Философский словарь

Конт-Спонвиль Андре

С

 

 

Садизм (Sadisme)

Извращение, смысл которого заключается в наслаждении, испытываемом при виде чужих страданий, как это описано у Сада. Отличается от жестокости более явно выраженной эротической окраской. Что отнюдь не значит, будто садизм лишен жестокости. Без добровольного согласия сексуального партнера садизм остается поведением, заслуживающим всяческого порицания.

 

Самодостаточность (Aséité)

Способность существовать самому по себе. Таковы субстанция и Бог.

Самодостаточность – аналог латинского выражения causa sui, т. е. причина самого себя.

 

Самолюбие (Amour-Propre)

Любовь к себе с точки зрения другого человека; желание быть любимым, вызывать одобрение или восхищение; ужас при мысли о том, что другой человек может тебя ненавидеть или презирать. Ларошфуко видит в самолюбии главную из наших страстей и пружину всех прочих. Более снисходительный и более справедливый Руссо настаивает на различии между самолюбием и любовью к себе: «Любовь к самому себе – это чувство естественное, побуждающее каждое животное заботиться о самосохранении, а у человека это чувство направляется разумом и умеряется сострадательностью, порождая гуманность и добродетель. Самолюбие – это производное, искусственное чувство, возникающее лишь в обществе, заставляющее каждого индивидуума придавать самому себе больше значения, чем всему остальному, побуждающее людей причинять друг другу всевозможное зло и являющееся подлинным источником понятия о чести» («Рассуждение о происхождении и основаниях неравенства между людьми», примечание XV). Переход от одного к другому достаточно легко объясним. Конечно, мы живем ради себя, но лишь в окружении других людей и благодаря им. Поэтому нет ничего удивительного в том, что нам нравится, когда другие люди относятся к нам с любовью. Самолюбие и есть стремление к этой любви, направленной на себя, но осуществляемой посредством других людей. Это любовь к другим во имя себя и любовь к себе, выражаемая другими. Утверждать, что самолюбие это несчастная любовь, как это делает Ален, значит впадать в двойную ошибку. На самом деле уколы самолюбия – не более чем мелкие неприятности на фоне жизненной драмы. Иногда от них способно исцелить настоящее горе. Иногда, возможно, – большое счастье.

 

Самоотверженность (Abnégation)

Добродетель самопожертвования, забвение собственных интересов, принесение себя в дар другим, – до тех пор, пока не превращается в патологию. Качество, обратное эгоизму, нечто вроде выхолощенного альтруизма, ибо предполагает не столько стремление жить ради других, сколько отречение от себя. Добродетель эта всегда подозрительна, поскольку вызывает вопросы: чего в ней больше, преданности или мазохизма? Побуждения к жизни или побуждения к смерти? Она обретает весомость, лишь окрашиваясь чувством радости, но в этом случае перестает быть самоотверженностью и становится любовью или щедростью.

 

Самость (Ipséité)

Способность быть собой. Предполагает единство, уникальность, идентичность, наконец, в философии феноменологии, сознание (см. Сартр, «Бытие и ничто», с. 147–149). См. Идиотия).

 

Самоубийство (Suicide)

Убийство себя. Некоторые люди считают самоубийство преступлением. Я, со своей стороны, считаю его правом каждого. «Подобно тому, как я не нарушаю законов, установленных против воров, когда уношу то, что мне принадлежит, или сам беру у себя кошелек, – пишет Монтень, – и не являюсь поджигателем, когда жгу свой лес, точно так же я не подлежу законам против убийц, когда лишаю себя жизни» («Опыты», II, 3). Вместе с тем не следует придавать самоубийству большего значения, чем оно того заслуживает. Самоубийство – не священный акт и не жертвоприношение. О самоубийстве нельзя сказать, что оно нравственно или безнравственно, как нельзя считать его свидетельством духовности или бездуховности человека. Положить конец собственной жизни не значит сделать выбор в пользу смерти (такого выбора у нас нет – все мы рано или поздно умрем); это значит выбрать время своей смерти. Самоубийство может быть уместным или неуместным, но придавать ему значение абсолюта, как это иногда делается, неправомерно. Самоубийца просто выигрывает время у неизбежности, забегает вперед небытия, если угодно, обгоняет судьбу. Он сокращает свой путь, и принятое им решение необратимо.

Каждый человек имеет право на самоубийство, и это право тем ближе к абсолюту, чем успешнее оно смеется над всяким правом. «Лучший дар, который мы получили от природы… – продолжает Монтень, – это возможность сбежать» (там же). Так что самоубийство – это одновременно и минимальная, и максимальная степень свободы.

 

Сангвиник (Sanguin)

По Гиппократу и Галену, один из четырех темпераментов. Сангвиник, т. е. полнокровный (от латинского sanguis – кровь), – человек плотного сложения, краснолицый, легко возбудимый, склонный к насилию. Сегодня установлено, что кровь здесь совершенно ни при чем. Но сангвиники по-прежнему легко возбуждаются и не собираются худеть.

 

Сверхдуховность (Angélisme)

Злоупотребление добрыми чувствами в ущерб ясности мышления. Точнее говоря, я называю сверхдуховностью особый вид нелепости, проистекающий, как и всякая нелепость, от смешения порядков. В предложенной мной четырехсоставной схеме (Разделение порядков) это будет попытка включения чего-либо в высший порядок с намерением отбросить отягчающее влияние одного или нескольких нижних порядков. Сверхдуховность пытается уничтожить низкое во имя высокого. Но достижение этой цели требует либо полного ослепления, либо применения насилия. В качестве примеров можно привести диктатуру добродетели Сен-Жюста, «культурную революцию» в Китае или более современное явление исламского фундаментализма. Сверхдуховность может принимать чрезвычайно разнообразные формы – от самой благородной утопии до самого кровавого террора. Впрочем, надо отметить, что она с легкостью совершает переход от одного к другому, прикрываясь при этом идеалами, высшими ценностями или трансцендентным Добром. Паскаль мог бы назвать это явление тиранией высших порядков. Например, такова попытка игнорировать законы логики и конкретные требования экономики во имя политики или права (политическая или юридическая сверхдуховность; на практике сводится к волюнтаризму или юридическому формализму). Другой пример: попытка игнорировать легитимность и конкретные требования политического или правового характера во имя морали (моральная сверхдуховность; так называемая политкорректность чаще всего, во всяком случае во Франции, сводится к морализаторству). Еще пример: попытка игнорировать требования морали, а то и всех трех низших порядков во имя любви (этическая сверхдуховность как идеология течения «Peace and love»). Наконец, речь может идти о попытке верующих игнорировать требования каждого из порядков во имя божественного, или сверхъестественного, порядка (религиозная сверхдуховность, или фундаментализм). Все эти явления находят довольно простое объяснение, если отталкиваться от низших, а вовсе не от высших порядков (Примат/Первенство). Но это не отменяет необходимости бороться с ними. «Тот, кто пытается подражать ангелу, становится зверем», – говорил Паскаль. А Рильке добавил: «Всякий ангел внушает ужас». Так что лучше оставаться на земле.

 

Сверхчеловеческий (Surhumain)

Превосходящий человеческое измерение. Ницше видел в сверхчеловеке цель и смысл («соль земли»). По его мнению, человек существует только потому, что должен быть вытеснен существом высшего порядка, так что сверхчеловек по отношению к человеку является тем же, чем сам человек является по отношению к обезьяне («Так говорил Заратустра», Предисловие Заратустры). Монтень, опровергая стоиков и демонстрируя значительно большее здравомыслие, видел в сверхчеловеке одну только глупость: «Какая мерзость человек, утверждал Сенека, если он сумеет подняться над человечеством! Сказано неплохо, да и желание полезное, но нелепы как первое, так и второе. Захватить больше, чем может вместить ладонь, охватить больше, чем могут объять руки, шагнуть дальше, чем хватит ширины шага, – это и невозможно, и чудовищно. Так же, как попытка человека подняться над собой и человечеством» (II, 12). Вполне достаточно просто быть человеком в полном смысле этого слова.

 

Сверхъестественное (Surnaturel)

Превосходящее возможности природы. Сверхъестественными могут быть только магия, суеверие и религия. Поэтому для материалиста сверхъестественного не существует.

 

Сверх-Я (Surmoi)

Один из трех компонентов структуры личности (наряду с «Я» и «Оно») во второй топике Фрейда, компонент нравственности, идеалов, закона. Формируется в результате интериоризации родительских запретов и ценностей, воспринимаемых как сверхценности. Родители запрещали нам что-то – став взрослыми, мы сами себе запрещаем то же самое; они принуждали нас делать что-то – мы сами себя принуждаем делать то же самое; они любили что-то – мы считаем это достойным любви. Вы скажете, что это далеко не всегда так. Бесспорно, поскольку подобная интериоризация никогда не бывает полной. Вот почему наша мораль никогда не повторяет с точностью мораль наших родителей. Тем не менее каждое поколение воспитывает следующее поколение, так что мораль и нравственные нормы всегда исходят из прошлого. Морали будущего не существует, мораль может существовать только в настоящем, и она всегда и верна прошлому, и критична по отношению к нему. Было бы заблуждением превращать ее в абсолют или проникаться к ней безграничной верой. Но не меньшим заблуждением было бы и вовсе отмахнуться от нее. Запрещать не запрещено, мало того – запрещено ничего себе не запрещать.

Сверх-Я представляет собой прошлое общества, поясняет Фрейд, так же как «Оно» представляет собой прошлое вида. Это не повод, чтобы налепить и на то и на другое ярлык реакционности. Без «Оно» не может быть будущего. Без сверх-Я – прогресса.

 

Светский (Laic)

Относящийся к народу (свет), а не к клиру. В расширительном значении слово «светский» означает все, что не зависит от религии, во всяком случае не должно от нее зависеть.

 

Светскость (Laicité)

Отнюдь не атеизм. И не безрелигиозность. В еще меньшей мере – особая религия. Светскость направлена не на Бога, а на общество. Это не мировоззрение, а гражданская организация. Не верование, а принцип, точнее, несколько принципов. Нейтралитет государства по отношению к любой религии и любой метафизике; его независимость от любой Церкви, как и независимость Церкви от государства; свобода совести и вероисповедания, свобода изучать и критиковать; отсутствие какой бы то ни было официальной религии, официальной философии и, как следствие, право каждого индивидуума исповедовать любую религию по своему выбору или не исповедовать ни одной, наконец, последнее по месту, но не по значению, – свободный от любой конфессии и клира (но вместе с тем не антиклерикальный) характер государственной школы. Сущность светскости можно выразить в трех словах. Это нейтралитет (государства и школы), независимость (государства от Церкви и наоборот), свобода (совести и вероисповедания). Именно в этом смысле Люстиже (213) называет себя светским человеком, и я с ним полностью согласен. Он не желает, чтобы государство управляло Церковью или Церковь государством. Его правота совершенно очевидна, даже глядя с его стороны; он воздает «кесарю кесарево, а Богу богово» (Мф 22:21). И не стоит атеистам презрительно поджимать губы. Тот факт, что католической церкви понадобилось так много времени, чтобы наконец признать светскость, делает ее «обращение», если позволительно так выразиться, только более наглядным. Впрочем, победа, одержанная «мирянами», не стала поражением Церкви – это общая победа свободного ума и терпимости. Светский характер общества позволяет нам жить рядом, несмотря на различия мнений и убеждений. Вот почему светский характер общества – это благо и необходимость. Это не антирелигиозность. Напротив, это антиклерикализм (не позволяющий Церкви подчинить себе государство) и антитоталитаризм (не позволяющий государству подчинить себе Церковь).

Понятно, почему Израиль, Иран или Ватикан не относятся к светским государствам: в каждом из них провозглашена официальная, или привилегированная, религия. Однако Албания при Энвере Ходже также не была светским государством, ибо в ней был провозглашен государственный атеизм. Теперь нам становится ясным, что же такое светский характер государства – это не его идеология, а отказ со стороны государства подчиняться какой-либо идеологии.

А как же быть с правами человека, спросите вы. И с моралью? Дело в том, что государство подчинено не правам человека и не моральным нормам, а своим собственным законам и собственной конституции, а права человека имеют значение лишь постольку, поскольку их гарантия содержится в конституции. Почему в демократических государствах права человека включены в основной закон? Потому что так решил народ, и лично мне не придет в голову его за это упрекать. Тем самым государство поставлено на службу людям, как это и должно быть, а не наоборот. Но то же самое соображение не позволяет возводить права человека в ранг государственной религии. Это явления разного порядка, и государство не должно претендовать на безраздельное господство над людскими умами и душами. Государство не берется судить о том, что истинно, а что ложно; оно лишь указывает, что разрешено, а что запрещено. Государство не имеет ни религии, ни морали, оно не придерживается той или иной доктрины. Разделять то или иное учение – дело граждан, если, конечно, они того желают. И это не означает, что государство должно или может быть терпимо к чему угодно. Однако запрещать оно может только действия, но никак не мысли, и то лишь в тех пределах, в каких эти действия вступают в противоречие с законом. В подлинно светском государстве за мнение не судят. Каждый думает что хочет и верит во что хочет. Держать отчет он должен за свои поступки, а не за бродящие в его голове идеи, и отвечать за то, что делает, а не за то, во что верит. В светском государстве права человека – не идеология и тем более не религия. Это воля, а не убеждение, закон, а не точка зрения. Каждый имеет право не соглашаться с законом. Но никто не имеет права его нарушать.

 

Свидетельство (Témoignage)

Бездоказательное заявление о том, что знаешь или во что веришь. В некоторых случаях заменяет доказательство, особенно если свидетелей несколько, а доказательств нет.

 

Свобода (Liberté)

Быть свободным значит делать что хочешь. Отсюда три основных смысла этого слова, связанные именно с делом: свобода действия (если под делом разуметь действие), свобода желания (если под делом разуметь желание; ниже мы увидим, что этот смысл подразделяется на два), свобода разума (если под делом разуметь мышление).

Свобода действия не таит в себе никаких теоретических трудностей. Это не что иное, как указывает Гоббс, как отсутствие всяких помех, затрудняющих движение; так, «вода, заключенная в сосуде, несвободна; если же сосуд разбит, она освобождается» («Гражданин», IX, 9). В приложении к людям свободой действия часто называют свободу в политическом смысле слова, поскольку именно государство является главной силой, ограничивающей свободу, и практически единственным ее гарантом. Я действую свободно, если никто и ничто мне не мешает; поэтому, живя в демократическом государстве, я обладаю большей свободой действия, чем если бы жил в тоталитарном государстве; поэтому же я никогда не обрету абсолютной свободы действия (помехи есть всегда; в правовом государстве они представлены законом: моя свобода кончается там, где начинается свобода других). Именно в этом смысле толковали свободу Гоббс, Локк, Вольтер. Очевидно, что она существует, но – более или менее. Эта свобода всегда относительна, всегда ограничена, и потому ее постоянно приходится защищать и за нее все время нужно бороться.

Свобода желания, на первый взгляд, тоже не представляет особенных трудностей в понимании. Могу ли я хотеть того, чего хочу? Разумеется, ведь никто не в силах помешать мне (если только я не стану жертвой психических или неврологических манипуляций) хотеть или, напротив, заставить меня хотеть того, чего я не хочу. Да и как я могу хотеть того, чего не хочу? Или не хотеть того, чего хочу? В этом смысле свобода желания не столько проблема, сколько особый вид плеоназма – хотеть это по определению хотеть того, чего хочешь (ведь воля не может не подчиняться принципу тождества), а значит, быть свободным в своих желаниях. Я называю это спонтанностью желания, которое есть не что иное, как воля в действии: в настоящем времени «свободное, спонтанное и добровольное суть одно и то же» (как Декарт понимал акт в процессе совершения). Вот почему всякое желание свободно, и только оно одно (все остальное – страсти либо пассивность). Это свобода в понимании Эпикура и Эпиктета, но также, в главных чертах, и в понимании Аристотеля, Лейбница и Бергсона. Я хочу того, чего хочу, следовательно, я свободен в своих желаниях.

Хорошо. Но можно ли желать еще чего-нибудь? Не того, чего хочешь? На первый взгляд это предположение нарушает принцип тождества. Однако, не будь этой способности, как был бы возможен выбор? Очевидно, желание свободно только тогда, когда обладает свободой выбора, что предполагает (ведь выбирать можно только будущее), что его пока не существует. Из этого вытекает, что, для того чтобы желание было абсолютно свободным, субъект должен существовать до своего существования (ведь выбор делает он), что является парадоксом. Отсюда миф об Эре у Платона, сверхчувственный характер мира у Канта, предшествующее сущности существование у Сартра. Эта свобода остается, если угодно, свободой желания, однако она предшествует, хотя бы в теории, всякому реальному желанию. Она либо абсолютна, либо ее нет. Иногда это понятие называют свободой в метафизическом смысле слова, но чаще – свободой воли. Это уже не спонтанность, но творчество; не бытие, но ничто, как утверждает Сартр; это не выбор, осуществляемый субъектом, но выбор субъекта самим субъектом. Такова свобода в понимании Декарта (возможно, именно так понимал ее уже Платон, во всяком случае в некоторых сочинениях), Канта, Сартра: ничем не определяемая способность к самоопределению, иначе говоря, к выбору себя (Сартр: «всякая личность есть абсолютный выбор себя») или к сотворению себя (тот же Сартр: «свобода и творчество суть одно»). Но как это возможно, ведь никто не способен выбирать себя, если только уже не существует? Такая свобода возможна лишь как ничто, иными словами, она возможна только при том условии, что ее нет! Мне видится в этом нечто опровергающее само себя; признаю, впрочем, что рассуждения о ничто – не мой конек. «Я пребываю в полном осуществлении своей свободы, – пишет Сартр, – когда, являя собой пустоту и ничто, обращаю в ничто все, что существует» («Картезианская свобода», Ситуации, I). Лично я не имею никакого опыта в подобном деле. Мне известно только бытие. Мне известна только история, которая продолжает твориться, всегда одновременная себе, всегда определенная и в то же время определяющая. Что касается свободы желания, то мне ведома только его спонтанность, т. е. определенная способность к самоопределению. Может быть, мне не хватает воображения? Или это Сартру не хватает чувства реальности?

«Люди заблуждаются, считая себя свободными, – пишет Спиноза. – Это мнение основывается только на том, что свои действия они сознают, причин же, которыми они определяются, не знают» («Этика», часть II, схолия к теореме 35). Они осознают свои желания и стремления, но не причины, которые заставляют их желать и стремиться к чему-то («Этика», часть I, Прибавление; см. также Письмо 58 к Шуллеру). Но как же им не считать себя свободными в желаниях, ведь они хотят того, чего хотят? Спиноза и не отрицает непосредственности побуждений (см., например, «Этика», часть III, схолия к теореме 2), являющейся свойством conatus’а. Ошибка людей в том, что они абсолютизируют эту непосредственность, не видя ее зависимости от природы и истории. Но она не может быть независимой, ибо в этом случае не было бы никаких причин ее существования и действенности. Желание – не государство в государстве. Я хочу того, чего хочу? Конечно, но не неопределенным образом! «В душе нет никакой абсолютной или свободной воли; но к тому или другому хотению душа определяется причиной, которая в свою очередь определена другой причиной, эта – третьей, и так до бесконечности» («Этика», часть II, теорема 48; см. также часть I, теорема 32 и доказательство). Нельзя выйти из реальной действительности. Нельзя уйти от необходимости. Значит ли это, что каждый из нас остается пленником того, что он есть? Вовсе нет, потому что разум, который есть в каждом из нас, не принадлежит никому. Как же он может нам подчиняться? «Разум не приемлет повиновения, – пишет Ален. – Геометрического доказательства достаточно, чтобы убедить нас в справедливости теоремы, но если вы принимаете ее на веру без доказательства, значит, вы глупец и предаете собственный разум» (Речь от 12 июля 1930 года). Вот почему тираны так не любят правду. Она им не подчиняется. Вот почему тираны так не любят умных – ведь разум подчиняется только самому себе, и оттого – свободен. Разум свободен, конечно, не в том смысле, что имеет выбор, т. е. волен думать что угодно. Просто его собственная необходимость является залогом его независимости. Истину не выбирают; она именно потому истина, что определяется не выбором. Она с необходимостью утверждается перед каждым, кто ее знает, хотя бы частично, и для того чтобы освободиться, хотя бы частично, от себя, достаточно знать истину (истина одна для всех, кто ее сознает; когда невротик занимается математикой, математическая истина не становится более «нервной»). Можно назвать такую свободу свободой ума или свободой разума; это есть не что иное, как свободная необходимость истины. Это свобода в понимании Спинозы, Гегеля, а также, видимо, Маркса и Фрейда – свобода как понятая необходимость или, скорее, как понимание необходимости. Истина никому не подчинена, даже субъекту, который ее осмысливает. Вот почему она свободна и служит освобождению.

Таким образом, свобода подразумевает три смысла, из которых второй подразделяется еще на два: свобода действия, свобода желания (понимаемая как спонтанность или как свобода воли) и свобода ума или разума. Сомнительной лично мне представляется только свобода воли, поскольку ее истинность не поддается осмыслению. Все три остальные свободы существуют и взаимно дополняют друг друга. Что толку хотеть, если не можешь свободно действовать? И во имя чего действовать, если мысль пребывает в рабстве? Но этого нет. Мы свободны действовать, желать и мыслить, во всяком случае, мы можем быть свободны ко всему этому, и только от нас, от наших мыслей и поступков, зависит более полное обретение этой свободы. Что касается способности делать, желать или думать о чем-то другом, что не является нашими действиями, желаниями или мыслями (то, что предполагает свободу воли), то у меня нет никакого опыта, подтверждающего, что это было бы возможно. Мне возразят, что в таком случае наша свобода весьма относительна, всегда зависима (от тела или разума, от истории или истины), всегда детерминирована. Я не стану с этим спорить. Я не согласен с Сартром в том, что свобода бесконечна и абсолютна. Разве она может быть такой в приложении к конечным и относительным существам, какими все мы являемся? Никто не может быть абсолютно, тотально свободен. Мы бываем более или менее свободны. Именно поэтому мы можем заниматься философией (поскольку мы немного свободны), именно поэтому мы должны ею заниматься (чтобы стать более свободными). Свобода – не данность, за нее нужно бороться. Мы вовсе не «обречены на свободу», как полагал Сартр, но это не значит, что мы обречены на рабство. Свобода не является «фундаментом истины», как считал все тот же Сартр (если бы это было так, то никакой истины вообще не было бы); напротив, истина освобождает. Значит, свобода – не мистическая тайна, а либо иллюзия, либо труд. Невеждам только кажется, что они свободны; на самом деле чем выше невежество, тем меньше степень свободы. Зато мудрец, сознавая свою несвободу, становится свободным.

Надо ли напоминать, что никто не бывает мудрым «с головы до пят»? Свобода – не столько способность, сколько процесс. Мы не рождаемся свободными, мы становимся такими, и этому становлению нет конца. Свободы воли не существует, но именно поэтому освобождение необходимо, и в первую очередь – освобождение от себя. Не бывает абсолютной свободы, значит, освобождение возможно и необходимо.

 

Свобода Воли (Libre Arbitre)

Свобода желания, абсолютная и ничем не детерминированная; «способность определять себя, не будучи определяемым ничем» (Марсель Конш, «Алеаторика», V, 7). Это довольно мистическая способность, принадлежащая строго сфере метафизики. Если бы могли ее объяснить (причинами) или познать (с помощью науки), то она перестала бы быть свободной. Верить в нее можно, только отказавшись от попыток ее понять, или понимать ее как иллюзию, прекратив в нее верить. В этом вопросе необходимо сделать выбор между Декартом и Спинозой, между Аленом и Фрейдом, между экзистенциализмом, в частности в изложении Сартра, и тем, что я за неимением лучшего называю инсистанциализмом, одним словом, между свободой воли и освобождением.

Не следует путать свободу воли с неопределенностью. Электрон, даже если он ничем не детерминирован, не обладает свободой воли (которая предполагает желание), так же как мозг, зависящий от индетерминированных частиц, не становится благодаря этому свободным (поскольку он зависит не только от себя, но и от чего-то еще). Свобода воли не является также спонтанностью желания, которая, как указывают Лукреций и стоики, предстает скорее как определенная способность к самоопределению. Но она берет понемножку от того и другого, выступая как индетерминированная спонтанность, обладающая – и в этом ее главная тайна – способностью выбирать себя или творить себя самое, что предполагает (поскольку выбирать можно только будущее), что она необъяснимым образом предшествует сама себе (миф об Эре у Платона; сверхчувственное у Канта; первоначальный проект или существование, предшествующее сущности у Сартра). Мой выбор в том или ином случае объясняется не тем, что я есть; напротив, этот первоначальный выбор объясняет, чем я являюсь. Изначально я не есть ничто, но мое ничто имеет свободу выбирать, кем мне быть. «Каждая личность, – пишет Сартр в “Бытии и ничто”, – есть абсолютный выбор себя». Свобода воли и есть этот выбор, вернее (поскольку, чтобы выбирать, надо сначала быть), невозможность этого выбора.

 

Свобода Мысли (Liberté De Penser)

Не особый вид свободы, а отдельный случай ее проявления, право думать что хочешь, не встречая принуждения ни от кого и ни от чего, кроме себя и собственного разума. Свобода мысли это и есть сама мысль постольку, поскольку она свободна от предрассудков, догм, идеологий и пристрастий. Никогда не бывает чем-то раз навсегда данным и постоянно требует завоевания. Ее суть вслед за Горацием и Монтенем, но до Канта выразил Вольтер: «Наберитесь смелости думать самостоятельно».

 

Свобода Предпочтений (Безразличие) (Indifférence, Liberte D’)

Добровольность в смысле свободы от следования какимлибо наклонностям или предпочтениям; это добровольность выбора буриданова осла, если бы он наконец сделал свой выбор. Декарт считал свободу предпочтений «самой низкой степенью свободы, свидетельствующей скорее о недостатке знания, чем о совершенстве воли; если бы я всегда ясно сознавал, в чем истина и благо, мне было бы нетрудно решить, какое суждение вынести и какой выбор сделать, значит, я всегда оставался бы полностью свободным и никогда – равнодушным» («Размышления», IV; см. также «Письмо к отцу Меслану» от 9 февраля 1645 г.). И наоборот: разве для того, кто ко всему безразличен, имеет какое-то значение, свободен он или нет? И что ему делать со своей свободой?

 

Связка (Copule)

В классической логике слово (как правило, глагол «быть»), связывающее субъект с предикатом.

 

Святой (Saint)

Это слово употребляется в двух значениях, религиозном и нравственном. Богословие называет святым человека, который благодаря вере, надежде или милосердию достигает единения с Богом (единственным, кто абсолютно свят). Святой любит Бога превыше всего на свете и больше себя самого. Силой этой любви он обретает спасение и вечное блаженство в Царствии Небесном. Разумеется, все его поступки высоконравственны, но руководствуется он не столько чувством долга, сколько любовью и верой.

С точки зрения морали святой – тот, чья воля полностью согласуется с нравственным законом, воспринимаемым не как обязанность или долг (что подразумевает принуждение), а как проявление свободы (что подразумевает независимость в поступках). По Канту, это достигается только в Боге («Критика практического разума», I, Аналитика чистого практического разума, § 7, примечания) или после смерти (там же, О диалектике чистого разума, IV). Из чего не следует, конечно, что всякий, кто не считает себя кантианцем, волен уклоняться от исполнения нравственного долга. В широком смысле слова мы называем святым человека, который всегда и во всем остается верен этому долгу.

Именно поэтому святой может быть атеистом, а атеист – святым. Впрочем, такое встречается нечасто. И не только потому, что посредственность – явление куда более распространенное, как среди верующих, так и среди неверующих, но и потому, что большинство святых (если допустить, что таковые существуют, либо в той мере, в какой их можно считать святыми) на самом деле искренне верят в истинность того, что любят и что ими движет. Они правы в том смысле, что эта истина существует в них самих, то есть они сами и являются этой истиной. Но они, возможно, заблуждаются, полагая, что эта истина существует помимо них, помимо мира, как некий абсолют. Все мы, какими бы грешниками ни были, порой творим добро – с этим не поспоришь. Но разве из этого следует, что Добро существует независимо от нас и творит нас?

И в нравственном, и в религиозном смысле слова святой отличается от мудреца, который не нуждается ни в вере, ни в надежде, ни в подчинении чему бы то ни было. Бог? Спасение? Закон? Мудрецу нет дела до этих абстракций. Он согласен оставить их философам, которым без них никуда.

Мудрец и святой, как сказал Хайдеггер, существуют по соседству, но на разных горных вершинах.

Святой обитает на вершине веры или нравственности.

Мудрец – на вершине этики.

Внешне они так похожи, что их нетрудно спутать, тем более что ничто не мешает, во всяком случае теоретически, одному и тому же человеку быть одновременно и святым, и мудрецом. Но мудрецу ни к чему святость, а святому – мудрость.

То, что ни абсолютной мудрости, ни абсолютной святости не существует, представляется очевидным (разве вершина может быть абсолютной?), хотя это не значит, что ни то ни другое невозможно. Чувство смирения заставляет нас отдать пальму первенства святому. Чувство юмора – мудрецу.

 

Святость (Sainteté)

Нравственное или религиозное совершенство. В абсолютном выражении cвойственна только Богу, если он существует, но в широком смысле приложимо к людям, достигшим единения с Богом или неукоснительно исполняющим нравственный закон. Как и мудрость, святость – идеал, и всякий, кто осмелится претендовать на приближение к нему, тем самым будет от него отброшен далеко назад. Но эти два идеала различаются между собой. В одном случае мы имеем идеал подчинения (подчинения Богу или нравственному закону; арабское слово «муслим», означающее святого, этимологически восходит к слову «покорный»); в другом – идеал свободы (в Индии мудреца называют «дживан мокша», что означает «живущий свободным»). Впрочем, это противопоставление так же абстрактно, как и оба названных идеала. Разве можно быть свободным, не подчиняясь необходимости? Разве можно подчиняться нравственному закону (иными словами, свободе в себе, то есть собственной автономии), не будучи свободным? Мудрец и святой, доведись им встретиться, наверняка предпочтут поговорить о чем-нибудь другом. Или просто молча улыбнутся друг другу.

 

Святотатство (Sacrilége)

Оскорбление святого. Святотатцем в строгом смысле слова является, например, человек, плюющий на крест (именно так поступил Джордано Бруно на костре). В более широком смысле святотатством называют насилие, пытку, убийство (священным является все, что может быть подвергнуто профанации: так, человеческое тело священно). Отсюда вытекает, что не всякое святотатство достойно порицания. Святотатство, совершенное Джордано Бруно, лично для меня является одним из немногих человеческих поступков, заслуживающих восхищения.

 

Священник (Prеtre)

Особого рода чиновник, находящийся не на службе государства, а на службе Церкви; не на службе нации, а на службе Бога. Можно сказать, что священник – министр культа, а не гражданского общества. Нелепостью было бы судить обо всех священниках как о чем-то совокупном. Даже Вольтер, боровшийся против них, никогда этого не делал. Священник должен быть «целителем душ», пишет Вольтер, но далеко не все из них на это способны. «Если священник говорит: “Поклоняйтесь Господу, будьте справедливы, снисходительны, сострадательны”, – это хороший целитель. Если он говорит: “Верьте мне, иначе отправитесь на костер”, – это убийца».

 

Священный (Sacré)

Имеющий абсолютную ценность. Всякое поползновение против священного, не сопровождаемое особыми предосторожностями, приравнивается к святотатству. Мир священного – особый мир, своего рода представитель иного мира в мире здешнем. Он существует, или должен существовать, отдельно от повседневного, светского, да и просто человеческого мира. Поэтому слово «священный» исполнено более глубокого смысла, чем слово «достопочтенный». Действительно, священное заслуживает больше чем уважения; оно требует поклонения и «трепетного страха», некоего сочетания ужаса и зачарованности. В этом, строгом, смысле слово «священный» принадлежит религиозному словарю и противостоит понятию «профанация» – точно так же, как божественное противостоит человеческому, а сверхъестественное – природному. Если допустить, что ни богов, ни сверхъестественного не существует, в чем лично я убежден, то окажется, что «священный» – не более чем слово, которым мы обозначаем архаические или иллюзорные чувства.

В более общем и более размытом значении под «священным» иногда понимают нечто, якобы имеющее абсолютную ценность и в силу этого заслуживающее безусловного уважения. Так, можно говорить о священном характере человеческой личности и даже «священном и нерушимом» праве на частную собственность (что отражено в декларации прав человека от 1789 года). Трактуемое в этом более широком смысле, священное может быть осквернено, хотя это считается недопустимым. При этом предполагается, что ради защиты священных вещей можно и нужно идти на священные жертвы. Именно это имеет в виду мой друг Люк Ферри, когда говорит, что всякое человеческое существо священно, – да и мне самому приходилось, хоть и нечасто, высказываться в этом же духе. Остается выяснить, в каком смысле мы употребляем слово «священный» – строгом (и в этом случае гуманизм есть религия; см. «Человек-Бог, или Чувство жизни» Люка Ферри) или более широком (в этом случае гуманизм есть всего лишь мораль). Что касается меня, то я с полной решимостью склоняюсь ко второму толкованию, дабы избежать чрезмерных оценок понятия в приложении к человеку. В моем понимании священное есть не столько концепт, сколько метафора. И хотя порой она позволяет высветить многие вещи, это еще не причина, чтобы безоглядно уверовать в нее. Простого уважения вполне достаточно, и лучше им и ограничиться.

 

Секс (Sexe)

Половая многосоставная функция организма (возбуждение, удовольствие, совокупление, продолжение рода и т. д.), разделяющая человечества на два рода – мужчин и женщин. Секс есть способ принадлежности человека к виду (человеческих существ), способ получать от этого удовольствие (через оргазм) и способ продолжения рода (через размножение). В общем, много радостей и не меньше хлопот.

«Брюхо – вот причина, по которой человеку не так-то легко принимать себя за Бога», – писал Ницше («По ту сторону добра и зла», IV, 141). Ведь Бог должен быть свободен, но никто из людей не свободен от секса. Мы не выбираем, кем родиться – мужчиной или женщиной, так же как не выбираем, сильны или слабы будут наши желания, сильна или слаба половая мощь (вплоть до импотенции), сумеем ли мы их удовлетворить или будем им противостоять. Вот почему философы всегда относились к сексу с недоверием и некоторым высокомерием, если не с дурацким целомудрием. Что ж, тем хуже для них. По-моему, только Монтень говорил о сексе так, как о нем и надо говорить, – с удовольствием и чувством юмора, просто и правдиво (особенно рекомендую превосходно написанную пятую главу книги III, озаглавленную «О стихах Вергилия»). «Каждая их моих частей наравне со всеми остальными делает меня мной, – пишет он. – И ни одна другая не делает меня настолько мужчиной [или женщиной], как эта». Сущность человечности – желание, а не свобода и не разум, и хотя это не всегда исключительно сексуальное желание, оно тем не менее целиком и полностью обусловлено полом, к которому принадлежит человек. То же обстоятельство, которое не позволяет нам принять себя за Бога, вынуждает нас причислить себя к животным и тем самым способствует становлению в нас человеческого начала. Наслаждение, которое мы получаем от другого человека (с его согласия) и которое доставляем другому человеку (если мы на это способны), еще не повод стремиться поработить этого человека. Тот факт, что мы чувствуем к кому-то влечение, отнюдь не отменяет необходимости любить его и уважать.

 

Сексизм (Sexisme)

Форма расизма, основанная на половых различиях людей. В большинстве случаев люди относятся к сексизму терпимее, чем к обычному расизму. Возможно, потому, что распространен он не в пример шире.

 

Сексуальность (Sexualité)

Все, что относится к сексуальной стороне жизни человека, особенно к связанным с ней удовольствиям. Сексуальность – не столько инстинкт, сколько функция, и не столько функция, сколько способность – способность наслаждаться и дарить наслаждение. Это само желание, если признать, что любое желание имеет сексуальную основу. Следовательно, это сущность каждого мужчины и каждой женщины, если только их сущность не одна и та же.

 

Секта (Secte)

«Всякая секта, – говорит Вольтер, – есть союз сомнения и ошибки». Действительно, спорить можно только о том, что ускользает от нашего понимания. В геометрии никаких сект нет, продолжает Вольтер свою мысль, «никто ведь не причисляет себя к последователям Евклида или Архимеда». Открытие неевклидовой геометрии ничего не меняет в этом плане. Наука не нуждается в абсолюте. Ей вполне достаточно универсального. Напротив, всякая религия носит частный характер. «Вы – магометанин, следовательно, есть люди, которые не являются магометанами, следовательно, не исключено, что вы заблуждаетесь» (Вольтер, «Философский словарь», статья «Секта»). Как раз это больше всего и злит сектантов. Они чувствуют, что сама множественность сект как неотъемлемая составляющая понятия является наиболее сильным аргументом против каждой отдельной секты. Вы – христианин. Это подразумевает, что не все люди суть христиане. Почему же правы обязательно вы, а не другие?

Что же такое секта? Это Церковь с точки зрения тех, кто в нее не входит, а потому причисляет ее к сектам. В современном значении слово «секта» несет оттенок осуждения и порицания. Секта – это чужая Церковь. Что, разумеется, не может служить причиной ее запрета, если только она не нарушает законов. Запретить секту равнозначно тому, чтобы запретить глупость и суеверие.

Возникает также вопрос о различии между сектой и Церковью. С большим удовольствием воспользуюсь для его определения следующей формулировкой, хотя она принадлежит не мне: «Церковь – это преуспевшая секта». Отсюда нетрудно вывести, что такое секта. Это Церковь в становлении или Церковь, не добившаяся широкого признания. Ее члены убеждены, что время работает на них, они злятся, что процесс этот идет слишком медленно, и обижаются на нас, что мы ничего не делаем, чтобы его ускорить. Сектанты нетерпеливы, исполнены презрения к окружающим, легко впадают в гнев и верят в свою правоту. Все эти качества и делают человека сектантом. Весьма опасная компания.

 

Сектантство (Sectarisme)

Особый тип интеллектуального поведения, достойный членства в секте, но не достойный свободного ума. Это смесь узости взглядов, нетерпимости и убежденности в своей правоте вопреки всему на свете; это нежелание и неумение вставать на точку зрения других людей, сопровождающееся обвинением их в слепоте и недобросовестности; это культ вождя, доктрины или организации. Сектантство – догматизм дураков.

 

Селекция (Sélection)

Отбор путем уничтожения. Например, естественный отбор, по Дарвину, происходит путем уничтожения наименее приспособленных видов. Отбор лучших абитуриентов при поступлении в университет происходит путем отсеивания самых слабых, самых бедных или самых ленивых кандидатов. Французские студенты категорически возражают против такой селекции и многократно заявляли о своей позиции, но наши политики, как люди осторожные, предпочитают вообще не обсуждать эту проблему. Несмотря на их возмущение, селекция, основанная на отбраковке (иной селекции не бывает), продолжается, но беда в том, что за критерий принимаются не учебные показатели, а финансовое могущество родителей абитуриентов. Я считаю, было бы лучше, если бы вступительные экзамены были более сложными, а стипендии – более щедрыми. Это было бы и справедливей, и эффективней.

 

Семья (Famille)

Совокупность индивидов, связанных узами крови, брака или любви. Где заканчивается семья? Это зависит от эпохи, региона, конкретных условий. В наши дни и в наших странах различают понятие семьи в узком (отец, мать, дети) и в широком смысле (плюс дедушки и бабушки, дяди и тети, двоюродные братья и сестры, племянники, не говоря уже о родственниках со стороны жены или мужа или сводных детях и их родственниках). Где начинается семья? Этот вопрос остается достаточно спорным, в том числе и в юридическом смысле. Что касается меня и философского подхода, то я отвечаю на него просто: семья начинается с ребенка. Бездетная супружеская пара это не семья, это именно супружеская пара. Зато незамужняя мать, одна воспитывающая ребенка или нескольких детей, это, очевидно, семья. Мне возразят, что детский дом, в котором детей очень много, все-таки не является семьей. Разумеется, но все дело в том, что в детском доме к детям относятся именно как к детям, а не как к сыновьям и дочерям. В этом и состоит разница, в том числе между семьей и школой. Семья – это принимаемое всеми, подразумевающее ответственность, культивируемое родство. Ибо семья в такой же, если не в большей, мере есть факт культуры, в какой она есть биологический факт. Двое взрослых, усыновивших ребенка, – это семья. Супруги, бросившие своего ребенка, – это не семья. Семья это родство по духу или становление духа родства.

Судя по всему, семья, хоть и в различных формах, существовала во все времена и повсеместно. «Факт семьи, – признает Клод Леви-Строс, – является универсальным» («Взгляд издалека»). Здесь, впрочем, возникают свои трудности. Если вслед за Леви-Стросом признать, что универсальность есть признак природы, а частная норма – признак культуры, как объяснить существование универсального, но в то же время очевидно нормируемого, следовательно, принадлежащего к области культуры, института? В этом вопросе мы сталкиваемся с той же проблематикой, с какой столкнулся Леви-Строс, исследуя причину запрета на инцест, и это, конечно, не случайно. Если семья, как и запрет на инцест, представляет две принципиально противоположные характеристики двух исключительных порядков (универсальность природы и частная нормируемость культуры), то это происходит потому, что в семье в конкретной форме реализуется – и не раз навсегда, а в каждом поколении, и для каждого индивидуума каждого из поколений – то, что запрет на инцест устанавливает лишь формально, а именно переход от природы к культуре, от биологического человечества к культурному человечеству; от родства по плоти к родству по духу, от человечества как вида к человечеству как ценности.

Известно, что в этнологии запрет на инцест имеет значение не столько в силу того, что он запрещает, сколько в силу тех требований, которые он накладывает. Половой обмен с членами другой семьи приводит к союзу между семьями, а следовательно, к созданию общества. Если существует нечто такое, чего я не могу найти среди членов своей семьи, а именно сексуальное наслаждение телом другого человека, значит, я вынужден искать его вне семьи, в другой семье, и в конечном итоге это делает возможным и даже необходимым создание третьей семьи. «Во всех случаях, – отмечает далее Леви-Строс, – золотым правилом (или, если угодно, железным законом) состояния общества становятся слова Писания: “Оставь отца твоего и мать твою”». Семья – не просто первичный элемент общества, как полагал Огюст Конт (множество рассеянных семей отнюдь не являют собой общество), но условие его существования. Семья посредством родства представляет природу в культуре и посредством запрета на инцест культуру в природе. Она – тот тигель, в котором беспрестанно идет переплавка животного и человеческого начал. Делая необходимым переход от семьи к обществу, существование семьи реализует переход от природы к культуре.

Семья, отдающая ребенку все, в конце концов отдает и самого ребенка. Кому? Другому мужчине или другой женщине, это само собой разумеется, но прежде всего и главным образом – ему самому. И этот последний дар, самый прекрасный и самый дорогой, именуется свободой. Семья отдает все ребенку, а потом его теряет, мало того, она отдает именно для того, чтобы потерять, чтобы ребенок мог уйти, мог покинуть свою семью. Именно это и называется воспитанием.

 

Сенсуализм (Sensualisme)

Учение, согласно которому источником познания являются исключительно наши ощущения. Этот термин нередко употребляют в уничижительном смысле, что неправильно. Эпикуреизм, например, является разновидностью сенсуализма, когда утверждает, что три критерия истинности – ощущения, предвосхищения и претерпевания чувства – сводятся к первой группе (Диоген Лаэртий, Х, 31–34), таким образом, чувства, как подчеркивает Лукреций, суть источник, основание и гарантия всякого истинного познания («О природе вещей», IV, 479–521). Не нужно только превращать сенсуализм в глупость. Ни Эпикур, ни Лукреций никогда не утверждали, что можно «почувствовать» истину как таковую, что для понимания чего бы то ни было достаточно простого взгляда. Мало того, они вполне отчетливо заявляли обратное: что глазами нельзя познать природу вещей («О природе вещей», IV, 385), что ни один орган чувств не способен воспринимать атомы или пустоту, которые между тем являются единственно реальной вещью. Пусть это парадоксальный сенсуализм, но это все-таки сенсуализм, ибо он утверждает: ни одна истина не доступна восприятию, но всякая истина основана на ощущениях. Чтобы знать, мало чувствовать. Значит, сенсуализм Эпикура является также и рационализмом (в широком толковании термина). Но никакое познание невозможно без ощущений. Поэтому рационализм Эпикура является в первую очередь сенсуализмом. Познание значит больше, чем чувство, но само это «больше» (разум, предвосхищение и т. д.) исходит из ощущений и зависит от них (Диоген Лаэртий, Х, 32; «О природе вещей», IV, 484). Следовательно, это рационалистический сенсуализм, основанный на сенсуалистической теории разума.

 

Сердце (Cœur)

Символическое место обитания жизни, особенно – эмоциональной жизни. Эквивалент древнегреческого слова thumos (см., в частности, Платон, «Государство», IV). Сердце противопоставляется голове как месту обитания ума и утробе как месту обитания инстинктов. Тем самым сердце – неизменная метафора любви и храбрости.

У Паскаля порядок сердца и милосердия противостоит порядку плоти и порядку духа: сердце движимо своими резонами, недоступными разуму или брюху.

 

Серьезный (Sérieux)

Заслуживающий внимания и усилий; проявляющий внимательность и усердие. Не следует путать серьезность с достоинством, которое заслуживает уважения, и значительностью, в которой может присутствовать элемент трагизма. Серьезность – это нечто такое, с чем не шутят, а серьезный человек – это тот, кто не склонен к шуткам. Вот почему эпитет «серьезный» нередко употребляется в уничижительном смысле – если серьезность путают с солидностью или если в ней видят недостаток чувства юмора и легкости. В то же самое время серьезное может обозначать границы смешного, отделяя юмор от фривольности: смеяться можно над чем угодно, но это не отменяет необходимости каждому из нас исполнять свои обязанности. В некоторых обстоятельствах серьезность выступает в качестве этического требования, когда речь идет об ответственности, постоянстве или, как говорил Мунье (214), «обязательстве без обмана и корысти». Это очень хорошо известно родителям. Действительно, с рождением ребенка люди вдруг становятся чрезвычайно серьезными! Что, конечно, не мешает им смеяться, в том числе и над собственной серьезностью. Но они понимают: никакие шуточки отныне не избавят их от взятой на себя ответственности. В более общем виде этот подход проявляется в любой ситуации, сталкивающей нас с нашими обязанностями. Никто не обязан быть героем, но так же никто не свободен от ответственности. «Не обязательно быть во всем первым, – говорит Янкелевич (215), – достаточно быть верным и серьезным» («Неотъемлемое»).

 

Сигнал (Signal)

Лучшее определение принадлежит Прието (216): «Сигнал – это искусственно произведенный факт, призванный служить указателем». Сигнал сообщает о каком-либо факте или побуждает к какому-либо действию. Чаще всего словом «сигнал» принято называть невербальные знаки.

 

Сила (Force)

Способность в действии (скорее греческое energeia, чем dynamis). В особом значении применяется в механике, где силой называют то, что видоизменяет движение (или покой) тела, которое без этой силы, согласно принципу инерции, оставалось бы прямолинейным и равномерным.

Часто силу противопоставляют праву, подобно тому, как законы природы противопоставляют человеческим законам. Это справедливо. Право наиболее сильного не является правом; право наиболее слабого – силой. Поэтому нам и нужно государство – чтобы сила и право шли рука об руку.

Иногда, говоря об отваге, упоминают душевную силу. И хотя в этом выражении слово «сила» употребляется в метафорическом смысле, оно и здесь обозначает понятие, обратное инерции, т. е. возможность изменить собственное движение или собственный покой. Телу хочется убежать, но оно не убегает. Хочется уступить, но оно не уступает. Хочется ударить, но оно не ударяет. Нам кажется, что приходится поверить в существование души, и, поверив, мы снова будем совершенно правы. Вот только существует душа лишь в проявлениях отваги и воли. «Это прекрасное слово никогда не обозначает существо, – пишет Ален, – но всегда действие». Таким образом, всякая душа является и душевной силой, хотя далеко не всякая сила есть сила души.

 

Силлогизм (Syllogisme)

Тип дедуктивного умозаключения, сформулированный Аристотелем, объединяющий три термина, связанных попарно, каждый из которых упоминается дважды, в трех суждениях. Однако каноническим примером силлогизма служит следующий, хотя он и не принадлежит Аристотелю:

Каждый человек смертен;

Сократ – человек;

Следовательно, Сократ смертен.

Два первых суждения называются посылками (большей и меньшей); третье – заключением. Три термина (смертный, человек, Сократ) соответственно называются большим, средним и меньшим терминами. Нетрудно заметить, что порядок посылок не так уж важен, как и их экстенсия (объем). Большим термином является тот, который служит предикатом заключения; большей посылкой – та, что содержит больший термин. Меньший термин служит подлежащим (субъектом) заключения; меньшей посылкой – та, что содержит меньший термин. Наконец, средний термин – это тот единственный термин, который фигурирует в обеих посылках. Он устанавливает отношение между двумя остальными терминами и делает возможным заключение, в котором сам не фигурирует.

Насколько справедлив силлогизм? Разумеется, это зависит от посылок. От их истинности? Конечно нет. Даже если посылки истинны, заключение совсем не обязательно будет истинным, но это уже не столько вопрос справедливости умозаключения, сколько вопрос содержания всех трех суждений. Рассмотрим для примера следующий силлогизм, предложенный Льюисом Кэрроллом:

Все кошки понимают по-французски;

Некоторые куры суть кошки;

Следовательно, некоторые куры понимают по-французски.

Формально здесь все правильно, однако из этого не следует, что заключение содержит истину. Так же справедливо и обратное: ложность заключения (вытекающая из ложности посылок) не отменяет формальной правильности силлогизма. Особенно ясно это становится, если вслед за Аристотелем придать силлогизму форму импликации (отношения следования). Умозаключение «Если все кошки понимают по-французски, а некоторые куры суть кошки, то некоторые куры понимают по-французски» является истинным. С точки зрения логики главное – не содержание посылок, а правомерность вывода из них. Если, как в примере Льюиса Кэрролла, обе посылки ложны, из них можно сделать правильное заключение, тогда как даже из двух истинных посылок не обязательно следует истинное заключение. Во-первых, необходимо, чтобы они содержали общий средний термин, причем однородный. Выражения «Все люди смертны» и «Мурка есть собака» могут быть суждениями, но не посылками одного и того же силлогизма. Во-вторых, обе посылки должны отвечать определенному числу правил, которые приводятся в учебниках по логике. Например, такое: «Из двух частных суждений нельзя сделать ни одного вывода» (что некоторые люди смертны, а некоторые философы – люди, не подлежит никакому сомнению, однако на основании этих суждений невозможно сделать вывод о смертности философов, тем более – каких именно философов). Еще одно правило: «Из двух отрицательных суждений нельзя сделать ни одного вывода» (суждения о том, что ни один человек не бессмертен, а Сократ – не собака, выглядят вполне правдоподобно, однако ничего не говорят нам о смертности Сократа). Правил этих много, и некоторые из них благополучно забыты. Лично мне не известен ни один философ, который пользовался бы ими в своей практике. Но я тем более не знаю ни одного философа (во всяком случае, среди хороших), который их нарушал бы.

 

Символ (Symbol)

Иногда синоним знака, даже (в результате англо-американского влияния, в частности после работ Пирса) условного знака. Например, математическими символами мы называем именно условные знаки.

Но язык сопротивляется этому влиянию. Красный свет – не символ, и слово – не символ. А вот голубка – действительно символ мира, как весы – символ справедливости. Что касается математических знаков, то здесь все зависит от конкретного знака. Скажем, знаки + или – символами не являются, тогда как знаки < или > суть символы, хотя это бедные и частичные символы.

Так что же такое символ? Это не произвольный и не исключительно условный знак, в котором обозначающее (например, образ голубки или весов) и обозначаемое (например, идея мира или справедливости) связаны отношением сходства или аналогии. Ястреб никак не годится на роль символа мира, зато может символизировать нечто совсем иное. Почему? Потому что в том, как выглядит голубка и как она себя ведет, действительно присутствует что-то очень мирное (вернее, это нам так кажется). То же с весами – они должны быть правильными, верными, то есть их чаши должны быть уравновешены либо приведены к определенной пропорции. Символы довольно часто вызывают у нас определенные мысли и чувства. Это происходит потому, что они объединяют чувственное и умственное начала, будят воображение и мысль. Поэтому в философии лучше обходиться без символов. Никакой, даже самый лучший символ не способен заменить собой аргумент.

 

Симпатия (Sympathie)

Испытывать симпатию – значит чувствовать то же, что другой человек, или чувствовать вместе с ним. Греческое слово «симпатия» означает «сочувствие». Однако в современном языке эти два слова отнюдь не являются синонимами. Симпатия нейтральна – можно симпатизировать человеку, испытывая при этом радость или печаль. Сочувствие подразумевает негативный оттенок чувства – мы сочувствуем чужому страданию или несчастью, сами не испытывая при этом ни радости, ни веселья. Поэтому симпатия более «симпатична», более приятна, но и более двусмысленна. Разве захочется кому-нибудь разделить радость злодея или удовольствие палача? Всякое страдание заслуживает сочувствия. Но далеко не всякая радость способна вызвать симпатию.

 

Симптом (Symptоme)

Следствие, указывающее на причину. Отсюда нередкая иллюзия, что симптом имеет какой-то смысл, тогда как он является всего лишь проявлением каузальности. Высокая температура сама по себе ничего не значит. Но температура повышается по какой-то причине, и эту причину можно выяснить и устранить.

Словом «симптом» чаще всего пользуются для обозначения знаков, то есть доступных наблюдению и распознаваемых следствий болезни. Однако после Фрейда возникла тенденция к его более широкому толкованию. Вы зеваете? Это симптом усталости, или скуки, или депрессии. Вы забыли дома зонтик? Это тоже симптом. Вы опоздали на встречу? Симптом. Пришли раньше времени? Симптом. Ах, вы пришли точно вовремя? Не радуйтесь, это тоже симптом. Я назвал бы это современной формой герменевтики или суеверия. Все, что в поведении человека может быть так или иначе интерпретировано, все, причин чего мы не знаем, но смысл чего хотим узнать, является симптомом. Это и в самом деле возможно. Вот только зачем это нужно? Если все симптоматично, включая интерпретацию симптомов, то только потому, что все имеет какую-то причину. Чаще всего эта причина остается нам неизвестной, и мы призываем на помощь воображение. Как говорил Спиноза, мы попадаем в лабиринт воображения, и исцелить нас может только истина. Здоровье есть молчание органов. Мудрость – молчание ума. Все на свете может иметь смысл, но сам смысл смысла не имеет. Интерпретировать можно что угодно – в зависимости от степени своего невежества.

 

Синдром (Syndrome)

Совокупность симптомов. Является ли синдром свидетельством конкретного заболевания? Не всегда и не обязательно. Он может свидетельствовать о наличии множества самых разных заболеваний. Чтобы разобраться в них, нужен диагноз. Синдром – это всего лишь отправная точка диагностики, основанная на наблюдении. В этом случае понятие болезни можно назвать его конечной точкой, основанной на объяснении. А что же такое выздоровление? Это уже не диагностика, а прогноз и лечение.

 

Синкретизм (Syncrétisme)

Род эклектики без правил; сопоставление плохо согласующихся между собой положений, заимствованных из разнородных и отличающихся пестротой учений.

Пиаже и Валлон (217) называют синкретизмом одну из тенденций восприятия и мышления, свойственную маленькому ребенку, который склонен воспринимать окружающее как некую целостность, не различая деталей, связывая все воспринимаемое в единую картину, лишенную четкости. Точность и строгость придут позже.

 

Синтез (Synthése)

По-гречески слово synthesis означает союз, состав, со единение. Синтезировать означает составлять (tithenai) вместе (sun). Тем самым синтез противостоит анализу, то есть расчленению, разложению.

Синтез идет от простого к сложному, учит Лейбниц. По части имеющихся элементов он составляет (или восстанавливает) целое. Анализ идет от сложного к простому. Он разделяет целое на элементы. Примером тому могут служить химические процессы. Соединяя атомы кислорода и водорода, можно синтезировать воду. И наоборот, подвергнув ее анализу, можно получить атомы кислорода и водорода.

Однако в философии слово «синтез» используется в основном для обозначения умственного процесса, состоящего только из идей. Именно так понимает синтез Декарт. Синтез является третьим, после очевидности и анализа, правилом его метода: «Располагать свои мысли в определенном порядке, начиная с предметов простейших и легко познаваемых, и восходить мало-помалу, как по ступеням, до познания наиболее сложных» («Рассуждение о методе», часть II). Из этого следует, что анализ – первый (простое не дано изначально; его еще надо завоевать) и ближайший из истинных путей, благодаря которым была методически изобретена каждая вещь (см. «Возражения…»). Синтез в основном служит доказательству того, что уже известно. Достаточно сравнить, например, «Размышления о первой философии» того же Декарта, написанные в аналитическом ключе, и его же «Первоначала философии», выстроенные по принципу синтеза.

Но синтез – не только порядок или метод. У Гегеля и Маркса это также один из аспектов диалектики. Две противоположности соединяются, образуя третий, превосходящий термин (то есть уничтожающий и одновременно сохраняющий обе), – это и есть синтез. Таково становление как синтез бытия и ничто (Гегель. «Наука логики», раздел I, глава 1). Таков плод как синтез семени и растения (Энгельс. «Анти-Дюринг», отдел I, глава 13). Или коммунизм как синтез борьбы классов (пролетариат «побеждает в этой борьбе, только уничтожая себя и свою противоположность», то есть частную собственность; Маркс и Энгельс, «Святое семейство», IV; см. также «Капитал», I, раздел 8, гл. 32). Отрицание отрицания есть новое утверждение. Это «хорошая сторона» отрицания, это покой в движении и плодовитость. Слишком красиво, чтобы быть верным, скажете вы? Многие и в самом деле думают так. Во всяком случае, многие из наших студентов именно таким образом понимают синтез, сводя его в своих работах к апологии золотой середины и в результате получая вялость и нерешительность. Достаточно вспомнить печально известную схему – «тезис, антитезис, синтез», по которой такие работы и пишутся. Конечно, это схема как схема, и никому не запрещено ею пользоваться. Но понимать ее все-таки надо диалектически. «Тезис, антитезис, синтез» не означает «черное – белое – серое». Или «да – нет – может быть». Потому что это уже никакой не синтез, а увертка от принятия решения и компромисс. Не диалектика, а жвачка.

 

Синтетическое(суждение) (Synthétiques, Jugements)

Синтетические суждения «присоединяют к понятию субъекта предикат, который вовсе не мыслится в нем и не мог бы быть извлечен из него никаким расчленением» (Кант, «Критика чистого разума», Введение, IV). Противостоят аналитическим суждениям. Например, как поясняет Кант, суждение «Все тела протяженны» – аналитическое суждение (понятие протяженности включено в понятие тела, так как понятие тела, не имеющего протяженности, противоречиво). Суждение «Все тела имеют вес» – синтетическое суждение (понятие веса не содержится в понятии тела, так как идея невесомого тела не является внутренне противоречивой, и только благодаря опыту мы знаем, что все тела действительно имеют вес). Все суждения, основанные на опыте, подчеркивает Кант, относятся к разряду синтетических, но не обязательно все синтетические суждения основаны на опыте. Дело в том, что помимо суждений, основанных на опыте, a posteriori (таково суждение «Все тела имеют вес»), есть и суждения, основанные на знании, a priori («Все происходящее имеет причину»). Объяснению возможности формулирования априорных суждений, то есть возможности существования науки, и посвящена в значительной части «Критика чистого разума».

 

Система (Systéme)

Упорядоченное соединение элементов, каждый из которых необходим для поддержания целого и в то же время зависит от него. Именно в этом смысле мы говорим о нервной системе, о Солнечной системе, об информационной системе и т. д. В философии системой чаще всего называют совокупность идей, «рассматриваемую больше с точки зрения их взаимосвязи, чем с точки зрения их истинности» (Лаланд). Сама множественность таких систем, зачастую несовместимых (ибо каждый полагает, что только он изрекает истину), не позволяет нам признать справедливость их всех, вместе взятых, как и отдать предпочтение какой-либо одной из них. Все системы ложны, говорит Ален, в том числе и система систем, то есть гегельянство (превращающее противоречие между системами в движущую силу собственного развития). Стройность системы не может служить не только доказательством, но даже аргументом. Разве мало невероятно стройных, но при этом совершенно бредовых систем? Фрейд, например, называл паранойю «деформированной философской системой», а я бы охотно дополнил его формулировку, назвав всякую философскую систему добившейся успехов паранойей. Лично мне гораздо больше по нраву противоречия жизни и колючая шероховатость реальной действительности.

Вместе с тем не приходится отрицать, что крупнейшие в мире философские учения представляют собой системы. Почти каждая из них к этому стремится, и не просто так, а по необходимости. Нужно же как-то удерживать вместе то, что считаешь истинным. Думать надо обо всем, осмысливать все сущее. Система – это горизонт философии, это такая организация мысли, при которой все связано как в высшей форме синтеза, слито в органическом единстве, и это, конечно, гораздо лучше, чем бессвязное и противоречащее само себе мышление. Не стоит только впадать в другую крайность и принимать эту связность за высшее доказательство, не стоит замыкаться в рамках системы. С какой стати держаться за то, что уже осмыслено? Важна не связность, а истина. Сегодняшняя мысль важнее вчерашней, а реальность важнее системы. Какое унылое занятие – думать только ради того, чтобы доказать свою правоту! И какое безумие – полагать, что сумеешь шагнуть за горизонт! Лучший пример подает нам наука, которая не жалеет усилий, чтобы оставаться противоречивой, и благодаря этому движется вперед. Лучший пример подают нам Платон, Монтень, Паскаль… Горизонт впереди, значит, надо идти вперед. Система могла бы быть философией Бога. Вот только Бог – не философ.

В авторах систем всегда есть что-то патетическое. Им кажется, что своей мыслью они охватывают все на свете, тогда как на самом деле занимаются тем, что мастерят потихоньку свои мелкие идейки. Разве может система вместить в себя Вселенную, если она сама является ее частью? Мир продолжает существовать независимо от любых систем. И философия продолжает развиваться без оглядки на системы, и тем лучше. Если бы какой-нибудь системе удалось утвердиться в качестве единственной, с философией было бы покончено. Но все они провалились, даже лучшие из лучших. С картезианством покончено. С системой Лейбница покончено, как покончено и с системой Спинозы. И это – лишний довод к тому, чтобы читать Декарта, Лейбница и Спинозу. Они значительнее и интереснее собственных систем. Так что тасуйте колоду идей. Игра не кончена, она только начинается.

Философская система напоминает карточный домик – стоит вытянуть одну карту, и все сооружение рухнет. Дело в том, что каждая карта в таком домике держится только благодаря остальным, и сама его держит. Мне куда больше нравится живая, открытая игра – пусть карты летают над столом, пусть игроки мутузят друг друга, пусть растут ставки – до победы, до поражения, до следующей партии. И каждый раз надо хорошенько перетасовать колоду. Каждый раз придумывать новые ходы, следя за ходом игры и противниками. Тогда каждая партия будет новой и с неизвестным исходом. В этом-то и заключается бесконечность, а не в застывшей хрупкости карточного домика.

 

Скептицизм (Scepticisme)

В техническом смысле слова – нечто обратное догматизму. Быть скептиком значит полагать, что всякая мысль сомнительна, и мы ни в чем не можем иметь абсолютной уверенности. Нетрудно заметить, что в целях самосохранения скептицизм, подвергая сомнению все, должен и себя включить в эту систему. Все сомнительно, включая и мысль, что все сомнительно. Да здравствует пирронизм, говорил по этому поводу Паскаль. Это ни в коем случае не отменяет необходимости мыслить, скорее наоборот, это побуждает нас к постоянному размышлению. Скептик, как любой философ, ищет истину (в этом его отличие от софиста), но никогда не бывает уверен, что нашел ее и что ее вообще можно найти (в этом его отличие от догматика). Но его это нисколько не огорчает. Он любит не достоверность, а мысль и истину. Иначе говоря, он любит действенную мысль и потенциал истины. Но это и есть философия как таковая. Именно это имеет в виду Ланьо, утверждая, что «скептицизм есть истинная философия». Из чего отнюдь не следует, что все мы обязаны быть скептиками или придерживаться догматов скептицизма.

 

Склонность (Penchant)

Приблизительный синоним тенденции, употребляемый по отношению к единичному индивидууму. Склонность – продолжительное желание, обязанное своим возникновением не столько виду, сколько самому индивидууму, но в большей мере его натуре, чем культуре или сознательному выбору. Можно сказать, что склонность – та скользкая дорожка в естестве человека, которой он может следовать, а может и нет.

 

Скорбь (Détresse)

Непереносимое горе, с которым невозможно бороться. Скорбящему человеку остается лишь взывать о помощи или сочувствии. Скорбь – нормальное состояние живого существа при рождении и смерти.

 

Скотство (Bestialité)

В нормативном смысле слова недостаток человечности или, говоря иначе, воспитания. Мы называем скотством поведение или образ жизни, более подходящий зверю, чем человеку. Из этого следует, что скотство – свойство человека, забывшего о том, кто он есть и кем должен быть.

 

Скрытность (Dissimulation)

Стремление утаить то, что не должно утаиваться. Скрытность противостоит стыдливости (стремлению утаить то, что должно быть тайным) и откровенности.

 

Скука (Ennui)

«Время есть то, что проходит, когда ничего не происходит». Не знаю, кто автор этой формулировки, но он дал совершенно точное определение скуки. Скука – трата времени, бессмысленным образом сведенного к самому себе, так, будто время существует помимо всего, что длится и изменяется. Мы испытываем скуку, когда время кажется нам пустым: из-за того, что ничего не происходит, из-за того, что нам нечем заняться, из-за того, что мы не сумели заинтересоваться происходящим. Часто скука связана с ожиданием будущего, которое все никак не наступает или наступает медленнее, чем нам хотелось бы, одним словом, скука мешает нам воспринимать настоящее как нечто желанное: мы скучаем в отсутствие счастья, отделенные от него ожиданием и лишенные возможности предпринять какие-либо действия с целью ускорить его приход. Довольно часто также человек испытывает чувство скуки, когда он уже вообще ничего не ждет, когда нет ничего, что отделяло бы его от счастья, однако счастливым он себя не ощущает. Именно так понимал скуку Шопенгауэр. По его мнению, это отсутствие счастья взамен его ожидаемого присутствия. Избавлением от скуки служит страдание, так же как избавлением от страдания может стать лишь скука.

Желать, всеми силами стремиться к чему-то, испытывать неутолимую жажду – вот сущность жизни. «Основа же всякого желания – это потребность, нужда, то есть страдание, так что человек подвластен ему уже изначально и по самой своей природе. Если же у человека не оказывается объектов желания, потому что слишком легкое удовлетворение тотчас же отнимает их у него, то его одолевает страшная пустота и скука, то есть его существо и сама жизнь становятся для него невыносимым бременем. Таким образом, его жизнь качается, подобно маятнику, взад и вперед между страданием и скукой, на которые распадается в своих последних элементах вся жизнь. Это нашло себе замечательное выражение в том, что, когда человек отнес все страдания и муки в ад, для неба не осталось ничего, кроме скуки» («Мир как воля и представление», книга IV).

Впрочем, скука несет и полезную функцию – она помогает избавиться от иллюзий. Если бы человек никогда не испытывал скуки, что понял бы он о себе и своей жизни? Вспомним слова Паскаля:

«Скука…

Нет ничего на свете, что казалось бы человеку столь же непереносимым, как это состояние полного покоя, вне страстей, без дела, без развлечения, без приложения своих сил.

Оно дает ему почувствовать собственное ничто, свою заброшенность, свою слабость, свою зависимость, свое бессилие, пустоту своей жизни.

И он немедленно постарается изгнать из закоулков своей души скуку, мрак, печаль, огорчения, досаду и отчаяние».

Испытать скуку значит коснуться дна – или удостовериться, что никакого дна нет. Неплохая возможность наконец заняться чем-нибудь еще, кроме себя.

 

Скупость (Avarice)

Чрезмерная любовь к деньгам, особенно (в отличие от алчности) к деньгам, которыми уже обладают. Скупец боится потерять накопленные деньги и, напротив, страстно желает сохранить их в неприкосновенности. Психоаналитики относят скупцов к анальному типу личности, а снедаемых алчностью – скорее к оральному типу. Возможно, поэтому скупость вызывает в нас еще большую антипатию, чем алчность. Остается лишь добавить, что скупость представляется еще большей нелепостью – зачем копить, если не собираешься тратить?

 

Слабоволие (Veulerie)

Снисходительность к себе. Слабовольный человек слишком рано смиряется с собственной посредственностью, так что в конце концов перестает ее замечать и даже принимает ее за добродетель. Вы скажете, что это лучше, чем стыдиться себя? Не знаю, вернее сказать, не очень в это верю. Стыд – это страдание, но такое страдание, которое заставляет двигаться вперед (см. Спиноза. «Этика», часть IV, теорема 58, схолия). Слабоволие – это комфорт, тормозящий всякое движение. Слабовольный человек не способен властвовать над собой, руководить своими поступками и преодолевать свои слабости. Он любит себя таким, какой он есть, но совершенно упускает из виду, что в нем есть потенциальная сила – воля, которая ведь тоже часть его – такого, каким он должен быть. «Там, где было “Оно”, должно появиться “Я”», – сказал Фрейд. Но слабовольный человек думает, что он уже появился, как другие думают, что уже всего достигли. Он принимает свое «Я» за судьбу, тогда как должен видеть в нем вызов, приглашение к схватке, требующую решения задачу. Слабоволие – это вялый нарциссизм или самовлюбленная вялость. Я считаю слабоволие одним из самых больших грехов и качеством, противоположным требовательности.

 

Слабоумие (Démence)

Утрата разума или способности пользоваться своим разумом. Слабоумие – более тяжелое состояние, чем бред, который представляет собой расстройство разума, и безумие, при котором некоторые мыслительные способности остаются неповрежденными. Слабоумие – это полное и, как полагают большинство психиатров, необратимое разрушение познавательных, аффективных и нормативных способностей человека. Это своего рода распад личности. Слабоумный человек утрачивает не только ум, он теряет самого себя.

 

Слава (Gloire)

Признание нашей значимости большим числом тех, кто значит меньше и не оспаривает этого; высшая степень избранничества (слава достается лишь немногим) и одновременно демагогии (слава зависит от всех). В этом противоречии и проявляются пределы славы. Почему мы испытываем искушение славой, очень хорошо объяснили Декарт, Паскаль и Спиноза: наше самолюбие находит удовлетворение в лучах чужой хвалы, если мы верим, что являемся ее объектом. Стремиться к славе значит ставить человечество превыше всего, в чем нет ничего предосудительного, а себя – выше всех остальных. Любовь к славе гуманна, но ее гуманизм носит нарциссический характер.

Величие человека проявляется в его способности восхищаться; ничтожество – в потребности, чтобы им восхищались. «Величайшая низость человека, – пишет Паскаль, – его стремление к славе, но это как раз то, что более всего свидетельствует о его достоинстве; ведь какими бы богатствами он ни обладал на этой земле, как бы ни был здоров и наделен самым важным – нет ему радости, если люди его не ценят» («Мысли», 470–404). Мечта о славе дарит нам некое подобие спасения. Возможно, единственное благотворное воздействие славы на того, кому удалось добиться ее при жизни, заключается в том, что это исцеляет от желания прославиться. Говорят также, что слава спасает от смерти – на самом деле, истинно как раз обратное.

 

Сладострастие (Luxure)

Чрезмерное увлечение сексуальными удовольствиями. Чаще всего сладострастие – невеликий грех, однако это все-таки грех, но не потому, что сексуальность греховна, а потому, что всякая неумеренность предосудительна. Сладострастие простительно, если оба партнера предаются ему с равным энтузиазмом, однако сама необходимость заручиться согласием партнера не позволяет безоглядно предаваться сладострастию. Впрочем, само тело ставит сладострастию ограничительную преграду. Если бы маркиз де Сад не провел столько лет в тюрьме и имел возможность любить и быть любимым, само удовольствие научило бы его умеренности – качеству позитивному и дарящему огромное наслаждение, в отличие от ложной бесконечности воображаемого и переживаемого как нехватка. Сладострастие не роскошь – в отличие от эротизма.

 

Следствие (Effet)

Некоторый факт, происходящий в результате действия одной или нескольких причин. Таким образом, любой факт является следствием, что выражается в принципе каузальности.

 

Слезы (Larmes)

«Не трясите меня – я переполнен слезами». Мне всегда казалась трогательной эта фраза Анри Кале (218). Слезы напоминают о море, из которого все мы вышли на сушу. Соленая вода, увлажняющая роговицу глаза и служащая ей защитой, – вот что такое слезы. Но почему они текут, когда нам плохо? Можно подумать, что они льются прямо из сердца, обратившегося переполненной чашей страданий. Слезы и правда похожи на неиссякаемый первобытный океан горя. А может, они нужны, чтобы смыть и унести с собой все печали, вплоть до самого желания плакать? И продолжать жить.

 

Словарь (Dictionnaire)

Сборник определений (дефиниций), расположенный в алфавитном порядке (беспорядке). Слова в словаре определяются друг через друга (каждое определение состоит из слов, в свою очередь нуждающихся в определении), поэтому любой словарь обречен на повторяемость. Это позволяет читать словарь с любой страницы и не позволяет видеть в нем систему (которая, по мнению Декарта, должна быть основана на разумном порядке).

Составление словаря – задача, сводящаяся к посильному исследованию хаоса слов и идей. Она требует серьезного отношения к словам, но не настолько, чтобы уверовать в их силу. Язык сам по себе не способен к мышлению, но именно поэтому он и служит для нас средством мышления.

Словари бывают языковые (в принципе содержащие все слова того или иного языка) и тематические. В философский словарь включают только те слова, которые имеют (или должны иметь) наиболее важное значение для философского языка. Таким образом, к субъективности определений добавляется субъективность выбора слов, и такой словарь, особенно составленный одним человеком, всегда подразумевает собственное философское мировоззрение его автора. Любой философ способен составить свой словарь, и все эти словари будут отличаться друг от друга. Остается удивляться, что философских словарей написано так мало.

 

Слово (Mot)

Элемент языка. Слово – не минимальный (в отличие от фонемы или монемы) элемент, но в каждом конкретном языке оно выступает в качестве отдельной значащей единицы, распознаваемой и улавливаемой эмпирически. Заблуждением было бы видеть в словах копии вещей, потому что слова суть копии, или матрицы, наших мыслей. Из того, что существует слово «ничто», еще не следует, что ничто существует.

Слова являются инструментами; это кусочки смысла и ирреальности (реальны только звуки, но, воспринимаемые как шум, они не значат ничего), служащие для выражения не имеющей значения или бессмысленной реальности. Мы пользуемся словами словно набором дискретных единиц для того, чтобы расчленить реальность («разорвать тишину»), а затем в силу своих возможностей склеить ее заново из этих кусочков. Отсюда слабые звуки, невнятные идеи и громкое звучание духа. Отсюда же искушение молчанием. «Что значит имя? – вопрошал Шекспир. – Роза пахнет розой, хоть розой назови ее, хоть нет».

 

Слухи (Rumeur)

Анонимные разговоры, исполненные смысла. Значит, слух – это то, что кто-то сказал. Но кто же? А никто не сказал. Все говорят. У слуха нет определенного субъекта, вернее, его субъект – безличная и неопределенная толпа. Поэтому слух – это дискурс без субъекта, которому можно было бы ответить. Вот почему слухи служат таким удобным средством распространения ложных сведений, всяких глупостей и клеветы. Ответственность за все это несет только тот, кто все это и выдумал, но попробуй его найди. Поэтому полностью невиновными в распространении слухов следует считать только тех, кто пресекает слухи и не пускает их дальше. В идеале следовало бы вообще не обращать на слухи никакого внимания. Самое малое, что мы можем против слухов, – не расцвечивать их собственными выдумками. Уберечься от слухов невозможно, но не участвовать в их распространении можно и должно.

 

Случай (Hasard)

Не неопределенность и не отсутствие причины. Что может быть более определенным, чем брошенные на стол кости? Выпала шестерка? Это результат действия множества причин (движения руки, земного притяжения, сопротивления воздуха, формы костей, их массы, угла, под которым произошел контакт со скатертью, трения, подскоков, инерции и т. д.). И если мы (впрочем, на вполне законном основании) утверждаем, что шестерка выпала случайно, это значит лишь, что причин слишком много и слишком велика их независимость от нашей воли, чтобы, бросая кости, мы надеялись предвидеть или по своему желанию выбирать результат. Таким образом, случай, по формулировке Курно (219), есть непредвидимая и независящая от нашей воли определенность, возникающая в результате встречи множества не зависимых друг от друга каузальных цепочек. Эта встреча неподвластна ни контролю, ни нашим пожеланиям. Случай противостоит не детерминизму, а свободе, целенаправленности или предвидению.

Еще пример? Можно воспользоваться тем, что Спиноза приводит в Приложении к первой части своей «Этики». С крыши падает кусок черепицы. Тому есть причины (вес черепицы, наклон крыши, порыв ветра, проржавевший гвоздь, переставший удерживать прибитую черепицу), каждая из которых, в свою очередь, объясняется другой или другими причинами, и так до бесконечности. Допустим, что в этот самый миг вы стояли на тротуаре, точно на вертикали между тротуаром и крышей. Тому тоже есть многочисленные причины: вы спешили на свидание, вы избрали кратчайший путь, вы полагали, что пешая прогулка полезна для здоровья, и т. д. Следовательно, ни падение с крыши черепицы, ни ваше присутствие на тротуаре не являются беспричинными. Но обе каузальные цепочки (та, в результате которой с крыши упал кусок черепицы, и та, в результате которой вы оказались там, где вы оказались), помимо собственной сложности, достаточной, чтобы приблизить их к случайности, отличаются тем, что полностью независимы друг от друга: вы пришли на это место не потому, что на него упала черепица, а черепица упала не потому, что вы пришли на это место. И если она стукнет вас по голове, вы умрете в результате случая, но не потому, что станете примером исключения из принципа каузальности, а потому что в действии этого принципа с неумолимостью проявляются множественность, непредсказуемость и слепота. Впрочем, может быть и еще одно объяснение. Можно представить себе, что встречу куска черепицы с вашим черепом запланировал и осуществил Бог. Провидение, таким образом, есть антислучайность, а случай – антирелигия.

Случай поддается расчету, но скорее в массе, чем в деталях. Именно это позволяет страховым компаниям прикидывать наш и свой риск: дорожная авария при всей своей непредсказуемости входит составной частью в цепочку (число дорожных происшествий за данный отрезок времени), которая может быть приблизительно измерена. Это правило справедливо и для азартных игр. Невозможно (если не жульничать) предсказать результат одного-единственного броска костей, но статистическое распределение результатов подсчитать очень легко, если число бросков будет достаточно большим. Возможных вариантов всего шесть, и, если вы играете достаточно долго, шестерка выпадет примерно в каждом шестом случае. Результат будет тем ближе к среднему значению, чем длиннее серия бросков. Вот почему везение никогда не длится долго – как, впрочем, и невезение, во всяком случае, в рамках явлений, зависимых только от случая. Просто жизнь не слишком продолжительна и подвержена действию слишком весомых и постоянных причин, чтобы рассчитывать на случай как средство исправления несправедливости.

Но точно так же всякая отдельная жизнь и в принципе, и в деталях есть результат случая. Еще за несколько лет до зачатия рождение каждого из нас имело чрезвычайно малую степень вероятности; то же самое относится к рождению наших родителей, бабушек и дедушек и т. д., без которых и мы не могли бы появиться на свет. Это значит, что несколько веков тому назад вероятность нашего существования стремилась к нулю, как и вероятность любого случайного события, рассматриваемого из достаточно отдаленной временной точки. Вот почему при всей своей банальности любая реальность с точки зрения ретроспективы представляется поразительной – ведь она была не только непредсказуема заранее, она была почти невероятна. Возможное здесь становится исключением, а универсум – чем-то вроде лотереи, главным выигрышем в которой является настоящее. Кто-то будет удивляться, что выпал именно этот номер, хотя вероятность этого была невероятна низка. Впрочем, удивляться следовало бы, если бы, раз уж лотерея запущена, не выпало вообще никаких номеров.

 

Случайное (Aléas)

Событие, причина которого не имеет смысла, цели и связи; это причина, не претендующая на причинность. Потому-то случайное всегда непредвиденно и, как правило, неприятно. Реальной действительности нет дела до наших желаний, и случайное служит тому напоминанием. Случайные происшествия – песчинки неизвестности. Только не следует видеть в них рок или провидение. С Богом в кости не играют.

 

Случайность (Contingencence)

Обычно случайность определяют как противо положность необходимости. Случайно все то, поясняет Лейбниц, что допускает возможность противоположного. Иначе говоря, все то, чего могло бы не быть. Сослагательное (условное) наклонение в данном случае очень важно. Какое условие оно предполагает? Такое, что реальность могла бы быть не такой, какая она есть. Поэтому во времени случайно все (включая небытие или иную реальность), так же как в настоящем времени все необходимо (то, что есть, не может не быть на протяжении того времени, в какое оно есть). Но если время и настоящее время суть одно и то же, как я думаю, тогда приходится допустить, что случайность и необходимость являются противоположностями только в нашем воображении – если мы сравниваем то, что есть, было или будет (реальность) с чем-то другим, что могло бы быть (с возможным, которое остается возможным только до тех пор, пока не является реальностью). В настоящем и sub specie aeternitatis (в вечности) возможно только реальное: все случайное необходимо, а все необходимое случайно. В этом вопросе сходятся Спиноза и Лукреций.

 

Случайный (Aléatoire)

Неожиданный, непредвиденный, ненадежный. Не следует путать случайное с неопределенным и необъяснимым. Что может быть определеннее шарика, бегущего по колесу рулетки? И что может быть случайнее результата этого бега? Ничего, скажете вы. И будете не совсем правы: доля случайности возрастет, если мы бросим крутиться не один шарик, а два, или три, или четыре и так далее. Случайное поддается расчету (этим занимается теория вероятностей). Случайное также поддается объяснению (этим, например, занимается метеорология). Но предсказать случайное нельзя, вернее говоря, такое предсказание не может быть надежным. Следовательно, случайное необходимо принимать в расчет, не пытаясь его предугадать. На существовании случайности зиждется такая добродетель, как благоразумие, и такая опасная вещь, как суеверие. Лучше позаботиться о том, что зависит от нас, чем строить догадки и пытаться воздействовать на то, что от нас не зависит. Вы возразите, что одно другому не мешает? Возможно. Но точно так же одно не в силах заменить другое. Соотношение между двумя этими подходами меняется в зависимости от конкретного человека и конкретной ситуации (которая может зависеть или не зависеть от нас в большей или меньшей степени). Вот почему почти все игроки суеверны, а почти все деловые люди благоразумны.

Существуют различные степени случайности. О том, какая погода будет завтра, можно говорить с большей долей уверенности, чем о том, какая будет погода через 10 дней (при некоторых климатических условиях завтрашняя погода вообще может быть предсказана почти наверняка, то есть исключая элемент случайности). Бридж по сравнению с рулеткой предполагает меньшую степень случайности. Но, как бы там ни было, случайность всегда связана с будущим. Как только шарик остановится, результат перестает быть случайным, вернее, его случайность остается в прошлом. Погода на завтра – дело случая; сегодняшняя погода – нет. Но и в том и в другом случае зонтик полезнее талисмана. Правда, если светит солнце, его польза равна нулю.

 

Смертные Грехи (Péchés Capitaux)

Смертные грехи являются частью нашей духовно-нравственной традиции. Каждому известно, что таких грехов семь, но далеко не все из нас с легкостью перечислят их полный список. Здесь мы приводим его в том виде, в каком его составил Григорий Великий в конце VI века и в каком он до сих пор фигурирует в наших катехизисах: гордыня, скупость, сладострастие, зависть, чревоугодие, гнев, лень. Надо сказать, что с годами этот перечень заметно состарился: мы давным-давно сменили свое представление о величайших недостатках и самых отвратительных человеческих качествах. Как однажды шутливо заметил мой приятель: «Перечисление смертных грехов наводит меня на мысль о ребенке, без спросу залезшем в банку с вареньем, – настолько они детские и смешные». И в самом деле, сегодня нам приходится сражаться с совсем другими бесами.

Так что же такое смертный грех? Это не обязательно самый тяжкий грех, это такой грех, из которого берут начало все остальные. На латыни смертные грехи называли «капитальными» (от caput – «голова»), подчеркивая тем самым, что они задают тон всем остальным, как бы служат источником зол. В этом смысле понятие смертного греха может оказаться для нас весьма полезным, правда, их перечень нуждается в пересмотре. Попытаемся это сделать.

Первый грех найти проще простого. Почему мы творим зло? Из злобы? Вряд ли. Чаще всего мы причиняем зло, стремясь к добру. Это один из немногих пунктов, в которых я согласен с Кантом. Люди не злы (они не творят зло ради зла), они дурны (и причиняют зло другим ради своего блага). Вот почему основанием всякого зла является эгоизм. Это утверждал еще Кант, я же назову эгоизм первым из смертных грехов. Эгоизм это несправедливость от первого лица. «Наше “я” неправедно в своем стремлении стать центром всего, – говорит Паскаль. – Каждое “я” – враг остальных, мечтающий стать их тираном». Мы творим зло другим, чтобы нам самим было хорошо. Значит, мы дурны в той мере, в какой проявляем свой эгоизм.

А как же садисты, иногда спрашивают меня мои студенты. Разве они не творят зло ради зла? Нет, они причиняют зло другим ради собственного удовольствия, которое для них является благом. Что, конечно, не значит, будто жестокости не существует. Она существует, мало того, это один из самых тяжких пороков, порождающих множество других. Поэтому жестокость также можно отнести к смертным грехам. Чем определяется жестокость? Желанием заставлять других страдать и удовольствием, испытываемым при этом. Жестокий человек совершает грех против сострадания, мягкости и человечности, если под человечностью понимать добродетель. Это грех истязателя, грех мелкого развратного начальничка, грех садиста и мерзавца, которому мучения его жертв доставляют наслаждение.

Третий смертный грех – трусость. Без смелости невозможна никакая добродетель, никакое добро. Трусость – форма эгоизма перед лицом опасности. Ведь жестокость – довольно исключительное явление, и большинство дурных поступков, даже самых отвратительных, объясняются не столько желанием причинить страдания другим, сколько страхом перед собственным страданием. Сколько надсмотрщиков в Освенциме предпочли бы спокойно сидеть дома, а не выполнять свою кошмарную работу? Но им не хватило смелости, чтобы взбунтоваться, ослушаться или хотя бы сбежать. И они сознательно, действенно и трусливо служили злу. Это их нисколько не извиняет. За грех вообще нельзя просто извиниться. Но это объясняет, почему подобных людей было так много. Настоящие мерзавцы встречаются относительно редко. Большинство из них – не более чем трусы и эгоисты, в конкретной ситуации не сумевшие устоять на ногах, когда время или что-то еще толкало их вниз. Зло банально, как сказала Ханна Арендт. И если жестокость – исключение, то эгоизм и трусость – правило.

Человек не может жить в противоречии с самим собой. Каждому из нас необходимо сознание, что мы способны спокойно смотреть, как говорится, в зеркало своей души. И на каком-то этапе творимых гнусностей это становится весьма затруднительно, если не прибегать к самообману. Так же трудно бывает сознавать себя посредственностью. Вот почему неискренность и лукавство – тоже смертный грех. С их помощью мы маскируем большинство наших дурных поступков, выдумываем им ложные оправдания и тем самым даем им дорогу. Когда после войны судили нацистского палача Эйхмана, он, например, пытался объяснить, что всего-навсего исполнял чужие приказы. И самый обыкновенный подлец попытается внушить вам, что во всем виновато его трудное детство, или его подсознание, или расстроенные нервы, а сам он ни при чем. Это очень удобно. Слишком удобно. Самообман, как показал Сартр, лишает человека свободы и снимает с него ответственность за совершенные поступки, тогда как он в своих действиях свободен. То же самое относится и к обману других людей, хотя принцип чаще всего не меняется. Люди лгут, чтобы не признаваться в чем-то дурном, или чтобы оправдаться, или чтобы приписать себе достоинства, которыми не обладают, и т. д. Отказавшись лгать себе и другим, отказавшись прикидываться перед собой и другими, человек остается перед очень узким выбором – добродетелью или стыдом. Это очень болезненный выбор, требующий напряжения всех душевных сил, и самообман дает способ его избежать. Он как бы выдает нам разрешение творить зло, оставаясь в неведении, что именно мы творим.

Я все еще ни слова не сказал о традиционных смертных грехах. Тот, о котором сейчас пойдет речь, хоть и не принадлежит к каноническому списку, но, может быть, не так далеко, как остальные, отстоит от него. То, что я называю самодовольством, как мне представляется, весьма близко тому, что отцы церкви именовали гордыней, разве что первое – более широко распространенный, более глубокий, хотя в то же время и более вялый недостаток. Самодовольство означает не только горделивое высокомерие. Самодовольный человек – надменный и тщеславный фат, лишенный всякого чувства юмора, исполненный сознания собственной важности, считающий себя стоящим неизмеримо выше остальных. Самодовольство – грех амбициозных дураков, и я не знаю порока противнее, даже когда он проявляется в умных людях. Этот же грех очень часто лежит в основе злоупотребления властью, стремления использовать других к собственной выгоде, сознательной ненависти и презрения к окружающим, не говоря уже о расизме или половом шовинизме. Белый человек, убежденный в своей принадлежности к высшей расе, и мачо, гордый тем, что он считает мужественностью, не просто смешны – они опасны, и потому с ними надо бороться. Даже мизантроп не так страшен – ведь он в своей ненависти не делает исключения и для себя, полагая, что и сам не стоит любви.

В области идеологии самодовольство легко переходит в фанатизм – злобный или грубый догматизм, слишком убежденный в своей правоте, чтобы с терпимостью относиться к правоте других. Это больше, чем нетерпимость, это стремление силой запретить или уничтожить все, что вызывает неодобрение или кажется ему ошибочным. Можно сказать, что фанатизм есть крайняя форма нетерпимости, потенциально склонная к преступлению. К чему она приводит, хорошо известно из истории разных времен и народов – к массовым убийствам, религиозным войнам, инквизиции, терроризму, тоталитаризму и т. д. Как я уже говорил, зло часто творят во имя добра, и чем это добро кажется значительнее, тем больше творимое зло. На счету веры жертв больше, чем на счету жадности. Среди палачей больше энтузиастов, чем корыстолюбцев. Люди с большей готовностью идут на убийство ближнего во имя Бога, чем ради себя; во имя счастья человечества, чем ради своего личного счастья. «Убивайте всех, а Бог и История своих распознают…» Фанатизм – массовое преступление. Это грех, и повинные в нем сгоняют других в концлагеря и возжигают костры.

Последний в моем списке смертный грех, поскольку я тоже решил ограничиться числом семь, так же не слишком далеко отстоит от традиционного перечня. Я называю его слабоволием, понимая под этим лень в наиболее широком смысле; ведь лень это и есть слабоволие перед необходимостью трудиться.

Что же такое слабоволие? Смесь вялости и снисходительности, слабости и самовлюбленности; неспособность заставить себя делать что бы то ни было, отказ приложить к чему-либо более или менее продолжительное усилие, неумение преодолевать себя и подниматься над собой. Слабовольному человеку не просто не хватает энергии; ему не хватает желания действовать и требовательности к себе. Почему я отношу это качество к смертным грехам? Потому что слабоволие влечет за собой многие другие недостатки: хамство как отказ следовать принятым нормам поведения; безответственность как отказ исполнять долг перед собой и другими; небрежность как отказ добросовестно делать свою работу; раболепство как подчинение воле сильного; демагогию как безвольное следование желаниям толпы. «Каждый должен идти своим путем, лишь бы он шел вверх», – сказал Жид. Слабовольный человек предпочитает спускаться вниз.

Итак, перечислим семь смертных грехов: эгоизм, жестокость, трусость, самообман, самодовольство, фанатизм, слабоволие. Повторю, я выделяю их не потому, что считаю наиболее тяжкими, но потому, что, на мой взгляд, они порождают или объясняют все остальные. Это, как я уже говорил, источники зла, но в то же время и источники добра – во всяком случае, в той мере, в какой они внушают нам отвращение и ужас и вызывают желание от них избавиться, ибо, чтобы преодолеть их в себе, почти всегда необходимы усилия. Бедные имморалисты! Они-то думали, что достаточно перестать верить в Бога – и зла как не бывало!

 

Смерть (Mort)

Крайняя степень небытия. Значит ли это, что смерть – ничто? Не вполне, поскольку это ничто ожидает нас, вернее, мы ожидаем его. Скажем так: смерть есть ничто, но мы умрем, и эта последняя истина не есть ничто.

Более здраво по этому вопросу высказались, на мой взгляд, Эпикур и Лукреций, а не Спиноза. «Человек свободный ни о чем так мало не думает, как о смерти, – гласит знаменитая теорема из “Этики”, – и его мудрость состоит в размышлении не о смерти, а о жизни» (часть IV, теорема 67). Со вторым утверждением я согласен безоговорочно. Но не с первым, и должен сказать, что вообще не вижу, как они могут быть совместимы. Как можно размышлять о жизни, не думая о смерти, которой жизнь завершается? Напротив, именно потому, что мы думаем о смерти как о ничто, сказал бы Эпикур (она ничто для живых, потому что они живы, и ничто для мертвых, потому что их больше нет), мы способны безмятежно пользоваться благом жизни. Иначе зачем нам философия? И как можно заниматься философией, отмахнувшись от смерти? Тот, кто боится смерти, боится ничто. Но боится ли он всего? В жизни бояться нечего, объясняет все тот же Эпикур, стоит только понять, что самое страшное зло – смерть – для нас ничто (Письмо к Менекею). Но для этого необходимо также строго осмыслить смерть как небытие и отказаться от ее воображаемого представления (в виде ада или нехватки чего-то) и страха перед ней. Достаточно ли этого? Не уверен. А уж когда смерть совсем близко и ее вероятность усиливается многократно, этого и вовсе мало. Но разве мысли должно быть достаточно? И может ли быть достаточно одной мысли? А даже если это не так, разве это имеет значение, если эта мысль, истинная или представляющаяся нам истинной, помогает нам жить здесь и сейчас? Даже слабая философия все же лучше, чем отсутствие всякой философии.

Можно ли научиться умирать? Это всего лишь часть, не самая важная и не самая трудная, науки жить. Впрочем, как шутливо отмечает Монтень, даже если мы так и не научимся умирать, не стоит из-за этого так уж волноваться: «Природа научит нас прямо на месте, и ее урок будет достаточно полным» («Опыты», книга III, глава 12). Если о смерти думать надо, то не для того, чтобы освоить науку умирать – она никуда от нас не денется, а для того, чтобы освоить науку жить. Значит, думать о смерти надо, чтобы приручить смерть, принять ее и начать думать о чем-нибудь другом. «Я хочу действовать, – с блеском пишет Монтень, – и как можно дольше тянуть жизненные обязанности; а когда придет смерть, я хочу, чтобы она застала меня сажающим капусту и увидела, что мне нет дела ни до нее, ни до несовершенства моего сада» («Опыты», I, 20).

 

Смех (Rire)

Непроизвольное сокращение лицевых и грудных мышц, возникающее в ответ на что-то комическое или забавное. Смех – разновидность рефлекса, но для возникновения этого рефлекса требуется минимальное участие мышления. Чаще всего мы начинаем смеяться после того, как что-то поймем, хотя иногда – например, в комизме абсурда – понимать совершенно нечего. Бергсон видел причину смеха в «столкновении механического с живым» и утверждал, что мы смеемся всякий раз, когда живой человек производит на нас впечатление машины или неодушевленного предмета («Смех», I). Что касается меня, то я вслед за Клеманом Россе предпочитаю переставить части этой формулировки. Тогда смех можно определить как «столкновение живого с механическим (…), при котором живое испаряется» («Логика наихудшего», IV, 4). Действительно, в автомате, сконструированном по образу и подобию человека, нет почти ничего смешного, но вот человек, похожий на автомат, почти всегда смешон и комичен, особенно если сам не догадывается об этом сходстве. Бергсон приводит в пример оратора, «чихнувшего в самый разгар своей патетической речи». Тело как будто мстит уму за его кривлянье. Сама реальность как будто мстит человеку за надругательство над смыслом. Разум словно бы отделяется от тела и смотрит на окружающее со стороны. При столкновении смысла с бессмыслицей происходит взрыв. Вот почему, подчеркивает Бергсон, «комическое возможно только в рамках того, что свойственно человеку», то есть того, что наделено разумом. Комическое невозможно помимо смысла, а смысл – помимо разума. Но смеяться над смыслом разум начинает только тогда, когда перестает в него верить. Мы смеемся, если смысл приходит в столкновение с реальностью и не выдерживает контакта с ним. Смех есть взорванный смысл. Поэтому смеяться можно над чем угодно (всякий смысл хрупок, а все серьезное смешно), что доказывает существование юмора и делает его необходимым.

Моя память хранит два высказывания о смехе. Я познакомился с ними в юности, и они долгие годы вели меня, как два маяка, освещая путь моему разуму. Первый маяк принадлежит Эпикуру: «Философствуй смеясь!» Второй, вроде бы утверждающий совершенно обратное, Спинозе: «Non ridere, non lugere, neque detestari, sed intelligere» («Не смеяться, не плакать, не ненавидеть, а понимать»; «Политический трактат», глава I, § 4). Однако противопоставление между тем и другим лишь поверхностное. Эпикур никогда не полагал, что одного смеха достаточно (и тогда, и сейчас нужна еще и философия), как Спиноза не считал, что смех вообще не нужен. Его знаменитое определение из «Политического трактата» осуждает не смех, а насмешку, злобную или презрительную. В своей «Этике» он дает этому разъяснение: в насмешке плох не смех, а ненависть (часть IV, теорема 45, королларий 1). Что касается самого смеха, то это, напротив, «чистая радость», лишаться которой совсем не нужно. Если мы утоляем голод и жажду, то почему не должны бороться против грусти (там же, схолия)? Иногда мы смеемся от счастья, чаще – чтобы преодолеть страх или печаль. И не случайно так велико число юмористов, которые, по их собственному признанию, в частной жизни люди не слишком веселые. Давайте смеяться, не дожидаясь счастья, призывал Лабрюйер (220), а то так и помрем, не посмеявшись.

 

Смехотворный (Dérisoire)

Вызывающий насмешку – при условии, что ее объектом является кто-то другой, кроме нас. Тому, кто согласен с Монтенем в том, что «наши природные и благоприобретенные свойства столь же нелепы, как и смешны» («Опыты», книга I, глава 50), сострадание и юмор представляются чувствами более достойными, чем презрение и насмешка.

 

Смешное (Ridicule)

«Невозможно доказать, что ты достоин любви, – сказал Паскаль, – выстраивая по порядку причины, по которым тебя следует любить; – это попросту смешно» («Мысли», 298–283). Паскаль никогда не пускается в подробные объяснения, и в этом одна из причин его притягательности. Но все же попробуем разобраться. Когда бывает смешно? Когда мы наблюдаем смешение разных порядков, например порядка чувств и порядка рассуждений. Именно этим и начинает Паскаль процитированный выше фрагмент: «У сердца свой порядок, у разума – свой, основанный на правилах и доказательствах. У сердца порядок другой». В самом деле, попробуйте рационально доказать кому-нибудь, что он обязан вас любить. Он рассмеется вам в лицо, лишний раз подтвердив правоту Паскаля, а может, еще и добавит при этом: «Сердцу не прикажешь». Так же смешон король, заявляющий: «Я сильнее всех, значит, все должны меня любить». В этих словах, как отмечает Паскаль, «ложь и тирания» («Мысли», 58–332), потому что они тоже суть результат смешения разных порядков: порядка плоти, над которой король властвует, опираясь на свою силу, и порядка сердца и разума, для которого сила и царственная власть – ничто. Наконец, хотя примеры можно множить и множить, то же самое следует объяснить человеку, которому кажется обидным «низкое» происхождение Христа: «Смешно оскорбляться земной малостью Иисуса Христа, словно бы эта малость была того же порядка, которому принадлежит явленное Им величие» («Мысли», 308–793). Все то же смешение порядков. Это все равно что удивляться, почему нами правят не святые.

Таким образом, смешное – это не только то, над чем можно смеяться (не всякий комизм смешон). Смешное – это то, что вызывает смех из-за смешения порядков. Допустим, человек шел по улице, оступился и упал. Если мне это покажется смешным (или ему покажется, что он смешон в моих глазах), то опять-таки из-за смешения двух разных порядков: плотского (над которым властвует земное притяжение) и духовного (для которого земное притяжение не значит ничего). Вот почему всякая тирания смешна – она желает, чтобы мы преклонялись перед ее силой и восхищались ею, она пытается подчинить себе наш дух. По этой же самой причине смех – один из способов освобождения от тирании.

 

Смещение Центра (Décentrement)

Изменение перспективы в результате смены временной или методологической точки зрения. Это попытка поставить себя на место другого или просто на другое место, что достижимо лишь частично и при условии умственного усилия или чувства симпатии. Это умение смотреть на вещи под иным углом зрения, противостоящее эгоцентризму, фанатизму и глупости.

 

Смиренность (Humilité)

Быть смиренным означает ощущать собственную незначительность, что и делает это качество добродетелью. Самодовольному человеку не хватает одновременно и трезвости взглядов, и требовательности. Сравним для примера самоуверенность Греза, Буше или Фрагонара со смиренностью Шардена. Смиренность не следует путать с ненавистью к себе, тем более – с угодничеством и низостью. Смиренный человек вовсе не считает, что он хуже других; просто он избавился от чувства превосходства над другими. Он знает, чего стоит или может стоить, но не желает этим удовлетворяться. Это скромная (тот, кто кичится своей смиренностью, утрачивает ее), но необходимая добродетель. Она противостоит гордыне, тщеславию, слепому самолюбию, снисходительности, самодовольству, и потому она так ценна. Чтобы стать абсолютным добром, ей не хватает самой малости – простоты и любви.

 

Смутность (Confus)

Все, чему не хватает порядка. Не следует путать смутность с темнотой как отсутствием ясности и расплывчатостью как отсутствием точности. В философии все эти три свойства часто выступают вместе. Из-за чего многие дипломные работы наших студентов-философов читать и понимать труднее, чем некоторые страницы Аристотеля или Канта.

 

Смысл (Sens)

Значение (слова, предложения и т. д.). Иметь смысл – значит желать что-то сказать или сделать. Это желание (воление) может быть явным или скрытым, сознательным или неосознанным, оно может даже казаться лишь видимостью желания, но все эти оттенки не меняют сути дела. Смысл может иметь лишь то, в чем проявляется воля (или нечто похожее на волю: желание, стремление, побуждение). Сфера смысла и сфера действия пересекаются. Всякое слово есть действие; всякий поступок есть знак или может быть интерпретирован как знак.

Отсюда вытекает, что смысл существует только для субъекта (существа, способного желать и проявлять волю) и благодаря субъекту. Бывает ли объективный смысл? Само это выражение заключает в себе внутреннее противоречие. Бывает ли абсолютный смысл? Бывает, если предположить наличие абсолютного Субъекта, то есть Бога.

Означает ли это, что говорить о смысле можно только в приложении к человеку? Вот в этом я не уверен. Ведь и животные могут преследовать какие-то цели и каким-то образом интерпретировать поведение своих сородичей. Ученые-этологи собрали массу материала на эту тему. Может быть, говорить о смысле следует лишь в приложении к сознанию? И здесь у нас нет полной уверенности. Благодаря психоанализу мы знаем, что наши поступки, сны и симптомы болезней, рассматриваемые с точки зрения бессознательного, могут приобретать самый неожиданный смысл. Я склоняюсь к тому, чтобы назвать осмысленным поведение существа, способного желать, а следовательно, страдать и радоваться.

Нетрудно заметить, что толкование слова «смысл» предполагает наличие некоей внешней стороны, некоей альтернативы, некоего отношения к чему-либо иному. Тот или иной знак имеет смысл только в том случае, если он отсылает нас к чему-то другому, что не является этим знаком. Разве есть на свете хоть одно слово, которое означает самое себя? Разве бывает поступок, сводимый к самому себе? Всякое слово обозначает нечто другое (означаемое, если речь идет об абстрактном понятии; референт, если речь идет о предмете). Всякий поступок означает нечто другое (свою сознательную или неосознанную цель, свое желание добиться этой цели). Не бывает смысла, сводимого к самому себе. Если мы хотим что-то сказать или сделать, мы всегда хотим сделать что-то, что не является нами. Это отмечает Мерло-Понти: «За всеми значениями слова “смысл” мы обнаруживаем одно и то же фундаментальное понятие бытия, нацеленного на что-то, что не является самим этим бытием» («Феноменология восприятия», часть III, 2). Смысл поступка не есть самый этот поступок. Смысл знака не есть самый этот знак. Поэтому можно говорить о внешнем характере структуры смысла (смысл всегда где-то не здесь). Никто не может пойти туда, где находится в данный момент. Никто не может означать себя самое. Это лишает нас покоя, комфортной возможности ссылаться на себя. В смысле нельзя устроиться, как в удобном кресле. Смыслом нельзя обладать, как безделушкой или банковским счетом. Смысл приходится искать, преследовать, терять или предугадывать. Он никогда не бывает здесь и сейчас, никогда не задан. Смысл не там, где я сейчас нахожусь, а там, куда я направляюсь; он не то, что я есть или что я делаю, но то, что я хочу сделать, или то, что происходит со мной.

А как быть со смыслом жизни? Смыслом жизни может быть лишь нечто такое, что не является самой жизнью – иная жизнь или смерть. Но это обрекает нас на абсурд или толкает к религии. В чем смысл настоящего? Он может быть только в прошлом или будущем. Но это обрекает нас на зависимость от времени. Тот или иной факт имеет смысл здесь и сейчас только в силу того, что он несет некую информацию о будущем (именно такова логика действия, всегда целиком нацеленного на результат) или является результатом прошлого (такова логика интерпретации, например, в археологии или психоанализе). Смысл чего-то, что есть сейчас, заключается в том, что его или еще нет, или уже нет. Смысл бытия – это время. Именно это и имел в виду Клодель (221), заявив: «Время – вот смысл жизни» («Поэтическое творчество»). По этой же самой причине смысл, как и само время, постоянно ускользает от нас, и чем настойчивее мы к нему стремимся, тем быстрее он от нас бежит. Смысл настоящего никогда не присутствует в настоящем. Поэтому смысл, как и время, постоянно отчуждает нас от самих себя, от реальности и всего сущего. Иногда нам удается уловить смысл, но этот смысл, как сказал Леви-Строс, «никогда не бывает хорошим» («Дикое мышление», IX). Либо сам этот смысл становится осмысленным только благодаря чему-то другому, что не имеет того же смысла. Поиск смысла по самой своей природе бесконечен. И этот поиск обрекает нас на вечное неудовлетворение: мы без конца ищем нечто такое, что могли бы принять за смысл, но это «нечто» может быть только чем-то другим. Но разве бывает что-нибудь реальное (имеющее смысл) помимо самой реальности? «Смысл мира должен находиться вне мира», – справедливо заметил Витгенштейн. Но что же есть вне мира, кроме Бога? Точно так же смысл настоящего должен находиться вне настоящего. А что есть помимо настоящего, кроме прошлого и будущего, которых нет? Смысл есть отсутствие. Для нас смысл есть только там, где отсутствует смысл в себе. Поэтому моя жизнь осмысленна – ведь я стремлюсь к будущему, я несу на себе груз прошлого, я стараюсь действовать и понимать. Но сказать, что моя жизнь имеет свой собственный, только ей присущий смысл, нельзя, ибо это означало бы, что я приписываю своей жизни смысл, которого она уже лишилась или еще не приобрела. «Покажи дураку луну, он уставится на палец», – гласит восточная пословица. Этот дурак похож на нас, вернее, это мы часто бываем на него похожи. Что он делает? Он рассматривает то, что имеет смысл (палец), вместо того, чтобы смотреть на то, что смысла не имеет, но на что указывает смысл (на луну). Он очарован смыслом и презирает реальность. Точно так же поступаем и мы каждый раз, когда приносим то, что есть, в жертву тому, что оно могло бы значить. Попробуем расставить приоритеты. Смысл имеет ценность только в том случае, если служит чему-то другому, что само смысла не имеет. Смысл не может быть всем сущим (потому что только все сущее, по определению, не имеет альтернативы). Он не может быть сущностью. Ничего из того, что действительно важно, не имеет смысла. Что означают наши дети? Что означает мир? Что означает человечность? Справедливость? Мы любим все эти вещи не потому, что они имеют смысл, – напротив, постольку, поскольку мы их любим, наша жизнь и обретает смысл. Значит, они иллюзорны? Отнюдь. Ведь истинно, что мы их любим. Иллюзией было бы рассматривать их как абсолют и верить, что они существуют помимо нас и наших исканий. Тогда надо было бы признать, что все эти вещи суть Бог, и задаться вопросом, а что он означает. Только зачем? Ведь достаточно просто действовать. Достаточно желать. Не существует смысла смысла, как не существует абсолютного смысла или смысла в себе. Всякий смысл по природе своей относителен, это не субстанция, но соответствие, не сущность, но отношение. Здесь действует логика несходства – все, что мы делаем осмысленного, имеет значение, только служа чему-то другому, что смысла не имеет. Действуя, мы не преследуем смысл – но те цели, которые мы преследуем, и наполняют смыслом наши действия.

Вспомним басню про крестьянина и его сыновей. Лафонтен выразился в ней предельно ясно: нет никаких спрятанных сокровищ, есть только труд, и он-то и есть единственное сокровище. То же самое я сказал бы и по поводу смысла: нет никакого потаенного смысла, есть жизнь, и она сама по себе и является источником смысла. Искать смысл значило бы допустить, что он существует где-то отдельно от нас и поджидает, когда же мы его найдем. Смысл – не сокровище, а труд. Он не может быть чем-то готовеньким, его приходится создавать (делая что-то другое), творить, изобретать. Именно такова функция искусства. Такова же функция мысли. И функция любви. Смысл – не столько источник конечной цели, сколько результат и след желания (а желание, напоминает нам Спиноза, есть действующая причина). Он не столько предмет герменевтики, сколько предмет поэзии. Вернее сказать, герменевтика возможна только там, где вначале было творчество (то, что древние греки называли poiesis), – в наших произведениях, в наших действиях, в наших высказываниях. Смысл – не тайна, которая ждет своего открытия, и не Грааль, к которому надо стремиться. Смысл – это существующее внутри нас отношение между тем, что мы есть сейчас, и тем, чем мы были прежде; между тем, что мы есть, и тем, чем мы хотим быть; между тем, чего мы хотим, и тем, что мы для этого делаем. Жизнь надо любить не потому, что она имеет смысл. Только потому, что мы ее любим, точнее говоря, в той мере, в какой мы ее любим, она и становится для нас осмысленной.

Так в чем же смысл жизни? И есть ли он? Нет, не существует никакого смысла, предшествующего жизни и служащего ей абсолютным оправданием. «Жизнь должна быть самоцелью», – сказал Монтень (книга III, глава 12). Жизнь – не загадка, над разрешением которой стоит биться. И не забег, который во что бы то ни стало надо выиграть. И не симптом, который так важно правильно истолковать. Жизнь – это приключение и битва. И если мы ее любим, она стоит того, чтобы за нее сражаться.

Хорошо бы уметь объяснить все это нашим детям, пока они не перемерли от скуки или не поубивали друг друга в приступе злобы.

Смысл сам по себе ничего не стоит. Только любовь наполняет все сущее смыслом.

 

Снобизм (Snobisme)

Стремление брать пример с элиты (или того, что принимается за элиту) за неимением возможности принадлежать к ней. Сноб подражает исключительности, которой не обладает и не может обладать. Он не столько стремится стать таким же, как модель, которой он подражает (это будет уже не снобизм, а соревновательность), сколько хочет таким казаться. Он весь состоит из наивности и фальши; это искренний притворщик – такой же искренний, как истерик, каким он порой бывает, и такой же легковерный, как жертва суеверия, каковой он бывает почти всегда. Сноб преклоняется перед формой и знаком. Он довольно близок к денди – минус чувство юмора и плюс нелепость. Сноб – это тот, кто искренне считает себя денди, тогда как денди – скорее тот, кто сам за собой замечает некоторый снобизм.

Согласно сомнительной, но красноречивой версии, этимология слова «сноб», бесспорно, английского происхождения, восходит к латинскому выражению sine nobilitate (дословно «без дворянства», т. е. недворянского происхождения). Следовательно, сноб – это простолюдин, скрывающий свое «простецкое» происхождение и пытающийся выдать себя за знатную особу. Ради этого он перенимает манеры, которые, как ему представляется, приняты среди аристократов. Снобизм – синдром мольеровского мещанина во дворянстве. Конечно, это всего лишь один из видов снобизма, сегодня явно устаревший и выглядящий анахронизмом. У современных снобов другие модели для подражания. Но, как и во времена Мольера, они остаются снобами ровно настолько, насколько лишены способности придавать значение чему-либо, кроме внешней видимости. Возьмем, например, культуру. Выставлять напоказ культуру, носителем которой являешься, значит быть педантом; симулировать культуру, которой не обладаешь, значит быть снобом. Или возьмем богатство. Кичиться своим богатством значит быть тщеславным, вульгарным хвастуном. Выдавать себя за богача, им не являясь, значит проявлять снобизм. То же самое наблюдаем в сфере любовных отношений, особенно любовных побед. Афишировать подлинные завоевания значит быть светским львом или хамом; хвалиться выдуманными романами значит быть снобом.

Этой чертой снобизм сближается с недобросовестностью. Быть снобом значит стремиться выдавать себя за того, кем не являешься, кем восхищаешься, кому завидуешь и на кого хотел бы походить. Тем самым сноб отличается от лицемера, который притворяется не из зависти, а из корысти, и стремится не подражать другим, а обманывать их, потому что он ими не восхищается, а пользуется. Зачастую сноб становится первой, а иногда и единственной жертвой того, кому подражает. Это делает его и менее отталкивающим, и более смешным, чем лицемер. Снобизм – гораздо более распространенное явление, чем лицемерие. Сколько «мещан во дворянстве» и «смешных жеманниц» можно насчитать на одного Тартюфа? Лицемерие – исключение; снобизм – правило. Кто из нас может быть уверен, что никогда не поддастся снобизму? Разве стали бы люди писать, если бы не жаждали прослыть писателями? Разве стали бы читать, если бы не рассчитывали, что об этом узнают другие? Каждый из нас начинает с притворства, с подражания того, что нам не дано. Но без этого подражания была бы невозможна культура. Снобизм – первый шаг к культуре, хотя сноб желает производить впечатление того, кто успел проделать весь путь. Ошибка не в том, чтобы подражать, а в том, чтобы притворяться, и это притворство и есть самая суть снобизма. Сноб довольствуется внешней видимостью и не желает трудиться, дабы действительно подняться над собой. Мольеровский господин Журден брал уроки музыки и философии. Разве следует его за это упрекать? Но в том-то и дело, что притвориться, будто ты поешь или мыслишь, невозможно. Сноб – очень плохой ученик. Вместо того чтобы делать упражнения, он только подражает учителю.

 

Сновидение (Réve)

Своего рода галлюцинация, переживаемая во сне. Существования сновидений достаточно, чтобы всерьез усомниться и в том, что же такое бодрствование. Именно об этом говорит Декарт в первом из своих «Размышлений о первой философии»: я настолько «ясно вижу, что сон никогда не может быть отличен от бодрствования с помощью верных признаков; мысль эта повергает меня в оцепенение, и именно это состояние почти укрепляет меня в представлении, будто я сплю». А вот каким вопросом задается Паскаль: «Кто знает, не есть ли эта другая половина жизни, которую мы считаем явью, всего лишь второй сон, немногим отличающийся от первого» («Мысли», 131–434). В чем же отличие? В том, что явь, или то, что мы принимаем за явь, воспринимается нами как нечто непрерывное. «Если бы мы каждую ночь видели во сне одно и то же, – пишет далее Паскаль, – это действовало бы на нас так же, как те предметы, которые мы видим каждый день наяву. И если бы ремесленник был твердо уверен, что каждую ночь двенадцать часов подряд ему будет сниться, будто он король, он был бы почти так же счастлив, как король, которому каждую ночь двенадцать часов подряд снилось бы, будто он ремесленник». Мне очень нравится это «почти», так же как и «немного» в предыдущей цитате. Тот же поворот мысли звучит в стихе, завершающем последний фрагмент: «Ибо жизнь – это сон, в коем меньше чудес».

 

Собор (Concile)

Общее собрание епископов под руководством главного из них. Вольтер, посвятивший соборам отдельную статью своего «Словаря», иронически ссылается на самые знаменитые из них: Никейский, Константинопольский, Эфесский, Латеранский, Тридентский. Все эти соборы принимали решения по принципиально неразрешимым вопросам (единосущность Отца и Сына, божественная природа Святого Духа, пресуществление и т. д.). И принятые ими решения считаются непогрешимыми. Как можно об этом судить? Никак – раз собор решил, значит, так оно и есть. Один из соборов, кстати говоря, принял решение и о непогрешимости Папы Римского. Это чистой воды догматизм, возведенный в систему. Даже Второй Ватиканский собор, при всей своей открытости и смелости, проявленной во многих отношениях, не в силах что-либо изменить. «Все соборы непогрешимы, – говорит Вольтер, – ведь все они состоят из людей». Каждому ясно, что это утверждение на самом деле опровергает непогрешимость соборных решений. Но соборы по-прежнему предпочитают заниматься вещами, в которых нет и не может быть никакой ясности.

 

Собственность (Propriété)

То, что присуще индивидууму или группе индивидуумов, иными словами, то, что им принадлежит. В юриспруденции, в частности, собственностью именуют законное владение чем-либо, в принципе защищенное законом. Тем самым собственность отличается от обладания, которое представляет собой фактическое состояние (см. Руссо. «Об общественном договоре», книга I, главы 8–9).

 

Событие (Événement)

То, что происходит, в отличие от того, что есть или длится. «Не то, что продолжается, но то, что случается» (Франсис Вольф, «Рассказать мир», 1). Тем самым событие противостоит субстанции, бытию, вещи, т. е. всему, что существует продолжительно. Противостоит ли оно миру? Только если допустить, что мир состоит из вещей, сущностей или субстанций. Но ведь вполне возможно, что он скорее состоит из событий, что мир, как говорил Витгенштейн, это скорее совокупность всего, что происходит, чем совокупность того, что в нем есть (совокупность событий, а не совокупность вещей). Во всяком случае, не исключено, что это различие имеет смысл только для нас, потому что мы живем и мыслим во времени, а не относительно реальной действительности, которая существует только в настоящем времени. Всякое событие длится какое-то время, пусть даже бесконечно краткое: ничто не происходит иначе, чем в настоящий миг, переходящий в прошлое. Всякая продолжительность состоит из событий, от самых медленных до самых быстрых: расширение Вселенной, образование континентов, рост и падение ребенка, полет птицы… Происходить и длиться в настоящем – это одно и то же, так же как событие и бытие суть единое целое.

(Отметим в скобках, что в философии – в отличие от истории или журналистики – понятие события чаще всего лишено оценочного, нормативного компонента. В житейском языке событием называют только факты, имеющие более или менее важное значение; так, если поезд приходит по расписанию, это не событие, а вот если он сошел с рельс – это, конечно, событие. Философы обычно употребляют это слово в нейтральном и максимально расширенном значении: все, что происходит или имеет место, это событие, даже если происходящее не имеет никакого значения ни для кого. Не произойти для философа может лишь не-событие).

 

Совершенный (Parfait)

Не испытывающий недостатка ни в чем, ни количественно (в этом смысле совершенный означает законченный), ни качественно (в этом смысле совершенный означает то, что не может быть улучшено или превзойдено).

Оба значения близки друг к другу – совершенно то, что не имеет недостатков. Но что такое недостаток? Нехватка чего-либо, т. е. небытие, которое становится реальностью только посредством воображения чего-то другого. Но это означает, стоит только отказаться от воображения, совершенным становится все. Это самая трудная и в то же время самая простая из тайн, суть которой Спиноза вслед за Фомой Аквинским и Декартом, правда, переиначив ее смысл, гениально выразил одной короткой фразой: «Под реальностью и совершенством я разумею одно и то же» («Этика», часть II, определение 6). Это означает, что реальность – все, что есть (а в настоящем – все, что может быть), без всяких исключений.

Обычно в качестве контраргумента приводят очевидность зла и тщету наших усилий – зачем стараться изменить существующее, если оно совершенно? Здесь кроются сразу две ошибки. Ведь то, что мы называем злом (боль, несправедливость, эгоизм и т. д.) так же реально и так же истинно, как и все остальное, и в этом смысле так же совершенно. То же самое относится и к нашим усилиям, направленным на сопротивление злу или его преодоление. Злокачественная опухоль убивает не потому, что она несовершенна; напротив, она убивает потому, что совершенна в своем смертоносном качестве опухоли. Аналогично дело обстоит с противоопухолевыми препаратами: они либо совершенно эффективны, либо совершенно не эффективны, но в любом из этих качеств – совершенны. Это означает, что любое оценочное суждение субъективно, следовательно, необходимо (для субъектов, т. е. нас) и иллюзорно (если мы пожелаем увидеть в нем что-либо кроме отражения своего субъективизма). Точнее других это сформулировал Делез со ссылкой на Спинозу: «Если, по Спинозе, зло – ничто, то не потому, что существует только Добро и только оно имеет бытие, а напротив, потому, что добро существует не больше, чем зло, а Бытие есть и добро и зло одновременно» (Спиноза, «Практическая философия», III). Значит, бытие находится по другую сторону добра и зла? Но с равным успехом можно сказать, что оно – по эту сторону, и это будет точка зрения Бога (так мог бы сказать Спиноза) или истины (как предпочитаю говорить я), содержащей все остальное. Реальность ни в чем не испытывает недостатка, потому что в ней присутствует все. Такова мудрость Праджнянпрады. Такова же мудрость Этти Хилсама, и другой мудрости нет. Оптимистична ли она? Отнюдь нет. Пессимистична? Тоже нет. Суть дела точно выражают строки, написанные Этти Хилсамом в пересылочном лагере накануне отправки в Освенцим: «Мне иногда говорят: “Ты всегда смотришь на вещи с хорошей стороны!” Какая плоскость мысли! На самом деле мир совершенно добр. И одновременно совершенно зол. Каждая вещь имеет две стороны, и они всегда и везде взаимно уравновешены. У меня никогда не возникало ощущения, что я принуждаю себя смотреть на вещи с хорошей стороны – они и так совершенно хороши сами по себе. Всякая ситуация, даже самая плачевная, есть абсолют и соединяет в себе хорошее и дурное» (Письмо из Вестерборка от 11 августа 1943 года). Это трагическая мудрость, которая означает: мы уже в Царствии Небесном, но жестоко ошибется тот, кто решит, что это рай.

 

Совершенство (Perfection)

Свойство быть совершенным (Совершенный). Часто говорят, что совершенство – не от мира сего, подразумевая под этим, что существует другой, идеальный мир, с которым и проводится сравнение. Понятие совершенства имеет только относительный смысл (Спиноза, «Этика», часть IV, Предисловие; см. также часть I, Прибавление). Абсолютное совершенство – нонсенс или сам абсолют, но не потому, что с нашей точки зрения оно не должно иметь никаких недостатков, а потому, что в нем не должно быть никакой нехватки чего бы то ни было (оно должно быть всем, что есть, и всем, что может быть). Таково бытие Парменида и мистиков.

 

Совершенствование (Perfectibilité)

Не способность стать совершенным, но способность стремиться к совершенству. Отсюда понятно, что совершенство редко бывает совершенным и всегда подразумевает способность к изменению и самоизменению. Руссо полагал, что эта черта является свойством человеческой природы. Помимо свободы, пишет он, есть еще одно особенное качество, отличающее человека от животного. «Это – способность к самосовершенствованию, которое с помощью различных обстоятельств ведет к последовательному развитию всех остальных способностей, способность, присущая нам как всему роду нашему, так и каждому индивидууму, в то время как животное по истечении нескольких месяцев рождения на свет становится тем, чем будет всю жизнь, а род его через тысячу лет – тем же, чем был он в первый год этого тысячелетия» («Рассуждение о происхождении и основаниях неравенства между людьми», I; аналогичную идею, правда, без употребления слова «самосовершенствование», высказывает Паскаль в «Предисловии к трактату о пустоте»). Следовательно, совершенствование есть эволюция, но не столько естественная, сколько историческая и культурная. В этом – и полезность, и относительность понятия. Если история и культура являются составной частью природы, а я полагаю, что именно так это и обстоит, то совершенствование – не более чем одна из форм универсального становления (не исключение из дарвинизма, а один из случаев его проявления). Тем лучше для Гераклита и преподавателей.

 

Со-Возможный (Compossible)

Возможный в комплексе с чем-либо другим. Два события со-возможны, если они могут произойти, пусть даже в разное время, в одном и том же мире. Понятие со-возможности особенно важно для философии Лейбница, поскольку без него нельзя объяснить существование зла. Бог, являясь всемогущим и всеблагим, не всегда выбирает события, которые кажутся нам наилучшими, если мы рассматриваем их по отдельности (например, Гитлер мог бы умереть в младенчестве, или ограничиться занятиями живописью, или обратиться в иудаизм и т. д.). Но Бог имеет свои резоны, ибо он и есть сам разум, следовательно, подчиняется принципу непротиворечивости. Это значит, что он может выбирать только лучшие из со-возможных событий, иначе говоря, из событий, которые могут существовать в одном и том же мире, вместе (мир един, так как представляет собой полноту случайных вещей) образуя наилучшее из возможных сочетаний. У нас мог бы быть мир без Освенцима, без рака, без войн и без дураков. Но все эти миры были бы хуже, чем наш нынешний мир. Почему? Потому что в противном случае Бог создал бы какой-нибудь из этих миров, а не тот, что существует сейчас. На этот аргумент нечего возразить, поскольку он является априорным аргументом. Но по той же самой причине от него ничего не стоит отмахнуться. Если рассуждать в рамках подобной логики, то можно оправдать вообще все что угодно (например, допустить существование мира, в котором войну выиграл бы Гитлер). Думать так значит принимать как данность все существующие в мире ужасы и несчастья – болезни, массовое уничтожение людей, землетрясения и т. д. Во имя чего? Во имя некоей гармонии, нарушение которой якобы приведет к еще худшим последствиям. Ах, вы говорите, умер ребенок? Ну что ж, это всего лишь маленькое темное пятнышко в уголке полотна, благодаря которому еще ярче играют остальные краски. Вы говорите, целый народ страдает от недоедания? Печальный диссонанс, зато какой гармонией звучит на его фоне вся остальная музыка! («Опыты теодицеи», часть I, § 12). Почему Бог выбрал именно такой мир? Потому что это лучший из миров, в котором навечно предусмотрено оптимальное сочетание со-возможных событий. А откуда нам знать, что этот мир действительно лучший? Но ведь Бог выбрал его для нас (там же, §§ 8–10)! Поистине, не устаешь поражаться, как такой могучий гений, как Лейбниц – может быть, величайший из гениев всех времен и народов, – мог довольствоваться ходьбой по кругу в этом своем мирке восторженного оптимизма. Видимо, гений бессилен против веры, тогда как вера способна на многое – например, убаюкивать гений до тех пор, пока он не уснет.

 

Согласие (Acceptation)

Согласиться означает сделать своим, принять, признать, сказать «да» тому, что есть или будет. Это единственный способ жить, как говорили древние греки, gomologoumenos, т. е. в неразрывном согласии с природой и разумом. Отказаться? Зачем, если это ничего не изменит? Лучше согласиться и действовать.

Не следует путать согласие с терпимостью (последняя предполагает, что какие-то остатки желания отказаться, дистанцироваться от предложенного сохраняются) и со смирением (хранящим остатки огорчения). Подлинное согласие радостно. В этом смысле оно составляет главное содержание мудрости. Так, Монтень говорит: «Я с чистым сердцем и благодарностью принимаю от природы то, что она сделала для меня, соглашаюсь с ней и ликую». У Праджнянпады читаем: «То, что я хочу сказать вам, очень просто и сводится к одному слову: “Да”». Да – всему грядущему, всему, что будет. Путь – это возможность наслаждаться вкусом плодов и богатствами жизни. Путь, таким образом, это понимание того, что другого пути нет, что он и есть мир, который ты либо принимаешь, либо отвергаешь. Согласиться – значит принять.

Согласие не равнозначно воле. Стремись к тому, что от тебя зависит, учили стоики, и принимай то, что от тебя не зависит. Но здесь перед нами встает трудность, о которую споткнулся и сам стоицизм: а зависит ли от нас наше согласие? Эпиктет утверждал, что зависит. Увы, жизнь снова и снова опровергает его. Но ведь ни от кого другого оно тоже не зависит. Иначе говоря, наше согласие зависит не от нашего хотения, а от того, что мы такое есть. Но разве можно выбрать, каким быть? Или хотя бы познать и изменить себя, стать лучше и двигаться вперед? Нельзя согласиться по приказу, но можно учиться согласию, как и умению поддерживать и культивировать согласие. Работа над собой – вот настоящее умение жить.

Следует ли соглашаться со всем на свете? Со злом, например? С наихудшим из возможного? Приходится соглашаться, ибо иначе с ним нельзя бороться. Разве можно лечиться, отвергая сам факт болезни? Разве можно бороться, не соглашаясь признать, что конфликт существует? Чтобы возлюбить своих врагов, вначале следует признать, что они есть, и согласиться их иметь. В том и состоит мудрость Евангелия, что оно учит: любить значит говорить «да». Что отнюдь не подразумевает отказа действовать, бороться, менять мир. Так скульптор, прежде чем преобразовывать мрамор, должен согласиться иметь дело именно с мрамором. Так и деятельный человек должен принять мир таким, какой он есть, и лишь затем пытаться его преобразовать. Родители во всем согласны со своими детьми (это значит, что они любят их такими, какие они есть, ни от чего не отворачиваясь), но разве они отказываются их воспитывать, а порой и наказывать? Запрещать не запрещается, запрещается презирать, отвергать, ненавидеть. Не запрещается говорить «нет», если это поможет громче и свободнее сказать «да». Согласие не слабость. Это прозорливая и щедрая сила.

Ее противоположность – отказ, злоба, неприятие, отрицание, вытеснение. Отказаться значит сказать миру «нет» и положить начало безумию. Согласие, напротив, – начало мудрости.

 

Содержание (Compréhension)

В логике и лингвистике – совокупность общих характеристик, свойственных индивидуумам одного и того же класса и служащих для его концептуального определения. В этом смысле содержание противостоит расширению (экстенсиональному толкованию). Например, дать содержательное определение концепта «млекопитающее» (лингвисты иногда говорят интенсиональное определение) значит перечислить характерные признаки, служащие основанием принадлежности именно к этой группе: млекопитающее – это позвоночное животное (ближайший род), имеющее грудные железы, эластичный кожный покров, четырехкамерное сердце, легочное дыхание, живородящее (за исключением отряда однопроходных), существующее при постоянной температуре тела и т. д. Расширительное, или экстенсиональное, определение подразумевает перечисление всех видов млекопитающих (каждый из которых следует определить интенсионально), а то и вообще всех млекопитающих (строго экстенсиональное определение). Содержательный подход позволяет экономить время и остается почти единственным способом давать определения.

Нетрудно заметить, что чем богаче содержательное определение понятия, тем уже его объем, и наоборот: понятие млекопитающего богаче, чем понятие позвоночного, но видов позвоночных больше, чем видов млекопитающих.

 

Сожаление (Regret)

Испытываемое в настоящем желание, обращенное на прошлое и в силу этого как бы дважды пустое – оно отражает нехватку в нас самих того, чего никогда и не было. Тем самым отличается от ностальгии (нехватки того, что когда-то было) и противостоит благодарности (испытываемой в настоящем радости о прошлом). «Сожаление, – пишет Камю, – это иная форма надежды». Однако сам контекст – а речь идет о Дон Жуане («Миф о Сизифе») – указывает, что автор в данном случае имеет в виду скорее то, что лично я называю ностальгией. На самом деле и то и другое симметрично надежде: это нехватка прошлого (и того, что было, и того, чего не было), как надежда есть нехватка будущего (которое, может быть, наступит). Асимметрия делает сожаление еще более болезненным, а надежду – еще более сильной.

 

Созерцание (Contemplation)

Внимательный и бескорыстный взгляд. Метафорически созерцание означает способность сознания познавать, не стремясь к обладанию, использованию или вынесению суждения о познаваемом. Созерцание есть вершина духовной жизни, чистая радость познания (Аристотель называет это теоретической жизнью, Спиноза – amor intellectualis, т. е. интеллектуальной любовью), истинная любовь к истине. В созерцании объекта «Я» растворяется; спасать становится некого, и это-то и есть подлинное спасение.

 

Сознание (Conscience)

Одно из самых трудных для определения слов – возможно, потому, что всякое определение апеллирует к сознанию и подразумевает сознание.

Сознание – это своего рода отношение себя к себе, но не имеющее ничего общего ни с адекватностью (не всякое сознание есть знание; бывает и ложное сознание), ни с тождественностью (иметь самосознание – не то же самое, что быть собой), ни с инаковостью (сознание существует только для себя). Попробуем сказать, что сознание – это присутствие в себе духа или души, своего рода мысли, способной к самоосмыслению. Это знание, отдающее себе отчет в том, что оно знает; это вера, не сомневающаяся в себе; это ощущение или чувство, понимающее, что именно ощущается или чувствуется. Всякое сознание предполагает некую двойственность. «Сознание означает знание вместе с чем-то еще, – указывает Мен де Биран, – знание себя и знание чего-то другого». От этого отталкиваются и феноменологи, формулируя свою идею интенциональности, получившую выражение в знаменитом определении, предложенном Сартром: «Сознание есть такое бытие, для которого в самом его бытии встает вопрос о бытии в той мере, в какой это бытие предполагает какое-либо иное бытие» («Бытие и ничто», Введение). Иными словами, я не могу осознать вот это дерево или вот эту идею без того, чтобы в моем сознании не зародилось хотя бы смутное сознание того, что я их осознаю. Это не значит, что всякое сознание рефлексивно, если под этим понимать, что сознание непременно должно эксплицитно воспринимать самое себя как объект. Это значит скорее, что для сознания тот или иной объект может существовать только при условии, что само сознание существует для себя. Сознание – что-то вроде окна, которое способно открываться в мир, только оглядев себя. Вот почему не бывает абсолютного сознания, и всякое сознание есть размышление. Когда я смотрю на дерево, что я вижу: дерево или свое видение дерева?

 

Сократическая Любовь (Так Называемая) (Amour Nommé Socratique)

Вольтер в своем «Словаре», объясняя, что сократической принято называть гомосексуальную любовь, т. е. любовь мужчины к мужчине, оговаривает, что применение эпитета «сократический» в данном случае следует считать недоразумением. Вольтер выступал категорически против гомосексуальной любви, видя в ней «порок, который, стань он всеобщим, привел бы к уничтожению человеческого рода, и гнусное преступление против природы». Таким образом, перед нами два упрека, каждый из которых заслуживает отдельного рассмотрения.

Первый их них можно было бы сформулировать в почти кантианском виде. Гомосексуальность не может быть универсальным явлением, ибо в том случае, если сексуальные отношения людей станут исключительно гомосексуальными, это приведет к исчезновению человека как вида, а следовательно, и к исчезновению самой гомосексуальности. Однако такие явления, как ложь, самоубийство или целомудрие, так же не являются универсальными, из чего отнюдь не следует, что они всегда безнравственны. Кант, у которого не было детей и который, возможно, так и умер девственником, наверное, знал, о чем говорит. Нет ли здесь противоречия? Может быть, и нет: по Канту, непротиворечиво универсальный характер должна носить максима действия, а отнюдь не само действие. Почему бы в таком случае не признать справедливость следующей максимы: «Я волен вступать в любовные отношения с любым взрослым партнером при условии его согласия и независимо от его пола»? Это, впрочем, не мешает Канту решительно осуждать гомосексуальность наряду с мастурбацией и свободой половых отношений («Метафизика нравов», часть I, § 24; часть II, §§ 5–7). Лично я подозреваю, что универсальность здесь вообще ни при чем, а резко отрицательное отношение к гомосексуальности, что у Вольтера, что у Канта, скорее объясняется не рациональными причинами, а состоянием нравов тогдашнего общества (т. е. частными факторами). Насколько это справедливо по отношению к нам? Полагаю, полностью справедливо. Тот факт, что на протяжении последних двух столетий мы стали гораздо более терпимыми и открытыми, еще не значит, что мы стали умнее и Вольтера, и Канта. Но никто на свете не заставит меня отказаться признать, что мы все же достигли некоторого прогресса – вокруг нас стало немножко меньше ненависти, презрения и чрезмерной стыдливости.

Второй аргумент выглядит еще более слабым. Что значит преступление против природы? Я не вижу здесь вообще никакого смысла. Как что-то, существующее в природе, может быть направлено против природы? Но даже если бы это было возможно, вопрос о нравственности или безнравственности гомосексуальности по-прежнему остается открытым. Ведь целомудрие с точки зрения природы так же преступно. Значит ли это, что целомудрие безнравственно? С другой стороны, нет ничего более естественного, чем эгоизм. Но разве это причина, чтобы возносить эгоизм в разряд добродетели?

Право на различие, как мы провозглашаем сегодня, является неотъемлемой частью прогресса, достигнутого за последние десятилетия. Разумеется, оно имеет свои границы (тот факт, что педофил, насильник или убийца отличается от других людей, не дает ему никакого права на преступление). Очевидно, что это право не может являться самодостаточным, но таковым не является никакое право.

«Больше всего в гомосексуалистах меня смущает следующее, – однажды заявила мне одна моя хорошая знакомая. – Они громогласно отстаивают право на различие, но при этом как-то упускают из виду основополагающее различие между людьми – различие полов. Я не осуждаю гомосексуалистов с точки зрения морали, просто мне кажется, что они выбирают самый легкий путь». Пожалуй, это слишком громко сказано – все-таки в современном обществе гомосексуальность остается достаточно рискованным социальным выбором. Однако эта мысль служит хорошим напоминанием того, что и гетеросексуальные отношения – вещь далеко не простая.

Мне и моим ровесникам повезло: мало найдется в истории эпох, отмеченных такой свободой и терпимостью в вопросах секса, как наша. С одной стороны, это, бесспорно, хорошо; с другой – заставляет нас почувствовать особую ответственность. Гомосексуализм – не преступление? Большинство современников давно признали очевидность этого утверждения. Гомосексуализм не является преступлением, потому что никому не причиняет вреда, – если, разумеется, речь идет об отношениях взрослых людей, действующих по взаимному согласию. Но мы не можем сказать того же об угнетении детей и женщин, о насилии, сводничестве, эгоизме, презрении, безответственности, закабалении и т. д. Сексуальная ориентация не имеет отношения к морали, но и не освобождает от необходимости следовать морали.

 

Солидарность (Solidarité)

Злоупотребление этим словом, слишком широко используемым на протяжении многих лет, привело к тому, что его строгий смысл почти утрачен. Чаще всего под солидарностью понимают некую стыдливую (например, когда жертвуют средства в пользу одной из гуманитарных организаций), а иногда и вынужденную (солидарный налог на состояние) разновидность щедрости. Но почему мы должны стыдиться собственной щедрости, тем более что проявляем ее слишком редко? И каким образом принуждение может обернуться солидарностью?

Употребляя слово «солидарность» к месту и не к месту, наши политики и прекраснодушные мыслители совершенно выхолащивают его смысл. Наряду с терпимостью, она становится «политкорректной» добродетелью. Это не значит, что солидарность – это плохо. Это значит лишь, что пользоваться данным словом становится все труднее. Из понятия она превращается в лозунг. Из идеи – в идеал. Из инструмента – в заклинание. Складывается впечатление, что солидарность понемногу переходит в собственность митингов и газет. И это неправильно. Даже политкорректная путаница в словах политически опасна.

Лучше вернуться к точному значению слова, тому, которое связано с его этимологией. «Солидарный» происходит от латинского solidus, что значит «твердый». Части твердого тела солидарны в том смысле, что ни на одну из них нельзя воздействовать, одновременно не воздействуя и на все остальные. Возьмем, например, бильярдный шар. Удар по одной какой-нибудь точке приводит в движение весь шар целиком. Другой пример – мотор. Две его детали жестко соединены (солидарны), если, приводя в движение одну, мы заставляем двигаться и вторую. Значит, солидарность не чувство и тем более не добродетель, а внутренняя связанность, взаимозависимость, причем объективная и лишенная какого бы то ни было нормативного оттенка. Овальный бильярдный шар, несомненно, менее удобен в игре, но это не мешает ему оставаться твердым телом.

В римском праве есть выражение in solido, означающее «полностью, в полном составе». Должники солидарны, если каждый из них несет ответственность за возврат всей заимствованной суммы (если остальные окажутся неплатежеспособными). Само собой разумеется, такая солидарность представляет собой гарантию для кредитора и риск для каждого из заемщиков. То же самое происходит с супружеской парой, владеющей совместным имуществом: каждый из супругов может разориться, если второй наделает долгов. И тот факт, что он ничего не знал об этих долгах или даже высказывался против займов, ничего не меняет. Следовательно, супругов объединяет финансовая солидарность – они оба несут ответственность за все, что может случиться с каждым из них, за все, что совершит каждый из них.

Но слово «солидарность» имеет более широкий смысл, выходящий за рамки юридического толкования. Два индивидуума объективно солидарны, если происходящее с одним неизбежно затрагивает и второго (например, если у них одни интересы) или если предпринимаемое одним вовлекает в деятельность и второго. На этом основано профсоюзное движение, в рамках которого каждый защищает собственные интересы, одновременно защищая интересы остальных членов профсоюза. На этом же основана идея коллективного страхования (даже капиталистические страховые компании базируют свою деятельность на взаимной готовности разделить риск). При плохом управлении компанией в убытке окажутся все акционеры, но и при самом лучшем управлении каждый акционер вправе пользоваться взносами всех остальных. Если у одного из них угнали автомобиль, остальные совместными усилиями оплатят его стоимость – вернее, уже оплатили, вступив в компанию.

В этом пункте особенно ясно видно различие между щедростью и солидарностью. Проявлять щедрость значит действовать в пользу человека, чьих интересов ты не разделяешь. Ты оказываешь ему добро, не получая взамен ничего, мало того, действуешь в ущерб себе, то есть служишь его интересам вопреки собственным. Допустим, вы подали десять франков нищему бомжу. У него стало на десять франков больше, у вас – на десять франков меньше. Это никакая не солидарность, это – щедрость. Стыдиться тут нечего, но и гордиться особенно нечем. В конце концов, ваши десять франков не помогут бомжу покончить с бездомным образом жизни. А много ли найдется людей, щедрых настолько, чтобы пустить его к себе жить или оплатить ему жилье?

Напротив, проявлять солидарность означает действовать в пользу человека, чьи интересы ты разделяешь. Защищая его интересы, ты защищаешь и свои; защищая свои, защищаешь и его интересы. Например, наемные рабочие или служащие устраивают забастовку, требуя увеличения заработной платы. Их требование распространяется на всех, но каждый из них знает, что борется он за себя. То же самое происходит, когда вы вступаете в профсоюз, подписываете страховой полис или платите налоги. Вы прекрасно знаете, что делаете это ради собственного же блага (хотя в отношении налогов необходима целая система контроля и санкций, которая должна помочь вам убедиться, что платить их действительно в ваших интересах). Это никакая не щедрость, это – солидарность. И здесь вам нечего стыдиться, но и гордиться опять-таки нечем. Ведь действуете вы исходя из эгоистических соображений. И разве мало на свете негодяев, состоящих в профсоюзах, имеющих страховку и исправно выплачивающих налоги?

Щедрость по сущности своей бескорыстна. Никакая солидарность не может быть бескорыстной. Проявлять щедрость значит отказаться, хотя бы частично, от соблюдения собственных интересов. Проявлять солидарность значит защищать свои интересы вместе с другими людьми. Щедрость освобождает, хотя бы частично, от эгоизма. Солидарность – это совместный и умный эгоизм (гораздо глупее жить по принципу «каждый за себя» или «мы против них»). Щедрость есть нечто противоположное эгоизму. Солидарность – это скорее эффективная социализация эгоизма. Вот почему в нравственном отношении щедрость ценится гораздо выше. По той же самой причине в социальной, политической и экономической жизни солидарность гораздо важнее. Аббат Пьер вызывает в нас большее восхищение, чем подавляющая часть «средних» членов профсоюза, держателей страховых полисов и налогоплательщиков. Но в части защиты своих интересов мы гораздо больше рассчитываем на государство, профсоюзы и страховые компании, чем на святость и щедрость своих ближних. И, уточним, это нисколько не мешает аббату Пьеру страховать свою жизнь и имущество, участвовать в профсоюзе и платить налоги (хотя бы налог на добавленную стоимость, который платят все без исключения), так же, как не мешает застрахованному налогоплательщику и члену профсоюза иногда проявлять щедрость к ближним. Солидарность и щедрость вовсе не являются несовместимыми понятиями, но при этом остаются совершенно разными.

Если бы людям в случае болезни приходилось рассчитывать исключительно на щедрость других людей, миллионы больных умерли бы без всякого лечения. Поэтому появилось такое простое (в смысле морали) изобретение, как медицинская страховка, – изобретение куда более скромное, чем щедрость, и гораздо более эффективное. Обладание медицинской страховкой не делает нас менее эгоистичными. Но она позволяет нам получать в случае болезни хорошее лечение.

Ни один человек не делает страховых взносов, руководствуясь щедростью. Он делает это исходя из собственных интересов, даже если вынужден подчиняться правилам обязательного страхования. Но в солидарном обществе защита интересов каждого может быть эффективной только в условиях одновременной защиты интересов всех.

Никто не платит налоги, руководствуясь щедростью. Более чем странно выглядел бы профсоюз, члены которого вносили бы взносы из соображений щедрости. Но и система социального страхования, в том числе медицинского, и профсоюзы, и фискальная система сделали для справедливости и защиты слабых гораздо больше, чем все мы, вместе взятые, в редкие моменты приступов нашей щедрости.

При примате щедрости главенство принадлежит солидарности. Для отдельного индивидуума щедрость является нравственной добродетелью. Для группы индивидуумов солидарность является экономической, социальной и политической необходимостью. Субъективно первая ценится выше, но объективно она практически не имеет значения. Вторая в нравственном отношении не значит ничего, но объективно приносит гораздо больше пользы.

В этой точке расходятся мораль и политика. Мораль диктует нам примерно следующее: постольку, поскольку мы все эгоисты, постараемся вести себя чуть менее эгоистично. Политика, в свою очередь, призывает: постольку, поскольку мы все эгоисты, попытаемся действовать сообща и разумно, будем искать и находить объективное совпадение наших интересов, потому что это позволит нам как субъектам выступать заодно (в результате чего солидарность, прежде всего диктуемая необходимостью, может стать гражданской и политической добродетелью). Мораль превозносит щедрость. Политика подчеркивает необходимость солидарности и служит ей оправданием. Вот почему мы нуждаемся и в той и в другой, но в политике – больше. Что лучше – жить в обществе, состоящем из эгоистов, хотя не все из них эгоистичны в равной мере, или жить в обществе без государства, без системы социального страхования, без профсоюзов и страховых компаний? Ставить так вопрос все равно что спрашивать: что лучше, цивилизация или природное состояние, прогресс или варварство, солидарность или гражданская война?

Но вернемся к обездоленным, к нищим и бомжам. Некоторые из них стоят в метро и пытаются нам что-нибудь продать. Допустим, вы что-то у них покупаете. Что вы в этом случае проявляете – щедрость или солидарность? Это зависит от ваших мотивов, которые могут быть двойственными. Упрощая, скажем так: если вы действуете, исходя из собственных интересов, то речь идет о солидарности. Но в чем может заключаться ваш интерес? В том, что вы пытаетесь поставить себя на место этого бомжа? Тогда вы проявляете не столько солидарность, сколько сострадание. Или в том, что само существование подобного «бизнеса» позволяет вам надеяться, что, случись вам потерять работу, вы тоже сможете им заняться? Это, конечно, очень сомнительный аргумент, поскольку вряд ли сегодняшняя ваша покупка окажет такое уж заметное влияние на подпольную продажу в метро всякой ерунды. Более правдоподобно выглядит другое предположение: вы покупаете у бомжа ту или иную вещь, потому что вам кажется, что она вам пригодится. Следовательно, вашим мотивом служит личный интерес и вы действуете не из щедрости, а из солидарности. И наоборот: если купленная вещь немедленно отправляется в урну, потому что вы купили ее исключительно из сострадания к продавцу, чтобы оказать ему услугу, значит, вашим мотивом была щедрость, а не солидарность. Что лучше? С точки зрения нравственности – щедрость. Но проявленная вами щедрость не в состоянии решить действительных проблем нищего продавца. У него стало на несколько монет больше, у вас – на несколько монет меньше, но он все так же остается выброшенным из общества, а само общество остается все таким же несправедливым. Гораздо лучше, если бы он продавал действительно хорошие товары, которые охотно покупали бы миллионы людей, исходя из собственных интересов, то есть побуждаемые эгоистическими мотивами. С точки зрения нравственности их поступки заслуживали бы меньшего уважения, но в социальном смысле они принесли бы гораздо больше пользы нищему: он перестал бы быть подпольным нищим торговцем, а стал бы обыкновенным продавцом.

Вот это и есть самое удивительное. Когда я покупаю товары в магазине, ни я, ни продавец не действуем из щедрости, как, впрочем, и производители товаров, и владелец магазина. Мы преследуем каждый свой интерес, но находим его только в той мере, в какой наши интересы совпадают, во всяком случае частично (если бы это было не так, магазин бы закрылся). Это и есть рынок (Рынок). Как и всякий рынок, он функционирует на принципе эгоизма. Но его эффективное и долговременное функционирование возможно только при условии создания и поддержания объективного совпадения интересов (которое иногда может принимать субъективную форму). Двигателем рынка является эгоизм. Регулятором этого двигателя является солидарность.

Вы скажете, что это проповедь либерализма. Но почему надо бояться слова «либерализм»? В рыночном обществе товары лучше и качественнее, чем в нерыночном. Это общеизвестно. Если производитель и продавец одежды заинтересованы в том, чтобы эту одежду купили, они будут стараться повышать ее качество. Рынок в этой сфере действует намного эффективнее, чем планирование и любой контроль (нерыночная экономика почти неизбежно приводит к появлению черного рынка). Но было бы очевидной ошибкой полагать, что посредством рынка можно решить вообще все проблемы. Во-первых, потому, что влияние рынка распространяется только на товарное производство (тогда как свобода, например, не является товаром, как не являются товарами справедливость, здоровье и человеческое достоинство). Во-вторых, потому, что рынок сам по себе не способен обеспечить достаточную регуляцию собственного функционирования. Во что превратилась бы торговля без торгового права? И разве само это право может выступать товаром? Продажное право перестает быть правом. И как быть с тем, что вообще не продается? Возьмем, например, прессу. Целиком и полностью отдать СМИ на откуп рынку значило бы поставить под сомнение их независимость (перед лицом денежной власти), их качественный уровень, их разнообразие и плюрализм. Поэтому и была разработана система защиты прессы и системы субсидий прессе. Она ни в коем не случае не отменяет рыночных механизмов (у газеты, которую никто не читает, очень мало шансов выжить, и это очень хорошо), но она смягчает и ограничивает их влияние. Информация – тоже товар. Но свобода информации товаром не является. Можно купить газету. Нельзя купить свободу журналиста и читателя.

То же самое относится к здравоохранению, юриспруденции, образованию и даже, хоть и в меньшей степени, к питанию и жилью. Ни один из этих феноменов не может быть полностью свободен от рынка. И ни один не должен быть полностью отдан на откуп рынку (если только не отказаться сознательно от какой бы то ни было защиты слабых). Рынок создает солидарность, но он создает также неравенство и неуверенность в завтрашнем дне. Он создает маргиналов. Вот почему мы нуждаемся в государстве, в торговом праве, в социальных правах, в праве на свободу слова и т. д. По этой же причине мы нуждаемся в профсоюзах, ассоциациях, паритетных комиссиях по контролю и управлению и т. д. Рынок более эффективен, чем административно-командная система. Но всеобщий закон (демократия) лучше, чем закон джунглей. Система социального обеспечения действует в обществе эффективнее, чем щедрость. Но и политически она более справедлива, чем деятельность частных страховых компаний. Именно в этом и состоит главное заблуждение ультралибералов. Рынок создает солидарность, но это не значит, что рынка достаточно для решения проблемы солидарности. А в этом – главное заблуждение сторонников коллективизма. Рынок сам по себе не может служить решением проблемы солидарности, но это не значит, что без рынка можно обойтись. Так что да здравствуют политика, профсоюзы и система социального страхования.

 

Солидность (Sérieux, Exprit De -)

Склонность воспринимать себя всерьез и возводить в абсолют исповедуемые ценности. Солидность означает нежелание помнить не только об ожидающем нас небытии, но и (по Сартру) о своей свободе, своей хрупкости, своей зависимости и случайности своего существования. Солидность выдает недостаток трезвости разума и чувства юмора, следовательно, дважды грешит против духа.

 

Солипсизм (Solipsisme)

Убеждение, что на всем свете существую только я (ipse) один (solus). По мнению солипсиста, существование всего остального мира (постольку, поскольку он дан нам в ощущениях), остается сомнительным, в отличие от «я» (постольку, поскольку «я» дано нам в непосредственной уверенности в своих мыслительных способностях). При всей неопровержимости этого учения оно не выглядит правдоподобным. Как объяснить существование «я», если ничего другого не существует? Поэтому у солипсизма мало приверженцев. Это даже не столько учение, сколько проблема, занимающая философов идеалистического направления. Если во всем отталкиваться от субъекта, то как вырваться за рамки субъекта?

 

Сомнение (Doute)

Противоположность достоверности. Сомневаться значит мыслить, но мыслить, не будучи уверенным в истинности того, что осмысливаешь. Скептики возвели сомнение в ранг высшего состояния мысли. Догматики чаще всего отдают сомнению необходимую дань вежливости. Таков, например, Декарт. Его сомнение носит методический и гиперболический характер (оно чрезмерно, поскольку он спешит объявить ложным все, что представляется сомнительным), но на самом деле не имеет для него большого значения и является переходным моментом в поиске твердой истины, в которой он уверен. Декарт освобождается от сомнения с помощью cogito ergo sum – (лат.) мыслю, следовательно, существую, – утверждения, которое, как он считает, не подлежит сомнению, а также с помощью Бога, который не может обманывать. Однако, что бы он ни заявлял, его Бог остается сомнительным, и нельзя исключить обманчивости его cogito. Так что сомнение возрождается. Избавиться от него можно двумя способами – заснуть или начать действовать.

 

Сон (Sommeil)

Регулярно повторяющееся временное прекращение активности, бдения. Тело становится почти неподвижным, деятельность мозга замедляется, сознание затухает или погружается в грезы. Жизнь утомительна до смерти, и только сон позволяет нам выживать – хотя бы на время. Вот почему Ален называл сон «первой необходимостью человека, более насущной, чем утоление голода, и объясняющей появление общества и системы взаимной заботы, из которой и возникли все полицейские институты». Действительно, пока одни спят, другие должны охранять их сон. Общество, как говорил тот же Ален, – дитя страха в гораздо больше степени, чем дитя голода. Я бы добавил к этому только одно: общество в гораздо большей степени дитя сна, чем дитя амбиций.

 

Сопротивление (Résistance)

Сила, противостоящая другой силе. Таково обычное состояние conatus’a: всякое существо силится сохраниться в своей сущности, вынужденное тем самым изо всех сил противостоять любому давлению, агрессии или угрозе. Так тело в столкновении с другим телом оказывает ему сопротивление, пока одно из них не окажется раздавленным. Так организм сопротивляется микробам. Так жизнь сопротивляется смерти. Так свободный человек сопротивляется тирании. Дестут де Траси и Мен де Биран видели в сопротивлении внешних тел человеческому воздействию (наряду с усилием самого человека, ибо то и другое неразрывно связано) один из источников нашего сознания и самосознания, а также осознания чего-то другого (мира), что не является нами. Сопротивление можно также назвать активным опровержением солипсизма. Однако самые ценные соображения в области осмысления сопротивления принадлежат Спинозе. Сопротивление – не акциденция и не признак какой-то неведомой мыслительной реакции. Оно есть истина самого бытия постольку, поскольку это бытие обладает способностью существовать и действовать, и способность эта единична (в качестве субстанции) и множественна (в виде модусов). Чистым утверждением может быть только бесконечное («Этика», часть I, теорема 8, схолия). Всякая конечная вещь имеет границы (часть I, определение 2) и может быть разрушена (часть IV, аксиома) другой вещью, имеющей ту же природу. Это и обрекает ее на сопротивление. Существовать значит настаивать на своем существовании (силиться быть и быть как можно дольше), но это и есть сопротивление. Именно conatus являет собой «единичную способность к утверждению и сопротивлению» (Лоран Бов, «Стратегия conatus’а. Утверждение и сопротивление у Спинозы», 1996), благодаря чему каждое существо упорствует в сохранении своей сущности, оказывая сопротивление давлению и угнетению. Особенно важное значение это приобретает в отношении человеческого существа («Этика», часть IV, теорема 3), которое сопротивляется печали и смерти. Этика Спинозы – прежде всего этика активного начала и радости. Но тем самым она становится и «этикой сопротивления и любви» (Л. Бов, указ. соч.). Политика у Спинозы – это политика силы и свободы. Вот почему она оборачивается стратегией сопротивления и независимости. «Повиновение делает человека подданным» («Богословско-политический трактат», глава XVII); «сопротивление порождает граждан» (Л. Бов, указ. соч.). Неудивительно, что Ален мечтал о создании «партии Спинозы». «Покоряться, оказывая сопротивление, – вот и весь секрет, – пишет он. – Разрушитель покорности – это анархия; разрушитель сопротивления – тирания» (Выступление от 24 апреля 1911 года; см. также мою статью о политической философии «Философ против власти»: «Международный философский журнал», 215, 2001). Также неудивительно, что Кавальес – один из виднейших борцов против нацизма – называл себя последователем Спинозы: идеи этого мыслителя служили ему источником вдохновения. В Сопротивлении Кавальес и другие его участники видели единственный способ устоять против нацистского варварства и сохранить, пусть даже ценой жизни, свое гражданское состояние и состояние свободного человека.

Психоаналитики тоже пользуются термином сопротивление. Фрейд называет сопротивлением силу, противостоящую сознанию и анализу, не дающую бессознательным представлениям подняться на поверхность либо искажающую их проявления. Такое сопротивление есть результат вытеснения, вернее, оно само и есть постоянное вытеснение и одновременно гарантия его эффективности. Для психоаналитика сопротивление является и барьером, и материалом для исследования.

 

Состояние (État)

Способ быть.

 

Сострадание (Miséricorde)

Добродетель прощения. Сострадательный человек не закрывает глаза на чужую вину – это невозможно и неправильно; он не позволяет себе ненавидеть провинившегося. Путь к состраданию лежит через познание причин происходящего и познание себя. «Не осмеивать человеческих поступков, не огорчаться ими, а понимать», – говорит Спиноза («Политический трактат», глава I,§ 4). Таким образом, сострадание противостоит мизантропии и одновременно служит противоядием против нее.

 

Сотворение Мира (Сréation Du Monde)

Переход от бесконечного совершенства к несовершенной конечности. По мнению богословов, Бог снизошел до того, что перестал быть всем сущим. По выражению Валери, произошло божественное преуменьшение, т. е. переход от большего к меньшему («Бог и все твари, – пишет Симона Вейль, – это меньше, чем один Бог»); от абсолютного блага к относительному злу. Для Бога сотворение мира равнозначно удалению от дел. На мой взгляд, это единственное теологически удовлетворительное решение проблемы зла (хотя философски оно не вполне удовлетворяет). Бог, являющий собой все возможное благо, мог сотворить лишь нечто менее благое, чем он сам, следовательно, он мог сотворить лишь зло. Почему он это сделал? Из любви, отвечает Симона Вейль, чтобы позволить нам существовать. И мир – всего лишь возникшая в результате сотворения пустота, след отсутствующего Бога.

Пустоту я вижу. Следа не замечаю.

 

Софизм (Sophisme)

Этот случай произошел со мной лет пятнадцать назад, в Монпелье, во дворе прекрасного особняка XVIII века, превращенного в амфитеатр. В рамках фестиваля, проводимого обществом «Культура Франции», я участвовал в диспуте о религии, транслировавшемся по радио в прямом эфире. Мое выступление – выступление атеиста – вызвало сильное раздражение у одного из участников диспута. «Какое вы имеете право рассуждать о религии, – сердито прервал он меня, – раз вы не верите в Бога?»

Его аргументация и во мне, в свою очередь, вызвала раздражение, ибо я счел ее софистикой. «Из вашего замечания, – ответил я ему, – следует, что законным правом слушать музыку Бетховена обладают только глухие, – ведь сам Бетховен был глухим!» На скамьях амфитеатра раздались смешки. Я понял, что счет один-ноль в мою пользу. Тем не менее я полностью отдавал себе отчет в том, что и мой аргумент – чистой воды софистика, не в меньшей, а скорее в большей мере, чем аргумент моего оппонента (судя по всему, он провинился только в том, что высказал паралогизм, т. е. сделал ложное умозаключение). Оправданием мне, помимо желания немного позабавить слушателей, могло служить только полное отсутствие ожидания, что мои слова будут приняты всерьез. Это был не аргумент в собственном смысле слова, а полемический прием, не нападение, а защита, не мысль, а ирония. Наконец, дело происходило летом, стояла отличная погода, все мы чувствовали себя как в отпуске, а софизм в некоторых обстоятельствах вполне допустим в беседе умных людей как небольшое развлечение. Вместе с тем злоупотреблять софизмами не стоит, потому что в этом случае спор превращается в схватку, а столкновение мнений уступает место цирку. И я очень скоро вернулся в своем выступлении к серьезным вещам. Если бы право рассуждать о религии принадлежало только верующим, каким образом атеист смог бы обосновать свою позицию? И для чего тогда вообще было бы устраивать диспуты о религии?

Так что же такое софизм? Это сознательная ошибка в рассуждении (в отличие от паралогизма, который является невольной ошибкой), направленная на обман оппонента и имеющая целью сбить его с толку. По существу софизм не представляет собой никакой ценности, но иногда позволяет высветить некоторые трудные для понимания аспекты проблемы. Он напоминает не столько инструмент мысли, сколько оружие, причем оружие обоюдоострое, вынуждая того, кто им пользуется, не служить истине, а играть с истиной, вернее, с видимостью истины. Поэтому, дорогой коллега, приношу свои искренние извинения за использованный в споре пятнадцатилетней давности софизм.

 

Софист (Sophiste)

Человек, сделавший мудрость (sophia) или софистику своей профессией. Софист совершает двойную ошибку. Во-первых, потому что мудрость не может быть профессией, во-вторых, потому что софистика не может служить доказательством в споре. В этом смысле слово «софист» всегда несет на себе уничижительный оттенок, обозначая человека, занятого не столько поиском истины, сколько стремлением к власти, успеху или деньгам. Именно в противовес софистам Сократ и изобрел (вернее, заново открыл) философию.

В другом, более широком и более нейтральном смысле слова софистом называют приверженца софистики (Софистика), начиная с ее основателей – Протагора, Горгия, Продика, Антифона и других. В этом случае термин переходит из категории полемических в категорию исторических понятий. Тем не менее это не снимает с нас необходимости определить свое отношение к софистам как представителям философской мысли. Разумеется, они имеют свое место в истории философии. Но знакомство с историей еще никого не освобождало от необходимости собственно философского размышления. В течение последних десятилетий наблюдается тенденция к реабилитации софистов и своего рода мода на софистов. Эта реабилитация, без сомнения, носит законный характер. Только вряд ли стоит вслед за Ницше отказывать в правоте Сократу.

 

Софистика (Sophistique)

Образ мышления, отталкивающийся не от истины, а от чего-нибудь другого, либо пытающийся свести истину к чему-либо помимо самой истины. Софистика означает попытку рассматривать истину как одну из многих ценностей, в силу этого зависимую от точки зрения, оценочного суждения либо чьего-либо желания. Слово «софистика» в этом значении принадлежит техническому лексикону и не носит уничижительного оттенка. Протагор и Ницше были софистами, но это не мешало им оставаться гениальными мыслителями. Но лично мне это обстоятельство не позволяет полностью разделить их взгляды. «Ложность суждения, – пишет Ницше, – еще не служит для нас возражением против суждения. […] Вопрос в том, насколько суждение споспешествует жизни, поддерживает жизнь, поддерживает вид, даже, возможно, способствует воспитанию вида» (Ницше. «По ту сторону добра и зла», отдел I, 4). Это софистика виталиста. Что касается меня, то для меня ложность утверждения является весьма серьезным возражением против этого суждения, и тот факт, что оно способствует процветанию вида, для меня ровным счетом ничего не меняет.

 

София (Sophia)

Теоретическая или созерцательная мудрость. Древние греки различали понятия sophia и phronesis, под последним подразумевая практическую мудрость, т. е. осмотрительность. Современные языки такого различия не проводят, и правильно делают: подлинная мудрость может быть только сочетанием той и другой.

 

Социализм (Socialisme)

Концепция общества и политики, полагающая, что вторая должна стоять на службе первого.

В этом смысле социализм – почти плеоназм, а потому кто угодно может объявить себя сторонником социализма (включая национал-социалистическую партию Германии в 1930-е годы). Разве может быть политика, направленная против интересов общества? Между тем в начале XIX века, когда это слово впервые вошло в обиход, оно далеко не было однозначным. Предложивший его Пьер Леру (222) противопоставлял социализм индивидуализму и видел в нем столько же оснований для надежд, сколько для тревог. Социализм ставит своей целью достижение блага для общества. Но какой ценой? Социалистическое общество проводит политику коллективизма, обслуживающую интересы не индивидуумов, а группы. И опасения, что индивидуумов оно просто раздавит, вполне обоснованны.

В более узком и более строгом смысле социализмом называют всякую систему, основанную на коллективной собственности на средства производства и обмена и тем самым противостоящую капитализму. Маркс считал социализм переходным периодом, ведущим к коммунизму. В ХХ веке некоторые из его учеников возжелали установить социализм силой, с помощью революции и диктатуры пролетариата. Другие пытались сделать то же самое с помощью демократии и реформ. Но оппозиция революционеров и реформистов заключалась не столько в цели, сколько в средствах, поскольку и в том и в другом случае речь шла о разрыве с капитализмом.

После трагического провала марксизма-ленинизма во всех странах, где ему удалось прийти к власти, а также в результате полной неспособности социал-демократов восторжествовать, хотя бы частично, над капитализмом, слово «социализм» в этом последнем смысле стало восприниматься едва ли не как архаизм. Сегодняшние социалисты уже не рвутся покончить с капитализмом. Они хотят лишь добиться более «социалистического» управления обществом, т. е. такого управления, которое осуществлялось бы в интересах всего общества в целом и его беднейших слоев в частности. Они приняли рыночную экономику, хотя считают, что ее необходимо ввести в некоторые рамки. Они верят не столько в «свободную инициативу и игру интересов», как это называет Лаланд, сколько в организацию государства и общества. Социализм этого толка отказался от коллективистских устремлений. Он перестал быть противоположностью капитализма и превратился в его регулятора. Такому социализму противостоит ультралиберализм.

 

Социобиология (Sociobiologie)

Наука (или претензия на науку), пытающаяся объяснить социальные явления биологическими факторами. Это своего рода социальный дарвинизм, пересмотренный с учетом достижений генетики и этологии.

С тем, что иногда подобные объяснения возможны и даже необходимы, в особенности там, где речь идет о животных сообществах, никто не спорит. В результате естественного отбора в организме сохраняются наиболее эффективно действующие гены, способные передаваться из поколения в поколение. Странно было бы, если бы они не оказывали никакого влияния на общественное поведение, как индивидуальное, так и групповое. Но это лишь часть биологии, конечно имеющая вполне законное право на существование, но дающая ответы скорее на вопрос о видах, а не на вопрос об обществе. Мы готовы допустить, что эгоизм и альтруизм суть генетически детерминированные поведенческие модели. Но генетика не в силах объяснить, почему в том или ином обществе эти модели действуют совершенно по-разному. Тем более она не в состоянии обосновать наш выбор той или иной модели. Вот почему социобиология не может заменить собой ни социологию, ни этику.

Социобиологические идеи легли в основу ряда крайне правых теорий. Если обществом управляют законы естественного отбора, в результате которого самые слабые гибнут, освобождая место самым сильным и лучше всего приспособленным, рассуждают авторы этих теорий, то бессмысленно жаловаться на социальную несправедливость. Неравенство есть одно из преимуществ естественного отбора, и это преимущество следует всячески оберегать. Опровергнуть эту аргументацию, подвергая сомнению биологический детерминизм в трактовке человека, нельзя – это значило бы сделать слишком щедрый подарок крайне правому направлению мысли. Это можно сделать, только отказавшись признать справедливость этого детерминизма в приложении к политике и морали. Никакого открытия в признании того факта, что все мы суть животные, нет, вернее, это открытие давно утратило свою новизну. Но из него отнюдь не следует, что мы не должны становиться людьми и стараться ими оставаться.

 

Социологизм (Sociologisme)

Стремление объяснить все происходящее с позиций социологии. На первый взгляд в этом подходе есть определенное здравое зерно. Возьмем невропатолога, физика или философа. Ведь они живут в обществе, значит, социолог должен изучать и их, и их труды. В принципе, почему бы и нет? В появлении таких дисциплин, как социология науки или социология философии, нет ничего невозможного. Но социология так и не сможет объяснить нам, что такое человеческий мозг или наша Вселенная, как не сможет и дать ответ на вопрос, какая философская система является самой лучшей и правильной. Мало того, эту аргументацию можно ведь и «перевернуть» другой стороной. Социолог обладает мозгом и является частью Вселенной. Почему бы тогда невропатологам и физикам не взяться за объяснение того, что такое общество и для чего нужны социологи. Так что все эти «измы» попросту нелепы и при попытке столкновения взаимно уничтожаются.

Если же рассматривать социологизм изолированно от других подходов, выясняется, что он замыкается в той же апории, что биологизм или психологизм. Если все на свете социально детерминировано, значит, и сама социология социально детерминирована и является таким же социальным фактом, как и все прочие, и имеет не больше ценности, чем любая идеологическая система. Что тогда останется от социологизма? Так что, если социология намерена претендовать на постижение истины, ей следует признать, что истина не является социальным фактом, а разум, с помощью которого социология работает, не является ее собственностью. В общем, да здравствует рационализм – единственное учение, против которого не возражал и Дюркгейм («Правила социологического метода», Предисловие к первому изданию).

 

Социология (Sociologie)

Наука об обществе или об обществах. Термин предложил Огюст Конт, однако подлинным основателем социологии как научной дисциплины считается Дюркгейм. Именно он предложил рассматривать факты социальной жизни как вещи, то есть как нечто внешнее по отношению к нашему разуму и независимое от нашей воли. Поэтому социологу недостаточно самонаблюдения и изучения индивидуальных поведенческих проявлений. «Группа мыслит, чувствует и действует совершенно иначе, чем изолированные члены этой группы. Поэтому понять происходящее в группе нельзя, основываясь на изучении отдельных представителей группы» («Правила социологического метода», V, 2). Вот почему социология не сводима к психологии и не может зависеть от нее. Факт социальной жизни может быть объяснен только другим фактом социальной жизни, а общество есть «реальность sui generis (особого рода – лат.)», поясняет Дюркгейм. Оно имеет свои особенности и только ему присущие определенные свойства, которые «в том же виде не встречаются в остальной части универсума». Социология – наука, как раз и изучающая эту реальность, что становится возможным только в том случае, если вначале конституировать ее как нечто объективное. Чтобы заниматься социологией, еще недостаточно просто наблюдать за реально существующим обществом, поскольку не исключен риск, что такие наблюдения, сами являясь частью социальной жизни, будут воспроизводить все его предрассудки, иллюзии и кажущиеся очевидными выводы. Этим социология и отличается от журналистики.

 

Сочувствие (Compassion)

Способность страдать при виде чужого страдания. Сочувствие близко к жалости, однако лишено свойственного последней оттенка снисходительности. Я бы назвал сочувствие жалостью равного к равным. Например, Спиноза определяет сострадание (commiseratio) как «неудовольствие, сопровождаемое идеей зла, приключившегося с другим, кого мы воображаем себе подобным» («Этика», часть III, определение аффектов, 18). Интересно сравнить это определение с определением сочувствия, приводимым тем же автором: «Сочувствие есть любовь, поскольку она действует на человека таким образом, что он чувствует удовольствие при виде чужого счастья, и наоборот – неудовольствие при виде его несчастья» (там же, определение 24). Таким образом, Спиноза практически не делает разницы между состраданием и сочувствием, указывая лишь, что «сострадание относится к отдельным случаям аффекта, а сочувствие – к постоянному расположению к нему» (там же, определение 18, объяснение). Я бы сказал, что сострадание – это чувство печали, тогда как сочувствие – добродетель, способная приносить и чувство радости. Достаточно вспомнить слезы Будды при виде страдания и его улыбку, когда он учит нас освобождаться от страдания. Сочувствие – величайшая добродетель буддистского Востока, похожая на христианское милосердие, но более реалистичная и доступная.

 

Союз (Union)

Становление множества в качестве некоего единства, но с сохранением своей разнородности или, как принято выражаться сегодня, «плюралистичности». Этим союз (объединение многих элементов) отличается от единства (факта быть единственным). Когда я был моложе, прогрессивные общественные деятели традиционно различали союз левых сил (предполагавший объединение классов и партий) и единство рабочего класса (предполагавшее преодоление последствий разрыва 1920 года). Не знаю, имеют ли эти различия какое-либо значение для современных деятелей. С философской точки зрения важно запомнить, что союз – это процесс и становление, а единство – состояние или идеал.

 

Спасение (Salut)

Факт сохранения жизни: «Он спасся бегством». Однако в философском смысле слово «спасение» имеет абсолютный смысл и обозначает нечто большее, чем просто сохранение жизни – явления самого по себе временного. Подлинное спасение всегда должно быть полным и окончательным. Это существование, свободное от страданий и смерти, это вечная и совершенная жизнь. Следовательно, это – миф, отражающий понятие, заимствованное из религиозного словаря. Либо следует признать, что вечность есть не что иное, как настоящее, а совершенство – не что иное, как реальность. Вот почему я несколько раз высказывался в том смысле, что мы уже спасены. Не потому, что нам больше не грозит гибель, а потому, что спасение и гибель суть одно и то же. Именно это я и называю трагедией и той единственной мудростью, которая никогда не лжет. Вечность имеет место сейчас; спасение – не иная жизнь, а истина здешней жизни. Мы уже пребываем в Царствии Небесном. Поэтому тщетно ожидать его наступления и даже надеяться на это. В этом духе учит Нагарджуна: «Пока ты различаешь нирвану и сансару, ты остаешься в сансаре». Пока ты делаешь различие между своей жизнью – такой, какая она есть, – и спасением, ты остаешься в рамках этой жизни. В этом духе учит Праджнянпад: «Истина не наступает; она здесь и сейчас». Это не религия, но мудрость. Не обещание, но дар. Не надежда, но опыт. «Блаженство вечно, – пишет Спиноза, – и говорить о начале блаженства можно только условно» («Этика», часть V, теорема 33, схолия). Спасение и есть эта условность, или эта вечность.

 

Спаянность (Cohésion)

Дубликат когерентности, однако не полный ее синоним. Спаянность означает скорее физическую, чем логическую связь элементов: это не столько отсутствие противоречий, сколько отсутствие пробелов или взаимоисключающих элементов. Так, в приложении к научной теории обычно употребляют термин «когерентность»; в приложении к понятию общества – термин «спаянность». Из этого, разумеется, не следует, что когерентная теория всегда верна, а спаянное общество всегда справедливо. Однако теория, лишенная когерентности, всегда ложна, а общество, лишенное спаянности, всегда несправедливо.

 

Спиритизм (Spiritisme)

Вера в духов, якобы представляющих собой души умерших, и убеждение, что с ними можно разговаривать. Спиритизм – это суеверный спиритуализм, или спиритуалистическое суеверие. Больше всего в спиритизме поражает не то, что стол может вращаться без видимой причины (на свете есть куда более волнующие тайны), а то, что спириты всерьез воспринимают откровения этого стола, как правило убийственно плоские и пошлые. Любопытное наблюдение: когда столоверчением занимался Виктор Гюго, «духи» говорили с ним александрийским стихом. Но, увы, не сумели сообщить ничего столь же выдающегося, как «Созерцания» или «Легенду веков».

 

Спиритуализм (Spiritualisme)

Любое учение, утверждающее существование нематериальной мыслящей субстанции, иначе говоря, духов, не принадлежащих ни одному телу. Спиритуализм чаще всего выступает в форме дуализма. Он допускает два вида субстанции – дух и материю (душу и тело). В человеке две эти субстанции онтологически разделены и в то же время тесно связаны. Именно таких взглядов придерживались Декарт и Мен де Биран. Бывает, однако, и монистический спиритуализм, признающий лишь существование духовной субстанции. Его представителями были Лейбниц и Беркли.

 

Спиритуалисты (Spiritualistes)

Люди, принимающие собственный дух (или душу) всерьез, воспринимающие абсолют в своем сознании как нечто реальное. Разумеется, это не освобождает их от необходимости иметь тело. Но в том-то все и дело, что они считают, будто обладают телом, т. е. относятся к собственному телу как к чему-то внешнему, отличному от своего «я». С тем же успехом они могут заявить: «У меня есть душа», т. е. «Я обладаю душой». Возникает вопрос: что же такое это «я», которое обладает телом и душой? Сумма того и другого? Но в этом случае «я» перестает быть целостностью. Что-нибудь еще? Но если спиритуалист признает это, он перестанет быть спиритуалистом. Мне представляется, что, по мнению спиритуалистов, душой обладает тело, или, иначе говоря, тело имеет душу, а сам человек есть эта самая душа, или дух, знакомый изнутри. Тело в этом случае рассматривается как самый близкий, самый непосредственно данный, самый прочно связанный с душой объект, но все-таки – объект. Таким образом, спиритуалистов можно назвать философами внутреннего чувства или, коротко, философами чувства.

 

Спор Об Универсалиях (Universaux, Querelle Des -)

Полемика, вокруг которой формировалась и обретала структуру вся философская мысль средних веков. Речь в ней шла о том, к какому типу реальности отнести общие, или универсальные, идеи. Являются ли они реальными существами, как полагал Платон (это реализм), просто концептами, существующими в нашем уме (концептуализм), или вообще только словами (номинализм)? Разумеется, материалист может выбирать только из двух последних предположений, которые, если разобраться, не столько отрицают, сколько дополняют друг друга.

 

Способность (Faculté)

Врожденное или априорное качество, например способность чувствовать (чувствительность), способность мыслить (ум, рассудительность), способность желать, воображать себе что-либо, вспоминать… Трудность состоит в том, чтобы все многообразие способностей, кажущееся фактом, установленным из опыта, связать с единством разума или мозга, без которых никакого опыта быть не может. В этом плане гораздо лучше, чем философия, нас просветит нейробиология. «Учение о способностях», как его именовали раньше, теперь уступило место познавательным наукам.

 

Справедливое Право (Équité)

Добродетель, состоящая в применении общего закона к частности конкретных ситуаций; по выражению Аристотеля, «корректива к закону» («Никомахова этика», V, 14), позволяющая спасти дух, когда буквы недостаточно. Прикладная, т. е. живая и конкретная, справедливость, а значит, единственно верное правосудие.

Во втором, более размытом значении термин употребляется для обозначения правосудия как такового, в тех случаях, когда его невозможно свести ни к равенству (несправедливо давать всем или требовать от всех одного и того же: у всех разные потребности и разные способности), ни к законности (закон может быть несправедлив). Можно сказать, что справедливое право это правосудие в нравственном смысле слова; то единственное, что позволяет судить других. Латинский аналог слова (aequus, что значит «равный») содержит в себе понятие равенства, и в этом, бесспорно, основа его содержания. Это добродетель, служащая восстановлению равенства в правах, не только направленная против существующего фактического неравенства, но и учитывающая его проявления. Например, в сфере налогообложения прогрессивный налог, заставляющий богатых платить больше, является более справедливым, чем простой пропорциональный налог, требующий от каждого внесения равной доли дохода. Справедливое право – это признание того, что люди равны в правах и достоинстве, но неравны, как это почти всегда и есть, в талантах, власти и богатстве.

 

Справедливость (Justice)

Одна из четырех основополагающих добродетелей, заключающаяся в уважении к равенству и законности, правам индивидуумов и праву как институту. Справедливость предполагает, что закон должен быть одним для всех, что право должно уважать права отдельных людей, наконец, что правосудие в юридическом смысле слова должно быть справедливым с точки зрения морали. Как обеспечить гарантированную справедливость? Никак. В абсолютном значении это невозможно, вот почему политика, даже если она стремится быть справедливой, всегда конфликтна и уязвима. Но другого пути все равно нет. Никакая власть не бывает справедливой, но справедливость без власти недостижима.

«Имущественное равенство, наверное, справедливо, но…» – пишет Паскаль. Но что? Но право считает иначе и защищает частную собственность, следовательно, имущественное неравенство. Это достойно сожаления? Необязательно (общество неравенства может быть более процветающим даже с точки зрения беднейших слоев населения, чем общество равенства). Хотя такое и возможно (в частности, если справедливость ценится выше процветания). Но кто решает, каким быть обществу? Действующее право (не случайно в слове «справедливость» содержится корень «прав»). Значит, решение принимают самые справедливые? Отнюдь нет. Его принимают самые сильные, а в демократическом обществе – это почти всегда большинство. Является ли частная собственность составляющей естественного права? И является ли она одним из прав человека? Это два совершенно разных вопроса, но ни один из них не имеет решения в рамках одного только права, поскольку вопросы эти больше философские, чем юридические, и больше политические, чем нравственные. «Не умея сделать так, чтобы сила повиновалась справедливости, – продолжает Паскаль, – мы представляем справедливым повиновение силе. Не умея усилить справедливость, мы оправдываем силу, чтобы соединить справедливость с силой ради установления мира, который есть высшее благо» («Мысли», 81–299; см. также 103–298).

Здесь мы сталкиваемся с условным характером общественного договора, но сама эта условность проливает на него яркий свет. «Справедливость сама по себе, – указывает Эпикур, – не есть нечто, но в отношениях людей друг с другом в каких бы то ни было местах всегда она есть некоторый договор о том, чтобы не вредить и не терпеть вреда» («Максимы», 33; см. также максимы 31–38). И неважно, существует ли подобный договор фактически. Для справедливости достаточно, чтобы он мог существовать теоретически; он, как подчеркивает Кант, является «правилом, а не истоком построения государства; не принципом его основания, но принципом его управления» («Размышления», Ак. XVIII, 7734; см. также «Теория и практика», II, следствие). Решение считается справедливым, если оно может получить законное одобрение со стороны всех (всего народа, как уточняет Кант) и каждого отдельного человека (если он абстрагируется от своих эгоистических или несущественных интересов; Роулз (223) называет это «исходной позицией» или «пеленой незнания»). Это важно для государства, но не менее важно и для индивидуумов. «Я само по себе несправедливо, – пишет Паскаль, – считая себя центром всего» («Мысли», 597–455). Против этого и борется справедливость, универсальная по своей сущности, во всяком случае принципиально универсальная; она направлена против эгоизма отдельного человека и способствует децентрализации. Исходя из этого Ален формулирует следующее правило, имеющее всеобщее значение именно потому, что оно важно для каждого: «Заключая любой договор или вступая в любую сделку, поставь себя на место другого человека, вспомни все, что тебе известно, прикинь, насколько ты свободен от обязанностей, и посмотри, одобрил бы ты на его месте эту сделку или этот договор» («О справедливости», глава 81). Но раз это правило значимо для отдельных индивидуумов, оно значимо и для граждан государства. Если оно значимо для морали, оно значимо и для политики – при условии, что граждане исполняют свой долг. «Прав, – указывает Кант, – любой поступок, который или согласно максиме которого свобода произвола каждого совместима со свободой каждого в соответствии со всеобщим законом» («Метафизика нравов», часть I, Введение в учение о праве, § С). Подобное сосуществование свобод под сенью одного закона предполагает их равенство, по меньшей мере юридическое, вернее сказать, оно претворяет это равенство в жизнь (даже притом, что существует бесчисленное множество примеров фактического неравенства). Другого пути нет, ибо это и есть справедливость – та, которую приходится постоянно совершенствовать, та, которую необходимо защищать, та, за которую нужно бороться.

 

Справедливый (Juste)

Уважающий справедливость – законность и равенство, право как институт и права индивидуумов, – и готовый за нее сражаться. Иными словами, справедлив тот, для кого законность и уважение к правам людей составляют одно. Закон – один для всех (законность должна уважать принцип равенства); применение закона должно быть справедливым; наконец, право должно защищать права отдельных людей. Справедливость – самый высокий долг, однако не добродетель. Друзьям, пишет Аристотель, ни к чему справедливость, но даже справедливым людям нужна дружба (см.: «Никомахова этика», книга VIII, 1). Таким образом, любовь, не являющаяся долгом, стоит больше справедливости, которая долгом как раз является. Праведникам это хорошо известно, однако они поступают по справедливости даже с теми, к кому не испытывают любви.

 

Сравнение (Comparaison)

Сопоставление языковыми средствами двух различных объектов либо с целью подчеркнуть их сходство или различие, либо, в поэзии, с целью вызвать образ одного, называя другое. Если сравнение неявное, мы говорим о метафоре. Если одним из объектов сравнения является абстрактное понятие – о символе.

 

Становление (Devenir)

Изменение, рассматриваемое как глобальное явление. Следовательно, это само бытие, поскольку оно пребывает в постоянной изменчивости. «Panta rhei» («Все течет»), – сказал Гераклит. Действительно, все течет, все изменяется, все проходит и ничто не стоит на месте. Нельзя дважды войти в одну и ту же реку; мало того, как уточняет Кратил, в одну и ту же реку нельзя войти даже единожды: пока ты в нее входишь, она уже становится другой.

В философии Гегеля становлением называется единство бытия и ничто; переход первого во второе и второго в первое. Вот почему становление – первое конкретное выражение мысли (тогда как бытие и ничто суть пустые абстракции), а следовательно, и первичная истина. Гегель верен Гераклиту и реальности. Истинное, пишет он, есть то, что является становлением самого себя.

 

Старость (Vieillesse)

Старение – это износ живого организма, в ходе которого снижаются его способности (способность существовать, думать, действовать и т. д.), и организм приближается к смерти. Следовательно, старение – это процесс, и нетрудно заметить, что процесс скорее инволюционный, чем эволюционный, скорее деградация, чем прогресс, скорее отступление, чем движение вперед. Старость – состояние, возникающее как результат этого процесса; состояние, по определению незавидное (кому бы не хотелось остаться молодым?), но по сравнению со смертью все-таки предпочтительное, во всяком случае, почти для каждого человека. Ведь смерть – ничто, а старость – все-таки кое-что.

Я не верю в преимущества старости, и уж тем более – в якобы присущие старости значимость и величие (вопреки Гюго). Да, и в старости можно двигаться вперед, и каждый из нас, если постарается, найдет в своем окружении подобные примеры, но одновременно вынужден будет признать, что эти примеры являют собой скорее исключение, чем правило. Но даже и тогда нетрудно заметить, что прогресс если и имеет место, то не благодаря старости, а вопреки ей, а часто и в жестокой борьбе со старостью. А как же опыт, спросите вы, как же зрелость ума, культурный багаж? Всем этим мы обязаны не столько старости, сколько жизни, которая продолжается несмотря ни на что; не столько своему износу, сколько умению ему сопротивляться; не столько преклонному возрасту, сколько предшествующим ему годам. Жизнь – это богатство. И время – богатство. А вот старость – уже не богатство, а сплошная нужда: времени становится совсем мало, жизнь понемногу уходит. Да, опыт 70-летнего старика не сопоставим с опытом 20-летнего юноши, это факт, для объяснения которого достаточно простой арифметики. Но этот опыт не имеет непосредственной связи со старостью. Если бы у нас была другая генетическая программа, мы могли бы достигать 70-летия без всяких признаков старения, или, наоборот, старость могла бы настигать нас, как это происходит со многими видами животных, уже в 15 или 20 лет. Ставить знак равенства между старостью и возрастом значит совершать большую ошибку. Хотя на практике то и другое почти всегда находятся в неразрывной связи, на самом деле речь идет о двух совершенно разных реальностях. Известно, что существует довольно редкий вид патологии развития, при котором наблюдается резкое старение организма, так что к 30 годам человек уже выглядит глубоким стариком. В то же самое время есть 80-летние люди, которые ведут себя бодрее, чем многие молодые, и сохраняют поразительную восприимчивость, – время над ними как будто не властно. Их и стариками-то не назовешь, во всяком случае, ни за что не дашь им их лет. Однако эти счастливые исключения не отменяют, а лишь подтверждают общее правило, согласно которому после определенного возраста в человеческом организме начинается необратимая деградация. Ее иногда можно замедлить, но остановить нельзя. У большинства из нас физические и умственные способности в 40 лет уже не те, что в 20; в 60 – не те, что в 40, в 80 – не те, что в 60… Это что-то вроде энтропии «от первого лица»: стоит миновать пик зрелости, как хаос и усталость системы организма неуклонно начинают стремиться к максимуму. Старение и есть эта тенденция, а старость – ее результат. Правда, это не помешало Канту написать «Критику способности суждения», когда ему перевалило за 60, а Гюго и в 80 оставаться все тем же гением, пышущим жизненной силой. Но сказать за это спасибо они должны были своему здоровью, а отнюдь не старости. И дело даже не в гениальности того и другого – просто им повезло. Монтень, проживший достаточно длинный для своего времени век и начавший писать довольно поздно, никогда не заблуждался относительно так называемых преимуществ старости:

«Я не выношу тех приступов раскаяния, которые находят на человека с возрастом. Тот, кто заявил в древности, что он бесконечно благодарен годам, ибо они избавили его от сладострастия, держался на этот счет совсем иных взглядов, чем я: никогда я не стану превозносить бессилие за все его мнимые благодеяния… И мне было бы досадно и стыдно, что убожество и печали моего заката имеют право предпочесть себя тем замечательным дням, когда я был здоров, жизнерадостен, полон сил, и что меня нужно ценить не такого, каким я был, но такого, каким я сделался, перестав быть собой… Старость налагает морщины не только на наши лица, но еще в большей мере на наши умы, и что-то не видно душ – или они встречаются крайне редко, – которые, старясь, не отдавали бы плесенью и кислятиной. Все в человеке идет вместе с ним в гору и под гору» («Опыты», книга III, глава 2).

Он слишком любил жизнь и истину, чтобы сказать доброе слово о старости. И довольствовался тем, что кротко принял ее. Мне кажется, что в отношении старости на большее замахиваться не стоит. Смерть соберет все наши тетрадки, но отметок ставить не будет.

 

Стиль (Style)

Вопреки знаменитому высказыванию Бюффона («Человек – это стиль»), поставить знак равенства между тем и другим нельзя. Самый выдающийся человек может не иметь отточенного стиля. Мне лично известны некоторые достойные всяческого уважения люди, которые пишут очень тускло и невыразительно. И напротив, есть блестящие стилисты, которые при близком знакомстве оказываются весьма посредственными личностями. Стиль – это способ действия, манера письма или творческая манера вообще, в какой-то мере действительно отражающая субъективные особенности человека, но лишь в той мере, в какой этот человек обладает специфическим дарованием либо владеет специфическим мастерством. Стиль – это не человек, а способность человека (свойственная далеко не всем) находить такие выражения, которые подчеркивают его непохожесть на остальных людей. В стиле заключается единичность таланта – настолько, насколько единичность может быть талантливой. Следовательно, стиль – это сила, но вместе с тем и предел. Есть величайшие художники, не имеющие стиля, как есть и такие, кто работает в разных стилях и умеет освобождаться от стилистических оков. Поэтому слова «стилист» и «стилизация» могут употребляться в уничижительном смысле. Быть стилистом в этом случае означает уделять чрезмерно большое внимание вопросам формы и оригинальности. Если человеку есть что сказать, разве он станет придавать такое значение форме своего высказывания? Пленник собственной манеры и собственной единичности, как может он претендовать на универсальность? Сравните, к примеру, Сиорана и Монтеня. Первый – яркий стилист. Второй – гений.

Вместе с тем бесспорно, что наличие стиля – лучше, чем безликость и банальность. Только одного стиля мало. Стиль сам по себе не может заменить сущности. Я прекрасно понимаю, что собственный стиль есть у Эль Греко и у Ренуара, а у Пикассо вообще множество стилей. Но я далеко не уверен, что свой стиль есть у Веласкеса, хотя, на мой взгляд, этот художник превосходит перечисленных силой гения.

 

Стоик (Stoicien)

Последователь стоицизма. Чтобы стать настоящим стоиком, кроме знания учения стоиков нужна еще и стойкость.

 

Стоицизм (Stoicisme)

Древняя философская школа, основанная Зеноном из Китиона. Была переосмыслена и обновлена Хрисиппом, а дальнейшее развитие получила благодаря Сенеке, Эпиктету и Марку Аврелию. Своим названием школа обязана не основателю, а месту, где Зенон встречался с учениками (по-древнегречески «Стоя» означает «портик»). Это не случайность, потому что стоики считали себя в первую очередь последователями Сократа и школы киников, чье учение они привели в стройную систему. Если Диогена Платон называл «сошедшим с ума Сократом», то Зенон мог бы удостоиться от него звания Диогена, вновь обретшего разум.

Стоицизм – это сознательный и произвольный материализм. Он признает только тело и придает значение только воле. Все, что от нас не зависит, с точки зрения нравственности безразлично; в категорию доброго или злого попадают только те вещи, которые зависят от нас. Следовательно, абсолютной ценностью является добродетель, и счастье человека заключается в том, что быть добродетельным, а вовсе не в том, чтобы получать от жизни удовольствие. Таким образом, мораль стоиков противостоит эпикурейскому гедонизму – так же, как их видение физического мира как некоей непрерывности противостоит атомизму. Вместе с тем и стоицизм и эпикуреизм относятся к рационалистическим учениям. Вот только у стоиков в отличие от эпикурейцев разум не ограничивается объяснением мира – он выносит оценки, управляет поступками и направляет действия как мудреца, так и всех остальных людей. Разум есть Бог, или божественное начало всех вещей. Отсюда подчеркнутая набожность стоиков, которая, являя собой разновидность фатализма, тем не менее способствует освобождению человека. Отсюда же стоический пантеизм, заметно окрашенный в гуманистические тона. Все в мире разумно, значит, нам остается лишь самим стать разумными. Все в мире справедливо, значит, от нас требуется всегда поступать по справедливости. Стоик – космополит. «Если духовное у нас общее, – пишет Марк Аврелий, – то и разум, которым мы умны, у нас общий. А раз так, то и тот разум общий, который велит делать что-либо или не делать; а раз так, то и закон общий; раз так, мы граждане; раз так, причастны государственности; раз так, мир есть как бы город. Ибо какой, скажи, иной общей государственности причастен весь человеческий род?» («Размышления», книга 4, 4). Наконец, стоицизм – это актуализм. «Существует только настоящее», – учит Хрисипп, и настоящего вполне достаточно для спасения. Следовательно, ни на что надеяться не надо; надо направлять свою волю на достижение того, что от нас зависит, и терпеливо сносить то, что от нас не зависит. Стоицизм – это школа мужества, трезвости ума и безмятежности. Поэтому стоическим в широком смысле слова называют любое поведение, отвечающее этим критериям. Действительно, можно вести себя стоически, вовсе не будучи стоиком. Чтобы делать то, что ты должен делать, и мужественно терпеть удары судьбы, совсем не обязательно верить в провидение или какую бы то ни было философскую систему. Это признает и Марк Аврелий: «Если Бог, то все хорошо; а если наугад все, то хоть ты не наугад» (IX, 28).

 

Стоический (Stoique)

Характерный для учения стоиков либо достойный этого учения. Стоическим называют не столько образ мыслей, сколько образ действия, отношение к жизни. Как правило, эпитетом «стоический» награждают выдающееся мужество, особенно способность мужественно переносить боль. Чтобы вести себя стоически, разумеется, совсем не обязательно быть стоиком, то есть исповедовать стоицизм. Эпикур, например, поистине стоически переносил болезни, что не мешало ему оставаться основателем эпикуреизма.

 

Страсть (Passion)

Личное переживание, которому мы не способны помешать и которое не можем полностью преодолеть. Страсть и противоположна, и симметрична действию. Душа подчиняется телу, как говорили классики, т. е. той части себя, которая не мыслит или мыслит неправильно. Таким образом, крайней степенью страсти является безумие, а ее доброкачественной формой – склонность или наклонность. Однако чаще всего словом «страсть» называют не первое и не второе, а нечто промежуточное.

Страсть это состояние души, нередко выраженное очень ярко, но при этом неавтономное. Декарт мог бы назвать страсть движением души, возникающим под влиянием тела, действия которого она ощущает («Страсти души», часть I, § 27–29). Спиноза, наверное, сказал бы, что это аффект, адекватной причиной которого сам человек не является («Этика», часть III, определение 3; см. также «Общее определение аффектов»; ср.: латинский текст «Принципов философии Декарта»). Отсюда – пассивность страсти, являющаяся не бездействием (что опровергается опытом), но навязанным действием. Страсть это то, что во мне сильнее меня. Свободная, добровольная страсть перестает быть страстью – с этим согласится каждый, кто когда-либо испытывал страсть. Мы не решаем волевым порядком, что влюбимся до безумия, что вдруг разлюбим, что станем скрягой или честолюбцем и т. д. Вот почему правосудие считает страсть смягчающим обстоятельством, а философы смотрят на нее свысока. Преступление на почве страсти не заслуживает ни строгого наказания, ни уважения.

Часто приходится слышать, что классики осуждали страсти, а романтики, напротив, ими восхищались. Подобный подход представляется явным упрощением. Декарт, например, считал, что «все страсти по природе хороши, и нам следует лишь избегать их дурного употребления или чрезмерного увлечения ими»; мало того, «только от страстей зависит все благо и зло в этой жизни», а люди, наиболее подверженные страстям, способны испытать всю их сладость («Трактат о страстях», часть III, § 211 и § 212; более тонкое рассмотрение проблемы содержится в § 147 и § 148). Однако страсти необходимо должным образом контролировать, по мере надобности держать в узде и по мере возможности использовать. По этим признакам мы и узнаем человека действия.

Широко известны слова Гегеля о том, что «ничто великое в мире не совершалось без страсти» («Философия истории», Введение). Это звучит очень правдоподобно. Но точно так же ничто великое не совершалось без действия, и сам Гегель спешит дать это уточнение в нижеследующих строках: «Страсть не является вполне подходящим словом для того, что я хочу здесь выразить. А именно я имею здесь в виду вообще деятельность людей, обусловленную частными интересами, специальными целями, или, если угодно, эгоистическими намерениями, и притом так, что они вкладывают в эти цели всю энергию своей воли и своего характера, жертвуя ради них другими целями, вернее даже, жертвуют… для них всем остальным» (там же, введение). В страсти действительно присутствует пассивность, и именно в этом смысле понимали ее классики. Но пассивная страсть перестает быть полноценной страстью в новейшем понимании слова; это всего лишь прихоть или непреодолимое влечение.

Представляется очевидным, что страсть нельзя сводить к любовному увлечению, поскольку второе есть всего лишь одна из форм первой. В одной из лекций, посвященных страсти, Ален напомнил студентам, что существует три основных вида страсти: любовь, честолюбие и скупость. А потом небрежно прокомментировал: «20 лет, 40 лет, 60 лет». Разумеется, это была шутка, но такая, в какой наверняка есть доля правды. Каждая страсть имеет свой возраст, вернее говоря, у каждого возраста – своя страсть, преобладающая над другими. 20-летний скупец – такая же редкость, как пылкий 60-летний влюбленный, и подобные случаи следует считать тяжелыми. Во всяком случае, страсти существуют во множественном числе и не все они вызваны любовью. В то же время любая страсть подразумевает любовь. Что такое честолюбие, как не особый вид страстной до одержимости любви к власти, которой пока не обладаешь? Что такое скупость, как не любовь к деньгам, которые успел накопить? В самом общем смысле страсть есть поляризация желания на единственном объекте (Тристан) или единственном типе объектов (Дон Жуан), которым не обладаешь или обладание которым боишься утратить. Это торжество Эроса, точнее, его крайних проявлений. Одержимый страстью человек остается пленником любви к тому, чего у него нет (честолюбец, корыстолюбец, донжуан), пленником страха потерять то, что он уже имеет (властитель, цепляющийся за власть, скупец, ревнивец). Одержимые страстью только выглядят значительно, на самом деле они как малые дети, не желающие расставаться с материнской грудью: или они ищут ей замену, или боятся, что момент, когда их отнимут от груди, все же настанет. Они любят только себя (умеют только брать и хранить), и этим многое объясняется. Освободиться от страсти значит перерасти того маленького ребенка, который горько плачет в каждом из нас. Это значит научиться отдавать и действовать, т. е. стать взрослым. Процесс этот никогда не кончается. Лишний довод к тому, чтобы приступить к нему не мешкая.

 

Страх (Angoisse)

Смутная и неопределенная боязнь, не имеющая реального или актуального предмета, но от этого только усиливающаяся. В отсутствие реальной опасности, с которой можно бороться или от которой можно убежать, страх принимает особенно зловещие формы, ибо не оставляет возможности дать отпор. Разве можно бороться с ничто? Разве можно убежать от того, чего нет или еще нет? Страх – всеобъемлющее и одновременно беспредметное чувство, действующее на человека как удавка. Тело от страха слабеет, а душа теряется.

Допустим, вам встретилась на дороге злая собака. Она рычит и скалится, и, судя по всему, готова на вас броситься. Вы ее боитесь, но это не страх, а именно боязнь, с которой можно бороться – нужна храбрость или осторожность. Собака на вас все же бросилась. Ваша боязнь резко возрастает и вынуждает вас к активным действиям: вы отбиваетесь или убегаете.

Но если вы боитесь собак даже тогда, когда ни одной собаки в ближайшей округе нет, или тогда, когда ни одна из встретившихся собак не демонстрирует по отношению к вам никакой враждебности, тогда это уже не боязнь, а страх. И перед этим страхом вы безоружны. Разве можно отбиться или убежать от собаки, которой нет? Что можно предпринять против несуществующей или воображаемой опасности? Воздействовать на опасность как на источник страха нельзя, потому что этого источника нет. Самое большее, что тут можно предпринять, – воздействовать на сам страх.

Разумеется, граница между страхом и боязнью очень приблизительна, смутна и размыта. Что это там за тень? Может, собака?.. Или нет? Но ведь так же размыта граница между здоровьем и болезнью, однако мы не сомневаемся, что речь идет о двух разных состояниях.

Психологически страх чаще всего направлен на будущее (Фрейд пишет, что страх «связан с ожиданием»). Вот почему с ним так трудно бороться. Разве можно, находясь здесь и сейчас, предохранить себя от того, что еще не случилось, но, возможно, случится? Будущее нам неподвластно; так же недоступна безмятежность тому, кто живет в вечном ожидании.

В философском понимании страх есть ощущение ничто, по необходимости беспредметное (ничто нет), а следовательно, безграничное. Если мы говорим, что страх беспредметен, это подразумевает, что у страха отсутствует объект. Пожалуй, лучше сказать, что у страха отсутствует действительный объект. «Бороться не с чем», – говорит Кьеркегор, и мы понимаем, что речь идет о страхе, а не о боязни. «Тогда что же это такое? Ничто. Но какое действие производит это ничто? Оно вызывает страх» («Понятие страха», I). Страх – боязнь этого самого Ничто (чем он и отличается от трусости, которая есть боязнь всего), и чем ничтожней Ничто, тем больше страх. Отсюда чисто телесное ощущение пустоты, сопровождающее чувство страха, и это ощущение способно доходить до удушья. Страху не хватает бытия, как человеку порой не хватает воздуха. Ничто пугает, и это-то и есть страх – чувство испуга перед ничто объекта.

Но что же это за ничто? По определению, ничто есть то, чего нет. Однако раз оно способно вызывать страх, значит, у нас должен иметься некоторый опыт столкновения с ничто. Что это за опыт? В каких формах он возможен? Что значит ощущение ничто? В каких реальных проявлениях мы с ним сталкиваемся? На мой взгляд, таких проявлений четыре: пустота, возможность, случайность, смерть. Пустота дана нам в опыте как ощущение головокружения. Когда нет никаких препон и барьеров, тело испытывает дурноту. Головокружение – своего рода физиологический страх (так же, как страх есть психологическое или метафизическое головокружение), но, несмотря на свой физиологизм, он воздействует и на душу. Вспомним Монтеня и Паскаля: «Даже если самый великий в мире философ окажется на слишком широкой доске, под которой разверзнута бездна…» Головокружение вызывает страх, и не зря мы его боимся. В горах, например, головокружение страшнее пропасти.

Опытным проявлением возможности является свобода. Вот почему свобода страшит: она, как говорит Сартр, способна создавать то, чего нет, и разрушать то, что есть. «Страх, – пишет тот же Кьеркегор, – есть реальность свободы как возможность возможного»; он называет страх «головокружением от свободы». Быть свободным значит вырваться из тюрьмы реальной действительности, ибо свобода подразумевает возможность изменять реальность, но одновременно это значит вырваться и из тюрьмы собственного «я», ибо свобода подразумевает возможность выбора. В этой точке свобода, опосредствованная воображением, смыкается с небытием и даже прямо вытекает из небытия: «Реальность человека свободна, – говорит Сартр, – в той точной мере, в какой она предстает своим собственным ничто». Отсюда страх того, кто стремится к свободе («страх есть рефлекторная дрожь свободы перед свободой»), и недобросовестность того, кто от нее отрекается. На самом деле выбор у нас небольшой: или ничто, или ложь.

Случайность – это своего рода реализовавшаяся возможность. Мы называем случайным то, чего могло бы и не быть. В этом смысле случайно бытие любого существа, и именно смутное ощущение этой случайности проявляется страхом, так, словно на внезапно ставшую очевидной хрупкость бытия ложится тень небытия. «В страхе, – подчеркивает Хайдеггер, – проявляется шаткость бытия как такового». Бытие словно бы утрачивает свою обязательность, свою полноту, свое оправдание. Почему вероятность того, что что-то есть, должна быть выше, чем вероятность того, что ничего нет? Ответа на этот вопрос не существует: бытие всякого существа случайно, всякое существо – лишнее, как позже скажет Сартр, всякое бытие абсурдно, как скажет Камю, и появление всякого существа – а почему оно появляется? и зачем? – есть лишь пятно на непроницаемом фоне небытия. Никакого другого бытия быть не может, вернее, мы не способны осмыслить его никак иначе. «В светлой ночи небытия нашего страха, – пишет Хайдеггер, – наконец-то возникает первобытное проявление бытия как такового; это значит, что есть бытие, а не ничто». Но ничто продолжает сквозить, по выражению Валери, отовсюду, во всяком случае, именно такое смутное ощущение внушает нам наш страх.

Наконец, остается смерть. Это, может быть, самое реальное небытие, но вместе с тем наименее поддающееся опыту, ведь опыт по определению есть свойство живого. Так что же, смерть – ничто? Именно так считал Эпикур, и, на мой взгляд, это самая разумная позиция. Тем не менее все мы так или иначе умрем, и это небытие – осознание своей смертности – сопровождает нас на протяжении всей нашей жизни. Смерть – постоянно возможное и необходимое небытие. Смерть подобна тени, омрачающей поляну жизни. Но может быть, это всего лишь воображаемая тень? Скорее всего, так и есть, мы ведь живем. Но вместе с тем она реальна, потому что всякая жизнь заканчивается смертью. Это и обрекает нас на страх – или отвлекает от жизни.

Бояться смерти значит бояться Ничто. Но эта, отражающая истину идея не слишком нас успокаивает. Да она и не может нас успокоить, ведь Ничто и есть та самая вещь, которая рождает в нас страх.

Поэтому страх смерти являет собой модель любого страха и, по Лукрецию, служит причиной всех прочих страхов.

Но он же дает нам указание на то, как с ним бороться. Если страх есть ощущение ничто, то противостоять ему можно только с опорой на определенный опыт бытия. Лучше думать о том, что есть, чем воображать себе то, чего нет. Познание и действие стоят больше, чем страх, и служат отличным средством против него.

Значит, познание и действие? Не только. Всегда ли познание и действие срабатывают против страха? Не всегда. Ведь страх это и телесное состояние, а тело не всегда подвластно мышлению. Но сегодня, благодаря успехам медицины, мы располагаем весьма эффективными средствами его «убеждения». Не следует пренебрегать этими средствами, хотя и слишком рассчитывать на них тоже не стоит.

Так что же мы можем противопоставить страху? Реальность (познание, действие, мудрость) или маленький кусочек реальности (таблетку, снимающую состояние тревоги). Иными словами, философию или медицину, а иногда и то и другое сразу. Здоровье никогда не было достаточным основанием для мудрости, как и мудрость – для здоровья.

 

Структура (Structure)

От латинского structura – устройство, расположение, соединение. Этим словом обозначают сложную заданную совокупность элементов, внутренняя организация которой важнее ее содержательной стороны. Это не столько сумма элементов, сколько система их взаимоотношений, и определением каждого элемента служит не столько то, чем этот элемент является, сколько место, которое он занимает в общей совокупности, и функция, вытекающая из занимаемого им места. Поэтому структурная целостность всегда есть нечто большее, чем просто сумма составляющих ее элементов. Например, возьмем дом. Если рассматривать его с точки зрения материалов, из которых он изготовлен, то он остается лишь суммой этих материалов – несколько тысяч кирпичей, сколько-то там мешков цемента, сотня-другая листов черепицы, энное число балок и стропил, куча гвоздей, некоторое количество труб, стекла, гипса и краски… Свезенные на строительную площадку, все эти материалы еще не являются домом. Они не объединены в структурное единство, каким служит, например, выполненный архитектором план дома. Нетрудно заметить, что одна голая структура, без вещественных элементов, также не является домом – внутри архитектурного проекта жить нельзя, как, впрочем, и на груде кирпичей. Следовательно, нужно и то и другое. Говорить о структуре дома означает выделять именно отношения между его элементами, место, занимаемое каждым по отношению к остальным, и соответствующую функцию каждого. Иными словами, значение или польза каждого элемента определяется именно его позицией внутри структуры. Сказать, что дом представляет собой структуру, значит признать, что он не сводится к совокупности составляющих его материалов; мало того, это значит признать, что природа этих материалов (например, кирпич или камень) не так важна, как их взаимное расположение, от которого напрямую зависят их функции. Вот почему понятие структуры приобретает особое значение в лингвистике. Звуковые единицы сами по себе имеют произвольный характер и могут что-либо означать только благодаря связям с другими единицами, иначе говоря, благодаря своему месту и функции внутри данной структуры (того или иного языка). По той же самой причине понятие структуры так важно в большинстве гуманитарных наук. Ни один из чисто человеческих феноменов (язык, культура, политика, искусство, религия и т. д.) не может быть понят вне сложной системы отношений, благодаря которой только и возможно его существование.

 

Структурализм (Structuralisme)

Заимствованное из лингвистики и гуманитарных наук направление мысли, которое отдельные его представители пытались выдать за философское течение. Структуралисты выделяют в изучаемом предмете не столько его элементы или их сумму, сколько структуру предмета или систему взаимосвязей его элементов. Если предметом исследования становится человек и его проявления, то и здесь структуралисты рассматривают его не как творение или субъект, а как результат структурных зависимостей. Тем самым структурализм противостоит экзистенциализму, на смену которому он и явился в 1960-е годы в качестве новой «парижской моды». С развитием структурализма связаны имена таких крупных ученых, как Леви-Строс, Фуко (224), Лакан, Альтюссер и другие. Все это были талантливые люди, потратившие на разработку своих идей немало труда. Конечный результат их изысканий, освобожденный от внешней модной мишуры, остается свидетельством напряженной работы интеллекта, выдержанной в ключе радикального антигуманизма (имеется в виду теоретический антигуманизм). В качестве иллюстрации мышления структуралистов часто приводят тему смерти человека, изложенную в заключительной части самой известной из книг Фуко, опубликованной в 1966 году: «Человек, как без труда показывает археология нашей мысли, – это изобретение недавнее. И конец его, быть может, недалек» («Слова и вещи», глава Х). Впрочем, несмотря на изящество изложения, а может быть, и по причине этого изящества, сочинение Фуко выглядит несколько двусмысленным. На мой взгляд, гораздо точнее сущность структурализма передает следующее высказывание Леви-Строса, с которым лично я не могу не согласиться: «Конечной целью гуманитарных наук является не создание человека, а его разложение» («Первобытное мышление», IX). Значит ли это, что от гуманизма следует отказаться? Вовсе нет. Однако доступный нам гуманизм будет носить практический, а не теоретический характер. Его основанием становится не наше знание о человеке (который является частью природы – утверждение, подтверждающее правоту теоретического антигуманизма), а наше стремление видеть его таким, а не другим (гуманным, то есть человечным в нормативном смысле слова). Гуманитарные науки не могут быть гуманными. Гуманными можем быть только мы сами.

На первый взгляд структурализм представляется отходом от материализма: положение элемента в данной структуре имеет в его рамках большее значение, чем материя, из которой состоит этот элемент. Но в конечном итоге структурализм приходит к тому, что Жиль Делез назвал «новым материализмом». Недостаточно, подчеркивает Леви-Строс, «собрать отдельные проявления человечности в общую человечность. Это только первый шаг, за которым должны последовать другие, предпринимаемые точными и естественными науками, а именно возврат культуры к природе, а в конечном счете и к жизни как таковой в совокупности ее физико-химических условий» (там же, IX). Человек – это не государство в государстве, а значит, мы вновь возвращаемся к Спинозе. Если смысл имеет только «положение», как показывает Леви-Строс, если «смысл есть всегда результат комбинации элементов, которые сами по себе ничего не значат», следовательно, смысл не имеет субъекта – ни в виде Бога, ни в виде человека. Значит, не существует никакого смысла смысла, а смысл всегда сводится к чему-то другому, тому, что само по себе смысла не имеет (Леви-Строс, «Диалог с Рикером», 1963, с. 637). Как отмечает Делез, цитирующий эти строки, «для структуралиста смысл – это всегда результат, следствие, но следствие не только как продукт, а и как эффект – оптический эффект, языковой эффект, позиционный эффект» («По каким признакам узнать структурализм?», в кн.: Ф. Шатле, «История философии», т. 8). Структурализм – это «кантианство без трансцендентального субъекта», утверждает Рикер, и Леви-Строс согласен с этой формулировкой. Из всего сказанного вытекает, что субъекта как такового вообще не существует либо субъект проявляется лишь как следствие структуры (эффект иллюзии): Бог умер, а возможно, умер и человек (М. Фуко, указ. соч.). Это не освобождает нас от необходимости оставаться человечными, хотя само по себе еще не служит достаточным для нее основанием.

 

Стыд (Honte)

Отнюдь не чувство вины, потому что можно испытывать стыд, зная, что ты ни в чем не виноват. Именно такого рода страдание причиняет нам насмешливый чужой взгляд – мы чувствуем себя нелепо и жалко. Иногда для этого бывает достаточно неловкости, физического недостатка, грязного пятна на лице или одежде. А сколько женщин, подвергшихся насилию, рассказывали об охватившем их чувстве стыда! Они, разумеется, не чувствовали за собой никакой вины, но им пришлось пережить унижение и презрительную грубость, нечто такое, что воспринимается как посягновение на честь и достоинство. Доводы рассудка значат здесь меньше, чем голос чувства; нравственность – меньше, чем страдание, а ощущение вины – меньше, чем уязвленное самолюбие. Поэтому нам трудно безоговорочно согласиться с определением, предложенным Спинозой: «Стыд есть неудовольствие, сопровождаемое идеей какого-либо нашего действия, которое другие, по нашему выражению, порицают» («Этика», часть III, определение аффектов, 31). В каких-то случаях это действительно может быть так, но из этого не следует, что так бывает во всех случаях. Можно испытывать стыд, вовсе не предпринимая никаких действий. И осуждение других людей вовсе не обязательно. Нам бывает стыдно, если наше собственное представление о себе (или впечатление, производимое нами на других) не соответствует тому образу, который кажется нам желательным. Есть люди, стыдящиеся своего тела, своей бедности, своего бескультурья. Есть даже люди, стыдящиеся своих родителей. Ясно, что они не считают себя ответственными за это; просто им кажется унизительным представать перед посторонним взором в этом теле, в этом положении, в этой семье… Декарт проницательно подметил, что стыд имеет немало общего с самолюбием, и потому далеко не всегда достоин осуждения, а порой может быть даже полезен («Страсти души», часть III, § 205 и § 206).

Нужно только стараться не стать пленником этого чувства. Все-таки самолюбие – это несчастная любовь, своего рода болезнь, которая нуждается в исцелении.

Давно замечено, что мы никогда не испытываем стыда перед животными, а также находясь в одиночестве (в этом случае приходится говорить уже не о стыде, а об угрызениях совести или раскаянии). Стыд – чувство, проявляющееся «один на один», но возникающее через посредничество другого человека (или других людей). Стыд, подчеркивает Жан-Поль Сартр, это «единичный страх трех измерений». Мне стыдно, когда субъект, каковым я являюсь, чувствует себя в глазах другого субъекта объектом: «Мне стыдно за себя перед другими» («Бытие и ничто», с. 350). Избавиться от чувства стыда можно, лишь спрятавшись от чужих взглядов (одиночество) или сбросив статус объекта (стать любимым или уважаемым). Лучше всех выразить сущность стыда смог, пожалуй, Ницше, сформулировавший три следующих афоризма:

«Кого называешь ты плохим? Того, кто вечно хочет стыдить.

Что для тебя человечнее всего? Уберечь кого-либо от стыда.

Какова печать достигнутой свободы? Не стыдиться больше самого себя» («Веселая наука», книга III, §§ 273–275).

 

Стыдливость (Pudeur)

Добродетель скрытности. Она предполагает, что человеку свойственно желание выставлять что-либо на всеобщее обозрение (иначе стыдливость не была бы добродетелью), и потому стыдливость всегда связана с сильнейшим смущением: смущение проявляется именно потому, что его всячески пытаются скрыть. Литтре определил стыдливость как «честный стыд», и парадоксальность явления (стыдливость заставляет стыдиться того, что вовсе не стыдно) в значительной мере объясняет его обаяние. Стыдливость глубже и основательней благопристойности; она связана не столько с условностями, сколько с деликатностью, зависит не столько от общества, сколько от самого человека, свидетельствует не столько о вежливости, сколько о нравственности. Это один из способов защититься и защитить других от внушенного другими или внушаемого другим желания. Только возлюбленные могут позволить себе обходиться без стыдливости.

 

Сублимация (Sublimation)

Изменение состояния (от наиболее тяжелого к самому легкому) или направленности (от самой низкой к самой высокой). Слово «сублимация», первоначально обозначавшее нравственное возвышение, было взято на вооружение сначала алхимиками, а затем и химиками для обозначения перехода тела из твердого в газообразное состояние. В современной философии превалирует фрейдистское толкование термина. Сублимация – это процесс, в ходе которого сексуальное побуждение меняет объект и уровень и находит выражение, хоть и косвенное, в социально приемлемой форме и вне собственно эротического удовлетворения. Именно таким образом обстоит дело в искусстве, философии, духовной жизни вообще, а возможно, и в любви, как только любовь перестает сводиться к сексуальному влечению. В процессе сублимации, пишет Фрейд, подобные влечения «отклоняются от своих сексуальных целей и направляются на цели социально более высокие, уже не сексуальные» («Введение в психоанализ», лекция 1). Иными словами, сублимация означает использование энергии «Оно» на что-то другое, что имеет большую ценность. На что именно? Цивилизованность, например. «Самыми благородными достижениями человеческого духа, – пишет Фрейд, – мы обязаны психическому обогащению как результату сублимации» («Пять лекций…», V). Инфантильные желания также могут «проявить всю свою энергию и взамен чего-то неосуществимого поставить перед индивидуумом другую, более высокую цель […], носящую более возвышенный характер и имеющую большую социальную ценность» (там же). Индивидуум при этом получает «более тонкое и более возвышенное» удовлетворение («Болезнь цивилизации», II). Это лучше, чем невроз (возникающий как реакция на вытеснение инфантильных желаний). Это лучше, чем извращение (удовлетворение этих желаний). Это также лучше, чем просто животная сексуальность (игнорирующая эти желания). Вот почему мы говорим, что, изобретая богов, человечество, возможно, изобретает себя. Оно руководствуется не чувством высокого, оно возвышает само чувство.

 

Субстанция (Substance)

Этимологически «суб-» означает «под». Так под чем же находится субстанция? Под внешней видимостью, под изменением, под предикатами. Субстанция – то же, что сущность, постоянство, субъект, или сочетание и первого, и второго, и третьего.

Итак, субстанция – это сущность, то есть бытие. Древнегреческое слово ousia в зависимости от контекста и автора текста переводится одним из этих трех слов. В этом смысле подлинной субстанцией является только индивидуальное бытие, ведь только индивидуальное существо является существом в прямом смысле слова. Это может быть Сократ, булыжник или Бог. Человечество, минеральное царство или божественное начало суть абстракции.

Субстанция остается тождественной себе, несмотря на множественность акциденций или изменений. Что-то ведь должно оставаться неизменным, иначе никакое изменение и никакая акциденция не смогут быть различимыми (потому что в этом случае не останется ничего подверженного изменениям, ничего, во что что-то другое может перейти). Например, я утверждаю, что Сократ постарел. Тем самым я подразумеваю, что Сократ остался тем же Сократом. В этом смысле субстанция есть субъект изменения в той мере, в какой этот субъект продолжает существовать и оставаться собой.

Субстанция – это также субъект предложения, то есть его главный член, подлежащее. Подлежащее, как определяет его Аристотель, это то, «о чем сказывается все остальное в то время, как сам он уже не сказывается о другом» («Метафизика», книга 7 (Z), 3). Следовательно, это субъект всех предикатов, сам не являющийся предикатом ни одного другого субъекта. Например, я утверждаю, что Сократ справедлив или что Сократ гуляет. Ни справедливость, ни прогулка не являются субстанциями; это предикаты, присваиваемые субстанции (в данном случае Сократу), которая, в свою очередь, не является предикатом ни одной другой субстанции. Именно логическое толкование слова позволяет понять, почему Аристотель, рассуждая об общих терминах, иногда пользуется выражением «вторичная субстанция». Человек или человечество могут быть субъектом предложения и иметь те или иные предикаты. Но субстанциальными они выступают только по аналогии, а «первичными субстанциями» могут быть только индивидуумы, то есть сущности в собственном смысле слова. В данном вопросе Аристотель расходится с Платоном, и, может быть, именно этот пункт и составляет сегодня главное наполнение понятия субстанции, в целом устаревшее.

Кант называет субстанцией одну из трех категорий отношения. Субстанция – это то, что остается неизменным при изменении. Ее схемой служит «постоянство реальности во времени», ее принципом – «первая аналогия» опыта. «То постоянное, лишь в отношении с которым можно определить все временные отношения явлений, есть субстанция в явлении, т. е. реальное содержание явления, всегда остающееся одним и тем же как субстрат всякой смены» («Критика чистого разума», «Аналитика основоположений»). Во втором издании этого труда он пишет: «При всякой смене явлений субстанция постоянна, и количество ее в природе не увеличивается и не уменьшается». Давно миновало время, когда физики соглашались с очевидностью этого утверждения. Если что-то и сохраняется, так это энергия. Но энергия – не вещь, не индивидуальное существо и не субъект (разве что в чисто логическом толковании термина). Так что видеть в энергии субстанцию бессмысленно.

 

Субсумция (Subsomption)

Подчинение понятий, осмысление частного с точки зрения общего, например объекта как понятия или действия как правила.

 

Субъект (Sujet)

То же, что субстанция или ипостась. В логике субъектом называют предмет речи, которому присвоен тот или иной предикат. Например, в высказывании «Земля круглая» слово «Земля» – это субъект, а слово «круглая» – предикат. Нетрудно заметить, что это толкование ничего не говорит нам о природе субъекта, кроме того что он является некоей сущностью (субстанцией) или рассматривается как сущность (индивидуальность).

В современной философии термин «субъект» в основном употребляется в теории познания, учении о морали и даже метафизике. Субъект противопоставляется объекту как познающее познаваемому либо как нечто обладающее желанием и способностью к действию относительно того, на что направлено действие. Таким образом, субъект – это человеческое существо, вернее, определенный способ осмысления предмета человеческим существом, наделенным мышлением. Именно в этом смысле следует понимать «философию субъекта» Декарта, Канта, Сартра и других мыслителей. Субъект – этот тот, кто имеет право сказать про себя: «я», это тот, кто мыслит и действует, имея в виду сам принцип мышления и действия, а не их течение и результат. «Я мыслю, следовательно, существую», – сказал Декарт. Глагол «мыслить» предполагает наличие подлежащего, то есть субъекта. Это своего рода грамматическая метафизика, использующая язык в качестве доказательства или возводящая грамматику в ранг метафизики. С тем же успехом можно заявить: «Дождь идет, значит, он существует». Что не дает нам права считать дождь субъектом.

В гениальной главе своего «Трактата» Юм еще прежде Ницше показал, что мы не обладаем никаким опытом, а следовательно, и знанием подобного субъекта. Все, что нам известно о самих себе, есть не более чем «связка или пучок различных восприятий, следующих друг за другом с непостижимой быстротой». У нас нет никаких оснований думать, что мы представляем собой нечто иное, чем этот поток восприятий, а следовательно, являемся его глубинной причиной, субстанцией или принципом («Трактат о человеческой природе», I, часть IV, глава 6, «О тождестве личности»). Это одно из немногих сочинений, в котором западная философия, сама того не подозревая, приближается к буддизму. Субъекта нет, как нет и «я», нет и «эго» (анатта), либо они иллюзорны; все сущее есть лишь поток состояний, непостоянство и процесс (пратитьясамутпада (225), т. е. обусловленный продукт). «Существует только страдание, но страдающих нет; действие есть, но нет действующих лиц. За движением нет никакого неподвижного движителя. За мыслью нет никакого мыслителя» (В. Рагула, «Учение Будды», глава 2; см. также главу 6). А есть ли субъект? Есть, но это не более чем верование и иллюзия, не более чем слово, которым нельзя ничего объяснить. Оно обозначает не то, что мы есть, а то, чем мы себя считаем. Не субстанцию, а ипостась. Не нашу истину, а наше незнание (весь комплекс наших иллюзий о себе). Не принцип наших действий и мыслей, а их цепочку, которая опутывает нас как настоящая цепь. Субъект – не принцип, а история. Это понятие означает не нашу субъективную свободу, а наше закабаление.

Из чего отнюдь не следует, что мы должны отречься от свободы. Из этого следует лишь, что субъективность – недостаточное основание для свободы. Освобождает только истина, а она субъектом не является.

Значит, надо говорить не о философии субъекта, а о философии познания. Не о свободе, а об освобождении.

 

Судьба (Destin)

Совокупность всего происходящего, всего того, что не может не произойти.

Судьбой, в частности, принято называть то, что не зависит от нас. Нетрудно заметить, что с этой точки зрения всякое прошлое фатально (сегодня от меня уже не зависит то, что я сделал или чего не сделал вчера), равно как и настоящее – в той мере, в какой оно принадлежит мировому порядку или беспорядку. Это отнюдь не значит, что все происходящее предписано заранее (это суеверная вера в рок); это значит лишь, что то, что есть, не может не быть, а бывшее, как только оно произошло, уже не может быть не бывшим – ни завтра, никогда. Следовательно, судьба есть сама реальность; не одна из причин происходящего, но совокупность всех его причин.

 

Суеверие (Superstition)

Стремление наделять смыслом то, что смысла не имеет. Например, черную кошку, сон, солнечное затмение. Понятие суеверия спорно, а значит, относительно: мы всегда верим (всуе) кому-то, кто полагает себя единственным истинным толкователем. Тем самым суеверие отличается от религии, во всяком случае, с точки зрения верующих (суеверие порождает ложные знаки или ложных богов). С точки зрения атеистов, суеверие скорее включает в себя религию (поскольку никакой бог не истинен).

Нам возразят: но ведь психоанализ, не имеющий ничего общего с суеверием, придает смысл снам или симптомам. Разумеется. Однако в психоанализе этот смысл является всего лишь изнанкой каузального процесса, а сны и симптомы трактуются как символы только потому, что служат в первую очередь признаками или являются следствиями. Поэтому в них нет ничего сверхъестественного, а их интерпретация в конце концов сводится к чему-то другому (сексуальности, бессознательному), что напрочь лишено не только трансцендентного, но и имманентного значения. Семиотика возвращает нас к этиологии, которая ее объясняет и очерчивает ее границы. Не существует смысла смысла, как не существует абсолютного смысла или последнего смысла; есть лишь реальность и побуждение, которые не значат ничего. В этом пункте Фрейд как раз и опровергает суеверие, а психоанализ опровергает религию. Всякое суеверие стремится подчинить реальность какому-то смыслу, оно пытается объяснить то, что есть (сон, солнечное затмение или черную кошку), тем, что это может означать (грядущее несчастье). Психоанализ поступает с точностью «до наоборот». Он подчиняет смысл реальности и объясняет значение чего-либо (сна, оговорки, симптома) тем, что имеет место на самом деле (вытесненным желанием, травматизмом, неврозом). Суеверие придает смысл тому, что смысла не имеет; психоанализ сводит смысл к чему-то другому, в чем этот смысл растворен. Вот почему бессмысленно спрашивать психоаналитика о смысле жизни. Он может лишь объяснить нам смысл наших симптомов или сновидений. В противном случае психоанализ превращается в суеверие. Из познания (моей личной жизни) он превращается в религию (моего бессознательного). Психоаналитиков, пытающихся отыскать смысл жизни, можно только пожалеть. Что касается Фрейда, то его интересовал только поиск истины. Нам опять возразят, что то и другое тесно связаны, ибо магистральный путь психоанализа как раз и ведет к поиску смысла жизни. Возможно, но это не значит, что следует смешивать одно с другим. Фрейд – не пророк, а антитеза пророку. Он не вещает, а объясняет, не говорит, а слушает. Для него смысл – не более чем один из путей к истине. Обратный ход, то есть стремление разгадать в истине смысл, и есть суеверие. Бессознательное умеет «говорить», в этом нет сомнения, но ему нечего нам «сказать». Лечение не может обойтись без слов (есть английское выражение «talking cure» – лечение разговором), но здоровье молчаливо.

В заключение отметим, что всякое суеверие стремится найти себе обоснование. Человек, разбивший зеркало, пугается, и его страх сам по себе служит предвестником несчастья. Так что суеверие – это дурная примета.

 

Суждение (Jugement)

Мысль, имеющая ценность или притязающая на обладание ценностью. Вот почему всякое суждение оценочно, даже если предметом оценки служит истина (притом, что истина сама по себе не является ценностью). Суждение действительности, такое, например, как «Земля круглая», всегда может без утраты содержательности быть сформулировано в виде «Истинно, что Земля круглая», где идея истинности выступает для нас как норматив. Точно так же нормативное суждение может принимать вид суждения действительности: «Этот человек негодяй». Таким образом, граница между нормативными и дескриптивными суждениями остается размытой. Это не значит, что нормы суть реальность, а реальность есть норма. Это значит лишь, что всякое суждение несет на себе печать человечности, а потому субъективно. Объективна только истина, но она не выносит оценок. Однако познание истины возможно лишь посредством суждений, которые всегда субъективны. Бог не судит, сказал бы Спиноза, потому что он и есть сама истина. Именно поэтому мы и судим – мы ведь не Бог.

В самом элементарном виде суждение объединяет субъект с предикатом или предикат с субъектом посредством связки: «А есть В» (утвердительное суждение) или «А не есть В» (отрицательное суждение). Например, «Сократ смертен» и «Сократ не бессмертен» суть суждения. После Канта принято говорить об аналитическом суждении, в котором «предикат В принадлежит субъекту А как нечто содержащееся (в скрытом виде) в этом понятии А», и о синтетическом суждении, в котором «В целиком находится вне понятия А, хотя и связано с ним» («Критика чистого разума», Введение, IV). Например, поясняет Кант, суждение «Все тела протяженны» – аналитическое (достаточно разобрать на части какое-либо тело или даже просто вникнуть в идею тела, как становится ясно, что в нем присутствует протяженность). Суждение «Все тела обладают весом» – синтетическое, поскольку идея веса не содержится в идее тела (идея тела, не обладающего весом, не является противоречивой); она связана с ним чисто внешне, как функция другой вещи (в данном случае – опыта).

Из чего, по Канту, вытекает:

1. Аналитические суждения не расширяют наших познаний (они не учат нас ничему новому), но развивают, уточняют или разъясняют их.

2. Все эмпирические суждения являются синтетическими суждениями.

3. Синтетические суждения a priori глубоко мистичны, что доказывает наука вообще («Все происходящее имеет причину») и математика в частности («7+5=12»). На что можно опереться, чтобы выйти за рамки понятия и необходимым и универсальным путем придать ему предикат, которого он не содержит? Именно такова проблема «Критики чистого разума»: «Как возможны синтетические суждения a priori?» Кант отвечает, что подобное суждение возможно лишь в том случае, если мы, высказывая его, опираемся на чистые формы интуиции (пространство и время) или мысли (категории рассудка). Следовательно, они имеют ценность только для нас, но никак не сами по себе, и в пределах возможного опыта, но никак не в абсолюте. Это решает проблему априорных синтетических суждений, но при помощи самого понятия a priori, которое рассматривается как предшествующее суждению и делающее его возможным, иначе говоря, при помощи трансцендентального. Познание возможно не благодаря опыту; напротив, априорные формы субъекта делают опыт возможным, а познание необходимым. Именно таков смысл переворота, произведенного Коперником: он заставил объект обращаться вокруг суждения (или выносящего суждение субъекта), а не суждение вокруг объекта. Еще одно решение, которое представляется мне более предпочтительным, заключается в том, чтобы заявить, что априорных суждений не существует. Это отход от Канта и возвращение к Юму, эмпиризму и истории науки. Шаг назад, два шага вперед. Здесь приходится выбирать между трансцендентальным субъектом и имманентальным процессом, между антиисторичностью сознания и историчностью знания. «Я полагаю бесчестным всякое использование априорности», – писал в 1938 году Кавальес своему другу Полю Лаберенну, делая затем вывод о необходимости «полностью порвать с идеализмом, даже в версии Брюнсвика (226)», считать логику «исходным естественным методом», одним словом, прийти к утверждению «полного подчинения» познания, в том числе в области математики, «опыту, который, несомненно, не является историческим опытом, поскольку позволяет получить результаты, достоверные безотносительно ко времени, но проистекает из исторического опыта». Таким образом, никакого a priori не существует, и всякое суждение, даже являющееся вечной истиной, возможно лишь благодаря всей предшествующей истории, в которой оно и содержится. Вечное доступно нам лишь во времени; именно таково суждение, если оно истинно.

 

Супружество (Сouple)

Союз двух людей, которые любят друг друга или живут вместе (одно не исключает другого), т. е.

чаще всего делят между собой кров, постель, близость, радости и огорчения, заботы и надежды, одним словом, все то, что обычно делят с любимым человеком даже после того, как любовь проходит. Супружеская чета – самая распространенная форма любви. Поэтому, пока любовь жива, супругов связывает не столько страсть, сколько дружба, не столько страдания, сколько удовольствия, не столько нужда, сколько радость, не столько пылкое чувство, сколько нежность. Только очень молодые люди или откровенные глупцы способны отмахнуться от прелестей супружества. Влюбиться легко, любить – гораздо труднее, и потому супружество требует немалых усилий.

Разумеется, существуют несчастливые супружеские пары, воспринимающие свой союз как тяжкое бремя, пары, соединившиеся без любви, и даже пары, не испытывающие по отношению друг к другу ничего, кроме ненависти и презрения. Такое супружество – настоящая тюрьма, со своими часами «кормежки», своими «нарами» и своими «решетками». Однако, какими бы многочисленными ни были примеры неудачного супружества, они не объясняют сути этого явления, которая гораздо яснее видна на примере счастливых пар. Супружество – это самая сокровенная, самая трезвая, самая повседневная любовь, и, может быть, наше единственное утешение в любовных неудачах.

Супружество подразумевает длительную сексуальную близость, почти всегда возможную только в рамках супружества и приобретающую благодаря этому особенную ценность и эмоциональность. Разве можно по-настоящему узнать женщину (мужчину), если никогда не делил с ней (с ним) постель или делал это один-два раза, мимоходом, словно бы случайно? И разве есть на свете более высокое наслаждение, чем секс с лучшим другом (подругой)? Именно такую связь мы и называем супружеством – счастливым супружеством.

«Никто не знает меня лучше, чем ты», – написал в своих стихах Элюар, и эта строка выражает истинную суть супружества – средоточия удовольствия, любви и истины. И если лично вам такой союз не по нраву, не отвращайте от него других.

Еще лучше сказал о супружестве Рильке: «Это два одиночества, защищающие, дополняющие, ограничивающие друг друга и склоняющиеся друг перед другом». Огюст Конт видел в супружестве начало социальной жизни, мы же добавим, что это и начало всякой жизни вообще. Супружество делает возможным «воздействие женщины на мужчину» (выражение Конта, но примерно то же самое говорил еще Лукреций), которое по сути дела спасает нас от варварства. Супружеская пара – это минимальная единица цивилизации, это противоположность войны и противоядие против смерти. Ален, долгие годы проживший холостяком, тоже понял это: «В конце концов дух спасется супружеством».

 

Суровость (Gravité)

Это слово часто употребляют в негативном смысле, что мне не очень нравится. Мир не может состоять из одних Моцартов, и одной легкости ему мало. Не следует смешивать суровость с тяжеловесностью, поскольку это скорее чувство весомости, пристальное внимание к важным для жизни вещам. «Порок, смерть, бедность, болезни, – пишет Монтень, – все это суровые предметы, и мы ощущаем их весомость» («Опыты», книга III, глава 5). Это повседневный трагизм бытия, но лишенный пафоса, выспренности и даже смятения, как говорит тот же Монтень – трагизм, не воспринимающий себя трагически, но и не склонный над собой смеяться. Не следует также путать суровость с серьезностью, ибо качеством, обратным ей, является не чувство юмора, а легкомыслие.

 

Сущее (Étant)

Бытие в процессе бытия; бытие в настоящем времени и только в нем. Сущее (на латыни ens) от бытия (esse) отличали уже схоласты. Первое обозначает то, что есть; второе – тот факт, что это что-то есть. Хайдеггер и последователи его школы также отличают сущее (этот стол, это дерево, вы или я) от бытия, формулируя свой знаменитый тезис об их «онтологическом различии». Впрочем, глубокого развития эта тема у Хайдеггера не получает. То, что дерево это дерево, и даже вот это конкретное дерево, есть его банальное сущее. Но то, что вообще есть такая вещь, как дерево, – уже бытие. Таким образом, сущее это и есть бытие, когда мы задаемся вопросом, что оно такое, вместо того чтобы поражаться, что оно вообще есть. И наоборот: бытие есть сущее, когда мы удивляемся, что оно есть, вместо того чтобы просто установить, что оно такое и для чего нужно.

 

Существование (Экзистенция) (Existence)

Часто синоним бытия. Впрочем, этимология латинского эквивалента термина (экзистенция) предполагает некоторую разницу между тем и другим. Существовать значит родиться или находиться (sistere) вне (ex), иными словами – поскольку абсолютного вне не существует – в какой-то другой вещи. Существовать значит быть в мире, во Вселенной, в пространстве и времени. Например, очень трудно утверждать, что математические сущности существуют. И даже если допустить, что Бог есть, о нем, как замечает Ланьо, нельзя сказать, что он существует в указанном выше смысле. «Существовать значит зависеть, – пишет Ален, – и противостоять ударам внешнего потока». Если бы Бог существовал, он не был бы Богом, поскольку в этом случае являлся бы частью мироздания, находился бы вовне и зависел бы от него; следовательно, он не существует. «Существование всегда предполагает существование как нечто внешнее по отношению к себе, нечто другое; это и есть экзистенция». Сущность экзистенции – в отсутствии собственной сущности: «Природа, даже внутренняя природа любой вещи, есть нечто внешнее по отношению к ней… Закон существования есть отношение» («Беседы на морском побережье», VI). Следует ли считать Алена предтечей экзистенциализма? Именно это в шутливой форме утверждал Жан Ипполит (227), и надо сказать, в этом есть доля истины («Образы философской мысли», IX и Х). Но с той оговоркой, что, по Алену, невозможно говорить о существовании одного только человека. Существование есть закон мира, или даже сам мир как закон. Человек отличается от всего прочего (внешнего) сознанием, которое он имеет о нем, которое отделяет его от этого внешнего и делает его существующим. Именно в нем он существует (ex-siste) – в смысле Хайдеггера или экзистенциализма. Всегда вне себя, впереди себя и всего, всегда заброшенный (в мир) и проектирующий себя (в будущее), всегда другой, чем он есть, свободный, обреченный на заботу и страх, всегда обращенный к смерти или к ничто. Какими бы ни были различными эти два смысла, они могут быть объединены. Существовать значит быть вне себя, значит быть зависимым и отдельным. Это противоположно абсолютному бытию, которое выступает как независимое и внутреннее. Существовать – значит не быть богом, быть в мире, который всегда вне нас (всегда внутри, но внутри, которое вне нас), всегда зависимым, борющимся или сопротивляющимся. «То, что не существует, есть присущность, – пишет Ален, – это независимость, внутреннее (только) изменение, это – бог, т. е. это – ничто».

 

Сущность (Essence)

Это слово, представляющееся загадочным, имеет, тем не менее, совершенно ясную этимологию, происходя от формы «суть» (3-е лицо множественного числа настоящего времени глагола «быть»), ныне устаревшей и почти вышедшей из употребления. В любом случае, этимология не так обманчива, как мистика: сущность вещи это ее истинное или глубинное бытие (противопоставляемое видимости, которая может быть поверхностной или обманчивой). Иначе говоря, сущность вещи это то, что она есть (в отличие от простого факта ее существования, именуемого экзистенцией, и всего, что с ней происходит, т. е. акциденции). Приблизительный синоним слова «природа» (сущность вещи есть ее истинная природа), который выглядит предпочтительнее, поскольку может быть применим в том числе к объектам культурного порядка. Например, сущность человека это то, что он есть. Разве человека можно объяснить одной природой?

Таким образом, сущность – это ответ на вопрос «что?» или «что это такое?» (на латыни «quid», отсюда «квидитет» схоластов). Остается выяснить, является ли ответ на эти вопросы определением или бытием, и если верно последнее, носит ли оно индивидуальный или родовой характер. Возьмем, к примеру, стол, за которым я пишу эти строки. Какова его сущность? Быть столом вообще или быть вот этим конкретным столом? Что важнее, слова или реальная действительность? Идея или процесс? Может быть, никаких сущностей вообще нет, а есть лишь случайности, встречи, история? Не бытие, а события? Чтобы что-то произошло, скажут мне, надо, чтобы это что-то существовало. Совершенно верно. Но почему оно должно быть чем-то другим, нежели то, что происходит?

Здесь мы снова обратимся к Спинозе. Что такое сущность единичной вещи? Ни в коем случае не абстракция и не виртуальная данность, но само ее существо, рассматриваемое в утвердительном измерении, иначе говоря, в ее возможности существования: то, что делает из нее сущее («устанавливает» ее, как говорит Спиноза), но делает это изнутри (в отличие от причин, которые заставляют вещь быть такой, какая она есть, извне). Снова обратимся к примеру стола. То, что он есть, имеет какие-то внешние причины, – это очевидно. Но его не было бы, если бы он не имел в себе самом некоей утвердительной сущности – возможности бытия, каковая, в свою очередь, не может существовать или мыслиться без стола, так же как стол не может существовать или мыслиться без нее («Этика», часть II, определение 2). Из этого следует, что «стремление вещи пребывать в своем существовании есть не что иное, как действительная (актуальная) сущность самой вещи» («Этика», часть III, теорема 7). Сущность бытия есть его возможность существовать; его существование – сущность в действии.

Трудность состоит в том, чтобы объять мыслью сразу оба этих момента, по необходимости одновременных, – то, от чего отказываются эссенциализм и экзистенциализм. «Сущность, – пишет Сартр после Гегеля, – это то, что было» («Бытие и ничто»). Но как это может быть, если прошлого больше нет? Бытие и событие в настоящем времени составляют одно – так же, как сущность и существование.

 

Схоластика (Scolastique)

Учение и приемы школы, то есть, в наиболее распространенном толковании термина, – средневековых европейских университетов. Схоластика – это смесь христианского богословия и древнегреческой философии (в первую очередь философии Платона, оказавшей огромное влияние на мировоззрение бл. Августина, в дальнейшем – философии Аристотеля), логики и авторитаризма, научной строгости и однообразия. В свое время схоластика в немалой степени способствовала расцвету духа, позволив Западу обрести свое лицо, но закончила параличом мысли, замкнувшись в бесплодных спорах бесспорных эрудитов. Уже Монтень отзывается о схоластике с насмешливой жалостью. Декарт и вовсе выступает могильщиком схоластики. Между тем не подлежит никакому сомнению, что в мыслях схоластов таились настоящие сокровища ума. Но кому нужно сокровище, утратившее практическую ценность?

В более общем и более уничижительном смысле схоластическим часто называют учение той или иной школы, застывшее в раз навсегда заданной ортодоксии (и волей-неволей вынужденное бесконечно усложнять его детали), застывшее до такой степени, что об истинности того или иного утверждения его сторонники судят, руководствуясь не тем, насколько оно согласуется с реальностью и опытом, а исключительно указаниями Учителя. В этом смысле можно говорить о фрейдистской схоластике, о марксистско-ленинской схоластике, о схоластическом толковании Хайдеггера и т. д. Все три учения далеко не глупы. Вот почему схоластика так опасна. Как ничто другое она способна обесплодить самый выдающийся ум. Лично мне известно немало умных людей, из-за своей верности схоластике так и не создавших ничего оригинального, хотя они имели к тому все возможности.

 

Сциентизм (Scientisme)

Религия науки; наука, рассматриваемая как религия. Сциентист утверждает, что наука изрекает абсолютные истины, тогда как она сообщает лишь относительные знания; что наука призвана руководить всем на свете, тогда как она способна лишь описывать и (иногда) объяснять происходящее. Сциентист возводит науку в ранг догмы, а догму превращает в императив. Что же он оставляет нам от наших сомнений, нашей свободы, нашей ответственности? Науки не подчиняются ни индивидуальной воле, ни всеобщему голосованию. Что сциентист оставляет от нашей свободы выбора? От нашей демократии? Сциентизм – опасный вздор, и по этому поводу прекрасно высказался математик Анри Пуанкаре (228): «Наука выражается в изъявительном, а не в повелительном наклонении». Она говорит то, что есть, в лучшем случае, а чаще – то, что, как нам кажется, может быть, но никогда – что должно быть. Вот почему наука не способна заменить ни мораль, ни политику, ни тем более религию. Сциентизм утверждает обратное, и в этом его ошибка. Если уж на то пошло, я отдаю предпочтение позитивизму.

 

Счастье (Bonheur)

Довольно широко бытует мнение, что счастье – это удовлетворение всех наших желаний. Однако, будь это так, ни один человек никогда не был бы счастлив, и нам, увы, пришлось бы согласиться с Кантом, утверждавшим, что счастье – «идеал не разума, но воображения». Разве можно представить себе, что все наши желания будут когда-либо удовлетворены? Ведь мир нам не подчиняется, а мы сами чаще всего желаем именно того, чего нам не хватает. Подобное счастье – не более чем мечта, причем мечта принципиально недостижимая.

Есть и другая точка зрения, согласно которой счастье – продолжительная или постоянная радость. Но может ли радость, всегда внезапная, бурная и преходящая, быть постоянной?

Счастье нельзя свести ни к пресыщенности (удовлетворенности всех своих пожеланий), ни к довольству (постоянной радости), ни к блаженству (вечной радости). Счастье предполагает продолжительность во времени, как это подметил еще Аристотель («одна ласточка еще не делает весны; один счастливый день не делает человека счастливым»), следовательно, в счастье, как и в любви, есть свои колебания, свои взлеты и падения, свои «перебои» сердца и души. Быть счастливым не значит быть постоянно радостным (кто из нас на это способен?), но это и не значит никогда не быть радостным. Счастье – способность радоваться, не ожидая, что случится что-нибудь особенное, и не рассчитывая на какие-либо кардинальные перемены. Благодаря тому что речь идет лишь о возможности, счастье оставляет место и надежде, и опасениям, и нехватке чего-то важного, и приблизительности, т. е. всему тому, что и отличает счастье от блаженства. Счастье существует во времени как состояние каждодневной жизни. Само собой разумеется, что это субъективное и относительное состояние, настолько субъективное и относительное, что дает повод усомниться в самом его существовании. Однако тот, кто изведал, что такое несчастье, сочтет подобный довод наивным: он отлично знает, хотя бы от противного, что счастье существует. Смешивать счастье с довольством значит перекрывать себе путь к счастью. Смешивать его с блаженством значит вообще отказаться от идеи счастья. Этими заблуждениями больше других грешат подростки и философы. Мудрецы не настолько глупы.

Итак, счастьем можно назвать – во всяком случае, я предлагаю такое определение – промежуток времени, на протяжении которого радость ощущается как немедленно достижимое состояние. Тогда несчастьем я назову промежуток времени, на протяжении которого радость представляется недостижимой немедленно (иначе говоря, такое испытываемое нами чувство, что мы сможем испытать радость, только если в окружающем мире произойдет какая-либо капитальная перемена).

Поскольку речь идет не о самой радости, а о возможности радоваться, счастье является воображаемым состоянием. Значит, прав был Кант? Не совсем. Ведь это нисколько не мешает человеку быть счастливым (счастье – состояние, а не идеал), не исключает его способности радоваться (реальное есть составная часть возможного), мало того, служит одной из причин быть счастливым (воображаемое есть составная часть реальности) и радоваться (какое счастье, что меня обошли все несчастья!). Таким образом, радость являет собой содержание (иногда действительное, иногда воображаемое) счастья, как счастье являет собой естественное пристанище радости. Это что-то вроде ларца: никому не нужен сам ларец, нужна хранящаяся в нем жемчужина.

Просто стремиться к счастью значит совершать серьезную ошибку. Ведь подобное стремление означало бы надежду на завтрашний день, в котором нас нет, и отказ от жизни сегодня. Думать надо о том, что есть, – о работе, действии, удовольствии и любви, т. е. о мире, в котором мы живем. Тогда счастье придет само – если придет, а если не придет, мы будем меньше страдать от его отсутствия. Впрочем, чем меньше мы размышляем о счастье, тем легче оно достигается. «Счастье, – сказал Ален, – это награда, даруемая тому, кто не ищет никакой награды».

 

Счастливый (Heureux)

Счастливым мы обычно называем человека, которому повезло (отсюда «счастливый шанс»).

Природа счастья такова, что одного везения для его достижения мало, но и без него оно невозможно. Ты счастлив? Значит, ничего из того, что сильнее тебя, не мешает тебе. Но разве кто-нибудь может быть сильнее всего на свете?

Быть счастливым означает также испытывать чувство счастья. Марсель Конш, анализируя Монтеня, называет это состояние эвдемоническим cogito: «Я думаю, что счастлив, значит, я действительно счастлив». Подобный подход оставляет широкое поле для оценок, для работы над собой и для философии, и это куда лучше, чем вечно сожалеть о том, чего нет («Какое горе, что нет счастья!»). Он помогает радоваться, если возможно, тому, что есть («Какое счастье, что нет горя!»).

Способность к счастью есть черта характера. Счастливы люди, обладающие талантом быть счастливыми!