на этой земле есть обязанности. И это ясно показывает нам, к чему мы должны стремиться. Наш единственный долг как выражение всех наших обязанностей – поступать по-человечески.

Очевидно, что мораль не заменяет ни счастья, ни мудрости, ни любви. Именно поэтому мы и нуждаемся в этике (Этика). Но обойтись без морали мог бы только тот, кто достиг абсолютной мудрости, тем самым полностью лишившись человечности.

 

Мошенничество (Fraude)

Корыстный обман. Вольтер задавался вопросом, «следует ли прибегать к мошенничеству в религии в отношениях с народом», дабы не дать ему свернуть с прямой дороги. Платон на этот вопрос отвечал утвердительно. Вольтер – отрицательно. Истинная религия, свободная от «суеверий», не нуждается в обмане подобного рода, а «добродетель должна диктоваться любовью, а не страхом». Но будет ли она тогда нуждаться в религии?

 

Мудрец (Sage)

Человек, которому для счастья не требуется ни лгать себе, ни тешить себя сказками, ни даже надеяться на везение.

Можно было бы сказать, что он самодостаточен и потому свободен. Истина, однако, заключается в том, что мудрец довольствуется собой и всем, что его окружает, а потому все окружающее представляется ему достаточным. В этом состоит его отличие от невежды, которому всегда всего мало. Невежда жаждет брать, владеть, хранить. Мудрецу довольно познавать, пробовать (латинское слово sapiens (разумный, мудрый) происходит от глагола sapere, что означает иметь хороший вкус) и в том черпать радость. Он не столько ученый, сколько знаток. Не столько эксперт, сколько любитель (в обоих смыслах слова: тот, кто любит, и тот, кто не делает знание своей профессией). Он не столько собственник, сколько свободный человек (на Востоке есть понятие дживан мокша (162) – живущий свободным). У мудреца нет хозяев, он не подчиняется никому, кроме самого себя, ему не нужна Церковь, принадлежность к той или иной группе, не нужны привязанности и другие узы (он не стремится обладать тем, что любит, и никому не позволяет владеть собой). Даже его счастье ему не принадлежит – оно для него не более чем легкое дуновение радости в буйном мировом ветре. Он свободен от всего, в том числе от себя. Может, он потому и счастлив, что больше не нуждается в бытии. И мудр, потому что не нуждается в мудрости.

 

Мудрость (Sagesse)

Идеал успешной жизни, не в том смысле, что ты преуспел в жизни (это всего лишь карьеризм), а в том смысле, что вся твоя жизнь удалась. По мнению древних греков, в этом и заключается цель философии. Вместе с тем мудрость – всего лишь идеал, а потому важно сохранять свою свободу от этого идеала. Истинный мудрец не стремится к преуспеянию ни в чем, его собственная жизнь имеет для него не большее, но и не меньшее значение, чем жизнь любого другого человека. Он довольствуется тем, что живет, и в одном этом находит достаточное основание для довольства. Это и есть подлинная мудрость. «Что до меня, то я люблю жизнь», – говорил Монтень. В этом проявлялась его мудрость. Он не ждал от жизни, чтобы она была приятной (легкой, приносящей удовольствия, удачливой и т. д.), он любил ее такой, какая она есть. Что определяет подобный подход – темперамент или следование тому или иному учению? Наверное, и то и другое понемногу. Все мы в разной степени одарены талантом просто жить, и все мы обладаем большей или меньшей степенью мудрости. И чем меньше в нас этого дара, тем больше мы нуждаемся в философии, – уж я-то в этом разбираюсь, можете мне поверить. В то же самое время ни один человек не способен достичь абсолютной мудрости и не может быть мудрым всегда и во всем, а значит, философия нужна каждому, хотя бы для того, чтобы не зависеть от философии. Неужели это и есть мудрость? Конечно. Мудрости достигает только тот, кто перестает в нее верить. Возьмите самого мудрого человека на земле: достаточно какого-нибудь вируса, тромба в сосуде – и перед нами несчастное создание, лишенное даже проблесков разума. Страшное горе тоже может заставить забыть о мудрости. Но мудрец знает об этом и заранее допускает, что такое может произойти. Его поражения не менее истинны, чем его победы. Почему же считать первые менее мудрыми, чем вторые? Мудрость, подлинная мудрость, это не страхование на все случаи жизни, не панацея от всех бед и не шедевр творчества. Это покой, но покой радостный и свободный, покой, который дарит понимание истины. Значит, мудрость это знание? Древние греки и древние римляне вкладывали в это слово именно такой смысл (sophia у одних, sapientia у вторых). Но это совершенно особое знание. «Мудрость не может быть ни наукой, ни приемом», – говорил Аристотель. Она не столько объясняет человеку, что правильно и полезно, сколько помогает понять, что для него и других людей будет хорошо, а что нет. Если это и знание, то знание жизни.

Древние греки проводили различие между мудростью теоретической (sophia) и практической (phronesis). Но дело в том, что одна не может существовать без другой, вернее, подлинной мудростью является лишь сочетание той и другой. Опознавательным признаком мудрости служит определенного рода безмятежность, и в еще большей мере – определенного рода радость, определенного рода свобода, определенного рода принадлежность к вечности (мудрец живет в настоящем, он чувствует и на опыте, как говорил Спиноза, убеждается, что он вечен), определенного рода любовь. «Из всего того, что мудрость доставляет себе для счастья всей жизни, – подчеркивает Эпикур, – самое важное есть обладание дружбой» («Максимы», XXVII). Это происходит потому, что самолюбие перестает служить преградой. И страх перестает служить преградой. И ощущение нехватки чего-то важного перестает служить преградой. И ложь перестает служить преградой. Остается только радость познания, а значит, остаются только любовь и истина. Вот почему все мы временами бываем мудрыми – временами, когда нам хватает любви и истины. Точно так же временами мы впадаем в безумие – когда любовь и истина раздирают нас на части или просто оказываются в дефиците. Настоящая мудрость – вовсе не идеал. Это состояние – всегда приблизительное, всегда нестабильное (как и любовь, мудрость вечна, лишь пока она длится); это опыт, это действие. Вопреки стоикам, это не абсолют (поскольку можно быть более или менее мудрым), но некий максимум (и в силу этого относительный) – максимум счастья, достигаемого при максимуме трезвости мышления. Этот максимум зависит от положения того или иного человека, от его способностей (в Освенциме и Париже разная мудрость; Этти Хиллсом и Кавайес мудры каждый по-своему), короче говоря, от состояния мира и своего собственного состояния. Это не абсолют, а всегда относительный способ существования в реальности, который на самом деле и является единственным абсолютом. И такая мудрость дороже всех книг, написанных о мудрости и чреватых угрозой отчуждения человека от мудрости. Каждый из нас должен сам изобрести свою мудрость. «И если можно быть учеными чужою ученостью, – говорит Монтень, – то мудрыми мы можем быть лишь собственной мудростью» («Опыты», книга I, глава 25).

 

Мужественность

См. Женственность.

 

Мученик (Martyr)

«Я верю истории только тогда, когда очевидцы готовы идти на смерть», – сказал Паскаль («Мысли», 822–593).

Это почти готовое определение. Мученик – это человек, готовый умереть, лишь бы ему поверили. Однако что это доказывает? Ведь среди убийц мученика может найтись немало таких, кто тоже согласится пойти на смерть… Лично мне подобный фанатичный энтузиазм внушает серьезные сомнения в истинности самого свидетельства. Если человек ставит свою веру выше жизни, он с таким же успехом может ставить ее выше здравого смысла и трезвости ума. Напротив, гораздо больше доверия внушает мне Галилей, покорившийся Инквизиции ради спасения, так сказать, своей шкуры. На его месте погибнуть было бы величайшей глупостью – ведь Земля от этого не перестала бы вращаться вокруг Солнца.

В другом смысле мучеником называют человека, павшего от руки убийц или подвергаемого пыткам. Это уже не свидетель, а жертва. Здесь уже вопрос стоит не о том, соглашаться с его взглядами или нет, а о том, чтобы поскорее спасти его от мучителей. Такова логика гуманизма – она основана на сострадании, а не на вере.

 

Мышление (Pensée)

Достаточно широкое, хотя, разумеется, неполное определение мышления дает Декарт: «Что же я есть? Мыслящая вещь. А что это такое – вещь мыслящая? Это нечто сомневающееся, понимающее, утверждающее, отрицающее, желающее, не желающее, а также обладающее воображением и чувствами» («Размышления о первой философии», размышление II). Это определение если и не сводит мышление к сознанию, то, во всяком случае, отталкивается от сознания как от опыта или одного из измерений субъекта («мышление есть принадлежащий мне атрибут»; там же). Очевидно, дать иное определение мышления невозможно, так как всякое определение подразумевает сознание и обращено к субъекту. Как можно объяснить тому, кто не умеет мыслить, что такое мышление? «Мыслить же, – позже скажет Кант, – значит соединять представления в сознании» («Пролегомены», § 22). Вот почему ни один компьютер мыслить не может. Мой собственный, например, хоть и снабжен чрезвычайно совершенной программой обработки текстов, не перестает поражать меня своей крайней тупостью. Но туп он не потому, что мыслит недостаточно хорошо, а потому, что вообще не мыслит.

Значит ли это, что всякое сознание есть мышление? В широком смысле да, и именно так понимал его Декарт. В более узком смысле мы говорим о мышлении как об интеллектуальном или рациональном измерении сознания, т. е. способности объединять представления логической связью, пусть и несовершенной, и сопоставлять их с идеей истинности, пусть хотя бы возможной. Мышление это своего рода мысленное взвешивание, и оно предполагает единство весов и гирь. Мышление взвешивает аргументы, опыт, информацию, наконец, самое себя. Дополняя Канта Спинозой, а Спинозу Монтенем, я бы дал такое определение: «Мыслить значит соединять представления в сознании, сопоставляя их с нормой данной или возможной истинной идеи». Следовательно, мышление и в самом деле есть тот самый упоминаемый Платоном «внутренний безмолвный диалог, который душа ведет с самой собой», но лишь постольку, поскольку ею движет поиск истины (потому что «к истине следует стремиться всей душой») и готовность принять эту истину.

 

Мэтр (Maitre)

Тот, кто учит, руководит или приказывает. Обязательно ли совмещение всех трех функций? Вовсе нет. Частично это зависит от самого мэтра, от того, что он знает и что может, но также и от тех, для кого он является мэтром, а это могут быть ученики, последователи или рабы.

 

Мягкость (Douceur)

Отказ причинять другим людям страдание или стремление свести это страдание, если уж оно неизбежно, к минимуму. Тем самым мягкость отличается от сострадания (что предполагает наличие страдания), но одновременно является и его продолжением. Сострадать значит страдать от чужого страдания. Проявлять мягкость значит не предпринимать ничего, что может привести к увеличению чужого страдания.

Сострадание противостоит эгоизму, равнодушию, грубости. Мягкость – насилию, жестокости и суровости. Является ли мягкость противоположностью гневливости? Не всегда, поскольку гнев может быть справедливым и даже необходимым. Мягкий человек, отмечает Аристотель, это тот, кто впадает в гнев только тогда, когда нужно, так, как нужно, и против того, кто этого заслуживает. Мягкий человек не гневлив и не безучастен, не дик и не снисходителен, а мягкость не равнозначна вялости («Никомахова этика», книга IV, глава 11). Мягкость – не слабость, а сила; та самая сила, которая отвергает насилие или ограничивает его насколько это возможно. Вот почему это самая тонкая из добродетелей, но одновременно и одна из самых необходимых и самых привлекательных. Мягкость – добродетель миротворцев.