999-й штрафбат. Смертники восточного фронта

Конзалик Хайнц

Шнайдер Расс

Расс Шнайдер. Смертники Восточного фронта

 

 

 

Часть 1. Холм

 

Глава 1

Рядовой Кордтс незаметно усмехнулся. Это все были нервы, он просто не смог сдержаться. Скорее всего, никто этого не услышал. Фрайтаг поднялся с земли и оглянулся на него. Его лицо было черным от копоти. Впрочем, какая разница. Кордтс слишком устал, чтобы обращать на что–то внимание. Ему хотелось сесть, но пока еще никто не сел, он не стал опускаться первым на землю.

Ему показалось, что русский вышел из блиндажа почти небрежно, вскинув руки и едва ли не с улыбкой на лице. Было трудно сказать, был ли он напуган, потому что в следующее мгновение пленный рухнул лицом вниз прямо к ногам Фрайтага. Фрайтаг еле успел отскочить в сторону и тоже чуть не свалился.

Военная форма русского немного пахла дымом, может быть, это пахло его обгорелой кожей, хотя с первого взгляда он вроде бы не пострадал от огня. Кордтс подтолкнул его тело носком сапога. Он хотел перевернуть голову русского, чтобы еще раз взглянуть на его лицо.

Однако тут же передумал и отошел назад. На него снова неожиданно накатило желание усмехнуться, и на этот раз он не стал сдерживать себя. Из его горла вырвался приглушенный стон. Кордтс снова посмотрел на блиндаж, находившийся метрах в тридцати от него.

Мимо него пробежали несколько других солдат. Взвод огнеметчиков только что справился с соседним боевым укреплением, которое дымило, как горящая нефтяная вышка. Из него донеслись жуткие крики, мгновенно заставившие Кордтса прийти в себя.

Их услышали и другие солдаты, которые просто остановились и стали наблюдать за тем, как огнеметная команда доделывает свое дело. Герц медленно, вперед и назад, водил форсункой, которая слегка подергивалась, когда он сильнее обычного нажимал на выпускной клапан. У огнемета было что–то не в порядке со спусковым крючком. Огнемет действует вполне исправно, когда к нему привыкнешь и знаешь все его особенности. Кордтс слышал об одном случае во время боевой подготовки, когда солдат из какой–то другой части недостаточно крепко держал в руке огнемет и первый же выхлоп пламени угодил ему прямо в лицо. Кордтс не знал, было ли это на самом деле или просто придуманная история, однако особых причин для сомнений не находил. В своей массе людям не нравится иметь дело с огнеметами. Обращаться с ними чаще всего поручают каким–нибудь наивным, жизнерадостным и бесстрашным парням, чаще всего молодым, а не старослужащим. Правда, в последнее время такая практика претерпела серьезные изменения, например, за последнюю неделю, когда они приступили к уничтожению блиндажей так называемой линии Сталина.

Кордтс моргнул, чувствуя, что снова погружается в усталое оцепенение, перестав на время слышать окружающие звуки. При этом все вокруг него как будто неожиданно замолкло. В следующее мгновение до его слуха снова донесся жуткий, нечеловеческий крик. Крик быстро прекратился, и теперь, похоже, навсегда. Языки огня, вырывавшиеся из огнемета Герца, продолжали лизать стену блиндажа. Последний выхлоп огня оборвался так резко, как будто смотровая щель мощным глотком засосала его. Герц опустил огнемет и сел на пенек Местность вокруг блиндажей была усеяна многочисленными пнями деревьев. Последовав его примеру, Кордтс опустился на землю и отвел взгляд в сторону. В стороне от блиндажей простиралась низина, поросшая зеленой луговой травой и полевыми цветами. Дальше она переходила в склон холма, на краю которого рос сосновый бор. Старые сосны росли достаточно просторно, и поэтому лес был залит солнечным светом.

Они пришли со стороны леса и попали под огонь, который русские вели из блиндажей. Им пришлось отступить под прикрытие деревьев и попросить артиллерийской поддержки. Через несколько минут орудия обрушили мощные залпы на вражеские укрепленные сооружения. Огонь велся кучно и метко. Еще в первые недели вторжения в эту страну пехотинцы с удовольствием отметили, что артиллерия работает прекрасно и точно попадает в цель. Обстрел продолжался примерно пятнадцать минут, и, все еще находясь в сосновом бору, они видели, как снаряды попадают прямо во вражеские блиндажи. Однако разгромить их было трудно. Они были глубоко врыты в землю, укреплены бетонными конструкциями и хорошо замаскированы. Орудиям не удалось полностью уничтожить их.

Они снова вышли из леса и снова попали под огонь русских пулеметов, и, рассредоточившись, группками по два–три человека двинулись вперед по усеянному пнями полю, все равно неся при этом потери. Для многих из них все это еще было в новинку — бой, убитые, раненые. Убитые и раненые существовали отдельно, так же как и тыловые службы или гражданские или любые другие люди. Быстро наступая растянутыми цепями, как их обучали дома, они потеряли всего одного человека убитым, раненых было всего несколько. При этом они прятались за пнями срубленных деревьев. По мнению нескольких молодых офицеров, совсем недавно начавших приобретать боевой опыт, русские поступили неразумно, оставив так много препятствий, которые им самим мешали вести огонь, заслоняя поле обзора. Остальные были благодарны противнику за то, что тот дал им возможность прятаться за пнями от пулеметных очередей. Год спустя, оправившись от хаоса и идиотизма первых недель войны, русские могли бы обстрелять их из пехотных минометов и уложили бы на этом самом поле массу немцев, которые попытались бы инстинктивно перегруппироваться на этом открытом пространстве.

Однако в этот самый день в конце июля у русских не было ни минометов, ни артиллерийских орудий, установленных на позициях позади линии укрепленных огневых точек. Таким образом, несмотря на их пулеметный огонь, немцы смогли перегруппироваться и отправить на расправу с блиндажами несколько команд огнеметчиков.

И вот час спустя Кордтс сидит на земле и отдыхает, разглядывая поле, которое им посчастливилось преодолеть. При этом он старается не смотреть на блиндаж, из которого доносится зловоние горелой человеческой плоти. Вскоре в поле его зрения появился Фрайтаг, который в следующую секунду куда–то скрылся.

Кордтс почувствовал голод. Его мысли стремительно перескакивали с одной на другую, затем он понял, что голоден. Он вытащил из кармана кусок копченой колбасы, которую несколько дней назад отобрал у какого–то гражданского. Колбаса была надгрызана, и он откусил еще один кусок, не позаботившись отрезать его перочинным ножом. Сильный запах горелого куриного жира, который Кордтс ощутил несколько секунд назад, начал снова обволакивать его губы и ноздри, и он стал торопливо жевать, желая перебить его.

— Как ты можешь есть? — спросил у него Браммлер.

— Сам не знаю, — ответил Кордтс.

Оглянувшись, он увидел сидящего позади него Браммлера. Неподалеку восседали на пеньках Молль и Эриксон. У них были грязные, закопченные лица, на которых блестели капли пота. Они сняли каски и пили из фляжек. Волосы у обоих были грязные и растрепанные. Браммлер тоже поднес к губам фляжку с водой. У Кордтса возникло страстное желание закурить, когда его товарищи вытащили сигареты. Однако прежде чем сделать это, он дожевал колбасу, запив ее остатками воды.

Он увидел приближавшегося к ним фельдфебеля Лаутерманна, командира взвода. Со стороны сожженного блиндажа донесся какой–то шум, и, посмотрев в ту сторону, Лаутерманн развернулся и отправился к нему. Остальные повернули головы, провожая его взглядом.

Герц по–прежнему сидел на пне возле блиндажа.

Несколько солдат из их взвода собрались вокруг почерневшей амбразуры. Огня уже не было, но в небо все еще поднимался дым.

— Вы только посмотрите! — произнес Браммлер. Встав, он поспешил вслед за Лаутерманном.

— Вижу, — отозвался Кордтс, точно не зная, действительно ли что–то видит. Да, верно, когда один из солдат на мгновение отступил в сторону, он увидел, как из амбразуры вытаскивают что–то такое, что осталось от защитников русского блиндажа. Черные руки были скованы цепью, от которой еще одна цепь тянулась внутрь, в темноту, где, видимо, крепилась к стене.

Через пару секунд Кордтс разглядел находку более отчетливо. Молль и Эриксон, как и он, оставались сидеть на пеньках, спокойно созерцая самую последнюю диковину страны, в которую их армия вторглась несколько недель назад.

Кордтс сделал глоток воды, чтобы сбить послевкусие, и пару раз сплюнул, затем сунул в рот палец и провел им по деснам и зубам, проверяя, не остались ли там крошечные кусочки пищи.

На поросшей травой низине санитары склонились над каким–то человеком, который, по всей видимости, был мертв. Навстречу им шагал раненый, обнаженный по пояс. Одна рука и плечо у него были покрыты кровью и грязью. Немного в стороне стоял рядовой Фрайтаг. Позади него простиралось поле с нагретой солнцем зеленой травой, а вдали — сосновый бор. Он похож на часового, подумал Кордтс. Или на индейца, или еще на кого–нибудь.

 

Глава 2

От этого места до Холма было чуть больше десяти километров. До него они шли долго, почти не вступая в бой. Долгие часы и дни они не думали ни о чем, кроме собственной усталости. Война казалась им чем–то вроде необъяснимых остановок на бесконечном шоссе. Дороги были плохие, чаще всего грунтовые, иногда достаточно широкие и хорошо проходимые, по крайней мере до той поры, пока по ним не прошагали тысячи немецких сапог и автомобильных колес, окончательно разбившие их. Но больше всего здесь было дорог, которые скорее можно было назвать широкими тропами, утопавшими в грязи. Здешние безлюдные места представляли собой не совсем пустыню, а скорее густые леса, часто перемежающиеся всхолмленными лугами и полями — они казались бескрайними просторами с высоты холмов — и среди них человеческие поселения, без всякой системы выросшие то здесь, то там. Эти поселения были примитивными и построены не из отходов строительных материалов, как подобные жилые районы в отдаленных уголках мира, а из бревен. Они представляли собой строения с некрашеными стенами, без каких–либо табличек с номерами домов или названиями улиц. Это были скопления небольших деревянных домов или более крупных строений, сараев или складов, иногда пристроенных друг к другу с поразительным мастерством. Главным образом это были убогие и неряшливые, покосившиеся или полуразрушенные избы. Так выглядели почти все русские деревни.

Возникало ощущение, будто они стоят так вот уже сотни лет, нисколько не меняясь, без какой–либо надежды на улучшение и какой–то прогресс, умеренный или стремительный.

Поэтому если это была и не совсем пустыня, то бескрайняя странная местность — наверняка. Она, казалось, была погружена в долгий сон могучими силами природы, и было трудно сказать, хорошо это или плохо.

Многих захватчиков неприятно поражала общая убогость этой земли, меньшая их часть была ошеломлена ее таинственной сутью. Не являясь исключительно пустынной, эта страна все же не полностью принадлежала к царству человека, во всяком случае, не в той степени, как родина захватчиков.

В любом случае они часто были слишком измотаны долгими переходами, проходя 30–40 километров в день, чтобы задумываться над особенностями той земли, в которую вторглись. Они были щедро посыпаны дорожной пылью, и их лица блестели от пота. В конце дневного перехода они бессильно валились на землю где–нибудь на обочине разбитой дороги. Тот, кто не имеет военного опыта, мог бы принять их за убитых, поскольку они тут же засыпали мертвецким сном. Лишь опытный глаз способен отличить смертельно усталого спящего солдата от погибшего.

У них почти не было моторизованного транспорта, лишь несколько легковых автомобилей для генералов и штабных офицеров. Остальными транспортными средствами были конные повозки с пневматическими шинами, на которых перевозились продукты, боеприпасы и снаряжение артиллерийских обозов. Лошади, поднимая тучи пыли, упрямо двигались на восток.

Современная армия, танки и бронеавтомобили механизированных частей, гусеничный и полугусеничный транспорт временами обгоняли их, осыпая удушливой пылью. Иногда на дорогах и перекрестках возникали мощные заторы, замедляя продвижение моторизованного транспорта наравне с конным.

Первые дни войны в конце июня были такими жаркими и подернутыми дымкой, что казалось, будто нагретая солнцем земля потеет. Казалась, что страна, в которую они вторглись, находится под водой и окружена сухим раскаленным воздухом. Все ужасно страдали от жажды. Кроме того, дороги в приграничных районах были песчаными и соответственно трудно проходимыми. В июле, когда они уже значительно углубились на территорию России, жаркий воздух сделался немного прозрачнее. На голубом небе висели редкие облака. Примитивные дороги стали более твердыми и менее песчаными.

Примерно тогда они впервые подошли к городу под названием Холм. К этому времени немцы успели ввязаться в жестокие бои на так называемой линии Сталина. Оборонительные сооружения были построены здесь лет десять назад по личному приказу Иосифа Сталина, однако им не удалось задержать немецкие войска, которые в середине лета практически беспрепятственно прорвались в глубь страны. Сами захватчики лишь смутно запомнили блиндажи под Холмом и тот жаркий июльский день и еще не знали, какие мучения ожидают их в оккупированной ими России через несколько месяцев и лет.

Сам Холм оказался достаточно примечательным местом. Он был невелик, однако в нем оказалось много каменных домов, которые величественно смотрелись на фоне голубого неба и изумрудной зелени болотной травы на окрестных полях. Белые дома. Несмотря на жару, со стороны они казались холодными на фоне мягкой голубизны неба и зелени полей.

Многие древние города северной части России — Псков, Новгород, Старая Русса, Великие Луки, Невель и другие — выглядели примерно так же.

Многие из этих городов были окружены всевозможными водоемами. На северо–западе России не так много озер, по сравнению с другими уголками мира. В основном здесь преобладают небольшие болотца и ручьи, затерявшиеся среди бескрайних лугов и березовых рощ. Все эти водоемы впадают в более крупные реки, на берегах которых высятся города, возведенные шесть или семь веков назад.

Время от времени наступавшим в глубь страны захватчикам попадались большие реки и озера, но они находились в стороне от их пути, правда, у них под ногами среди высокой травы часто блестели лужицы воды. Немецкие солдаты очень устали, но им становилось приятнее и проще, когда они видели их. Это было лучше, чем смотреть на песок и пыль дорог приграничных районов. Все чаще и чаще у них над головой появлялись огромные облака, хотя голубое небо оставалось все таким же бескрайним, как и раньше.

Пройдя Холм в первый раз, они так и не задержались в нем. Город практически не оказал сопротивления, и немцы двинулись дальше, в направлении Старой Русы и Осташкова, к верховьям Волги. Почти никто из них так никогда и не вернется в Холм и навсегда забудет о нем.

Зимой все изменилось. Великая агония, начавшаяся незадолго до этого, достигла высочайшего накала.

В зимние месяцы личный состав дивизии существенно сократился, но даже не из–за потерь, а по причине разбросанности по разным участкам территории этой огромной страны. В декабре она дислоцировалась восточнее Холма, неподалеку от огромного озера Селигер, располагавшегося возле тех мест, где брала свое начало великая русская река Волга. Ее оборонительные линии были непрочными, аванпосты находились на значительном удалении друг от друга, и в первые дни грандиозного контрнаступления Красной армии дивизия была почти полностью разгромлена.

Те, кто остались в живых, были отброшены в разные стороны и перемешались с подразделениями других дивизий, отступивших в те холодные зимние дни к Ржеву и Торопцу, назад на многие десятки километров в условиях снежных метелей и заносов. Несколько подразделений дивизий численностью до роты или батальона в первые недели января беспорядочно отступили к Холму.

Они — несколько сот оставшихся в живых немецких солдат — вряд ли вспомнили о том, что в июле уже проходили по этим местам. В любом случае сейчас этот край был совершенно неузнаваемым даже для тех, кто, возможно, и вспомнил его. Все вокруг было покрыто снегом, а на каменные здания с востока наплывали тяжелые облака, похожие на опрокинутых вверх брюхом огромных рыб. Город казался безлюдным и бессмысленно разбросанным по заснеженной пустыне посреди невыносимого холода.

Командовал этими частями генерал Шерер. Генералы и полковники фронтовых дивизий были убиты или ранены или оказались отрезаны от своих подчиненных. Никому из старших офицеров не удалось добраться до Холма. Лишь несколько командиров батальонов и рот пробились сюда вместе со своими солдатами, солдатами, которые были похожи на изголодавшихся волков или на стадо испуганных овец, преследуемых серыми хищниками. Им буквально на последнем дыхании удалось добраться до города. Все они поступили под начало Шерера. Он стал командиром некоего подобия тылового гарнизона. Никто из измученных отступлением солдат и младших офицеров никогда раньше не слышал его имени.

До наступления кризиса главной заботой Шерера были местные партизаны. Холм был единственным городом в одном из наиболее изолированных и испытывавших огромную нехватку в личном составе немецких тыловых районов. Действия партизан активизировалось осенью. Самому Холму они не угрожали, однако окрестные деревни, располагавшиеся вдоль магистралей подвоза к передовой, охранялись лишь горсткой солдат из так называемой охранной дивизии Шерера. Это были в основном пожилые, плохо обученные солдаты, жившие на скверно укрепленных заставах и большую часть времени пребывавшие в состоянии панического ужаса. Эта атмосфера постоянного напряжения и страха создавалась ощущением оторванности от других немецких частей на земле, получившей название «индейской территории» и произносившейся без капли иронии. Когда всю землю завалило снегом, изоляция их усилилась еще больше. Немецкие обозы с припасами прорывались на такие заставы раз или два в неделю, и их встречали криками радости и облегчения. После того как полумертвые от холода обозники или жалкие горстки пополнения немного отогревались в тесных избах и были вынуждены следовать дальше, куцые гарнизоны Шерера, состоявшие порой из пяти–десяти человек, с тревогой и тоской наблюдали за тем, как они исчезают за поворотом дороги.

Такое поведение было вызвано тем, что они снова оставались в партизанском кольце, незримом, но все же реально существовавшем среди заснеженных лесов. Партизаны часто и без всякой системы нападали на такие заставы и убивали этих бедолаг. Таким образом, напугать оставшихся в живых было несложно. На что можно рассчитывать, находясь так далеко от остальных войск?

Шерер не был безжалостным и лишенным чувства юмора человеком, как обычно думают о генералах. Он нормально поднимался по карьерной лестнице и занимал посты командира пехотного полка и штабного офицера, близкого к высокому начальству Он был довольно жизнерадостным человеком, прекрасно понимавшим, что ему не хватает в достаточной степени укомплектованного штаба для руководства боевой дивизией, и поэтому был назначен командиром этой части, выполнявшей охранные функции за линией фронта. Это была достаточно унылая служба для людей самых разных наклонностей, характеров и темпераментов: добрых и злых, умных и невежественных, хитроумных и лишенных воображения карьеристов и для немного лучших людей, чем эти. Подобные обстоятельства могли превратить любого командира в безжалостного человека, отступающего потому, что ему неизвестно, что делать с узколобой страстью немцев к порядку, которая слишком часто приводила к казням местного населения, не желающего сотрудничать с захватчиками. Все командиры таких охранных дивизий отнюдь не были лучшими представителями вермахта. (Точно так же и командиры фронтовых частей никогда не относились к числу образцовых военных. Армия, как и любая другая массовая организация, обычно привечает посредственностей, и таланты в ее массе являются скорее исключением из правила. Иногда в условиях постоянного кризиса даже посредственности откликаются на вызовы истории, которые позволяют им подняться над собой, что еще более усугубляет и без того сложную обстановку.)

В любом случае Шерер, как командир одной из таких охранных дивизий, был вынужден предпринимать ответные действия. Его подчиненные уже сожгли несколько партизанских опорных пунктов и уничтожили несколько партизан во время артиллерийских обстрелов. Однако Шерер еще не переступил ту бесславную черту, когда занимаются обычным захватом и казнями заложников в отместку за убийства, иногда очень жестокие, отдельных немецких солдат. Тем не менее он мог проснуться в одно прекрасное утро в своем штабе в Холме и испытать подобное желание. Этого пока еще не произошло, но местных жителей он все–таки уже начал расстреливать.

Это не были несчастные зеваки, пойманные немецкими солдатами во время облав. Нет, они были виноваты за что–то конкретное — нарушение комендантского часа, посещение запретных зон, передвижение без соответствующих документов за пределами своих деревень, ношение оружия или пособничество тем, кто был пойман с оружием. Виноваты в серьезных правонарушениях согласно длинному списку правил, приказов и запретов немецкого военного командования, которые вывешивались в каждом убогом русском городке или убогой деревушке.

У Шерера все это вызывало большое беспокойство, хотя и не мешало ему присутствовать при исполнении его солдатами таких приказов. Он испытывал смешанные чувства, но не обнаруживал в себе мстительности или тупого безразличия к человеческим жизням, которые позволили бы ему считать, что все это неправильно, но он не виноват в том, что местные жители не подчиняются оккупационным властям.

Он никогда не признавался в этом вслух даже самому себе и никогда не заглядывал по утрам в зеркало, чтобы увидеть в нем что–то такое, что заслуживало бы порицания. Однако эта одинокая неуверенность в себе беспокоила его настолько, что он неким образом старался быть выше этих мерзких неприятностей и находил способы справляться с ней. При этом он не забывал о том, что законы необходимо соблюдать, и продолжал отдавать приказы по расстрелу нарушителей. Он мог думать — и, конечно, так думал, — что лишь немногие где–нибудь или, возможно, вообще никто лучше его не знает, как справляться с этой проблемой. Многие немцы, оказавшиеся в таком же положении, как и он, были намного безжалостнее его и намного самодовольнее. Он мог думать и, разумеется, думал об изуродованных телах своих солдат, которых находили повешенными на деревьях или засунутыми головой в глубокий сугроб.

И все же он не мог скрыть от себя, как то удавалось многим другим, что от этого нет никакого толка. Но он пытался. Пытался не слишком часто думать об этом.

Профессиональный военный и даже великий лидер всегда должен обладать определенной долей воображения, с которой следует или родиться, или приобрести ее за долгие годы руководящей деятельности.

Почти что по определению командир любой такой тыловой охранной дивизии никогда ранее не выказывал великих командных качеств или других выдающихся черт характера. Однако в этом отношении Шерер, пожалуй, был редким исключением. Было трудно понять, кем он был по натуре и кем стал волею судьбы. Задолго до того, как закончилась осада Холма, он начал ходить среди своих страдавших от холода и отчаявшихся подчиненных. Он напоминал капитана пиратского корабля или, возможно, капитана обычного торгового судна, попавшего вместе с экипажем в жестокий шторм. За дни осады он отрастил бороду, что было не так уж важно в обстановке суровых ожесточенных боев, но при этом, насколько известно, являлся единственным немецким генералом, отпустившим на лице столь буйную растительность. Многие генералы забывали о бритье в не менее драматических ситуациях. Фон Паулюс в дни Сталинградского сражения бороду не отпускал. У него была лишь обычная небритость, когда он в развалинах знаменитого волжского города капитулировал перед русскими войсками. Горделивый Модель, командовавший под Ржевом 9–й армией вермахта, также ходил со щетиной на лице, когда его мысли были заняты исключительно боевой обстановкой. Однако не происходило и нескольких дней, как он снова появлялся перед своими офицерами чисто выбритым. То же самое можно сказать и о Зейдлице и Эйке под Демянском или Гудериане во время боев под Тулой до того, как он был смещен со своего поста за неповиновение. Манштейн, воевавший в Крыму, ни разу не подумал о том, чтобы отрастить усы или бороду. Находившийся от него на огромном расстоянии, в далеком Заполярье, Дитль, убежденный национал–социалист, неизменно следил за собой и никогда не запускал бритье.

Возможно, эти факты и не имеют особого значения. В конце концов, борода Шерера не такая уж редкость. Немецкие моряки и подводники всегда носили бороды, находясь вдалеке от высокого начальства и в таких условиях, где приходится строго экономить пресную воду. Истинные причины, заставившие Шерера отпустить бороду во время осады Холма, длившейся сто пять дней, остаются для нас загадкой.

Почти наверняка можно утверждать, что он не впал в панику при виде сдвигающейся линии фронта, подступившей к самому порогу старого русского города. Он наверняка испытывал опасения, но не тревогу. И, несомненно, облегчение. Потому что, когда подойдут части Красной армии, он будет воевать с русскими солдатами, а не с партизанами. Во всяком случае, ему не придется выполнять приказы, обязывающие вести войну с мирным населением. Шерер, должно быть, прекрасно понимал это и однажды утром испытал едва ли не радость, узнав о том, что противник упрямо наступает на Холм со всех четырех сторон света. Немецкие солдаты, несшие службу на занесенных снегом заставах в контролируемом партизанами краю, вне всякого сомнения, также испытали облегчение от того, что им приказали отступить к Холму, где, по их мнению, было не так опасно. Здесь эти люди смешались с солдатами, отступавшими с линии фронта, которая уже была разорвана советскими войсками. Все они собрались в городе — примерно четыре тысячи человек из десятка разных воинских частей. Температура продолжала опускаться, а в ясные дни холодный ветер делался гораздо сильнее, чем во время снежных бурь. Последние иногда длились несколько дней подряд. К Холму продолжали неумолимо двигаться советские танки «Т–34» и отряды красноармейцев. 18 января 1942 года город был окружен со всех сторон.

 

Глава 3

Кордтс и Фрайтаг прибыли вместе с несколькими солдатами своей дивизии, которым посчастливилось остаться в живых, пройдя многие сотни километров от озера Селигер. Отступавшим наступали на пятки передовые отряды Красной армии и невыносимый зимний холод. От знакомых солдат их взвода, роты или батальона они узнали о том, что Герц был ранен и умер от переохлаждения, Браммлер пропал без вести, Лаутерманн убит в бою, Эриксон погиб при невыясненных обстоятельствах. У Кордтса и Фрайтага были обморожены ноги, а у Молля, который был вместе с ним, дела и того хуже — обморожены и руки, и ноги. Но ему все равно повезло, пусть даже и относительно, потому что его вывезли на самолете сразу после начала осады.

Таким образом, Молль улетел, а Кордтс и Фрайтаг остались в составе разношерстной воинской части, командование над которой взял генерал Шерер и которая получила название боевая группа «Шерер».

Они пробыли в ней до апреля, проведя в осаде почти три месяца. Фрайтаг находился где–то на внешнем оборонительном периметре, который в отдельных местах проходил по центру города. Кордтс оказался в полевом госпитале, размещавшемся в старом здании ГПУ. У него была высокая температура, из–за которой он находился в бредовом состоянии.

К сожалению, бывшее здание ГПУ находилось относительно недалеко от оборонительного периметра. Время от времени русские штурмовые группы прорывались сюда и оказывались едва ли не у дверей госпиталя. Их приходилось отбрасывать автоматным огнем, ручными гранатами и даже штыками. Однако другого места для содержания раненых и больных в городе больше не было. Переменным огнем советской и немецкой артиллерии Холм был превращен в груду развалин с немногочисленными уцелевшими зданиями. Древний русский город не был сожжен дотла, подобно окрестным деревням, а скорее раскрошен, превращен в груду камней. Здание ГПУ, свидетельство бесславных дел сталинской тайной полиции, выглядело не слишком импозантно, но построено оно было прочно, как крепость, подобно всем тюрьмам как в России, так и в других уголках света. Оно было оцарапано, расколото, разбито и почернело от огня, однако упрямо продолжало стоять посредине развалин, в которые превратился Холм.

Штаб–квартира Шерера находилась в этом же здании, и ему часто были слышны крики и стоны раненых. До его обоняния доносились мерзкие запахи больной, изуродованной человеческой плоти, однако он вскоре принюхался к этим запахам, и они больше не беспокоили его.

Он вполне мог слышать и бредовые речи Кордтса, валявшегося в беспамятстве на набитом соломой тюфяке. Кордтса попеременно бросало то в жар, то в холод; он то погружался в подобие сна, то бодрствовал, вслушиваясь в звуки близкого боя. Окна были давным–давно выбиты, и лишь приколоченные к ним доски мешали русским штурмовым отрядам забросать гранатами помещения, в которых находились раненые. Многие доски были разбиты в щепы или держались на честном слове.

В апреле было все еще холодно, но холод стал уже не таким невыносимым, как в зимние месяцы, особенно в конце января и начале февраля, когда Кордтс был ранен в первый раз и впервые оказался в этом месте. Осколок то ли шрапнели, то ли льда со стенки из снега, которую нагребли солдаты, распорол ему левую щеку от уголка рта и почти до скулы. Какой бы необычной ни была рана, он мог бы обратиться к медику, который зашил бы ее. Но Кордтс не имел особого желания застрять в здании ГПУ, которое Иваны атаковали практически каждую ночь. Пребывание на периметре его удручало в не меньшей степени, потому что боль и страх заставляли Кордтса сохранять чувствительность к окружающему миру. Раненому необходима передышка, но поскольку для этого нигде не было безопасного места, он остался там, где и был.

Невыносимый холод притупил боль от раны. Наблюдавший за Кордтсом Фрайтаг, заметивший, как гротескно тот выглядит, когда улыбается, стал называть его Улыбчивым. Когда Кордтс затягивался сигаретой, которая немного ослабляла боль, дым забавно выбивался наружу сквозь рану. Однако скудный табачный паек закончился очень быстро, и через несколько дней холод и сильные ветры растравили рану еще больше. Воспалились даже зубные нервы. Боль сделалась невыносимой. Затем кто–то из товарищей снял с него повязку и сказал, что у него скоро начнется гангрена, если уже не началась. Но Кордтс все еще не хотел отправляться в полевой госпиталь — по–прежнему боялся, что, лежа там, умрет, да и был не особенно уверен в том, что гангрена может появиться на лице. Хотя все может быть. Но случаи гангрены он видел — гниющая черная плоть со скверным запахом — на руках и ногах других солдат. Причем не только здесь, под Холмом, но и при мучительном отступлении от берегов Селигера. Этого следовало бояться, да и боль иногда вызывала в нем панический страх, заставляя впиваться зубами в собственную руку, чтобы успокоиться.

В конечном итоге он добрел до здания ГПУ, захватив с собой винтовку и несколько ручных гранат, чтобы иметь хотя бы что–то на случай нападения русских.

Врачи поняли, что он способен передвигаться самостоятельно и при необходимости защищать госпиталь, а сам Кордтс был рад, что не настолько немощен, чтобы валяться на холодном полу долгими часами или днями, не имея медицинского ухода. Здесь к нему снова вернулась тревога о возможности гангрены. Он боялся, что костоправы со скальпелем могут подойти к нему ночью, когда он будет спать, и вырезать ему пол–лица. Усталый врач попытался разубедить его в том, что ничего с его раной пока не произошло и что Кордтсу стоит по возможности больше оставаться в тепле и меньше передвигаться.

По возможности больше оставаться в тепле… Это звучало как насмешка. Внутри было так же холодно, как и снаружи. Все соседние дома были разрушены, и помещения было просто нечем протопить. Хотя огонь в печах и бочках из–под бензина горел день и ночь, массивное здание бывшего ГПУ было холодным как смерть. Раненые не переставая стонали не только от ран, но и от жгучего холода. По ночам некоторые из них сползались из разных углов в большую кучу, пытаясь согреться друг о друга, не сводя взглядов с раскаленной железной печки, стоявшей посередине комнаты.

Другие, кто не могли передвигаться, лежали то здесь, то там на полу, на который было брошено немного соломы. Многие из них один за другим умирали от холода или от сочетания холода и ран.

Кордтс пытался согреться, чтобы не клацать зубами, и для этого иногда забирался в кучу людей, хотя ощущение было не из приятных — приходилось прижиматься к изуродованным телам незнакомых людей, от которых отвратительно пахло. Если это не удавалось, то он пытался согреться, двигаясь по комнате или грея руки возле печки. Иногда он был вынужден жевать какую–нибудь тряпицу, чтобы не стучать зубами. По ночам красный свет сочился из трещин в печке, слабо освещая комнаты. Снаружи темное небо над развалинами Холма изредка озарялось вспышками выстрелов трассирующих пуль. Подобная картина повторялась день за днем, и подобное освещение стало привычным, ни в чем не уступая по уникальности огням святого Эльма. Иногда возникало чувство, будто это некая неизвестная науке разновидность северного сияния, которое Кордтсу теперь доводилось видеть достаточно часто.

Опасность гангрены уменьшилась, хотя рана заживала не очень хорошо. К этому времени Кордтс провел в госпитале неделю. За это время русские не предприняли ни одной попытки прорываться в центр горсуда, и у стен бывшего ГПУ он не видел пока еще ни одного рукопашного боя. Тела солдат, убитых в других боях, по–прежнему оставались лежать на улицах. Похоронить их было невозможно — от морозов земля обрела твердость камня, — как невозможно было оттащить их куда–то в сторону. Наконец он обратился с просьбой отпустить его обратно в часть, точнее отряд, потому что частью ее было назвать трудно. Отупевший от бессонницы врач, бегло осмотрев его, ответил согласием, и Кордтс отправился через развалины домов к периметру. К его поясному ремню были пристегнуты, как и две недели назад, две ручные гранаты.

— Неплохо тебя подлатали, — заметил встретивший его Фрайтаг. Они спрятались за высокими, в рост человека, снежными стенами, которые окаймляли занятый немецкими войсками центр города. Земля, обретшая крепость камня, не позволяла вырыть в ней окопы, и поэтому возвести удалось лишь такое подобие укрытий. Они возвышались всюду, покуда хватало глаз; проходили по окраинам города и в его центре. Короче, повсюду, где русским войскам открывался удобный участок обстрела. Лабиринты снежных стен напоминали фундаменты домов нового города, который когда–нибудь будет выстроен на руинах старого.

— Дай покурить! — попросил Кордтс.

— А ты разве не принес табачку?

— Да откуда? У них там вообще ничего нет.

Фрайтаг с сомнением посмотрел на него и вытащил сигарету из–под простыни, в которую был замотан с головы до ног.

— Ты только на нас особенно не рассчитывай, Улыбчивый. Похоже, лекари тебя неплохо залатали. И у тебя еще осталась неделя отпуска.

— Какой тут к черту отпуск! — отмахнулся Кордтс. Поскольку боль в щеке все также продолжала беспокоить его, он пребывал в не слишком хорошем настроении, хотя был доволен тем, что вернулся из госпиталя. Он знал, что эта радость ненадолго и через пару дней, проведенных на периметре, настроение его изменится, причем не в лучшую сторону. — И больше не называй меня так.

— Почему? — удивился его товарищ.

— Глупое прозвище, вот почему.

Фрайтаг пожал плечами, и прозвище как будто испарилось в хрустальном полуденном воздухе. Они покурили, передавая друг другу одну сигарету. Небо, как и несколько дней назад, было пронзительно–голубым. Казалось, будто холод поглотил весь воздух, а небо низко повисло над головой. Иногда это вызывало неприятные ощущения. Оба солдата часто закрывали на несколько секунд глаза, чтобы снова вернуться в знакомый мир теней, который отбрасывали на землю их фигуры.

Другие солдаты из их взвода и роты занимали позиции и возились с оружием или лениво сидели, прислонившись к снежной стене. Яркий солнечный свет искажал расстояния, и находящийся неподалеку от тебя человек казался далеким, а далекий, наоборот, близким. При этом их лица можно было разглядеть с одинаковой четкостью.

— Спасибо, — поблагодарил Кордтс, глядя на дымок сигареты. — Я не знал, что отбираю у тебя последнюю.

— Да ладно, — перебил его Фрайтаг. — Нам сбросят еще курева, рано или поздно.

Дымок, поднимавшийся над его головой, испарился.

Неожиданно грохнул выстрел. В этом не было ничего необычного. Какой–то солдат, сидевший возле снежной стены, упал, удивленно вскрикнув.

— К чертям все это! — рявкнул кто–то, отреагировав на происходящее быстрее остальных. Кордтс не узнал этого человека, сердитым тоном приказавшего им отойти прочь от стены. Раненый лежал на снегу и стонал. К нему подбежали Фрайтаг и незнакомый сердитый солдат. Остальные бросились врассыпную.

Однако никакого укрытия поблизости не было. Единственной защитой оставалась снежная стена. Солдаты двигались на удивление медленно. Ближайшее здание находилось метрах в ста отсюда, и несколько человек решили найти прибежище там. Они все еще продолжали бежать к нему, когда грянул второй выстрел. Остальные солдаты предпочли залечь за невысокими сугробами и обломками камней, зарываясь лицом в снег.

Кордтс уже был измотан долгой ходьбой от здания ГПУ до периметра. Его легкие болели от холодного воздуха, и он никак не мог восстановить дыхание. Кроме того, хватать ртом воздух ему мешали швы на левой стороне лица. Больнее всего было уголку рта возле самой губы. Он проковылял мимо снежной стены, сделав всего несколько шагов, и упал прямо в снег. Все осажденные очень устали и находились на крайней стадии физического истощения и, хотя по–прежнему неизменно пытались найти укрытие от вражеских пуль и избежать смерти, нечасто задумывались об этой неприятной штуке.

Некоторые из них приподняли головы и стали перекликаться. Никто не знал, откуда ведут огонь русские. Фрайтаг подтащил раненого ближе к Кордтсу. Второй солдат исчез неизвестно куда. Раненый стонал и при помощи Фрайтага полз вперед. На белой накидке выступило яркое кровавое пятно. Они приблизились к тому месту, где лежал Кордтс, и упали рядом с ним. Раненый больше не стонал. Повернув пепельно–серое лицо к Фрайтагу, он лишь судорожно хватал ртом воздух.

— Это мое место, — проворчал Кордтс.

— Ну, ты свинья! — отозвался Фрайтаг.

Кордтс вовсе не собирался препираться из–за места, это была лишь мрачная шутка, которая в эти мгновения даже ему не показалась забавной. Фрайтаг это понял, потому что знал своего товарища уже около года. Он покачал головой и больше ничего не сказал.

Раненый по фамилии Байер поднял глаза к небу. Ему стало немного лучше, хотя он по–прежнему часто дышал. Вид у него теперь был не такой испуганный, как минуту назад. Он выругался, затем пробормотал что–то невнятное. Судя по всему, его ранило в плечо. В отбрасываемой снежной стеной тени проступившая через белую накидку кровь казалась не красной, а серой или скорее бесцветной. Глаза не сразу приспосабливались к переходу от яркого света к тени.

— Он мертв? — спросил Кордтс.

Фрайтаг оглянулся на тропинку, которую только что преодолел вместе с Байером.

— Похоже на то.

— Кто это?

— Забыл, как его зовут. Кажется, Фриче или что–то в этом роде. Он вчера прибыл вместе с отрядом егерей.

Незнакомый солдат, которого Кордтс счел пропавшим, лежал вдалеке во взрыхленном взрывами снегу. На ветру шевелилась его маскировочная накидка. Человеческое тело казалось неотличимым от мусора, которым были завалены руины непривычно широких городских улиц.

— Если он пошевелится, то я за ним сползаю.

— Пусть ему помогают его товарищи, — предложил Кордтс. — Не будь дураком.

Фрайтаг, который был скорее импульсивным и энергичным, а не склонным к героизму человеком, привык к подобным словам товарища и поэтому не удостоил его взглядом. Они оба посмотрели на унтер–офицера егеря, но тот даже не пошевельнулся. Совсем недавно Кордтс окончательно укрепился в своем презрении к войне и всем ее участникам, включая и самого себя, но особенно офицеров, которых за редким исключением считал жертвами какого–то генетического заболевания. То же самое относилось и к унтер–офицерам и даже его товарищам–рядовым. Однако в подобные моменты, когда у него не было времени, чтобы раздумывать о том, насколько ему все осточертело, он мог, рискуя собственной жизнью, броситься на спасение товарища. Но не незнакомого человека.

Фрайтаг, похоже, не знал, как ему поступить, и наконец посмотрел на Байера.

— Как ты себя чувствуешь?

— Ты не знаешь, самолеты сюда все еще летают?

— Ты же сам знаешь, что нет, — ответил Фрайтаг.

Байер ответил ему сердитым взглядом, как будто его поймали на лжи. Однако вскоре выражение недовольства слетело с его лица, сменившись гримасой боли.

— Откуда мне знать? Может, мои дела и не настолько плохи.

— Тебя ранили в плечо, — произнес Фрайтаг, отодвигая в сторону пропитанную кровью маскировочную накидку и рассматривая место ранения. — Тебе холодно?

— Конечно, холодно. Зачем спрашиваешь? — снова рассердился Байер, качнувшись, как пьяный, от пронзившей его тело боли.

— Все в порядке, тогда, пожалуй, с тобой все будет хорошо, — ответил ему Фрайтаг.

Похоже, что раздражение раненого свидетельствовало о том, что уже не испытывает болевой шок. Холод часто приводит людей в чувство, так что ранение Байера было не слишком опасным. Ветер сегодня существенно утих, погода улучшилась, солнце светит ярко. На одном из «юнкерсов» — еще до того, как самолеты перестали прилетать к Холму, — осажденным сбросили несколько ящиков с ампулами адреналина. Шерер приказал спрятать несколько ящиков в здании ГПУ, но большую часть ампул решил распределить среди солдат периметра. Адреналин следовало использовать сразу, когда в этом возникала необходимость, хотя выделенного количества явно на всех не хватало. И все же это решение спасло немало жизней.

Однако в мыслях у Байера было что–то другое. Он почему–то все еще надеялся на то, что раненых будут и дальше вывозить из осажденного города самолетами. Он задним умом понимал необоснованность своих надежд, лишь слова Фрайтага вернули его из грез на землю.

— Самострел, — пробормотал он, наверно отчаянно цепляясь за напрасную мечту вырваться из этого ледяного ада.

— Забудь об этом! — оборвал его Фрайтаг. — Твое ранение в плечо тебе не поможет.

— Как знать, вдруг поможет. Сигарета у тебя есть?

— Кордтс выманил у меня последнюю.

— Нет. У меня курево есть. Посмотри в кармане. Я сам не дотянусь.

Фрайтаг пошарил в карманах у Байера, но так ничего и не нашел. Байер выругался. Кордтс, о чем–то задумавшийся, буркнул:

— Самострел лишь даст тебе билет в здание ГПУ. Это жуткое место. Но тебе там понравится.

Кордтс часто говорил подобные вещи, и Байер пропустил его слова мимо ушей.

— Как же мне выбраться отсюда? — спросил он у Фрайтага.

Это был неплохой вопрос. После первоначального смущения они поняли, что произошло. Внутри города действовали советские снайперы, причем уже довольно давно. Дней десять назад пять гражданских были пойманы на верхних этажах разрушенных зданий. У них нашли радиопередатчики и винтовки с оптическими прицелами. По приказу Шерера их повесили на городской площади. После этого в Холме стало немного спокойнее, по крайней мере внутри периметра. Похоже, что все началось снова.

Русские снайперы действуют чрезвычайно искусно и наверняка произведут следующий выстрел лишь через несколько часов. Или, может быть, они ждут, когда немцы поползут вперед, чтобы забрать раненого.

Кордтс обернулся и посмотрел в сторону города. Он даже не пытался разглядеть снайперов, понимая, что это бессмысленно, но все равно не удержался и бросил взгляд в сторону разбитых снарядами домов. На одной из улиц он увидел несколько фигурок, которые находились настолько далеко, что было трудно понять, солдаты это или штатские. Они беззаботно расхаживали туда–сюда, видимо, не опасаясь неприятельского огня. Расстояние и перспектива искажали истинное положение вещей, и люди на этих далеких улицах казались созданиями ростом не более нескольких сантиметров, находящимися у Кордтса едва ли не перед самым носом. Где–то вдали по контрасту с этой странной спокойной картиной раздавались звуки канонады. Обстреливали какую–то другую часть города. Это был бессвязный, непонятный шум — Иваны еще не наступали, но вели бессистемный обстрел периметра в разных местах; порой он длился по нескольку часов.

Байеру по–прежнему хотелось курить. Он постепенно впадал в отчаяние. Кроме того, ему стало холодно. На несколько минут на его лицо вернулся румянец, но теперь оно снова побледнело. Лица защитников периметра были загорелыми от частого нахождения на солнце, и поэтому по контрасту с ними лицо раненого казалось особенно бледным. В его плече теперь пульсировала боль, отдаваясь во все тело. Байера терзала жуткая мысль — всего несколько сантиметров выше, и пуля угодила бы не в плечо, а впилась ему в голову Вот теперь ему стало по–настоящему страшно.

Фрайтаг решил, что Байер может передвигаться самостоятельно, хотя не до конца был уверен в своих силах. Выглядел он не очень хорошо. Фрайтаг захотел поднять и поставить раненого на ноги, по крайней мере попытаться сделать это, но побоялся вызвать на себя огонь вражеских снайперов. Всех троих как будто неожиданно накрыла волна летаргии.

— Черт тебя побери, посмотри еще, сигареты точно еще остались! — раздраженно, почти по–детски произнес Байер. — Я это отлично помню.

Фрайтаг уже собрался было снова пошарить в карманах Байера, когда они увидели, как кто–то бежит к ним по заснеженному полю. Когда незнакомец оказался на относительно небольшом расстоянии от них, стало понятно, что это один из егерей. Егерь подбежал к мертвому унтеру и, опустившись на снег, перевернул его. Затем поднялся и по тропинке, взрыхленной в снегу Фрайтагом и Кордтсом, подбежал к ним и опустился на колени.

— Кто–то должен передать Шереру донесение, — сообщил он. — Если здесь снова начнется заварушка, то нам мало не покажется.

Он посмотрел на убитого унтера, которого, по всей видимости, когда–то знал лично, выругался и помолчал, устремив взгляд куда–то вдаль.

— Ненавижу этих мерзавцев, — снова заговорил он. — Хочешь пойти со мной, Байер? Мы поговорим с Шерером.

Байер ничего не ответил. Всех их начал сковывать холод. О Шерере за глаза часто говорили фамильярно, как о каком–нибудь командире роты или батальона, иными словами, как о своем непосредственном начальнике. Он никогда не избегал прямых встреч с подчиненными и каждый день отправлялся на периметр, разговаривал с солдатами, которые привыкли к его частым визитам и считали своим. В разговорах с ними Шерер утверждал, что они выдержат натиск русских, и говорил об этом просто, с убежденностью солдата, не раз бывавшего в подобных передрягах. Временами он был обезоруживающе оптимистичен и жизнерадостен. Между тем его заместитель, полковник Мабриус, более опытный в вопросах пехотной тактики, брал на себя большую часть планирования, постоянно перемещая защитников города по всему периметру каждый раз, когда русские собирались нанести очередной удар на том или ином участке. Поэтому если Шерера сейчас не окажется в здании ГПУ, то они поговорят с Мабриусом или каким–то другим офицером. Называя имя Шерера, они подразумевали не только самого генерала, но и этих других лиц.

Фрайтаг и второй егерь попытались повести Байера, но тот просто повисал на них и передвигался так медленно, что они раздобыли где–то санки, и, положив его на них, потащили в город. Кордтс долго смотрел им вслед. Спустя какое–то время зазвонил колокол.

Разбросанные по всему полю солдаты снова бросились к снежной стене.

По всей видимости, русские все еще поддерживали связь с наблюдателями внутри города, которые сообщили о результатах работы снайпера. Это не имело особого значения. Немецкие наблюдатели вовремя заметили красноармейцев, наступающих по покрытым снегом лугам и болотам.

Атаку пехоты поддержали артиллерийские орудия и минометы противника. Несколько защитников города были убиты прежде, чем успели добежать до спасительной стены, возведенной из снега. Убитых оказалось не так уж много, но остальные солдаты получили лишний раз возможность убедиться в том, что нельзя собираться в большие группы. Некоторые из них, к счастью, были лишь оглушены взрывами — они успели упасть в снег, который погасил ударную волну.

Оказавшись возле стены, солдаты не стали немедленно открывать огонь по наступающим. Они осторожно выглядывали наружу, пытаясь узнать, на каком расстоянии от них находится противник. При этом они старались крепче прижиматься к земле, чтобы не попасть под снарядные осколки и пули советских снайперов. С последними в такой обстановке ничего нельзя было поделать. Начало новой атаки отнимало у защитников города все силы, все внимание, весь адреналин. Сначала их обстреливали из пулеметов, затем по ним с более близкого расстояния открыли огонь из винтовок и автоматов. В промежутках между очередями противник забрасывал защитников периметра ручными гранатами.

Русские, несмотря на потери, упрямо продолжали наступать.

«Ур–р–ра!» — прокричали они раза два или три. Их боевой клич был похож на клич североамериканских индейцев. Должно быть, кричать было довольно трудно, продираясь вперед по снегу, судорожно хватая ртом морозный воздух, падая под пулями немецких солдат, потому что дальше красноармейцы атаковали с менее громкими и пафосными криками.

Немцы, вот уже много недель ощущавшие безнадежность ситуации, в которой они оказались, были поражены безнадежным упрямством русских, неумолимо двигавшихся навстречу смерти. Они почти ежедневно погибали точно так же, что и в эти минуты, в ясный зимний день или в снежную бурю, когда им удавалось продвинуться чуть ближе к периметру и сойтись с противником в рукопашной, чтобы затем снова откатиться назад.

Если, конечно, они откатывались назад. Обороняющимся часто приходилось плохо, и их спасал только гений Мабриуса, бросавшего в бой малочисленные отряды резерва на выручку тем, кто оказывался в наиболее скверном положении. Однако, несмотря на все его усилия, периметр каждую неделю неумолимо сжимался.

Русские атаковали в соответствии с твердым, никогда не изменяемым графиком, который, видимо, был высечен в камне, возможно, могильном. Ребенок, пожалуй, проявил бы больше хитрости, чем они, атакуя с исправностью часового механизма независимо от того, благоприятны условия для наступления или нет.

Снег был глубок, солнечный свет ярок, и немцы, которых было в десять раз меньше, чем осаждавших их русских, отлично видели наступающего врага и в критическом месте в критический момент обрушивали на него весь свой смертоносный арсенал. Тяжелые пулеметы часто заедало или они замерзали на морозе, однако штурмовые отряды быстро доставляли новые, хранившиеся в резерве. Пулемет «MG–34» был хорошим оружием, пожалуй, даже лучшим в своем роде, однако в первые дни после того, как наладили воздушный мост с Большой землей, на «юнкерсах» был доставлена более современная, усовершенствованная модель — «MG–42». Этот пулемет отличался большей скоростью стрельбы, и защитники Холма прозвали его «пилой для костей».

Русские, привыкшие к тому, что немцы выкашивали их ряды из старой модели, «тридцать четвертой», продолжали наступать на вражеские позиции со зверски просчитанным упрямством. Они знали, что после постоянной стрельбы обязательно наступит момент, когда немецкий пулемет заест и можно будет броситься вперед, ступая по трупам товарищей, и уничтожить пулеметные расчеты врага штыками, гранатами, ножами и всем прочим, что только попадется под руку.

Новая модель имела упрощенную конструкцию, и «сорок второй» заедало крайне редко, да и на мороз он реагировал достаточно стойко. Когда русским удалось засечь такую смертоносную машину, они вызывали на нее огонь своих артиллерийских батарей. Однако связь у них была всегда плохой, и снаряды часто ложились далеко за немецкой огневой точкой.

Кордтс не спускал глаз с наступающих вражеских солдат. Они атаковали не одни, а в сопровождении танков.

Пехота не может подойти близко, не может сохранить четкий строй до самого конца. Измученные, деморализованные, раненные, яростно кричащие или находящиеся в состоянии тупого отчаяния, русские двигались вперед, подгоняемые сзади своими командирами. Но наконец наступил тот миг, когда офицеры уже не могли гнать их вперед, несмотря на угрозы и ободрительные крики.

Однако танки катили без остановки, и бежавшие рядом с ними люди знали, что уже ничто не может остановить их.

Такие мысли могли прийти в голову лишь слабым, нерассуждающим людям. Защитники периметра, несмотря на свое малое количество, заняли позиции возле опорных пунктов. Им постоянно казалось, будто танк преследует именно их и именно их избрал своей целью. В Холме у немцев не было противотанковых орудий. Русским бронемашинам противостояли лишь обычные люди из плоти и крови, вооруженные либо связкой ручных гранат, либо миной Теллера.

Поэтому обороняющимся приходилось ждать, когда танк окажется в непосредственной близости от них.

Вскоре первый танк пробил снежную стену, чем–то напоминая взрывающий высокие морские волны быстроходный катер. На пару секунд он как будто замер на месте, взрыхляя гусеницами снег, звеня рычагами управления и давя обрушившиеся на землю обледенелые комья. В эти мгновения он был уязвим для выстрела из противотанкового ружья или броска гранаты, однако немецкие пехотинцы крайне редко понимали это и редко заставляли себя оправиться от потрясения при встрече с железным монстром. Они реагировали в таких случаях чаще всего так — или старались убраться прочь, или сжаться от ужаса в комок. В данный момент около танка находилось несколько человек. Откуда–то издалека, со стороны уцелевшего участка снежной стены, к бронемашине бежал какой–то солдат с миной Теллера. Однако не успел подобраться ближе, как танк резко рванул вперед в направлении центра города по одной из главных улиц.

Пулеметчики были обучены — если в данном случае уместно слово «обучены» — не обращать внимания на танки и вести огонь только по сопровождающей бронемашины пехоте. После этого немецкие пехотинцы должны были заняться танком. Во всяком случае, те из них, у кого хватало на это мужества. Человека невозможно научить тому, как следует уничтожать боевые машины без помощи артиллерии, однако отдельным храбрецам это удавалось.

К числу таких людей относился Кордтс, умевший сохранять спокойствие и самообладание в самые опасные минуты. Он не впадал в панику, хотя вид железных лязгающих гусеницами чудовищ вызывал в нем некое подобие умственного паралича, не позволявшего мыслить ясно и действовать разумно и быстро. Но, пережив несколько месяцев танковых атак, учишься вести себя инстинктивно, как бы парадоксально ни звучало это слово, которое означает, что в критические мгновения ум обостряется и ты понимаешь, что нужно делать, чтобы остаться в живых. Как это всегда бывает, некоторые люди быстро обретали опыт в бою и учились подавлять в себе страх перед лицом опасности.

В брешь, проделанную первым танком, тут же нырнул второй и тоже устремился в сторону города. Кордтс отскочил к стене и, осмотревшись, убедился, что вражеской пехоты пока нет. При этом он на всякий случай сжимал в руке первую из имевшихся у него гранат. Солдат с миной Теллера ничего не успел сделать, погибнув под гусеницами второго танка. Это было ужасное зрелище, которое, кстати сказать, заметили далеко не все. Однако кто–то успел подхватить мину и броситься с ней к третьей вражеской бронемашине, немного отставшей от двух первых. Храбрец сунул ее круглый диск прямо под башню и, дернув за кольцо, отскочил в сторону. Потеряв равновесие, он тут же полетел в снег.

Взрыв, от которого содрогнулось все вокруг, частично снес башню танка с корпуса и в клочья разнес силовую установку. Всего танков оказалось четыре. Четвертая «тридцатьчетверка» значительно отстала от других бронемашин и поливала огнем из пушки и пулеметов снежную крепость и все, что находилось в пределах ее досягаемости.

Кордтс хорошо видел все это и почувствовал, как у него начинает легонько покалывать кожу на голове. Позади него, уже совсем рядом, взревел двигателями танк. Он обернулся и увидел второй «Т–34», который более не следовал за первой бронемашиной к центру города, а медленно разворачивался вокруг собственной оси. Кордтс испугался, что танк вернется и передавит всех солдат, которые в данную минуту окажутся поблизости. Не исключено, что экипаж именно это и задумал. Как раз посредине расстояния между снежной стеной и первым советским танком находилось двое защитников периметра. В следующее мгновение Кордтс заметил и третьего человека, скатившегося с алюминиевых санок. Это был Байер. Раненый неуклюже поднялся и медленно попятился прочь. Танк с хрустом раздавил санки, и обломки отлетели в сторону. В это время один из двух солдат бросился к танку и вскарабкался на корпус в том месте, где находилась силовая установка.

Это был либо Фрайтаг, либо кто–то из егерей. Понять, кто это, с такого расстояния Кордтс не смог. Насколько он понял, солдат был вооружен одной лишь винтовкой. Кто–то из членов экипажа распахнул люк и выстрелил из пистолета прямо ему в лицо. Затем танкист нырнул обратно. Грохнул пушечный выстрел. Танк, по–прежнему с открытым люком, рванул в сторону города по главной улице. Эта бронемашина первой ворвалась в центр Холма, где, по всей вероятности, примерно полчаса вела орудийный огонь по зданию ГПУ. Затем «тридцатьчетверку» либо подбил кто–то из защитников города, либо она промчалась по центру города и вырвалась за пределы периметра на другом краю.

Между тем Кордтс снова увидел Байера, ковылявшего к другому солдату, тому, который не полез на танк. Кордтс напряг зрение, старясь понять, не Фрайтаг ли это.

Шерер только что вернулся с обхода периметра, который проводил ежедневно, иногда даже дважды в день. Ему не удалось вернуться в здание бывшего ГПУ прежде, чем вражеский танк открыл по нему орудийный огонь. Вместе со своим адъютантом он нашел укрытие возле стены разрушенного дома на другой стороне улицы. Оттуда они наблюдали за тем, как в центр города ворвался второй «Т–34».

— Люк открыт, — заметил Гадерманн, генеральский адъютант. Он был вооружен трофейным советским автоматом, так называемой «козьей ножкой». Немцы высоко оценивали боевые качества этого оружия и всегда старались забрать такие автоматы у погибших красноармейцев. У Шерера был такой же. Убитых врагов на улицах города было достаточно, чтобы снабдить оружием осажденный гарнизон.

Оба, и генерал, и Гадерманн, открыли огонь по верхней части танковой башни. Быстро мелькнула вскинутая вверх белая рука, которая тут же исчезла. Тяжелая крышка люка все так же оставалась откинутой.

— Я сейчас им покажу, герр генерал! — воскликнул Гадерманн.

Шерер внимательно посмотрел на него, но ничего не сказал, не желая потерять ценного сотрудника. Он бы и сам с удовольствием попытался пустить очередь в открытый люк, однако понимал, что рисковать не стоит. Генерал понимал возложенную на него задачу, знал, что сам он человек достаточно храбрый, и поэтому не стал горячиться. Он положил руку на спину Гадерманна, и тот отпрянул назад. К сожалению, гранат ни у кого из них не было. Шерер выругался и еле сдержался, чтобы не прикрикнуть на адъютанта.

Попытка забраться на броню движущегося танка была сродни самоубийству. Для того чтобы оправдать подобный риск, следовало иметь с собой хотя бы что–то, что позволило бы уничтожить эту железную махину Шерер все–таки крикнул Гадерманну, приказывая не лезть прямо под гусеницы танка, и выпустил еще одну очередь из автомата. Вторую давать не стал, опасаясь задеть разгорячившегося офицера.

Приблизившись к первому танку, вторая «тридцатьчетверка» сбросила скорость, что позволило Гадерманну подскочить к ней и ухватиться за скобу на ее борту. Взревев двигателем, танк рванул вперед. Гадерманн отпустил руку и едва успел отскочить в сторону.

Экипаж бронемашины с открытым люком, должно быть, что–то почувствовал или по какой–то другой причине впал в панику. Прямо на глазах Шерера бронемашина с ревом промчалась вперед мимо первого танка, мимо здания ГПУ, по заваленной обломками камней улице, на полной скорости направляясь к другому концу города. По всей видимости, там танкистам было проще прорваться обратно на свои позиции. Было трудно предположить, как поступят дальше экипажи советских танков. Шерер не раз становился свидетелем тупого упрямства врага, атаковавшего каждый день, невзирая на погодные условия и боевую обстановку, и все же, ворвавшийся внутрь города враг, похоже, освобождался от каких–либо продиктованных начальством ограничений. Его действия становились бестолковыми и непредсказуемыми. Он метался по осажденному городу как бешеный пес и всегда оказывался вблизи разбитого орудийными снарядами здания ГПУ, куда его тянуло каким–то невидимым магнитом.

Гадерманн оставался на улице и, нагнувшись, пытался найти выпущенный из рук трофейный автомат. Он бросил взгляд на танк, рокотавший двигателем на холостом ходу на центральной площади метрах в тридцати от него.

— Возвращайтесь! Быстрее! — крикнул ему Шерер и бросил взгляд на первый танк, который навел свое орудие прямо на вход в здание ГПУ. Раздался залп. Танк стрелял в цель практически в упор. Во все стороны полетели обломки и каменная крошка.

Пыль медленно опадала на грязный снег. Русские устремились прочь, на ходу увеличивая скорость.

Казалось, будто танковая атака — не более чем случайный набег нескольких отчаянных безумцев. Штурмом ворваться в город… Выпустить пару снарядов… Рвануть прочь на полной скорости…

Шерер помог своему адъютанту встать на ноги. Затем они медленно зашагали к зданию ГПУ. У входа стоял Мабриус в окружении нескольких офицеров.

Примерно через час на смену дневному свету пришли сумерки. Из глубины дома доносились крики и стоны раненых. Мабриус собрался что–то сказать, но Шерер покачал головой и позвал его в соседнюю комнату. Там он закрыл за собой дверь. Гадерманн зажег коптилку, стоявшую на старом комоде, заваленном картами и какими–то бумагами.

— Русские до сих пор пытаются прорваться на участке Пауперса, — доложил Мабриус.

— Знаю, — коротко ответил Шерер.

— Наблюдатели сообщили, что один русский танк все еще ведет обстрел периметра. Вражеская пехота сразу же рассредоточилась. Однако согласно последней сводке они перегруппировались и окружают наши передовые опорные пункты. Похоже, что этот танк мешает нашим солдатам занять позиции.

— Кто командует на участке Пауперса?

— Лейтенант Ольсен, егерь.

— Отлично. Каковы в данный момент силы противника?

— Последняя сводка поступила пять минут назад. Я думаю, рота. Возможно, двести человек. Сначала сообщалось об атаке силами полка, но Ольсен утверждает, что мы хорошо ударили по ним прежде, чем они успели подойти ближе.

— Как обычно, как обычно, — пробормотал Шерер.

Что ни говори, но даже две сотни человек, если, конечно, они не превратились в деморализованную, лишенную командира толпу, могли представлять серьезную угрозу. Особенно если их по–прежнему прикрывают танки. Всегда эти чертовы «тридцатьчетверки», сердито подумал генерал. Ему казалось невероятным, что «юнкерсы» не смогли доставить в осажденный Холм ни одного противотанкового орудия. Он провел долгие часы перед радиопередатчиком, вызывая Псков и Ригу и требуя артиллерийских орудий. Шерер не верил в то, что их нет в арсеналах, и все же они так до сих пор и не получили ни одной пушки. Позднее он отказался от дальнейших попыток разжиться ими и целиком посвятил себя другим, более насущным заботам. И вот теперь эти проклятые «Т–34». Здание ГПУ неукротимо манило их к себе, и они тянулись к нему, как мухи на дерьмо. Рано или поздно они научатся проявлять терпение и начнут врываться внутрь оборонительного периметра вместе с большим количеством пехоты. И что же будет тогда? Новый кризис. Не исключено, что он может наступить даже сегодня…

Даже один танк, проникший в город, способен вызвать настоящий хаос, когда его просто нечем остановить.

— Хорошо. Давайте свяжемся с ними по радио, — предложил Шерер.

В комнате, где находился радиопередатчик, они снова связались с Ольсеном. Шерер взял в руки микрофон.

— Все в порядке, Ольсен. Слушайте нас внимательно. Если дела у нас тут так и не прояснятся, то я попрошу артиллерийской поддержки. Они обрушатся вам прямо на голову. Вы меня понимаете?

Лейтенант ответил, что понимает. Его отряд нес потери, но был уверен, что выдержит натиск врага, будь то танки или что–то еще.

— Что сообщают ваши наблюдатели? — спросил Шерер. — Собираются ли русские направить на нас вторую волну атаки? Или на сегодня у них все?

Вопрос имел до известной степени сардонический характер, хотя Шерер вовсе не намеревался иронизировать по этому поводу. Та непримиримая и скрупулезная манера, с которой противник проводил боевые операции, сама по себе порождала подобные замечания.

Они подождали, пока Ольсен свяжется со своими наблюдателями, у которых также имелся прямой радиоконтакт со зданием ГПУ, но Шерер доверял Ольсену и не хотел ронять его престиж, слушая его переговоры с подчиненными.

Спустя какое–то время Ольсен заговорил снова. Он доложил, что каких–либо признаков подготовки противника ко второй атаке пока не замечено. Значит, второй волны все–таки не будет. Ольсену хотелось узнать о том, пытаются ли русские прорвать периметр в каком–нибудь другом месте, но Шерер не стал развивать эту тему. Он похвалил и приободрил Ольсена, затем кивком велел Мабриусу поддерживать контакт с отрядом егерей и вышел из комнаты.

В коридоре после выстрела из танкового орудия все еще пахло кордитом, пылью и известкой. Шерер решил не вызывать артиллерийский огонь до тех пор, пока русские не развернут вторую волну атаки. Если он попросит огня на участок Пауперса, то придется приказать Ольсену отступить. Несмотря на то что генерал сказал лейтенанту минуту назад, он не хотел, чтобы обстрелу подверглись его собственные позиции и пострадали люди, доверившие ему свою судьбу. Шерер не желал новых жертв даже в том случае, если над периметром возникнет угроза прорыва со стороны русских.

И все же ему почему–то казалось, что сегодня новых атак не будет. Ольсен обязательно удержит свои позиции. Шерер нахмурился, подумав о том, почему Мабриус не попросил артиллерийской поддержки сразу, прежде чем вражеские танки ворвались в центр города.

Что еще, что же еще? Генерала постоянно беспокоила мысль о том, что когда–нибудь русские его обманут и выяснится, что их тупое упрямство — всего лишь хитроумный азиатский замысел. Однако в еще большей степени Шерера тревожило другое. Его беспокоило то, что явно некомпетентных вражеских командиров, ведущих осаду города, в один прекрасный день заменят новыми, толковыми и умелыми. Возможно, подобные опасения были беспочвенны и все до единого высшие офицеры вражеской армии действительно безумны и тупы, но Шерер никак не мог заставить себя поверить в это. Как не мог он, как командир медленно уменьшавшегося гарнизона, поверить в то, что ему удастся удержать Холм после мучительных недель блокады. Хотя до сих пор ему это удавалось.

Вот уже много дней русские постоянно атаковали участок Пауперса, и Шерер вполне обоснованно посчитал, что сегодня обстановка там будет такой же, и все же некие неосознанные сомнения заставляли его отправиться на инспекцию периметра на противоположном конце города, где опорные пункты были плохо укомплектованы личным составом. Если русские обрушат мощный удар как на позиции Пауперса, так и на эти слабые опорные пункты, то произойдет настоящая катастрофа. И все–таки он отправился туда вместе с Гадерманном, но не увидел там ничего опасного, никаких признаков вражеской активности на занесенных снегом бескрайних просторах. Об этом свидетельствовали и донесения наблюдателей.

Во всем городе в данный момент было относительно спокойно, однако тревога не отпускала генерала, и он знал, что ее источником был именно участок Пауперса.

Приближалась ночь. В коридоре было темно и холодно, и Шерер вернулся в комнату к радистам. Мабриус уже успел отправить отряд разведки в дозор и получил новое сообщение от Ольсена. Советские танки окончательно покинули город.

— Отлично, — пробормотал Шерер, ни к кому конкретно не обращаясь. Напряжение немного спало, и находившиеся в комнате люди заметно расслабились — Шерер, Мабриус, Гадерманн, радист, офицер связи и два вестовых. Генералу больше не придется сегодня отправляться на периметр. Еще один день осады закончился. Впереди неизвестность и потери, неизбежные потери.

Генералу не нравилось, что штаб находился в одном здании с госпиталем. Ему было жаль раненых, которые то кричали и стонали, то неожиданно замолкали, и в здании устанавливалась зловещая тишина. Это мешало ему сосредотачиваться при обдумывании важных вопросов. И все же, хотя это и было осуществимо, он не мог заставить себя перебраться в другое помещение. В здании ГПУ они были все вместе и общими были их страдания, надежды и отсутствие надежды. Поэтому он никуда не переезжал, и так шел час за часом, день за днем, неделя за неделей. Генерал часто виделся с защитниками города и часто нередко помогал раненым добраться до госпиталя, подставив в качестве опоры свое плечо.

— Почему вы сразу не попросили артиллерийской поддержки? — спросил он, обращаясь к Мабриусу.

— У них не было снарядов.

Шерер смерил его тяжелым взглядом и понял, что ему предстоит еще одна бессонная ночь.

— Почему вы мне об этом сразу не доложили?

— Мне следовало бы сказать об этом. Не успел. Прошу прощения. Меня отвлекли эти проклятые «Т–34». Они подскочили к самому порогу.

Мабриус был храбрым, несгибаемым офицером, и генерал только сейчас понял, что все еще не поинтересовался у него, все ли здесь в порядке после выстрела в здание прямой наводкой и не пострадал ли он.

— С вами все в порядке?

— Так точно. Но я действительно забыл. А потом этот Ольсен.

— Да–да, знаю. Но как у них могли кончиться снаряды? И давно это?

Мабриус объяснил. Шерер подумал, что он, должно быть, валится с ног от усталости, но никак не хочет показать этого. В самом деле, что–то действительно важное никак не могло ускользнуть от внимания Мабриуса. Мабриус — хороший командир, который пользуется авторитетом у подчиненных, и крепкий боевой офицер, который, видимо, с легким пренебрежением относится к начальству вроде Шерера. Однако Шерер не испытывал недовольства самим собой и не питал такого чувства к другим. Не имея необходимости тратить силы на выявление личных конфликтов, он мог посвящать себя исключительно той сложной обстановке, в которой они находились. Мабриус не относился к охранной дивизии Шерера. Он прибыл в Холм самостоятельно, ведя за собой остатки своего сильно потрепанного в сражениях пехотного полка, остававшегося самым боеспособным подразделением в городе. Солдаты Мабриуса считали его командиром в большей степени, чем Шерера, в нем они видели свою главную надежду на спасение. Во всяком случае, он прекрасно разбирался в тактике боев на передовой, и генерал всегда прислушивался к его советам. Что касается самого Мабриуса, то он с самого начала разглядел в Шерере спокойного волевого человека. Чем больше он узнавал его, тем сильнее начал ценить в нем знания профессионального военного и активность, которую трудно ожидать от генерала–тыловика. Их отношения носили характер не естественный, не природный, а скорее обретенный в результате нормального делового сотрудничества.

Однако при этом Шерер не без удовольствия отметил про себя, что Мабриус оказался не совсем в курсе сложившейся боевой обстановки, независимо от того, устал он от недостатка сна или в результате легкой контузии при попадании снаряда в здание штаба. Это было вполне естественно, что человек относится критично к действиям другого человека, с которым ему волей судьбы приходится соревноваться в профессионализме. Справедливости ради следует отметить, что Шерер демонстрировал эту черту человеческого характера в весьма незначительной степени. Это было к лучшему, и поэтому подчиненные проникались к нему заслуженным уважением.

— Пока что ясность имеется только в отношении одного дня, — продолжил между тем Мабриус. — Они питают надежду. Они вполне могли успокоиться. — Мабриус иронически поджал губы, хотя в эти минуты был весьма далек от иронии. — Наш обоз попал в засаду, устроенную партизанами. Их нападение удалось отбить, но на это ушла большая часть дня. Запасы снарядов будут возобновлены сегодня ближе к полуночи. Люди делают все, что в их силах. Это я знаю точно.

Дела обстояли не так плохо, но Шереру хотелось знать, сможет ли он сегодня ночью нормально выспаться. Однако обстановка внутри города не внушала особого доверия, и понимание этого не позволяло генералу полностью расслабиться, особенно когда ему напоминали — пусть даже тактично — о его неспособности справиться с тем, что творится за периметром.

А именно там, за городом, находилась немецкая артиллерия, занимавшая довольно уязвимые позиции на выступе линии фронта, километрах в пятнадцати к западу от осажденного Холма. Те, кто оборонял периметр, часто чувствовали себя незащищенными при наступлении вражеских бронемашин, не имея противотанковых орудий. Правда, они могли надеяться на поддержку своей дальнобойной артиллерии. Волею обстоятельств эти батареи оказались за пределами города, и если русским удастся зайти с тыла и окружить вышеупомянутый выступ, город падет.

Это по меньшей мере представлялось достаточно простым и реальным. Так сказать, самоочевидный факт.

Генерал, командовавший дивизией вермахта, расположенной ближе всего к Холму, ответил на затруднительное положение Шерера тем, что пододвинул все свои орудия как можно дальше вперед, фактически разместив батареи на передовой. Последние были укомплектованы личным составом вряд ли лучше, чем периметр города, расстояние до которого составляло пятнадцать километров. Вот уже много недель смертоносный артиллерийский огонь обрушивается на вражеские позиции на окраинах Холма.

— Партизаны, партизаны, — произнес Шерер. Он также сильно устал, и его неожиданно накрыла невесть откуда взявшаяся темнота.

— Да, верно, — согласился Мабриус. — И нет этому конца. Они уже проникли и в сам город. Мне только что доложили, что внутри периметра действуют вражеские снайперы. Они стреляли как раз перед тем, как началась атака русских. У «меня лопнуло терпение. Нужно что–то делать с этими мерзавцами.

Терпение лопнуло и у Шерера, хотя он и не стал распространяться на эту тему. Ему не нравились разговоры о партизанах, не нравилось даже думать о них. Он слишком много занимался этим минувшей осенью и в начале этой зимы. Он слушал Мабриуса и чувствовал, как темнота все сильнее накрывает его. В последний раз, когда такое происходило, он жестоко наказал весь город. Шерер задумался о том, остается ли у него достаточно времени, чтобы сделать это снова. В Холме все еще уцелело немало домов, в которых могли прятаться русские снайперы. Впрочем, дело даже не в домах, эти дьяволы могут затаиться где угодно среди развалин и куч мусора. Генерал снова испытал тошноту, которая одолевала его осенью, от которой он в основном сумел избавиться сразу после того, как началась осада.

Он попросил Гадерманна принести ему чаю. В данную минуту у него было такое ощущение, будто на лоб ему давит огромная каменная плита, и решил любым способом избавиться от него.

— Не обращайте внимания, Мабриус, — сказал он. — Мы их обязательно поймаем и повесим. Свяжитесь еще раз с Ольсеном и скажите ему, что он отлично справился с поставленной задачей. Я бы лично наградил его, но последняя коробка с Железными крестами осталась в Риге. Я пойду, прилягу, посплю пару часов. И вам советую, Мабриус. Отдохните немного.

Вернулся Гадерманн с чаем, но Шерер, не сказав ни слова, прошел мимо и скрылся в темном коридоре.

 

Глава 4

Крошечное солнце напоминало аневризму на тонкой линии красного света, протянувшейся вдоль линии горизонта. Вечерние сумерки. Небо было чистым, как лед, и осязаемо незримым. Это один из парадоксов природы — осязаемая пустота. Земля — раздавленные руины Холма и вся остальная часть планеты — была вытолкнута в космическую пустоту, которая проглотила обычные атмосферные слои.

Аневризм медленно растворился, и осталась лишь тоненькая красная полоска на горизонте, идеально ровная и гладкая, как будто излечившаяся от мучительных страданий за эти долгие мгновения. Казалось, будто эта изящная тонкая линия, протянувшаяся в холодном пространстве неба, этот удивительный кровеносный сосуд накачивается самой кровью Христовой. На небе, прямо над головой, уже высыпали звезды, похожие на внутреннее созвездие синаптических огней.

Во многих частях города развалины были раскиданы в стороны и раздавлены настолько, что в конце дня можно было без особых помех увидеть линию горизонта. Там, вдали, русские накапливали свои силы. Вскоре в пятнадцати километрах от города, на опасном для подразделений вермахта выступе линии фронта появились немецкие пушки. Это давало возможность поддерживать артиллерийским огнем защитников осажденного города.

Сегодня пушки не стреляли. Причину их молчания знали Шерер, Мабриус и несколько старших офицеров. Остальным было известно лишь то, что русские прорвались на участке Пауперса, но в конечном итоге были отброшены за периметр.

Русские, или по меньшей мере их начальство — командиры и комиссары — должно быть, пришли в ярость от этой неудачи, от неспособности воспользоваться подвернувшейся возможностью. Имея за плечами почти полугодовой опыт войны, они привыкли к неудачам и стремились воспользоваться любым неожиданным тактическим преимуществом. В такие моменты они впадали в гнев, который спокойно уживался в них с терпеливым стоическим фанатизмом.

Такой противоречивый и нестабильный тип мышления приводил к частой смене настроения командиров и комиссаров, которые, возможно, решили бы расстрелять оставшихся в живых солдат, виновных, по их мнению, в сегодняшней неудаче. Тех, кто ворвался на немецкие позиции и смог вернуться назад в лагеря советских войск, расположившиеся на заснеженных болотах, которые со всех сторон окружают Холм.

Вместо этого они решили с наступлением ночи повторно атаковать город.

Поскольку Кордтс был последним, кто видел Байера и Фрайтага живыми, он получил приказ вернуться и отыскать их. В любом случае Байер был ранен, и если он не погиб при атаке танков, то, по всей видимости, в данный момент находится в полевом госпитале. Или, возможно, оказался в каких–то развалинах, где ему окажут помощь другие солдаты. Вообще–то он может находиться где угодно, и на самом деле главной задачей Кордтса был поиск Фрайтага. Фрайтаг считался надежным парнем и должен был уже объявиться где–нибудь на периметре. Периметр в эти дни был настолько непрочен, что губительным для него могло стать даже отсутствие одного человека и омрачить тем самым мысли всего своего подразделения и командира. Кордтсу велели вернуться после часа поисков обратно в город, с Фрайтагом или без него. Кордтс был именно той боевой единицей, от которой зависела жизнь его товарищей.

На краю города между несколькими домами тянулось огромное открытое пространство. Дома, похоже, были когда–то выстроены хаотично, без плана. Таким образом, немецкие солдаты, перемещавшиеся внутри периметра и центральной части города, оставались уязвимыми для русских снайперов, да и для огня из любого вражеского оружия. Здесь имелись такие места, которые защитники Холма старались пересечь исключительно бегом. При этом неприятельским наблюдателям или засевшим в развалинах домов снайперам они были видны как на ладони. Если, конечно, Шерер не перевешал всех снайперов. В отношении этого Кордтс испытывал самые серьезные сомнения. Но даже если за ним сейчас следят глаза врагов, он все равно не станет перебегать эти открытые пространства, как делает это большинство его товарищей. Он слишком устал. Когда люди устают, они необязательно становятся беззаботными, если помнят о том, какому риску ежеминутно подвергаются. Они просто находятся на пределе человеческих сил и идут в тех случаях, в которых иначе наверняка побежали бы.

Над миром опускалась ночь, и Кордтс ожидал наступления темноты, которая позволит передвигаться более свободно. Ему действительно был дан всего час для розыска Фрайтага, но он не относился к тому типу людей, которые буквально выполняют приказы. Кордтс думал лишь о том, как бы скорее прошел этот час. Нынешняя ночь, судя по всему, будет такой же холодной, как и вчера. Кордтс слышал, как скрипят на снегу его сапоги. Почувствовав холод, он прибавил шаг. Ему посчастливилось избежать выстрелов, и вскоре он оказался в относительной безопасности, выйдя на улицу, где унылой чередой тянулись разрушенные здания. Чем ближе к центру города, тем кучнее располагались развалины. Здесь были улицы и переулки. Некоторые из них довольно узкие. До границ периметра отсюда было рукой подать. Он посмотрел назад. Длинная и узкая красная полоска линии горизонта здесь была видна лишь частично, коротким отрезком, ограниченным с обеих сторон черными силуэтами искореженных взрывами домов.

Внутри некоторых соседних зданий горел огонь — это жгли костры забившиеся туда в поисках тепла немецкие солдаты.

Мысль о возвращении в полевой госпиталь, расположенный в здании ГПУ, — самое подходящее место, в котором мог оказаться Байер, — угнетала его, потому он решил прежде заглянуть в несколько других мест.

Кордтс остановился у бочки из–под бензина, в которой пылал огонь. Из нее торчали во все стороны длинные доски, напоминая макушку индейского вигвама. Пламя весело лизало сухое дерево. Стоявшие вокруг солдаты молча посмотрели на Кордтса. Было слишком холодно, чтобы вести лишние разговоры. Они лишь изредка скупо обменивались короткими словами, причем только в тех случаях, когда в этом возникала необходимость. Кордтс потопал ногами, чтобы согреться, и ему показалось, будто к его щиколоткам привязаны кирпичи. Тупая боль отдавалась в области лодыжек.

Было холодно настолько, что даже не хотелось думать. В голове Кордтса сформировался вопрос: вы не видели Фрайтага или Байера? Гарнизон был мал, и поэтому кто–нибудь из солдат вполне мог видеть или того, или другого. Правда, не всех в городе знали по фамилиям. Кордтс никак не мог придумать, как выразить точнее то, что ему нужно.

— Курить есть? — наконец выдавил он из себя.

Трое солдат, гревшихся возле бочки, ответили ему сардоническими улыбками.

— Может, тебя и шнапсом угостить? — съязвил один из них. Все слабо рассмеялись, явно не желая тратить лишние силы.

Из–за раны в щеке Кордтсу было трудно нормально говорить.

— Гм, — произнес он, стискивая зубы и стараясь удержаться от дрожи, вызванной холодом. Он схватился за конец одной из досок, торчавший из бочки, и ощутил тепло нагретого пламенем костра дерева и тепло самого костра. Лечение гипнозом… Эта мысль откуда–то появилась в его сознании, как будто чей–то голос прошептал ее ему на ухо. При этом он неотрывно смотрел на огонь.

Языки пламени плясали перед лицами собравшихся вокруг бочки солдат, постепенно делаясь ниже и слабее. В холодном воздухе был хорошо виден дым, дыхание людей и взлетавшие вверх искры.

— Бледный тощий парень, почти альбинос, — с усилием произнес наконец Кордтс. — Низкорослый, с рыжими кудрявыми волосами. Видели такого? Он описывал Фрайтага, о внешности которого — это очевидно — было проще рассказать другим людям. Хотя внешние черты защитников города были скрыты под всевозможной одеждой, собранной где придется, под красноватой патиной зимнего загара, под коростой обмороженной кожи и слоем серой копоти и неимоверной усталости, вечной печатью лежавшей на лицах. Все они казались похожими, как братья. И все же Кордтс почувствовал ничтожную радость от способности достаточно точно описать внешность Фрайтага. О боже, как все–таки здесь холодно, подумал он.

— Да, пожалуй, я видел его, — отозвался один из солдат. — Как его зовут?

— Фрайтаг, — ответил Кордтс.

— Да, точно, — подтвердил солдат. — Я видел этого парня. Он пропал без вести?

— Он отводил в госпиталь раненого. Они убегали от русского танка.

— Мы видели этот танк, — вступил в разговор второй солдат. — Он промчался мимо нас, прямо к зданию ГПУ.

— Всего было два танка, — сообщил первый.

— Верно, — кивнул второй. Оба солдата напоминали деревенских жителей, обсуждающих какой–то невероятный случай.

— Да–да, я видел его сегодня. Он сюда тоже заходил. Это было чуть позже танковой атаки.

— Отлично, — произнес Кордтс, немного удивившись тому, что ему удалось хотя бы что–то разузнать. И все–таки он слишком замерз, чтобы продолжать поиски сообразно логике. На глаза ему навернулись слезы, вызванные отчасти дымом.

— Куда он пошел? — спросил Кордтс.

— Бог ты мой, да он где–то здесь, — ответили ему. — Заходил вон в тот дом.

— Вот свинья! — произнес, обращаясь к ответившему, другой солдат, и тот рассмеялся и указал Кордтсу на вход в разрушенный дом.

В указанном здании были люди, из него доносились чьи–то возбужденные голоса. Там также оказалось несколько костров, разведенных в металлических бочках и разваливающейся русской печке. В помещении находилось около тридцати человек. Некоторые из них согрелись и успели снять с себя кое–какую одежду. Воздух быстро нагревался, но так же быстро и выходил через трещины в стенах. В потолке имелись дыры, через которые, в свою очередь, можно было разглядеть прорехи и в самой крыше.

Какой–то офицер приказал приведшему Кордтса солдату возвращаться на пост.

— Вас сменят через несколько минут. Скажи об этом двум остальным.

— Слушаюсь! Благодарю вас, герр гауптман.

— Есть среди вас Фрайтаг? — спросил этот же офицер, обращаясь к собравшимся. Большинство повернули к нему головы, но никто ничего не ответил. — Значит, здесь только мои, — констатировал гауптман. — Днем у нас было несколько солдат из других подразделений, но они, наверно, давно вернулись к своим.

Он подошел к унтер–офицеру, сидевшему, скрестив ноги, возле русской печки.

— Здесь еще остаются чужие солдаты?

Унтер–офицер ответил, что, по его мнению, никого чужих в доме больше нет. Затем явно не без усилия поднялся и, громко и намеренно четко проговаривая все звуки, обратился с тем же вопросом к тридцати солдатами, собравшимся в помещении.

Если на вопрос гауптмана никто не ответил, то на вопрос унтера отозвались человек пять–шесть.

Гауптман повернулся к Кордтсу.

— У вас тут, наверно, недокомплект личного состава, я угадал? — спросил гауптман.

— Так точно, — ответил Кордтс. — Наш парень найдется. Наверно, ушел от вас еще до моего прихода.

— А мы только второй день здесь, — признался офицер.

Это прозвучало как некое предисловие к дальнейшему рассказу.

— Я понял, герр гауптман, — тихо произнес Кордтс. Ему очень не хотелось возвращаться на холод зимней ночи, и он стал ждать, когда гауптман заговорит снова. В этом помещении, где гуляли сквозняки, становилось попеременно то тепло, то холодно. Многие из солдат частично разделись, сняв маскировочные накидки, шинели, найденную где–то гражданскую одежду и бесформенное тряпье, даже сняли с себя листы газет, которыми обмотались для дополнительного утепления. Кордтс понял, что это главным образом полицейские. Их часть перебросили в Холм на последних «юнкерсах». Вскоре воздушный мост оборвался, потому что русские захватили взлетно–посадочную полосу, находившуюся на окраине города.

Эта новость быстро облетела весь гарнизон, возможно, потому, что только что прибывшие полицейские достаточно открыто рассказывали о тех жутких операциях, в которых они принимали участие до того, как их внезапно перебросили в качестве подкрепления на помощь защитникам осажденного города.

Некоторые из них, скорее всего меньшинство, вероятно, испытывали стыд от содеянного, чтобы бесстрастно рассказывать о том, чем им было приказано заниматься. Остальным такое чувство было неведомо, и они с какой–то будничной интонацией и поразительным спокойствием делились своим недавним опытом. Были и такие, — среди них неизменно находилось некое число фанатиков, — кто свои воспоминания излагал смачно, хотя в конечном итоге получались их рассказы опять–таки будничными, само собой разумеющимися.

Кордтсу были известны эти слухи, хотя никого из полицейских до этого он еще не видел. Гарнизону от них имелась некая польза, почти как от еды для голодных. Пополнение могло до известной степени на время избавить защитников от тоски по теплу или табаку. В минуты затишья он, Фрайтаг и Молль, — до того, как Молль начал жутко страдать от последствий долгого марша от озера Селигер, — подсчитали, что долго не думать о табаке невозможно, о нем вспоминаешь каждые три–четыре минуты. Исключением является лишь бой, когда все вдруг резко меняется.

С другой стороны, Кордтс придерживался того мнения, что слухи возникают лишь в том случае, если они полностью соответствуют истине или в них есть хотя бы крупица истины. Поэтому он продолжал верить в те истории, которые стали стремительно разлетаться по всему гарнизону сразу после прибытия полицейских.

Наконец гауптман заговорил снова.

— Значит, вам здесь нелегко приходится. Понимаю. Но я не ожидал, что вы будете нам завидовать. Мы получили приказ переправиться на самолетах в Холм, и не прошло и суток, как мы оказались здесь. Многие из нас впервые столкнулись с регулярными частями Красной армии. Но мы не боимся русских. Мы справимся. Вообще–то мы уже успели понюхать пороху.

— Убивать русских просто, — произнес Кордтс. — Но вы знаете, их очень много.

Гауптман резко дернул головой, услышав последние слова. Кордтс произнес их без всякого намека и вне всякого подтекста, потому что ему казалось, что гауптман общается с ним столь же просто и бесхитростно. Офицеры иногда разговаривают с солдатами достаточно человечно. Кордтс испуганно моргнул, не будучи уверен в том, действительно ли его высказывание вызвало неудовольствие гауптмана. Он совершенно не знал этого человека, равно как и остальных людей, собравшихся в разбитом здании. Он поймал себя на том, что внимательно рассматривает их после того, как заметил полицейскую форму, пытаясь обнаружить что–то такое в выражении их лиц и в поведении, что отличает этих парней от солдат, уже давно обороняющих периметр, и делает это вполне бесцеремонно. Кордтс понял, что чувствует небольшие различия вроде неуловимых изгибов и выпуклостей в самой неизменности реального мира, и в то же самое время не уверен в том, что не домысливает ли он того, чего на самом деле не существует.

Слухи, ходившие о новоприбывших, были кошмарны. Но что может быть страшнее тех ужасов, что происходят здесь? Что может быть еще ужаснее? Однако жуткая природа слухов усиливала интерес к ним, делая по контрасту повседневную жизнь защитников города унылой и малоинтересной. Чтобы извилистыми лабиринтами разума прийти к такому умозаключению, потребовалось немало времени, — а что касается Кордтса, то он был не склонен блуждать по тропам собственного сознания, — однако это умозаключение каким–то образом представляло собой нечто вроде новорожденного ребенка и не нуждалось в поиске доказательств. Совершенно неинтересно, совершенно неинтересно…

— Хорошо. Пожалуй, мне пора, — произнес он. — Если я не найду моих парней в ближайшее время, то мне сразу придется возвращаться обратно.

— Это совсем небольшое место, — проговорил гауптман.

— Так точно, герр гауптман. В следующий раз они, пожалуй, отправят нас по суше, а не по воздуху. Тогда, наверно, мы все и выберемся отсюда.

— Сколько вы уже находитесь здесь?

— Я уже потерял счет времени. Наверно, больше месяца.

— Вы уже были здесь, когда все началось?

— Так точно.

— Отлично. Тогда занимайтесь вашим заданием.

— Так точно, герр гауптман.

Кордтс козырнул, испытывая странное чувство отрешенности от окружающего мира.

Полицейские — числом три десятка, — собравшиеся в этом помещении, были частью более крупного подразделения, насчитывавшего около ста человек, которые бортом последнего «юнкерса» были доставлены в Холм, — также понимали, что логика их судьбы была неинтересна. Они понимали, что существует определенная справедливость, точнее злая судьба, состоящая в том, что их переправили в последний момент в это обреченное на верную погибель место, где царствует холод и смерть, вокруг которого русские войска медленно сжимают тугое кольцо блокады. Еще неделю назад они участвовали в долгой, тяжелой и грандиозной по масштабам операции, оказывая содействие отрядам СС на оккупированной немцами территории, выполняя те же задачи, что и мобильные подразделения патронируемого Гиммлером ведомства. СС не хватало людей для проведения операции только собственными силами. Кордтс сказал, что убивать русских легко, и это действительно соответствовало истине. Однако полицейские уже и без того знали это, хотя раньше и не воевали на передовой. Они еще не сталкивались с красноармейцами в непосредственном бою. Их небольшой военный опыт ограничивался знакомством лишь с особыми группами населения оккупированной России. Крови, которую они проливали несколько месяцев, было слишком много, чтобы понять несложный механизм убийства. Некоторые из них ощущали свою вину, большинство — нет. Те, кто испытывал вину какое–то недолгое время, переставали испытывать ее вовсе. Они понимали, что приливная волна пролитой ими крови согласно какой–то необъяснимой, но вполне поддающейся логике судьбы неожиданно подбросила их вверх и выбросила на берег в самом далеком краю этого заледенелого, осажденного крошечного островка чужой земли. Но поскольку это имеет огромное значение и понятно самому последнему из них, то на самом деле не представляет никакого интереса. Обычный хаос — причем не последних нескольких месяцев, а всеобщий — оказался слишком большим беспорядком. Хотя они и были полицейскими и считали своей главной задачей именно поддержание порядка. Ранее они прошли довольно длительный курс регулярной военной подготовки и в настоящий момент намеревались с максимальной пользой использовать то, чему научились в Холме, чтобы плечом к плечу с разношерстным гарнизоном отчаянно сражаться за свою жизнь. Шерер был рад любому пополнению и позднее, когда к нему прибыл полицейский батальон, признал, что он хорошо проявил себя в боях с русскими, так же как и бойцы из его охранной дивизии, а также солдаты из различных пехотных частей, оказавшиеся под его началом. Так же как и небольшой отряд военных моряков, неизвестно как оказавшийся в Холме, два латышских взвода, егери, горстка парашютистов и солдаты из разномастных тыловых служб и даже обозники.

Кордтс снова оказался под открытым небом, не успев даже настроиться на выход в холод черной зимней ночи. Он побрел среди развалин к разрушенному входу в дом на другой стороне, где находился пост с теми солдатами, которых он встретил первыми.

— Это опять ты, — произнес тот, который всего несколько минут назад подвел его к костру, пылавшему в металлической бочке. Все трое по–прежнему грелись возле нее и явно ждали, когда явится смена.

— Мерзнете, да? — спросил Кордтс с легкой ноткой жизнерадостного пренебрежения. На большую жизнерадостность его не хватило, потому что через пару секунд он сам ощутил дикий холод. Он не успел взять себя в руки, и тепло его тела, полученное недавно в относительно прогретом помещении соседнего дома, мгновенно улетело в ледяное окружающее пространство. Это ощущение слегка оглушило его, хотя и было ему хорошо знакомо. Кордтс втянул голову в плечи, как это делал во время артобстрела. Боль в изуродованной щеке моментально ослепила его. Он снова пришел в себя и подошел ближе к костру. Трое других стояли в той же опасной близости к раскаленной бочке.

Кордтс снова испытал искушение повнимательнее приглядеться к ним, однако на этот раз не смог даже сосредоточить на них взгляд.

Он стоял возле огня и напоминал себе о том, что еще не выполнил порученного задания. Пора возвращаться обратно, подумал Кордтс, причем неважно, вместе с Фрайтагом или одному. При этом его не оставляло желание суметь сказать Ольсену что–то определенное относительно судьбы его подчиненного, Байера.

— Видишь вон ту церковь? — неожиданно для самого себя спросил он одного из караульных, чье лицо оставалось в тени.

Двое посмотрели в указанном направлении, третий бросил на Кордтса взгляд и спросил:

— А в чем дело?

— Пойдем со мной. Вашему гауптману нужно там кое–что выяснить, если, конечно, он сам уже все не разузнал сам.

— Нас через минуту сменяют.

— Да все будет в ажуре, — заверил его Кордтс. — Захвати головешку. Посветишь мне. Нужно, чтобы все было чисто и аккуратно.

Его странные слова не смогли вызвать даже искру интереса в усталых глазах двух других солдат.

Кордтс вытащил из бочки длинный и тонкий обломок горящей доски. Затем вытащил второй и вручил этот импровизированный факел одному из солдат, тому, что задал ему вопрос. Вытянутые из костра деревяшки горели слабо и не ярко, каким–то куцым пламенем.

— Опусти его вниз, — посоветовал Кордтс.

Он опустил свой «факел» вниз, и огонь как будто ожил, увеличившись в размере. Солдат последовал его совету.

— Пойдем. На это уйдет минута, не больше.

Вполне возможно, что любопытство поможет найти силы противостоять этому жуткому холоду. В голове Кордтса медленно возникла лукавая мысль.

— Ладно, какая мне разница. Оставайся здесь, если хочешь.

Он зашагал вперед, полагая, что следом за ним никто не пойдет. Холод превратил его лицо в маску, настоящую маску смерти, чему способствовала жуткая рана на щеке. Когда воспаленные нервы не слишком беспокоили его, он мог ощущать ее, частично испытывая боль, частично чувствуя онемение. Кордтс оглянулся и увидел, как солдат с факелом шагает следом за ним.

Он узнал знакомый силуэт церкви на фоне звездного неба. В ее куполе зияли огромные дыры, и поэтому храм был похож на разорванный бумажный фонарик. Рядом с церковью высилась какая–то покосившаяся хижина, не то сарай, не то другая хозяйственная постройка.

Стены старинного храма были покрыты глубокими оспинами, высеченными снарядными осколками. Деревянная дверь была почти сорвана с петель. Кордтс сунул факел в дверной проем и заглянул внутрь, ожидая, когда подойдет караульный. Через секунду оба вошли в церковь.

— Здесь до весны будет хранилище, — пояснил Кордтс. — Мы больше никого не хороним. Покажи это место вашим остальным парням.

— Да. Весна, — нескладно ответил караульный. Он слишком замерз, что понять, что имел в виду Кордтс. Солдат просто повторил одно из сказанных им слов. Кордтс подумал, что полицейские будут убиты, или попадут в плен и отправятся в Сибирь, или смогут вырваться из этого ледяного ада задолго до того, как наступит весна. Этот полицейский пробыл в Холме слишком мало времени и еще не заглядывал так далеко в будущее. Он просто рассматривал сложенные штабелями мертвые тела.

Они были раздеты, правда, не полностью. Оставить мертвецам одежду, в то время как живые жутко страдали от холода, было бы абсолютно неразумно. И все же что–то не позволило живым раздеть догола умерших. Все–таки следовало соблюдать хотя бы видимость приличий. Но теплую одежду с них все–таки сняли — варежки, маскировочные накидки, одеяла, куски ткани, ватники, валенки, меховые шапки. На убитых все еще оставались мундиры, на большинстве были шинели, поскольку шинели оставались у всех живых и не считались особой ценностью. То же самое касалось и сапог, которые были почти на всех покойниках.

— Мы только русских оставляем на улицах, — сообщил Кордтс.

Полицейский нечего не ответил.

Кордтс подошел к следующему штабелю высотой примерно по пояс взрослому человеку. В нем лежали такие же мертвецы. В основном они не были изуродованы смертью, однако имелись среди них и обожженные огнем, и с оторванными конечностями. Штабели были практически неотличимы один от другого, за исключением одного, сложенного довольно странным образом у церковной стены.

— Это были раненые, — продолжил объяснения Кордтс, указав в ту сторону факелом. — Здесь был еще один госпиталь, но русские захватили его. Мы снова отбросили их за периметр, но они успели облить их ледяной водой.

— Я слышал об этом, — кивнул головой полицейский.

Группа мертвецов, превращенных в лед, плотно склеилась друг с другом. Их лица были искажены страданием, а конечности вытянуты под неестественным углом, как бывает у людей, видящих кошмарный сон. Эта куча изуродованной жуткими муками человеческой плоти как будто являла собой одно некогда живое существо.

Кордтс осветил ее факелом, как будто показывал любопытному посетителю редкий музейный экспонат.

— Да ты хочешь поразвлекаться на мой счет, — неожиданно произнес полицейский.

В его голосе не прозвучало обиды, во всяком случае, Кордтсу так показалось. Наверно, он не был уверен в том, что Кордтс имел особые причины, чтобы показать ему то, что находится в церкви. Или, возможно, посчитал, что это место каким–то образом достойно интереса. Холод внутри импровизированного морга был непохож на тот холод, что царил снаружи, под открытым небом. Или, может, так просто казалось.

— Нет, — ответил Кордтс. — Ничего подобного. Я сказал, что мне нужна помощь всего на одну минуту.

Он вернулся к огромной куче мертвых тел рядом со штабелем спаянных льдом тех, кого заморозили еще живыми. Затем посветил на верхний ряд, где лежали убитые совсем недавно солдаты.

— Ах, да, ты ищешь того альбиноса, — произнес полицейский.

— Именно, — отозвался Кордтс.

Подсвечивая себе слабым огнем импровизированного факела, он узнал среди убитых Хаика, Бирсу и несколько других, чьи лица помнил, но имена забыл. Насмешливое ощущение все еще не оставило его, но было ясно, что ему уже больше не до забав.

Полицейский видел подобное и раньше, но это были штабеля мертвых тел других людей, не военных. Да и сложены они были не в промерзшей насквозь церкви, а в кюветах и в огромных ямах за городом, где он находился до этого. Все они были покрыты липкой, еще не засохшей кровью, да и он сам был заляпан ею после бесчисленных выстрелов в затылок жертвам, выстрелов с близкого расстояния. Однако воспоминания об этом не слишком беспокоили его. Он подумал о том, что этот незнакомый солдат решил посмеяться над ним, и уже собрался было резко ответить ему, но вовремя понял, что тот и не думал оскорблять его.

Он посмотрел на потеки замерзшего льда на куполе церкви, похожие на огромные слезы, на видимые сквозь дыры холодные звезды, на лики русских святых на стенах. Однако последние были покрыты многовековым слоем копоти и пыли, и двумя жалкими головешками из костра было невозможно рассеять ночную тьму и получше разглядеть произведения древних русских художников, находящиеся на высоте примерно десяти метров над полом. Кордтс видел, как его дыхание вырывается изо рта и взлетает вверх туманным облачком, и снова почувствовал, как сильно замерзли у него ноги. Он посмотрел туда, где должна была находиться дверь, но, не увидев ее, поднял выше свой «факел».

Стоявший рядом с ним Кордтс спросил:

— Как же было тогда, с теми евреями?

Полицейский задумался, все еще смотря в сторону двери.

— Это было что–то особенное, — наконец ответил он.

Кордтс коротко рассмеялся и неожиданно задумался. Вот уже много месяцев, с тех самых пор, как все это началось, — имелась в виду даже не осада Холма и даже не война на Востоке, а лишь зима с ее кошмарным холодом, — он мечтал о том, как хорошо было бы заснуть на долгие недели или даже месяцы и проснуться где–нибудь вдали от этих мест. Он мысленно видел себя дома, вместе с Эрикой…

— Я понял, его здесь нет, — наконец произнес Кордтс. — Но теперь ты знаешь, где находится эта маленькая кладовая, верно?

— Конечно, — ответил полицейский. — Я уже видел сегодня, как сюда занесли несколько человек. И вчера тоже. Мы ведь находимся рядом.

— Почему же ты сразу не сказал, что знаешь про церковь?

— А что в этом такого? Я подумал, что ты просишь помощи, чтобы найти своего товарища.

Кордтс зажмурил глаза. Возможно, этот парень слишком туп; возможно, здесь слишком холодно. Люди часто говорят очень скупо, сжато, короткими предложениями, и поэтому в их словах не сразу угадываешь истинный смысл.

Он задумался над тем, не заснул ли и не оказался, пробудившись, в этом жутком месте. Эта мысль появилась в его сознании буквально на мгновение и столь же быстро исчезла, подобно тысячам других мыслей. Затем Кордтс подумал о том, что нужно что–то сделать, чтобы скрыться от холода. Мысль тоже не новая, она часто приходила ему в голову и тут же сменялась какой–то другой.

— У тебя уродливая рана, — заметил полицейский. — Тебе надо было не запускать ее.

— Я только что вернулся из этого чертова госпиталя, — пробормотал Кордтс.

Он снова стал смотреть на звезды, видимые через дыры в куполе церкви. Затем они с полицейским вышли наружу и зашагали по разрушенной улице. В это время русские уже глубоко проникли в город на другом его конце, прорвавшись на участке Пауперса. Несколько красноармейских отрядов на этом участке были обстреляны с аванпостов немцев и вынуждены отступить. В этом не было ничего удивительного. Атака служила прикрытием одновременного наступления вражеских дозоров через уже известные противнику бреши на слабой линии обороны на другом краю города. Первый из этих дозоров уже внедрился в город и оказался в переулке между церковью и разрушенным зданием, где грелись полицейские. Другие небольшие отряды русских солдат, прорвавшиеся через периметр, оставались на окраине города, устанавливая огневые точки как раз напротив известных им немецких опорных пунктов.

Это была простая и в то же время дерзкая боевая операция, осуществленная с относительной легкостью. Шерер часто просыпался по ночам в здании ГПУ, разбуженный подобными налетами вражеской пехоты.

Когда Кордтс и полицейский прошли мимо поваленных бревен соседнего с церковью сарая, русские проскользнули туда же и прошли вглубь переулка. Они уже заметили двух немцев и нацелили на них оружие. Кордтс с унылой покорностью смотрел на дальний край простиравшейся перед ним улицы, где сужалась и сжималась домами красная линия заката. Перед ним предстала усеянная звездами бездна, повисшая над его головой и подпираемая плечами разрушенных зданий. Лицевые нервы Кордтса снова затрепетали от возбуждения, а может, от страха. Ему показалось, будто в его раненую щеку вонзили нож. Всю правую половину лица резко стянуло болью, и правый глаз на мгновение как будто ослеп. Он подумал, что нужно на несколько минут нырнуть обратно в дом, где греются эти свиньи–полицейские, немного прийти в себя и лишь потом двинуться в обратный путь.

Боль заставила Кордтса на несколько шагов изменить курс. Он наверняка забрел бы в переулок, если бы не куча камней, возникшая перед ним. Он ни на что не смотрел, поскольку физически был на это не способен, однако спрятавшиеся примерно в метре от него русские были не уверены в этом, заметив, что странный немец непонятным образом помахивал факелом. Горящая головешка высветила несколько лиц и оружейных стволов, однако Кордтс, глядя перед собой, не видел ничего, на короткое время потеряв зрение. Из щелей и дыр здания на другой стороне переулка пробивался свет.

Русские были вооружены ножами и могли в любую секунду убить простофилю–немца и второго солдата, находившегося примерно в метре позади него. Когда они открыли бы огонь, чтобы обнаружить свое присутствие в центре города, то уничтожили бы больше врагов, чем эти два бестолковых фрица. Однако они проявили выдержку, даже когда огнем факела осветили то место, где они прятались, сжимая в руках ножи, и застыли в полной неподвижности за грудой битого камня. Чтобы пробраться в эту часть города, им пришлось пройти так же близко от других немецких караульных и других немцев, бродивших в одиночку по разрушенным улицам под бескрайним куполом стылого ночного неба. Русские солдаты совершали подобные вылазки и раньше, выведав лучшие маршруты проникновения внутрь периметра, шныряя по улицам Холма и убивая немцев. Однако эта вылазка в город имела другую цель, являясь частью крупномасштабного плана, который имел самые серьезные намерения.

Неожиданно Кордтсу стало лучше, как будто незримая рука щелкнула выключателем на той стороне его лица. Боже мой, подумал он, ощущая, как на глаза ему наворачиваются слезы. Боль в щеке прекратилась, осталось лишь привычное ощущение холода. Значит, пора возвращаться. Поскольку он придет с пустыми руками, то начальство останется недовольно, впрочем, плевать на это. Кордтс почувствовал, как у него жутко замерзли конечности, даже сильнее, чем лицо. От холода лицо порой немело настолько, что он не мог сдвинуться с места. К черту холод!

Он посмотрел вперед и увидел двух полицейских, гревшихся возле разведенного в бочке огня. Третий караульный стоял рядом с Кордтсом у входа в переулок и с любопытством смотрел на него.

— Все в порядке, еврейский парень, — произнес Кордтс. — Желаю удачи!

— Да пошел ты к черту, — ответил полицейский. — Я не убил ни одного человека. Да и вообще, какое тебе до этого дело?

— Конечно, конечно. Но ты не расстраивайся, — сказал Кордтс. — Здесь приходится рассчитывать на окружающих. Одному здесь не выжить. Даже в моем взводе есть люди, которых я видеть больше не могу, но приходится смириться с их присутствием. Такая уж тут жизнь.

— Я понял. Мы справимся. Ступай.

— Ладно. Пока! — ответил Кордтс. Он знал, что если дальше пойдет с факелом, то на открытом пространстве русские подстрелят его раньше, чем он успеет добраться до своих. Поэтому он бросил головешку обратно в костер.

Полицейские проводили его внимательными взглядами. Тот, который ходил с ним в церковь, произнес:

— Похоже, что ты очень странный парень. Ты как будто знаешь все и в то же время ничего не знаешь. Приходи к нам, если захочешь.

— Обязательно, — ответил Кордтс.

Боль, недавно пронзавшая лицо, оставила в его голове странную невесомость и опустошенность, которая охватила едва ли не все его тело. Ему казалось, будто легким порывом ветра его может оторвать от земли и унести вверх, к звездам. Опять–таки это лучше, чем топать собственными ногами, подумал Кордтс.

— Видишь вон то, Эмиль? — спросил полицейский, стоявший возле бочки у своего соседа. — Там, где ты недавно стоял?

— Вижу.

Караульный имел в виду слабый парок у входа в переулок, невидимый в темноте, но ставший различимым в узких полосках света, вырывавшихся из щелей разрушенного дома. Это могло быть дыхание людей, собравшихся в нем, или дым от разведенного внутри костра. Сначала полицейские подумали именно так. На таком холоде трудно думать одновременно о чем–то еще. Оказалось, что они ошибались.

Кордтс даже не успел понять, что происходит, почувствовав лишь, как что–то покалывает кожу на голове.

На окраине города началась стрельба, причем в тех местах, где катастрофически не хватало людей и где Шерер успел побывать днем. Прежде чем русские снова устремились на участок Пауперса, на котором находились Кордтс и большинство защитников города, вспышки трассирующих пуль вспарывали ночную темноту, ассоциируясь с внезапным приступом мигрени. Наступление началось примерно в километре от того места, где он находился, возле церкви, разрушенного дома, где собрались полицейские, и соседнего переулка. Другие русские солдаты, просочившиеся в город, находились сзади, ближе к окраине, и зашли в тыл защитникам расположенных там аванпостов, стреляя им в спину. Это был сигнал для атаки вражеских войск численностью до полка, поддержанного броневой мощью шести танков «Т–34».

Между тем отряд русских солдат, нырнувший в переулок и находившийся в 5–6 метрах от дома, где грелись полицейские, выжидал последние секунды перед атакой.

На относительно небольшом расстоянии от них адъютант генерала Шерера сжимал в руке трубку полевого телефона, разговаривая с гауптманом, под началом которого были эти три десятка полицейских. На проводе был полковник Мабриус. Полицейские прибыли в Холм всего несколько дней назад, но уже успели получить подробные наставления относительно того, чего ожидают от них защитники гарнизона. От них ждали того же самого, что и от прочих солдат, державших оборону города и временно бывших в резерве, еще не переброшенных на периметр. Разговор с Мабриусом оказался недолгим. Полицейские начали натягивать на себя одежду и собирать оружие. Несмотря на звуки стрельбы, все услышали гул сигнального колокола, раздававшегося во всем городе. В него ударили с опозданием, но набат был все равно услышан. Он донесся до каждого разрушенного дома и каждого подвала, в котором прятались солдаты, и даже до дальних окраин Холма.

Внимание полицейского по имени Эмиль и обоих его товарищей отвлекли звуки перестрелки. Стреляли достаточно далеко, и какой–то присущий полицейским инстинкт — или обретенный опыт пехотинца, если у него и появился таковой, — заставил его, спутника Кордтса, коим он стал в течение последних минут, броситься в переулок, в котором… Как им показалось… Впрочем, наверно, там ничего не было. Одной половиной сознания он уже приготовился следовать за гауптманом и остальными своими товарищами. В то же мгновение гауптман и его подчиненные высыпали на улицу. В других местах появлялись все новые кучки солдат, выбиравшихся из развалин. Именно этого и ждали затаившиеся в засаде в этом и прочих переулках русские.

Необходимости прибегать к холодному оружию больше не было, и полицейский по имени Эмиль получил пулю в грудь. Ее выпустил из нагана офицер Красной армии, чьи бойцы открыли автоматный огонь по полицейским, выбежавшим на улицу и бросившимся в сторону переулка. Огонь был таким сильным на столь малом пространстве, что очереди прогрохотали подобно взрыву, и результат оказался сродни последствиям взрыва снаряда. Русские также забросали противника гранатами. Гауптман, стоявший внутри дома возле входа и криками подгонявший своих подчиненных, вылетел наружу и рухнул на землю примерно в метре от Кордтса.

Кордтса это нисколько не смутило. За долю секунды до того, как был убит Эмиль, он успел заметить русских, уже вскидывавших свои автоматы. Он вовремя успел почуять недоброе, потому что, в отличие от других участников этой драмы, не стал ждать приказов командира. Русские уже открыли огонь и уничтожили большую часть тех немцев, которые сбились в плотную кучу на улице и теперь с криками валились на землю. Жуткая боль, возникавшая оттого, что человеческую плоть разрывает свинец пуль и кошмарный холод, способна свести с ума тех, в ком еще теплится жизнь. После первого шока люди, которым оставалось прожить еще немного, находили в себе силы приподняться или даже встать и безумно кричали, вернее, вопили или даже издавали лай, как обезумевшие собаки. Кордтс моментально бросился на твердый, как железо, снег в ту же секунду, когда понял, что происходит, за долю мгновения до того, как противник открыл огонь. Он решил было остаться на месте и притвориться мертвым, но заметил, что русские выбежали из переулка и очередями добивают всех, кто попадается им на пути, будь то живые или мертвые. Он отцепил от поясного ремня гранату и залег за телом гауптмана, изо рта которого все еще вырывался парок дыхания. Однако глаза, его, устремленные в небо, уже медленно стекленели. Кордтс метнул гранату в груду мусора, возвышавшуюся у входа в переулок. Оттуда прогремели новые автоматные очереди. Кордтс понял, что с той стороны его не видно, и уткнулся лицом в подмышку мертвого гауптмана. В темноте грохнул короткий взрыв. Кордтсу показалось, будто его плашмя ударило по голове и плечам тупым лезвием ножа. Ему послышалось, что гауптман застонал. Кордтс поднял голову. Сначала он ничего не увидел, но когда охватил взглядом всю картину происходящего, то не заметил никакого движения.

До него не сразу дошло, что, в отличие от многих своих товарищей, он с опозданием понял происходящее и повел себя не так, как следует поступать солдату. Однако в том, что касается выживания в бою, Кордтс проявил себя правильно. Он стоически принял этот факт и не стал терзать себя угрызениями совести и отказался признать свою недавнюю неуклюжесть, которая спасла ему жизнь. Он был абсолютно уверен в своей правоте, и любой, кто знал об этом, мог думать о нем все, что ему угодно. Иными словами, Кордтс никогда ни перед кем не извинялся, предпочитая время от времени резкие доказательства всяким там извинениям. Насколько ему было известно, он не допустил ни одного такого случая, когда товарищ погиб по его вине. Хотя задним умом Кордтс понимал, что такое рано или поздно произойдет, если, конечно, он сам не погибнет раньше, он не имел привычки обвинять в этом других, — он мог презирать отдельных людей, но обвинять — никогда. Он отказывался брать вину на себя, даже если заслуживал этого. Возможно, это был некий механизм самосохранения, однако, несмотря на то что Кордтс несколько раз озвучил его для самого себя, он не слишком интересовал его, растворяясь в непроизносимой форме в той разновидности упрямства, которым обладал. Он никогда ничего не требовал от других. Несмотря на некоторую неуклюжесть, он был до известной степени хитроумен и уяснил основные правила, необходимые для того, чтобы сохранять сдержанность и нелюдимость среди рядовых, унтеров и офицеров. В этом отношении Кордтс не был исключением. Он привык к тому, что у многих вызывает сомнения, однако понимал, что кое–кто из числа солдат относится к нему с уважением. Он был не до конца уверен, однако принимал это как должное, как принимал и собственную неуклюжесть, считая ее неким защитным средством от тех сомнений в собственной нужности, которые иногда посещали его. Он обладал забавной сообразительностью и гибким упрямством, которое было даже глубже, чем то могли представить себе окружающие. Кордтс считал, что даже если он и медленно постигает всевозможные знания, то в конце концов все–таки научится всему, что нужно, а если погибнет раньше, то так тому и быть. Он пережил семь трудных месяцев в России и месяц в Холме, но не знал точно, сколько будет продолжаться его везение. Он практически никогда ни на что не жаловался и относился к числу тех, кто, даже яростно несколько раз пожаловавшись на что–то, никогда не воспринимался окружающими как нытик.

Он давно знал о чертах своего характера, и если не обо всех, то хотя бы о некоторых. Сейчас, когда он лежал, уткнувшись лицом в тело умирающего гауптмана на твердой, как железо, земле, ему было не до рефлексии. Он был удивлен, что ему без особых усилий удалось совершить что–то действительно значимое. В тишине, наступившей на несколько секунд, это чувствовалось особенно явственно. На глазах его неожиданно появились слезы, которые он поспешил вытереть рукавом.

Вообще–то никакой тишины не было, за нее он принял несколько долгих секунд временной глухоты, вызванной грохотом взрыва. Вскоре слух вернулся, и он услышал раздающиеся где–то вдалеке звуки стрельбы, а также жуткие стоны умирающих и раненых, пытающихся подняться и силящихся понять, что же следует делать.

Оставшиеся в живых русские, находившиеся в переулке, — их, кстати, с самого начала было не так много, — успели скрыться. Их офицер был убит, и те, кто чудом остался в живых, могли испытывать удовлетворение оттого, что им удалось сильно потрепать один из постов ненавистных фрицев, то есть выполнить доверенную им боевую задачу. Сейчас они находятся где–то в городе, а может, уже покинули его, чтобы вместе с основной массой войск, прорвавшей периметр, нанести мощный удар по немецкому гарнизону. В атаке явно задействованы танки, потому где–то недалеко лязгают гусеницы и рокочут моторы русских бронемашин.

Это услышал не только Кордтс, но и другие оставшиеся в живых немцы. Теперь на улице появились солдаты из других караульных постов, ближних и дальних. Они мгновенно смешались с полицейскими. Несколько русских солдат все еще находилось на соседней улице. Оставшиеся в живых полицейские, придя в себя и заметив противника, одного за другим перестреляли их. Смертельно раненный русский попытался встать и ответить автоматной очередью, однако какой–то полицейский добил его выстрелом в живот.

Между тем главная штурмовая группа успела глубоко внедриться в город, и те защитники Холма, что находились рядом с церковью и домом, где совсем недавно были полицейские, слышали, как они стремительно приближаются. Остальные резервы — караулы, состоящие из примерно десятка человек, — испытали на себе удары русского десанта, который небольшими группами активно действовал в центре города. Именно поэтому звуки стрельбы раздавались с каждой секундой все ближе и ближе. И вот уже силуэты танков стали видны на том конце улицы. Затем загрохотали орудийные выстрелы, раздававшиеся со всех сторон.

Убирайся отсюда поскорее, приказал себе Кордтс. Им неожиданно овладела летаргия. Он стоял, не помня, когда именно поднялся на ноги. Ему захотелось снова броситься на землю, туда же, где он только что лежал. Он больше не чувствовал холода. Твердый, как железо, снег казался таким же манящим, как накрытая белыми простынями постель. Убирайся скорее отсюда, с этой улицы, еще раз приказал он себе. Кордтс посмотрел на лежавшего у его ног убитого гауптмана. Глаза полицейского были не видны, заслоненные то опадающими, то поднимающимися языками пламени. Нет, это было не пламя, это была головокружительная чернота, вздымавшаяся и опадавшая в сознании Кордтса, освещаемая порой редкими тусклыми искрами. Это было небытие. Он отогнал ее прочь, шлепнув себя по виску тыльной стороной ладони, и почувствовал, как студеный воздух ввинтился в его ноздри, проникнув до самой грудной клетки. Кордтс бросился к дому, в котором совсем недавно находились полицейские.

В доме стоял могильный холод. От ударной волны, вызванной взрывами гранат, костры погасли. По всему полу разметало все еще тлеющие угли. В странном приступе необъяснимой активности Кордтс полез в складки одежды, достал фонарик и принял освещать окружающее пространство. Внутри царил неописуемый хаос. Когда луч фонарика скользил по лицу или неестественно вывернутой руке мертвеца, они казались частью всеобщего беспорядка, ничем не отличаясь от разбросанного повсюду мусора. Разношерстные военные части, переброшенные в Холм до того, как русские захватили взлетно–посадочную полосу, в целом были в избытке оснащены тяжелым стрелковым оружием, чтобы восполнить его нехватку в осажденном отрядами Красной армии городе. Качества новой модели пулемета, «сорок второго», скоро стали известны всем немецким солдатам. Кордтс нашел на полу коробку с торчавшими из нее по–змеиному патронными лентами. Он не смог уложить их обратно и поэтому закинул ленты себе на плечи, взяв коробку в руки.

В следующее мгновение он испытал непривычное ощущение панического страха. Обычно в большинстве случаев ему удавалось сохранять хладнокровие. «Что же мне делать со всем этим?» — подумал он.

Он услышал чьи–то голоса и в дверном проеме увидел чью–то фигуру.

— Не стреляйте! Не стреляйте! — резко выкрикнул Кордтс.

Луч фонарика ударил ему в лицо.

— Что ты здесь делаешь?.

— Я пулеметчик, — ответил Кордтс.

— Отлично, — произнес тот же голос. — Я так и думал, что у них тут есть пулемет. Где он?

— У меня только патроны, — признался Кордтс.

— Давай их сюда. На улице уже поставили один пулемет. Но еще один нам не помешает.

Последняя фраза незнакомца была обращена либо к самому себе, либо к его второму, незримому собеседнику. Возле развалин появилось еще несколько силуэтов, подсвечивавших себе фонариками. Огонь на крыше дома сделался сильнее, позволив разглядеть фигуры солдат на фоне стены.

— Кордтс! — произнес кто–то, узнав его.

— Герр лейтенант! — обрадовался Кордтс.

— Выходи сюда, к нам!

Кордтс на секунду замешкался, разглядывая то, что происходило на улице. Солдаты — некоторых он узнал в лицо — шныряли между телами убитых в поисках оружия и боеприпасов. Какой–то солдат вытаскивал пулемет из рук мертвого полицейского.

— Этот сгодится, — произнес лейтенант.

— Нет, — возразила вторая фигура. — Ствол погнулся.

Издавая ругательства, солдаты стали более энергично шарить на снегу возле убитых в поисках запасных частей, отталкивая ногами валившиеся с крыши горящие доски.

Лейтенант поднял голову и посмотрел вверх, затем перевел взгляд на Кордтса. Тот шагнул вперед.

С улицы по–прежнему доносились крики и стоны раненых. Кордтс увидел, как два оставшихся в живых полицейских устанавливают пулемет на тело убитого, который, возможно, и нес его, когда его скосила вражеская пуля.

— Так ничего не получится, — покачал головой Кордтс, опуская на землю коробку с патронами.

— Должно получиться, — угрюмо возразил один из тех, кто возился с пулеметом, человек с грубым лицом, немного успокоившийся после недавнего ужаса и снова вспомнивший былой опыт службы на улице, в полицейском участке, на операциях по уничтожению евреев где–нибудь в прифронтовой полосе или, наконец, в боях где–нибудь на Восточном фронте. Подразделение полицейских, прибывшее в Холм, было рассечено на части русскими штурмовыми отрядами, но оставшиеся в живых не проявили ни малейших признаков паники или даже беспокойства. Кордтса это очень удивило. Что ж, неплохо держатся, молодцы, подумал он.

Пулемет был поставлен на плечо мертвеца, потому что треногу не удалось нигде отыскать. Наверно, она валяется где–нибудь в развалинах. Один из них открыл огонь, и отдачей пулемет отбросило куда–то в сторону. Кордтс оставил им патроны и снова бросился в укрытие. Огонь, охвативший разрушенный дом, усилился. Кордтс поспешил укрыться за грудой мусора, наваленной у входа в переулок. Два человека пытались установить пулемет в более удобное положение. Один из них поднял руку трупа и просунул ствол под мышку убитого. Второй, заряжающий, навалился всем телом на руку мертвеца. Пулеметчик выстрелил короткой очередью. Заряжающий подхватил принесенную Кордтсом коробку с патронами и расположил ее возле себя так, чтобы до нее было удобнее дотянуться. Затем снова прижался к руке убитого. Пулеметчик дал длинную очередь. Кордтс посмотрел туда, где должна была находиться их цель, и увидел какие–то тени, пробегавшие по улице то туда, то обратно. Понять, кто это, русские или немцы, он не смог и понял, что пулеметчик и его второй номер этого тоже не знают. Они были слишком взбудоражены происходящим, чтобы осознавать свои действия.

Кордтсу не хотелось кричать или что–то говорить, но тем не менее он крикнул. Его не услышали. Тогда он снова подскочил к ним и легонько похлопал пулеметчика по плечу.

— Там могут быть наши!

— Да, верно, — отозвался тот, стараясь не показать своего смущения, однако палец со спускового крючка убрал.

Неожиданно возле них возникла фигура лейтенанта.

— Прекратить огонь! Повторяю, прекратить огонь!

— Так точно. Слушаюсь, — ответил пулеметчик. Кордтс не мог не восхититься легкой смущенной усталостью его тона.

— Ждите моего сигнала! — продолжил лейтенант. — Если со мной что–нибудь случится, поступайте сообразно обстановке. Вы сами увидите, что лучше всего подпускать врага на близкое расстояние. Дождитесь, когда он приблизится к вам на сотню метров, и только тогда открывайте огонь. Вы положите их всех, как косой выкосите, можете мне поверить. Вам все ясно?

— Так точно, герр лейтенант! — ответил пулеметчик. Лейтенант привел еще один пулеметный расчет к груде мусора, возле которой стоял Кордтс. Какой–то солдат вставил в пулемет ствол, найденный среди развалин. Лейтенант бросил взгляд на горящую крышу дома и приказал отодвинуть пулемет чуть дальше, ближе к церкви, чтобы он оставался в тени и не был виден в отбрасываемом пожаром свете. При мысли о том, что русские могут снова появиться в переулке, Кордтсу стало не по себе. Он заметил несколько трупов русских солдат, лежавших возле развороченной взрывом его гранаты кучи мусора. Кордтс обратил на них внимание только сейчас. Они были, несомненно, мертвы. Неожиданно его взгляд упал на какого–то человека, пытавшегося отползти в сторону от горящего здания. Это был полицейский по имени Эмиль, с которым он разговаривал всего несколько минут назад и который первым упал от вражеской пули. Про него Кордтс тоже совершенно забыл.

— Оставайся с нами!

— Что? — переспросил Кордтс.

Это был пулеметчик–полицейский, занявший позицию посреди улицы.

— Оставайся с нами. Нам понадобятся надежные руки.

— Найди кого–нибудь из своих, — посоветовал ему Кордтс. — Мне нужно отыскать мое подразделение.

Пулеметчик бросил на него тяжелый взгляд и привстал на одно колено. Похоже, что после разговора с лейтенантом он решил быть более внимательным, чтобы пулеметной очередью случайно не задеть своих товарищей. Полицейских из его части в живых осталось совсем немного. Они прятались среди соседних развалин группами по два–три человека. Пулеметчик позвал к себе какого–то Пауля, который вскоре подбежал к нему вместе с еще каким–то полицейским. Кордтс направился к лейтенанту, стоявшему возле второго пулеметного расчета, в котором были незнакомые солдаты из какого–то другого подразделения. Но он по крайней мере знал, кто это такие. Кордтс, лейтенант и эти двое солдат месяц назад проделали большой путь от Селигера до Холма.

Кордтс упустил возможность вовремя вернуться в свое расположение, находящееся на периметре. Ему показалось, что он занимался поисками Фрайтага много часов, хотя на самом деле они заняли не так уж много времени. Несмотря на то что он прекрасно понимал это, ему почему–то хотелось верить в то, что он ушел с периметра очень давно. Тому виной было оцепенение, вызванное холодом, усталостью и болью в изуродованной щеке.

Он хорошо знал стандартные правила всех караулов, знал, что любой свободный человек, оказавшийся в том или ином месте, должен выполнять приказы любого офицера, командующего тем или иным подразделением, которое ведет бой. Незавидная судьба — оказаться против своей воли в чужом отряде, которому может выпасть смертельно опасное задание, однако к такому повороту событий обязывает солдатский долг, ведь их учили не раздумывая принимать такую судьбу. Кордтс испытал неприятное и одновременно смутное, гипнотически мрачное предчувствие в то же мгновение, как где–то вдали прогрохотали выстрелы, точнее за долю секунды до того, как с нескрываемым изумлением увидел русских солдат, ворвавшихся в переулок. Вполне возможно, что его мог бы взять в свой отряд гауптман, командир полицейской части, и он мог бы погибнуть вместе с этими истребителями евреев. Нет, следует по возможности избегать подобных опасных ситуаций, интуитивно угадывать их и делать новые шаги, идти наперекор слепой судьбе. Возможно, в глубине души он довольно равнодушно воспринимал подобное, однако у него не оказалось возможности более внимательно проанализировать собственные мысли прежде, чем разразился настоящий ад. В равной степени не было у него возможности думать об этом и сейчас, в эти минуты.

Однако командир полицейского отряда, тот самый гауптман, был мертв или доживал последние мгновения жизни. Кордтс понимал, что никак не может избавиться от мысли о том, что несколько минут назад он мог погибнуть вместе с парнями из полицейской части. Поэтому он зашагал, именно спокойно зашагал, а не побежал, к лейтенанту, имя которого неожиданно пришло ему на ум. Брандайс. Да, его фамилия Брандайс.

— Где ваши остальные, Кордтс? — спросил Брандайс.

— На участке Пауперса. Мы стоим рядом с людьми лейтенанта Ольсена.

— Ты здесь один?

— К сожалению. Ольсен отправил меня искать пропавшего солдата.

Брандайс испытал раздражение, правда, всего на пару секунд, надеясь на то, что подразделение Кордтса находится где–то рядом.

— Отлично. Остаешься со мной.

— Так точно, — ответил Кордтс.

— Кто эти парни?

Кордтс еле заметно улыбнулся, не разжимая губ, и ответил:

— Они из той полицейской части, которая прибыла несколько дней назад.

— Неужели? — произнес лейтенант и как будто собрался пожать плечами, однако не сделал этого. Когда человек хочет пожать плечами, то это заметно по его лицу, подумал Кордтс. — Отлично. Похоже, что командира у них больше нет. Будем считать, что они с нами.

Он произнес эти слова, обращаясь к самому себе, Кордтсу, пулеметному расчету и еще нескольким другим солдатам, которые пришли вместе с ним. Между тем на улице разворачивались самые серьезные события. Звуки боя сливались в сплошной гул. В поле зрения появился первый танк, по всей видимости, первый из нескольких. Брандайс бросился вперед по улице, чтобы организовать оборону из тех, кто остался жив.

— Мы ведь ожидали этого, верно? — спросил Шерер. — Значит, необходимо принять ответные меры!

Он обращался к нескольким операторам–телефонистам комнаты связи, где по всему полу в беспорядке змеились провода полевых телефонов. Он считал вполне вероятным, что русские попытаются до наступления рассвета прорваться к зданию ГПУ. Теперь все зависело от защитников дома и от тех, кто сражался снаружи. Генерал не хотел, чтобы те, кто был внутри, запаниковали, когда противник начнет закидывать гранатами забитые досками окна. Он подумал, что красноармейцы вряд ли станут это делать. Но было уже ясно, что в город прорвались не отдельные разрозненные группы убийц немецких солдат, а мощное, многочисленное и хорошо вооруженное подразделение.

Слабоукомплектованный участок периметра, носивший название Полицейский овраг, — это название не имело никакого отношения к полицейской части, переброшенной по воздуху в город, — был уже прорван неприятелем. Шерер пока ничего не знал о том, что проникшие в город русские солдаты открыли огонь в спину немцам, атаковав охранные посты с тыла. Вражеская штурмовая группа, поддержанная танками, по всей видимости, уже уничтожила опорные пункты защитников города. Они, должно быть, слышали рокот танковых моторов, однако так и не поняли, почему штаб гарнизона не сообщил им по телефону о наступлении противника.

Он не знал, что враг, ворвавшийся на окраины города, открыл огонь по аванпостам еще до того, как советские танки завели свои моторы. В тот же миг телефонные линии, тянущиеся в Полицейский овраг, были перерезаны. В одной части оврага снег был настолько глубок, что там не могли пройти даже танки, поэтому немецкие опорные посты сразу заметили бы их приближение. Даже ночью защитники города обязательно услышали бы их. Однако танки безмолвно ждали команды к наступлению на своих тайных местах среди снега. Их экипажи едва не превратились в лед в стылых металлических коробках бронемашин, напрягая слух, до того мгновения, как проникшие в город красноармейцы открыли стрельбу. После этого они завели моторы и на всей скорости рванули к оборонительному периметру немецких войск. Их рывок казался невозможным в условиях обычного рельефа Полицейского оврага, бездонные ямы которого были щедро занесены снегом. Однако русским, проявившим чудеса изобретательности, удалось прорыть дорогу среди самых глубоких сугробов, построив даже не дорогу, а скорее что–то вроде судоходного канала. Ее сделали в течение нескольких последних ночей. Этой ночью танковая колонна на полной скорости рванула к оврагу. При этом башни бронемашин были не видны над краями удивительной дороги–канала. Невозможно было разглядеть и силуэтов командиров экипажей, стоявших на плечах других танкистов и высунувшихся в открытые люки. В эти минуты они явно молили Бога, чтобы боевая машина не вильнула в темноте в сторону или не провалилась в яму и не загородила дорогу другим боевым машинам.

Они легко проскочили по своим собственным тылам и ничейной земле. Заканчивалась дорога, по понятным соображениям, прямо перед Полицейским оврагом. Офицер советской фронтовой разведки, предложивший этот дерзкий план, несколько дней и ночей не находил себе места, понимая рискованный характер предстоящей операции и отдавая себе отчет в том, что в случае неудачи его голова, образно выражаясь, слетит с плеч. При этом он опасался не столько расстрела за невыполнение боевой задачи или иной разновидности неминуемых репрессий, сколько того, что немецкие дозоры или воздушная разведка заметят строительство снежной атаки и прочие приготовления в непосредственной близости от оврага.

Однако его опасения оказались напрасными.

Танки с ревом вырвались из снежного канала, дно которого в самых опасных местах было выложено бревнами. Они мчались на полной скорости и немного замедлили ход в конце прорытой саперами дороги, после чего устремились внутрь периметра. Находившиеся здесь опорные пункты были слабо защищены. Кроме того, с тыла на них обрушился огонь русской пехоты. Танковым экипажам по этой причине было трудно в темноте отличить немецкие позиции от своих собственных, и они были вынуждены ориентироваться лишь по особым приметам складок местности.

Взяв курс на центр города, танкисты немного сбросили скорость. Они наверняка обрекли бы себя на верную смерть, если бы оторвались от сопровождающих их отрядов пехоты. Стрелковый полк Красной армии был лишь недавно переброшен в окрестности Холма. Красноармейцы, одетые в белые маскировочные халаты, застыли в леденящем душу и плоть ожидании неподалеку от Полицейского оврага. Они ползком продвигались вперед, напоминая призраков, являющихся и днем, и ночью. Красноармейцы разгромили опорные пункты немцев, понеся минимальные потери. Те из них, кто успел раньше глубоко внедриться в город, прекратили огонь, когда увидели, что атака прошла успешно, и убедились, что задели огнем несколько своих товарищей. Штурмовой полк ворвался в город, прокладывая себе путь в глубоком снегу, но этот рывок, — встреченный достаточно слабым сопротивлением, — показался им почти безмолвным. Только когда красноармейцы оказались на первой из соседних с Полицейским оврагом улиц, они издали громкий триумфальный клич, так хорошо знакомый немцам:

— Ур–р–ра–а–а!!!

Впереди них, рокоча моторами, катили танки.

Шерер ничего не знал об истинной сути происходящего. Но это уже не имело никакого значения. Часть операции русских войск завершилась с большим успехом.

Он знал, что отдельные группы русских солдат уже орудуют в центре города практически повсеместно. Об этом стало известно всему гарнизону. Стрельба была слышна уже у самих стен здания ГПУ. Оно уже давно сотрясалось от взрывов артиллерийских снарядов. Генерал бросился к выходу. Здесь к нему метнулась тень Гадерманна, оттеснившего его в сторону. Адъютант Шерера открыл огонь по наступавшему противнику из трофейного автомата. Когда в него попала вражеская пуля, генерал втащил его внутрь здания. Гадерманн был все еще жив. Бикерс, командир штабного караула, отвел обоих через другой, узкий выход, частично проходивший под землей и укрепленный мешками с песком. Тем, кто находился в здании штаба, повезло. Наступление противника не застало их врасплох, и они не были истреблены полностью, как отряд полицейских на соседней улице. Однако и они понесли потери, потому что прятавшийся в ближних переулках противник открыл по ним шквальный огонь, выполняя задание, предусматривавшее поголовное уничтожение всех, кто выскочит из домов на улицы. Шерер отправил вестового на поиски Бикерса.

Разразившаяся в центре города паника была в данный момент не самой главной угрозой. Вестовой получил задание передать Бикерсу приказ: оставить лишь десяток человек для охраны здания ГПУ и соседних улиц. Остальных солдат штабного караула и других сторожевых постов следовало перебросить к оврагу. Шерер вернулся в комнату радиосвязи. Бикерс явно не сможет удержать под контролем Полицейский овраг. Генерал считал, что противник уже прорвался в этом месте в город. Бикерсу тоже это известно, и ему нужно хотя бы попытаться встать на пути русских.

Шерер поинтересовался у радистов, есть ли связь с опорными пунктами, размещенными вдоль оврага. Связи не было. Офицер–связист уже отправил несколько солдат проверить линию и устранить возможный обрыв провода. Это было смертельно опасное задание и, возможно, бессмысленное, если исходить из предположения, что все посты на склоне оврага уже уничтожены. Однако не стоит исключать и той вероятности, что кто–то все–таки остался в живых. Выжившие могли оставаться в заброшенных сараях, воронках от взрывов, блиндажах, снежных крепостях или за уличными баррикадами в самой гуще наступающих русских войск или уже у них за спиной. Они могли оказать защитникам штаба пусть небольшую, но все–таки помощь. Даже крошечные группы немецких солдат, находящиеся в тылу у русских, способны нанести урон врагу. Но для координации их действий нужно как можно скорее восстановить телефонную связь.

Если это не удастся, то оставшиеся в живых офицеры поведут их в бой.

Между тем Мабриус уже находился в штабе, в комнате радиосвязи, и разговаривал со всеми подразделениями, занимавшими позиции на участке Пауперса. В большинстве своем, помимо егерской роты, это были солдаты из пехотного полка Мабриуса, месяц назад пришедшие в Холм с берегов Селигера. Поступили сообщения, что на том краю периметра спокойно, из чего следовало, что хотя отовсюду доносились громкие звуки боя, но возле самих возведенных из снега стен было тихо.

Но еще до того, как Мабриус дозвонился до Ольсена и других командиров подразделений, там уже начали готовиться к бою.

— Они готовы, — сообщил Мабриус Шереру.

Мабриусу не хотелось бросать в бой последние резервы. То же самое нежелание испытывал и Шерер. Генерал разговаривал с командирами сторожевых постов и находившихся внутри города подразделений, которые ожидали приказов начальства. Он какое–то время обладал неверной картиной происходящего — не было точно известно, сколько немецких отрядов подверглось ударам противника из засады с самого начала и сколько солдат погибло позднее, когда командиры вывели их на улицы. Первыми жертвами русских войск стали полицейские, остальные повели себя благоразумнее и ответили врагу, засевшему в переулках, мощным огнем, однако стремительность контратаки была серьезно нарушена. Шерер постепенно осознавал это, по мере того, как с ним стали связываться по телефону и докладывать обстановку командиры опорных пунктов или их подчиненные, там, где командиры погибли. Шерер приказал им подчиняться непосредственным приказам Бикерса, если его, Бикерса, солдаты, свяжугся с ними. Если, конечно, сам Шерер или Мабриус не явятся к ним, чтобы взять их под свое начало.

— Это — хаос, — произнес Шерер. — Нам придется взять к себе людей с участка Пауперса.

— Они держат удар, — ответил Мабриус.

— Если они придут сюда так же, как пришли днем, — продолжил генерал. — Впрочем, это неважно. Свяжитесь с ними.

— Мы должны верить в наших людей, герр генерал. Вера поможет им выстоять.

— Вера — нетипичное для вас слово, Мабриус.

— Верно.

— Что сообщают с участка Пауперса в последних сводках?

— Час назад они обратили в бегство вражеские дозоры. В данный момент там тихо.

— Отлично. Связывайтесь с остальными.

Мабриус, наверно, целую минуту разговаривал по нескольким телефонным трубкам. Сторожевые посты с участка Пауперса были сняты и направлены обратно в Холм. Тем, кто все еще оставался на периметре, Мабриус приказал готовить новые сторожевые посты. Командиры отделений подтвердили получение приказа, но заявили, что в таком случае у них не останется людей для обороны участка Пауперса.

— Вас понял, — ответил Мабриус. — Подтвердите приказ.

После этих слов он замолчал, слушая ответ.

— Отлично. У меня пока все.

Шерер и один из писарей занесли Гадерманна в личные покои генерала. Это была крошечная изолированная комната, напоминавшая кладовку и освещавшаяся керосиновой лампой. На комоде были кучей навалены топографические карты. Шерер смахнул со своей койки какие–то бумаги, и они уложили на нее Гадерманна.

— Останься с ним! — приказал Шерер.

— Слушаюсь, герр генерал!

Фрайтага разбудили грубыми толчками, если не пинками. Орудийные выстрелы раздавались уже давно, и он слышал их сквозь сон, так же как и остальные солдаты, набившиеся в это тесное помещение, — но разбудил их вернувшийся со своего поста караульный.

Фрайтаг отреагировал автоматически, совершив знакомую последовательность движений: натянул сапоги, застегнул поясной ремень, натянул на голову капюшон маскировочного халата. Все спали одетыми, и поэтому требовалось всего несколько секунд, чтобы привести себя в порядок, прежде чем выползти наружу.

Наружу действительно приходилось выползать, в буквальном смысле этого слова, потому что выпрямиться во весь рост в этой яме было невозможно. Раньше здесь, видимо, было картофелехранилище. Из бревен и кусков листовой жести было сложено подобие крыши. Позднее на нее навалили снег и обломки льда. Наружу высовывалась похожая на перископ печная труба, но, несмотря на это, нора в бывшем подвале была всегда полна дыма. Солдаты, нашедшие в ней укрытие, постоянно находились в полуобморочном состоянии, — если не спали мертвецким сном, — вызванном нехваткой кислорода. Чтобы сохранить в своей берлоге правильное соотношение тепла и пригодного для дыхания воздуха, им приходилось постоянно тушить костер, однако это ни разу им не удалось.

Сейчас, пробудившись ото сна, мечтательных раздумий, бессознательной скуки или тупого сна без сновидений, они один за другим выбирались наружу, на холод, где можно было выпрямиться. У всех немного кружилась голова, солдаты слегка покачивались, еще не придя в себя после тяжелого, свинцового сна.

Жуткий холод бодрил и сначала показался даже немного приятным, но через несколько секунд все почувствовали, что мороз пробирает до костей. Солдаты принялись разбирать каски, оружие и гранаты, лежавшие на деревянных полках, которые были устроены в пробитой в снегу нише и висели на крючках.

Все они равнодушно наблюдали за живописным фейерверком пожаров, пылавших по всему городу и ярко освещавших темное предутреннее небо.

Русские, разумеется, атаковали Холм отнюдь не круглые сутки, и нередко устанавливалось затишье. Поэтому солдаты могли встать в полный рост возле своей берлоги, вслушиваясь в тишину, которая была столь же привычна для них, как и звуки боя. Сейчас вокруг них и над ними было спокойно, в отличие от ночи, когда стреляли сильно. О происходящем можно было судить по силе пожаров. Бой был в самом разгаре, и теперь следовало ожидать приказа. Совсем скоро им скажут, куда отправляться.

Ольсен и еще один унтер–офицер привели их к расположенному неподалеку разрушенному дому, где горели костры и собирались один за другим караульные.

Они выстраивались в группы и наблюдали за горящим городом. Тех, кого только что разбудили, выстраивали подобным образом в небольшие отряды. Им было сказано, что они вскоре отправятся на помощь защитникам города. Судя по всему, ждать остается недолго.

Фрайтаг вернулся на периметр из центра города вскоре после наступления темноты. Во время дневного боя он видел преследовавший их танк «Т–34», видел, как Байер скатился с санок, которые вскоре попали под лязгающие гусеницы и отлетели куда–то в сторону; видел, как бросившийся на помощь Байеру егерь вскарабкался на броню танка. Высунувшийся из люка русский танкист выстрелил в него из пистолета. Оглушенный Фрайтаг в это мгновение сидел на снегу, глядя на лобовую броню танка. Бронемашина находилась всего в паре метров от него. Иногда дневной свет производил необычный эффект, делая окружающее совершенно безобидным на вид. Теперь ему казалось, что это лишь неуклюжая грубая машина, выкрашенная зеленой краской и ничем не отличающаяся от прочих машин, остановившаяся в снегу всего в двух метрах от него. Танк крутился на задних гусеницах, осыпая его снегом и ледяной крошкой. Через секунду он покатил в направлении городского центра.

Фрайтаг все так же оставался на снегу. Его лицо было красным от дождя из ледяной крошки и снега. Он механически поднялся и подошел к Байеру, помог ему встать, механически прикрикнул на него, чтобы он двигался сам. Байер, все еще испуганно кричавший, неожиданно замолчал. Фрайтаг помог ему добраться до ближайшего укрытия, но идти дальше не смог и положил раненого на заледенелые доски пола в разрушенном доме.

Здесь стоял жуткий холод, и Байер прямо на глазах начал терять последние силы. Похоже, что жить ему осталось совсем недолго, и Фрайтаг не знал, что ему делать. Он с какой–то тупой отрешенностью выглянул в окно, по ту сторону которого, в нескольких сотнях метрах от дома, возле снежной крепости, все еще шел бой. Неожиданно танк взорвался. Вдали возник второй танк. Он чем–то напоминал подводную лодку, неожиданно всплывшую на поверхность. Остановившись, он начал стрелять из башенного орудия.

Фрайтага охватила какая–то черная неподвижность. Он застыл на месте, сидя прямо и не в силах ни встать, ни лечь. Байер лежал рядом с ним и бредил. Его лицо сделалось еще бледнее, чем веснушчатое лицо Фрайтага. Фрайтаг молча заплакал. Светлый день почему–то стал черным, хотя в его воображении он странным образом обрел, наоборот, жуткую голую белизну, но это была не чернота ночи, а чернота яркого солнечного света, резко обрушившегося на него. Фрайтагу было стыдно своей беспомощности, неспособности помочь умирающему Байеру, но в то же время ему стало настолько плохо, что чувство стыда тут же покинуло его.

Затем совершенно неожиданно он почувствовал себя лучше. Приступ закончился гораздо быстрее обычного. Ему действительно стало значительно лучше. Холод, пронизывавший ноги и руки и пробиравший буквально до костей, теперь казался чем–то таким, с чем можно справиться или, по крайней мере, вытерпеть. Он до сих пор не знал, что делать с Байером. Фрайтаг медленно встал. Выглянув в окно, он увидел, что возле снежной стены идет бой. Над поверхностью снега волной прибоя время от времени мелькали то головы, то торсы русских солдат. Оглушительно хлопали выстрелы. Вражеских солдат убивали очень часто. Один за другим они валились вниз с обледеневших пригорков снежной крепости. Фрайтаг высунул наружу винтовку. Он почувствовал, как живот скручивает в болезненный узел, когда понял, что затвор не повинуется его замерзшим рукам. Он выругался и ударил затвором о подоконник и, когда тот нормально щелкнул и плавно встал на место, начал спокойно стрелять, выбирая первые попавшиеся цели. Фрайтаг чувствовал, как его густые рыжие волосы треплет холодный ветер.

Когда обстановка немного стабилизировалась, он вытащил Байера из дома. Тот не издал ни единого звука. Фрайтаг точно не знал, умер Байер или еще жив. Несколько солдат впряглись в тележку, на которой лежал другой раненый. Они остановились и подождали, когда Фрайтаг уложит Байера. Заметив, что он не в состоянии сделать это один, солдаты принялись помогать ему. После этого Фрайтаг вместе с ними потащил тележку. Они добрались до полевого госпиталя, размещавшегося в здании ГПУ, с любопытством разглядывая в снегу ведущие к нему следы танковых гусениц.

Когда он вернулся на периметр, начало смеркаться. Стало темно, и, забравшись в то же самое укрытие, Фрайтаг так и не смог уснуть в задымленной, плотно набитой людьми норе. Вскоре его разбудили, так же как и всех остальных. Через несколько минут он уже стоял под открытым небом, вслушиваясь вместе с другими солдатами в далекую стрельбу, и ждал приказа.

Ему казалось, что уже наступил новый день, хотя до полуночи оставалось еще несколько часов. Тем не менее ощущение нового дня не покидало его. Все, что было плохого в минувшем дне, как будто ушло, уступив место для новых событий, которые еще не произошли.

Кто–то рассказал ему о Кордтсе.

— Улыбчивый оказался умнее, чем это кажется с первого взгляда, — весело заявил он. — Надеюсь догнать его, когда мы окажемся в городе.

— Да–да, мы догоним его, — согласился стоявший рядом с ним солдат.

— Ну и дела! — произнес Фрайтаг. Ему почему–то вспомнился ледовый праздник, который он видел когда–то в далекие счастливые дни детства. Если его убьют до наступления рассвета, то он, по крайней мере, избавится от ощущения слабости, посещавшего его вот в такие ранние утренние часы. Раздувая ноздри, он внимательно вглядывался в темноту ночи. Находившийся позади него Ольсен сделал несколько звонков по полевому телефону.

Их отряд понадобился достаточно скоро. Они отправились в город, двигаясь небольшими группами по открытым пространствам пустырей на окраине и наконец вышли на улицы города.

Брандайс несколько раз сказал им, чтобы они ждали. Ждать, ждать, ждать… Он выкрикнул эти слова, адресуясь и к двум полицейским, которые залегли с пулеметом у мертвого тела своего товарища. Ждать было трудно. Все как зачарованные следили за отдельными фигурами, которых с каждой секундой становилось все больше и которые наконец превратились в огромную толпу. Улица была узкой, и толпа ворвалась в нее подобно океанской волне. Русские взбирались на груды камня и падали с развалин домов вниз, подталкиваемые в спину массой своих товарищей. Потом появились танки. Первый из них сразу же раздавил несколько человек. Подобное происходило и раньше, и поэтому казалось, что такое будет повторяться постоянно.

В то время как остальные продолжали отступать, прятаться в развалинах домов, все новые и новые массы людей волнами поднимались и опадали вниз, теснимые грозной бронемашиной. Танк же не спешил никого догонять. Он заглушил мотор и выпустил несколько снарядов в направлении церкви, превращенной в морг, и руин дома, в котором совсем недавно прятались полицейские. Орудийные выстрелы крушили стены домов и оставляли в земле огромные воронки. Они повернули головы и, посмотрев назад, увидели другие группы людей меньшей численности, которые, скорее всего, были немцами, которые прибыли им на подмогу или занимали позиции на улице, у них в тылу.

Кордтс увидел у себя за спиной людей, выбежавших в переулок, и решил, что это русские, заходящие им в тыл. Он крикнул Брандайсу, чтобы тот обратил на это внимание. Тот не услышал его, и тогда он схватил его за плечо. Брандайс посмотрел туда, куда указал Кордтс. В слабых языках пламени, которым все еще был охвачен дом, который недавно занимали три десятка полицейских, сквозь дыры в его стенах в свете пожаров были видны мертвые тела. Затем в поле зрения Кордтса попали силуэты людей, двигавшихся по соседнему переулку. Кордтс приготовил к бою последнюю гранату и с трудом удержался от соблазна метнуть ее в переулок. Его мысли по–прежнему не оставляло то, что он вначале увидел в переулке. Но он вовремя успел заметить четырех немецких солдат, занятых установкой миномета.

Кордтс попытался навинтить обратно колпачок взрывателя на рукоятку гранаты, но замерзшие руки не слушались его. Он положил ее на доску, не сводя глаз с колпачка, который свисал с вытяжного шнура, торчавшего из полой деревянной рукоятки. Ему отчаянно захотелось поскорее избавиться от гранаты, но противник находился все еще далеко от него.

— Ну что? — спросил Локхарт, солдат, залегший возле пулемета, обращаясь к Брандайсу. Они оба наблюдали за тем, как слаженно работает минометный расчет.

— Подожди немного, сынок, — ответил Брандайс, который, по всей видимости, был ровесником Локхарта. Оба явно были моложе Кордтса. — Хладнокровнее. Ты же знаешь, с какого расстояния следует стрелять, Локхарт. Ты ведь даже во сне сможешь стрелять правильно. Прояви терпение.

— Я и не теряю терпения, герр лейтенант, — прошипел Локхарт.

Руки, сжимающие пулемет, сводят Локхарта с ума. Напряжение помогает ему не чувствовать холода или, вернее, забыть о том, насколько сейчас холодно, но в эти мгновения он уже еле сдерживается. Он издает глухой, лающий звук и пускает очередь на уровне колен наступающих красноармейцев, сердито поглядывая на Брандайса и ругаясь себе под нос.

Брандайс положил руку ему на спину и стал наблюдать за тем, как на надвигающуюся на них массу вражеских солдат, прямо в ее гущу, летят выпущенные из миномета снаряды, правда, взрываясь чуть дальше и не нанося ощутимого урона противнику.

— Все правильно, Локхарт. Бери чуть выше.

— Да–да, так точно, герр лейтенант, — пробормотал, выпучив глаза, Локхарт. Он снова издал невнятный лающий звук, сжал руки и стиснул зубы.

И все–таки выдержку он действительно проявил. Находясь на периметре, он уже несколько дней ни на минуту не разлучался с пулеметом и поэтому в советах лейтенанта не нуждался.

— Отлично! Теперь, стреляй! Огонь! — скомандовал Брандайс нарочито свирепым голосом. — Огонь!

Локхарт открыл стрельбу. Ему было трудно держать пулемет достаточно крепко, чтобы контролировать отдачу. Он вскрикнул и крепче сжал его, слившись с оружием воедино, посылая в сторону противника очередь за очередью и забыв о боли в плече.

Казалось, будто русские атакуют уже очень давно, едва ли не пару часов подряд, и преодолели половину расстояния. Они неожиданно вырвались вперед, теперь от немецких позиций их отделяло не более тридцати метров.

Прямо на глазах у Кордтса первая волна атаки обрушилась на защитников города подобно строительным лесам, опрокинутым на землю одним–единственным мощным толчком. Обзор у него был не слишком велик, как и у Локхарта. Кордтс стрелял из винтовки, а Локхарт бил короткими очередями. Занявшие позицию посредине улицы двое полицейских также продолжали вести пулеметный огонь. Русские откатились назад, однако тут же были снова вытолкнуты вперед массой своих товарищей, наступавших сзади.

— Ур–р–ра–а–а! — подбадривали они себя громкими криками, которые порой заглушались рокотом пулеметных очередей, гулким эхом отдававшихся на узкой улочке.

Кордтс вспомнил о ручной гранате, и ему снова захотелось поскорее избавиться от нее. Сорвав колпачок взрывателя, он метнул ее в подступавшую все ближе и ближе толпу русских солдат. Грохнул взрыв. Кордтс отругал себя за то, что лишился последней гранаты, но тут же согласился с тем, что теперь ему, по крайней мере, больше не нужно думать о ней. После этого он принялся стрелять из винтовки, не выбирая особенно цели, просто посылая в гущу врага пулю за пулей.

Он каким–то образом понимал, что ему больше не холодно и он сейчас испытывает истерическую радость, немного отличающуюся от обычной ярости. Но главным образом он не понимал ничего, помимо того, что представало перед его взглядом.

Он видел горы трупов на улице, затем вторую волну атаки, нахлынувшую как будто неизвестно откуда. Это действительно была волна, настоящая волна, которая вот–вот обрушится на него, накроет с головой. Направляли ее вражеские командиры. От первой волны ее отделяли считаные секунды, а это означало, что возникла короткая передышка в бою. Не все, но большая часть немецких пулеметчиков прекратила стрельбу, инстинктивно чувствуя необходимость беречь патроны. Затем русские снова устремились вперед. Новые кучи мертвых тел, о которых разбивались теснимые сзади новые и новые группы красноармейцев, по которым тут же одновременно ударили молчавшие секунду назад немецкие пулеметы. Их ураганный огонь оказался гораздо эффективнее, чем в предыдущий раз.

И тут снова появился первый танк.

Нам конец, мелькнула в голове Кордтса тревожная мысль, о которой он тут же забыл.

— Прекратить огонь! Не стрелять! — прошипел Брандайс.

Башня танка развернулась. Все мгновенно юркнули под наваленные кучей бревна и метнулись к стене церкви. В следующее мгновение грохнул выстрел танкового орудия. Снаряд пронесся прямо у них над головой и пролетел через развалины горящего здания, которое совсем недавно занимал отряд полицейских, и взорвался где–то поблизости. Танк двинулся вперед и почти вплотную приблизился к ним. Два полицейских подхватили свой «MG» и ящик с патронами, но не успели сделать и пары шагов, как их скосила очередь пулемета русского танка.

— Огонь! Огонь! — крикнул Брандайс.

Локхарт открыл огонь по следующей волне наступающего противника. Он стрелял до тех пор, пока пулемет не заклинило. Брандайс больше никого не понукал. Кордтс, Локхарт, лейтенант и заряжающий подняли пулемет и вернулись к стене церкви. Примерно минуту Локхарт устранял неисправность. Почувствовав, что от холода пальцы больше не повинуются ему, он прошипел что–то невнятное, и заряжающий доделал работу за него. После этого Локхарт усилием воли заставил себя снова вцепиться в гашетку пулемета. Русские снова устремились вперед, пробегая между ними и танком, который теперь боком стоял прямо перед пулеметом. Локхарт открыл огонь по всем, кто выскакивал из–за угла церкви. Стрельба велась практически в упор. Почти каждая пуля, насквозь пробивавшая человеческую плоть, звонким рикошетом отскакивала от боковой брони танка. Пулеметчики рисковали попасть под эти пули, однако упрямо продолжали поливать противника смертоносными очередями. Выстрелам Локхарта вторили немецкие пулеметы, установленные дальше по улице. Танк двинулся с места и исчез с линии прицеливания.

Когда пули перестали со звоном отскакивать рикошетом от танковой брони, пулеметчики откинулись назад, прислонившись спиной к церковной стене.

У Кордтса кончились патроны. Он бросился в переулок, чтобы, если удастся, подобрать советский автомат или ручную гранату. Дом, в котором размещались полицейские, все еще догорал, и Кордтс понял, что нужно держаться в стороне от света, отбрасываемого пожарищем. Он отступил в тень и сел на снег у входа в переулок. В его голове мелькнула мысль, что было бы неплохо остаться здесь навсегда. На самом деле это было не так. Если ему суждено погибнуть сегодня ночью, то это произойдет именно здесь. Его выкурят отсюда и либо пристрелят на месте, либо он окажется в эшелоне, медленно двигающемся в направлении Сибири. Он был уверен, что не замерзнет насмерть, потому что холода в эти минуты не чувствовал, просто забыл о нем. Он сейчас не мог ни о чем думать и равнодушно наблюдал за тем, как русские пробегают мимо него. Все так же ни о чем не думая, он пополз обратно, к тому месту, где оставались Брандайс и пулеметчики.

Они снова открыли огонь, выкашивая дождем пуль всех, кто имел неосторожность появиться возле церкви. Неожиданно Кордтс заметил какую–то фигуру, которая, низко пригнувшись, пыталась обойти их с правого угла здания и бросила что–то в Брандайса.

С какой–то необычной усталой покорностью Кордтс упал на снег, надеясь, что соседняя куча бревен погасит взрывную волну. Граната взорвалась, и через секунду белой ревущей тишины он услышал жуткие крики, которые почти мгновенно смолкли.

Какое–то время он лежал в полной прострации. Несколько раз его тело сотрясли мощные конвульсии. Окружавшие его бревна, которые разметало во все стороны взрывом, укрыли от осколков и ударной волны, но не могли защитить от холода. Впрочем, Кордтсу холод в эти мгновение был безразличен. Он ничего не чувствовал.

Постепенно он начал приходить в себя, напуганный мыслью о том, что русские могут увидеть его, но не мог заставить себя двинуться с места. Через несколько секунд он все–таки поднялся и подошел к стене церкви.

Здесь он увидел лужу крови, которую высвечивали отблески пожаров. Казалось, будто она сочится из стен разрушенных домов. Кордтс поискал глазами Брандайса или Локхарта, однако так и не увидел их в темноте. У него почему–то возникло ощущение, что ни того, ни другого уже нет в живых. Он взял в руки ствол пулемета и тут же выпустил его. Затем поднял снова. Ствол был еще теплым. Кордтс нагнул голову, ощущая это тепло кожей лица. Из его глаз неожиданно потекли слезы. Совсем недавно ствол наверняка был раскален докрасна, сейчас же сохранил тепла примерно столько, сколько умирающий младенец. Ему казалось, что он ощущает некие волны жизни, исходящие от едва ли не одушевленного металла. Кордтс снова выпустил ствол из рук Теперь по его лицу текли крупные слезы, которые он поспешил вытереть прежде, чем они превратятся в капельки льда, раздражающие кожу. Он перестал плакать, едва ли осознав причины и сам факт слез. Он впервые за последние несколько часов вспомнил о раненой щеке, почувствовав, что слезинки попали ему на язык У него моментально зародилось подозрение, что рана разорвалась сильнее прежнего. Его рука была слишком холодна, чтобы чувствовать что–то, так же как и его лицо, вернее, щека. Он собрался провести костяшками пальцев по лицу, но решил больше не делать этого.

Кордтс посмотрел на какой–то знакомый силуэт и узнал Брандайса. Тот сидел, прислонившись спиной к стене церкви и вытянув голову, как будто рассматривая что–то на земле перед собой. Он был одним из немногих офицеров, которые нравились Кордтсу. Они даже как–то раз поговорили по душам, еще на Селигере.

Кордтс сел рядом с телом Брандайса. Плоть только что умершего офицера была холодной, хотя и ненамного холодней камня, из которого была сложена церковь. Улица была завалена телами мертвых русских солдат. Их было так много, что они напоминали невысокую стену. В эту кучу угодил снаряд, и она разлетелась во все стороны обрубками развороченной холодной плоти. Несколько Иванов попытались вскарабкаться на тела убитых товарищей. Один из них застрял ногой в переплетении конечностей и тщетно пытался выбраться. Картина была неприятной и показалась ему самой жуткой из всех жутких видений, свидетелем которых Кордтс стал за последние семь месяцев. Застрявший в куче трупов красноармеец через считаные секунды был убит, так же как и другие его товарищи, пытавшиеся перебраться через этот жуткий завал. Затем те из них, кто остались живы, полезли обратно и вскоре скрылись за углом церкви.

Первый танк был подбит обычным способом.

Второй танк вывели из строя иначе, бросив в него пару мин Теллера из окна второго этажа. Обе со звоном отскочили от брони, упали на твердый, как железо, снег и взорвались. Силы взрыва оказалось достаточно, чтобы разорвалась одна из гусениц. Экипаж оставался внутри, ведя огонь из башенного орудия и пулеметов по пулеметным гнездам немцев, расположенным дальше по улице. Точность стрельбы сильно затруднял стоявший неподалеку первый танк, частично закрывавший поле стрельбы, однако танкисты продолжали поливать огнем те места, где, по их мнению, прятались пулеметчики.

Тем не менее по эффективности это напоминало мощный ураган, как будто огонь велся из нескольких пулеметов самолета–штурмовика. Натиск массы красноармейцев был удержан, и наступавшие как подкошенные падали под свинцовым дождем пуль. Это повторялось снова и снова. С более открытых участков местности возле Полицейского оврага вся штурмовая группа противника выдавливалась под сильным напором на эту улицу, значительно сужавшуюся в центре города. Русские наступали подобно телесному поршню, помещенному в плотный цилиндр. Подобного рода почти монолитный поршень устремлялся навстречу им с другой стороны этого цилиндра, вырываясь свинцовой лавой из стволов немецких пулеметов и сокрушая их. Наступление русских войск наконец замерло. Однако штурмовому полку буквально наступали на пятки через эту брешь другие полки свежей дивизии, переброшенной в окрестности Холма. Они двинулись по улице дальше к центру города, неумолимо выдавливая вперед своих соотечественников.

Улица была настолько запружена людьми, что убитые оказывались под ногами тех, кто напирал сзади. Упавших безжалостно насмерть давила выплескиваемая все дальше и дальше вперед человеческая масса. На мертвецов падали и раненые, неспособные двигаться самостоятельно. Они также погибали, растоптанные насмерть сапогами и раздавленные гусеницами танков.

Прорыв через Полицейский овраг удался русским благодаря разумному планированию. Однако главным проклятием Красной армии было отсутствие организации, пожинавшее свои зловещие плоды после того, как наступление достигало своего пика. Офицеры среднего звена были обучены плохо, а их подчиненные — рядовые — еще хуже. Части с более высокой степенью боевой подготовки, по всей видимости, наступали с обоих флангов, внедряясь в город по другим улицам и переулкам. У них было численное преимущество, а в настойчивости и упорстве они не уступали противнику. Таким образом, русским удалось ворваться в самое сердце изнуренного долгой осадой города, проникнув в него по параллельным улицам и переулкам. Немцы оказались не в состоянии встретить наступающих мощным огнем, способным оставить их натиск и защитить все эти городские артерии.

Однако принятие решений лежало на старших командирах, находившихся далеко в тылу, среди заснеженных равнин за пределами периметра. Инициатива, как некий ресурс ограниченного характера, распространялась исключительно на точку прорыва, то есть овраг. Связь с передовыми частями отсутствовала. В этом отношении тыловые командиры не слишком далеко ушли от полководцев средневековых армий, не умевших после определенной фазы сражения осуществлять прямую или опосредованную связь с основной массой войска. Нижние чины, которые были обучены так же скверно, что и солдаты средневековых армий, быстро превращались в дезорганизованную толпу.

На деле получилось так, что сторожевые посты немцев воспользовались преимуществами окружающих улиц. Они были рассечены на части отрядами проникших в город советских солдат. Однако русские при этом были вынуждены вступить повсеместно в перестрелки с малочисленными группами защитников города, которые за последнее время приобрели неплохой опыт уличных боев. Порой три–четыре человека могли серьезно затормозить продвижение противника в глубь города. Да и не все сторожевые посты оказались серьезно разбиты красноармейскими отрядами. Те из них, что были в относительно нормальном состоянии, сумели незаметно укрыться в разрушенных домах, выходивших окнами на улицу, по которой катилась волна русских солдат.

В сущности, они сделали важное и довольно сложное дело. От рук проникших в город и повсеместно орудовавших в нем русских погибло немало немцев.

Скоро большая часть домов была занята немцами, которые из окон и дверей открыли в упор огонь по атакующим вражеским солдатам, буквально рекой запрудившим улицу. Кроме того, в них летели гранаты, срываемые с поясных ремней и извлекаемые из карманов и подсумков. Вместе с ними вылетела наружу и пара мин Теллера, о которых было сказано выше. Они со звоном отскочили от танковой брони, не причинив вреда бронемашине. Следом за первыми двумя полетело еще несколько мин. Наконец экипаж не выдержал града ударов, без конца обрушивавшихся на неподвижный корпус бронемашины. Командир потерял сознание, и остальные члены экипажа покинули танк. У Фрайтага закончились гранаты. Он обрадовался возможности воспользоваться трофейным автоматом, который забрал у убитого красноармейца. Это было истинное удовольствие. Его винтовка стояла у стены возле окна, но он предпочел открыть огонь из советского автомата.

— Отлично! Отлично! — крикнул стоявший рядом с ним Босстиг.

Они испытывали настоящий экстаз от возможности убивать. Это была не радость, а именно экстаз, подобный вакууму, когда на долгие минуты и даже часы забываешь о собственной физической немощи. В такие мгновения они не чувствовали холода, он просто переставал для них существовать. Они поглаживали горячий металл стволов в поисках тепла, пытаясь не обжечься, но делая это все–таки недостаточно осторожно. Они испытают боль позднее. Фрайтаг опустошил диск автомата за считаные секунды. Он впервые взял в руки это оружие и решил оставить его себе. Его товарищи продолжали вести огонь из окна и время от времени бросали в противника гранаты. Экстаз, приносящий избавление от страданий, физических и моральных, просто не поддавался описанию, и возможность убивать без всякого разбора в этом богом забытом краю была сама по себе великой радостью. К чертям собачьим все! Получайте, гады! В такие моменты они полностью преображались, и их, наверное, путало это, потому что в глубине души они понимали, что это ненастоящее, но на какие–то мгновения забывали обо всем, испытывая полное безразличие к окружающему миру.

Фрайтаг торопливо посветил во все стороны фонариком и спустился вниз, на первый этаж, где принялся искать на полу среди мертвых тел русских солдат новый диск–магазин или другой автомат. Ничего такого найти не удалось. Он еще раз провел лучом фонарика по темному помещению, затем выключил его. Осознавал ли он, что чувствует себя гораздо лучше по ночам, даже в такую жуткую ночь, как эта? Разумеется, осознавал, хотя никогда не находил времени для того, чтобы как следует поразмыслить над этим. Он снова вернулся на второй этаж, где находились его товарищи, и схватил винтовку. Его лицо подергивалось от возбуждения, ноздри раздувались от частого дыхания, а губы растягивались в подобие улыбки. Позднее, составляя сводку для Верховного командования, генерал Шерер отметит, что эта ночь была худшей из всех предыдущих ночей осады. Даже огневой вал, обрушившийся на город 1 мая, и последующая атака советской пехоты не шли ни в какое сравнение с этим ночным наступлением. Задолго до конца ночи генерал получит донесения, доставленные вестовыми или полученные по уцелевшим телефонным линиям о настоящей бойне, разыгравшейся на Церковной улице — именно так она была названа при составлении оперативной топографической карты. Еще никогда раньше русские не внедрялись так глубоко в город такими мощными силами. Теперь периметр был практически повсеместно оголен. Любой новый штурм в районе оврага, или еще хуже, на участке Пауперса, будет иметь катастрофические последствия. Особенно если по–прежнему нет артиллерийской поддержки извне. Если они переживут эту ночь, то новый день все равно не принесет никакой радости — ничем не защищенный периметр, охраняемый жалкой горсткой солдат и все то же отсутствие артиллерийского прикрытия.

Шерер всю ночь размышлял об этих жутких перспективах. Он несколько раз связывался по радио с тылами и каждый раз получал все тот же ответ: на артиллерийские позиции, находящиеся в пятнадцати километрах от города, до сих пор не подвезли снаряды. Утром наступило затишье. Все стихло за несколько часов до рассвета, когда над миром все еще висела ночная тьма. Изредка доносились пулеметные очереди — добивали противника, еще не успевшего покинуть город. Затем стало тихо. Пришло время критически оценить сложившуюся обстановку. Времени было вполне достаточно для того, чтобы послать людей на периметр, на его участки, которые не подверглись нападению вражеских войск. Санитары занялись ранеными. Подсчитали количество убитых. Немецкие потери были ниже, чем потери русских. Число погибших русских солдат было вполне предсказуемо. Вскоре после того, как небо окрасилось светом наступающего дня, Фрайтаг вернулся на периметр. Вскоре он оказался возле знакомого укрытия из бревен и глыб снега и льда, из которого наружу торчала все та же печная труба. Из нее по–прежнему курился легкий дымок.

Вот я и вернулся, подумал он.

Эта примитивная фраза содержала в себе более глубокое значение, чем то могло показаться. Фрайтаг слишком устал, чтобы думать об этом, и поэтому значимость фразы была тут же забыта, как будто растворилась в воздухе.

Ему казалось, что мысли, которые приходили в его голову в эти мгновения, были подобны искрам, пробегающим по перетершемуся электрическому проводу. Он нередко мысленно представлял их именно такими — короткими, белыми, почти незаметными вспышками. Фрайтаг нисколько не удивлялся этому, и весь остальной мир, окружавший его, казался простым и нисколько не меняющимся.

Ему страшно хотелось есть и пить, но эти чувства заглушала и притупляла невыразимая усталость. Тем не менее он отдавал себе отчет в том, что голод и жажда никуда не исчезли. В соседнем укрытии, устроенном на уровне земли, горели костры, разведенные в металлических бочках. Там варили какую–то мерзкую жидкость, возможно, кофе или чай. Чувствуя, что может потерять сознание от усталости, он решил, что обязательно нужно выпить чего–нибудь горячего.

Он направился к кострам. То, что ему дали, оказалось горячим жиденьким чаем. Это было хорошо, потому что слабый чай все–таки лучше, чем дрянной кофе.

К его собственному удивлению он почувствовал себя необычно бодрым и заговорил о чем–то со стоявшими рядом солдатами. Ему отвечали лениво и скупо или вообще никак не отзывались на его слова.

Через минуту на него неожиданно навалилась немота. Он отошел на несколько шагов в сторону и присел, прислонившись спиной к обрушенной стене здания. Однако камень был слишком холодным, и Фрайтаг вернулся к костру. Пошатнувшись, он ухватился за плечо какого–то солдата, который помог ему устоять на ногах.

Унтер–офицерам следовало приказать им поспать, забраться в укрытия, где можно было хотя бы немного отдохнуть. Многие из солдат, судя по всему, предпочитали по непонятной причине провести последние ночные часы на ногах. Скорее всего, это было вызвано перевозбуждением последних часов, когда страшное напряжение никак не хотело уходить.

Когда Фрайтаг почувствовал, что у него уже не осталось сил стоять, он направился к своему убежищу. Возле снежной стены стояли несколько караульных. Окружающее пространство казалось вполне привычным, однако была в нем какая–то странная изломанность и угловатость. У входа в «берлогу» стояли несколько солдат в длинных шинелях, в наброшенных сверху белых простынях маскировочных халатов. Они почему–то вызвали у Фрайтага ассоциации с неаккуратно упакованными почтовыми посылками. Ему показалось, что они похожи на дьяволов, или, может быть, это и были дьяволы, принявшие человеческое обличье, которые появляются и исчезают на смутной грани восприятия, глядя обычными глазами на окружающий пейзаж и караульных, стоящих у входа в укрытие.

Стоит ли заползать в эту яму, чтобы через несколько часов выбраться из нее и снова оказаться под открытым небом? Чтобы это повторялось день за днем? Когда же это кончится?

Фрайтага неожиданно затошнило. С чего бы это? Через секунду позывы к тошноте прекратились. Теперь даже мысль о том, что придется заползать в жуткую нору, не особенно удручала его.

Кожей лица Фрайтаг ощущал, насколько свеж воздух. Он обратил внимание на это, потому что на время забыл о холоде. Он также обратил внимание на восходящее солнце, только что появившееся над линией горизонта. Оно отбрасывало более яркий свет, чем обычно бывает в этот рассветный час. Фрайтаг почему–то решил не торопиться и не лезть в укрытие, а постоять на воздухе и еще выпить чаю.

Неплохая мысль. Он слегка вздрогнул, но не от холода, а от сознания того, что этой забавной беззаботности не стоит доверять.

Он снова поперхнулся, но не от ощущения тошноты — это было что–то другое.

Он посмотрел на корявые стволы деревьев, освещенные с одной стороны лучами восходящего солнца, и увидел в них чистое творение Божье. Они находились довольно далеко от него, за пределами периметра. Освещенные солнцем деревья росли на расстоянии полутора–двух километров. Полюбовавшись рассветом, Фрайтаг на негнущихся, гудящих от усталости ногах подошел к укрытию и вопросительно посмотрел на одного из караульных и удостоился разрешительного кивка. Затем повесил на какой–то крючок каску, скинул с плеча винтовку и прислонил ее к какому–то бревну. Опустился на колени, оттянул прикрывавшее вход одеяло в сторону и заполз внутрь, в смрадную тьму, где одновременно было и холодно, и тепло.

— Эге, да тут Улыбчивый! — произнес он, увидев Кордтса среди лежащих вповалку солдат.

«Не называй меня так», — подумал Кордтс, погружаясь еще глубже в состояние полусна. Сделав над собой усилие, он произнес эти слова вслух.

— Знаю. Не буду. Помню, ты этого не любишь, — ответил Фрайтаг, устраиваясь рядом с ним. Кордтс на мгновение испытал смущение, когда Фрайтаг положил на его руку свою и крепко сжал ее. Все нормально, сонно подумал он.

Кордтс какое–то время все глубже и глубже погружался в тяжелый черный сон, однако по–настоящему заснуть пока что не мог. Однако после того как Фрайтаг попытался что–то сказать ему, а он безуспешно попробовал что–то ответить ему, он как будто сорвался с поверхности реального мира и свалился в глубокий сон.

Он знал, что Эрика находится рядом с ним, но не видел ее. И если она начинала говорить с ним, то не слышал ее. Он чувствовал, что они теперь вместе. Он больше не одинок. Они вместе смотрят на стену леса, который уходит вдаль к какому–то невидимому озеру или морю. Они догадывались о его присутствии, это загадочное море было им давно знакомо. Темные очертания смещались куда–то вверх по краям этого таинственного места. К его прочим ощущениям примешивалось почему–то глубокое презрение. По его телу пробегала дрожь, но он упрямо не обращал внимания на картины сна. Потому все заглушил шум колеблемых ветром макушек деревьев. Ветер яростно дул со стороны далекого незримого моря.

 

Глава 5

Нижеследующие строки представляют собой отчет о боевых действиях полицейской части, произошедших до ее переброски в Холм.

Сначала была опробована необычная процедура. Их связывали попарно. Похоже, что для этого имелся некий смысл, хотя все продолжалось недолго, всего несколько минут. Какая же цель преследовалась?

Это неважно. Позднее, со временем, были опробованы самые разные процедуры. Очевидно, подобную систему невозможно когда–либо усовершенствовать. Лишние хлопоты никому не нужны. Это был всего лишь вопрос облегчения процесса, если, разумеется, допустимо подобное выражение. Было бы точнее употребить другое выражение — «придание более плавного характера производственному процессу». Они понимали это на основании обретенного ими практического опыта.

Сначала была опробована необычная процедура — один человек из их команды уводил за собой человека из большой толпы людей, находившихся на огромной поляне. Каждый член команды уводил или тянул за собой выбранную им жертву в чащу лесу на полянку поменьше. Вообще–то это была даже не полянка, а просто небольшое открытое пространство между деревьями.

Все занимало лишь пару минут. Когда дело было сделано, человек из команды возвращался обратно, забирал очередную жертву и уводил ее туда же. Это снова занимало всего несколько минут, если дело было хорошо отлажено. Таких ходок туда и обратно было очень много, и в конечном итоге они отнимали очень много времени. Поэтому такая процедура казалась забавной. Она действительно отнимала много времени. Но так казалось только вначале. Первые несколько раз, первые несколько дней. Затем наступало привыкание.

Привычными становились пары — человек из команды и выбранная им жертва. Я сторож брату моему Эта окрашенная черным юмором фраза пришла кому–то в голову не сразу, позднее, когда первое потрясение от происходящего было забыто.

Несколько унтер–офицеров оставались возле группы жертв, это они производили отборку, это они освобождали исполнителей от необходимости выбора. Поэтому возвращающегося из леса исполнителя уже ждала очередная жертва, и ему не нужно было тратить драгоценные секунды на ненужные раздумья.

Сначала отбирали мужчин, хотя к концу дня обычно заканчивали со всеми. Но казалось естественным начинать с мужчин, чтобы облегчить исполнителям осуществление поставленной перед ними задачи.

Однако по мере того как шло время, унтер–офицеры начали отбирать женщин и детей, несмотря на то что с каждым часом жертв становилось все меньше и меньше. Ничего необычного в этом не было. В конце концов, любой унтер в любой военной части или подобном военизированном формировании считал, что большая часть его служебной деятельности должна быть посвящена работе с личным составом. Ее следует осуществлять максимально слаженно, и поэтому любое задание или боевую операцию в казармах, на плацу или в поле нужно проводить как можно более тщательно. Вне всякого сомнения, краеугольным камнем подобной слаженности является дисциплина. Однако имелась целая масса прочих вещей, которые любой унтер–офицер понимает или интуитивно распознает и запоминает и буквально нутром чувствует малейшие оплошности и трудности еще до того, как они возникают, неся потенциальную угрозу требуемому уставом ходу службы. Он инстинктивно организовывает или преобразовывает обстоятельства так, что дела идут дальше требуемым уставом образом, максимально плавно и гладко, так сказать, без сучка без задоринки.

Все это предполагает абсолютное подчинение приказам начальства и не допускает ни малейших отклонений от них. Дух и буква приказа соблюдаются неукоснительно, как им и надлежит соблюдаться. Однако никакой приказ не способен предусмотреть тех мельчайших нюансов реальной жизни, которые могут возникнуть в любом месте в самое непредсказуемое время.

Таким образом, несмотря на то что казалось вполне естественным начать отборку жертв с мужчин, они начали понимать, по мере того как день клонился к вечеру, что не следует оставлять целую массу женщин и детей до самого конца. Чтобы закончить этот долгий и суетный день и покончить с немалым количеством женщин и детей, придется придумать что–то новое. Почему бы и нет? Еще до завершения операции нужно было внести в ее ход легкие спонтанные изменения, и поэтому стали отбирать наугад ребенка в одной части толпы, женщину — в другой, чтобы еще один человек мог составить компанию исполнителю, уходившему по тропинке в чащу леса. Это вносило разнообразие в монотонный процесс.

Исполнители были покрыты кровью, частичками мозгового вещества и крошечными осколками костей, что объяснялось производимыми ими бесконечными выстрелами в затылок жертвы — стреляли практически в упор. Это тоже следовало как–то изменить. Придумать что–то полезное сегодня будет очень сложно, размышления придется отложить на более поздний срок.

По мере того как один день сменялся другим, некоторые члены расстрельной команды начали выходить из строя, будучи не в силах смириться с ужасным характером выполняемой работы. Этого не выносил ни их разум, ни их желудки; в отдельных случаях имело место и то и другое. Некоторые из них, возможно, убедили себя в том, что способны смириться с необходимостью убивать, но признавали, что существуют какие–то более достойные способы выполнения служебного долга.

Среди последних были командир и несколько других офицеров, в числе которых имелось несколько энтузиастов, и тем не менее все они в значительной степени несли ответственность за проблемы, возникающие в ходе операции. Они с самого начала ощущали в себе решительность и готовность выполнять приказы начальства и были более чем внимательны к опыту своих подчиненных. Однако впоследствии были опробованы другие способы.

Я — сторож моего еврея. Появились грубоватые шутки, которыми перекидывались исполнители. Они возникли после того, как начальство отказалось от некоторых особых процедур, вроде той, первой, когда каждый член команды уводил одну жертву по тропинке в лес, затем еще одну, затем еще и еще.

Командир прекрасно отдавал себе отчет в происходящем и с ходом времени проникался все более глубоким чувством ответственности. В самом начале, в тот вечер, что предшествовал первой акции, он обратился к своим подчиненным и заявил, что те из них, кто не желает участвовать в завтрашней операции, имеют полное право отказаться. Интуиция помогала ему находить правильные слова, потому что в глубине души он хотел показать своим подчиненным, что делает это предложение не ради красного словца. Те, кто примет его предложение, могут остаться в части и заняться текущими обязанностями, их никто не станет преследовать за их отказ, не станет презирать или наказывать.

Он дал команду разойтись, чтобы у подразделения было время немного подумать над сказанным. Через час он собрал подчиненных снова и повторил свое предложение. Шесть человек вышли из строя. Возможно, они не поверили, что их никто не станет преследовать за отказ, не станет презирать или наказывать. Или, может быть, они поверили в это, потому что хотели верить своему командиру. В любом случае, они сделали свой выбор.

Командир не проявил ни тени неудовольствия. Это было отнюдь не то предложение, которое делается компании светских щеголей. Нет, он был совершенно искренен.

Этих шестерых освободили от задания, или, если быть точным, от их обязательств, или еще точнее, от обязательств они были избавлены еще до того, как их наделили ими. Они несли другие обязательства, причем необязательно подобострастные или холопские. В любой военной части в любом месте военнослужащие выполняют некое количество рутинных служебных обязанностей.

К этим шести через несколько дней присоединились те, кто принимал участие в первых расстрелах, однако больше не смог убивать.

Через пару недель такой процесс отсева практически закончился. В расстрельной команде остались те, кто мог и дальше равнодушно отнимать жизни у других людей, или те, кто не мог признаться в том, что не способен и дальше стрелять в затылок беззащитным жертвам. Было установлено, что первые шесть человек не изменили своего первоначального решения.

С другой стороны, те, кто присоединился к ним позднее, отказавшись дальше участвовать в расстрелах, через несколько недель вернулись в расстрельную команду, постепенно заразившись, образно говоря, обычным солнечным светом и кровью этой альтернативной вселенной, которая подобно любой другой вселенной, была в конце концов единственной из существующих. Имея столь много общего с любой другой вселенной, она неизбежно начала казаться не столь альтернативной или незнакомой. Рвота и ужас, только и всего.

Эмиль Хауссер говорил правду. Он знал это и был готов свободно признаться в этом самому себе. Возможно, он признался бы в этом Кордтсу или еще кому–нибудь, если бы прожил чуть дольше и когда–нибудь снова встретился с ним.

Он был близок к истине даже тогда, когда солгал незнакомому пехотинцу в ту холодную ночь, когда температура упала до минус тридцати градусов. Он тогда подумал, что это не имеет никакого значения и, вообще, совершенно неважно. В его сознании отсутствовали эти два противоположных понятия, как отсутствовали и все прочие мысли, кроме мыслей о себе самом. Но даже такое примитивное признание казалось ему слишком сложным.

Он расстреливал их в затылок в течение нескольких дней, ставя жертвы на краю рвов в нескольких разных местах, где мертвые тела валились друг на друга и кучи убитых становились все выше и выше. Затем он отказался участвовать в расстрелах вместе с еще несколькими полицейскими.

Это не имело ничего общего с реакцией его организма. Похоже, у него был крепкий желудок. Он не мучился рвотой. Возможно, он испытал несколько странных мгновений, когда красная приливная волна отвращения неожиданно обрушивалась на него. Ну и что из этого? В любую минуту долгого летнего дня такое может произойти с кем угодно, даже с самыми ярыми ненавистниками евреев и любителями расстрелов.

Что касается его лично, тот он не испытывал физического отвращения, когда после выстрела в затылок жертве его лицо обдавало мелкими кровавыми брызгами. Просто несколько дней спустя он решил, что больше не хочет заниматься этим. Хотя никто открыто не выражал своего неудовольствия, такие, как он, испытывали на себе легкое и незримое давление со стороны остальных своих товарищей. Однако он чувствовал в себе силы быть выше этого, чувствовал это с поразительной будничностью. Ему не хотелось больше этим заниматься. Он сказал об этом унтер–офицеру просто для того, чтобы услышать, как сам произносит эти слова, затем другому унтеру, у которого чин был пониже. И тот, и другой посмотрели на него немного высокомерно и безразлично, слегка покачав головой. Он не мог понять, что они подумали, но ему на это было наплевать. Поэтому он отправился к командиру, к которому следовало бы обратиться с подобным заявлением гораздо раньше.

Он решил сказать, что испытывает постоянную тошноту и не может спать из–за ночных кошмаров, — действительно, кошмары у него были, правда, всего несколько раз, — потому что ему казалось, что так будет проще отказаться от участия в расстрелах. Он уже убедился в том, что те шестеро, которые сразу же ответили отказом, поверив командиру на слово, действительно не испытали на себе презрения или насмешек со стороны товарищей. Поэтому он нашел в себе силы заявить, что больше не желает участвовать в расстрелах.

Ничто не имеет постоянного характера. Обещания, данные на заре веков, могут быть нарушены в любое время. Может быть, у командира вызвали неудовольствие данные им обещания и его разозлили те, кто не отказался сразу и, так сказать, пошел на попятную.

«Хорошо. Сходите и доложите о вашем решении…» И так далее и тому подобное.

Прошел не один месяц. Время — категория относительная.

Сначала они находились в Польше, затем их перебросили в Россию.

Иногда между акциями наступали паузы, длившиеся и неделю, и даже дольше. В такие дни они занимались обычными служебными обязанностями, патрулировали оккупированную местность и так далее. В свободное время они предавались обычным грубым солдатским развлечениям. Промежутки между акциями вносили небольшое разнообразие в их выполнение.

Помимо этих фактов имелись и другие. Небольшие подробности их повседневной жизни, например слова, которыми они обменивались друг с другом. Небольшие отличия между теми, кто убивал и кто — нет. Отличия, которых командир давно опасался, способные самым радикальным образом расколоть вверенную ему часть и нарушить ее успешное функционирование как единого организма, коллектива, спаянного взаимовыручкой и солдатской дружбой. Возможно, в каком–нибудь загадочном участке или в клеточке своего тела он тайно надеялся, что это произойдет еще в самом начале, но этого так никогда и не произошло. Время шло, и неизбежно вырывались на поверхность слабые проявления презрения и недовольства, причем действительно достаточно слабые.

Его подчиненные сохраняли духовное единство, проявлявшееся довольно необычным образом. Тесно спаяны друг с другом были те, кто отказался от расстрелов, и те, кто на все сто процентов пользовались правом убивать, убивать, убивать. Ответа на эту загадку он тогда найти не мог, и вот настало время, когда ему стало ясно, что это, должно быть, является частью божественного промысла в отношении его подчиненных, которые разделились подобным образом.

Именно по этой причине он был с самого начала наделен властью, позволявшей предложить им выбор. Он опасался, что спустя какое–то время убийцы начнут отказываться от кровавых деяний и, наоборот, на их место придут те, кто еще не успел пролить чужой крови. И все же он видел, что подобного пока еще не произошло и его подчиненные по–прежнему дружны между собой, находясь как в Польше, так и в России. Казалось, будто все они выполняют некую обязательную роль и что операция, которую они выполняют вот уже несколько месяцев, с самого начала должна была осуществляться именно так.

Когда он стал понимать, что это была часть божественного промысла, то почувствовал, что не может признаться в этом вслух. Потому что знал, что это чудовищное богохульство. Ему представлялось, будто он видит, как на небе обретают зримые очертания эти самые утверждения. Довольно большое число его офицеров и нижних чинов вскоре сделались завзятыми пьяницами, и это уже больше не являлось частью какого–либо замысла, а являлось лишь чем–то еще более неизбежным, чем все это. В других частях — и было неважно, в СС или в полицейских отрядах, — даже командиры прямо на глазах превращались в законченных алкоголиков. Однако командир подразделения, в котором служил Эмиль Хауссер, на эту скользкую дорожку не ступил.

Помимо этих фактов имелись и другие. Можно было собрать больше фактов, столько, сколько нужно, и пришпилить их, как насекомых, булавкой к дощечке. Но факты, как живые люди, начали проявлять трусость, сморщиваться и исчезать, как призраки перед огнем, давая все основания считать их своего рода анти–языком.

Шли месяцы один за другим. Сначала они были в Польше, затем оказались в России.

 

Глава 6

Заносить мертвые тела в одну церковь было уже невозможно, потому что вход в нее теперь загораживало слишком много убитых русских солдат. Наверное, их тела следовало взорвать динамитом или разбить киркой, однако и тот и другой способ в данный момент был неприемлем. Поэтому в первое утро после того наступления немцы стали складывать своих мертвецов в других церквях. Вскоре это вошло в привычку, нарушать которую теперь никто даже не думал.

Из того полицейского отряда в живых осталось человек десять. Однако в их части людей было значительно больше, и остальные подразделения размещались в других местах. Им в ту ночь пришлось не так тяжко, как той группе, в которой находился Эмиль Хауссер, и они отправились собирать тела своих погибших коллег в ту часть города, где те попали в засаду.

Их уложили на пол другой церкви рядом с пехотинцами и солдатами прочих родов войск, оказавшихся в Холме, павшими в прошлую ночь на улицах города. Эмиля Хауссера нашли только на следующий день. Он лежал рядом с убитым русским солдатом в переулке, среди обломков кирпича и камня. В новую церковь его внесли последним и положили на кучу мертвых тел.

Днем было тихо, за исключением нескольких очередей, выпущенных русскими пулеметчиками где–то за пределами города в надежде зацепить тех немцев, которые занимаются поисками своих убитых товарищей. Шерер настоял на том, чтобы в район оврага для выяснения обстановки отправились сразу же на рассвете. Там осталось всего одно подразделение, насчитывавшее семнадцать человек. В течение ближайшего получаса стало понятно, что отбить Полицейский овраг не удастся — враг сосредоточил возле него внушительные силы. Таким образом, периметр уменьшился в очередной раз. Днем из района оврага в центр города начали стекаться немногочисленные немецкие солдаты, которым посчастливилось остаться в живых. Они находились на маленьких сторожевых постах, которые каким–то чудом обошла стороной лавина наступающих русских войск. Однако многие другие в ту ночь погибли, навсегда оставшись в снегу оврага. Как уже было сказано выше, день был долгий и спокойный, за исключением редких пулеметных очередей со стороны противника. Такие дни случались и раньше, когда на следующий день после мощного наступления неприятель не предпринимал атак и артиллерийских обстрелов.

Кордтс, Фрайтаг, Босстиг и Краузе и еще несколько других солдат играли в покер в своей берлоге. Сегодня даже Ольсен иногда брал в руки карты. Это было вызвано скукой и необходимостью оставаться в этом подобии блиндажа. Тем не менее деться было некуда, потому что это было достаточно теплое место. В остальном в этом дне не было ничего примечательного. Время от времени солдаты выползали наружу размять ноги и глотнуть свежего воздуха. Иногда им приходилось отправляться по поручению Ольсена в какую–нибудь другую часть города.

Этот день чем–то напоминал воскресенье, тихое зимнее воскресенье. В такие дни возникало ощущение, что осада прекратилась. Нет никаких звуков и никаких признаков соседства вражеской армии, только белое безмолвие среди бескрайних снегов. Такие дни были долгими, — даже зимние дни могут быть долгими. Кордтс иногда разговаривал с голубым небом, как будто это было живое существо, умоляя забрать его поскорее из этих жутких мест. Помоги мне выбраться отсюда. Помоги выбраться отсюда. Две формулировки этой просьбы сменяли друг друга в его мысленном общении с небом. Казалось, будто небо отзывается на его слова — на нем как будто появлялись новые насыщенные оттенки голубого цвета, которые, как вам кажется, появляются, когда вы долго смотрите на зимнее небо. Но оно говорило с собой, а не с ним. В таких разговорах с небом не было ничего необычного. В этом вообще нет ничего необычного, так же как и в тех мыслях, что в течение дня приходят вам в голову. Остальные люди вели разговоры между собой. Затем замолкали и снова начинали чего–то ждать или принимались за какое–нибудь дело. Например, начинали латать ветхую крышу своего убогого блиндажа. Вместе с остальными Кордтс отправлялся на поиски досок, листов жести и прочего.

В апреле мало что изменилось, разве что активно начал таять снег. Толстые стены снежной крепости, ранее выполнявшие роль единственной защиты от натиска врага, тоже таяли под лучами весеннего солнца. Немногочисленные опорные пункты, все еще защищавшие окраины города, пришлось оставить, потому что единственные места, где еще можно было держать оборону, находились в развалинах домов в центре города. Большая часть таких опорных пунктов теперь располагалась именно там, а периметр снова уменьшился в размерах. Защитники Холма удерживали позиции всего в сотне метров от здания ГПУ. Для осажденного гарнизона линия фронта отныне проходила здесь. Танки сюда больше не добирались, зато проникали штурмовые отряды Красной армии, которые почти каждую ночь забрасывали дом ручными гранатами. Немцев в Холме оставалось уже так мало, что они были не в состоянии перекрыть противнику пути проникновения в город.

В остальном мало что изменилось. Обстановка казалась такой же невероятной, как и в январе, так что было трудно говорить о том, что дела стали намного хуже по сравнению с самым началом осады, которая длилась вот уже сто дней.

С прекращением холода уменьшились людские страдания, однако настроение улучшилось ненамного. Возникло такое ощущение, будто тепло, пришедшее на смену морозам, принесло с собой страх в сознание осажденных немцев, которое как будто онемело от бесконечных морозных недель зимы.

Неужели русские проявят большую решимость и организованность этой весной? Неужели настанет конец всем страданиям?

Никаких разумных объяснений или логичных оснований того, насколько сбудутся предположения, не было. Имелись лишь смутные предчувствия…

До известной степени страх подстегивался надеждой, надеждой на то, что с изменением погоды немецкие части, находящиеся за пределами города, смогут каким–то образом прийти на помощь осажденным. Страх и надежда были тесно связанными друг с другом чувствами, подобно инцесту.

Отчаяние упрямо наталкивалось на простую инерцию, владевшую людьми так долго, что они утратили ощущение преходящего характера времени. Это было какое–то затмение, которое будет длиться вечно. С другой стороны, память никуда не делась. Человек помнит о том, что произошло в декабре или январе — до того, как все это началось. События предыдущих месяцев могли по какой–то причине показаться совсем недавними, произошедшими не более пяти минут назад. Возникало ощущение, будто предыдущие месяцы прошли при полной потере сознания или в болезненном бреду. Это особое чувство станет наиболее заметно после того, как осада наконец прекратится. Впрочем, до ее окончания было еще далеко, и в апреле еще никто не знал точно, когда настанет этот долгожданный день. Мрачное отчаяние — в те дни еще никто не употреблял слова «депрессия» — сменялось некой разновидностью тупой, упрямой, уверенной инерции по мере того, как один день неумолимо сменял другой. Эти два настроения не столько чередовались, сколько плыли вместе, как будто слившись воедино, приводя к некоему космическому безумию, к счастью, не вызывая сходства с полностью угасающей моралью. Как это обычно бывает, каждый ощущал эти вещи по–своему, в пределах собственного «я». Апрель — самый жестокий месяц.

Шерер, выполнявший обязанности командира гарнизона под аккомпанемент стонов раненых солдат, вполне мог слышать горячечный бред Кордтса, находившегося на втором этаже здания ГПУ. Кордтс во второй раз оказался в этом проклятом месте, но, находясь в состоянии бреда, этого не понимал. Жуткая рана в щеке по–прежнему не заживала, и повторное заражение вызвало высокую температуру. Какое–то время щека отчаянно чесалась. Иногда зуд возникал во рту, в труднодоступных участках, до которых он никак не мог дотянуться пальцем. Он доводил себя почти до безумия, как бешеный расчесывая рану. Наверно, именно так он и занес инфекцию. Кроме того, они несколько дней перетаскивали трупы русских солдат, когда растаял снег и обнаружились целые кучи убитых, и защитники города с ужасом обнаружили, как их много. Никому в голову не приходила мысль о том, что следует расчищать улицы от убитых или хоронить их. Когда вонь разлагающейся мертвой плоти стала невыносимой, немцы просто начали убирать трупы, валявшиеся прямо перед отдельными огневыми точками и у входа в здание ГПУ.

Поэтому не следовало также исключать и той вероятности, что Кордтс мог отравиться, прикоснувшись к трупной слизи. Сам он этого наверняка не знал. Затем его стало лихорадить, и ему сделалось все равно. Вскоре он впал в бредовое забытье. Когда в небе начали рокотать авиационные моторы, он продолжал думать о том, что его вывезут из города на самолете, и стал разговаривать с Моллем, которого отправили отсюда на «юнкерсе» много дней тому назад, уверяя своего незримого товарища в том, что их, наконец, эвакуируют. Ему казалось, будто Молль напуган, потому что один из «юнкерсов» сбили русские зенитки через несколько секунд после того, как он поднялся над обледенелой взлетно–посадочной площадкой. Он упал в снег и загорелся. Было ясно, что все, кто находился на его борту, погибли. Над обломками самолета высоко взлетали в небо языки жаркого пламени.

— О боже мой! — простонал Молль. Он уже много дней страдал от боли в обмороженных ногах и руках. Боль была такая, что он уже едва мог сдерживать себя. Он стонал всю долгую дорогу от Селигера до Холма.

В Холме ему стало еще хуже, и, когда он услышал, что его отправят на самолете в тыл, в его глазах зажглась надежда. При этом он продолжал стонать, потому что больше был не в состоянии сдерживать себя. Хирург едва не решил ампутировать ему ноги, но тут возник слух, что Молль включен в список тех, кто подлежит эвакуации.

Утром прилетели два «юнкерса». Первый, превращенный в обломки выстрелом русской зенитки, догорал на снегу. Все, кто в нем находился, погибли.

— Давай, Молль! — произнес Кордтс. — Поторапливайся!

— Не могу. Отнесите меня обратно в госпиталь.

Второй «юнкерс» все еще стоял на обледенелой взлетной полосе, его двигатели громко работали на холостых оборотах. Торопливо шла погрузка раненых. Нужно было спешить, поскольку враг продолжал обстреливать взлетную полосу. Эвакуируемым были видны лица пилотов, бесстрастно наблюдавших за тем, как догорает первый самолет. Здоровые солдаты, переносившие раненых на носилках, опустили их на землю, не зная, что делать.

Снова застрочили русские пулеметы, заставив ускорить погрузку. Им ответили пулеметы защитников периметра.

— Сегодня твой счастливый день, — сказал Кордтс. — Так что пошевеливайся. Через полчаса ты будешь в Риге.

— Нет!

Но выбора у Молля не было, убежать он не мог. Он попытался скатиться с носилок, которые были поставлены на лед, но Кордтс, разъяренный его глупым поведением, ударил ногой по ноге Молля. Боль буквально парализовала Молля, и Кордтс с Фрайтагом закатили его обратно на носилки, затем подняли их и направились к самолету.

Фрайтаг, которого окружающие всегда воспринимали с большей симпатией, чем Кордтса, попытался успокоить раненого в последние минуты, пока они ожидали очереди, чтобы погрузить Молля на борт самолета.

Затем они передали раненого товарища экипажу «юнкерса» и поспешили прочь с простреливаемого врагами открытого пространства посадочной площадки.

Из укрытия возле снежной стены они проводили взглядами поднимавшуюся в воздух крылатую машину. Самолет, оглушительно ревя двигателями, пролетел над горящими обломками первого «юнкерса». Затем медленно набрал высоту и спустя какое–то время исчез в высоком чистом небе.

Через три месяца мечущийся в лихорадке Кордтс продолжал громко уверять Молля в необходимости эвакуации. Он не вполне четко помнил о том, как лягнул товарища ногой, но почему–то испытывал легкие угрызения совести и разговаривал с ним достаточно любезно.

Кордтсу также нужно было уверить самого себя в том, что нужно лететь, потому ему казалось, будто он садится на самолет вместе с Моллем. В бредовых картинах, возникавших в его сознании, он видел пылающие обломки сбитого русскими самолета, и у него возникло ощущение, будто он кожей лица чувствует жар вздымающегося в небо пламени.

Затем все это исчезало, и на смену прежним видениям приходили новые, или же он погружался в черную пучину болезненного сна.

После этого он просыпался и понимал, где находится и что с ним, и чувствовал, как нещадно чешется изуродованная щека, но из–за инфекции, проникшей в его организм, он так страдал и был так слаб, что не мог дальше расчесывать рану, не причиняя себе мучительной боли. Медики давали ему лекарства, чтобы сбить температуру и устранить воспаление. Когда они забывали сделать это, он грубо требовал у них необходимые медикаменты. Поскольку в госпитале находилось еще несколько десятков больных и раненых, его грубость не имела никакого действия и лишь неким странным образом поднимала ему настроение. Он не мог беспокоиться меньше о собственных страданиях и чувствовал себя лучше в те минуты, когда сердился. Временами ему становилось стыдно за собственное поведение, однако стыд проходил так же быстро, как и возникал. Он больше не испытывал отчаяния и больше ничего не боялся. Ему все было безразлично, он, пожалуй, лишь не хотел снова впадать в отчаяние и испытывать страх. Иногда находившиеся рядом с ним люди приказывали ему замолчать, иногда он мог сказать что–нибудь мрачно–остроумное, что вызывало у некоторых соседей завистливый смешок. Во всяком случае, он был не единственным, кто жаловался на свои болячки или грубил медикам. Обычно он не отличался разговорчивостью. Но теперь его болтливость была вызвана болезненным состоянием; тем огнем, что сжигал его рот изнутри. От разговоров ему делалось еще хуже. Однако в его тогдашнем состоянии молчаливые страдания были просто невыносимы. Многое из того, что он тогда произносил, было просто малопонятно.

Он слышал, как где–то высоко в небе летят самолеты, и это снова заставляло его заводить разговоры с Моллем. Самолеты, которые он слышал, разумеется, не взлетали и не садились, потому что взлетно–посадочная полоса вот уже несколько месяцев находилась у русских. Они пролетали над Холмом, но лишь сбрасывали на парашютах контейнеры с боеприпасами и продовольствием, которые приземлялись главным образом за границами периметра, за последние недели сильно уменьшившегося в размерах. Русские прилагали все мыслимые усилия для того, чтобы завладеть этими грузами, причем не только для того, чтобы лишить противника еды и боеприпасов. То же самое было теперь жизненно необходимо и им самим. В последнее время они сильно оголодали и давно не имели в нужном количестве медикаментов. Защитники города об этом практически ничего не знали, если не считать сведений, полученных от недавно захваченных в плен красноармейцев.

Кроме того, на немецких позициях несколько раз оказывались русские перебежчики, которые также сообщали о бедственном положении советских воинских частей, осаждавших Холм. Немцы были чрезвычайно удивлены, увидев красноармейцев, пытавшихся проникнуть внутрь стремительно сужавшегося периметра. Насколько же скверной была обстановка в рядах русских войск, если люди бежали от своих соотечественников и пытались найти пристанище среди врагов? Неужели все действительно так плохо? Шерер приказал кормить перебежчиков и заставил их перетаскивать боеприпасы и продовольствие из одной части города в другую, на различные огневые точки. Русские подчинялись с какой–то необычной благодарной покорностью. Была ли она искренней? Похоже, что да, но кто на самом деле мог утверждать это… Нескольких пленных тайком увели и расстреляли в каких–то неприметных углах вопреки приказаниям Шерера, руководствуясь какими–то неясными соображениями мести. Дезертиров было немного, но они продолжали прибывать время от времени. Теперь эти люди свободно передвигались по городу, без всякой охраны, ели вместе с солдатами немецкого гарнизона. Шерер также не отказывал в пище немногим гражданским лицам, все еще остававшимся в городе.

Последняя казнь на виселице состоялась несколько месяцев тому назад. После нее выстрелы в спины немецких солдат прекратились.

В ночных снах или в дневном горячечном бреду в сознание Кордтса возвращались эти жуткие картины. Казалось, будто в его мозгу на миг открывались двери комнат, в которые он мог время от времени снова зайти. Ему вспомнилась казнь, состоявшаяся в один ясный зимний день, затем еще одна, когда было облачно и шел сильный снег. Это была последняя казнь, подумал Кордтс, и состоялась она после того, как были убиты Байер и фельдфебель из отряда егерей. Сначала на небе появились плотные облака, затем пошел снег, но до этого с эшафота, установленного на главной площади, столкнули пятерых человек. У каждого на шею была наброшена петля. Их настигла заслуженная кара, подумал он, и даже если кто–нибудь из них был казнен по ошибке или даже все они по воле Божьей оказались в этом недобром месте случайно, то все они в любом случае рано или поздно умерли бы. Для того кто так явно презирал войну, он испытывал на удивление лишь самую малую жалость к гражданским. Многие защитники города и большинство их упрямых противников были всего лишь мальчишками, которые вполне могли ненавидеть собственные страдания, но принимали их как часть невероятного хода событий, так, как они принимали свою работу и трудную монотонную судьбу в своей гражданской, мирной жизни. Война не была привычным повседневным явлением, но, начавшись, она стала именно такой, и поэтому к ней относились достаточно буднично, ее презирали и ненавидели. Однако в подобных критических обстоятельствах они даже находили в себе мужество, чтобы воспринимать ее с обычным обязательным стоицизмом. Независимо от того, как обстояли дела, в конце концов, слабаки были слабаками, точно так же как и в гражданской жизни, хотя здесь всем им эти истины напоминали в более острой, жесткой форме. Слабаком Кордтс не был, как и не имел особых политических убеждений. Он отличался лишь явно выраженным гневом и в целом был неглупым парнем. Ему было под тридцать. Вообще–то его ровесники, призванные на воинскую службу раньше, были почти все убиты. Его же смерть еще не забрала к себе. В будущем солдаты его возраста почти все погибнут от вражеской пули или от жуткого холода, когда вермахт станет, образно выражаясь, огромной расчетной палатой банка для более неграмотных юнцов или зрелых мужчин в возрасте старше сорока лет.

На эшафоте стояла жуткого вида старуха, возможно, и не слишком старая, но крайне уродливой внешности.

— За Родину! — крикнула она, обращаясь к бесшумно идущему снегу. Стоявший рядом с ней мужчина был похож на обычного крестьянина, а вовсе не на диверсанта, который явно смирился с судьбой, попавшись случайно, и сейчас напоминал человека, выслушивавшего брань сельского старосты за то, что разорил соседский курятник и теперь готов тупо принять за это смерть.

Рядом с ним стоял мальчишка лет тринадцати. Похоже, что все русские дети лет с шести становятся неотличимо похожими, более честными и разумными созданиями, чем их родители. В их взгляде есть нечто такое, чего ни за что не найти у немецких детей или детей в какой–нибудь другой стране. Во всяком случае, Кордтс нигде ничего подобного не видел. И все же, когда они становятся старше, то делаются совершенно безумными или склонными к преступлениям жестокими болванами. Кордтс еще никогда не встречал в этой стране взрослых, которые хотя в какой–то степени напоминали собственных детей.

На казни присутствовал генерал Шерер. Вид у него был решительный и суровый. Он напоминал капитана корабля, вознамерившегося разом покончить с возникшим на борту корабля мятежом. Кордтс не имел ни малейшего представления о том, при каких обстоятельствах схватили этих людей. В первый раз у пойманных обнаружили радиоприемники и снайперские винтовки, нашли ли что–то подобное у этих пятерых, он не знал.

Старуха как будто собралась сказать что–то еще, однако исполнители казни столкнули русских с помоста, и они закачались в воздухе. Вокруг тел повешенных вихрем взлетал снег, окутывая их белым саваном. К эшафоту была прибита дощечка с надписью о том, какие преступления против вермахта совершили казненные. В ней также содержалось предупреждение тем, кто в будущем осмелится поднять руку на немецких солдат. Защитники города, немцы, давно привыкли к подобным объявлениям у себя на родине, правда, в них отсутствовали предупреждения о смертной казни для нарушителей закона, а просто приводились правила, регламентирующие все мыслимые формы человеческой деятельности. Такие объявления развешивались во всех людных местах: на углах улиц, на вокзалах, стенах фабричных цехов, казарм, общественных уборных. Они печатались мелким шрифтом в газетах и в пропусках, которые все были обязаны постоянно носить с собой, но никто никогда не обращал серьезного внимания на ненависть, которую эти объявления пробуждали в душах жителей оккупированных немцами территорий.

Надписи всегда были превосходно выполнены, и список ограничений, невыполнение которых могло привести к смертной казни, излагался с предельной скрупулезностью. Эта точность была сугубо немецкой по духу и таким образом являлась наиболее отталкивающей в глазах русских людей. Подобные таблички каким–то образом становились символом ненавистного присутствия германских войск и вызывали больше неудовольствия, чем сами немцы. Если бы оккупанты просто вешали людей без размещения повсеместно этих правил, то экзекуции не вызывали бы столь сильного гнева у мирного населения.

Позднее в Холме и в прочих местах стали находить раздетые тела захватчиков с такими же надписями, тщательно вырезанными на их обнаженных спинах. Захватчики так и не смогли понять этого, потому что столь тщательно сделанные увечья были всего лишь незначительной разновидностью увечий, практиковавшихся одержимыми жаждой мщения местными жителями и солдатами страны, на которую напал враг, в отношении вражеских солдат.

Снегопад, метель и косые солнечные лучи подсвечивают кружащиеся в небе «юнкерсы». Им пришлось прилететь сюда, чтобы сбросить грузы на реку Ловать. Зоной выброски выбрали замерзшую поверхность реки. Лед был присыпан снегом, и Ловать напоминала голую долину, проходящую через весь город, огромную впадину, где не было черных руин, расщепленных деревьев, куч камня и кирпичей.

Грузы летели вниз, в пелену взвихренного снега. Малочисленные группы защитников города выбежали со своего берега на лед, надеясь, что снегопад укроет их от врага спасительной завесой. Пулеметы трещали у них над головой, прикрывая от вражеского огня, пока они пытались как можно быстрее перетащить грузы на свой берег.

Фрайтаг указал на парашют, попавший в небольшую ямку, и они устремились к тому месту, где можно было бы укрыться от вражеских выстрелов. Но чтобы оказаться там, следовало перебраться через невысокий бугор, торчавший на другом берегу. Несмотря на предосторожности, они все равно попали под огонь противника. Они мгновенно залегли, уткнувшись лицом в снег. У них обоих сильно болели ноги, обмороженные во время отступления от берегов Селигера. Они еще не успели зажить, и поэтому лежать на снегу было чрезвычайно неприятно. Лишь энергичные движения могли бы заставить их забыть о безумном холоде и постоянной боли. Однако это было невозможно, потому что над их головами продолжали свистеть вражеские пули. Напряжение по–прежнему не отпускало их, но возможности хотя бы немного подвигаться у них не было. Какое–то время впрыснутый в кровь адреналин все еще избавлял их от физических страданий. Однако минута шла за минутой, а они продолжали неподвижно лежать на снегу, постепенно ощущая, как холод начинает проникать в каждую клеточку тела и как в обмороженных ногах снова начинает пульсировать мучительная боль.

От боли и холода на глазах у них появились слезы. Они внимательно вслушивались в рокот пулеметных очередей и в продолжительном перерыве между ними двинулись вперед. Встав, они застонали от боли в обмороженных ногах. Пошатываясь и едва не падая, Фрайтаг и Кордтс заковыляли к другому краю бугра в направлении впадины, в которой застрял груз.

Там они застали русского солдата, пытавшегося штыком вскрыть ящик. Они тут же набросились на него и опрокинули на парашютный шелк и, прежде чем он успел отреагировать, прижали стволы автоматов к его животу. Фрайтаг схватил автомат, прислоненный к ящику, а Кордтс отобрал у русского штык. Кордтс попытался открыть замок грузового контейнера, но тот либо замерз, либо его заклинило при ударе о землю. Отчаянно ругаясь, он принялся бить по нему автоматом и ковырять штыком. Русскому разрешили встать, и он стоял рядом, шумно дыша носом. Кордтс почувствовал, как из глаз у него снова потекли слезы.

— Да ты не дергайся! — сказал ему Фрайтаг. — Притащим его к себе и там откроем.

Кордтс снова выругался и сообщил, что ящик слишком тяжелый. Хотя на самом деле это не совсем соответствовало истине. Они с Фрайтагом посмотрели на белую ленту замерзшей реки в надежде увидеть там своих товарищей, которые могли бы прийти им на помощь. Однако они никого не увидели вблизи ямы, в которой находились. Снег пошел сильнее прежнего, сильно затрудняя видимость. Кордтс снова попытался открыть ящик и разозлился еще больше, подстегиваемый нетерпением, страхом и болью в ногах. Он был одержим намерением открыть крышку и вытащить из контейнера пачку сигарет, чтобы как можно скорее закурить и немного успокоиться. В такие посылки всегда укладывали запас сигарет. Наконец крышка поддалась, и они заглянули внутрь. Однако там в непривычном порядке лежали какие–то коробки и упаковки, и было трудно понять, что в них находится. Кордтс почувствовал, как в нем закипает гнев, а холод не перестает донимать его, пробирая до самых костей.

— Пойдем, Гус! Пойдем скорее! Иван поможет нам дотащить его. Пойдем!

Кордтс стиснул зубы, осознавая, что ведет себя как последний идиот. Действительно, нужно уходить. Фрайтаг потряс его за плечо. Оглянувшись, Кордтс увидел, что его товарищ уже обрезал стропы, и купол парашюта порывами ветра медленно несет к реке. Русский держал одну из строп в руке. Вид у него теперь был уже не такой испуганный, как за минуту до этого. Бросив взгляд на содержимое ящика, он выудил из него какую–то упаковку. Сорвав обертку из коричневой бумаги и бросив ее на снег, он открыл пачку сигарет. Затем сунул сигарету в рот. Фрайтаг, забрав у него пачку, последовал его примеру. Было слышно, как у него клацают от холода зубы. Сделав глубокую затяжку, он перестал дрожать. Табак немного успокоил его, помог собраться с мыслями, вспомнить события последних минут. Оглянувшись по сторонам, они с Кордтсом не увидели никого — ни своих товарищей, ни русских, густая завеса снега как будто скрыла их от окружающего мира.

— Все в порядке. Пора идти.

— Ну ты и придурок, — с облегчением в голосе и едва ли не с восхищением произнес Фрайтаг. В руках у русского оставался конец стропа. Кордтс и Фрайтаг подтянули оставшуюся часть.

— Держи! — произнес Кордтс.

Русский взял дымящуюся сигарету и расслабился еще больше, понимая, что если ему предлагают покурить, то явно не станут расстреливать на месте. Последние десять секунд, которые он наслаждался табачным дымом, показались ему едва ли не вечностью.

Кордтс заметил тупую довольную улыбку, появившуюся на лице пленного, и подумал о том, как было бы забавно выстрелить ему живот в тот самый момент, когда изо рта у него выплывает сигаретный дым. Он отвратительно чувствовал себя весь день до того, как все это случилось, и не испытывал ни малейшего желания кого–либо убивать. Однако ему никак не удавалось избавиться от таких мыслей, приходящих в голову совершенно неожиданно. Им с Фрайтагом никак не удавалось разглядеть в снежной мгле свой берег реки, однако до него было недалеко. Очевидно, остальные совсем забыли о них, так что на постороннюю помощь рассчитывать не приходится. Они уже почти дотащили ящик до своего берега, когда перед ними возникли какие–то тени и теперь к периметру заветный груз тащили десять человек. Снегопад не прекращался. Кордтс оглянулся и увидел, как русский убегает прочь. Кордтс ничего не сказал на это, продолжая держать в руках стропы.

— Что ты делаешь? — спросил кто–то. Затем кто–то из солдат заметил убегающего русского и выстрелил в него, когда тот уже выскочил на свой берег.

— Просто так. Может, они просто больше не хотят знаться с нами, — ответил третий солдат.

— Нет, я думаю, это Кордтс напугал их, — с легким смешком произнес Фрайтаг, сам не веря своим словам.

Выстрел оказался метким. Русский неподвижно лежал на снегу, его мертвое тело прямо на глазах заметало снегом.

Происшествие было совершенно незначительным, равно как и комментарии по его поводу. Они поспешили дальше, с усилием таща за собой грузовой контейнер. Берег в этом месте был высоким и крутым. Когда они прибыли на место, Кордтс и Фрайтаг получили благодарность в виде нескольких часов отдыха. В описи, оказавшейся в ящике, было указано содержимое, причем с точностью до последней галеты. Ольсен не преминул упрекнуть Кордтса за то, что тот вскрыл пачку сигарет. Затем отпустил его, больше не сказав ни слова. Последние несколько недель Кордтс почти не чувствовал собственных ног и уже было испугался, что навсегда останется инвалидом. Их всех ужасно беспокоила судьба обмороженных ног, рук и носов. Некоторых не на шутку тревожило другое: что станет с их мужским достоинством? Боль в щеке отвлекала Кордтса от других страданий. В апреле, когда погода стала теплее, он снова начал чувствовать свои ноги, и это чувство оказалось отнюдь не лишено приятности.

Худшее произошло через несколько дней. Его ноги уже не болели, но он принялся расчесывать их, как некогда рану на щеке. Понимая, что расчесы лица ни к чему доброму не приведут, он стал яростно терзать ногтями свои бедные ноги. Он занимался этим и в госпитале, размещенном в здании ГПУ, не осознавая, что делает это практически без остановки, как безумец, подчиняясь какому–то неведомому внутреннему импульсу. Он испытывал удовольствие оттого, что сдирал длинные лоскуты кожи. Причем это удовольствие было сравнимо с тем, которое получали другие солдаты, раздавливая ногтями бесчисленных вшей. Великое удовольствие он получал даже оттого, что у него теперь была возможность снять сапоги в любой момент, когда у него появлялось такое желание. Он мог когда угодно размять ступни, а такое желание возникало у него едва ли не постоянно. В те минуты, когда его лихорадило от высокой температуры, он рассматривал свои ступни как человек, пытающийся найти тайный смысл в узоре стенных обоев. Именно обои напоминали его ноги, испещренные красными, белыми и желтыми пятнами разного оттенка, размера и формы. С них свисали клочья содранной омертвевшей кожи. Ногти на пальцах ног росли вкривь и вкось, как плохие зубы. Время от времени он с немалым удовольствием и не чувствуя никакой боли целиком выдирал целые ногти, тоже омертвевшие. Однажды он заметил, что на обеих ногах осталось только шесть ногтей.

Как–то раз он неожиданно услышал чей–то голос:

— Прекрасный шрам. Тот, кто его оставил, знал свое дело.

Кордтс почти ничего не понял, отчасти из–за сильного незнакомого акцента, отчасти из–за того, что был сильно удивлен. Он понял, что с ним кто–то заговорил, но это точно был не Молль. Он поднял голову и увидел какого–то явно здорового человека, сидевшего на табуретке возле стены.

— Мое лицо убивает меня. Дайте мне еще морфия или чего–нибудь в этом роде.

— Проси у доктора. Он сказал, что ты самый большой нытик во всем госпитале.

— Чушь! — отозвался Кордтс. — Мне просто нравится иногда покрикивать на медиков, только и всего. Никакое это не нытье.

Он не знал, поверит ли неожиданный собеседник его словам, но ему не нравилось, когда его открыто в чем–то обвиняли. Он помнил лишь немногие из своих обычных тирад, но сейчас не мог вспомнить даже их.

— Скрипучее колесо получает больше смазки, так что ли? — спросил незнакомец. Латышский акцент был у него, вот что. Немецкий язык с латышским акцентом казался Кордтсу такой же белибердой, как и полубессознательное бормотание окружавших его со всех сторон раненых.

Он какое–то время смотрел на незнакомца, а затем сказал:

— Да и это тоже чушь. У медиков все по–другому. Самое скрипучее колесо бросают в самый дальний угол и забывают о нем навсегда. Я–то знаю, что они всегда стараются отомстить тем, кто больше всех жалуется. Но мне на это наплевать. Мое лицо меня убивает. Так ты точно не санитар? Что же ты делаешь здесь?

— Вот уже несколько дней из меня вовсю перло то, что было у меня в кишках. Прямо по ногам текло. Сейчас, правда, получше стало. Меня посадили сюда, чтобы я поглядывал за Иванами.

На коленях у латыша лежал русский автомат. Коленки у него были голые, да и ноги тоже. Из одежды на нем была лишь хорошо сшитая шинель, из–под которой торчала грязная нательная рубаха.

— Да, меня тоже заставляли этим заниматься… — Кордтс попытался вспомнить, когда это было, точнее, когда он попал в госпиталь в первый раз. Ему показалось, что с тех пор прошла целая вечность. — Это было в первый раз. Я мог стоять на собственных ногах, и мне тоже велели наблюдать за Иванами.

— Я оставил след дерьма во всей комнате, понял? Но мне все равно сказали занять место возле окна. Это было вчера.

Кордтс ясно расслышал слова латыша, но не до конца понимал, что тот имеет в виду. Разговаривать было трудно, потому что при этом болела щека, и он замолчал. Деревенский акцент, с которым говорил незнакомец, почему–то напоминал шведский язык.

— Славная у тебя шинелька, — наконец выдавил из себя Кордтс.

— Точно. Славная.

Кордтс стал внимательно рассматривать шинель латыша. Затем обратил внимание на его своеобразную манеру довольно бесцеремонно смотреть на собеседника.

— Знаешь, ваш ротный фельдфебель отругал меня. Можешь себе представить? Он сказал, что военные не носят таких шинелей. Неужели он хочет, чтобы я повесил ее в шкаф, чтобы кто–нибудь украл ее? Ее шили для меня по специальному заказу в Риге, когда я получил офицерский чин. Я был лейтенантом в латвийской армии, а какой–то фельдфебель вермахта говорит мне, будто это шинель не армейского образца. Да пошел он к черту!

Кордтс делано рассмеялся. Неплохо, когда рядом с тобой есть кто–то, с кем можно поболтать несколько минут. Он пожалел, что все еще скверно себя чувствует. Он даже был не в состоянии долго думать о чем–либо.

— Да, они все такие, эти унтеры, — наконец произнес Кордтс. Он не знал, о фельдфебеле какой роты идет речь, но вполне мог представить себе, как этот фельдфебель мог выглядеть. — Знаешь, у тебя к шинели прилипло дерьмо, — добавил он.

Кордтс захотел рассмеяться, но неожиданно испытал сильный позыв к рвоте.

— Я знаю, — отозвался латыш и, подхватив русский автомат, похлопал стволом по полам шинели, правда, не прикасаясь к самым изгаженным местам. Его отличало чувство наивного величавого достоинства, которое Кордтс мог бы посчитать смехотворным и в то же время воздать ему должное, в зависимости от настроения. Однако в данный момент он почувствовал, что его вот–вот накроет волна беспамятства. У него больше не было сил о чем–нибудь думать.

Однажды он поднялся со своего места и выглянул в щели забитого досками окна. Рядом с ним встал еще один раненый. Это был ясный день, необычный для привыкшего к полутьме комнаты Кордтса. На площади перед зданием он увидел группу людей, среди которых находился Шерер, бородатый генерал, который о чем–то разговаривал с человеком в белой каске и белом маскировочном халате. Все защитники города были похожи на арабов в бурнусах. Неожиданно Шерер обнял своего раскрасневшегося собеседника и похлопал его по спине. Боже, подумал Кордтс, неужели все закончилось? Наверное, закончилось. Боже, сколько же всего нам пришлось вынести!

Кордтс оглянулся, посмотрел на находившихся в комнате солдат, не решаясь заговорить.

— О господи! — произнес кто–то.

— Что там такое? Неужели пришла подмога?

— Осаду сняли.

— Нет, не сняли.

— Боже мой!

Люди, столпившиеся возле заколоченного досками окна, сами не верили собственным словам. Кто–то зашелся безумным смехом. Откуда–то из глубины комнаты донесся громкий стон.

Однако волнения оказались напрасными. Оказалось, что это всего лишь вернулся гауптман Бикерс.

— Боже мой, какие же вы идиоты, это всего лишь Бикерс. Вы что, не узнали его?

— Кого?

— Бикерса. Гауптмана Бикерса. Ох, уж эта осада, черт бы ее побрал! Похоже, мы проторчим здесь до Судного дня.

Некоторые из раненых узнали гауптмана Бикерса. Он стоял молча посреди площади и смотрел на Шерера со слезами радости на глазах — по крайней мере так казалось со стороны. Был хорошо виден Рыцарский крест, висевший на длинной ленточке у него на шее. С площади донеслись звуки аплодисментов и радостных возгласов.

О господи, сказал про себя Кордтс. Выражение лица Бикерса растрогало его. Шерер также выглядел в эти мгновения необычно. Кордтс снова испытал легкое головокружение. В нем снова на секунду вспыхнула искорка надежды.

Остальные раненые, судя по всему, тоже слегка расчувствовались, прежде чем мимолетная радость сменилась разочарованием. Возможно, никто из них не поверил в ложную весть о снятии осады. И все же они остались довольны необычным зрелищем, видом Шерера, стискивающего в медвежьих объятиях Бикерса, их улыбки, слезы на глазах…

Через неделю гауптман Бикерс был убит, всего за несколько дней до настоящего конца осады.

В ту ночь — не тогда, когда Бикерс был награжден генералом, этого Кордтс точно не запомнил — после разговора с латышом, он проснулся и увидел, что тот стоит рядом с ним. Его лицо было освещено вспышкой света, проникшей сквозь щели и пробоины в досках, которыми были заколочены окна. Кордтс не сразу вспомнил, кто это такой и видел ли он этого человека раньше. Затем он вспомнил его, когда латыш схватил трофейный советский автомат и выпустил из него очередь, высунув ствол в широкую щель. Треск автоматной очереди резко ударил по ушам и как будто ножом резанул его по раненой щеке. Кордтс со стоном откинул голову в сторону, ослепленный вспышкой пламени, вырвавшейся из автоматного ствола.

Кордтс вздрогнул и подумал, что нужно бежать. От пронзившей его боли он чуть не задохнулся. До его слуха донеслось два глухих удара ручных гранат о доски, закрывавшие окно. За ними последовали два резких взрыва, грохнувших рядом с наружной стеной. Раздались громкие крики, и в комнату ворвались вооруженные люди, начавшие стрелять из окон по наступающему врагу. В комнату проник свет сигнальной ракеты, которую кто–то выпустил на улице. Это были либо русские, либо, скорее всего, защитники города попытались высветить подобравшихся к зданию ГПУ красноармейцев. В белом призрачном свете Кордтс разглядел фигуру латыша, бросившегося к соседнему окну. Перед ним мелькнули развевающиеся полы шинели и бледные ноги. Латыш начал стрелять из другого окна, где уже стояло двое–трое солдат. Где–то внизу пророкотал пулемет, затем взорвалось несколько гранат. В комнате снова стало темно, теперь она освещалась лишь вспышками, вырвавшимися из автоматных пламегасителей. Кордтс собрался было встать, но не знал, в какую сторону двинуться. У него закружилась голова, и он сделал над собой усилие, чтобы его не вырвало.

Остальные больные и раненые, все, кто находился в комнате, сохраняли молчание. Некоторые попытались подняться, чтобы скрыться в другой части здания и посмотреть, что происходит внутри и снаружи.

Кордтс открыл глаза и увидел потолок. Скорее всего, он на несколько секунд потерял сознание. Он снова увидел того самого латыша, который стоял неподалеку от него. Теперь он не стрелял, а просто выглядывал в окно. На какое–то короткое время установилась тишина. Кордтсу захотелось что–то сказать, но в следующее мгновение со всех сторон донеслись взрывы и лязг металла. Доски, прибитые к оконной раме, влетели внутрь комнаты. Латыш с громким криком отскочил к центру помещения. Остальные тоже подняли крик.

Кордтс попытался отползти подальше от разверстого окна. Его тут же вырвало, и он вляпался руками в собственную липкую блевотину. Он продолжал ползти. Прямо над его головой запылала крыша. Санитары и солдаты с фонариками в руках влетели в комнату и начали выносить раненых на носилках и простынях. В комнате стоял неумолчный крик тех раненых, кто не мог самостоятельно сдвинуться с места. Кордтс знал, что передвигаться может, и поэтому заставил себя встать на ноги и с удивившей его самого энергией бросился в коридор. Вокруг царила настоящая неразбериха. Начался обстрел тяжелой артиллерии, и здание снова и снова содрогнулось от взрывов. Он увидел вздымающиеся вверх языки пламени, четко высветившие очертания стропил крыши, почувствовал сильный запах дыма и отвратительную вонь кордита.

— Осторожно! — истошно завопил кто–то.

Мысли Кордтса в этот момент были заняты исключительно пожаром. Он, шатаясь, двинулся к лестнице. Его постоянно отталкивали спускавшиеся вниз люди. На первом этаже в лицо ему ударил сильный порыв ветра. Кордтс тупо уставился на огромный проем с зазубренными краями в том месте, где раньше находился вход в здание. Он увидел в дальнем краю площади какие–то фигуры и испытал желание немедленно бежать, потому что дальнейшее пребывание в доме было сродни самоубийству. Зная, что делать этого нельзя, он все–таки замер на месте. Внутри оставалось еще много людей, торопливо сновавших во всех направлениях. Неожиданно Кордтс почувствовал себя значительно лучше прежнего и припал к земле у груды камней возле лестницы, приготовившись двинуться дальше, если того потребуют обстоятельства.

Открылась дверь, ведущая в коридор первого этажа. Кордтс устало посмотрел на нее, впрочем, не уделив этому месту особого внимания. Мимо него пробежал какой–то человек. Кордтс не сразу распознал в нем русского солдата. Красноармеец быстро исчез в глубине коридора. Кордтс нырнул под лестницу и затаился, прижав ладони к лицу.

 

Глава 7

5 мая 1942 года. Сто пятый день осады.

В трехстах с лишним километрах к северу от Холма, на Волховском фронте, в окружение попали не немцы, а советские войска. Руководство Красной армии оказалось не в состоянии организовать снабжение десятков тысяч окруженных солдат, сбрасывая им с самолетов продовольствие, боеприпасы и медикаменты. Если бы подобные попытки и были предприняты, то транспортные самолеты, скорее всего, были бы уничтожены превосходящим количеством немецких истребителей, действовавших в этих местах. Как бы то ни было, но лишь малое количество припасов было беспорядочно сброшено в болота на берегах реки Волхов, к великому сожалению для людей, которые уже начали сходить с ума от хронического голода.

Дела обстояли таким образом, что у русских была лишь одна магистраль подвоза припасов, проложенная в чаще леса, — точнее, несколько параллельных противопожарных просек — к западу от берега Волхова. Это был единственный путь, по которому можно было добраться до русских солдат, окруженных в болотах Волхова. Эта жалкая и безнадежно непригодная для задач снабжения «дорога» была забита устаревшим советским военным снаряжением. Немцы называли ее «Эрика Шнайзе», просекой «Эрика».

В конце марта немцы отрезали «Эрику» от русских тылов, таким образом полностью окружив несколько советских армий. Немецкие войска были также отчаянно слабы, хотя и не голодали так, как противник. Отважно сражаясь, русские после тяжелых боев смогли в апреле открыть подступы к дороге. Но этого оказалось недостаточно. Теперь «Эрика» представляла собой раскисшую грязную дорогу, которую во многих местах пересекали непроходимые топкие болота, связанные тысячами проток в единую огромную сеть. Поэтому русские продолжали отчаянно голодать.

Немцы предприняли наступление в мае, нанеся удар по Волхову, по заболоченной, населенной бесчисленными полчищами комаров, лесистой местности, которую они называли «зеленым адом». Ассоциация была навеяна эпизодами научно–популярных фильмов, в которых рассказывалось о джунглях Амазонки. В действительности Волхов оказался еще более жутким краем. Всего два месяца назад здесь установилась температура, какая бывает только в Заполярье. На территории северной и центральной России началась самая холодная зима из всех, которую помнили местные жители. Теперь, в мае, здесь буйно вспыхнула зелень, в воздух поднялись мириады насекомых, почти нигде не осталось даже клочка сухой почвы. Пятачки подсохшей земли становились рассадником неистребимой мошкары. Немцы спасались от нее накомарниками, закрывавшими лица и опускавшимися на грудь, делаясь похожими на инопланетян, которые высадились в первобытном мире Земли. У русских таких приспособлений не было, и мошка буквально сжирала живьем изможденных постоянным голодом людей.

Вскоре болота, соединенные множеством проток в одну систему, сделали «Эрику» абсолютно непроходимой. Снабжение русских войск прекратилось. Попавшие в тугое кольцо окружения, красноармейцы, фактически превратившиеся в живые скелеты, стали прорываться к себе в тыл, на другую сторону Волхова. Когда в мае немцы предприняли наступление, им удалось отрезать «Эрику» во второй и последний раз. Наступление продолжалось два месяца, до начала июля, лишь тогда последний вражеский солдат был убит или взят в плен в этом диком краю болот и лесов. Никто из тех, кто воевал здесь, никогда не забудет эти места. В равной степени никто в мире никогда ничего не узнает о них.

Однако почти повсеместно именно немцы находились в окружении в дни зимнего наступления советских войск на всей протяженности Восточного фронта. Они были блокированы в Холме, а также во многих других местах. Разве раньше огромная германская армия попадала в окружение в таком большом количестве мест, протянувшихся вдоль линии фронта длиной несколько тысяч километров?

К югу от волховских болот простирается озеро Ильмень, южнее которого расположен город Демянск. В районе Демянска десять немецких дивизий попали в окружение одновременно с гарнизоном генерала Шерера. Это место по размеру было больше, чем полтора квадратных километра периметра осажденного Холма. Демянский котел представлял собой участок площадью примерно тысяча шестьсот квадратных километров. Оказавшихся там немецких солдат постоянно снабжали продовольствием и боеприпасами, которые сбрасывались на парашютах с бортов «юнкерсов». Этим самолетам, по крайней мере, удавалось садиться и взлетать с импровизированного крошечного аэродрома в Демянске. Попытка советского воздушного десанта захватить это взлетное поле из–за сильного снегопада завершилась неудачей. Тем временем недостаточно укрепленная личным составом группировка вермахта вот уже несколько месяцев тщетно пыталась разорвать кольцо блокады и прорваться в Демянский котел. 20 апреля 1942 года, в день рождения Гитлера, немцам удалось форсировать Ловать и соединиться со своими осажденными соотечественниками.

В это время гарнизон генерала Шерера, сократившийся до нескольких тысяч человек, по–прежнему снабжался с воздуха. Наконец–то в крошечный периметр сбросили два противотанковых орудия. Большую часть грузовых контейнеров, спускавшихся на парашютах, относило в сторону, и они попадали в руки русских, с нетерпением ожидавших этих трофеев. Через Холм протекала река Ловать, находившаяся примерно в девяноста километрах к юго–западу от Демянска. Русские блокировали немцев силами нескольких многочисленных армий, которые сами снабжались из рук вон плохо, вызывая бесконечные страдания простых солдат.

5 мая, а возможно, даже несколькими неделями раньше они оказались в бедственном положении, исчерпав все свои возможности за сто пять дней осады, но так и не сумев сломить сопротивление немецкого гарнизона в Холме. За эти месяцы ближайший участок немецких позиций находился в пятнадцати километрах от города, однако сил для прорыва и соединения с Шерером у немцев не хватало. Гитлер приказал Шереру и его людям держаться до последнего патрона, как будто судьба всей нации зависела только от них. Холм был крошечным местом на географической карте и, скорее всего, обреченным на гибель, находившимся в самом конце списка приоритетов вермахта, касающихся помощи и освобождения.

5 мая только одно штурмовое орудие — в критической ситуации этот вид вооружения очень часто оказывался надежнее обычного танка — сопровождало колонну численностью меньше полка, которая двигалась к Холму на помощь осажденному гарнизону. Колонне пришлось преодолевать всевозможные препятствия по довольно своеобразной местности. В апреле в этих местах началась оттепель — типичное для России явление. В это время года вся страна от Черного до Балтийского моря превращается в сплошные болота. Реки выходят из берегов, затапливая прибрежные районы. Это неприятное, если не сказать мучительное испытание для местных жителей, но они привыкли к весенней распутице, неизбежно приходящей на смену суровой русской зиме с ее сумасшедшими морозами. В это время года передвижения по местности становятся попросту невозможными, хотя подобные попытки все–таки предпринимаются самыми отчаянными, решительными и упрямыми представителями воюющих сторон. Русские тщетно пытались снабжать свои попавшие в Волховский котел войска по затопленной водой «Эрике». Немцы в свою очередь пытались вырваться из Демянского котла через вышедшую из берегов Ловать. Это удалось им лишь ценой невообразимых духовных и физических страданий. Между тем немцы даже не предпринимали попыток пробраться через заболоченные поля в осажденный Холм и воссоединиться с гарнизоном генерала Шерера.

И все же 5 мая оттепель закончилась, грязь высохла и затвердела, и колонна немецких войск, сопровождаемая всего одним штурмовым орудием, отправилась в путь. Через пару недель местность оденется пышной зеленью трав и листвы, однако пока что она оставалась голой и неприветливой. Голыми были деревья, земля, небо. Снег давно растаял, сошел на нет и паводок, не стало вокруг жидкой топкой грязи. Колонна двигалась вперед по твердой бурой равнине, вздымая пыль. Воздух все еще был холодным. В тот день окружающая местность казалась суровой и безжизненной, как поверхность какой–то далекой планеты. Деревья в равной мере смотрелись уныло и безжизненно, казалось, что они навсегда останутся такими.

Навстречу колонне из города прорвалась малочисленная рота из гарнизона Шерера. Всего несколько месяцев назад русские в считаные часы расправились бы с такой горсткой отважных немецких солдат. Однако, подобно осажденным, они сами были в эти дни на исходе сил и ничего не смогли предпринять для того, чтобы помешать воссоединению двух группировок противника на бурой равнине неподалеку от дороги, ведущей в Холм.

Последняя попытка русских войск положить конец осаде и уничтожить защитников города была осуществлена 1 мая, в День международной солидарности трудящихся. Задействовав все свои артиллерийские батареи и оставшиеся запасы снарядов, они открыли мощный заградительный огонь, едва не уничтоживший здание ГПУ. Содрогался треснувший от взрывов фундамент, занялась огнем крыша. Фасад дома обрушился, внутренние помещения обнажились. При артобстреле погиб Бикерс, человек, которого Кордтс месяц назад видел из окна: он стоял на площади вместе с Шерером. После артиллерийской подготовки русские бросили на город последние остатки пехоты и танков. Гарнизон в последний раз выстоял, отразив их натиск. Через пять дней в окрестностях Холма установилась относительная тишина. Тихо было в тот день, когда колонна немецких солдат преодолела пятнадцать километров пустынной пыльной местности и воссоединилась с ротой генерала Шерера. Осада закончилась.

Но о том, что все кончилось навсегда, не могло быть и речи. Холм был всего лишь одной из многих точек на географической карте. Обычный крошечный русский городок, каких было много, тысячи. Бои, закончившись в одном месте, начнутся в другом, а потом еще в одном и так далее.

В шестидесяти километрах к югу от Холма находился древний каменный город под названием Великие Луки. Ловать, Богом забытая печальная русская речка, протекала и здесь. Контрнаступление советских войск захлебнулось именно в этом месте. Русским удалось довольно глубоко внедриться в занятую войсками вермахта территорию. В январе Великие Луки почти пали. Почти так же чудом избежали захвата Холм, Демянск и другие города. Однако Великие Луки так никогда и не были окружены полностью, хотя в течение нескольких недель балансировали буквально на грани жизни и смерти.

Отчаянно замерзшие, лишенные зимнего обмундирования, немецкие солдаты со всех четырех концов света устремились в Великие Луки. Их теснили туда части Красной армии, контрнаступление которой в тот месяц стало самым крупным в истории войны. Дезорганизованные и деморализованные части, отступавшие с передовой, были встречены подразделениями 83–й пехотной дивизии, которая вместе с другими дивизиями в январе была переброшена из Франции на Восток, чтобы спасти находящиеся здесь немецкие войска от неминуемой катастрофы. Перед 83–й дивизией была поставлена задача разбросать свои полки на значительном участке передовой, чтобы взять под контроль такую огромную территорию. Таким образом, в то время как один полк находился непосредственно в Великих Луках и отбивал натиск русских передовых частей на окраинах города, остальные полки двинулись в направлении деревень и маленьких городов, располагавшихся на просторах соседних земель. Одним из таких мест был Велиж.

Русские вскоре окружили этот городок, и в феврале 83–я пехотная дивизия на три недели застряла в Велиже. Здесь все проходило по тому же жестокому сценарию. Это была великая морозная фуга, если уместны в этом случае музыкальные сравнения, развивающая одну и ту же главную тему. В конце февраля сменная колонна наконец прорвалась на помощь защитникам Велижа, существенно сократив срок мучительный осады.

Однако время — понятие обманчивое, или, как говорят в наши дни, относительное. Пребывание в состоянии осады в дни с минусовой температурой воздуха, сопровождающееся постоянными атаками противника, когда русские танки прорываются в самый центр города, и сокращение площади обороняемого периметра заставляют обороняющихся проявлять чудеса героизма, так же как и защитников Холма. Однако Велиж относился к числу тех убогих мест, где дома построены главным образом из дерева. Обороняющимся немецким солдатам пришлось сжечь все здешние избы одна за другой. Раненых содержали в одном из немногих каменных зданий в центре города, в подвале. Оно было не таким внушительным и прочным, как здание ГПУ в Холме, и поэтому русские снаряды иногда попадали прямо в подвал, сея разрушение и смерть.

Затем, через три недели после того, как еще один из полков 83–й дивизии ворвался в Велиж, осада была снята.

Учитывая относительный характер времени, вполне можно сказать, что трехнедельная осада Велижа мало чем отличалась от трехмесячной осады Холма.

Единственное бесспорное отличие состояло в том, что 27 февраля 1942 года запасная колонна с боями прорвалась в Велиж и оказалась среди сожженных дотла деревянных изб, избавив от страданий своих товарищей по оружию. В это время мучениям солдат вермахта, блокированных в Холме, было еще не видно конца. Тем не менее в районе Велижа и Великих Лук бои не прекращались, как и не прекратилась зима. Затем на смену ей пришла весна, а вместе с ней распутица, которая продолжалась до начала мая. Однако даже прсле снятия осады пути подвоза к Велижу оставались ненадежными и труднодоступными, потому что с обоих флангов их окружали густые леса, в которых было полно русских солдат.

Весной солдаты 83–й дивизии начали боевые операции, имевшие целью зачистку этих опасных мест. В пасхальное воскресенье в Каменковском лесу грянул кровавый бой. Прошло несколько недель, и 5 мая фельдфебель Шрадер и его взвод отправились в так называемый «ящичный лес» — так по всей северной России называют небольшие лесные массивы. Они приблизительно имеют форму ящика и имеют площадь несколько квадратных километров. Это достаточно большие пространства, таящие в себя немало сюрпризов для незваных гостей. Немцы таких мест очень боялись и с опаской приближались к ним.

Затаившиеся в лесной чаще русские не спешили открывать по ним огонь. Для того, чтобы остаться не замеченными немецкими артиллерийскими наблюдателями, красноармейцы выкапывали блиндажи в глубине леса и тщательно маскировали их. Как уже было сказано выше, немцев страшили русские леса. В них все казалось незнакомым и опасным, здесь терялось чувство ориентации, потому что присутствие врага гораздо проще угадать и распознать на открытом пространстве. В чаще леса оно утрачивалось, и обстрелу можно было подвергнуться с любой стороны в любом месте и в любое время, очень часто даже с очень близкого расстояния.

Оказавшись в чаще леса, немцы старались не сбиваться в кучу. Взвод Шрадера, состоявший из четырнадцати человек, действовал не один, но утратил связь с остальными взводами, наступавшими параллельно. Сам Шрадер старался не упускать из виду ни одного из своих солдат. У некоторых из них на головах были каски с белым зимним камуфляжем. Казалось, будто они ждут, когда пройдет еще один, последний снегопад. Однако снегопада уже ждать не стоило. Просто ленивые солдаты не удосужились снять белую материю с касок и теперь были похожи на призраков среди зеленой сосновой хвои. Шрадер понимал, что это его недосмотр, однако поделать ничего было нельзя, потому что взвод всего час назад получил приказ атаковать противника.

Когда началась стрельба, его солдаты проворно нырнули в подлесок. Шрадер теперь мог видеть всего двух–трех человек, находившихся неподалеку от него. До его слуха донеслись громкие стоны тех, кто имел несчастье попасть под пули. К Шрадеру подполз один из солдат, сообщивший имена раненых и одного убитого. Фельдфебель выругался, негодуя и на противника, и на себя самого. Некоторые из солдат затаились в траве, плотно прижимаясь к земле. Кто–то принялся отстреливаться, хотя бить по врагу из винтовок, не видя цели, не имело смысла. Автоматы были только у двоих: «шмайсер» — у Шрадера и трофейный советский — у Крабеля. Они били короткими очередями на уровне пояса, посылая пули в темную чащу леса в надежде зацепить прячущегося среди деревьев врага.

Понять что–либо в лесу было невозможно. Некоторые солдаты принялись закидывать гранатами те места, где, по их мнению, прятались русские пулеметчики, точно не зная, на каком расстоянии они могут находиться. Однако обезопасить себя таким образом стоило, потому что в любом случае имелась возможность поразить цель или хотя бы напугать затаившихся в засаде врагов и на какое–то время лишить их возможности вести огонь.

Судя по всему, ранен пулеметчик, подумал Шрадер. Откуда–то из чащи леса доносились его крики и стоны. Через несколько секунд кто–то из бойцов его роты забрал у раненого пулемет и боеприпасы и принес их фельдфебелю. Шрадер залег за пулеметом, передав свой «шмайсер» одному из солдат.

Шрадер выпустил несколько очередей. Прошло десять–пятнадцать секунд.

— Всем прекратить огонь! — крикнул он. — Прекратить огонь! Берегите патроны!

После нескольких очередей Шрадер и сам прекратил огонь. Опустив пулемет, он лежал в траве и думал о том, как тихо стало в лесу. Всего за несколько минут они израсходовали половину боезапаса. Остается надеяться, что скоро им на помощь придут другие взводы, привлеченные звуками боя. На какое–то мгновение тишина показалась фельдфебелю столь же пронзительной, как и выстрелы. До его слуха доносился лишь шорох сосновых ветвей под редкими порывами слабого ветра. Затем из другой части леса раздался грохот орудий и взрывы гранат. Стреляли где–то далеко.

Находившиеся прямо перед ними русские снова открыли огонь. Шрадеру теперь стало более или менее понятно, где находятся их огневые точки. До них было около ста метров. Пока его солдаты находятся в укрытии среди кустарника и травы, опасность не слишком велика. Если, конечно, рядом не притаились другие русские пулеметчики, которые терпеливо ждут своего часа. Шрадер машинально выругался и принялся вглядываться в чащу леса. Затем позвал Крабеля.

— Проползи немного вперед и разведай обстановку. Если почувствуешь, что справишься сам — действуй! Если там все спокойно, возвращайся обратно и доложи о том, что увидел.

— Зачем все это нужно, Рольф?

— Хочешь, чтобы я отвел тебя за ручку?

— Конечно, почему бы нет?

У Шрадера обычно не хватало терпения, чтобы выслушивать подобные шутки. Но Крабель подвергает свою жизнь опасности, так что пусть болтает, что его душе угодно. Их разговор тут же прервался, потому что несколько солдат из взвода Шрадера открыли огонь по противнику.

— Возьми с собой побольше гранат. Столько, сколько сможешь унести. Вот, держи!

Он передал Крабелю две гранаты. Солдат, лежавший рядом со Шрадером, протянул еще две.

— Отлично. Этого хватит, — произнес Крабель и закрепил гранаты на ремне, после чего пополз вперед, держа в свободной руке советский автомат.

— Передай остальным, чтобы не задели случайно Крабеля! — приказал фельдфебель лежавшему рядом с ним солдату. — Пусть прицел берут выше!

С этими словами Шрадер выпустил несколько коротких очередей, провожая взглядом Крабеля.

Подлесок, в котором тот вскоре скрылся, уже покрылся зеленой листвой, правда, слабенькой, поскольку последние дни и ночи были довольно прохладными. Лесных цветов было совсем мало. Самые низкорослые сосенки низко стлались над землей и как будто скрючились от преклонного возраста и старческой немощи. Когда русские неожиданно прекратили огонь, Крабель почувствовал, как его охватывает страх. Примерно в ста метрах от него находилось то, чего все они так опасались. Он не сразу понял, что это, но, когда разглядел очертания прекрасно замаскированной огневой точки, прикусил губу, чтобы не выдать себя лишним звуком. Блиндаж был почти незаметен на фоне деревьев. Это был невысокий бугорок, поросший юным кустарником и заваленный старыми сухими ветками. Неожиданно для Крабеля и к его великому облегчению прячущийся в блиндаже пулеметчик снова начал стрелять. Теперь были явственно видны короткие вспышки пулеметных очередей. Крабель собрался с духом и пополз в обход. Откуда сзади грохнула пулеметная очередь. Стреляли солдаты из его полка. Крабель снял с ремня гранату, положил ее на землю, вытер влажную ладонь о штанину и крепко сжал деревянную рукоятку. Сейчас блиндаж находился метрах в пятнадцати от него. Пригибаясь к земле, он преодолел половину этого расстояния, когда в него выстрелили откуда–то сбоку. Он прижался к земле, слыша, как пули с хрустом срезают ветки кустарника. Затем, приподнявшись, изо всех сил метнул гранату туда, откуда велась стрельба. В то же мгновение, когда она выскользнула из его руки, он понял, что забыл выдернуть чеку. Не медля ни секунды, Крабель вытащил еще две гранаты и, вырвав из каждой чеку, бросил обе вслед за первой. Он по–прежнему крепко прижимался к земле, и гранаты не смогли отлететь достаточно далеко. Двойная ударная волна грохнула у него над головой.

Установленный в блиндаже пулемет продолжал плеваться очередями. Вслед за ним огонь открыл другой пулемет из какого–то места по соседству. Крабель зажмурил глаза. Страх отступил на задний план, лес слился в сплошное размытое темное пятно. Он быстро открыл глаза и нервно провел ладонью по щеке. Он почувствовал, что его штаны в паху стали мокрыми. Это было привычное явление, которому никто не удивлялся. Сделав над собой усилие, он разжал стиснутые зубы и облизнул губы. Осмотревшись по сторонам, он понял, в какую сторону следует возвращаться. Он пополз обратно, туда, где, по его прикидкам, должен был находиться Шрадер.

 

Глава 8

Шрадер, и Крабель, и остальные… Все они потеряли счет времени. Иногда им казалось, что уже наступил полдень. Иногда представлялось, что все еще не закончилось утро.

Стояло раннее утро, когда Кордтс отправился в путь. Его цель — шестьдесят с лишним километров к северу от Холма. 5 мая он покинул разрушенный почти до самого основания остов здания ГПУ, точно так же, как сделал это всего пять дней назад, в ту ночь, когда крыша запылала огнем и мимо него в коридор нырнул русский солдат. Русский исчез в темноте, но Кордтс так и не смог избавиться от страха. Затем мимо него пробежали несколько немцев. Они вбегали и выбегали через пролом, возникший на месте бывшего входа, или спускались с лестницы. Он остался на прежнем месте и провел там всю ночь под грохот взрывов артиллерийских снарядов. Наконец на рассвете он увидел прибывших на выручку немцев и нутром почувствовал, что русских в доме больше нет. Артиллерийский обстрел утратил прежнюю силу, однако Кордтс все еще боялся пошевелиться. Затем он все–таки заставил себя побороть страх и встал. Выйдя из разрушенного здания, он медленно зашагал навстречу дневному свету. Мимо него прошел какой–то человек, направившийся к лестнице. Кордтс попытался расслабиться. На площади под ясным небом нового дня собирались люди. Он вышел из огромного проема, появившегося на месте центрального входа.

Снега больше не было. Он уже успел растаять. Грязи тоже не было. До этого на месте улиц была сплошная грязь, но сейчас исчезла и она. Теперь улицы были покрыты пылью. Пыль присутствовала везде, она постоянно висела в воздухе. Какое–то время воздух казался насыщенным запахом влаги, а не пыли. Затем Кордтсу почудилось, что он чувствует не запах пыли и влаги, а удушающий запах смерти. Он привык к зловонию, пролежав так долго в госпитале, но на этот раз был просто потрясен. Люди на площади, похоже, не обращали внимания на вонь разлагающейся мертвой плоти, а вот Кордтсу пришлось вернуться обратно — настолько сильна она была. И это было мудрое решение. Можно считать, что ему снова повезло, потому что в следующее мгновение возобновился артобстрел, торжественные залпы, видимо, в честь первого мая.

После долгих месяцев осады было уже трудно что–то понять и решить, станет ли этот день худшим по сравнению с тем, что ему пришлось пережить, находясь в Холме. Артиллерийский обстрел продолжался весь день без остановки. В здание ГПУ никогда еще не попадало так много снарядов. Наконец рухнул фасад. Кордтс снова спрятался возле лестницы, чувствуя, что дыхание смерти уже совсем близко. Он зажмурил глаза, но по–прежнему оставался в полном сознании, не веря в происходящее. Время от времени он открывал их, все так же не веря, что все еще жив. Ему удалось увернуться от падающих сверху бревен и досок. Теперь фасада не было совсем. Здание оголилось, выставив на показ подобие жуткой диорамы. Теперь Кордтсу были хорошо видны русские танки. Это были самые крупные движущиеся предметы и самое первое, что бросилось ему в глаза. Они находились недалеко от разрушенного здания ГПУ, от которого их отделяло внушительное, распаханное воронками пространство. Некоторые из воронок имели глубину шесть–восемь метров. Возле них сновали люди, то появляясь, то исчезая в дыму. Кордтс узнал в них немецких солдат. Раненые, вместе с которыми он раньше находился в комнате на втором этаже, лежали на дне этих воронок, либо случайно свалившись в них, либо отлетев после взрыва, когда рухнуло здание.

Кордтс мог передвигаться самостоятельно и в течение дня постоянно вспоминал о своей изуродованной щеке. Он особенно болезненно ощущал рану в те мгновения, когда во время очередного взрыва его лица касалась волна горячего воздуха. При этом он несколько раз был близок к потере сознания. Однако этого с ним так никогда и не случилось, потому что от болезненного состояния его неизменно отвлекал безумный грохот канонады. У него не было оружия, и кто–то дал ему винтовку, взятую у мертвого солдата. Кордтс не видел никакого толка в винтовке и стал искать гранаты. Найдя несколько штук, он решил никуда не соваться, затаиться, не лезть туда, где опасно. Однако и идти было некуда, и спрятаться негде.

Здание ГПУ было теперь, так сказать, открыто всем ветрам, разбито и как будто выставило напоказ свои внутренности. Оно больше не могло дать укрытия людям, хотя они и пытались спрятаться среди его развалин. Не был исключением и Кордтс. Он понимал, что надеяться особенно не на что, но все равно решил затаиться от пуль и осколков среди груд камня и кирпича.

Второй этаж был разрушен не полностью. Те из раненых, кому посчастливилось остаться в живых и кто находился там, тщетно взывали о помощи. Их товарищи, которые могли самостоятельно передвигаться, давно убежали оттуда. Несмотря на нескончаемый артиллерийский обстрел, группы солдат пытались спасти этих несчастных, оказавшихся в ловушке, и переправить в соседние разрушенные дома, подвалы и воронки. Все это напоминало ночной кошмар. Повсюду стоял оглушительный грохот, способный свести с ума человека даже с устойчивой психикой.

Шерер переместил штаб в другое место, где смог заново установить связь с другими участками периметра. Он оставил Бикерса командовать отрядом солдат, все еще удерживавших бывшее здание ГПУ. Кордтс об этом ничего не знал, хотя в течение дня несколько раз видел Шерера. Он видел, как генерал и какие–то другие люди чем–то занимаются, но помнил лишь это, без каких–либо подробностей. День казался ему бесконечно долгим. Было начало мая, и световой день уже значительно увеличился в этих северных широтах. Кордтс в последние дни слишком долго находился в темноте и теперь удивлялся тому, как светло вокруг. От взрывов по–прежнему содрогалась земля, а в воздухе постоянно висела пыль. За изрытым воронками полем немецкие солдаты вели отчаянный бой с русскими танками. Вражеским бронемашинам теперь пытались дать отпор при помощи противотанковых орудий, недавно сброшенных с самолетов. Происходящее вызывало ощущение вселенского кошмара, настоящего конца света. Вездесущая пыль опускалась на мир, вызывая ассоциацию с навечно погребаемыми песком гробницами древнеегипетских фараонов.

И все же это был ясный день, на смену которому обязательно придет ночь. Самое худшее, что принес этот день, закончится. После этого ночь уступит место новому дню. Стало заметно тише. Возникло ощущение, что канул в прошлое еще один жуткий день и что осада будет длиться бесконечно. Было невозможно представить, что это последний день или даже последние дни.

Настал вечер, предшествующий наступлению следующего дня. Теперь вечера были долгими. Кордтсу казалось, что световой день удлинился совершенно неожиданно, он просто не успел заметить постепенного перехода к лету. Солдаты, закатав рукава нижних рубашек, рыли окопы. Они укрепляли их стенки обломками досок и толстыми ветками, выкладывали битым кирпичом брустверы. Кто–то занимался перевязкой раненых или искал убитых немецких солдат, чтобы похоронить их в снарядной воронке. Именно этим занимались Кордтс и его небольшая команда легкораненых.

В мае убитых перестали приносить и складывать на пол церкви. Холода прекратились, сменившись оттепелью, которой, в свою очередь, тоже настал конец.

Занятие было не из веселых. Очень часто тела убитых немецких солдат по одному, по двое или по трое обнаруживались среди большого количества русских мертвецов. Последних тоже хоронили — собирали вместе и сжигали, если позволяла обстановка и на передовой устанавливалось затишье. Сегодня было тише обычного. Из пушек продолжали постреливать, но уже не так, как вчера. И все же снаряды продолжали падать, умножая число убитых и раненых, поднимая новые облака пыли. Небо было закрыто плотной пыльной завесой, и по вечерам это даже придавало окружающему миру некоторую привлекательность. Несмотря на руины и обилие мертвых тел, весной все смотрелось по–другому. Не было ни снега, ни вязкой грязи. Температура была достаточно высокой, и мерзлая глинистая почва высохла еще пару недель назад. В обильной пыли было что–то умиротворяющее, едва ли не нежное. Она неподвижно висела в воздухе и переносилась в разные стороны даже легким дуновением ветерка. В ветвях, посеченных осколками деревьев, пели дрозды, как будто не было никакой войны и порожденного ею насилия или как будто она закончилась давным–давно. Через несколько дней вернутся перелетные птицы, огромные стаи голубей, которые станут собираться возле воронок на окраине города и искать в почве семена растений и прочее. Этих пернатых созданий еще нет, здесь можно увидеть пока только черных дроздов, беззаботно чирикающих в ветвях изуродованных взрывами деревьев.

Это может показаться странным, но солдаты, рывшие окопы, с опаской наблюдали за перелетающими с дерева на дерево птицами и оглядывались по сторонам, прежде чем снова приступить к работе. Так повторялось не раз и не два.

Они пытались обходить места, где пахло сильнее всего, надеясь, что не найдут тело погибшего товарища в кучах разлагающейся человеческой плоти, чаще всего вражеской. В любом случае это были не вчерашние мертвецы, которые еще не успели разложиться. Жуткое зловоние издавали трупы более давние. Они пролежали на земле многие недели и даже месяцы, отравляя чистый вечерний воздух.

Время от времени раздавались винтовочные выстрелы. Стреляли русские снайперы. Солдаты поспешно ныряли в глубокие воронки или падали на землю возле взорванных стен, радуясь возможности на время прекратить поиск тел своих убитых товарищей.

Это была тяжелая работа. Оторванные конечности. Растерзанные внутренности. Целые тела, которые следует извлечь из–под завалов полностью, чтобы перенести в специальное место. Вместе с Кордтсом этим занимались еще восемь человек, небольшая группа ходячих раненых. Несколько человек, те, что поздоровее, толкали перед собой тачку. Они изредка менялись ролями, время от времени демократично уступая ее другим, когда требовалось вытащить что–то из–под камней. Рядом с ними ковылял, опираясь на палочку, фельдфебель, руководивший этими работами. Он нисколько не важничал и вел себя просто, почти на равных. Да и что можно было требовать от раненых людей, делавших и без того трудное дело. Они мало разговаривали друг с другом, лишь иногда перебрасывались незамысловатыми шуточками.

Кордтс поднял голову и посмотрел на небо. Далекое низкое солнце было закрыто завесой пыли, так что какое–то время на него можно было смотреть спокойно, не прищуриваясь. Снова наступило затишье. Хотя из пушек стреляли совсем недавно, почему–то казалось, что тишина пришла надолго. Кордтсу вспомнились несколько зимних дней, когда ярко светило солнце, и не было никакой стрельбы, и возникало ощущение, будто осада закончилась. Такая же тишина стояла и сейчас. Думать о зиме нелегко, потому что она прошла.

Они работали внутри периметра, сильно уменьшившегося за последние недели. Если представить себе, что в эти минуты где–то в городе затаился вражеский снайпер, то у него не было бы никаких препятствий для выполнения своей смертоносной работы. Да и забираться для этого в город не было никакой необходимости. Русские снайперы могли спокойно залечь в засаде где–нибудь позади собственных позиций, прекрасно видя цели на другом краю периметра. Поэтому работа, которой занимались Кордтс и эти восемь человек, была опасной и, возможно, бессмысленной. Они рисковали своими жизнями для того, чтобы отыскать тех, кто был уже давно мертв. Но этим немцам нравилось находить своих мертвецов, если возникала хотя бы малейшая возможность достойно предать их тела земле. Многие из тех, кто оставался в городе, точно знали, что уйти живыми из кольца блокады не удастся, и желали, чтобы после смерти их тоже обязательно нашли бы и похоронили в специально отведенном месте. Такое желание было вызвано у них воспоминаниями о простых березовых крестах, торчащих из тысяч могил, разбросанных по всей оккупированной России. При этом они прекрасно понимали, что большую часть погибших хоронят в братских могилах в снарядных воронках или придорожных канавах. Время таких вещей, как отдельная могила, осталось в далеком прошлом, и вряд ли они возникнут в обозримом будущем. Об этом приходится лишь мечтать.

Но даже Кордтс не слишком возмущался бессмысленным характером этой работы. Он испытывал апатию и чувствовал, что ему трудно собраться с мыслями. Изуродованная щека, рана на которой сейчас воспалилась сильнее обычного, теперь не слишком беспокоила его. Он с равнодушием наблюдал некое сходство между гниющей раной на лице и разложившейся мертвой плотью, которую они во множестве находили под обломками кирпича и камня. В развалинах они иногда отыскивали и живых. Им удалось отыскать и спасти несколько человек, погребенных под развалинами. Кордтс и его восемь раненых товарищей имели маловато силенок, чтобы самостоятельно расчистить завалы. Сопровождавший их фельдфебель в таких случаях кричал и размахивал своей палочкой, призывая на помощь солдат, занимавшихся по соседству точно такими же делами.

Лица спасенных людей были черны от грязи и перекошены страданием. В их глазах читалась пустота, однако взгляд был решительным и суровым. Они получили тяжелые травмы под завалами. Их быстро перетаскивали в более безопасные места — воронки или подвалы, входы в которые удалось раскопать.

К вечеру они в основном закончили осмотр тех мест внутри периметра, где предположительно могли находиться мертвые тела. Возможности выбраться за периметр и забрать там убитых у них не было.

Они вернулись к развалинам бывшего здания ГПУ, подойдя к нему сзади. Крыши больше не было. Из окон второго этажа они увидели небо. Несколько белых каменных оконных проемов каким–то чудом сохранились. Это были пустые прямоугольные глазницы, обращенные к пустому небу. Кордтс заметил силуэты нескольких человек, бродящих по развалинам дома. Они вернулись туда, где оставили свое оружие, прислонив его к плитам фундамента. Забрав его, они оставили лопаты и кирки и стали ждать распоряжений начальства относительно будущего ночлега.

Кордтс увидел Фрайтага, который вместе с каким–то солдатом расчищал траншею. Он пригляделся пристальнее, чтобы убедиться в том, что это действительно его старый товарищ. Фрайтага он не видел уже больше месяца. Все–таки жив, машинально подумал Кордтс. Он только сейчас понял, что Фрайтаг, пожалуй, последний из тех, кто выжил после январского перехода от Селигера до Холма. Он был не до конца уверен в этом, но никак не мог вспомнить, попадался ли ему на глаза кто–нибудь из парней, с которыми он вместе пришел в Холм. Он вспомнил, что Молля отправили в тыл на самолете, и это было уже довольно давно. Кордтс снова посмотрел на ковыряющихся в окопе солдат, но больше никого не признал. Он сел на камень возле обломка стены и стал наблюдать за Фрайтагом, не находя в себе сил подняться и подойти к нему. Может быть, чуть позже, через минуту–другую…

Рядом с ним сели еще несколько человек из его похоронной команды. Они также принялись устало разглядывать солдат в окопе. Фрайтаг был похож на уличного мальчишку. Его волосы были растрепаны и покрыты пылью. Он энергично копал и разговаривал с кем–то из своих товарищей. Голос его звучал настолько громко, что был хорошо слышен Кордтсу. Солдаты сняли мундиры и работали в нижних рубашках, напоминая рабочих, занятых ремонтом железнодорожного полотна. Один из них был в каске. Он стоял, прислонившись спиной к дальней стенке окопа, и поглядывал в сторону неприятельских позиций. В руке у него была ручная граната. Несколько других солдат, свободных от работы, лежали на дне окопа, воспользовавшись свободной минутой, чтобы немного вздремнуть. Они походили на мертвецов, которые на самом деле не были мертвецами. Они безмятежно спали, в то время как их товарищи работали всего в паре шагов от них. Спать, устало подумал Кордтс. Один из спящих пошевелился во сне и перевернулся на другой бок. Его лицо было прикрыто грязным мундиром. Кордтс равнодушно наблюдал за этими солдатами, как будто сам он был каким–то механическим существом, а его глаза — бездушными объективами фотоаппарата.

Фрайтаг заметил его и что–то крикнул. Кордтс кивнул ему и приветственно поднял руку. Он собрался что–нибудь сказать в ответ, однако почувствовал, что у него не хватит сил, чтобы докричаться до товарища. У него так болело лицо, что он мог лишь еле слышно шептать. Он глуповато улыбнулся, покачал головой и показал на свою изуродованную щеку. Лицо Фрайтага приняло недоуменное выражение. Он отставил в сторону лопату прислонив ее к стенке окопа, и направился к развалинам здания. Кто–то их спящих резко поднялся и что–то сердито крикнул ему вслед. Фрайтаг обернулся, и Кордтс услышал, как он что–то раздраженным тоном отвечает солдату, которого, видимо, случайно побеспокоил. Между ними явно разгорелся спор. Вот же ублюдок, устало подумал Кордтс. Впрочем, черт с ним. Кордтс закрыл глаза, и неразборчивые слова, доносившиеся из окопа, превратились в некое подобие колыбельной, мягко и монотонно убаюкивавшей его и почти погрузившей в сон. Неожиданно где–то рядом грохнул взрыв. Кордтс, разумеется, услышал его, но не дрогнул ни единым мускулом, почувствовав лишь, как болезненно сжался желудок От взрыва содрогнулись земля и обломки здания, впрочем, не слишком сильно. Взвихренная пыль начала медленно оседать на землю. Спавшие солдаты мгновенно встрепенулись и начали приподниматься. Остальные, те, кто до этого продолжал копать, тут же пригнулись. Караульный в каске застыл в неподвижной позе. Он не спал. Его рука по–прежнему сжимала гранату. Солдат, совсем недавно споривший с Фрайтагом, уложил его на дно окопа. Самого Фрайтага Кордтс уже не видел, он скрылся из вида.

Все это напоминало какой–то странный сон. Кордтсу казалось, будто он спит. Он все так же неподвижно сидел на обломках фундамента здания ГПУ, и, наверное, прошел целый час, прежде чем кто–то растолкал его, пробудив от сна. Было уже темно. Кордтс медленно встал, взял винтовку и вошел за разбудившим его человеком внутрь разрушенного здания. Именно здесь им предстояло провести эту ночь.

Прошла еще одна ночь. Через несколько дней осада закончится.

Кордтс пробудился от неприятного сна, украшенного кошмарами, которые напоминали жуткие уродливые фонарики, свисавшие с потолка его сознания. Он по–прежнему находился со своей группой легкораненых. Его щека, видимо, только что начавшая заживать, снова была инфицирована грязью и пылью, поднятой последним взрывом. Однако он мог самостоятельно передвигаться и держать в руках винтовку. Кордтс больше не получал никакой медицинской помощи и находился физически в том состоянии, когда боль прекращается и настоящее как будто перестает существовать. Пятого мая ему не пришлось выходить наружу, потому что главного выхода больше не было. Он просто обошел какие–то обломки каменной кладки и увидел, как люди собираются на покрытой пылью площади и о чем–то оживленно разговаривают. Точно такую же картину он видел и несколько дней назад. Он почувствовал, как во сне куда–то бежит, и это ощущение повторялось снова и снова. Кордтс был в полном сознании и испытывал недовольство наступившим новым днем и не обратил особого внимания на эти странные мысли.

Он осторожно обходил глубокие воронки. Всюду одно и то же — вечная пыль и вездесущая вонь разлагающейся мертвой плоти. Кордтса неожиданно охватило странное, необъяснимое чувство. Он уже много месяцев не видел ни одной немецкой бронемашины, и когда заметил в центре площади одну из них, его как будто парализовало. Впрочем, ненадолго. Его неподвижность длилась лишь долю секунды. Он зашагал вперед, начиная понимать, что же именно произошло.

— Что это? — спросил он у первого попавшегося солдата.

— Все закончилось.

— Ты шутишь, — произнес Кордтс.

— Нет! Нет! — почему–то выкрикнул солдат.

Кордтс почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы, которые он попытался смахнуть пальцами. Начинался необычный день.

 

Часть 2. Поезд

 

Глава 9

Поезд катил мимо холмов, покрытых летней зеленью. Это был обычный пассажирский поезд, двигавшийся в сторону рейха. Вагоны были переполнены.

Все было так, как раньше, в спокойной мирной жизни. Яркое солнце, голубое небо, зеленые холмы.

Поезд двигался вперед. Мимо проносились деревни и небольшие города. Мощенные брусчаткой дороги, улицы, площади, фундаменты домов с каждым столетием постепенно все глубже и глубже врастали в землю. На смену деревням пришли города. Они поражали воображение еще больше, потому что были полны людей, идущих пешком и передвигающихся на машинах или трамваях.

Недавно начались вражеские авианалеты, но пока что они были достаточно редки, и большая часть немецких городов пока что не подвергалась бомбежкам. Их жители еще не привыкли к вою установленных на самолетах сирен и взрывам бомб. Пока что не привыкли. Все было еще впереди. Именно это безмятежное настроение и заметили солдаты, вернувшиеся домой с Восточного фронта.

Гражданские казались им необычайно беззаботными, они как будто забыли, что идет война. Они вели себя так, будто ужас, который принесла с собой война, после разгрома Франции куда–то исчез. Это случилось два года назад, когда англичан снова загнали на их мерзкий остров. То, что происходило теперь в России, мирным немецким обывателям казалось чем–то нереальным и далеким, как и события в Тихом океане, о которых они читали в газетах.

В глубине души горожане, конечно, испытывали тревогу, но она носила пока что абстрактный характер, и их беспокойство в большей степени касалось собственной работы, семьи и бытовых повседневных проблем, потребностей в еде и прочем.

Гитлер, озабоченный необходимостью распространить огонь войны на далекие уголки мира, парадоксальным образом внушал своему народу, что война практически закончена и поэтому немцы могут ни о чем не тревожиться и должны благодарить его за предпринятые им усилия. Ему удалось убедить в этом немецкий народ по той простой причине, что он хотел поверить его словам, даже несмотря на некоторые сомнения.

В Германии были введены ограничения на продажу продуктов питания. Британские военные корабли блокировали немецкие морские порты, а немецкие подводные лодки блокировали входы в порты Великобритании. Подобное никому не нравилось, однако в целом ничего трагичного в этом не было. Разумеется, нынешняя обстановка не шла ни в какое сравнение с обстановкой времен Первой мировой войны, когда из–за устроенной врагом блокады Германии немцы оказались на грани голодной смерти. В еженедельных кинохрониках иногда воспроизводились таблицы, подготовленные министерством пропаганды, в которых указывалось, насколько больше мяса, жиров, молочных продуктов и крупы средний гражданин Третьего рейха получает по сравнению с голодными годами — 1917–м и 1918–м.

Помимо строгого распределения продуктов прочих поводов для недовольства имелось немного, гораздо больше было поводов для гордости. Миллионы немцев, мужчин и женщин, каждое утро просыпались, шли на работу, а вечером возвращались домой и по ночам огромные заводы и фабрики не производили никакого шума. Никакой круглосуточной, присущей военному времени экономии или напряжения рабочих сил не было.

Таким образом, война шла где–то далеко, не затрагивая саму Германию. Солдаты–отпускники сразу обратили на это внимание.

Кордтс и Фрайтаг приехали на поезде. Они отвыкли от нормальных пассажирских вагонов, потому что в Россию в свое время прибыли грузовым железнодорожным составом, где в вагонах на пол были набросаны охапки соломы. В городе они наслаждались пивом, которое продавалось без всяких ограничений. Они были в отпуске и поэтому иногда напивались довольно крепко, однако окружающие достаточно спокойно воспринимали это. Офицеры, по крайней мере те, кто побывал на Восточном фронте, обычно отводили глаза в сторону либо сами предавались возлияниям. Крайне редко гражданские удостаивали неодобрительными взглядами таких необузданных парней, как Кордтс и Фрайтаг.

Но даже два этих солдата–фронтовика, прибывшие домой в отпуск, не позволяли себе заходить слишком далеко. Они были немцами и в своей родной стране были не склонны предаваться излишествам.

Они развлекались на всю катушку, отчасти потому, что не находили полного удовлетворения в этих незамысловатых радостях. Они напивались для того, чтобы по возможности забыть о кошмарах недавних боев.

В поезде ехало много военных, и большая их часть была отпускниками. Они в относительно равной пропорции с гражданскими занимали места в вагонах. Последние относились к солдатам в основном со спокойным уважением или даже с нескрываемым восхищением. Те, кто считал войну безумием, обычно ни в чем не винили солдат, молодых парней в военной форме, за то, что случилось. Они не высказывали своих мыслей вслух и относились к. мирной жизни так, как и все обычные люди. Солдаты не имели ничего против восхищения окружающих, хотя иногда оно принимало необычный и не совсем приятный характер. В отпуске и без того было нечто необычное и малоприятное, так что фронтовики пытались развеять эти чувства самыми простыми солдатскими радостями. Алкоголь, сон и еда. Дальше в списке шли женщины, хотя оказалось, что найти женщин было сложнее, чем следовало бы, несмотря на то что в годы войны они уже гораздо откровеннее заигрывали с отпускниками, чем раньше. Большая часть фронтовиков давно забыла, как нужно обращаться с представительницами прекрасного пола. Многие были слишком молоды, чтобы иметь довоенный амурный опыт, а две недели отпуска были недостаточным сроком для того, чтобы научиться искусству обольщения, если женщины не уступали их домогательствам без особого жеманства. Иногда такое происходило, и везунчик оказывался на седьмом небе от счастья. Он понимал, что воспоминание о минутах блаженства надолго останется в памяти и он увезет его с собой обратно в Россию. Оно будет долго согревать его, защищая от монотонной и опасной жизни на передовой.

В поезде ехали и другие солдаты, не с фронта, а из частей, размещавшихся в Германии или в оккупированных странах Западной Европы. У них был вид заурядных мелких клерков, напяливших на себя военную форму.

Женатые весь отпуск с животной жадностью употребляли своих жен, давая выход давно сдерживаемой энергии. И мужья, и жены давно изголодались по постельным утехам, но неожиданно наступал момент пресыщения, причем еще до конца отпуска. В целом это не имело особого значения, они продолжали спокойно есть и пить, вместе совершали прогулки по городу или сельской местности, пребывая в мечтательном состоянии, с любопытством наблюдая за окружающим миром. Кто–то все дни отсыпался, восполняя недостаток сна на передовой и набираясь сил, тогда как другие обнаруживали, что в тылу им спится довольно плохо.

Кордтс не был женат, однако у него имелась подружка. И он, и Фрайтаг происходили из простых рабочих семей. Он был глубоко привязан к этой молодой женщине, и, когда вернулся к ней в отпуск, она отнеслась к нему с той же привязанностью. Это было замечательно, пьянило как вино и напоминало мощный антибиотик, быстро излечивающий от болезни. Наверное, эти слова не совсем подходят для описания силы любви, но глубокая мощь эмоционального потрясения сильно меняет восприятие всего того, что чувствует человек, или по меньшей мере бросает на них иной, непривычный свет. Мучения, пережитые в тяжкие дни осады Холма, произвели на Кордтса глубокое, непередаваемое впечатление, так что он с трудом подобрал бы слова, чтобы сказать, насколько его тошнит от войны, офицеров и военных вообще. Его отпуск начался раньше, чем у Фрайтага, потому что ему был предписан отдых после лечения, и все благодаря раненой щеке. Возвращение домой, чистая больница и хорошие сильнодействующие лекарства буквально сотворили чудо. Рана быстро затянулась, правда, шрам все–таки остался. То, что лицо наконец зажило, было в той же степени прекрасно, как и возможность на время оказаться вдали от передовой и снова встретиться со знакомой женщиной. Наконец–то ушла боль, ранее постоянно напоминавшая о себе.

Его девушка очень переживала за его рану, и Кордтсу было приятно, что она беспокоится о его здоровье. Он был в восторге от того, что они могут заниматься любовью на чистой постели в нормальной обстановке. Осознание этого помогло ему избавиться от многих неприятных мыслей, которые все еще одолевали его в первые дни отпуска. Кордтс был уверен, что радостные воспоминания о физической близости с любимой женщиной надолго останутся с ним и он увезет их обратно на Восточный фронт. Если ему суждено погибнуть, то он умрет не с одними только тяжкими, неприятными мыслями. Умереть, вспоминая приятное… Возможно, он ошибался, считая, что это скрасит последние мгновения его жизни, однако в дни отпуска, находясь дома, он вряд ли мог рассчитывать на что–то большее — лучше погибнуть в возрасте двадцати восьми лет с приятными воспоминаниями, чем прожить скучную жизнь и умереть в семьдесят. Если бы Кордтс действительно думал о таком, то он мог радостно признаться себе в том, что выжил из ума. Однако он на самом деле об этом не думал, да и не хотел погружаться в такие раздумья. Он просто понимал, что такие мысли присутствуют где–то в глубинах его сознания. Они хотя бы были не такими уж и неприятными, как можно было бы опасаться.

После того как Кордтса выписали из госпиталя и он отправился домой, его несколько дней не отпускало хорошее настроение. Все казалось ему прекрасным и удивительно спокойным. Эту красоту и спокойствие он как будто впитывал каждой клеточкой тела. Все это удивило его, и в отличие от большинства солдат, вернувшихся домой в отпуск, его не очень беспокоило, что дни свободы и отдыха стремительно утекают, как песок меж пальцев. Каждый отдельно взятый день был подобен мощной надежной крепости, океанскому островку в прекрасную погоду. Он чувствовал себя сильнее, прежние страхи куда–то ушли. Исчезла из души и былая ненависть. Он понимал, что пережил тяжелые месяцы на передовой, за которые получил компенсацию в виде хорошей еды, алкоголя и плотской любви. Он никогда не выразил бы эти чувства словами, однако в любом случае испытывал их. По правде говоря, ему повезло, что у него была такая славная девушка.

Спокойствия, царившего в городе, нельзя было не заметить, но Кордтс все равно не обращал на это особого внимания. Ему нравилось брать Эрику днем. Дневной свет возбуждал его. Когда все было кончено, ему нравилось лежать рядом с ней в постели и прислушиваться к необычным звукам дневного города. Он с восторгом наблюдал за тем, как и она прислушивается к этим звукам и мечтает о чем–то приятном, совсем недавно побывав на самом пике блаженства. Кордтсу было удивительно хорошо с ней.

Он лежал в полумраке крошечной комнаты, окно которой было завешано шторами. Они были задернуты не совсем плотно, и внутрь проникал свет обычного ясного дня. До его слуха доносились какие–то приглушенные звуки. Никаких выстрелов, криков, приказов, ругани, плача или стонов. Никаких взрывов, близких или далеких. Никакого гула или содрогания земли.

Город всегда казался ему оживленным, и действительно, где–то далеко раздавался приглушенный шум работающего заводского оборудования. Однако эти слабые звуки нисколько его не раздражали, а создавали лишь неназойливый фон, который дополнялся также и приглушенными звонками трамваев. Они были даже приятнее пения птиц, которых Кордтс слышал и на фронте в России.

Иногда он вставал и выглядывал в окно, ожидая увидеть, что в эти минуты городские улицы пусты. Ему казалось, что шум, который он слышит, имеет самый невинный характер — скрип ставней, шелест листвы, шорох гонимых по тротуару бумажек. Фабричный шум лишь служил напоминанием о том, что какая–то часть местных жителей занимается трудом, связанным с металлом и станками.

По этой причине Кордтс удивился, когда, в очередной раз выглянув в окно, увидел толпы людей, идущих по улице. Он предпочел бы, чтобы их сейчас там не было.

— Гус!

— Да.

Он спиной чувствовал, что она не сводит с него взгляда. Первые дни она называла его Августом, хотя раньше, насколько он помнил, ей не нравилась полная форма его имени. Неожиданно в голове Кордтса мелькнула мысль: а не встречается ли она с другим мужчиной? Это нисколько его не обеспокоило. Значит, он снова Гус, так называли его раньше она и большинство других людей.

Она несколько раз позвала его, как будто ей нравилось звучание его имени. Кордтсу это тоже показалось приятным. Ему показалось, что на ее глаза наворачиваются слезы, хотя она и улыбалась. Эрика сидела в постели. Он отошел от окна и лег рядом с ней. Кордтс никак не мог до конца насладиться ее наготой, которая пьянила как изысканное вино, как будто он снова стал мальчишкой, которому нет еще двадцати. Она погладила его по голове. Он обхватил ее рукой пониже груди и почувствовал, что за это время она немного располнела. Кордтс заметил это еще с первого дня их новой встречи.

Она опустила голову ему на грудь, и он почувствовал, что ее лицо мокро от слез. Эрика первой нарушила тишину и начала рассказывать о том, о чем мечтала в первые секунды после соития. Он рассеянно слушал ее тихий голос, понимая, что сейчас она тоже слушает собственный голос, слушает устало и лениво. Это был сон наяву, в котором ничего не происходит. Она рассказывала о спокойном мире с красивой местностью, залитой чистым ровным светом. Это был лес с высокими деревьями, который плавно спускался вниз по склону к берегу далекого огромного озера или моря, присутствие которого она ощущала, но не видела. Позднее он и сам, лежа рядом с ней, так же грезил наяву.

Его немного встревожило воспоминание о том, что когда–то ему привиделась та же картина — высокий лес, спускающийся к берегу далекого озера или моря. Это было в одну из долгих ужасных ночей в осажденном Холме. Подобное сходство они, Кордтс и Эрика, заметили давно и похожесть эпизодов различных снов и мыслей признали как некую телепатическую связь, существовавшую между ними. Ни он, ни она не слишком верили в совпадения, однако отрицать таких явных фактов сходства они тоже не могли. Это стало для них обоих еще одним явлением, которое доставляло им обоюдное удовольствие.

— Мне тоже это привиделось, — признался он, испытывая какое–то странное и необъяснимое чувство.

— Да–да, — покорно согласилась она, продолжая гладить его. Такое случалось часто, и поэтому им не нужны были какие–то дополнительные объяснения. Если припомнить обстоятельства, при которых Кордтсу приснился этот сон, то, возможно, в нем можно было бы найти мало приятного. Впрочем, он не стал размышлять об этом вопросе. Вместо этого он обратил внимание на напряжение в ее пальцах, некую неестественность, искусственность ее ласк. Он стиснул зубы и накрыл руку Эрики своей.

Она лукаво усмехнулась.

Насколько он знал Эрику, она не отличась особой решительностью или силой воли, однако в ней таилась какая–то скрытая загадка. Любовь заставила его воспринимать ее именно такой, но об этом он знал уже много лет и замечал, что и большинство других людей реагируют на нее подобным же образом. Ее рассеянность иногда представлялась ему попыткой укрыться или как–то еще избежать тревог и страхов, которые возникают в жизни каждого человека. Но иногда это была не попытка бегства от жизненных невзгод, а всего лишь оцепенение, вызванное ими. Порой это было обычное спокойствие, умиротворение, мечтательность.

Кордтс почувствовал, как она покусывает кожу на его груди. Он уже собрался схватить ее за волосы и грубо дернуть за них, когда она отняла голову от его груди и села, повернувшись к нему спиной и устремив взгляд куда–то в глубь комнаты. Было видно, как напряглась ее спина. Прошло несколько секунд. Кордтс посмотрел туда, куда был устремлен ее взгляд, но ничего особенного не увидел. Она повернула голову, посмотрела на него и застенчиво улыбнулась.

— Пойдем погуляем! — предложила она.

Они так и стали делать, отправляясь почти каждый день на прогулку.

Судя по всему, она тяжело переживала предстоящее расставание. Он видел, как в последние дни усилилось ее беспокойство. Она изо всех сил старалась скрыть его, но больше уже не могла вместе с ним пить пиво, чтобы не впадать в мрачное настроение. Эрика часто отвечала невпопад, но он привык к этому и отлично понимал ее. Они были уже довольно давно знакомы и хорошо знали друг друга. Возможно, и он, и она почувствуют облегчение, когда все закончится, но если так действительно случится, ни он, ни она никогда этого не скажут. Не рассчитывают они и на то, что сумеют угадать мысли друг друга.

Он задумался над тем, не могли ли страхи и тревоги заставить ее встречаться с каким–то другим мужчиной. Может, это давно уже случилось? Однако в целом эти подозрения показались ему совершенно беспочвенными. Кордтс понимал, что его отношение к ней ни на йоту не изменилось.

Он был прав — это выяснится позднее, когда он вернется обратно в Россию и попытается поточнее разобраться в своих чувствах. Затем это неожиданно пройдет, и на полях сражений возле Великих Лук он почувствует себя преданным, обманутым, на него нахлынет острое презрение ко всему окружающему миру. Ему бы следовало раньше подумать о том, что такое может случиться, однако во время отпуска ему не хотелось думать о чем–то подобном. Происходящее казалось ему забавным, и поэтому он предпочитал жить сегодняшним днем. Тем самым он избегал неприятных мыслей и предчувствий, отделываясь легким смешком, как будто самое плохое давно осталось в прошлом.

Поезд вез их обратно, покачиваясь, издавая гудки, пыхтя дымом, то сбрасывая, то набирая скорость. Что касается скорости движения, то перепады в ней могли им только казаться, потому что состав, на котором они возвращались из России домой, ехал очень медленно и подолгу останавливался на разных полустанках, что называется, кланялся каждому дорожному столбу. На этот раз они ехали в обычном немецком поезде. Им предстояло проехать несколько сот километров, прежде чем пересесть на военный эшелон где–то на земле Польши или Восточной Пруссии. Поезд катил по зеленым полям, мимо далеких заводов, из труб которых в небо вздымался дым.

Истина состояла в том, что они оказались в числе избранных. На Восточном фронте сотни тысяч солдат ждали очереди на отпуск, чтобы провести дома несколько недель. Им приходилось подолгу ждать, но отпуск либо не давали вообще, либо постоянно откладывали из–за неожиданного ухудшения обстановки на передовой, когда невозможно бьгло отпустить даже одного человека.

Пора отпусков все–таки настала, однако возможность ненадолго съездить домой предоставлялась лишь немногим счастливцам, а остальным приходилось ждать их возвращения. Ожидание было порой долгим — по месяцу и даже больше. Они оставались в раскисших окопах позади ограждений из колючей проволоки, выглядывая из них на лес, в котором затаились русские.

Для защитников Холма все было иначе. Не было никакого экономного распределения отпусков. Все те, кто выжил и вместе с самим Шерером дождался конца осады, получили длительный отпуск, который провели в Германии. Даже оставшиеся в живых полицейские на какое–то время вернулись домой, прежде чем их снова отправили в Россию, чтобы они возобновили операции, которыми занимались до переброски в Холм. Защитники Холма стали знаменитостями. Это было известно широкой общественности, газетчикам и прежде всего партийным функционерам, причем даже больше, чем самим участникам боев, оборонявшим далекий русский город.

Был сделан широкий жест, призванный прославить фронтовиков, подкрепленный тем фактом, что в конце концов 5 мая в Холме в живых осталось не более двух тысяч человек. Столь малое количество солдат легко можно было в пропагандистских целях отправить в отпуск, тем самым щедро вознаградив их за боевые подвиги. Они вполне заслужили это, проявив чудеса мужества, и руководство НСДАП решило показать народу Германии, что по достоинству оценивает героев нации, отважно сражавшихся на Восточном фронте. В случае с гарнизоном генерала Шерера это было вполне реально и значительно проще, чем предоставить отпуск ста тысячам солдат, воюющих под Демянском, Севастополем или на берегах Волхова, Донца и Миуса.

Однако героев Холма власти и военное командование выделили особо, причем совершенно заслуженно, воздав им должное за их великие страдания. Они заслуживали отдыха, и они его получили.

Проведя несколько недель в Германии, они снова сели в поезд и отправились обратно на Восточный фронт.

Они были рады, что увиделись с Моллем. Это было вчера.

Фрайтагу хотелось, чтобы встреча состоялась как можно скорее, но Кордтс настоял на том, чтобы они не спешили. В это время его мысли занимала главным образом Эрика.

Часы, проведенные в ее обществе, подготовили его к возвращению на фронт, и он полагал, что сможет вынести еще шесть месяцев или даже пять лет разлуки.

Он ничем не отличался от тысяч других солдат, которые испытывали те же желания и по–своему удовлетворяли их или пытались удовлетворить. Это было ему понятно, он понимал эти чувства с точностью ученого, изучающего определенную проблему и умеющего отделять главное от второстепенного. Дело было не в том, что Кордтс обладал склонностью к анализу, он просто, повинуясь интуиции, мог понять суть вещей и определить самое важное в них. Во всяком случае, его разум был не обременен лишними идеями и знаниями. Он пытался воздерживаться от споров и старался никому не навязывать своего мнения и тщетно желал — принимая во внимание моральный климат того времени — того, чтобы и окружающие относились к нему таким же образом.

Он отправился вместе с Эрикой за город. В тот день его пригласили в качестве почетного гостя на собрание жителей города для чествования героев Холма. Насколько ему было известно, он — единственный такой герой. Может, правда, найдется еще несколько человек, но не более того. Идти туда и участвовать в праздных славословиях ему не хотелось. Однако неодолимые силы обычно заставляют даже более упрямых людей, чем он, отправиться на подобные мероприятия. Однако Кордтсу удалось устоять, по крайней мере на этот раз.

Упрямство не принесло ему особого вреда, да и каким наказаниям его смог бы кто–нибудь подвергнуть? Разумеется, никаким. В любом случае, он не стал бы особенно переживать по этому поводу. Он знал, что в тюрьму его никто не посадит и в трудовой лагерь не отправит, и поэтому ему было на все наплевать. Что с ним еще могут сделать эти тупоголовые крестьяне? Штрафной батальон? Это просто смешно. Нет, этого они тоже не сделают. Он, безусловно, пользовался преимуществами, положенными ему как фронтовику, и отдавал себе в этом отчет, но все–таки пусть будет так, как будет. Он не говорил Эрике точную дату, но затем просто забыл о мероприятии, и она нервничала из–за этого даже в то время, когда они устроили пикник на природе, а затем предавались любви на склоне холма. Он вряд ли мог в чем–то винить ее и на обратнохм пути в город. Кордтс понимал, что ей придется столкнуться с трудностями, а она не умеет относиться к ним с таким же стоицизмом, как он. По причине проявленного им эгоизма нелегко придется и его родителям. Они хорошо относились к нему, по правде говоря, даже больше, чем следовало. Кордтсу, несомненно, надо было извиниться перед ними. То же самое нужно сделать позднее и с Эрикой, когда они останутся наедине. За годы их знакомства он привык думать о ней особо, как о немногих других людях, которыми дорожил. Возможно, когда–нибудь его мнение об этих людях изменится. Будущее покажет.

С этой ситуацией было бы проще справиться, если бы они находились в промышленном городке. Здесь же его посчитали грубым и невоспитанным зазнайкой. Для представителя среднего класса последствия могли быть более зловещими — крестьяне с радостью подставили бы такого типчика. Но если парень, происходящий из среднего класса, носил на рукаве щиток защитника Холма, то они, возможно, отпустили бы его, отругав и бросив ему в спину угрозы. Кордтс всего этого не знал. Он знал лишь то, что когда партийные функционеры пришли в дом его родителей на следующий день, он встретил их в своей обычной вызывающей манере. И тогда его отец по–настоящему рассердился на него, и он понял, что ставит свою семью в крайне неприятное положение. В 1945 году, на закате Третьего рейха, из–за подобного поведения его в тот же день повесили бы на ближайшем дереве. Но тогда на дворе стоял всего лишь 1942 год и вермахт все еще был на пути к Сталинграду.

Между тем Кордтс, будучи героем–фронтовиком, прибывшим домой в отпуск, позволил себе грубо и вызывающе общаться с отцом и местными партийными функционерами. Тогда его отец, чтобы сгладить неловкость, вызванную поведением сына, и в то же время сохранить достоинство, пояснил, что сын все еще мучается от жуткого ранения, полученного на фронте, и просил извинить его за резкость. Нервы, знаете ли. Рана Кордтса благополучно зажила, оставив лишь шрам на щеке, и поэтому незваные гости выслушали объяснения с вежливой недоброжелательностью. Пожалуй, слова отца были самым разумным выходом в сложившихся обстоятельствах. В конечном итоге гости пришли к выводу, что не стоит держать зла на одного из доблестных защитников Холма, пусть даже и такого высокомерного. Сказав, что они так это дело не оставят, функционеры ушли. И отец, и сын поняли, что, несмотря на эти слова, никаких репрессий все–таки не последует.

Спустя какое–то время отец перестал сердиться на сына, и они крепко выпили. При этом Кордтс грубо отвечал на упреки родителей, однако в его словах таилось одобрение мудрого поведения отца, сумевшего избежать серьезного конфликта с местными властями. Отец тогда сильно напился, что было не редкостью в округе, но редкостью в их семье.

В тот день они сели в трамвай, который довез их до остановки, расположенной далеко за чертой города. Оказавшись в поле, они устроили пикник, а спустя какое–то время поднялись на гору, где легли в зеленую траву пологого склона. Эрика сидела, подобрав под себя ноги и выпрямив спину. Казалось, будто она специально хочет растянуть мышцы спины или нарочно принимает неудобную позу. Или, может быть, хочет увидеть нечто такое, что находится где–то внизу, в долине. Большую часть времени ее глаза оставались закрытыми. Ей казалось, будто солнце и нежный теплый воздух ласково гладят ее незримой ладонью по голове. Это ощущение было удивительно приятным, оно погружало ее в состояние сонного умиротворения.

Она открыла глаза и рассеянно принялась разглядывать коров на пастбище у подножия горы. Они прятались в тени, отбрасываемой деревьями на краю леса. Одни из них стояли или лежали, другие медленно бродили среди травы.

До войны Кордтс и Эрика часто посещали подобные места за городом. Им нравилось бывать там, где ничто не напоминало о шумной городской жизни. Эрика отличалась застенчивостью, и эта черта характера вызывала у нее самой раздражение, хотя в целом она воспринимала ее как данность. Она довольно редко выходила из дома и поэтому радовалась, когда Кордтс брал ее с собой на прогулки, подобные этой. Позднее она с удовольствием перебирала их в памяти. Ей хотелось надеяться, что она надолго запомнит и эту вылазку на лоно природы.

Кордтс лежал рядом с ней в той неуклюжей позе, которая окружающим могла бы показаться высокомерной. Она об этом знала, потому что он рассказывал ей об этом. Эрику часто удивляло то, что Кордтсу везет и он часто избегает неприятностей в тех случаях, когда они представляются неизбежными. За последние дни она хорошо изучила его, но он все равно оставался для нее загадкой.

Впрочем, в данный момент все это было совершенно неважно. Мысль о том, что он может погибнуть, казалась ей невыносимой. Однако она была готова к этому уже давно, еще с первого дня войны. Тем не менее понимание возможной смерти вместе с тем обладало и неким нереальным характером, и она какое–то время дистанцировалась от окружающего мира и в том числе от Кордтса. Таким образом, у нее возникли секреты от него. Она хотела признаться ему в этом, чтобы очистить совесть, однако опасалась последствий подобного признания. В глубине души она была уверена в том, что он поймет ее или, может быть, поймет. Однако ее по–прежнему тревожила мысль о том, что Кордтс разъярится и, скорее всего, поведет себя непредсказуемо. Она всегда интуитивно чувствовала его симпатию к себе, однако это не помешает ему сорваться на грубость и жестоко обидеть ее. Несколько лет назад она пару раз становилась свидетельницей подобного поведения.

Такое могло произойти в любой момент, даже здесь, на склоне горы. Ей не хотелось думать об этом. Она закрыла глаза и подставила лицо нежным лучам солнца. Ей почему–то отчетливо вспомнились дни детства, и показалось, что те золотые деньки никуда не ушли. Ее взгляд скользил по траве и луговым цветам, по мирно пасущимся коровам. Поднимаясь в гору, они большую часть пути шутили и смеялись или, под настроение, замолкали и какое–то время шли молча. В эти минуты Кордтс молчал, устремив взгляд куда–то вдаль. Она знала, что он чувствует ее неловкость, и была озадачена его безразличием. Похоже, что сейчас он мыслями где–то далеко отсюда и охвачен безмятежностью точно так же, как другие люди бывают охвачены гневом или пребывают в плену у тревог. До этого он уже дважды был в отпуске, но таким она его еще никогда не видела. Она не могла притворяться, делая вид, будто после долгих лет знакомства с ним не знает, как именно он может отреагировать на ее неосторожное слово. Эрика попыталась представить себе противоположное, но это ей никак не удавалось. И все же его умиротворенное спокойствие казалось ей неестественным. Собравшись с духом, она осмелилась задать ему этот вопрос. Но это произошло позднее, когда они, вернувшись в город, лежали в постели.

— Я понимаю тебя. Это действительно странно. Но я от своего все равно не отступлюсь, — довольно невразумительно ответил Кордтс.

Ситуация разрешилась благополучно, но, судя по всему, он был не намерен продолжать разговор, причем едва ли не из суеверных побуждений. По крайней мере, подобная реакция не показалась ей неестественной. Она была склонна к суеверности, и, хотя не верила в плохие приметы, они тем не менее существовали в глубине ее сознания.

Тень Карлсберга, самой высокой горы в этих местах, после полудня сделалась длиннее прежнего, упав на пастбище. Эрика выбралась из тени на солнце и легла в траву в метре от прежнего места. Был теплый летний день. Тень, отбрасываемая горой, медленно сползала вниз. На лугу монотонно жужжали шмели. Казалось, будто далеко внизу долина постепенно переходит в берег незримого моря. Из труб невидимых фабрик в небо вздымались клубы дыма.

Кордтс приподнялся и повернулся к солнцу. Затем протянул руку и прикоснулся к Эрике. Она никак не отреагировала на это. Ей хотелось, чтобы он овладел ею прямо сейчас. Его простое, бесстрастное прикосновение расстроило ее. Она стянула с плеч бретельки платья, и он взял ее, издавая громкие рычащие стоны. Эрика также стонала от наслаждения, лихорадочно, как в бреду, мотая головой. Порой она вскрикивала даже громче, чем он. После этого они откатились в стороны и еще долго лежали неподвижно.

Нет ничего удивительного в том, что крестьяне обладают определенной степенью озлобленности. Когда на прошлой неделе пришла повестка, в которой сообщалось об окончании отпуска, Кордтсу оставалось отдыхать еще два дня. В любом случае он пробыл дома дольше своих товарищей, поскольку из–за раны на щеке его вывезли из Холма на пару дней раньше, чем остальных.

Он связался с Фрайтагом и сказал, что, пожалуй, пора повидаться с Моллем.

Он сели в поезд и отправились на восток. Первая остановка была в Торгау. Здесь находилась военная тюрьма, славившаяся своей зловещей репутацией. Их товарищ находился в другом месте, в госпитале, расположенном, как оказалось, за чертой города.

Им пришлось какое–то время добираться до госпиталя пешком, так что предстоящая встреча с Моллем значительно сократилась еще до их прихода. Он был единственным защитником Холма из всех, кого они знали, кто вместе с ним попал в Россию год назад. Многие из их общих знакомых погибли или пропали без вести еще при отступлении от берегов Селигера.

Торгау был в целом малопривлекательным городом, но госпиталь, в отличие от него, выглядел весьма живописно. На его территории они увидели зеленые лужайки и аккуратные цветочные клумбы.

Персонал сразу же заметил бронзовые щитки на рукавах мундиров и встретил их достаточно почтительно. Начальник госпиталя произнес несколько цветистых фраз, содержавших комплименты в адрес героев–фронтовиков.

Когда они вышли из административного корпуса, на них уже больше не обращали внимания. Медсестра, которая проводила их по коридору до нужной палаты, вела себя уважительно и дружелюбно. Кордтсу и Фрайтагу это понравилось. Особенно Фрайтагу, у которого в родном городе не было подружки. Он всегда таял от восторга, ловя на себе взгляды окружающих женщин. Только сейчас Кордтс заметил, что Фрайтаг — разговорчивый и общительный парень. В Холме за ним такого не наблюдалось. За несколько недель до вторжения в Советский Союз и в первые полтора месяца войны с этой страной Фрайтаг был молчалив и даже мрачен, как Кордтс. Как оказалось, по своему характеру он был более открытым и дружелюбным.

— Интересно, как Молль отнесется к нашим щиткам за оборону Холма? — спросил Фрайтаг. — Может, нам стоит снять их и спрятать в карман?

Он пощелкал по своему бронзовому нарукавному щитку.

— Не знаю, — нерешительно ответил Кордтс. — Там посмотрим.

Дружелюбная медсестра подвела их к строгой на вид женщине в белом халате, стоявшей у двери одной из палат.

— Для нас это высокая честь, — повторила та слова начальника госпиталя. — Обычно мы не пускаем посетителей к больным, делая исключение лишь для близких родственников. Но, насколько я понимаю, герр Гарт сделал для вас особое исключение. Прошу вас достойно вести себя и разговаривать тихо, чтобы не побеспокоить остальных пациентов. Десяти минут вам хватит?

— Всего десять минут? — удивился Фрайтаг.

— Нет–нет, конечно, вы можете побыть дольше, но я полагаю, что десяти минут все–таки будет достаточно. Я подожду за дверью.

Кордтс уже успел заметить, что этот госпиталь сильно отличался от тех госпиталей, в которых ему довелось побывать. Здесь не было видно раненых с ампутированными конечностями и не пахло гниющей человеческой плотью.

Медсестра провела их в палату и вышла, оставив их возле кровати Молля.

— Ты нормально выглядишь, Молль! — произнес Фрайтаг. — Рады видеть тебя.

— Это вы! — ответил их раненый товарищ, как будто резко пробудившись от сна. — Фрайтаг. Фрайтаг и Кордтс.

Для начала он был просто рад видеть их. Даже Кордтса.

— Вы меня тогда здорово пнули. Я это никогда не забуду. Спасибо, что выдворили меня из того проклятого места.

Кордтс испытал облегчение. Он улыбнулся и почесал щеку.

— Вижу, что тебе тоже досталось, — сказал Молль, глядя на его щеку. — О боже, что за адское место это было! Этот проклятый Холм. Во всех газетах только о нем и пишут. Нам тут вслух читают эти статьи.

Он обратил внимание на нарукавные щитки.

— Дайте–ка посмотреть, что это такое.

Фрайтаг снял свой щиток и протянул его Моллю, который принялся рассматривать его со всех сторон. Ничего особенного в нем не было. Обычная штамповка самого простецкого вида, но смотрелась она неплохо.

— Славная жестянка, — прокомментировал Молль. — Увесистая.

— Бронза, — пояснил Фрайтаг.

— Значит, бронза.

— Ты тоже такую получишь, несмотря на то что тебя вывезли оттуда раньше. Их дают всем, кто там был. Я читал об этом.

— Наверно, дадут. Да черт с ней. Что скажешь, Кордтс?

— Славная жестянка, — повторил тот. Все рассмеялись. Вспомнив, что тут нельзя шуметь, Кордтс прикусил губу. — Точно, — тихо произнес он. — Да, верно, от Холма никуда не деться. Тебя обязательно должны наградить за то, что ты проковылял от самого Селигера до Холма. В те дни нам пришлось еще хуже.

Молль заметно помрачнел. Он задал несколько вопросов об их бывших товарищах, и стало ясно, что он делает над собой усилие.

— Как твои ноги? — спросил Фрайтаг.

— Лучше. Я уже думал, что мне отчикают их. Хочу, чтобы меня поскорее отсюда выписали, но мне постоянно говорят, что я еще не вполне поправился. — Молль понизил голос. — Некоторые парни, которые здесь лежат, совсем чокнутые. Сейчас они спокойные, но по ночам я слышу совершенно безумные речи. Я сам чуть было не стал таким, признаюсь честно, но это было давно. Хочу поскорее отсюда выбраться. Мне тут уже осточертело. Я могу уйти прямо сейчас, если вы меня подождете за воротами.

Кордтс и Фрайтаг были удивлены и не знали, что ответить своему товаришу. Десять минут уже, пожалуй, прошло, подумал Кордтс и сказал:

— Понимаешь, мы сейчас возвращаемся в Россию. Мы навестили тебя на обратном пути на фронт. Раньше никак не могли, потому что не хотели нарушить отдых, ведь пришлось бы ехать в эту дыру. Понимаешь, Молль? Ты, черт побери, прав. Я много недель пробыл в Люблине, потом я был в Лейпциге. Не говоря уже об этом проклятом Холме.

— А что в Холме? — встревожился Молль.

— Я имею в виду госпиталь, который размещался в здании ГПУ. Даже не знаю, как долго я пробыл там.

Сам неожиданно удивившись собственным словам, Кордтс покачал головой. До него только сейчас дошло, что он почему–то повысил голос, забыв о том, что в палате нельзя шуметь. Да черт с ним.

— Если тебя все здесь достало, то ты можешь отправиться с нами, — продолжил он.

— О боже, так вы возвращаетесь на фронт? Ну что же, возьмите меня тогда с собой. Вот только новой зимы мне не пережить. Я это точно знаю. Ни за что. Стоит мне подумать об этом, как у меня тут же отнимаются ноги. Вот, посмотрите. — Молль откинул одеяло. Ноги у него действительно остались целы. Смотрелись они уродливо, но ничего особенного с ними не случилось. — Отправьте меня в Африку. Отправьте во Францию. Куда угодно, только не в Россию. Парни, которые тут лежат, лишились ног, рук, пальцев и прочего, и с них не будет никакого толка. Но я–то годен к строевой. Я только не выношу холода, вот в чем дело. Мне на всю жизнь хватило русской зимы. Но это не значит, что я больше ни на что не гожусь. Боже, как я рад видеть вас, парни! Здесь каждый день кажется вечностью, особенно когда начинаешь идти на поправку. Я тут не один такой. Все дело в холоде, — сбивчиво продолжил он. — Холод, проклятый холод. Тут есть такие же парни, как и я, и у них все в порядке с головой. Ну, разве что самую малость они странноваты. У меня уже больше нет ночных кошмаров, лишь иногда, когда мне становится скучно до чертиков. В таких случаях я даже начинаю плакать, как и тогда, в те жуткие дни. Мы ведь с вами пережили самое худшее на свете, правда, ребята?

В признании Молля было что–то постыдное. Правда, судя по всему, сам он не испытывал никакого стыда и каким–то образом сумел донести это до Кордтса и Фрайтага. Молль точно подметил: в худшие минуты на фронте все они плакали, плакали от холода, отчаяния, боли, но хуже всего, невыносимее всего был холод. Холод, холод, холод. Проклятый холод. Он доставлял всем невыразимые страдания. Молль выпрямился на кровати, потом откинулся назад и положил голову на подушку.

— Я знаю, — произнес он, пристально глядя на товарищей. — Знаю, что вы возвращаетесь. Мне так хочется поскорее вырваться отсюда и пообщаться с нормальными людьми. Тут есть такие, с кем можно нормально поговорить, но я уже сыт по горло разговорами с ними. Впрочем, это неважно. Лучше расскажите мне, как у вас дела и как вы выбрались из этого адского Холма. Как там дела? Из газет все равно ничего толком не узнаешь.

Они не знали, что сказать своему раненому товарищу Потому что для того, что передать все то, что с ними произошло в последние месяцы, ушел бы не один день.

Но пока что прошло всего десять минут, может, немного больше. Возле кровати Молля снова появилась строгая медсестра, на лице которой было написано неудовольствие. Она чем–то напоминала вечно всем недовольного фельдфебеля. Вид у нее, признаться, был даже неприятнее, чем у фельдфебеля. Кордтсу вспомнилось собственное пребывание в госпиталях. Там было не так уж плохо.

«Что, уже пора?» — хотелось ему спросить у медсестры, но он не осмелился.

Вместо него свое негодование выразил Молль.

— Десять минут? О чем вы говорите? Что, нельзя поговорить с боевыми товарищами? Да тут люди сходят с ума, глядя на эти стены!

— Ваше время истекло, герр Молль. Вы и так должны быть благодарны за то, что к вам пустили посетителей. Герр Гарт сделал особое исключение лично для вас. Вашим гостям дали десять минут, но они уже перебрали время. Это только потому, что я разрешила им побыть здесь чуть больше положенного.

Молль от негодования лишился дара речи.

— Да мне плевать на это! — наконец произнес он. — Пусть они побудут здесь еще немного, всемогущая Фрау. Ради бога, сестра. Неужели вы не понимаете, что нам, парням, воевавшим в России, нужно лишь немного поговорить? Мы ведь так нуждаемся в общении.

Она смерила Молля негодующим взглядом, которым безмолвно пообещала вернуться к нему некоторое время спустя. После этого она развернулась и с видом оскорбленного достоинства вышла из палаты, шепнув Кордтсу и Фрайтагу, чтобы те следовали за ней.

До этого Молль большей частью обращался к Фрайтагу, однако в последний момент он схватил Кордтса за рукав и прошептал:

— Эвтаназия. Помнишь об этом? Ее собираются возобновить и на этот раз начнут с инвалидов. Я серьезно говорю, Кордтс. Я много месяцев думал об этом. Замолви там за меня словечко. Как я рад, что вы навестили меня.

— Ради бога, Молль, перестань. Ты же не калека, — ответил ему Кордтс нормальным голосом. Он сам смутился собственных слов — получалось, будто он отмахивается от Молля. Он снова понизил голос: — Послушай, я ни в чем тебя не виню. Я бы сам и чуть не сошел с ума, находясь в таком положении, как ты. Настанет время, и тебя выпустят отсюда. Ты потерпи немного, друг. Я не думаю, что с тобой что–то не в порядке. Но ты же знаешь, что здешним придуркам это никак не объяснишь. Ведь это они устанавливают правила.

— Нет, нет, ты не понял меня!

Кордтс действительно не понял его. Что тут было понимать, кроме того, что пребывание в госпитале делает из Молля настоящего невротика? Медсестра снова вернулась, явно давая понять, что больше не допустит пребывания в палате посторонних.

— Что это? — спросил Фрайтаг.

— Не знаю, — ответил Кордтс.

— Что это, Молль? — произнес Фрайтаг, нервно поеживаясь под строгим взглядом старой стервы–медсестры, желая сохранить видимость достоинства.

Молль неожиданно вылез из постели, и Кордтс понял, что он идет следом за ними, причем шагает самостоятельно, без посторонней помощи. Он проковылял по проходу между койками к самой двери. Шедшая впереди медсестра подождала, когда гости направятся к выходу. Раненые, лежавшие на кроватях, либо наблюдали за ними, либо были погружены в собственные мысли и не проявили к происходящему ни малейшего интереса. При подобных посещениях госпиталей возникает ощущение, будто кровать пациента, которого вы навещаете, стоит на подиуме и к ней прикованы взгляды присутствующих. Обычно больные разговаривают с соседями, стонут или просят о чем–то сиделок, но на этот раз в палате было тихо. Возникло ощущение, будто в ней больше нет никого, кроме Молля, двух его товарищей и строгой медсестры.

Молль молча проводил Фрайтага и Кордтса до двери. Он сильно расстроился. На его лице было выражение абсолютно нормального здравомыслящего человека. Казалось, будто он сделал над собой усилие, чтобы удержаться от ненужной болтовни. Раньше он был человеком крупного телосложения и таким же оставался и по сей день. Когда они отступали от Селигера, он с трудом шагал, оставляя за собой кровавый след. В те дни он проявил больше мужества, чем многие другие солдаты. Как же, черт побери, им удалось спасти его ноги? — подумал Кордтс. Настоящее чудо они сотворили. Какие же они все–таки разные, эти врачи. Это же надо, в одной профессии заключено и добро, и зло всего человечества.

— Спасибо, что навестили меня, парни, — произнес Молль. — Когда я выберусь отсюда, то подниму шум. Думаю, что меня все еще держат здесь потому, что боятся скандала. Они просто хотят досадить мне. Ладно, ступайте!

Он пожал им руки и похлопал по плечу. Они ответили ему тем же.

Неожиданно Кордтс понял чувства Молля и испытал такой же гнев в отношении здешних порядков. Ему очень хотелось поскорее выбраться из госпиталя, и поэтому он не стал устраивать сцен. Это потребовало от него немалых усилий, и он был рад, когда Фрайтаг озвучил его мысли.

— Вы должны нормально обращаться с этими парнями, слышите?! — вспыхнул тот. — Вы даже представления не имеете о том, что им пришлось пережить. С ними следует вести себя как с героями, как с богами! Вы должны понять их. Так что относитесь к ним с уважением, слышите? Когда война закончится, мы непременно вернемся. Знайте об этом!

Медсестра осталась такой же невозмутимой, что и раньше, и на ее лице промелькнула легкая грусть.

— Все в порядке, господа. Да, я понимаю вас. Надеюсь, вы сами найдете выход, — ответила она, и к ней вернулась прежняя строгость. — Здесь, в тылу, мы всегда помним о вас.

Когда они оказались в коридоре и зашагали к выходу, Фрайтаг пробормотал какую–то вульгарную фразу.

Вскоре они вернулись в город. Кордтс почувствовал, что гнев прямо–таки рвется из горла наружу. Фрайтаг, видимо, находился в таком же состоянии. Это было совершенно нормальное ощущение, подобное хорошему или скверному настроению или полному безразличию, и они просто продолжали двигаться дальше. Оба понимали, что за ними следуют ночные кошмары, следуют неотвязно, однако в дневное время держатся на почтительном расстоянии.

— Обращаться как с богами, — произнес Кордтс и встряхнул головой. — Это же надо! Откуда ты выкопал эти слова?

— Сам не знаю. Но ведь так и должно быть.

Кордтсу было в эти минуты не слишком весело, но он все равно рассмеялся, заставив рассмеяться и Фрайтага. Кордтс уже жалел, что они поехали сюда, однако сделанного уже никак не исправишь. И еще он пожалел, что не высказал, как Фрайтаг, медсестре все, что он о ней думает.

Им обоим захотелось выпить пива. Им всегда хотелось пива, но на этот раз потребность в нем оказалась особенно острой. У них еще оставалось немного свободного времени, и они зашли в привокзальное кафе.

Кордтсу хотелось поскорее выкинуть из головы все это. Он все еще неотступно думал об Эрике и поэтому не сразу поднес к губам кружку с пивом.

Когда он в последний раз видел ее, она плакала, пытаясь отвернуть голову в сторону, чтобы ее слезы остались незамеченными. Ему стало стыдно, что тогда в нем даже не шевельнулась жалость и он не проявил желания узнать причину ее расстроенных чувств. Он понимал, что поступил скверно, однако уже ничего не мог исправить. Вместе с тем ему хотелось обсудить странное поведение Молля с Фрайтагом, который как будто угадал его желание, заговорив первым.

— О какой такой эвтаназии он там болтал?

— Ты тоже обратил на это внимание? — вопросом на вопрос ответил Кордтс.

— А что это?

— Что это такое? Да ты просто невежда, парень. Тебе сколько лет?

— Я честно признаюсь, что многих слов не знаю и не понимаю их значения. Я не доучился в школе. Пришлось бросить учебу, чтобы помогать моей чертовой матушке вести хозяйство.

— Твоей чертовой матушке, — механически повторил Кордтс. У него не было сейчас никакого желания объяснять что–либо.

Фрайтаг подозрительно посмотрел на него.

— Никогда не слышал такого слова.

— Ты еще молод, — отозвался Кордтс. — Оно вошло в обиход много лет назад, и эта тема обсуждается до сих пор и считается шарлатанством.

— Так, значит, Молль нес обычную чушь?

— Не знаю, — признался Кордтс. — Хотя, конечно, это была настоящая чушь. Мне кажется, что он просто разозлился на этих придурков. Пока он сидит там взаперти, ему в голову лезет всякая дрянь.

Кордтс был вполне уверен в том, что сказал. Если у него и имелись сомнения, то только потому, что в последнее время он допускал, что в жизни все возможно, однако слова Молля представлялись ему полной ерундой. Сам он толком и не помнил об эвтаназии. До войны какой–то церковник высокого сана говорил с Гитлером на эту тему, но из этого вроде бы ничего не вышло.

— Дело в том, что в свое время Адольф наговорил всякой чуши, так что всего и не упомнишь.

— Все верно.

— Точно. Теперь война — его главная забота.

— Понятно, — отозвался Фрайтаг.

На самом деле он ничего не понял, хотя с интересом выслушал Кордтса. Самому Кордтсу больше не хотелось развивать эту тему. Его тянуло поговорить о чем–нибудь другом или просто выпить пива. Расспросы Фрайтага казались ему бессмысленными, и в настоящий момент ему не хотелось говорить ни о чем, кроме мечтаний любого мужчины, вроде раздетых женщин на необитаемом острове.

Он снял с рукава бронзовый щиток и положил его на стол рядом с пивными кружками. Затем пощелкал по нему ногтем, перевернул и покрутил его вокруг своей оси, как будто это была миниатюрная карусель. Сейчас голова его была свободна от всяких мыслей, и он поймал себя на том, что беспричинно улыбается.

— Хватит. Перестань.

Кордтс поднял голову и посмотрел на Фрайтага.

— Что? Понял. Хорошо. — Он вернул щиток на прежнее место и излишне громко произнес: — Так точно, герр оберфельдфебель! Ты только подумай, что мы снова будем повторять эти слова через пару дней.

Подъехал поезд, и они сели в него. Поезд тронулся.

 

Часть 3. Великие Луки

 

Глава 10

Старинный каменный город.

Над обширным зеленым пространством окраин, по которым двигалась их рота, по–прежнему маячили приземистые белые башни, побитые артобстрелом и полуразрушенные, однако устоявшие на своих местах.

Рота двигалась через капустное поле, за которым давно уже никто не ухаживал, правда, захватчики и пытались приспособить кое–какие из этих полей под свои продовольственные нужды. Огороды посреди бомбовых воронок. Они прошли дальше по густо заросшему лугу, за которым уже давно никто не следил, если следил вообще, и трава колыхалась у них под ногами, словно пыталась догнать облака у них над головой. Где–то она достигала щиколоток, где–то — икр, но они шли через нее, разбредясь в разные стороны отдельными цепями, и только очень опытный наблюдатель мог на глазок определить, какой численности подразделение движется по лугу. Увы, это была всего лишь рота. На фоне ландшафта большие отряды казались малочисленными, небольшие — совсем крошечными. Каждая такая цепь оставалась в пределах видимости других цепей, однако соблюдала дистанцию в целях минимизации потерь. Впрочем, до передовой им оставалось идти еще несколько километров. Однако всегда есть угроза угодить под внезапный залп вражеских орудий. Впереди, там, куда они направлялись, артиллерийский огонь велся уже прицельно.

День был не то чтобы жаркий, однако после полудня стало припекать. Высоко над их головами белые облака как будто встали на якорь посреди бескрайней лазури неба. Они если и плыли, то едва заметно — этакие белые паруса посреди огромного небесного моря. День за днем в России они наблюдали картину, подобную этой, — на родине такое редко увидишь, но здесь эти прекрасные воздушные замки плыли над их головами почти каждый день. Солнечные лучи пробивались сквозь облака, разбегаясь по земле под их ногами. Полдень. Они двигались по открытому пространству, пока наконец не дошли до насыпи с узкоколейкой.

Здесь лейтенант посмотрел на часы и поднял руку. Все остановились на небольшой возвышенности рядом с узкоколейкой.

Некоторые из солдат оглядывались на Великие Луки, которые по–прежнему виднелись вдали — здания на фоне горизонта, высокие и одновременно маленькие.

Батарея минометчиков была там, и первые крики донеслись уже в первые секунды после того, как лейтенант посмотрел на часы. Крики минометчиков — это само по себе выброс адреналина в кровь. В такие мгновения, пока гремит залп, страх куда–то исчезает сам. Они все пережили когда–то это.

Даже трусы и те, кого страх давно превратил в ненадежный балласт, неожиданно ощущали поднятие духа, пусть даже всего на двадцать–тридцать секунд. Потому что это происходило непроизвольно, словно оглушительный этот грохот был сродни некой природной силе. Стоило минометам заговорить с их стороны, как сердца тотчас переполнялись мужеством. Если же они грохотали со стороны русских, то испарялись последние его остатки.

Это был рев, вполне определенный и узнаваемый. Его последствия неизменно бывали ужасны.

Залп состоял из тридцати–сорока ракет, которые вылетали одна за другой. Этот вой, помноженный на тридцать, производил на человека множественный эффект, сродни множественному оргазму. Это, пожалуй, хотя и грубое, но наиболее точное описание. Небо прочерчивали длинные последовательные изогнутые полосы дыма, и они, задрав головы, следили за ними взглядами. Одновременно с хлопком, сопровождавшим вылет ракеты, слышался звук, столь же легкоузнаваемый, словно во что–то твердое вогнали металлическую пику. Можно даже сказать, это был почти звон, как будто кто–то быстро ударил в колокол. Спутать его с чем–то было невозможно, тем более что никто не мог объяснить, что было ему причиной. Невозможно еще и потому, что он был хорошо различим на фоне куда более оглушительного грохота пусковой установки и разносился на огромные расстояния. Долетал он и до них.

Залп взорвал землю примерно в километре перед ними. Там же, где они стояли, лишь пару секунд спустя едва заметно дрогнула земля. Или едва заметно лишь потому, что они к этому уже привыкли. Ведь на самом деле вибрация эта была вполне ощутима. Взрывная волна прокатилась, постепенно затухая. Даже на том расстоянии, где они стояли, им на мгновение заложило уши. Штурмовые отряды, что двигались впереди и уже пересекли насыпь несколько часов назад, еще в предрассветной мгле, наверняка потеряли слух на минуту–две. Точно так же, как и русские в нулевой точке, все те красные, что не были моментально уничтожены взрывом.

Оглушенные первым залпом, солдаты роты пополнения не ожидали второго, который в данный момент прогрохотал у них над головой. Унтер–офицеры устремили взгляд на лейтенанта в ожидании нового сигнала. Взмах руки, и они повели солдат за собой. Они двинулись через насыпь небольшими группами, по три–четыре человека.

Теперь они наступали в спешном порядке, зная, что впереди их ждет неприятель и его разведчики, которые наверняка держат местность под своим зорким оком, пока еще не пришли в себя. Не успел стихнуть грохот минометов, как заговорили другие орудия. И все–таки, как только они оказались в укрытии березовой рощи, дышать стало легче. Ах, эти березовые рощи! Они могли быть такими же густыми, как и вековые леса, леса, которые внушали страх и через которые они были вынуждены пробираться всего несколько месяцев назад.

Пару часов назад через эту рощу прошел и штурмовой отряд. Лейтенант предполагал, что их здесь кто–нибудь встретит и проведет за собой остаток пути. Несколько минут они ждали, а заодно использовали этот короткий привал, чтобы перевести дыхание. Лейтенант выругался, хотя и представлял, что творится там, впереди, и потому не спешил кого–то в чем–то винить. Что ж, придется искать путь самостоятельно. Под березой, опустившись рядом с ним на колени, унтер–офицеры внимательно изучали карту — впрочем, они это делали уже несколько дней подряд. Они успели не только выучить ее наизусть, но и отработали всю операцию, когда стояли в лесах возле Великих Лук.

Поэтому когда один из них, взяв с собой двоих солдат, пошел искать проход среди минного поля, поиски не заняли у них много времени. Когда они вернулись к месту привала, остальные также поднялись на ноги и колонной по одному двинулись дальше.

Поперек тропинки валялось мертвое тело. Лейтенант узнал в мертвеце солдата из взвода Шрадера. Возможно, это и был их проводник. Он был убит выстрелом в голову и лежал как раз посередине узкой тропы, проложенной посреди минного поля. Крутом раздавался шелест березовых листьев — как в старые, добрые, мирные дни. Нужно было поторапливаться — если где–то засели снайперы, то желательно как можно скорее уйти отсюда. Лейтенант дал сигнал, и солдаты колонной по одному продолжили путь, нервно поглядывая на убитого, проходя мимо него. Березовые рощи почти не пострадали от обстрела, и теперь вокруг них струился солнечный свет, а грохот канонады раздавался все ближе и ближе.

На самом деле мертвец, которого они приняли за убитого проводника, таковым не был. Несчастный погиб рано утром, в тумане, когда штурмовые отряды еще только продвигались вперед. Они полагались на фактор внезапности и, когда прогремел первый выстрел, решили, что их обнаружили. Аккуратный выстрел в голову — шальная пуля так никогда не попадет. Но, скорее всего, так оно и было. Они подождали в тумане, но новых выстрелов не последовало. В этом месте до них донеслись звуки русской гармошки, слабые из–за тумана, однако хорошо различимые. От позиции «Хорек» их отделяли лишь несколько сот метров. Они продолжали идти и с первым лучами солнца обрушились на врага, застав его врасплох.

Это было всего несколько часов назад.

Рота пополнения уже почти подошла к этому месту, но неожиданно столкнулись с отрядом Шрадера, когда тот возвращался назад по проходу минного поля. Грохот стоял такой, что разговаривать было невозможно. Вид у Шрадера был жуткий. Впрочем, не у него одного. И уже то, что постоянно приходилось повышать голос, чтобы быть услышанным, казалось, повергало его в еще большее уныние. Однако он взял себя в руки и продолжал кричать, указывая куда–то вперед. Лейтенант прислушался и тоже посмотрел в ту сторону, куда указывал Шрадер. Кто там? Командующий офицер? Шрадер вновь что–то крикнул и указал вперед. Лейтенант кивнул. Он схватил Шрадера за плечо, после чего начал отдавать команды своим подчиненным.

Кроме взвода Шредера, штурмовая рота состояла еще из четырех взводов, не считая вспомогательных. Последние остались на «Хорьке». Остальной части штурмового отряда также придется остаться на позициях, которые они занимали с самого утра, однако теперь в их распоряжении будет также рота пополнения, которая на самом деле если кого и пополнит, то лишь отряд Шрадера.

Шрадер, при всем своем немалом мужестве, пребывал в состоянии шока — с ним осталось лишь пятеро из его первоначального отряда. Среди них также были и раненые, которых требовалось нести на носилках. К тому же санитар сказал лейтенанту, что некоторые из них умрут, если их быстро не вынести из зоны боя. Да, но только кто именно? Санитар бездушно указал пальцем на обреченных на смерть.

Другие, хотя также находились в тяжелом состоянии, были вынуждены ждать своей очереди и терпеть до тех пор, когда выделят тех, кто смог бы положить их на носилки и унести в тыл. Лейтенант дал Шрадеру в помощь трех солдат своей роты. Это был широкий жест, который, возможно, даже противоречил духу полученного им приказа — что каждый солдат был нужен на «Хорьке», однако Шрадер пользовался в роте уважением, лейтенант же никак не ожидал увидеть его и его солдат такими. Нет, эти были даже не ранены. Эти уже были мертвы, если только в самое ближайшее время им не будет оказана медицинская помощь.

Но чем еще он сам мог им помочь? Его внимание было сосредоточено на орудийном грохоте всего в сотне метров впереди. Два других санитара пошли было вместе с ним вперед, однако он велел им остаться. Ведь теперь посреди нескончаемого грохота кричали от боли его собственные раненые солдаты. Времени на Шрадера у него не было, самому бы не растеряться, поддержать хоть бы видимость порядка в собственных мыслях.

Над березовыми лесами виднелась невысокая гряда холмов, а впереди — все новые и новые покореженные березы. Эта гряда напоминала разверстую рану, в которой валялись обрывки колючей проволоки и мертвые тела, которые почти не выделялись посреди царившего хаоса, за исключением тех, что повисли на колючей проволоке. Артиллерия среднего калибра продолжала поливать ее огнем, а время от времени эту какофонию дополнял грохот крупнокалиберных орудий.

Марш назад был долгим и тяжким. Испытанное солдатами потрясение было вполне естественным, и те трое, кому повезло избежать ран, не были выведены им из строя. Они могли говорить, пусть и с трудом, но все же. Двигались они словно роботы, правда, роботы, полностью обессиленные. Однако при необходимости они могли действовать, полагаясь либо на инстинкт, либо на боевой опыт. На их счастье, обстрел прекратился, несколько случайных снарядов — не в счет. Похоже, русские вели обстрел наобум, или же причиной тому было недостаточное количество их собственных орудий у Великих Лук. Последнего факта было достаточно, чтобы наполнить их сердца тревогой, однако они уже так устали, что чувства их притупились. Довольно того, что они пережили до этого.

Они прошли мимо убитого, лежавшего поперек прохода минного поля. Шрадер даже не сразу понял, что это его солдат, — казалось, с того момента, как они прошли здесь рано утром, миновала целая вечность. Прежде чем перейти насыпь узкоколейки, они, выбившись из сил, устроили короткий привал. Они отдохнули бы и больше, чувствуя себя ходячими мертвецами, однако из–за состояния раненых вскоре были вынуждены сняться с места и двинуться дальше.

Солдаты едва держались на ногах, но дорогу все же перешли. С этого небольшого пыльного возвышения открывался неплохой обзор в обе стороны. Был виден и город вдали.

Казалось, что с утра прошла целая вечность, а ведь они не прошли еще и половины расстояния. Примерно на половине оставшегося пути им повстречался другой отряд, с лошадьми и двумя подводами. Они положили раненых на землю, а потом едва сумели поднять их на подводы.

При подводах был Хазенклевер, старый ефрейтор–каптенармус, которому редко доводилось бывать в окопах, не говоря уже о том, чтобы ходить в атаку. Тем не менее сейчас он был в самом нужном месте в нужное время и имел при себе литр пива.

Шрадер, и Крабель, и еще один солдат, который не был ранен, сделали по нескольку глубоких глотков, хотя помимо того, что пенный напиток удовлетворил жажду, он не возымел на них почти никакого воздействия. Но и этого было достаточно. Они сделали еще по глотку, и спустя минуту нервы их успокоились, что, собственно, и требовалось в данный момент. Сделал несколько глотков и санитар, а после него по глотку разрешили сделать и трем солдатам из роты пополнения.

Эти последние были недовольны, видя, что они уже почти не нужны. Они с радостью вернулись бы назад к своим товарищам. Они отошли в сторонку и сели на траву, разговаривая о чем–то между собой. Однако не было никого, кто отдал бы им приказ возвращаться обратно. Хазенклевер не был их непосредственным начальником, а что сказал бы им их собственный командир, этого они не знали. Правда, одна подвода направлялась дальше вперед, и если они не вернутся, то их вполне могут ждать нешуточные неприятности. Хотя они побывали в бою, сослаться на усталость им не позволяла совесть, другие же отговорки просто не приходили им в голову. Поговорив еще немного на эту тему, солдаты отрешенно вздохнули, поскольку знали точно, что придется вернуться, однако решили еще немного отдохнуть. Они почти валились с ног от усталости после того, как были вынуждены тащить раненых на такое большое расстояние.

Шрадер почти не обращал на них внимания и, когда они сели особняком, вообще позабыл про их существование. Зато к ним подошел Хазенклевер, правда, он даже не поинтересовался тем, какие они имеют дальнейшие приказы.

— Сопровождайте вторую подводу назад, к «Хорьку», — сказал он.

Они удивленно посмотрели на него — его чин они понять могли, но кто он такой, даже не догадывались.

— Слушаюсь, — сказал один из них. — Мы уже как раз собрались назад. Просто решили передохнуть минутку.

— Отдыхайте, — разрешил Хазенклевер.

Солдаты забрались на подводу, хотя в иной ситуации наверняка зашагали бы рядом, поскольку враг наверняка открыл бы по ней огонь. Но, бог свидетель, они сильно устали. А слезть можно будет, если понадобится, когда они вновь доберутся до насыпи.

Хазенклевер забрал вторую подводу с ранеными вместе с собой в тыл. Крабель и Шрадер сидели, свесив ноги. Лицо одного из солдат, что лежали рядом с ними, истекая кровью, а до этого несколько месяцев подряд жили и сражались бок о бок с ними, показалось им знакомым. Будь они сами в другом состоянии, наверняка в них шевельнулись бы какие–то чувства. Сначала они пытались говорить с ранеными, чтобы как–то взбодрить их, однако теперь у них самих не осталось сил даже на разговоры. Санитар дал тому самому солдату морфий — чтобы облегчить страдания, а заодно оградить товарищей раненого от гнетущей и бессмысленной необходимости слышать его крики, чувствовать его страх. Два других тяжело раненных солдата были из других взводов и также были им известны, хотя и не так хорошо, как первый.

Последний, кто остался в живых из взвода Шрадера, также раненный, хотя и не тяжело, остался на «Хорьке».

Продолжительность светлого времени суток составляла почти двадцать часов, и потрясающий небесный ландшафт почти не изменился, когда они наконец достигли укрепленных позиций. К этому времени Хазенклевер сказал Шрадеру, что тот получит двоих новобранцев из пополнения.

— Они не такие уж и зеленые. Оба уже ходили в атаку под Холмом. Этим поганцам крупно повезло, что их не перебросили сюда вчера. А может, оно и к лучшему, Шрадер, теперь у тебя есть два здоровых солдата. Смотри, не потеряй их сразу же.

— Кончай свои дурацкие шуточки, — огрызнулся Шрадер.

— Нет, Рольф, ты меня неправильно понял. Я не то имел в виду. Ты уж меня извини. В любом случае, я их пока подержу при себе до завтрашнего утра. А завтра они будут в твоем полном распоряжении.

— Невелика разница, — откликнулся Шрадер. Слова Хазенклевера оставили его равнодушным.

Они проехали в отверстие в колючей проволоке и направились к крайнему окопу. Как только они подъехали ближе, несколько солдат тотчас перекинули для них мостки, чтобы им перебраться на другую сторону. Лошадь замешкалась. Хазенклевер дернул за удила, и она двинулась дальше.

— Посмотри на Матлее, — сказал Крабель. Шрадер заглянул в койку. Крабель держал Матлее за руку. Шрадер соскочил с подводы и двинулся пешком, лишь бы ничего не видеть.

 

Глава 11

Несколько недель назад Шерер получил в свое командование дивизию. Подробности наступления на «Хорьке» его ужасно расстроили, однако, как и лейтенант роты пополнения там, на поле, он понимал истинное положение вещей и потому отказывался возлагать вину на полковое командование, отвечавшее за эту операцию.

Впрочем, возложить вину на кого–то хотелось, хотя бы затем, чтобы сорвать на ком–то накопившееся раздражение.

Как и его собственные солдаты у Холма, Шерер получил длительный отпуск, чтобы навестить родных дома, в Германии. Он вполне мог стать национальным героем, более того, газеты и превозносили его как героя. Однако собратья по военной профессии относились к нему со смесью благоговейного трепета, зависти и восхищения. Лишь некоторые из них слышали о нем раньше, но даже они знали его довольно плохо.

Разумеется, Гитлер не знал о нем вообще ничего. Ему было известно его имя — любой, кто следил за блокадой на протяжении нескольких месяцев, знал это имя. И, пожалуй, все. Шерер уже удостоился Рыцарского креста, спущенного ему с небес парашютом вместе с провизией и боеприпасами с борта самолета, которому повезло прорваться к Холму. Тем же самым способом получил свою награду растроганный до слез гауптман Бикерс, которого когда–то обнял за плечи не менее растроганный Шерер и который погиб в последние дни блокады.

Так что Гитлер пригласил его в Берлин, в рейхсканцелярию, отнюдь не для того, чтобы вручить награду. Ему хотелось лично поздравить генерала и поговорить с ним как мужчина с мужчиной.

Проблема заключалась в том, что эти почести, которые оказывались генералам–фронтовикам, не всегда воздавались так, как того ожидал Гитлер. Всего несколько недель назад точно такой же торжественный прием был оказан в честь генерала Зейдлица, чей корпус прорвался к небольшой группировке немецких войск, попавших в котел в районе Демянска, и помог ей выйти из окружения. Как и Шерер, в глазах прессы и общественности Зейдлиц был героем. А вот его личная беседа с Гитлером в Берлине прошла гораздо более холодно — Зейдлиц позволил себе сделать ряд жалоб по поводу обстановки на фронте и, главное, высказал возмущение по поводу того, что после такой изматывающей операции его солдатам не дали даже короткого отдыха, а ведь они практически сделали невозможное. Те, кто присутствовал в рейхсканцелярии и, разумеется, сам Зейдлиц не могли не заметить, с каким равнодушием воспринял Гитлер эти жалобы — вежливо выслушал с таким видом, будто его они совершенно не касались.

Безусловно, это равнодушие было не более чем маской, за которой скрывалось граничащее с яростью раздражение. Держался рейхсканцлер учтиво, но слегка отстраненно, словно его ждали куда более важные дела, что, впрочем, соответствовало истине. Однако на самом деле эта холодная учтивость была призвана скрыть раздражение фюрера по поводу вечных жалоб со стороны армейских генералов. Зейдлица считали героем, и Гитлер понимал, что не стоит портить торжественное событие жесткой отповедью, хотя это и стоило ему немалого самообладания. На протяжении этой ужасной, бесконечной зимы, когда немецкую армию преследовала одна катастрофа за другой, он не раз срывал свой гнев на более значимых фигурах. И вот теперь он искренне хотел поздравить Зейдлица и услышать от него подробности подвига, совершенного его корпусом, — пусть этот рассказ станет своего рода тонизирующим средством, который поднимет ему настроение, снимет раздражение, какое вызывали у него другие генералы первого эшелона. А вместо этого услышал жалобы, более того, высказанные не туманными намеками, а, что называется, в лоб. И вот результат: и без того скверное настроение фюрера ухудшилось еще больше. Нет, не равнодушие скрывалось за отстраненной вежливостью, с какой Гитлер держался на приеме, а сознательное усилие над собой, чтобы прилюдно не поставить генерала–героя на место.

В конце концов, Зейдлица все–таки приземлили. Его отправили назад на фронт, в район Демянска, где генерала уже поджидали его солдаты, чье положение было близко к катастрофическому.

Затем всего через несколько недель этой крошечной армии у Холма все–таки дали передышку, и настала очередь Шерера явиться к фюреру в Берлин. Гитлер уже отменил свое турне, которое организовали для него Геббельс и другие партийные бонзы. В противном случае Шерера ждала малоприятная перспектива встретить фюрера на какой–нибудь заштатной железнодорожной станции — быстрое, формальное рукопожатие плюс вынужденное присутствие в качестве почетного гостя на бесчисленных парадах или званых ужинах. Безусловно, в любом случае ему не избежать подобных мероприятий, однако то, что общественность все больше и больше превозносит армейских генералов, уже начинало действовать фюреру на нервы.

Встреча с Шерером прошла лучше, чем с Зейдлицем. По крайней мере Шерер не стал ни на что жаловаться. Да и как он посмел бы, если все его солдаты до единого получили продолжительный отпуск и возможность съездить домой. Да и вообще, кто он такой? Всего лишь командир охранной дивизии, который неожиданно вознесся к вершинам славы; если уж на то пошло, генералом он является лишь на бумаге, хотя теперь его наверняка повысят в звании.

Во время приема Шерер держался правильно — вежливо и достойно, хотя изнутри он, казалось, так и сиял осознанием собственной славы. Но даже с ним Гитлер держал себя отстраненно, и в некотором противоестественном смысле уже то, что в отличие от Зейдлица Шерер ничего не просил, раздражало фюрера еще больше.

Шерер же сиял потому, что не мог не сиять, и вместе с тем, как это ни парадоксально, он нес в своих манерах также ледяную жестокость осады, опять–таки потому, что ничего не мог с этим поделать. Казалось, в глазах его застыли души погибших солдат, они смотрели на мир его глазами даже тогда, когда губы его произносили теплые, учтивые слова. Вот уже несколько месяцев подряд у Холма ему приходилось мириться со скудной, если не откровенно жалкой помощью со стороны Верховного командования. Нет, он не мог сказать ни единого дурного слова в адрес пилотов, которые доставляли им провиант и медикаменты, благодаря которым они до сих пор были живы. И тем не менее то, что командование до самого последнего дня забывало или не желало поставлять им вооружение, не могло не раздражать. Он знал, что осаду можно было бы снять гораздо раньше, если бы немецкие войска предприняли для этого мало–мальские усилия на земле. Нужно было пройти лишь пятнадцать километров, всего каких–то пятнадцать километров — причем на протяжении нескольких месяцев!

Но чья это вина? Гитлера? Командование группы армий, ведь это оно зимой перебросило значительную часть войск на другие участки фронта, фактически предоставив подразделения, что стояли у Холма, самим себе. Шерер занимал не слишком высокое положение в военных кругах и потому не знал, кто в этом виноват. Нет, ему действительно это было неизвестно, и в его намерения не входило в личной беседе с фюрером высказывать какое бы то ни было недовольство.

Как бы то ни было, но безнадежность положения гарнизона Холма сыграла ему даже на руку. Он получил возможность поразмыслить, а всегда ли он сам принимал взвешенные решения о том, что дало ему лично и вверенным ему солдатам продержаться так долго, и все равно не находил ответа на вопрос, каким чудом они выжили. В его душе до сих пор жило ощущение чуда, и именно это ощущение помогало ему преодолевать мелкие обиды и непонимание.

Шерер все еще был при своей знаменитой бороде. Но с бородой или без бороды, внешне он резко отличался от любого типичного генерала–пруссака. А еще он совершенно иначе смотрелся в очках, нежели когда их снимал. Генералу ничто не мешает время от времени надевать очки для чтения, и в эти минуты нетрудно отмахнуться: мол, подумаешь, кто из нас на пару минут не надевал очков! Но зрение у Шерера действительно оставляло желать лучшего, и в очках он смотрелся более привычно. Он был невысок, можно даже сказать, низкорослый и щуплый, и, глядя на него, трудно было определить его место в армейской иерархии — безусловно, человек высокого звания, который, однако, не принадлежит к армейской элите, а значит, непричастен к принятию решений. Тем не менее большую часть времени он обходился без очков — наверняка отдавал себе отчет в том, как смотрится в них, и тогда впечатление о нем складывалось совершенно иное. Причем причиной тому были не только глаза, но и все лицо.

Что выделяет лицо человека из массы других лиц? Идиосинкразии, именно идиосинкразии… как и в случае с бородой. Идиосинкразии, а может, иллюзии, поверхностные впечатления.

Правда, Гитлер не стал утруждать себя разглядыванием лица Шерера. Ему было достаточно одного взгляда, чтобы найти то, что его раздражало. Но даже когда он смотрел генералу прямо в глаза, на его собственных глазах можно было заметить легкую поволоку, как будто его одолевали внутренние сомнения и заботы, до которых никому другому не было дела и которыми он не собирался ни с кем делиться, тем более с простым генералом. И если даже глядя Шереру в глаза с расстояния не более метра, он все–таки заметил в них некую холодность, которая, по всей видимости, не имела ничего общего с отношением генерала к фюреру. Скорее то была холодность человека, неожиданно, неким непостижимым для себя образом ставшего независимым — впрочем, Шерер внутренне уже свыкся с этим изменением, что со стороны могло показаться, что он всегда был таким. Люди, к которым эта независимость приходит довольно поздно в жизни — а может, даже независимо от того, рано или поздно, — всегда умеют ввести самих себя в заблуждение, внушить себе, что всегда были такими. И кто скажет, что они неправы, что они пытаются обмануть самих себя, и все? Никто не знает.

Тем не менее после встречи с Зейдлицем Гитлер принял кое–какие решения и потому отвел на беседу с Шерером всего десять минут. Разумеется, ему ничто не мешало растянуть ее подольше, и после того, как Шерер ушел, он тотчас задался вопросом, а не зря ли он так быстро свернул беседу. Может, стоило обойтись с генералом чуть теплее?

Но нет, нет. К чему унижать себя, размышляя о каких–то там армейских генералах, представителях, черт ее подери, старой гвардии? Они уже не раз подводили его — впрочем, в душе он всегда подозревал, что так оно и будет. Так что если они хотят доброго к себе отношения, то пусть сначала на деле покажут, чего стоят. Он, конечно, не из числа этих заносчивых пруссаков, которые возомнили о себе бог знает что. По крайней мере, Шерер открыто не требовал, чтобы ему оказывались знаки уважения, хотя наверняка считал, что таковые ему причитаются как командиру военной группировки, проявившей завидную стойкость. Для австрийского мечтателя это не было чем–то иэ ряда вон выходящим, и он с удовольствием побеседовал с генералом.

Он уже не раз задумывался на эту тему, и ему не составило большого труда выбросить Шерера из головы и заняться другими делами, которые ждали его в этот день, а потом в следующий и так далее. Он быстро отвлекся на другие вещи, потому что жил в таком режиме вот уже многие годы. Был май 1942 года, и такие точки на карте, как Холм и Демянск, уже принадлежали истории. А на карте в его кабинете главную роль теперь играло другое название — Сталинград. Именно оно было жирно обведено карандашом.

В общем, в июле Шерер вернулся на Восточный фронт с орденом, почестями, новым званием генерал–майора. На сей раз он получил в свое командование настоящую боевую дивизию, 83–ю пехотную, которая все еще находилась в районе Велижа и Великих Лук.

Эти городки были расположены недалеко от Холма — тот по–прежнему находился в руках немцев, примерно в шестидесяти километрах севернее. С точки зрения российских расстояний эти городки можно было считать ближайшими соседями.

К своему неудовольствию, Шерер тотчас понял, что силы немецких войск в данном районе явно недостаточны, так же как и тогда при Холме. Его собственная дивизия была растянута на расстояние более тридцати километров — ситуация настолько необычная, что знай он заранее, то наверняка бы высказался по этому поводу. Впрочем, и другие дивизии с обоих флангов находились примерно в таком же разбросанном состоянии. Такая диспозиция наверняка имела бы смысл, если бы круг их боевых задач ограничивался подавлением сопротивления со стороны местных жителей в какой–нибудь далекой колонии. А может, Верховное командование полагало, что и по сей день ситуация такова во многих районах России — правда, Шерер не мог себе даже представить подобную наивность. Фон дер Шевалери, командующий корпусом, который воевал под Витебском, говорил с ним на эту тему, когда он только–только прибыл на фронт. Никакая это не наивность, сказал он тогда — скорее Верховное командование нарочно, подобно страусу, предпочитает прятать свою коллективную голову в песок.

— Ну, это уже из области казуистики, — ответил тогда Шерер. — Лично я не вижу большой разницы.

— Думаю, вы правы, — согласился тогда фон дер Шевалери, крупный, однако при всем при том щеголеватый мужчина, чьи галантные манеры отлично сочетались с его не менее галантным именем. На Восточный фронт он прибыл из Франции в январе, вместе с 83–й пехотной и несколькими другими дивизиями, отданными ему в командование. К настоящему моменту он пережил все — усталость, тревогу, то, как буквально каждая боевая операция проводилась при полном отсутствии надлежащего материального обеспечения. «А все потому, — пояснил он, — что теперь все сосредоточено на южном направлении. Такое впечатление, что там сосредоточены три четверти наших сил. И это при том, что Демянск продолжает высасывать из нас силы, словно насос дерьмо из выгребной ямы. Так что мы, Шерер, должны быть благодарны, что в нашем с вами углу вот уже несколько месяцев стоит относительное затишье. Пусть ваши офицеры введут вас в курс дела. Не хочу вселять в вас излишний оптимизм, но на данный момент любое затишье нам только на руку.

Я дал распоряжение другим командирам дивизий, чтобы они, пока у нас есть время, подбили все концы, — я имею в виду, произвели зачистку змеиных гнезд, где, будь они прокляты, окопались русские и теперь держат под контролем наше снабжение. К концу зимы мы благодарили судьбу уже за то, что сумели выжить, однако чтобы чувствовать себя уверенно, нам нужно дополнительное жизненное пространство. Я провел не одну бессонную ночь, размышляя на эту тему. Впрочем, не я один. Надеюсь, вы сумеете оценить это по достоинству.

— Безусловно, — ответил Шерер.

— Поздравляю с повышением. И добро пожаловать снова на фронт.

Шерер кисло улыбнулся. Ему было достаточно того, по крайней мере пока, что он получил под свое командование настоящее армейское подразделение. Если его разношерстная команда сумела проявить у Холма чудеса стойкости, то что говорить о настоящих солдатах. По крайней мере, так он думал. Ведь они прошли через ту же самую мясорубку, бойцы 83–й пехотной дивизии.

После встречи у фон дер Шевалери на штабной машине он покинул Витебск. Сам город, расположенный на берегах Западной Двины, был разбит так, — вернее, превращен в груду развалин, — что с трудом верилось, что в нем когда–то была жизнь. Это особенно впечатляло, потому что до войны здесь проживало несколько сот тысяч человек. Теперь же, несмотря на то что город перешел под контроль немецких войск, от первоначального числа местных жителей осталась лишь малая часть. Это был не поселок–призрак, а город–призрак в полном смысле этого слова. С первого взгляда в нем можно было узнать крупный промышленный центр — то там, то здесь виднелись полуразрушенные фабричные корпуса и склады, одинокие трубы, которые каким–то чудом остались целы и теперь печально возвышались над развалинами бывших заводов. Как резко это отличалось от средневекового духа таких городков, как Холм и Великие Луки. Впрочем, руины и там, и здесь практически стирали эти различия. На штабном автомобиле Шерер переехал Западную Двину, вдоль которой беззубыми ртами выбитых окон ощерились склады. Глядя на них, можно было подумать, будто они хотели что–то сказать, но так и застыли в ужасе, открыв рот, когда на них, уничтожая все вокруг, обрушилась некая неодолимая сила. Правда, любой, кто говорит, нуждается в слушателе, однако широкая река равнодушно катила свои воды, даже если и слушала. К тому же в разгар лета сама река сильно обмелела.

Вскоре они выехали за город и теперь катили под пологом облаков по равнине. До Великих Лук было шестьдесят с лишним километров, и по пути генерал планировал заехать в места дислокации своей дивизии, в частности на командный пункт в Велиже. Этот городок был своего рода южным якорем его личного фронта, в то время как Великие Луки были якорем северным. Такое впечатление, что почти все города, в этой части России начинались с одной буквы — «В».

Велиж предстал его взору на вершине небольшого холма, как и другие, разрушенный и вместе с тем живописный на фоне летнего неба. На сам холм, на котором остались стоять, хотя и сильно поврежденные, отдельные каменные здания, вела одна–единственная песчаная дорога. Скелет, подумал Шерер, скелет, лишившийся тела, — ведь деревянные избы, составлявшие основную часть города, сгорели дотла еще зимой.

Полковой командир более подробно довел до сведения Шерера особенности проблем, о которых ему уже говорил фон дер Шевалери. В основном задача сводилась к тому, чтобы не подпускать русских к дорогам, по которым осуществлялось снабжение.

— Как я понимаю, почти ничего не изменилось? — просил Шерер. — Послушайте, а не найдется ли у вас шнапса? Если нет, у меня в машине есть несколько бутылок. Это не проверка, а визит вежливости. Через несколько дней я приглашу вас и других командиров полков ко мне в штаб, и тогда мы с вами все вместе выпьем. А пока садитесь, давайте пропустим всего по одной, согласны? Если, конечно, вас не ждут более срочные дела. Нет? Ну и прекрасно. Будьте добры, представьте меня вашему штабу.

Штабные офицеры пристально разглядывали нового командующего; впрочем, без какой бы то ни было враждебности. Наоборот, было видно, что им приятно выпить вместе с ним, посидеть рядом, ощутить на себе отблески его славы. Надо сказать, слава эта бежала впереди него, и теперь полковник и его штаб хотели убедиться собственными глазами, что за человек этот Шерер. Держались офицеры естественно, с юмором, но без панибратства, сидя за столами, которые — день был по–летнему теплый и солнечный — вынесли на улицу и поставили перед зданием штаба полка.

Взгляд у Шерера был цепкий и пронзительный, но в целом он произвел впечатление дружелюбного, привыкшего разговаривать с офицерами на равных. Не в его привычках было дистанцироваться как особе, наделенной властью; в обществе подчиненных он чувствовал себя комфортно, а подчиненные в свою очередь словно забывали о рангах и званиях. Другие генералы также любили время от времени пропустить рюмочку в компании своих офицеров, однако ни на минуту не забывали про незримые барьеры, что отделяли их как начальников от подчиненных. Шерер умел, пусть чисто внешне, сделать вид, будто эти барьеры для него мало что значат. Этим он напоминал морского капитана, вынужденного постоянно находиться в тесном контакте с теми, кто его окружает, — не друзьями, а командой, — на одиноком корабле посреди бескрайних океанских просторов. Одна из причин, почему его звезда взошла относительно поздно, заключалась в том, что он не производил впечатления того, кто умеет быть частью строгой организации, а ведь армия в мирное время именно такой и была — сложной организацией, со своими порядками и правилами, не более того. Нет, конечно, таковой она оставалась и в военное время, однако в такие периоды она дробилась на более мелкие части, в которых человеческие души тем сильнее ощущали близость друг к другу, чем больше выпадало на их долю испытаний.

Это был короткий визит. Произнесли всего несколько тостов, бегло познакомились друг с другом. После чего генерал отбыл в сторону дивизионного штаба в Ново–Сокольники — небольшой и не слишком пострадавший, однако богом забытый русский городок. Выбор на него пал лишь по той причине, что расположен он был почти посередине дивизионной зоны, примерно в десяти километрах за линией фронта. Конечно, Великие Луки подошли бы на эту роль куда лучше, если бы не одно «но» — этот город был расположен практически на северном фланге, а, кроме того, русские крепко засели на подступах к городу и упорно не желали отступать.

То, что силы дивизии растянуты на такое внушительное расстояние, не могло не внушать тревогу не только с точки зрения решения тактических задач, но и потому, что это затрудняло командование, особенно для Шерера, который еще при Холме привык лично отдавать все распоряжения своим подчиненным. В некотором роде не было бы большой натяжкой сказать, что никакой дивизии не было, а лишь пять отдельных полков, дислоцированных в разбросанных по большой территории точках. Как, скажите, в такой обстановке отдавать приказы? Те наверняка придут в противоречие с мнением полковых командиров на местах, которые наверняка знают обстановку на вверенном им участке гораздо лучше, он же будет принимать решения лишь на основе полученных по телефону донесений. Либо будет вынужден, тратя понапрасну время и силы, разъезжать туда–сюда по пыльным дорогам, чтобы увидеть все собственными глазами. Поскольку линия фронта временно более–менее стабилизировалась, может, в этом не было большой беды, но кто знает, что ждет их завтра?

Наступление на «Хорьке» было одной из небольших по масштабу, но отнюдь не по своей жестокости операций, призванных выдворить русских из стратегически важной полосы, по которой пролегало шоссе.

Главное шоссе, этот термин в России привыкли произносить с сардонической усмешкой, поскольку сама дорога представляла собой пыльный, порой непроходимый проселок, которым, однако, приходилось пользоваться для доставки боеприпасов и провианта. Это самое шоссе — единственное, что соединяло между собой Велиж и Великие Луки, и русская артиллерия, засевшая на господствующих над «Хорьком» высотах, располагалась менее чем в миле от него. Если же перенаправить обозы по еще более глухим дорогам, что пролегли среди кишащих партизанами лесов, это прибавит несколько часов, если не целый день, к поездке между двумя этими городами.

Что еще хуже, в отдельных местах линия фронта пролегала позади шоссе. Вдоль него, с той стороны, оставались лишь небольшие группы прикрытия, призванные оберегать эту жизненно важную артерию от русских. Жизнь солдат в этих отрядах была вечным испытанием нервов и отнимала слишком много сил. Одни, посреди глухомани, ни на минуту не могли позволить себе расслабиться, даже когда казалось, что все вокруг спокойно, причем несколько дней подряд. Русские снайперы, разведывательные дозоры или отряды партизан время от времени давали о себе знать, хотя и не слишком часто. Немецким солдатам приходилось быть вечно начеку, жить в постоянном напряжении. Поэтому не было ничего удивительного в том, что нервы подчас начинали сдавать. Какая это все–таки мука — заставлять себя бодрствовать, когда тебя клонит в сон, зорко смотреть и ничего не видеть, — и так час за часом.

Эти отряды сменялись каждые несколько дней, и солдаты, возвращающиеся на место основной дислокации, были рады даже самому унизительному наряду, чтобы подольше побыть там. Шоферы транспортов, что двигались вдоль шоссе, также жили в постоянном напряжении, особенно на тех участках дороги, которые мало чем отличались от ничейной земли.

Такую скверную ситуацию со снабжением, будь это какая–то другая война, наверняка бы сочли нетерпимой. Однако люди привыкают к самым тяжким условиям, даже к жизни в обстановке постоянного страха, учатся терпеть постоянные лишения. Причиной такого положения было зимнее контрнаступление русских войск, и ни Шерер, ни его предшественник не располагали необходимыми силами для того, чтобы закрепиться по ту сторону шоссе. Такое положение раздражало, хотя одновременно удивляло своим идиотизмом, поскольку эта ситуация возникла лишь в силу полного отсутствия в этой части фронта приличных дорог. Вот только где их взять здесь, в России? Отсюда и раздражение, и злость, и ощущение собственного бессилия, готовое вырваться наружу, когда, кажется, нет больше сил терпеть эту монотонную, изматывающую, адскую скуку.

Но даже сейчас у Шерера не было солдат, чтобы обеспечить безопасность дороги. Еще будучи в Витебске, он отлично понял, что имел в виду фон дер Шевалери, когда сказал, что в конце зимы они благодарили судьбу за то, что остались живы. Кажется, пришла пора навести здесь хоть какой–то, но порядок.

Он заранее знал, что если русские начнут наступление в районе «Хорька», в его распоряжении будет одна–единственная усиленная рота. В чем, сказать по правде, не было ничего хорошего. Ведь здесь как минимум требовался целый батальон. Крейзер, командовавший полком, дислоцированным близ Великих Лук, соглашался с ним, вот только где взять целый батальон на линии фронта, которая и без того напоминает открытую дверь.

Шерер настаивал, чтобы на случай контратаки со стороны русских в его распоряжении была еще одна рота, а то, что контратака будет, сомневаться не приходилось. У Крейзера было недовольное выражение лица человека, который слышит очевидные и, увы, неизбежные вещи. К этому времени полковые командиры привыкли действовать так, как когда–то он сам привык действовать в дни осады Холма — то есть лично командовать вверенными им подразделениями, не полагаясь на приказы свыше. Разумеется, ни о какой полной самостоятельности не могло быть и речи. Они не имели ничего против установления хороших отношений с Шерером, однако, подобно скупцам, чахнущим над своим богатством, не спешили делиться своими силами. Кто знает, какой очередной кризис может разразиться и откуда тогда им ждать помощи?

— Черт! — выругался Шерер, прибыв в цитадель Великих Лук, которую Крейзер выбрал себе в качестве командного пункта. — Это отнюдь не демонстрация силы. Потому что, честно говоря, демонстрировать нечего. Если мы хотим чего–то добиться, то нам нужна как минимум рота.

— Я бы с удовольствием задействовал даже несколько рот, герр генерал, — ответил Крейзер. — Как вы предлагаете, я наскребу вам еще одну, которая будет идти следом за штурмовым отрядом.

Шерер уловил в его словах плохо скрываемый вызов, однако виду не подал. Можно подумать, что у него самого есть лишние люди, которых при желании можно взять из других полков или даже из резервного корпуса в Витебске. В принципе, можно поступить и так, вот только у фон дер Шевалери лишних людей нет, да и у него самого тоже. «Хорек» — не более чем гнойный прыщ, который легко ликвидировать силами одной роты. Проблема в другом — какие силы придется задействовать, когда русские примут контрмеры, а то, что они их примут, сомневаться не приходилось.

— Ну, хорошо, — ответил Шерер, — такой подход, Крейзер, мне нравится не больше, чем вам. К тому же, кроме «Хорька», на дороге есть еще три другие точки, позволяющие ее контролировать, чем и займутся наши остальные полки. По–хорошему, нам нужна небольшая наступательная операция, чтобы одним ударом покончить со всеми этими змеиными гнездами раз и навсегда. Иными словами, на пару километров передвинуть линию фронта по всей длине. Думаю, нам этого вполне хватит. Беда в другом — чтобы осуществить эту операцию, нам потребуются свежие силы, как минимум, целая дивизия. Только кто по собственному желанию расстанется с целой дивизией? Вот мы и вынуждены уничтожать эти точки по отдельности. И я прошу вас задействовать ради этого всех имеющихся у вас солдат. Как вы понимаете, мы все здесь сидим в одной лодке.

— Знаю, — отозвался Крейзер.

Шерер уже произносил эту фразу, причем не один раз, еще в Холме. И вот теперь в силу привычки произнес ее снова, хотя знал, что одних избитых слов мало, нужен конкретный план действий. Но, бог мой, он устал, страшно устал от необходимости всякий раз, когда требовалось настоять на своем, прибегать к официальному тону. Это было ему чуждо и жутко выматывало.

— Местность к северу от Великих Лук представляет собой одно сплошное болото, — произнес он. — Впрочем, вам это известно даже лучше, чем мне. Ведь вы здесь, можно сказать, старожил. Возьмите роту с того участка, даже если для этого вам понадобится оставить там лишь горстку караульных. Потому что сейчас этот район для нас является глубоким тылом, и пусть вас, Крейзер, не удивляют мои слова. Возможно, когда наши южные армии сделают свое дело на Кавказе, то какие–то боевые части перекинут нам сюда, на север. Я верю в вас, Крейзер. Главное, соберите нужное количество людей.

Последняя фраза вступала в полное противоречие со всем тем, о чем они только что говорили, однако Шерер произнес ее нарочно, чтобы еще раз подчеркнуть важность задачи. Наступление началось в плотном тумане утром 3 августа. Крейзер основательно к нему подготовился, и «Хорек» был взят с относительно небольшими потерями. Порой казалось, что летом русские расслабились и пребывают в легкой дремоте, набираясь благодаря этой своей странной сонливости сил к очередной серии ударов — когда бы та ни последовала. В одном сомневаться не стоило: как только они ее с себя наконец стряхнут, последует удар, и наверняка жестокий. Артиллерийские батареи, молчавшие вот уже несколько недель, отчего их даже не нанесли на карты, принялись поливать позицию «Хорек» мощным огнем. К середине утра откуда–то выползли с полдесятка танков «Т–34», и как оказалось, это было только начало. В распоряжении Шерера бронетехники не было, да и вообще бойцы штурмового отряда не ожидали встретить на своем пути вражескую бронетехнику. С собой у них было лишь два противотанковых орудия, и как только «Хорек» был взят, они устроили там две огневые точки. Увы, эти орудия калибром 3.7, презрительно прозванные в народе дверными колотушками, были бессильны против советских боевых машин — за исключением разве что стрельбы прямой наводкой. Солдаты штурмового отряда столкнулись с суровой реальностью — русские танки, наступающие на их позиции, в то время как они сами не способны нанести ответный удар. Противотанковые орудия были из числа тех отвратительных пушек, предназначенных для близкого столкновения человека и бронетехники, и штурмовой отряд, зарывшись в захваченные у русских окопы, применил против танков все, что у него нашлось: связки гранат, мины Теллера, разного рода взрывчатку, которую, подставляя себя под пули, устанавливал, вскарабкавшись на танк, доброволец.

Впрочем, был ли у них выбор? Либо смертельный риск, либо гибель под гусеницами вражеского танка. Зато какая возможность сделаться героем! Мертвым героем и тем, кому чудом повезло остаться в живых. Сказать по правде, это здорово у них получалось. На высоте уже дымились шесть подбитых бронированных чудовищ — еще до того, как туда подоспела вспомогательная рота. Одно из противотанковых орудий было раздавлено танковыми гусеницами вместе со своим расчетом. Людей, конечно, было жалко, чего не скажешь о железном уродце, от одного вида которого боевой дух солдата моментально испарялся. Когда же в окопы ворвалась русская пехота, солдаты начали погибать — быстро и самыми жуткими способами. За пять минут Шрадер потерял больше людей, чем за предшествующие шесть месяцев, и гнетущая мысль об этих потерях еще долго не будет давать ему покоя — ему, Крабелю и горстке других, кому повезло живым уйти из этого участка окопов.

Минометный залп был запланирован для того, чтобы произвести максимально возможный эффект — то есть к тому времени во второй половине дня, когда ситуация станет по–настоящему безнадежной. По меньшей мере двадцать танков «Т–34» уже приготовились к броску в районе «Хорька».

Залп — вернее серия залпов, прогрохотавших один за другим, — заставил солдат застыть на месте. Некоторые тотчас упали без чувств, некоторые получили серьезные ранения. Один из танков перевернулся вверх брюхом. Несколько бронемашин были охвачены пламенем. Остальные, хотя и не получили повреждений, словно в растерянности застыли на месте, где и оставались стоять. Когда же русские через день или два наконец пришли их забрать, на первый взгляд могло показаться, будто их экипажи мирно спят и лишь крошечные струйки крови запеклись возле носов, ушей, ртов и анальных отверстий (правда, туда вряд ли кто заглянул), а на самом деле мертвы, сокрушены неимоверным давлением.

После залпа несколько танков, словно пьяные, уползли прочь — значит, внутри остался кто–то живой, кто мог взять на себя управление. И наконец, остальные экипажи, которые лишь были контужены, пришли в себя и возобновили упрямые атаки, стараясь уничтожить защитников «Хорька». Правда, теперь в их наступлении было куда меньше упорства, и они тотчас отступили, как только на место сражения подоспела вспомогательная рота.

Защитники высоты получили передышку, если бы не артиллерийские снаряды, которые продолжали обрушиваться на них с небес. А затем русские вернулись, на этот раз с еще большим количеством бронетехники. Тридцать шесть часов спустя защитники, как живые, так и мертвые, все еще оставались на своих позициях. И лишь тогда Шерер приказал их оставить. Не имея в своем распоряжении резерва, удерживать высоту было невозможно. Ответ русских превзошел самые худшие опасения Шерера и Крейзера. Такого напора враг не демонстрировал с самой зимы.

Хазенклевер, каптенармус штурмовой роты, вновь вышел на шоссе со своими подводами собирать мертвых и раненых, а заодно привез несколько литров пива, чтобы поддержать тех, кто остался в живых. Точно так же как он приветствовал Шрадера и его солдат днем раньше.

Спустя несколько дней Шерер, к своему удивлению, обнаружил, что атака и последующая оборона гнойника, «Хорька», была упомянута в сводке вермахта — в ней бойцам 83–й дивизии воздавалась хвала за проявленное мужество и героизм. Да, подумал Шерер, в мужестве им не откажешь. Спасибо, что у вверенных ему солдат остался хотя бы боевой дух, даже если у них нет оружия, с которым нужно идти в бой. Его штаб располагался в единственном относительно целом здании в Ново–Сокольниках. Размышляя об этом со сводкой в руках, Шерер смотрел на листок бумаги с гордостью.

В некотором смысле он уже жил в прошлом — там, где мертвые были уж мертвы. Правда, теперь уже неважно, как они расстались с жизнью — в бессмысленном проявлении боевого духа или же каким–то иным образом. Он едва ли не кожей ощущал их кровь, как, впрочем, ощущал и гордость, странное чувство, которое для такого чувствительного человека, как он, было сродни укорам совести. Шерер всегда принимал такие вещи гораздо ближе к сердцу, нежели остальные, хотя и не подавал вида. В любом случае операцию полным провалом не назовешь. Русские пришли в такую ярость, что бросили сюда почти все силы, оголив тем самым другие участки фронта. В результате штурмовые отряды других полков в двух местах сумели передвинуть позиции примерно на целый километр за шоссе. Самое главное теперь — их удержать.

 

Глава 12

Кленнер был старше других бойцов — чудаковатый парень, преисполненный только ему понятного воодушевления. Когда–то он умудрился получить звание обер–ефрейтора, хотя ни разу даже не пробовал употребить власть даже по отношению к зеленым рекрутам. Скорее проявлял отеческую заботу. Большинство солдат находили Кленнера странным, хотя его неукротимая энергия импонировала многим из них. Обычно ему приходилось работать со снабженцами–тыловиками, однако нередко он бывал и на передовой, причем по своей собственной инициативе, например, привозил свежие овощи, которые раздавал первому встречному, будь то офицер или рядовой. Он просто обожал копаться в земле и нередко просил выделить ему пехотинцев, чтобы те помогали ему в огородах, которые он разбил на зеленых окраинах Великих Лук.

Той весной и летом выращенные им овощи неизменно удостаивались похвалы хотя бы потому, что кормежка в целом была скудной и однообразной. Кленнер обихаживал свои владения на городских окраинах. Впрочем, человеку со стороны этот клочок земли вполне мог показаться приличных размеров, особенно если знать, что за ним ухаживает всего один человек, начиная от вскапывания земли, кончая поливкой и прополкой. Были в распоряжении Кленнера и несколько лошадей, однако чаще он сам впрягался в небольшую тележку, нагруженную навозом, который лично доставлял из конюшен на свои делянки. От ежедневных трудов он был поджарым и жилистым, а кожу покрывал коричневый загар, куда более темный, нежели у тех, кто проводил большую часть времени, зарывшись в окопах и землянках на передовой. Разумеется, были у него и помощники из тыловых батальонов и продовольственных колонн, однако большую часть работы делал все–таки он сам и ни разу не произнес и слова недовольства в адрес тех, кто не поспевал за ним.

Так что на самом деле в помощниках с передовой он не нуждался, однако продолжал приходить в окопы и приглашать желающих к себе, словно в том была некая житейская мудрость, которую он пытался вложить им в головы. Как ни странно, находилось немало таких, кто следовал за ним в его владения, чтобы погреться на солнышке, прополоть или взрыхлить грядку–другую. Какой мирной представлялась там жизнь! Если не считать операцию по взятию высоты «Хорек», то на всем фронте в летние месяцы установилось относительное затишье.

Фрайтаг провел на одном из передовых постов около десяти часов. Караульная служба на этих постах была нелегким делом, хотя, как правило, нудным и однообразным. Но тот, кто нес там вахту, ни на минуту не мог позволить себе расслабиться и поэтому, даже когда его сменяли, еще долго испытывал огромную усталость. В какой–то момент Фрайтаг даже подумал, а не остаться ли ему здесь, вместо того чтобы вернуться в окопы, где в принципе можно отоспаться. С другой стороны, можно и здесь удобно расположиться в теньке — поболтать с товарищами, покурить, сыграть в карты. Чем он обычно и занимался в минуты уныния или когда его клонило в сон. Сегодня же он прошел назад лишнюю милю — туда, где в поте лица трудился Кленнер.

Там уже было несколько других солдат — они неспешно, в своем собственном темпе, копались в земле, не обращая внимания на то, что Кленнер — а его, как обычно, переполняла энергия — ушел довольно далеко вперед. Фрайтаг работал не спеша, болтая с теми, кто двигался параллельно ему между рядами огурцов и свеклы, мимо навозных куч и горок компоста. Какое умиротворение царило вокруг, как широк был горизонт! Иногда они устраивали перерыв, облокотившись на черенки лопат и мотыг, но не потому, что устали, а чтобы просто постоять в тишине и впитать в себя эту картину — зеленые побеги возле их ног, покурить, окинуть взглядом землю, не опасаясь, что вам на голову обрушится небесный огонь. Кленнер, несмотря на свою бурную деятельность, время от времени тоже присоединялся к ним и пускался в рассуждения на темы огородничества. Другие слушали его с интересом, однако чаще всего он говорил и говорил, и тогда другие начинали слушать его вполуха, а взор скользил от одного края горизонта до другого.

Над зеленым пространством справа высился город — белый каменный город, словно подернутый туманной дымкой на фоне летнего неба. Рядом с окраиной располагалось кладбище — поросшее белоствольными русскими березами кладбище одного из полков, ближе к берегу речки Ловати. Дальше тянулись болота, среди которых то там, то здесь виднелись купы чахлых берез. Правда, этим летом благодаря обильным дождям все вокруг поражало буйной зеленью. Часть горизонта была словно прикована к железнодорожной насыпи, что тянулась до Ново–Сокольников.

Облака были там же, где и всегда, — разбросанные высоко над головой по всему небу, и под этим сине–белым куполом даже горизонт казался шире, а окружающая местность приобретала совсем иные масштабы, куда более впечатляющие, чем в обычный солнечный день. И через болота, пронзая топи подвижными стрелами, неспешно скользили солнечные лучи.

Рядом с соседним леском, слева от железнодорожной насыпи, появился человек. Это был Кордтс. Кленнер поднял глаза и увидел, что Фрайтаг внимательно смотрит в его сторону, и, что–то бормоча себе под нос, тоже повернулся, чтобы посмотреть.

— Там у леса надо быть поосторожнее, — заметил Кленнер. — Он кто, садовник?

— Все может быть.

Удаляться, да еще и в одиночку на такое расстояние противоречило установленным правилам, пусть даже за их выполнением никто строго не следил. Большинство солдат инстинктивно держались ближе к своим, однако были и такие, кто не мог усидеть на месте и при первой же возможности старался прогуляться как можно дальше от опостылевших окопов. К числу таких смельчаков принадлежал и Кордтс — любую свободную минуту он пытался использовать для прогулок по здешним лесам. Пару раз он спрашивал Фрайтага, не хочет ли тот составить ему компанию — размяться, подышать свежим воздухом или что еще там ему приходило на ум, когда он предлагал совместную прогулку, однако правила, а также партизаны, из–за которых эти приказы, собственно, и появились, отбивали у Фрайтага всякое желание. Хотя ни о каких засадах или убийствах в окрестностях города не было слышно, но кто знает? Зачем лишний раз искушать судьбу? Болота тянулись на громадные расстояния, леса, что росли среди болот, были глухие, подчас непроходимые.

Сказать по правде, Фрайтаг тоже был не прочь разок–другой прогуляться по прилегающей местности. В тесной компании он был неплохой собеседник, однако не имел ничего против часок–другой побыть одному. Так что прояви Кордтс настойчивость, и Фрайтаг, возможно, уступил бы его просьбам. Увы, Кордтс считал своим долгом лишь предложить, решать же должен был сам Фрайтаг. А бродить по лесам одному или с кем–то за компанию — в этом большой разницы он не видел.

— И тебе не страшно бродить там одному? — поинтересовался однажды Фрайтаг.

— Ну, может, чуть–чуть страшно, — ответил Кордтс. — Но в последнее время здесь стало заметно спокойнее. Так что грех не воспользоваться такой возможностью. Кто знает, сколько это продлится.

Сколько это продлится. Не иначе это значит, решил про себя Фрайтаг, сколько еще выдержат нервы. А то, что в один прекрасный день они не выдержат и дадут о себе знать, в этом он не сомневался, и тогда ни о каких прогулках под облаками не может быть и речи. Впрочем, это было не больше чем предположение. А может, он имел в виду не Кордтса, а себя самого. Еще в поезде их всех охватило уныние, которое тем сильнее давало о себе знать, чем ближе они подъезжали к фронту. Впрочем, что еще было ожидать? И лишь Кордтс по–прежнему сохранял бодрость духа даже после того, как они прибыли на передовую.

— Помаши ему, пусть идет к нам, — сказал стоявший рядом Кленнер. — Пусть лучше займется чем–то полезным.

— Ну да, можно, — отозвался Фрайтаг, но руку поднял. Кордтс медленно зашагал к ним. Впрочем, он все еще был далеко, между лесом и железнодорожной насыпью. Он тоже поднял руку, давая понять, что заметил их жест. Кто–то из тех, что стояли рядом, пошутил, что неплохо бы стрельнуть в него пару раз, чтобы поторопился. Солдаты рассмеялись шутке.

Фрайтаг ощутил жгучую потребность поговорить с кем–нибудь. Неожиданно он поймал себя на том, что пустился перед Кленнером в пространные разглагольствования о садовом участке, за которым ухаживал вместе с матерью. Скромный этот участок располагался рядом с многоквартирным зданием, в котором они тогда жили. Он рассказывал и с каждой минутой все больше воодушевлялся, повествуя о том, на какие хитрости они пускались, чтобы заставить плодоносить скудную городскую почву. Фрайтаг не знал имя Кленнера и называл его Фред — потому что так называли его все, кого он знал, как будто не было ничего удивительного в том, что к старшему по рангу и по возрасту обращаются словно к мальчишке. Впрочем, похоже, что сам Кленнер не имел ничего против. Каково же было удивление Фрайтага, когда Кленнер обернулся к нему и принялся отчитывать за самонадеянность.

— Будь скромнее, — произнес он. — Нечего заноситься. Лучше слушай, что говорят другие. Вся разница в размерах, а почва она везде одинакова.

Фрайтагу же казалось, что он разговаривает вежливо, и потому в душе он оскорбился, хотя внешне виду не подал и продолжал дружески улыбаться. Он даже попытался объяснить, к чему он это сказал, но Кленнер лишь осадил его сердитым взглядом и, повернувшись спиной, с силой вогнал лопату в землю. Он был голый по пояс, и Фрайтаг, глядя на его загорелую спину, оскорбился еще больше. Однако тут же поспешил напомнить себе, что огородник — человек с чудинкой и его не нужно воспринимать серьезно. И хотя он по–прежнему чувствовал себя обиженным, через пару минут он пожал плечами, перебросил лопату через плечо, довольный уже тем, что остальные сочувственно посмотрели на него, и кивнул головой в сторону Кленнера: мол, что с него взять?

— Да, наш Кленнер большой чудак, — согласился Кордтс, когда спустя несколько минут подошел к ним и даже выкурил с Фрайтагом папироску. Кордтс не горел желанием копаться в земле — это занятие напоминало ему рытье окопов, говорил он. Единственное занятие, которое его не раздражало, — это ходьба, еще раз ходьба и сон. Он криво улыбнулся. Улыбка его казалась какой–то странной, она плохо сочеталась с глазами, которые, казалось, прочесывали землю у него под ногами.

Он медленно побрел на передовые позиции, до которых было не более мили, однако отсюда было невозможно даже заподозрить их существование. Фрайтаг еще какое–то время оставался на делянках. Кто знает, вдруг дурное настроение у Кленнера пройдет, и тогда, если у старикана будет такое желание, они еще смогут побеседовать по душам.

 

Глава 13

После атаки на «Хорек» на зеленой поляне состоялась специальная служба. В 257–й полк прибыл дивизионный капеллан.

Большинству солдат он был плохо знаком. Дивизия — слишком крупное воинское соединение, чтобы в нем все друг друга знали. В предыдущих войнах своего капеллана имели куда меньшие по численности подразделения — полки и даже батальоны, и такие капелланы были гораздо ближе к солдатам. Но только не этот.

В атаке на «Хорька» принимали участие всего две роты, однако на траве собрался весь 257–й пехотный полк в полном составе. Кто–то сидел, подтянув колени, кто–то боком, полулежа, облокотившись на землю.

Лишь считаные единицы, образовав вокруг капеллана небольшой полукруг, стояли на коленях.

И еще меньше было тех, чей взгляд был обращен на капеллана и кто его слушал. Голос у него был слабый, и то, что он говорил, могли разобрать лишь те, кто сидел в первых рядах. Остальным ничего не оставалось, как просто слушать звук его голоса.

Большинство солдат вообще сидели, повернувшись к нему боком или даже спиной, пусть даже по той причине, что так было удобнее. Взгляд их был устремлен вдаль, либо они рассматривали травинки у своих ног. Со стороны могло показаться, что они просто задумались, погрузились в свои сокровенные мысли, что они отдыхают после долгого марш–броска, что им, наконец, представилась минутка–другая спокойно посидеть, каждому наедине с самим собой.

И в этих позах не было ничего неуважительного. Насильно приходить сюда никого не заставляли. Пришли лишь те, кто хотел. Голос капеллана доносился до них, подобно слабому ручейку; даже если они и пытались слушать: отдельные слова то всплывали к поверхности, то пропадали снова, а чаще им был слышен лишь негромкий шелест травы. Однако уже само присутствие здесь помогало им сосредоточиться, собраться с мыслями, в чем, возможно, и состоит смысл любой религиозной службы: погрузиться в себя, найти в душе тот уголок, где мертвые встают и шагают мимо своих неумирающих душ.

Капеллан стоял перед простой деревянной кафедрой, на которой было установлено распятие и чаша для причастия. На нем самом была военная форма, на которую была сверху наброшена фиолетовая мантия. В нескольких метрах от него, сбегая вниз, на гребне холма росли кусты — кусты и деревья, вернее, молодые побеги. В общем, небольшой, но зеленый лесок посреди северного лета; невысокая трава, на которой расположились бойцы, тоже поражала своей зеленью. Холм был невысок, зато хорошо продувался ветерком, отчего здесь почти не было комаров, которыми кишели леса и болотные топи. Так что если бойцам и случалось отогнать от себя комара, то лишь изредка. Для этого было достаточно помахать рукой рядом с лицом или мотнуть головой; никаких комичных шлепков по надоедливым насекомым.

Сам холм был примерно такой же высоты, что и «Хорек». Те, кто участвовал в атаке, наверняка отметили про себя сходство. Достаточно лишь представить себе, что вдруг куда–то исчезли деревья, а вместо зеленой травы — изуродованные тела погибших, куски покореженного металла, обрывки колючей проволоки и прочий мусор, какой обычно бывает в таких случаях и который уже не поддается опознанию, — дымящиеся груды непонятно чего, источающие неприятный запах.

И все–таки этот холм был типичной частью пейзажа на протяжении многих километров вокруг и вряд ли наводил на мысли о каком–то конкретном месте. Было тихо, и высоко в небе плыли куда–то облака, а между ними ползли широкие колонны солнечных лучей — по полям, лесам, лугам.

Фрайтаг наблюдал за Фредом Кленнером, причем не без интереса. До сих пор ему так и не выпало случая поговорить с ним. Впрочем, какая разница, решил в конце концов Фрайтаг. Утром он уже успел побывать на огородах и в ответ на свои слова дождался от Кленнера разве что нескольких обрывочных коротких фраз, которые, по идее, должны были означать радушие, хотя сам огородник до сих пор посматривал на него косо. Фрайтаг отказывался взять в толк, почему Кленнер так не любит, когда кто–то говорит, — нет, даже не столько, что и он, а почти столько же. Странно, с чего бы это?

Кленнер стоял на коленях ближе всего к капеллану, чуть поодаль от небольшого полукруга солдат, что, как и он, на коленях расположились рядом с кафедрой. Фрайтаг видел, что губы его шевелятся, а иногда он даже проговаривал слова молитвы довольно громко, и тогда их могли услышать даже те бойцы, что сидели в нижней части холма. Некоторые, услышав голос Кленнера, оборачивались, но лишь на мгновение, большинство же были погружены в собственные мысли и рассеянно смотрели в направлении, перпендикулярном тому, куда было обращено лицо капеллана.

Кленнер в буквальном смысле внимал каждому слову капеллана, хотя вместе с тем и пристально наблюдал за ним. Это была довольно странная картина — тот, кто привык копаться в земле, не спускал глаз с того, кто говорил о небе. Казалось, сам Кленнер парит над травой, хотя на самом деле лишь оставался коленопреклоненным.

Фрайтаг бросил взгляд вверх по пологому склону — поверх плеч и опущенных голов тех, кто сидел впереди него, однако потом вновь погрузился в собственные мысли, ощущая на себе тепло скудного северного солнца. Он посмотрел на густые колючие заросли, такие зеленые, высотой примерно в два человеческих роста, что сбегали вниз с одной стороны холма. Солдаты расположились примерно в трех метрах от них, где уже не так досаждала мошкара. Яркое солнце прогнало комаров в тень ветвей и листьев. Помимо других деревьев росли здесь и несколько белоствольных берез; их листья дрожали на ветерке, как будто из этого шелеста должно было появиться на свет какое–то существо.

Вот так сидеть и наблюдать за шелестом листвы стало для Фрайтага — впрочем, не только для него — частью ритуала; впрочем, в этом не было ничего удивительного. Он вспомнил, как когда–то давно, еще ребенком, точно так же рассматривал каменные колонны и фризы в соборе во время воскресной службы. Да нет, даже не ребенком, а всего пару лет назад. Облака проплывали над головой каждые две–три минуты, и на это время все вокруг погружалось в тень, которая перемещалась вместе с облаками, но только по земле. Мать Фрайтага была женщина религиозная или, по крайней мере, считала себя таковой. В церковь она ходила нерегулярно, под настроение, а иногда, также под настроение, пускалась в долгие рассуждения на религиозные темы. Возможно, собутыльники матери даже не догадывались об этой стороне ее натуры, если только кто–то из этих мужчин не жил с ней достаточно долго, чтобы лучше узнать ее привычки.

Фрайтаг с радостью отметил для себя, что Кордтс также пришел на службу. Неожиданно он вырос рядом с ним и носком ботинка слегка подтолкнул в бок.

Фрайтаг расплылся в улыбке и что–то сказал. Кордтс стоял руки в боки, оглядываясь по сторонам, словно неожиданно для себя попал на деревенский праздник Вид у него был какой–то умиротворенный, и Фрайтаг поймал себя на том, что в душе завидует ему, хотя, сказать по правде, последние дни он и сам ощущал нечто похожее. Кордтс, как за ним водилось, обвел всех ленивым взглядом. Лицо его было загорелым, — нет, до Кленнера ему было далеко, но щеки его покрывал легкий румянец, который наверняка сойдет после очередной ночи в окопах.

Кордтс слегка подтолкнул Фрайтага в плечо — мол, подвинься — и, опустившись на корточки рядом, шепнул ему на ухо, что только что видел, как по случаю службы сюда везли пиво — несколько бочек.

— Ого! — негромко воскликнул Фрайтаг. Это была приятная новость. В предвкушении у него даже загорелись глаза. Те, кто сидел рядом, изумленно выгнули брови и, расплывшись в улыбках, довольно закивали, то ли Кордтсу, то ли своим мыслям. Некоторые пристально посмотрели на них двоих — Кордтса и Фрайтага или же просто заметили бронзовые щитки на рукавах того и другого, темные бронзовые щитки, что поблескивали в солнечных лучах. Кордтс растянулся во весь рост на траве. Впрочем, он был не один такой, были и другие солдаты, что лежали на спине, согнув в коленях ноги и глядя в бездонное небо над головой. Некоторые положили головы на колени товарищам. Судя по всему, Кордтс пребывал в прекрасном расположении духа, что бы ни было тому причиной, пиво или что–то еще. Он взял в рот травинку, затем вынул, почесал ею себе лицо, провел вдоль шрама, словно очерчивая его контуры. Из–за облака высоко над его головой выглянуло солнце, и он зажмурился.

Неожиданно он почувствовал на плече чью–то руку и поднял глаза.

— Смотри, Шрадер! — прошептал Фрайтаг и указал рукой. Кордтс присел. Шрадер и Крабель стояли на лугу метрах в тридцати от холма. Кордтс окинул их быстрым взглядом, затем посмотрел на траву у своих ног, а потом снова закрыл глаза.

Фрайтаг уже давно выискивал их глазами, отметив про себя их отсутствие. И хотя на службу собралось приличное число людей, он наверняка бы их заметил, будь они тоже здесь. Крабель сначала присел на корточки, словно думая, что ему делать дальше, а потом сел, скрестив ноги. Шрадер остался стоять, и Фрайтаг вновь погрузился в собственные мысли, рассеянно глядя по сторонам — то на Кленнера, то на капеллана, то на заросли кустов, то просто в пространство. Когда же его взгляд в очередной раз упал на то место, где стоял Шрадер, того уже там не было.

Хазенклевер и Гофф, заведующий полевой кухней, установили пивную бочку чуть поодаль холма и открыли кран, чтобы проверить, как тот работает, а заодно первыми отведать пенный напиток. День выдался на редкость прекрасный, и вкус пива лишь подтвердил это предположение. Острова облаков на фоне небесной голубизны, вереницей плывущие куда–то вдаль, бодрили, наполняли хорошим настроением.

Они тоже удивились, увидев здесь Шрадера с Крабелем. Хазенклевер даже подумал, что служба уже закончилась. «Они там еще не были», — ответил Крабель. Шрадер промолчал.

Раздачу пива предполагалось начать после того, как капеллан закончит проповедь, однако Хазенклевер предложил им отведать пива, не дожидаясь окончания службы. Шрадер почему–то оставался угрюм, и ему хотелось хотя бы немного его взбодрить. Впрочем, сегодня Шрадера не сравнить с тем, каким он был несколько дней назад, когда смерил его ледяным взглядом. Хазенклевер подумал, что тогда он просто неправильно выбрал слова, но, с другой стороны, он это не нарочно и Шрадер должен это понимать. Впрочем, похоже, что понял, хотя оставался немногословен и сделал лишь несколько едва слышных замечаний, выпил свое пиво и устремил взгляд куда–то в пространство.

— Немного крепости для укрепления духа не помешает, — прокомментировал Крабель.

Шрадер кивнул.

Их обоих, но в особенности его, какой–то необъяснимой силой так и тянуло к холму, и они оба ей сопротивлялись. Впрочем, не слишком упорно. Сначала сделали вид, что им туда не нужно, но потом все–таки поддались искушению и вот теперь пили пиво, чувствуя, что еще через пару минут они поддадутся ему снова.

Шрадер посмотрел на пену, которая украшала длинные, драгунские усы Крабеля, и ему почему–то вспомнился Велиж. Там, несмотря на трехнедельное сопротивление русских, они достигли куда больших успехов, нежели в недавней боевой операции, длившейся всего пять минут. Прямо думать об этом он не мог или же просто не хотелось. В любом случае Велиж он тоже вспоминал с содроганием. Тогда они только–только пришли в Россию и потому еще не успели привыкнуть к здешней суровой зиме. Нет, это даже не зима, для этого времени должно существовать какое–то другое слово. С другой стороны, размышлять на эту тему тоже не хотелось. Он разглядывал пивную пену на усах Крабеля и вспомнил, как точно так же разглядывал на его усах молоко. В занесенном снегом сарае они нашли корову. Животное было на последнем издыхании от голода и страха и отказывалось давать молоко. Однако они не стали резать корову на мясо, наоборот, несколько недель выхаживали и кормили ее, и, когда Велиж после трех недель осады наконец был взят, она все же дала им молока. Немного, совсем чуть–чуть молока от коровы во время суройой зимы, как только осада кончилась. Они по–своему даже прониклись симпатией к этой корове, хотя она и была скупа на молоко. Но с их стороны это был щедрый жест.

Крабель, бывало, вытирал с усов молоко, и все равно на морозе белыми бусинками застывали несколько капель.

Эти мысли вихрем пронеслись в голове Шрадера. Рассказывай он все это кому–то вслух, рассказ бы занял гораздо больше времени. А потом они унеслись куда–то еще, а их место в его голове заняли новые.

Они опустошили кружки, и теперь те висели у них на пальце. Сами же они решили подойти ближе к холму. Пока они шагали туда, казалось, ноги оказывают сопротивление некоему невидимому притяжению, исходившему от этого места. Они остановились снова, примерно в тридцати метрах от того места, где собрались солдаты, рядом с которым начиналась красивая зеленая чаща. И вот теперь, когда они пришли сюда, ощущение притяжения исчезло, и теперь остаться или уйти целиком и полностью зависело от их воли. Крабель предпочел остаться и теперь сидел на траве, скрестив ноги. Он вынул из кармана трубку, однако раскуривать не стал, а просто держал в обеих руках. Шрадер постоял рядом с ним какое–то время, после чего ушел.

 

Глава 14

Кордтс и Фрайтаг сидели у входа в землянку. Была ночь. Кстати, ночи сделались заметно прохладнее. Впрочем, дни тоже.

Фрайтаг что–то наигрывал на гитаре, а надо сказать, что играл он на ней мастерски. Кордтс смутно припомнил, как однажды, примерно год назад, видел, как Фрайтаг сидел в углу казармы, перебирая струны на этой же самой гитаре. После этого он ни разу не видел ее у него в руках, до тех самых пор, пока они вместе не оказались в поезде, который привез их сюда. Наверно, тогда парень решил не брать с собой инструмент.

Марш–броски один за одним, и тащить за собой в Россию довольно громоздкую штуку, чтобы потом снова, пешим ходом, отступать назад, было, мягко говоря, неразумно. Отступать по пыльным проселкам, взбивая облака пыли, отступать по грязи, под проливным дождем. А потом бесконечная зимовка в Холме. Но об этом ему не хотелось думать. Кто знает, может, будь у них тогда с собой гитара, она бы скрасила для них те ужасные зимние месяцы. Хотя вряд ли. О какой игре на гитаре может идти речь, если у них пальцы были вечно скрючены от мороза? И даже в самом теплом из окружавших их полуразрушенных зданий уже через несколько минут руки и ноги вновь начинали замерзать. Кто в сорокаградусный мороз играет на гитаре?

Кордтс буркнул что–то невнятное себе под нос. Буркнул едва слышно; скорее мысль эта даже не получила словесных одежд, поскольку за ней не стояло никакого конкретного образа, лишь осознание собственного «я» посреди неуютной окружающей обстановки, однако, что собственно сказать по этому поводу, он и сам не знал.

Любая мысль о тех морозах, казалось, понижала температуру его тела на градус, а то и на два. Впрочем, чему удивляться? Если это бывало с ним в самый разгар лета, то почему бы не бывать этому теперь, когда короткое северное лето подходит к концу? Пусть даже по соседству с другим разрушенным городом.

И вот теперь прохладной летней ночью, ощущая, как ночной холодок пробирает до костей, он был рад, что не чувствует пальцами железной хватки сорокаградусного мороза. Он хотя и не чувствовал, но хорошо помнил это ощущение и даже удивился тому, что его тело сохранило физическую память об этом, сохранило столь же живо и ярко, как и память в его голове. Он мог поклясться, что читал или слышал где–то, что человек не сохраняет память о боли, а лишь знание о том, что эта боль имела место, но никаких конкретных физических ощущений. Чушь, подумал Кордтс про себя, а может, просто он тогда неправильно понял. Потому что ту боль, ту агонию он помнил во всех, самых мельчайших подробностях. Казалось, будто одно только соприкосновение с ледяных воздухом запускало весь процесс, причем самые мучительные ощущения исходили от рук, словно все косточки в них от мороза превращались в железные штыри, которые затем вонзались в плоть. И хотя он на мгновение ощутил ледяное дыхание этого неведомого божества — или кем или чем бы ни был этот лютый холод, — все–таки никаких жутких железных штырей внутри пальцев он не почувствовал. Лишь помнил, что чувствовал тогда, представлял живо и ярко, как лицо собственной матери.

В последние месяцы такого рода воспоминания нередко посещали его, поэтому сегодня он им даже не удивился. Просто это произошло с ним в очередной раз, наверно, свою роль сыграли звуки, извлекаемые из гитары, только и всего. Мысли его блуждали, как, впрочем, и у всех, кто был рядом, и спустя минуту он уже не мог точно сказать, о чем он только что размышлял. Однако в данный момент ему нечего страшиться. Еще месяц–другой можно жить в относительном спокойствии.

— Господи, — вырвалось у него. — Ну почему они до сих пор держат старину Молля взаперти?

Фрайтаг поднял на него глаза и лишь только покачал головой, похоже даже, что в такт музыке. Кордтс уже привык к разговорчивости своего приятеля. За последние несколько недель он также успел понять, что, когда Фрайтаг перебирал струны своей гитары — нет, даже не перебирал, а по–настоящему, с душой играл, — он словно погружался в себя и не реагировал на слова собеседника со свойственным ему энтузиазмом. Почти все их однополчане любили послушать его игру, и в отдельные дни он с радостью устраивал для них вечерний концерт, пересыпая игру шутками и анекдотами, чувствуя себя в атмосфере дружеских разговоров как рыба в воде. В любом случае в окопах и землянках уединиться, чтобы побыть наедине с самим собой, было практически невозможно. Пару раз он говорил Кордтсу, что на самом деле предпочел бы уединенно поиграть где–нибудь для самого себя, и теперь, когда они сидели вдвоем в темноте, Кордтс это отлично понял.

В темноту ночи из–за одеял, которыми были завешаны входы в землянки, или из–за импровизированных дверей просачивался тусклый свет коптилок. Кордтс и Фрайтаг сидели на краю окопа. Над головами у них раскинулось усыпанное звездами небо — такое далекое и вместе с тем, если об этом задуматься, такое близкое в своей неизменности. Боже, сколько часов они провели под ним, пока жили в окопах, день и ночь, день и ночь. Время от времени темноту нарушала вспышка сигнальной ракеты, которую запускали часовые с других участков линии фронта. Они пускали ракеты через равные промежутки времени — убедиться, что на ничейной земле ничего не происходит, а значит, развеять собственные страхи, что из темноты к ним подбирается враг, готовый их убить. А может, они делали это лишь потому, чтобы скоротать время, ведь это были долгие и утомительные часы дежурства. Если через равные промежутки времени запустить ракету, то можно со спокойной душой закурить, успокоить нервы, да и время, глядишь, пройдет быстрее. Правда, на дежурстве перекуры были запрещены — ко всеобщему неудовольствию. Считалось, что крохотный огонек в ночи где–нибудь рядом может стоить вам пули в голову с другой, такой же темной стороны.

Но кое–какие смельчаки все–таки курили — бывали моменты, когда на них накатывалась тоска, и тогда им бывало наплевать, получат они эту пулю или нет. В лучшем случае им грозил выговор со стороны офицера, случись ему застукать их за запрещенным занятием. Правда, меры предосторожности они все–таки предпринимали, например, делая затяжку, наклонялись пониже, а саму сигарету держали на уровне бедра.

В отличие от них русские по ту сторону ничейной земли не имели привычки регулярно запускать ракеты, словно темнота была их союзницей. Возможно, причиной всему были суеверия, страх перед безликим врагом. А может, просто у них не хватало ракет, как, впрочем, и многого другого, а может, они в большей степени полагались на слух, ночное зрение или что–то еще. В некотором смысле в эти дни, когда на фронте стояло затишье, немцы выпускали больше сигнальных ракет, чем делали выстрелов во врага. Августовские дни в окрестностях Великих Лук становились заметно короче. Ночью сигнальные ракеты взмывали в воздух, разрывались фейерверком искр, с шипением вновь уступали место темноте, отчего у того, кто наблюдал за ними, создавалось впечатление бурной деятельности, под которой — пустота, как будто где–то поблизости постоянно гудел и искрил некий невидимый глазу механизм. На самом же деле никакого механизма не было — лишь люди, молча сидевшие по окопам и землянкам.

К их компании присоединился еще один солдат.

— Под твое бренчание не уснешь.

— Это колыбельная, — ответил Фрайтаг. — И почему ты ничего не сказал раньше?

— Ха! — усмехнулся солдат. — Это я так, в шутку. Если мне хочется спать, меня не разбудишь даже пушечным выстрелом. Нет, сегодня мне просто захотелось немного посидеть на свежем воздухе.

Солдата звали Хейснер, его перевели к ним из другой роты, чтобы восполнить понесенные Шрадером потери. Хотя он был в очках, лицо его, казалось, было высечено скульптором: черты правильные и немного жестокие. Возможно, в нем течет славянская кровь, если судить по высоким скулам. Как и Фрайтаг, еще один выходец из пролетариев, хитрый и изворотливый. Когда раздавали спиртное, он мог один перепить их всех. В такие моменты он, не стесняясь, выражал свое убогое, недалекое мнение о ком угодно — евреях, начальстве, тех, кто уклоняется от армии, и всякой прочей сволочи. Поначалу Кордтс и Фрайтаг воспринимали его как безобидного горлопана. Таких, как он, они немало насмотрелись у себя дома, в Германии.

А может, и так, что сначала Хейснер чувствовал себя в их компании немного неловко — по крайней мере, в обществе Кордтса. Еще бы, ведь об этой парочке знают буквально все; ни для кого не секрет, что они любят проводить время вместе, словно остальные солдаты им не ровня. Вот и Шрадер с Крабелем в последнее время ведут себя точно также, правда, никому бы не хватило смелости их в этом открыто упрекнуть. В общем, Хейснер оказался в довольно незавидном положении, а именно в обществе тех, кто прибыл в качестве пополнения, и его постоянно злило, что он оказался отрезанным от своих товарищей по прежней роте.

Дело в том, что на самом деле он был далеко не таков, как могло показаться на первый взгляд. Хотя он и был грубоват, однако довольно легко сходился с людьми. Обер–ефрейтор по званию, он имел на своем счету гораздо больше заслуг, дававших право на дополнительную нашивку, чего никак не скажешь про Кордтса или Фрайтага, у которых она также была. Друзья вскоре сделали для себя вывод, что, может, не стоит воспринимать его грубые рассуждения всерьез — возможно, за ними по–настоящему ничего не стояло, кроме желания раззадорить собеседника.

— Черт подери, — выругался Хейснер, — я разве просил тебя останавливаться?

— В таком случае закрой рот, — парировал Фрайтаг. — Ты перебил мне ход мыслей.

— Ход мыслей? — удивился Хейснер. — Да ты играй, и все тут.

— Может, сыграю, а может, и нет.

— Да ты, я гляжу, как мой младший брат. А ты что скажешь? — обратился он к Кордтсу.

Тот негромко рассмеялся:

— Не знаю. Думаю, мой собственный брат слегка меня побаивается. И мне порой бывает из–за этого стыдно. Если только вернусь отсюда живым, постараюсь с ним помириться.

— Ты что, Меченый, смотрю, уже собрался домой? Да ведь у тебя на другом рукаве еще вон сколько пустого места, хватит еще не на одну нашивку. Да и я сам, глядишь, разживусь еще одной.

Кордтс уже давно научился при необходимости одаривать назойливых людей откровенно враждебным взглядом, не чувствуя при этом угрызений совести. Правда, разговоры Хейснера его пока еще не слишком раздражали — было у этого парня некое чувство меры. И если несколько недель назад тот поначалу вызвал у него едва ли не отвращение, Кордтс частенько ловил себя на мысли, что это первое впечатление наверняка оказалось обманчивым. На первый взгляд Хейснер действительно производил впечатление грубияна и задиры, этакого недалекого тупицы, который, как попугай, привык повторять слова других дураков. Кстати, последних вокруг хватало. Однако, как ни странно, Хейснер оказался не так уж и плох. Кордтс же все чаще и чаще ловил себя на мысли о том, что устал от тех принципов, что, казалось, вошли в его плоть и кровь с самого рождения. Кто знает, вдруг он заблуждается, причем по поводу всего на свете, и, как ни странно, осознание этой неправоты дарило ему душевное спокойствие.

А может, это все лишь самообман и самоуспокоение? Впрочем, какая разница.

— Ты, главное, больше так меня не зови.

Было слышно, как Хейснер переминается в темноте с ноги на ногу.

— Это как? Меченым? Понятно, тебе не нравится.

— Представь себе, что нет. Действует на нервы, — ответил Кордтс, однако без злобы или раздражения.

— Значит, не буду, — спокойно отозвался Хейснер. — Впрочем, от вас, необстрелянных, ничего другого не услышишь.

— Хорошо, я с ними поговорю, если ты того хочешь. И вообще, Хейснер, ты до того страшен, что и без всяких шрамов тебя можно звать точно так же.

Хейснер рассмеялся. Фрайтаг покачал головой и тоже последовал его примеру. Над головами у них, пока они сидели здесь втроем, разорвалась ракета, и на мгновение стало светло, как днем. Фрайтаг вновь взял в руки гитару.

— А как насчет Шерера? Что он из себя представляет? — спросил Хейснер. Он впервые так долго беседовал с этой странной парочкой. Может, они и не такие буки, подумал он про себя, и с ними можно общаться, как и с остальными?

— Ради бога, дай мне спокойно поиграть! — воскликнул Фрайтаг. — Так и быть, я расскажу тебе о нем, но только в другой раз.

Хейснер посмотрел на Кордтса, но тот лишь пожал плечами. Сигнальная ракета, висевшая у них над головой, погасла. Такое впечатление, будто это была очередная вспышка, но только черная, моментально поглотившая все вокруг. Фрайтаг на минуту задумался, не зная, как ему отнестись к навязчивому гостю, однако затем все–таки заиграл снова.

Время от времени из землянок до них долетали звуки губных гармошек, хотя и не слишком часто. Сами они сидели на довольно приличном удалении от блиндажей, за дзотами, где чувствовали себя в безопасности — в относительной безопасности. Как ни странно, такие полуночные концерты были довольно безопасным занятием по обе стороны воронок ничейной земли. Похоже, музыка смягчала человеческие сердца. А может, было нечто дурное в том, чтобы причинить зло музыканту, и никто не хотел брать на душу такой грех, даже если вслух об этом было не принято говорить.

К ним подошел Шрадер и какое–то время молча постоял рядом, облокотившись о стенку окопа. У тех, кто прибыл после «Хорька», еще не сложилось о нем какого–то четкого мнения. Говорил он мало, и частенько могло показаться, будто он смотрит куда–то сквозь тебя. Солдаты вспомнили других фельдфебелей, с которым им доводилось иметь дело, и пришли к выводу, что бывало и хуже. Еще до того, как Кордтс и Фрайтаг получили свои нашивки, он сказал им, что они будут выполнять обязанности обер–ефрейторов. Однако, отдав это распоряжение и поделив между ними новобранцев, казалось, напрочь забыл про их существование.

Фрайтаг продолжал играть. Возможно, Шрадер просто пришел послушать, как это делали другие. Так прошло какое–то время. Затем Фрайтаг отложил гитару и уставился в пространство.

— Как твои дела, Шрадер? — поинтересовался он.

Темноту ночи вновь прорезала сигнальная ракета. Шрадер поднял глаза к посветлевшему небу, но в следующее мгновение вновь стало темно. Как только Фрайтаг перестал играть, звезды, казалось, сделались еще ярче и застыли на месте.

— Неплохо, — ответил Шрадер и сел рядом с ними. — Я вас потому развел, чтобы новобранцы были с теми, кто уже имеет какой–то опыт.

— Вот как? — спросил Фрайтаг. Его землянка располагалась примерно в тридцати метрах левее того места, где они сидели. В данный момент вверенные ему солдаты либо спали в ней, либо стояли в карауле.

Шрадер ничего не сказал.

— Стоит мне услышать писк, как я сразу бегу к моим цыплятам, — сказал Фрайтаг.

— Ты сам еще цыпленок. По крайней мере, будешь им в моих глазах, пока не покажешь, чего ты стоишь. Смотрю, ты тут бренчал на своей гитаре. А ты подумал, что тебе на голову могла упасть бомба и ты бы даже не заметил этого?

— Можно подумать, кто–то другой заметил бы на его месте, — прокомментировал Хейснер и негромко усмехнулся.

— Только не надо меня пугать, Шрадер, — ответил Фрайтаг и вновь ощутил себя младшим братом, которым остальные привыкли командовать. — Вот увидишь, мы с тобой поладим. Ты мне, главное, скажи, и я вернусь.

— А я уже сказал.

На самом деле Фрайтаг уже позаботился о том, чтобы во вверенном ему подразделении царил образцовый порядок, чего Шрадер к этому времени просто не мог не заметить. Сейчас было его законное свободное время, и его раздражение по поводу сделанного Шрадером замечания наверняка проявилось в том, как он резко поднялся с места, держа в руках гитару.

— Смотрю, вы у меня друзья–приятели, — произнес Шрадер. — Придется вас отправить полечиться.

Хейснер громко расхохотался. В темноте им не было видно, как Шрадер закрыл глаза и, улыбнувшись каким–то собственным мыслям, стиснул зубы. За последние несколько недель он не произнес ни одного веселого слова. Он опустил лицо в ладони и, широко раскрыв глаза, уставился куда–то в темноту.

Фрайтаг тихо усмехнулся и зашагал к своей землянке.

Крепость Холма снилась Кордтсу не раз. Приснилась она ему и в ту ночь.

Он выглядывал из окна небольшой комнаты. Комната эта была очень темной и очень холодной, однако, поскольку это был сон, холода как такового он не чувствовал. Темно же в ней было потому, что солнечный свет, обрамленный квадратным окном, был слишком ярок. Источник зимнего света находился снаружи, а внутри комнаты его не было. Сам он находился внутри комнаты и медленно придвинулся — вернее, придвинуться его заставлял сон, потому что на самом деле он даже не пошелохнулся, — ближе к окну, пока наконец не облокотился на облезлый подоконник.

В оконной раме появилась непропорционально огромная голова — куда более крупная, чем его собственная, и заслонила собой все, что находилось там, снаружи. Почему–то самой яркой чертой этой головы были зубы, потому что губы сгнили. Нос же был блестящий, рыхлый, фиолетово–черный, как отмороженный или, наоборот, обгоревший на солнце. Глаз он особенно не рассмотрел, однако точно знал, что голова пристально наблюдает за ним. Вместе с тем он ждал, что она, как и появилась, точно так же тихо и исчезнет — словно это какой–то человек, который проходил снаружи мимо, направляясь к лабиринту снежных стен.

Однако голова и не думала исчезать, и это начало действовать ему на нервы. Ему не нравилось, когда его рассматривают в упор, а кроме того, раздражало, что теперь из окна ничего не видно. Сам же он стоял как раз напротив окна, и это жуткое лицо находилось от него в считаных сантиметрах. Поскольку это был сон, то говорить он не мог и, чтобы дать выход гневу, взял и ударил через оконный проем по голове. Судя по всему, незнакомец рухнул навзничь на снег.

Ага, так уже лучше.

Этот моментальный приступ гнева пронзил его насквозь, даже волосы стали дыбом, и сам он моментально проснулся. А как только проснулся, то тотчас ощутил раскаяние и стыд за свой эгоизм и еще какое–то более глубокое чувство, которое было со всем этим связано. Оно также доставило ему дискомфорт, и он едва не проснулся. Теперь он снова мог смотреть в окно и вместе с тем оставался во сне — его взору открывались невдалеке снежные стены, и там, посреди белой морозной тишины, ему что–то говорил Фрайтаг. Сам он тоже был там, слушая, что ему говорит друг, хотя одновременно оставался внутри темной комнаты. Рядом с ним громко рассмеялся Хейснер, либо здесь, внутри, либо там, снаружи, рядом со снежной стеной. Он точно был где–то поблизости, однако Кордтсу не было видно, где именно.

Вокруг бродили мертвецы этакими бесформенными грудами плоти, что, казалось, стонала, как будто эта мертвая плоть была способна издавать какие–то звуки. Они бродили вокруг словно танки, что было полной бессмыслицей, но время от времени они во что–то врезались, и это он почему–то уже мог понять.

Посреди этого слепящего света в квадратной раме окна очертания его самого, Фрайтага и, может, и других живых людей оставались, как ни странно, какими–то нечеткими — не то чтобы смазанными, однако ему никак не удавалось на них сосредоточиться. Что–то постоянно ускользало, и спустя какое–то время мучительных, напрасных ожиданий он наконец проснулся.

В темноте до его слуха тотчас донесся лягушачий концерт, а обоняние уловило запах дождя и земли. Почему–то этот запах дождя принес с собой удовлетворение, и несколько мгновений он жадно вдыхал его полной грудью. Он лежал рядом с каким–то другим солдатом, вот только с кем именно, он не помнил. Лежал на деревянных нарах, в дальнем углу землянки. Здесь четверо, а то и все пятеро солдат спали бок о бок, словно сельди в бочке.

Где–то наверху слегка содрогнулась земля.

Кордтса тотчас охватило дурное предчувствие, словно то было некое знамение. А может, кто знает, это было доброе знамение? Однако в душе все равно остался неприятный осадок. Еще одна дурацкая кличка, которой Фрайтаг наградил его при Холме и которая раздражала даже еще больше… Он вспомнил, что лишь один раз сказал, что это прозвище ему не нравится, но Фрайтагу хватило и одного раза, чтобы тактично больше никогда этого не делать. Может, именно тогда между ними и началась дружба. Похоже, что да. И вот сегодня то же самое произошло с Хейснером. Тому также хватило всего одного слова, чтобы он перестал задаваться. Кордтс знал, что кое–кто из новичков называет его за глаза Меченым, более того, он ловил себя на том, что в душе бывал этому даже рад. Глупо, конечно, потому что какая в принципе разница. Другое дело, когда кто–то звал так его в лицо. Вот тогда это раздражало, причем он сам не смог бы сказать, почему.

Меченый. Что за глупость! Однако ему тотчас вспомнился тот единственный случай, с Фрайтагом, несколько месяцев назад, и другой, что имел место всего несколько часов назад, и они словно были двумя половинками единого целого. Сказать человеку, чтобы он прекратил, и он тотчас прекратил, без последующих напоминаний. Нет, конечно, все это ерунда и ничего не значило, однако похоже, что все–таки значило, и это чувство ему не нравилось. Причем, не нравилось по–настоящему, даже если и воспринимать это как добрый знак А зачем вообще его как что–то воспринимать? Потому что ему тотчас вспомнилось, как навязчивые идеи и суеверия и без того уже переполняли его душу — переполняли так, как всего пару лет назад он даже не мог себе представить.

Приметы, предзнаменования… Черт, этого ему только не хватало.

Кордтса почему–то охватило беспокойство — словно кокон его прежней беззаботности, который он носил на себе вот уже несколько месяцев, дал небольшую трещину. И только что виденный им сон был здесь ни при чем. Он привык видеть самые разные сны, причем даже более гнетущие. Так что сны он воспринимал спокойно. И те ужасы, которые представали его взору в некоторых из них, были вполне естественны и объяснимы. По крайней мере, ему так казалось.

Куда больше его страшило то, что он лежал посреди ночи, широко раскрыв глаза, и не мог уснуть, и все это время к нему тянулась чья–то черная рука, словно пыталась выжать, выдавить из него некую его внутреннюю суть. Он пощупал шрам — толстый узел в уголке рта. По крайней мере, это ощущение было ему знакомо. По опыту он знал, что утром все будет гораздо лучше, что гнетущее чувство схлынет куда–то, испарится с первыми лучами солнца, точно так же как и другие солдаты стряхивают с себя по утрам неприятные сны.

Он не знал, который сейчас час. Впрочем, времени на то, чтобы выспаться, никогда не хватало. И до рассвета оставалось совсем недолго. В темноте всего в нескольких сантиметрах от его лица подрагивала земля. Но и в этом уже давно не было ничего удивительного. Уж к чему–чему, а к этому он привык давно.

Как привык к Эрике. Ее он знал лучше всего остального, даже будучи так далеко от нее. Он протянул руку вниз и пощупал член. Однако его сковала такая усталость, что ему не хотелось совершать лишних движений. Все так же думая об Эрике, он отнял руку и положил ее на грудь.

Шрадер полз по окопу В крови играл адреналин, и это давало силы двигаться после того, что он только что увидел, после того, чему он только что стал свидетелем. Как ни странно, он был спокоен, охваченный если не отчаянием, то некой покорностью судьбе.

Он подошел ближе к изуродованным останкам трех солдат — по идее, пулеметчиков, которых все еще наполовину закрывали обломки покореженной огневой точки. Тела образовали одну общую кучу плоти, как будто тел было не три, а всего одно. А вот лица были все еще различимы, и на каждом застыл немой крик ужаса.

Там был Крабель. Он сидел, пригнувшись под железной махиной танка «Т–34», что стоял гусеницами по обе стороны окопа и, как и Крабель, казалось, вырос откуда–то из–под земли.

Нет, здесь что–то не так, подумал Шрадер. Вечно эти «Т–34»! Танк навис над окопом, и те несколько минут, пока он там стоял, показались сродни вечности.

Шрадер думал, что его бойцы следуют за ним, по крайней мере, те, кто остался жив, однако теперь он заметил их впереди себя. Каким–то образом они пробрались вперед Крабеля, обогнав других солдат их взвода. Застывший над окопом танк чем–то напомнил ему низкие ворота, в которые сквозь пыль и дым и солнечные лучи на той стороне ему были видны его солдаты.

Крабель прислонился к стенке окопа, макушкой каски едва не касаясь железных гусениц. Теперь Шрадеру стали лучше видны его солдаты. Они звали его, он это видел, хотя, как и Кордтс, вряд ли мог что–то слышать, потому что это был сон. То есть вроде бы мог, но не слышал.

То же самое, когда Крабель заговорил с ним. Он не мог его слышать, однако каким–то непостижимым образом все–таки понял. Нам нужна твоя помощь, сказал Крабель. Но ведь они мертвы, ответил Шрадер. Он не мог заставить себя произнести эти слова вслух, но Крабель его понял точно так же, как и сам Шрадер понял Крабеля. Сам знаю, ответил Крабель, но все–таки прошу тебя, посмотри на них.

Они были видны ему в окопе, по ту сторону танка, обмотанные, словно веревками, кишками одного или сразу всех погибших, смешанные воедино в некий омерзительный клубок, паутину соединительных тканей. Он видел их лица, как они молили его, что им нужна его помощь.

«Но чем же я могу им помочь?» — задался мысленным вопросом Шрадер.

Даже будучи погруженным в сон, он удивился собственному голосу… голосу без голоса. Потому что он говорил не как один из них, а как равнодушный наблюдатель, который лишь случайно проходил мимо.

Нет–нет, все не так, не так. Разве может этот жуткий, сковывающий по рукам и ногам ужас принадлежать равнодушному наблюдателю? Один только сокрушающий вес этого сна давил на все его тело от головы до живота.

В ответ Крабель обернулся явно в растерянности, чуть ниже наклонил голову и заглянул под танк. Он ничего не знал. Ему казалось, что они стоят здесь вот уже несколько часов, обсуждая, что им делать, и с каждой минутой стоять становится все труднее по мере того, как в окоп заглядывает жестокое, палящее солнце.

Другие начали двигаться; безмолвный крик о помощи на лицах мертвецов сменялся выражением растерянности, словно они ждали ее и не могли дождаться от Шрадера, да что там, от любого. Шрадер теперь с трудом понимал, чего они хотят. Голова лежала сама по себе посреди обугленной грязи и о чем–то молча умоляла его — следила за ним взглядом, пока не устала и не сомкнула веки. И тем не менее во сне все это было не столь ужасно, даже если во сне он все помнил, причем предельно четко, что точно так же было и в тот день.

 

Глава 15

Осень принесла с собой новые опасения.

Обычно на то имелись причины. Стоит погоде улучшиться, как жди нападения, ухудшиться — значит, предстоит воевать в грязи. Но и само по себе изменение погодных условий пробуждало в солдатских душах тоску, которую они замечали в себе и пытались преодолеть, кто стоически, кто превозмогая себя, тоску, которая, похоже, ощущалась еще острее из–за отупляющего однообразия окопной жизни и — иногда — гибели товарищей.

Эта тоска и переросла в дурные предчувствия. Погода изменилась, и облака как будто хотели сказать: и что теперь? Что теперь? Что дальше? Хотя чаще всего ничего не происходило. Они по–прежнему сидели все в тех же окопах рядом с Великими Луками, сидели вот уже почти год. Однако любые изменения влекли за собой что–то новое в них самих, навевали воспоминания о том, что было раньше… в той, нормальной жизни, если можно так выразиться.

Во второй половине августа зачастили дожди, что вряд ли кого–то обрадовало, скорее напомнило о том, что надо ждать других, куда более сильных дождей, что начнутся осенью, а то, что так будет, они знали по опыту предыдущего года. Поначалу дожди даже принесли с собой облегчение от палящего солнца, когда уже почти не было сил терпеть бесконечные летние дни, когда солнце заглядывало к ним в окопы, солнце, от которого не было спасения, лишь однообразная, отупляющая жара, которая обнажала все их подспудные страхи. Они находились в огромной стране, в которой порой даже не видно горизонта. Это объяснялось тем, что они сидели на дне глубоких окопов. Если встать в них во весь рост, — было в этом нечто тревожащее, — то увидишь над головой все ту же узкую полоску неба, и так час за часом, день за днем.

Солдатам не всегда нужна крыша над головой, и поначалу дожди не мешали им спать в окопах. Однако здешняя погода знает только крайности. На смену коротким, освежающим дождям пришли другие дожди. Это были ливни, продолжавшиеся по нескольку дней подряд. Вскоре окопы превратились в омерзительные, заполненные грязной жижей канавы. И эта вечная сырость и грязь были, однако, не так страшны, как отупение от бесконечной летней жары. Хотя и приходилось терпеть неудобства, но делать это было почему–то довольно легко. Если чего и хотелось, то лишь одного: чтобы этой непролазной грязи поскорее наступил конец.

Они весело морщили лица, зная, что дождь и грязь, по крайней мере, означают перерыв в боях.

К сожалению, впереди их не ждало ничего другого, кроме долгих месяцев дождей и грязи, потому что такова осень в этой стране. Эх, им бы небольшую, но яростную атаку по сухой земле! Уж если получить пулю, то в сухую погоду. Потому что после дождей их еще ждет зима.

Так что солдаты сами толком не знали, чего им хочется, потому что в любом случае, чего бы им ни хотелось, надеяться на то, что они это получат, не стоило, а ощущение собственного бессилия лишь усугубляло тоску.

На несколько недель в сентябре установилась солнечная погода, и грязь слегка подсохла. Ночи стали заметно длиннее — опять–таки своего рода спасение от бесконечного неба.

Правда теперь уже почти не осталось сомнений, что наступление все–таки будет. Они чувствовали, как с каждым днем постепенно напрягаются нервы. Живя в подвешенном состоянии, они могли при желании спорить о чем угодно, причем один и тот же человек в один день мог занимать одну сторону в споре, а назавтра уже другую, потому что никто уже толком не знал, во что верит. Эх, хотя бы на недельку домой! Вот только когда им дадут отпуск, да и дадут ли вообще?

Кстати, о чем не было причин спорить, так по этому поводу, потому что здесь все были единодушны. Вот почему если они и обсуждали, то совершенно посторонние вещи. Обсуждали с жаром, как будто те для них что–то значили, а они сами в них разбирались. Некоторых однообразие их бытия довело до того, что сама мысль о том, чтобы перейти куда–то еще, уже не казалась такой уж плохой, она даже пересиливала живший подспудно в их душах страх наступления. Некоторым в буквальном смысле не сиделось на одном месте, так что наступление было в их глазах не хуже налетов и несения вахты и также ежедневного артобстрела, который в любом случае прореживал их ряды. Было в их окопном существовании нечто такое, что отупляло, затуманивало мозги, заставляло мечтать о глотке свежего воздуха. Скорей бы вырваться отсюда, пусть даже ценой смерти.

Были и такие, кто вообще оставили собственное мнение и с презрением посматривали на тех, кто пытался обсуждать реальное положение вещей. И презирая слухи, они создавали свои собственные, причем самые невероятные: мол, Манштейн высадился во Владивостоке и теперь ведет наступление вдоль Транссибирской магистрали, чтобы нанести Сталину удар с тыла. Были и те, кто, махнув на все рукой, привыкли к этой отупляющей неподвижности. Такие вообще с трудом представляли себе какие–либо перемены — впрочем, они и не слишком утруждали свое воображение и принимали участие в разговорах о том, что их ждет впереди, лишь ради того, чтобы скоротать время и заодно погреться, ни о чем не думая, несколько деньков на сентябрьском солнце, пока не наступило осеннее ненастье. Что касается презрения к слухам, то они им не отличались — по причине собственного безразличия. Единственное, что они знали точно: лучше оставаться там, где они находятся сейчас, чем стать пушечным мясом для очередного генерала, желающего покрыть себя нетленной славой.

Надо сказать, что подчас в одном и том же солдате уживались самые разные личности — в зависимости от погоды, настроения или чего–то еще. Солдаты много говорили о наступлении, и это были отнюдь не пустые разговоры. Спустя почти год бездействия на заброшенный участок фронта в болотной глухомани, где–то на едва прочерченной границе между группой армий «Север» и группой армий «Центр», начали прибывать новые подразделения. Некоторые имели в своем составе бронетехнику, и все без исключения — тяжелую артиллерию. Имя Манштейна было у всех на устах, вот только уже не в досужих разговорах, а вполне серьезно. Подумать только, сам прославленный генерал с Южного фронта, которому недавно покорился даже Севастополь! С Крымом было покончено, и теперь задействованные там дивизии были свободны и могли найти себе новое применение. Многие из них прибывали сюда, на этот богом забытый участок фронта центральной России. Солдатам крутили кинохронику — будь то в специальных палатках или сельских избах в тылу и даже в старых каменных зданиях Великих Лук. Они видели титанических размеров орудия, которые не оставили камня на камне от толстых стен домов в Севастополе. Правда, они с трудом представляли себе, как эти самые железные гиганты могут найти себе применение среди их болот. Да и по каким целям вести тут из них огонь? По болотным топям? По чахлым березам?

А вот и нет, тотчас заявляли немногочисленные всезнайки, тяжелые орудия предназначены для Ленинграда. Они нужны для того, чтобы обрушить на город шквал огня — точно так же как и на Севастополь. Ленинград, который находился от них примерно на таком же расстоянии к северу, как и Севастополь к югу (так у автора. — Прим. пер.).

Но тогда с чего это вдруг понадобилось перебрасывать на их участок фронта такое количество ветеранов Крымской кампании? А как же фон Манштейн? Фон Манштейн находится на пути к Ленинграду. Нет, настаивали другие, Манштейн устроил себе ставку в Витебске, за компанию с Шевалери. В общем, разговоры велись самые разные, и, по крайней мере, одна вещь соответствовала действительности — на их участок фронта было переброшено огромное количество людей и бронетехники, и это могло означать лишь одно — наступление. А уж кто возглавит его — Манштейн или кто–то другой, роли не играет. Дивизионную линию фронта укоротили, и Шерер получил возможность передать такие удаленные точки, как Велиж, другой дивизии, а полки своей собственной 83–й пехотной дивизии сосредоточить вокруг Великих Лук. Солдаты оставили насиженные окопы и изолированные огневые точки солдатам других полков, а сами перебрались ближе к городу, а некоторые даже и в сам город. Казалось, что на древних белых башнях у них над головами невидимой рукой уже начертаны имена обреченных на смерть.

Весь сентябрь и начало октября они ждали наступления. Но его так и не было. А все потому, что соответствующий момент еще не наступил, и они продолжали ждать. В октябре пошли проливные дожди, а с ними появилась и непролазная грязь, как и в августе, — только еще хуже, потому что стало холоднее. Это время года, казалось, тянулось бесконечно, и солдаты постепенно пришли к выводу, что наступление начнется, как только закончатся дожди. Те, кого перебросили в Великие Луки, могли хотя бы спрятаться от дождя под крышей сухих зданий, пусть даже на несколько часов, так как остальное время они продолжали жить под открытым небом, обороняя границы города. Русские по–прежнему были близко. Кордтс время от времени поглядывал на речку Ловать, качал головой и тихо вздыхал. От осенних дождей река поднялась и теперь мощно катила мутные воды. Как это было непохоже на тот пересохший от жары ручеек, который запомнился ему при Холме. И все же это была та самая Ловать.

Наступления на Ленинград также не последовало, чего они, впрочем, даже не заметили, потому что к ним это не имело отношения. Вместо этого поползли разговоры про Сталинград, Чего стоило одно только это географическое название! Постепенно в их душах затеплилась надежда, что, может, там, в двух тысячах километров южнее, наконец будет одержана победа, и тогда им больше не придется идти ни в какое наступление, а лишь дальше оставаться там, где они стояли — вокруг старинного белого города. И даже сила этих белых каменных башен казалась какой–то мрачной и бессмысленной под бесконечными осенними дождями.

Некоторые из укрепленных точек Великих Лук были устроены внутри самых заметных зданий и назывались по их именам: Войлочная фабрика, Вечерняя школа, Красный дом.

Но все остальные укрепленные точки были названы в честь немецких городов: «Бреслау», «Байрейт», «Берлин», «Гамбург», «Бремен», «Бромберг», «Штеттин», «Кольберг», «Вена–1», «Вена–2», «Вена–3», «Регенсбург», «Ульм», «Мюнхен», «Нюрнберг», «Инсбрук», «Аугсбург» и ряд других.

Каждую такую точку обороняла рота — либо изнутри самого здания, либо из окопов в непосредственной близости от него. Резервы находились рядом, расквартированные в крепких старых домах с глубокими погребами, выкопанными еще прежними и укрепленными их нынешними обитателями.

На верхних этажах зданий рядом с укрепленными точками были устроены наблюдательные пункты. Как правило, они располагались в менее заметных постройках — таких, по которым вряд ли будет в первую очередь открыт огонь. И мощные бинокли тех, кто дежурил здесь, были не менее важны, нежели тяжелые орудия, чей прицельный огонь они направляли.

Укрепленные точки располагались в более низких зданиях. Иногда вторые их этажи приходилось сносить — исключение составляли лишь по–настоящему крепкие строения типа войлочной фабрики. К тому же огневые точки, устроенные в зданиях, были крепче самих зданий. Стены становились чем–то вроде защитных коконов, хотя, возможно, они были крепки изначально. Тем не менее их дополнительно укрепляли, а надо сказать, солдаты проделывали эту работу с великим тщанием — слой за слоем они насыпали землю, складывали мешки с песком, бревна, каменные блоки. Врага неизменно поражало, как искусно возводились эти временные укрепления, словно те, кто их возводил, были одержимы неким бесом мастерства и изобретательности. Здесь можно было даже заметить элементы домашнего уюта — например, в блиндажах на окнах нередко висели шторы, стояла кое–какая мебель, а на полках и стенах порой можно было даже увидеть безделушки, словно действующую армию в этой военной кампании сопровождала еще одна, состоящая из любящих бабушек. У русских такие потуги к созданию видимости уюта неизменно вызывали смех, не говоря уже об известной доле зависти и растерянности. А также алчности, потому что дурацкие эти безделушки наводили на мысль, что где–то рядом зарыты настоящие сокровища — сыр, тушенка, шоколад, бутылки шнапса, один бог ведает, что еще. Впрочем, порой так оно и бывало на самом деле.

Правда, такое счастье на долю противника выпадало нечасто — лишь после удачной атаки, вынуждавшей бойцов отступить, а значит, оставить врагу все то добро, что у них было. Русские не любили, когда их противник оказывался загнанным в угол, однако в течение долгих месяцев продолжал оказывать упорное сопротивление. Причина же заключалась в том, что за это время солдаты успевали прикончить запасы всех этих лакомств. И тогда начиналось полуголодное существование, точно такое же, что и у русских, и на сколоченных на скорую руку столах подчас оставались лишь корки хлеба. Особенно раздражало врага то, что после нескольких недель, а то и месяцев осады, в течение которых русские несли огромные потери, оказывалось, что никаких лакомств уже нет и в помине, так что поживиться было просто нечем.

Но такова война. Великие Луки умирали медленной, затяжной смертью.

Кстати, об огневых точках. Чего в них не было, так ощущения недолговечности — у расквартированных здесь полков было около года, чтобы обустроить их по всем правилам. Им полагалось быть крепкими, особенно если принять во внимание относительно небольшое количество тяжелой техники, не говоря уже о танках — беда, которая была хороша знакома практически каждой немецкой пехотной дивизии. В Великих Луках были установлены противотанковые орудия — просто удивительно, как они смогли так долго продержаться при Холме при полном отсутствии таковых. Имелись здесь также и более новьїе модели калибра 5 и 7.5 см, которые постепенно начинали вытеснять практически бесполезные и всеми презираемые 3.7 см. Правда, новых пока не хватало, и приходилось довольствоваться тем, что было.

Одного взгляда на план города было достаточно, чтобы доставить удовольствие любому штабному офицеру, который занимался разработкой боевых операций. А может, удовольствие получили те, кто занимался планировкой самого города. Потому что каждая огневая точка, названная в честь того или иного немецкого города, была расположена примерно там же, что и город с тем же названием располагался на карте Германии. Например, «Гамбург» прикрывал подходы к Великим Лукам с севера и находился на восточном берегу реки Ловать. «Бранденбург» и «Штеттин» располагались соответственно еще дальше к востоку, а самой крайней точкой восточного направления был «Бромберг», названный так в честь прусского города на границе с Польшей.

Таким же самым образом по южному периметру оборонительных сооружений располагались баварские и австрийские города: «Ульм», «Регенсбург», «Инсбрук» и несколько «Вен». И так далее.

Вагнеровский Байрейт располагался чуть южнее, за городской чертой, рядом с войлочной фабрикой. Ему же светила участь пасть самым первым.

Впрочем, в этом имелся практический смысл. Шерер, чей штаб располагался в нескольких километрах позади линии фронта в Ново–Сокольниках, даже при самом неожиданном ударе не будет захвачен врасплох. Правда, русские нанесут по Великим Лукам столь сокрушительный удар, что город окажется отрезан и взят в кольцо в течение первых же суток, и Шерер будет вынужден поддерживать связь с командующим оказавшихся в окружении полков исключительно посредством радио. Из радиосводок будет вырисовываться довольно–таки печальная картина, и, даже не глядя на карту, Шерер сможет представить себе, в каких точках русские нанесли особенно тяжелые удары, достаточно будет услышать название павшего немецкого города.

«Байрейт» пал первым. За ним — «Бромберг». За ним — «Инсбрук». «Штеттин» попал в окружение сегодня утром, но пока еще держится. На «Гамбург» наступают двенадцать танков «Т–34», но он тоже пока держится.

И так далее, и так далее. Это произойдет в самом скором времени и будет тянуться несколько месяцев.

Практический эффект этой схемы был бы еще более ощутим, будь у Шерера возможность оказать хоть какую–то помощь. Увы, он был бессилен им помочь. На этот раз он оказался по ту сторону зеркала, и ему оставалось лишь разве что слушать радиосводки и отдавать в темноту очередной приказ.

 

Глава 16

В один из таких дней, перед самым концом, Кордтс играл со Шрадером в шахматы где–то глубоко в подземельях «Гамбурга». Тускло горели масляные лампы, и еще откуда–то просачивался слабый дневной свет. Этот внешний свет был тусклым, серые небеса остались серыми. Впрочем, в убежище было даже по–своему уютно. Они курили, пили из оловянных кружек воду и смотрели на шахматную доску. Крабель сидел на удобной на вид койке в углу, курил трубку и наблюдал за игрой, впрочем, не слишком внимательно.

— И куда мы потом? — спросил Кордтс.

— Не знаю, — буркнул в ответ Шрадер.

— Мне казалось, Хазенклевер держит тебя в курсе.

— Ну да, он сказал мне, что мы снова покидаем город. Куда конкретно нас переводят, я не знаю. Возможно, идем на старые позиции. А может, и нет.

— Ну, это я и сам слышал, — ответил Кордтс.

Условия в городе были значительно лучше полевых, и от одной только мысли вновь перебраться в окопы, пробыв здесь всего каких–то несколько недель, становилось не по себе.

— Из того, что я слышал, могу сказать следующее, — продолжал тем временем Шрадер. — Фон Засс слегка туповат, а может, ему не хватает опыта, точно сказать не могу. А может, Шерер чувствует себя увереннее, пока 227–й полк стоит в городе, а не прикрывает линию на каком–нибудь фланге.

Кордтс пристально рассматривал расположение фигур на доске, словно пытался вникнуть в его смысл.

227–м полком командовал полковник Фрайгерр фон Засс. Он прибыл на фронт из какого–то уютного штабного местечка в Германии всего несколько месяцев назад, сменив предыдущего командующего, Крейзера. Несмотря на их слова во время наступления на «Хорьке», Шерер был о Крейзере высокого мнения и сильно огорчился, узнав, что его переводят в другое место. Фон Засс был типичной канцелярской крысой, ему еще предстояло доказать, что он действительно на что–то годен, хотя полное незнание обстановки в России бросалось в глаза с первого взгляда, что не прибавляло ему уважения со стороны подчиненных.

Рота Кордтса и Шрадера входила в состав 257–го полка, одного из двух, которым согласно слухам предстояло вернуться, что называется, на лоно природы.

— По–моему, — произнес Кордтс, — если Фрайгерр и впрямь желает ознакомиться с положением вещей, ему следует недельку–другую посидеть в каком–нибудь роскошном болоте. Я слышал, что у него прекрасный кабинет в «Синг–Синге». С какой стати нам возвращаться в окопы, чтобы сидеть там по уши в дерьме, а он тем временем будет в тепле и комфорте перебирать бумажки? 227–й сидит в городе уже почти год, и ничего, их никуда не переводят.

Он выпалил эти слова после довольно–таки долгого молчания, поэтому Шрадер толком его не понял. Кордтс только что передвинул фигуру, и Шрадер поразился его интуитивному чутью.

— Можно я немного подумаю? Смотрю, ты игрок еще тот. А мне почему–то казалось, что ты раньше не умел играть в шахматы.

Кордтс пожал плечами, потрогал шрам и постарался сдержать улыбку.

— Несколько раз играл, еще в юности. Лет этак десять назад, если не больше.

— Хм. Интересно, — отозвался Шрадер. Одно время он был просто–таки помешан на шахматах и даже в первые годы участвовал в армейских соревнованиях, правда, без особого успеха. Судя по всему, особого таланта к этой игре у него не было (что поначалу его жутко расстраивало, хотя какое–то время спустя он смирился, нет, значит, нет; в шахматах требуется точно такое же дарование, что и в музыке или спорте). С тех пор он садился за шахматную доску крайне редко. Вместе с тем он был искренне поражен, что Кордтс не только не уступает ему, но и умудряется одерживать победы. Шрадер знал, что частично тому причина, что он сам не слишком–то внимательно следит за передвижением фигур, но лишь частично.

Время от времени Кордтс делал смелый, но непродуманный ход — в таких случаях победа бывала на стороне Шрадера, или же он позволял Кордтсу отвести фигуру назад, и игра нормальным ходом продолжалась дальше. Кстати, Кордтс делал это довольно часто (как, впрочем, и Шрадер), и со стороны могло показаться, что он с видом ложной скромности просто водит Шрадера за нос. Однако в остальное время он просто делал ходы согласно только ему одному ведомой схеме, которая, как ни странно, приносила ему успех.

Впрочем, если Шрадер и злился, то не сильно, скорее его одолевало любопытство. Его давно уже ничего не удивляло, и он даже начал подумывать, что здесь что–то не так. Впрочем, времени на эти рассуждения у него тоже не было. Несколько раз за время этих недавних шахматных баталий он в буквальном смысле смотрел на Кордтса новыми глазами.

Впрочем, не совсем верно. Кордтс почему–то вызывал в других странные подозрения, в том числе и у Шрадера, хотя он, наверно, сам себе никогда не признался бы в этом и не сказал, что, собственно, находил подозрительным. С одной стороны, таких, как Кордтс, под его началом два десятка, и Шрадер не горел желанием слишком близко с ними сходиться.

Почему–то ему вспомнились долгие полуночные часы, которые он провел, склонившись над шахматной доской. Он протянул руку и сделал ход.

— Так в чем же твой секрет? — поинтересовался он у противника.

— В линиях силы, — ответил Кордтс, словно давно уже ждал, когда ему зададут этот вопрос.

Шрадер вынул изо рта сигарету и плюнул на пол.

— Не иначе как ты все–таки где–то учился.

— Нет, — возразил Кордтс. — Нигде я не учился. Я просто вижу их на доске. Между прочим, это единственное, что я вижу.

— А что ты имеешь в виду под линиями силы?

Кордтс сделали несколько малопонятных жестов.

— Диагональные линии. И две перпендикулярные. Огневые поля, если можно так выразиться. Честное слово, я ничего не смыслю в шахматах. Я просто сосредоточенно слежу за тем, что вижу. Это все, что я делаю.

Уж не дурит ли он мне мозги, подумал Шрадер. Временами Кордтс отпускал язвительные замечания, колючие, как наждак, и было невозможно сказать, шутит он или нет; этакая непонятная шутка, истинный смысл которой был запрятан где–то далеко–далеко от здешних болот.

Однако в данный момент он, похоже, говорил правду.

Линии силы. Шрадер задумался. Похоже, что это не какая–то там заумная теория, а нечто такое, что и в самом деле имело смысл. Что ж, неплохо взять на заметку. Ладно, он расспросит о них подробнее чуть позже, когда будет соответствующее настроение.

— Ясно! — произнес он. Мысли его были настроены на что угодно, только не на шахматы. — Подойди–ка сюда, Эрнст. Что ты скажешь?

Крабель и не думал вставать с койки и продолжал сидеть, скрестив ноги.

— Похоже, Рольф, ты имеешь дело с генералом. Вот и сам думай, как генерал. Организуй огневые поля, а потом веди свои пешки в обход, особо даже не задумываясь о том, что делаешь. Кордтс, я правильно тебя понял?

— Правильно, — откликнулся Кордтс.

Шрадер посмотрел на Крабеля и негромко рассмеялся.

— Ну, хорошо. Спасибо тебе.

— Да ладно тебе, — ответил Крабель. Он сидел в углу и курил трубку.

— Значит, ты у нас переодетый генерал, — произнес Шрадер, обращаясь к Кордтсу.

— Да нет, — последовал очередной краткий ответ.

— То есть ты любишь мутить воду?

Кордтс отреагировал на эти его слова. Глаза его сузились, а губы, особенно рядом со шрамом, напряглись. Однако уже в следующее мгновение он довольно улыбнулся.

— Можно сказать и так. Но откуда ты знаешь? Разве я когда–нибудь это делал?

— Нет, и это хорошо, — ответил Шрадер.

Крабель поднял глаза и вынул изо рта трубку.

Кордтс снова прищурился, словно его на чем–то поймали, застали врасплох, когда он только–только собрался отпустить очередное язвительное замечание, но еще даже не успел раскрыть рта. Более того, прищур перешел в хорошо знакомый, полный ненависти взгляд, направленный не лично на Шрадера, но на всех присутствующих. Ну вот, подумал он. Он давно уже ждал чего–то подобного и поэтому почти не удивился. Пресловутый, странный кокон спокойствия, который носил на себе Кордтс и который был вне его понимания, похоже, начинал давать первые трещины.

— Если тебе хочется перейти на личности, — произнес он, — вокруг и без меня много тех, кто не любит начальство. И что из этого?

— Скажу честно, не знаю, — ответил Шрадер. — И не хочу знать. Так, Кордтс, будет даже лучше.

Шрадер поймал себя на том, что сам толком не знает, что говорит. Желания поймать Кордтса на слове у него не было. Но даже если когда–то и было, то возникало оно спонтанно, как и у всех остальных. Если их вновь отправят из города, то, возможно, их ждет очередной «Хорек», и тогда им всем конец среди свинцовых дождей и дыма. Конец, хотелось бы надеяться, так быстро и так просто. На самом деле он вовсе не думал, что Кордтс мутит воду, скорее он хотел сказать, что тот умеет выйти сухим из воды, но оговорился.

Правда, Шрадер не верил, что выйти сухим из воды легко. Иное дело остаться в живых — что в этом такого? Неожиданно его пронзил ужас, однако он почему–то воспринял его довольно спокойно, словно ему сообщили о том, что прибыла полевая кухня.

— Ладно, не надо. Сходи, и узнай, что там нужно Хазенклеверу. Покажи ему, как к нам пройти.

Они получили «Гамбург» от одной из рот 277–го полка, всего два дня назад. Пока Шрадер говорил, остальные смотрели на узкую щель, сквозь которую им было видно, как Хазенклевер идет в их сторону по темной, заваленной битым кирпичом улице. Он еще ни разу не наведывался в «Гамбург», и ему требовался провожатый. Невозможно было разглядеть в конце лежащего в руинах переулка нужную дверь.

— Ладно, не надо, — вновь сказал Шрадер, обращаясь к солдату, которого только что выставил вон. — Я пойду и поговорю с ним сам.

С этими словами он вышел под моросящий дождь.

Он прошел между мешками с песком, уложенными такими высокими штабелями, будто их специально сложили для ревизии в дальнем конце какого–то тылового склада. Он миновал лабиринт из колючей проволоки, прошел мимо солдат, дежуривших — вернее, сидевших с понурым видом — у пулеметов на других огневых точках. После нескольких месяцев затишья русские, похоже, в последние недели вновь зашевелились, и теперь не проходило и дня, чтобы то там, то здесь по периметру города не слышалась перестрелка. В этом месте русские части стояли на приличном удалении от города, так что те, кто нес здесь вахту, изнывали от скуки — от нечего делать играли в карты, курили, одним глазом поглядывая на затянутое серыми тучами небо, другим в ту сторону, где, по идее, прятался враг. Или же одним глазом поглядывая на приближающегося Хазенклевера, который, будучи каптенармусом их роты, скорее был им матерью, нежели надсмотрщиком.

Шрадер вынырнул из–за зданий, не то наполовину разрушенных, не то наполовину целых. В принципе то же самое можно было сказать и про весь город. К северу от «Гамбурга» и к северо–востоку возле Ловати от домов ничего не осталось, вместо них здесь были огневые поля. Хазенклевер шел от центра города, от цитадели, которую солдаты прозвали между собой «Синг–Синг».

— Эй, Шрадер. Что ты здесь забыл?

— Дышу свежим воздухом. Увидел, что ты идешь. Есть какие–то новости?

— Одна есть, причем неплохая. Мы остаемся.

— То есть наш полк не выводят из города?

— Нет, его выводят, но наша пятая рота остается вместе с 277–м. Не спрашивай меня, почему. Я сам не спрашивал Гебхардта. Кстати, он с минуты на минуту будет здесь сам. В любом случае, думаю, вы будете не против задержаться здесь еще на какое–то время. Насколько я понимаю, двести семьдесят седьмой неплохо обустроил «Гамбург».

— Это верно, очень даже неплохо, — медленно произнес Шрадер. В последнее время от стал плохо отличать добрые вести от дурных. Хотя, похоже, эта и впрямь не так уж плоха — хотелось бы. — Надеюсь, они не станут нас из него выселять?

— Нет, мы остаемся в городе, и, насколько мне известно, «Гамбург» пока что наш. Вот я и решил, пойду на всякий случай, проверю, как тут у вас дела.

— Одну минутку, подождите здесь, и я вас проведу. Давайте перекурим вместе, если хотите. Погода кошмарная.

Хазенклевер не стал спрашивать, зачем Шрадеру понадобилось курить на улице, да еще в такую погоду. Он молча взял у него сигарету, и они вместе закурили — не то под моросящим дождем, не то в тумане, который переходил в моросящий дождь. На самом деле погода была не так уж и плоха и в городе — не так уж много грязи. А это самое главное. Они привыкли с благодарностью принимать любые мало–мальские удобства и недовольно ворчали, когда их отнимали.

— То есть мы переходим под командование фон Засса? Верно я понял? — спросил Шрадер. — Ты его видел?

— С полчаса назад. Гебхардт попросил меня зайти в цитадель. Думаю, он скоро привыкнет. Я обратил внимание, как на него смотрят офицеры, когда он говорил. Думаю, он тоже это заметил. В любом случае, зачем мне вам объяснять, сами знаете, как бывает: возможно, он здесь долго не задержится.

Шрадер пожал плечами. Что ж, остаться в тепле и сухости — может, в этом есть свой смысл, даже если, с другой стороны, это означает терпеть фон Засса. «Синг–Синг», расположенный примерно в километре от них на берегу реки, казался отсюда таким далеким!

Шрадер вскоре простил Хазенклевера за поспешные слова, которые тот бросил ему после «Хорька», хотя в последующие недели почти не имел возможности с ним поговорить. Название этого места промелькнуло в его мозгу, словно напечатанное на бумаге; он до сих пор не мог заставить себя произнести его даже мысленно. Со временем он стал нарочно вспоминать другой эпизод, как Хазенклевер явился на позиции с бочкой пива. И всякий раз, когда видел, как к ним приближается Хазенклевер, он думал про пиво. Не то что думал, а ощущал во рту его вкус. Как, например, сейчас. И даже этот воображаемый вкус ему нравился. А может, это означает, что он вообще потерял вкус к пиву. Нет, черт возьми, непохоже. И если он останется в городе, то и пиво, возможно, будет пить чаще.

Он поднял глаза и увидел, что к ним приближаются еще двое — тем же путем, которым всего несколько минут назад прошел Хазенклевер. Один из этих двоих оказался командиром батальона в составе 277–го полка. Шрадер заметил, как он сделал второму какой–то знак рукой и свернул в переулок. Второй же продолжал шагать в их сторону. Как оказалось, это был лейтенант Гебхардт.

Хазенклевер посмотрел в его сторону.

— Не нужно нам стоять под дождем. Он сам найдет дорогу. Пойдем внутрь.

Они прошли мимо Кордтса и его небольшой компании, которая, наоборот, выходила под дождь. Шрадер предупредил его, что к ним идет лейтенант, и попросил указать ему дорогу. Кордтс ответил коротким кивком. Он все еще пытался вникнуть в смысл слов, сказанных Шрадером несколько минут назад. Впрочем, тот был по–своему прав, так что вряд ли стоило ломать над этим голову. И все равно он был встревожен и, пока вел своих солдат под дождем, со всей ясностью чувствовал, как вокруг него все рушится. Или же что–то рушилось внутри него самого. И Шрадер тут был ни при чем, более того, он даже забыл о нем думать. Их небольшой отряд миновал густые заслоны колючей проволоки и несколько небольших огневых точек; дежурившие в неглубоких окопчиках солдаты как можно плотнее сбивались вокруг пулеметов, словно это могло спасти их от дождя. Кордтс забыл про Гебхардта уже в следующее мгновение после того, как Шрадер произнес его имя. Он бросил равнодушный взгляд на город, но так никого и не увидел. Они пошли дальше, к огневой точке, где стоял в карауле Фрайтаг, чтобы сменить его.

Фрайтаг стоял рядом с окопом. Впрочем, это был даже не окоп, а небольшая насыпь из битого кирпича и нескольких мешков с песком. Стоял под дождем, словно своей молодостью и упрямством пытался бросить вызов природной стихии. С Фрайтагом было не все в порядке. Как и с самим Кордтсом. Сказать что–то конкретное про остальных было трудно. Фрайтаг приветствовал приятеля очередной циничной шуточкой. Правда, Кордтс давно уже уяснил, что это не что иное, как проявление дружеских чувств и уважения. Кстати, к этому времени он сделал для себя и другой вывод: что даже рад, что Фрайтага часто нет с ним рядом, поскольку остро нуждался в возможности побыть наедине с самим собой — насколько это было возможно в окружении других бойцов. И все–таки он заставил себя улыбнуться и, пробормотав несколько невнятных грубоватых фраз, похлопал Фрайтага по плечу.

В окопе он расположил своих солдат вокруг тяжелых пулеметов. Он был не любитель командовать людьми, даже если в подчинении у него было трое или четверо солдат. Вот почему команды его были резкими и четкими. Никаких привычных шуток, никаких острот — в них не было необходимости. Спустя несколько минут он вышел на улицу и вскоре, к своему удивлению, обнаружил, что стоит под дождем — точно так же, как это за пару минут до него произошло с Фрайтагом. Дожили, подумал он про себя со слабой улыбкой и вытащил из кармана шинели письмо от Эрики. Со свойственным ему упрямством он смотрел, как на лист бумаги падают дождевые капли.

Он уже до этого прочел письмо и решил, что оно его немного взбодрит. Однако «чувство», как он называл это ощущение, было столь сильным, что мешало ему сосредоточиться. Как он ни старался, отогнать его у него не получалось, даже если он вот уже некоторое время чувствовал его приближение. Все это было вполне понятно, хотя и необязательно верно, но он знал, что в любом случае так оно и есть. Шок от того, через что ему пришлось пройти при Холме, привел к другому, не менее глубокому — на родине он был вознагражден теплом ее тела и всего того, что было в ней и что наполняло радостью его естество. И никакого сожаления и чего–то еще, что может произойти между мужчиной и женщиной. Что ж, то была награда, достойная героя, а вместе с ней и ощущение удовлетворенности и ярких воспоминаний, которые он носил в сердце многие месяцы спустя. Ну почему он был так глуп? Хотя нет, неправда. Он пытался обмануть самого себя, думал о таких вещах, для которых у него даже не находилось названия. А может быть, никакой это не самообман, может, все это было настоящее, эта их верность друг другу… а теперь ее просто больше нет.

И он понимал, как на удивление хорошо себя чувствовал, но теперь точно знал, что все прошло, все, что было, прошло, и больше нечего говорить.

С одной стороны, это был вполне естественный процесс — грязный и мерзкий, но вполне естественный. Он так и не смог понять, откуда это ощущение извращенности, откуда эта противоестественная природа самого шока, которая не давала ему покоя.

То, что вот уже четыре месяца, если не все пять, это ощущение не оставляло его — в этом тоже было нечто противоестественное. И хотя теперь он уже привык к самому разному безумию, ему все равно было не по себе.

Ее письмо слегка его взбодрило, и он попытался сосредоточиться и прочесть его снова. Он преодолел первую строчку — «Дорогой Гус», — и откуда–то на него накатила волна просветления. Ага, вот так уже лучше. Он продолжал читать, наслаждаясь каждой строчкой — да что там! — каждым словом, как то всегда бывало с ним и раньше. Эрика писала ему, с каким трудом дается ей это письмо, но не потому, что сейчас война, а потому ей всегда было трудно выражать свои чувства на бумаге. Он тоже всегда это знал, наверно, потому, что она еще давно говорила ему об этом, хотя он не мог точно вспомнить, так оно или нет. В ее письме не было той веселой и любящей порнографии, которой отличались его письма к ней, не все, но многие; тем не менее многое из того, что она писала, наполняло его счастьем. А еще она страшно переживала по поводу того, что не умеет писать письма, потому что ей больше нравится самой получать весточки от него, но она не хочет, чтобы он на нее рассердился и перестал ей писать.

Верно, было довольно странно видеть ее мысли, написанные черным по белому. Казалось, она такая робкая, такая застенчивая, чтобы изливать свои чувства при помощи пера и бумаги, и тем не менее ему нравилось их читать, особенно кое–какие строчки, которые он читал и перечитывал несколько раз.

Он прочел письмо от начала и до конца, и ему стало легче на душе, хотя он и продолжал ощущать внутри себя некое безумное давление. Ладно, к черту, подумал он. Ему хотелось плакать, но вместо этого он лишь представил себе, что плачет. Страшно даже подумать, какие ужасные импульсы спрятаны за ничего не выражающими лицами других солдат.

Впрочем, этого он не знал. Дождь перешел в противную изморось. Он снова поискал глазами Гебхардта и на этот раз все же увидел, хотя и в отдалении, возле главной огневой точки. Кто–то вел его к ней, лавируя между мешков с песком в узком переулке.

Кордтс продолжал упрямо искать, за что ему зацепиться — за что–то внутри себя, что наверняка должно быть там, потому что так было до недавних времен. Разве не так? И, может быть, ему удастся собраться с мыслями, если он нырнет в укрытие и попытается высохнуть вместе с остальными бойцами, а может, будет лучше, если он вообще постарается выбросить эти мысли из головы. Увы, как он ни старался, это плохо у него получалось. Может, просто сделать шаг в сторону от того места, где он сейчас стоит, глядишь, и в голове прояснится? Что, кстати, будет ему только на пользу, и пропади все пропадом. Тем не менее с места он даже не сдвинулся.

Невидящим взором он смотрел на дождь, на тонкую пленку мокрого снега, которая то возникала, то исчезала на грудах битого кирпича, на грязь у себя под ногами. В голове у него продолжали вертеться события, что случились летом и в самом начале осени. Сказать по правде, у него не получалось сосредоточиться на чем–то конкретном, потому что за эти несколько месяцев внутри него все как будто оцепенело, утратило связь с внешним миром. Но он все равно упрямо старался сосредоточиться и неожиданно со всей ясностью увидел краски дня, словно те были яркими пятнами его собственного тогдашнего любопытного естества. Погода, ну кто бы мог подумать! И все–таки он их видел, по–настоящему видел, в летних облаках, что день за днем плыли по бескрайней голубизне у него над головой, над зелеными лугами там, за стенами города. Каким беззаботным он чувствовал себя тогда, испытывая приятную пустоту внутри (эта пустота означала отсутствие усталости и озлобленности), которая была, наоборот, сродни ощущению полноты, удовлетворенности.

Не иначе как у него не все в порядке с головой, но даже одни только воспоминания о тех ощущениях были столь отчетливы, что он, казалось, ощущал их на вкус.

Нет, больше он их на вкус не ощущал, но если слегка поднапрячься, у него все равно получалось их видеть. Облака и солнце появлялись перед его мысленным взором, они плыли у него высоко над головой. Кордтс видел силу природы здесь, в России, и она его потрясла, поразила до глубины души, как, впрочем, и тысячи других солдат, которые были поражены не меньше, чем он сам. И год назад, в первые месяцы наступления летом сорок первого, он также был под впечатлением этой могучей силы, но тогда к этому ощущению примешивался страх и усталость. Позднее же наложил свой отпечаток и постепенный переход к откровенно животному существованию, которое принесла с собой зима. Возможно, отпечаток не совсем верное слово, но какое слово более правильное — он не знал.

Он не знал, не знал. Опять–таки, «не знал» — тоже не то слово, скорее такое было у него ощущение. Август Кордтс, язвительный циник, наверно, с годами смог бы разобраться в этом лучше, будь у него эти годы, десятки лет, кто знает… Годы для того, чтобы все понять, это — чувство, которое никак не было связано раньше с его собственной натурой, ни во время войны, ни до нее.

Но времени не было. Вернее, оно кончилось. Впрочем, это его не удивило и не разочаровало. Его мутило, и казалось, уже не имело значения, застало ли это ощущение его врасплох или же он чувствовал его приближение. Ему вспомнилось, как в летние месяцы он мог часами бродить по лесам, один, наедине с самим собой, совершенно не задумываясь о том, что его могут убить, — а в том, что в этих дремучих лесах рыщут разного рода бандиты, сомневаться не приходилось, даже в тылу. Ему вспомнилось, как на какое–то короткое время его охватил щедрый импульс — поделиться этой своей беззаботностью с другими. Он даже пригласил пару раз Фрайтага побродить вместе с ним, пока стоит хорошая погода. Но тот и слышать не хотел. Ну ладно, не хочет, не надо. Мысли Кордтса текли то туда, то сюда, то вообще растекались одновременно в разные стороны, пока он стоял под дождем снаружи огневой точки «Гамбург», тупо глядя на закапанное дождевой влагой письмо от Эрики. «Я стоял под дождем, точно так же, как когда–то стоял здесь всего несколько минут назад», — почему–то подумал он, и, улыбнувшись глуповатой улыбкой, покачал головой.

В начале осени они сделали несколько вылазок; тогда он отправился вслед за Шрадером и остальными из окопов прямо под огонь русских не то чтобы апатично, но как–то совершенно бездумно. Его не заботило, что он может погибнуть в любой момент. Подумаешь, погода хорошая, день теплый, солнечный… Неужели с ним уже тогда было что–то не так? Может, и было, кто знает. Он вспомнил, как бормотал Фрайтагу то же самое, что всегда говорил, но только на удивление легкомысленно. Фрайтаг вопросительно посмотрел на него — в тот самый день, когда погиб Кленнер. Кленнер, их огородник, неожиданно вспомнил он.

Кленнер приносил на передовые позиции овощи и зелень. Ему наверняка было известно, что следует ждать нападения противника, однако этот парень жил в своем собственном мире, где царил свой, отличный от внешнего мира порядок. Офицеры старались ему не мешать — обычно это заключалось в том, что они делали вид, будто вообще не замечают его. Да, Фред, сажай свою морковку, пока есть время. Впрочем, точно так же поступало и большинство солдат, в том числе и Кордтс, хотя были и такие, кто испытывал к нему искреннее уважение. Кто–то, кажется, Хейснер, как–то раз спросил у Кленнера, не хочет ли тот присоединиться к ним, раз уж он не поленился и пришел к ним в окопы. До начала атаки оставалось несколько минут. И Кленнер это знал. Он был не настолько глуп, чтобы не распознать шутку. Безумная идея, ответил он, бородатый, загорелый, немолодой, тыловой чудак, который привык говорить просто и прямо, словно проповедник, не только о своем огороде, но и обо всем на свете. Кто знает, какая муха укусила его в тот день — случалось, люди вытворяли самые неожиданные вещи. На то, чтобы обдумать это предложение, у него было всего несколько минут. Шрадер понял, к чему все идет, и даже выражение его лица означало: «Нет, только без глупостей». Однако он промолчал и лишь посмотрел на Кленнера, затем на всех остальных, после чего повернулся к ним спиной, чтобы что–то сказать Хазенклеверу или кому–то из лейтенантов — кому конкретно, Кордтс не помнил. Тому, что смотрел на часы. Опять–таки он не помнил, имел ли Кленнер при себе оружие. Впрочем, зачем оно ему было нужно? Он не видел, как его убили, не видел даже, как с поля боя принесли его тело, лишь позднее узнал, что Кленнер погиб.

Какое это имеет отношение к нему, он не знал. Однако сцена эта неожиданно всплыла в его сознании с такой поразительной яркостью, что он даже позабыл, о чем, собственно, думал до этого и какие размышления привели его к ней. Осталось лишь это неприятное, муторное чувство, от которого все так сильно сжималось внутри, что в следующую минуту он позабыл и о Кленнере. Прилив какой–то слепой энергии заставил его сделать несколько шагов вперед, прочь от огневой точки, где за пулеметом сгрудились четверо солдат. Черт бы побрал этот проклятый дождь, нигде нет от него спасения, подумал он, и повернулся, чтобы нырнуть в укрытие к остальным. Взгляд его был прикован к письму, которое он по–прежнему сжимал в кулаке. Он думал, а не положить ли листок в карман, но бумага уже промокла, и он побоялся ее повредить.

Где–то у заднего края темноты прогремел далекий взрыв. Словно некий шут огрел его по голове своей погремушкой. Кордтс упал. Он сам не знал, как это он не расслышал приближающийся грохот. Несмотря на все одолевавшие его мысли, он был готов поклясться, что все это время прислушивался. Времени, чтобы нырнуть в блиндаж, у него не было. Он видел, как улица взрывается фонтанами взрывов, словно вдоль нее стремительно вырастают черные кусты. Кордтс прижался к земле. Он рыдал и стонал, он царапал пальцами битый кирпич, пока из–под ногтей не потекла кровь.

 

Глава 17

Оператор передал Шереру трубку. Комната была полна народу. Кто–то слушал, кто–то занимался своими делами.

— Это вы, фон Засс? Да, это еще мягко сказано. Первым делом обрисуйте обстановку.

Какое–то время Шерер слушал.

— Ну, хорошо, — произнес он несколько раз. — Я этим займусь. Заканчивайте ваш рапорт.

— Понятно, — сказал он наконец, — «Байрейт» пал. Ну, хорошо. Хорошо. Делайте все, что в ваших силах, чтобы удержать Войлочную фабрику. Если нужно, возьмите людей с восточного фланга. Да–да, от «Бромберга», если есть такая необходимость. А теперь слушайте меня внимательно, и я расскажу вам, как обстоят дела.

Буду с вами предельно откровенным, фон Засс. Обстановка складывается не в нашу пользу. К концу дня вы, по всей видимости, будете полностью отрезаны от нас. Оба полка внутри города приняли на себя всю силу удара, и задача номер один для вас — восстановить и удержать линию обороны, прежде чем их отбросят назад. Все до последнего из имеющихся в вашем распоряжении солдат должны быть переброшены для укрепления флангов. Насколько я понимаю, этих мер будет недостаточно, чтобы предотвратить окружение, так что враг, по всей видимости, возьмет Великие Луки в клещи вместе с вами. Если же мы сумеем продержаться снаружи городских стен, то можно надеяться, что в самое ближайшее время нам пришлют подкрепление. Не сразу, конечно, но через несколько дней. Вы меня слышите?

Да, хорошо, хорошо. Да, я ничуть не сомневаюсь, что они вас теснят. Но на флангах все равно нужно держаться. Мейер уже попал в окружение, — Шерер посмотрел на карту и провел пальцем вдоль железнодорожной ветки, что вела из города, — у Горушко. Это чуть восточнее железной дороги. Но саму железную дорогу выпускать из рук нельзя, и я приложу для этого все усилия. Вы же возвращайтесь к Войлочной фабрике. Кстати, какая там обстановка? Да? Ну, хорошо. Если нам удастся в ближайшие сорок восемь часов прояснить обстановку за городом, можно попробовать объединить наши силы у Войлочной фабрики. Да–да, пока держите железную дорогу. Да, я в курсе, она пока что в наших руках. К сожалению, прислать подкрепление не могу, у меня нет людей. Надеюсь, вам понятно, что наступление на город в данный момент носит характер отвлекающих действий. Основная цель противника — наши позиции за чертой города, с тем чтобы попытаться взять сам город. Мы со своей стороны сделаем все, что в наших силах, чтобы этого не допустить, но, как я уже сказал, обстановка складывается не в нашу пользу. Мейер находится в отчаянном положении. Я пришлю вам бронепоезд, чтобы вывезти раненых и больных. Постарайтесь сделать это как можно быстрее, пока железнодорожная ветка не отрезана. Если поезд застрянет внутри города, толку от него не будет ни вам, ни мне. Надеюсь, вам это понятно? Хорошо, да–да, я этим займусь.

Наши дорогие коллеги не иначе как надеялись на то, что дивизии Манштейна будут выведены из этого сектора. Однако часть вверенных ему подразделений по–прежнему здесь, и при необходимости их вернут назад, я лично об этом позабочусь. Если же кто–то в этом сомневается, пусть пеняет на себя. Да, большая их часть уже садится в поезд. Да, я знаю, их перебрасывают в Сталинград, но я отдам приказ, чтобы их вернули, даже если для этого мне придется послать своих солдат, чтобы они перекрыли пути. В любом случае, прежде чем они вернутся в район боев, пройдет как минимум двадцать четыре часа. Я буквально через пару минут позвоню фон Шевалери, а если потребуется, то поговорю и с самим Манштейном.

Пожалуй, больше ничего я вам на данный момент пообещать не могу. Да, и еще одна вещь. — «Холм», — подумал он. Холм, какое–то время он думал о нем, как на сознательном, так и на бессознательном уровне. — Насколько я понимаю, у вас имеется отряд наблюдателей. Майор Редде, да–да, он самый. Он должен наладить прямую радиосвязь с артиллерийским полком, который стоит рядом с городом. Вы получите огневую поддержку. Пусть он сосредоточит огонь на Войлочной фабрике, потому что передовые отряда Иванов будут там с минуты на минуту. Право принимать остальные решения я оставляю за вами — до получения новых инструкций поступайте так, как сочтете нужным. Да, на сегодня все. Мне жаль, фон Засс, что все складывается таким образом. Но голос у вас бодрый. Либо я, либо майор Метцелаар будем выходить с вами на связь каждый час. В следующий раз у меня уже будет для вас график. Да–да, а пока до скорого, фон Засс.

И он вернул трубку оператору. У второго оператора также имелись для него звонки.

— Снова Мейер? — поинтересовался Шерер.

Но нет, это был не Мейер, потому что радиосвязь с Мейером прервалась.

— Передайте всем, что поговорю с ними через несколько минут, — объявил Шерер. — Пусть остаются на связи. А пока соедините меня с фон дер Шевалери.

Он уже разговаривал с фон дер Шевалери, как только стали поступать первые донесения с передовой. Говорил он с ним и в предыдущие дни, когда стало невозможно закрывать глаза на приметы того, что их ждет в самое ближайшее время. Фон дер Шевалери был с ним абсолютно согласен и в свою очередь делал все, что мог, у себя в Витебске. Но сейчас настал критический момент. И пока устанавливалось соединение, он плотно сжал губы, напряженно ожидая, что сейчас последует, а в том, что последует ожесточенный спор, сомнений не было. Первый из многих — если того потребует ситуация, хотя хотелось бы надеяться, что до этого не дойдет. Потому что пока — насколько ему известно — фон дер Шевалери его союзник, и если и придется во весь голос озвучивать требования, то скорее не перед ним, а перед самим командованием Восточного фронта. Правда, сомнительно, что его там услышат. Так что фон дер Шевалери ничего другого не остается, как помочь ему. Одно Шерер знал точно — он не позволит фон Зассу сидеть в Великих Луках, как он сам когда то сидел у Холма, пока помощь шла куда угодно, но только не к ним. Нет, на этот раз все будет не так.

В течение всего утра фон дер Шевалери оставался в Витебске, так что прежде чем оператор протянул Шереру трубку, прошло менее минуты. Шерер не стал терять времени на обмен любезностями.

— Вы разговаривали с Манштейном? — спросил он с ходу.

— Разговаривал. Все в порядке, Шерер. Слава богу, он умеет мгновенно принимать решения. Две дивизии, ну или по крайней мере их основные части, уже движутся в нашем направлении.

— Огромное спасибо, — Шерер словно весь сжался, словно у него отлегло от сердца, и эта волна облегчения потянула его за собой вниз. Он поискал глазами стул, сел.

— Да, фон Манштейн мне определенно нравится, — продолжал фон дер Шевалери. — Казалось бы, к нему не подступиться, но это лишь на первый взгляд. Жаль, что его от нас забирают, и куда? Господи, в Сталинград! Но главное, что он на свой страх и риск вернул назад две дивизии. Остальные Манштейн должен был взять с собой на юг. Он сказал, что будет сражаться за нас, даже если Верховному командованию это не нравится. И я уверен, что свое слово он сдержит.

Получив хорошие известия, Шерер на минуту отвлекся. Он закрыл глаза и прижал к переносице ладонь.

— Извините, герр генерал. Вы хотите сказать, что фон Манштейн намерен остаться на нашем участке?

— Нет. На самом деле он уже отбыл. Я лишь хочу сказать, что если Верховное командование попытается отменить его приказ, он будет за нас сражаться. Если надо, прижмет их к стенке. Он выделил две дивизии, кажется, двадцатую мотострелковую и двадцать первую пехотную вам в помощь у Великих Лук. Фон Маштейн не из тех, кто привык бросать людей на произвол судьбы. Этого у него не отнять. Но он уже отбыл в Сталинград. Вы только подумайте, Шерер, в проклятый Сталинград!

— Да–да, — Шереру вновь стоило немалых трудов собраться с мыслями. Он приготовился к тому, что ему придется спорить, отстаивать свою позицию, но, как оказалось, необходимости в том не было, и теперь он пытался одновременно обдумать другие, не менее острые вопросы.

— А как насчет подразделений бронетехники? Имеются таковые в составе двадцатой мотострелковой?

— Танковое подразделение, если не ошибаюсь, или самоходные орудия. Этого, конечно, маловато, но что поделать. Одиннадцатая танковая дивизия дислоцируется к востоку от Витебска, но она фон Манштейну не подчиняется. Я пытался дозвониться до Волера, чтобы он выделил вам в помощь хотя бы батальон. Это уже более внушительная сила, если прибавить к ней две дивизии фон Манштейна. Я уверен, что он мне не откажет, если уже сам не догадался прислать нам помощь. Ведь его для того и поставили командовать пополнением.

— Кого? Генерала Волера?

— Да, его самого, — подтвердил фон дер Шевалери. — И ваша восемьдесят третья также будет у него в подчинении. Так что отныне нам с вами, Шерер, беседовать придется не так уж часто. А жаль. Волер сейчас находится где–то в пути, поэтому я не могу вас с ним соединить, но думаю, что через несколько часов он вам позвонит. Если же нет, то снова свяжитесь со мной. Есть еще что–то такое, чем я мог бы вам помочь?

Значит, фон дер Шевалери скоро исчезнет из эфира, и этот вопрос был задан исключительно из любезности.

— Вы не могли бы выделить людей — на всякий случай, если вдруг Волера завернут? От тех, кто наверху, можно ждать чего угодно. Вдруг командованию придет в голову отправить его на юг вслед за фон Манштейном. Надо быть готовыми ко всему.

— Да, мы уже об этом подумали. Но не волнуйтесь, Волер прибудет. Фон Манштейн мне обещал.

Шерер попытался представить себе, до каких масштабов простираегся власть фон Манштейна, но не смог, по крайней мере, сравнить ее с той, какой обладал сам. Что касается командной вертикали, можно ли здесь вообще полагаться на чье–то обещание? Но разве он не пообещал фон Зассу помощь всего минуту назад? Проклятье, он уже не помнил. Ладно, черт с ним, подумал Шерер, представляя себя у Холма, хотя отнюдь не горел желанием снова оказаться в том прежнем своем положении — отрезанным от Верховного командования, от остального мира, от всего на свете.

— Ну, хорошо. В таком случае буду ожидать звонка генерала Волера. Здесь у нас дорог каждый час.

— Я знаю. Не стесняйтесь, звоните, если он в ближайшие часы не даст о себе знать. И желаю вам удачи, Шерер. Удачи всем вам.

Спустя несколько часов Шерер подумает, что ему следовало поблагодарить фон дер Шевалери за все, что тот для него сделал или хотя бы пытался сделать. Но теперь с благодарностью придется подождать. Подождать неделю, а может, и месяц.

В настоящий момент его ждали звонки от командиров полков, тех, кто в данную минуту сидел в городе посреди грязи и мокрого снега под вражеским артобстрелом. К ним движется подкрепление — а это самое главное. Он уже было решил объявить об этом во всеуслышание своему штабу, когда его снова прервали. На этот раз радист — это значило, что с ним хочет говорить Мейер.

Мейер был единственным старшим офицером, кому повезло остаться в живых из 257–го полка, который оказался отрезан от остальных уже в первые часы после первого удара противника. Сейчас он и его солдаты сидели в окопах среди непролазной грязи и мокрого снега. С каждой минутой становилось все холоднее и холоднее, метель усиливалась. И так было на протяжении нескольких километров к югу от города. Они из последних сил пытались сдержать натиск русских, чтобы не дать им захватить железнодорожную ветку. Увы, теперь они попали в окружение, и если командование хочет сохранить в своих руках железную дорогу, то для выполнения этой задачи необходимо прислать подмогу.

Увы, в ближайшие несколько дней большая часть этого подкрепления, в свою очередь, тоже будет раздроблена, отрезана от остальных, разбросана по бескрайней снежной пустыне. Таким образом, почти все усилия Шерера будут направлены на то, чтобы все–таки не дать этим людям погибнуть — будь то в окопах или на огневых рубежах. Причем это следует сделать еще до того, как он пошлет подкрепление непосредственно в Великие Луки.

Именно это он и пытался втолковать фон Зассу сегодня утром. Надо сказать, что тот воспринял ситуацию довольно спокойно — либо потому, что оказался сделан из гораздо более твердого материала, нежели предполагал Шерер, либо ему просто не хватало опыта, и он с трудом понимал истинное положение вещей за пределами города. Он по–прежнему сохранял спокойствие, или, по крайней мере, так могло показаться со стороны, когда город, как это и было предсказано накануне, попал в окружение. Теперь общение со штабом Шерера в Ново–Сокольниках было возможно лишь по радио. И так будет продолжаться неделя за неделей, на протяжении всей зимы.

К этому моменту генерал Волер сумел дозвониться до Шерера. Нет, никакая это не фантазия: к ним действительно движется пополнение. Когда ему об этом доложили, фон Засс ответил по радио:

— Это хорошее известие, герр генерал. Кроме того, хочу доложить, что «Байрейт» снова в наших руках в результате контрнаступления, предпринятого час назад. В других местах по всему периметру русские сконцентрировали силы, значительно превосходящие наши, и продолжают это делать и дальше. Других прорывов на наши позиции пока не было. Майор Редде разработал с артиллерийским полком план ведения огня. Огонь вокруг «Байрейта» сегодня днем велся с поразительной точностью.

— Отлично. Значит, «Байрейт» снова наш, я вас правильно понял? Отлично, фон Засс. Скажите, а что с бронепоездом?

— Он отошел несколько часов назад, до того как в 18.30 были взорваны рельсы. По моим расчетам, к этому времени он уже должен был вернуться в Ново–Сокольники.

— Черт побери! — выругался Шерер и жестом подозвал Метцелаара.

— Выясните, где находится этот чертов поезд, — отдал он распоряжение, после чего вновь обратился к фон Зассу. Он попросил его зачитать список запасов продовольствия и боеприпасов, а также подробный отчет о размещении сил обороны. Впрочем, все это он и сам знал. Пока фон Засс читал, Шерер слушал его тенорок, пока что ровный, без признаков беспокойства, голос человека, недавно прибывшего из Германии. Шерер подумывал о том, а не отдать ли командование силами внутри города целиком и полностью в руки фон Засса. С другой стороны, не хотелось делать лишних ошибок — кто знает, как тот проявит себя в критической ситуации. Тем более что положение фон Засса не шло ни в какое сравнение с тем, что происходило за городской чертой, где практически каждый клочок земли грозил вот–вот перейти в руки русских.

Впрочем, через несколько дней ситуация изменится, и кровопролитие будет одинаково ужасно как в самом городе, так и за его пределами, независимо от времени суток.

Тем временем в полутора тысячах километров юго–восточнее Великих Лук лежал Сталинград. Было 26 ноября. Сталинград был взят в кольцо ровно неделю назад.

На протяжении всей этой недели огромный промышленный город, запутанный лабиринт руин вдоль берега Волги, начал источать по всему Востоку некую силу, да нет — по всей оккупированной Европе.

Великие Луки, крошечный провинциальный, хотя и симпатичный городок, источал куда более слабые токи.

Повторяется ситуация с Холмом, с горечью подумал Шерер.

С той разницей, что теперь он сам находится с внешней стороны. Факт, с которым невозможно спорить. Единственное, чего он не знал — это как к нему отнестись. Он уже устал, а ведь сегодня всего лишь конец первого дня. Впрочем, теперь уже не будет особой разницы, день это или ночь. Что–что, а уж это он знал точно.

Холм остался в прошлом, такой обманчиво сонный и тихий — вот он, как на ладони под замерзшим небосводом. Но это лишь потому, что теперь он принадлежит прошлому. Его больше нет.

Первый день тянулся бесконечно долго. Далеко за полночь начали поступать донесения о том, что русские бросили на железнодорожную ветку почти все свои силы. Снегопад к этому времени перешел в настоящую метель, и в вихре снежинок было невозможно разглядеть силуэты вражеских танков. Как в этой белой круговерти ориентировались сами русские, оставалось загадкой, и тем не менее вот они. Двигались вперед исключительно по компасу, предполагал Шерер, посреди кромешной тьмы, пока наконец не уперлись в железнодорожное полотно. Ему вспомнилось хаотичное наступление бронетехники на Холм. Оставалось лишь надеяться, что защитники железнодорожной насыпи воспользуются снегопадом и уничтожат русские танки по очереди, один за другим. Тем более что русские со своей неорганизованностью наверняка застрянут здесь надолго. Да и как вообще можно надеяться на согласованные действия при такой погоде, даже если им и удастся выйти к железнодорожной ветке? А может, лучше пока не утруждать себя размышлениями по этому поводу, ведь единственным добрым известием за целые сутки было то, что к ним на помощь спешит дивизия Волера. Им хотя бы один небольшой успех, и тревожные мысли отступят, давая возможность передохнуть хотя бы час–другой, а ведь если он в чем и нуждается, так это в отдыхе. Увы, тяжелые думы неотвязно преследовали его, давили изнутри на черепную коробку. Что ж, наверно, не стоит и мечтать о том, чтобы вздремнуть, пусть даже на несколько минут. Радиодонесения от группы Мейера, попавшего в ловушку за железнодорожной веткой, прекратили поступать вот уже несколько часов назад, и Шерер опасался худшего. Тем временем те, кто непосредственно обороняли железнодорожную ветку, постоянно пускали сигнальные ракеты и даже включали прожектора, чтобы заметить русские танки, прежде чем те подойдут близко. Увы, толку от этих мер было мало, метель поглощала свет, отбрасывала его назад, на их собственные лица. И снова противотанковые орудия, которые имелись в их распоряжении, были вынуждены ждать, пока противник подойдет на близкое расстояние и его можно будет расстрелять в упор. Согласно имеющейся информации новые орудия отличались высокой эффективностью. Впрочем, имелись и прямо противоположные сведения — люди гибли в темноте под гусеницами вражеских танков, так и не успев произвести ни единого выстрела. Шерер уже в предыдущие дни почувствовал, что на этот раз все будет иначе. Теперь же он знал это точно. Нет, это не одно упрямое наступление в одной–единственной точке, а массированное, со всех направлений. Причем без какой–либо передышки.

Куда худшие известия поступили от измотанного боем гауптмана с железнодорожной насыпи, чье имя он уже позабыл. Тот доносил, что резервы, которые Шерер послал им в поддержку несколько часов назад, все как один погибли под одним–единственным минометным залпом врага. Шерер с трудом представлял, как такое могло произойти. Он даже попросил гауптмана, чтобы тот повторил сообщение. Как выяснилось, тот специально лично сходил, чтобы посмотреть на убитых. По его словам, там остались лежать горы мертвых тел. И как только сталинские органы, или, как русские их называли, «катюши», могли вести прицельный огонь в кромешной тьме, да еще и в пургу? Нет, это не назовешь обыкновенным везением, здесь откровенно попахивало мистикой. В любом случае, дать рациональное объяснение такой поразительной точности удара вряд ли было возможно. Или это партизаны по радио помогали своим вести огонь? Нет, он еще ни разу не сталкивался со столь отлаженной организацией со стороны русских. Причем объяснения этому удивительному факту, сколько он ни думал, не находил. Ругая самого себя, он упрямо попросил капитана повторить донесение. Господи, хватит ли у него сил поднять телефонную трубку и вновь позвонить фон дер Шевалери?

Ведь он был вынужден бросить под пули собственные резервы. И сколько еще придется ждать, пока прибудет Волер со своей дивизией? Этого он не знал. Может, еще не скоро. К югу от них, на линии фронта, стояла дивизия горных стрелков, приписанная к корпусу фон дер Шевалери, и Шерер решил позвонить сразу ее командующему. Хороший человек, очень даже хороший, никаких уклончивых ответов, никаких отговорок. Тотчас сказал, что, не дожидаясь одобрения фон дер Шевалери, пришлет Шереру в подмогу батальон. Можно не волноваться, тот непременно даст свое согласие, сказал Шерер, и его собеседник с ним согласился.

Хотя проблема была улажена без лишних проволочек, Шерер решил на всякий случай позвонить фон дер Шевалери, однако его мысли тотчас оказались заняты куда более насущными вещами, и еще минут пятнадцать ему больше не хотелось никаких телефонных разговоров. Он был сыт ими по горло. Шерер оставил Метцелаара у аппарата, а сам вышел прочь из тесного помещения узла связи, который был устроен в единственно пригодном для проживания здании в Ново–Сокольниках. Затем шагнул в темноту из комнаты, в которой безвылазно провел более суток.

Он видел, что снег метет косо, отчего метель казалась сплошной скошенной стеной, сквозь которую тускло просвечивали огни железнодорожной станции. Да что там, разве это станция? Просто место, где останавливаются поезда. Сейчас там стоял бронепоезд. Он прибыл всего несколько часов назад, примерно в полночь — можно сказать, чудом успел покинуть Великие Луки до того, как русские сомкнули кольцо. Сюда, в Ново–Сокольники, он прибыл с опозданием потому, что партизаны в одном месте взорвали рельсы, которые затем пришлось восстанавливать в темноте, под огнем противника. Вот это настоящее мужество, подумал Шерер. Пулеметы, которыми вооружен поезд, будут нужны, однако поезд вряд ли тронется с места до наступления дня. Что ж, и на том спасибо. Неожиданно его словно захлестнуло волной, Шерер на мгновение забыл, кто он и где он. Пока что ему не хотелось говорить с командиром поезда, но раненые, что делать с ранеными?

Сквозь снегопад и тусклый, неверный свет, просачивавшийся сквозь пар локомотива, он увидел, как разгружают носилки — носилки, а иногда и просто бесформенную массу, и эту массу кладут на землю и расправляют на платформе прямо под падающим с небес снегом.

И никакой крыши над головой, где можно было бы спрятаться от непогоды. Шерер подавил в себе желание подойти ближе, туда, к раненым. Вместо этого он весь поник, ссутулился и, протянув руку, нащупывал бревенчатую стену штаба, к которой затем привалился спиной. Несколько мгновений он стоял, прислонившись к бревнам, однако затем вновь заставил себя распрямить плечи. После чего пошарил в карманах шинели. Ага, нашел. Серебряный портсигар, подарок самого Гитлера, который тот вручил ему в рейхсканцелярии. Шерер закурил, зная, что при необходимости услышит, как Метцелаар зовет его к телефону, зная, что в штабе все равно кто–то есть, кто примет на себя заботу о тех несчастных на железнодорожной платформе. Но нет, он сам направился туда. Потому что в данную минуту это было для него самым простым делом.

 

Глава 18

Кордтс был без сознания целые сутки и потом еще почти одни. Он то приходил в себя, то вновь впадал в забытье.

Когда он наконец окончательно пришел в себя, вокруг стоял несмолкаемый грохот. Он слышал и даже чувствовал его и обвел взглядом вокруг. Собственный череп показался ему тонким, как у младенца, он дрожал и вибрировал — или, по крайней мере, такое было ощущение. Лицо его было в песке и грязи, и он автоматически его вытер. Сознание возвращалось. На него сверху падала пыль и какой–то сор, и он мигал, чтобы соринки не попали ему в глаза, что было практически невозможно. Из глаз у него катились слезы, и он вытер их тыльной стороной ладони, и вскоре руки его тоже были все в грязи.

В конце концов Кордтс сумел дотянуться до края полога, свисавшего с верхней койки, и вытер лицо.

Прикосновение к голове отдавалось мучительной болью, от которой хотелось стонать, и он застонал. Но грохот, этот дикий, неумолчный шум, был куда больнее, он мучительно давил своей тяжестью. Прикасаться к лицу было не так больно, как к затылку, и он лежал, глядя вверх, и зажмуривался всякий раз, когда сверху что–то падало.

Голова разламывалась от боли, и как ее ни положи, все равно было больно. Он ничего не помнил; и ему даже не пришло в его больную голову задуматься о том, где он. Машинально он решил, что все еще находится внутри «Гамбурга». На самом же деле два дня назад его вынесли из–под завала.

Затем он все–таки что–то вспомнил, и ему сделалось страшно. Ему вспомнились его собственные дурные предчувствия; и вот теперь они рушились внутри него, как рушится от взрыва стена. Ощущение это захватило его с головой, и он на мгновение даже позабыл про этот жуткий грохот. Что происходит? Кордтс попытался думать, однако ему было так больно, что большой разницы в том, конец это или нет, он не видел.

По крайней мере, он попытался унять панику; кстати, как ни странно, сам страх не имел ничего общего с тем, что творилось вокруг него. Этот страх его тело запомнило еще два дня назад, когда все было тихо и просто шел дождь.

Кордтс вспомнил про талисман и тотчас — про письмо Эрики, и на какое–то мгновение у него отлегло от сердца, но затем, когда, ощупав карманы, он письма не нашел, страх вернулся. Все понятно. Он держал его, скомкав в кулаке. Он разогнул пальцы и расправил листок, на котором все еще можно было разобрать ее почерк. Он выдохнул, опустил руку, затем снова поднес ее к глазам — убедиться, что письмо ему не примерещилось.

Талисман, приносящий удачу, — и дело не только в том, что письмо это пришло от нее. Талисман был для него важен, независимо от того, что это такое и откуда он у него. События стали происходить в соответствии с суеверными схемами, в которых за долгие месяцы он успел хорошо разобраться, и это знакомство с ними принесло ему некую долю душевного спокойствия, пусть даже неким жестоким и циничным образом. Кордтс презирал все и всех, хотя было в этом нечто детское, что он не мог уничтожить внутри себя — суеверие и презрение к суеверию были равными и хорошо знакомыми половинами его «я», уравновешивая друг друга либо смешиваясь и образуя нечто, с трудом поддающееся описанию.

Панику он отогнал и, ощущая себя уже почти что прежним человеком, встал и в то же мгновение все понял, еще до того, как увидел, где находится. Впрочем, и увидел тоже, в следующую секунду.

Спустя несколько минут Шрадер одной рукой приподнял его за воротник кителя, а второй указал куда–то в одну из амбразур в бетонной стене. А еще Шрадер что–то сказал, причем повторил сказанное несколько раз, и в конце концов Кордтс понял, что он ему говорит, потому что эти слова эхом повторялись у него в голове, а губы машинально произносили некоторые из них. После этого Шрадер ушел.

Другой солдат рядом с ним был мертв, и Кордтс, понимая, что происходит, однако, пробыв без сознания почти двое суток, сам толком не понимал, жив он или мертв, оттолкнул ногой мертвое тело в сторону и сел за пулемет, ствол которого смотрел в амбразуру.

— Ты готов? — крикнул ему напарник, правда, Кордтс не помнил его имени, хотя и знал, что он из его подразделения.

— Черт бы все побрал! — выругался Кордтс и снова отвел назад рычаг пулемета. Почему–то он все теперь делал дважды. Покойника он оттолкнул на кучу патронных лент, сваленных на полу. Напарник вновь ему что–то крикнул, а он в свою очередь попытался высвободить патронные ленты из–под мертвого тела, толкнув его в очередной раз ногой, однако был вынужден наклониться и оттащить его в сторону.

— Готов? — вновь спросил у него напарник.

Кордтс кивнул, плотно сжал губы и открыл огонь.

Грохот всегда оглушал помощника сильнее, нежели самого пулеметчика; так что помощник заправлял ленты, открыв, словно идиот, рот и мотая головой из стороны в сторону. Это был единственный способ ослабить грохот очередей. Скорострельный огонь из «сорок второго» одновременно ужасал и околдовывал. Описав в воздухе огненную дугу, первая очередь устремилась в направлении разрушенных зданий рядом с мостом через Ловать, в разрушении которых они сами какое–то время принимали участие, правда, как давно, сказать было трудно. Два русских танка подошли ближе, и он, переведя пулемет на них, выпустил несколько коротких очередей. Постепенно Кордтс приноровился и даже вошел во вкус. Он выпустил длинную очередь, и пулемет задергался в его руках.

— Так нельзя! — крикнул ему напарник, Хорнштритт.

— Тише! — огрызнулся Кордтс. Он знал, что пулемет будет дергаться, но хотел проверить дальность стрельбы.

— Черт, если он дергается, то уже не перестанет.

Кордтс пропустил реплику напарника мимо ушей и выпустил несколько коротких очередей, чтобы пулемет снова пришел в норму. С каким–то зачарованным интересом, каким–то первобытным и вместе с тем отстраненным любопытством он наблюдал за тем, как огнем скосило несколько русских, ехавших на первом танке. Остальные бросились врассыпную. А там все еще идет дождь, подумал про себя Кордтс. Из одной из амбразур недалеко от него кто–то открыл огонь из противотанкового орудия. Отдача была, как от винтовки. Кордтс нащупал основание черепа. В глазах у него стояла красная пелена, но он попытался ее от себя отогнать, и несколько минут, а может, часов ничего не чувствовал. Залпом с башни танка сорвало кусок брони размером с человеческую голову, и танк слегка отъехал назад. Теперь ствол его пулемета был направлен на группу из примерно десятка вражеских солдат. Кордтс снова открыл огонь. Он толком не видел, скольких скосил. Он знал одно — у него есть цель, и он выпустил по ней несколько коротких очередей.

Он строчил до тех пор, пока в амбразуре не стал виден лишь дождь и дым. Кордтс смотрел, как будто в тоннель всего в метр шириной, и когда Хорнштритт крикнул ему и даже пару раз ударил по плечу, он повернул голову и увидел, что русские все равно наступают — укрывшись за вторым танком. Стоило ему повернуть голову, как к нему вернулось нормальное зрение. Он повернул пулемет в другую сторону и снова открыл огонь.

— Давно бы так! — крикнул напарник.

Кордтс прекратил огонь, когда увидел перед собой свой взвод. Куда они все подевались, почему–то подумал он, хотя они были у него перед глазами. Крабель вылез из воронки в том месте, где застыл первый танк, словно ждал его там. Крабель вскарабкался на танк, и некоторые из русских подняли руки вверх, но Шрадер уложил их одной очередью из своего «шмайсера». Не только Шрадер, но и другие вели огонь с близкого расстояния. Сначала они как по команде появились словно из–под земли, а потом столь же резко исчезли. Все, кроме Фрайтага — вот дурак! Вместо того чтобы броситься на землю, этот остолоп выпрямился среди груд битого кирпича во весь рост, словно часовой или индеец, и стрелял, стрелял, целясь во что–то из своего трофейного автомата.

Крабель спрыгнул с танка и, падая, увлек за собой Фрайтага.

Так прошло несколько долгих секунд — дождь и никакого движения.

Кордтс и Хорнштритт застыли на месте возле своего пулемета.

Где–то рядом разорвалась мина Теллера. Первый танк исчез из вида. Кордтс дернул головой, однако никакой боли на сей раз не почувствовал. Не иначе как ее уравновесил собой выплеск адреналина, и потому он ничего не заметил.

— Ну вот, кажется, пронесло, — произнес Хорнштритт пару минут спустя.

— Какой сегодня день? — спросил у него Кордтс.

Хорнштритт удивленно уставился на него. Кордтс перевел взгляд на второй танк. Этот был оснащен как–то необычно. Прямо на глазах у Кордтса они возникли непонятно откуда и теперь развернулись и покатили обратно. Некоторые из них были видны ему как на ладони, хотя до этой минуты он почему–то их не замечал. Бронемашины почему–то двигались не навстречу ему, а наоборот, прочь, по направлению к мосту через Ловать. Теперь он уже не мог узнать каждого по отдельности и даже задался про себя вопросом, почему он видел их так ясно всего несколько минут назад. Впрочем, это был даже не вопрос, а лишь случайная мысль, что промелькнула в его сознании и исчезла навсегда. Похоже, что впереди идет Гебхардт, их лейтенант. Второй танк, тот, что изрыгал огонь, пыхнул еще одним огненно–красным облаком. Те, что были ближе к нему, оказались с ног до головы забрызганы этими жуткими красными каплями и кричали от ужаса.

Они едва держались на ногах от изнеможения — Кордтс, Хорнштритт, другие солдаты, все, кто стоял у амбразуры в стене «Гамбурга». Но оно продолжалось, то, что происходило, продолжалось. Время, и без того неясное, исчезло совсем, перестало быть временем. Да что там время, человеческие личности перестали существовать. Сказывались постоянное напряжение и усталость, и в конечном итоге за личностями последовали и жизни, они гасли одна за одной. Второй танк (а к этому моменту уже прошло какое–то время) полыхал. Казалось, что бушует пожар после взрыва на нефтяной скважине. Танк вспыхнул огнем после того, как противотанковое орудие несколько раз выстрелило по нему.

Кордтс вновь ощутил, что его охватывает слабость. Несколько минут ему никак не удавалось нажать на спусковой крючок пулемета — как то бывает во сне, когда вы хотите бежать, но почему–то не в состоянии сдвинуться с места. Но потом все прошло само по себе, он даже не заметил, как это случилось. И тогда он увидел, что они возвращаются, и выпустил над их головами несколько огненных дуг. Другие пулеметчики, спрятавшиеся среди груд битого кирпича, последовали его примеру.

Хейснер вернулся первым. Кордтс бросил в его сторону быстрый взгляд, но затем был вынужден посмотреть еще раз. Очки, казалось, приросли к лицу Хейснера или, точнее сказать, сплавились: линзы запотевшие, в трещинах, в копоти. Кордтс успел разглядеть только самую малость, но с него хватило и этого. Хейснер устремился в блиндаж. Вскоре до слуха Кордтса донеслись крики и хлопанье дверей.

Остальные шли медленно, неверным шагом — черные от дыма и копоти, шатаясь. Они несли на себе какого–то солдата. Оказалось, что это Крабель. Там был Фрайтаг. Шрадер. Гебхардт. Всего семь или восемь человек. Некоторые из них посмотрели на Кордтса, словно хотели убедиться, что он вернулся из забытья в этот мир, однако ничего не сказали по этому поводу. Они лишь устало опустились на бетонный пол, слишком усталые, чтобы поднять голову и окинуть убежище взглядом. Большинство сидели, тупо уставившись в пол или же в какую–то только им одним видимую точку на уровне глаз. Фрайтаг тоже пришел сюда. Он потянулся и похлопал Кордтса по плечу. Ему едва–едва удалось обхватить пальцами его шею, после чего устало опустился вместе со всеми на бетон.

Почему–то чернота Крабеля показалась ему еще более отвратительной, чем чернота остальных — она блестела, блестела от дождя и пота на его лице и от ожоговых волдырей. Шрадер и еще один солдат отнесли его в дальнюю часть блиндажа, откуда по–прежнему доносились крики и удары, словно кто–то чем–то громко бил по чему–то. То был Хейснер, а также санитар, который кричал на Хейснера, пытаясь осмотреть его.

На лицах застыли омерзительные ухмылки, скорее то были широко раскрытые глаза, нежели мертвые отвисшие губы. Там были те, кому пришлось взять на себя ответственность, Шрадер, например, или Гебхардт. Было слышно, как лейтенант разговаривает по радио. Или это только Кордтс слышал, а другие — нет. Кордтсу казалось, что он просыпается, вторично стряхивая с себя сон. В первый раз мир для него начал приобретать резкие очертания, когда час назад Шрадер встряхнул его за шиворот, и вот теперь он приобретал их снова. Кордтс прислушался к тому, что говорил Гебхардт в ответ какому–то голосу, который долетал сюда из «Синг–Синга».

Затем Гебхардт начал оглядываться по сторонам — нужно было собирать народ для второй контратаки в направлении моста. Он собирал очередной взвод, собирал всех, кто еще держался на ногах. Кордтс опасался, что в нем увидят свежие силы, и рухнул на бетонный пол рядом с Фрайтагом.

— Давно пора, — сказал ему тот.

Кордтс сидел, не сводя глаз с Гебхардта. Наверно, ему все–таки стоило остаться рядом с пулеметом, однако сил, чтобы снова встать, у него не было. Ладно, пошло все к дьяволу. Он был частью взвода Шрадера и, если потребуется, скажет то же самое вслух.

Однако Гебхардт так и не заговорил с ним, и другие солдаты, которых он сумел собрать, были вынуждены еще какое–то время ждать, когда наконец получат приказ и пойдут в атаку. Лица у них были скорее хмурые, нежели одержимые жаждой мести, а по большей части такие же усталые и опустошенные, как и у тех, кто только что вернулся из–под вражеских пуль. Ждать пришлось довольно долго, секунды складывались в минуты. Они сидели и молча курили, не зная, что ждет их впереди, а те, что только вернулись, тоже курили, каждый в своем собственном коконе усталости.

Откуда–то донесся крик — должно быть, часовой.

— Меченый! — Это Хорнштритт тряс его за плечо. — Мы должны оставаться у пулемета.

— Найди себе пулеметчика, — бросил в ответ Кордтс.

Тем не менее он поднялся и снова занял место за пулеметом. Мертвый солдат, которого какое–то время назад он бесцеремонно отпихнул ногой, смотрел на него невидящими глазами из–под вороха пулеметных лент и отстрелянных гильз, что валялись вокруг. И где–то посреди всего этого мусора с потолка свисала цепь, к которой, как ни странно, крепились кандалы. Кордтс выглянул в амбразуру, затем снова перевел взгляд на внутреннюю стену, чтобы лучше разглядеть это странное приспособление, но нигде его не увидел или же просто не смог разглядеть на этот раз.

Он увидел, как среди клубов дыма метрах в тридати–сорока от амбразуры движутся какие–то фигуры. Дождь и черное маслянистое облако, окутавшее подбитый огнеметный танк, значительно сузили видимое пространство, оставив нечто вроде крохотной сцены. Кордтса охватило желание отпрянуть назад, однако он заставил себя открыть огонь, когда Хорнштритт в очередной раз приготовил для него пулеметные ленты. Теперь ему вообще ничего не было видно, кроме дыма и груд мусора, которые вели к нему, и он ощутил себя голым. Он сердито оглянулся на Хорнштритта — тот деловито заправлял ленты, склонив голову намного ниже линии амбразуры. Пулемет имел хитроумное приспособление, позволявшее пулеметчику наклонить голову, но Кордтс не помнил, как оно работает. Его как–то раз учили; даже не раз, а путем нудных многократных повторений, но этот свой навык он ни разу так и не применил на практике. Да и вообще, он от природы был неловок и не умел обращаться с техникой. Когда Шрадер и его отряд первый раз направились к мосту, он еще не успел прийти в себя, чтобы задаться этим вопросом. И вот сейчас он со злостью подумал о том, что этот мерзавец Хорнштритт должен был ему показать, что делать, и в отместку пнул ногой напарника и крикнул, чтобы тот отрегулировал угол стрельбы.

Хорнштритт в ответ лишь устало пожал плечами и принялся крутить винты. Пуля прилетела ниоткуда, от ближайшей стены огня, и Хорнштритта отбросило на три метра назад с дыркой в голове. Сидевшие у стены солдаты тупо подняли на него глаза. Это тебе за Меченого, недобро подумал Кордтс. Правда, теперь он не знал, что делать, и ощутил себя едва ли не голым и страшно одиноким среди нескольких десятков других солдат. Гебхардт стоял в углу и разговаривал со Шрадером и еще одним унтер–офицером. Вид у Шрадера был измученный, он что–то бормотал Гебхардту, но тот его понимал с трудом. Наконец Шрадер обрел силы и заговорил громче, но словно автомат, не глядя ни на Гебхардта, ни на второго унтера.

Кордтс снова устало опустился рядом с Фрайтагом. От него не скрылось, что Шрадер посмотрел в его сторону, но затем пошел куда–то вниз.

Гебхардт снова утроился рядом с рацией и требовал поддержки со стороны артиллерии, которая должна была нанести удар на одно деление визира впереди них. Спустя минуту прогрохотал орудийный залп. В амбразуры и в щели тотчас повалила влажная пыль. Пулеметчики отпрянули назад. Взрывная волна сотрясла стены «Гамбурга», словно искала себе свободное пространство.

Гебхардт что–то кричал, но слова его были слышны разве что унтеру второго взвода, который стоял рядом с ним. Лицо унтер–офицера было бледным, и он устало смотрел на своих солдат, которые испуганно сжались в комочек у стены.

Гебхардт направился к дальнему выходу, и когда унтер второго взвода обратился к своим солдатам, те посмотрели на него со страхом, к которому примешивался отказ. Гебхардт хочет, чтобы они вышли под артиллерийский огонь — не иначе как в его голове родился некий безумный план, понятный только ему самому, столь же безумному, как и его детище. Было видно, что унтер злится, но не на своих солдат, а на Гебхардта: ведь стоило ему взглянуть на их лица, как его собственное приняло практически то же самое выражение.

— К черту все! — выругался он себе под нос, хотя по губам можно было догадаться, что он говорит. — Хазенклевер! Хазенклевер!

Откуда–то появился Хазенклевер и вместе с унтером своего взвода направился к выходу. Однако Гебхардт уже успел вернуться внутрь через переднюю дверь и теперь орал, чтобы они все шли вслед за ним. Лицо его было белым от злости, а может, ему было стыдно за свой безумный план, однако он не знал, что с ним теперь делать. В его голове имелась некая картина действий, и он никак не мог с ней расстаться.

— Мне твой совет, Хазенклевер, не нужен. Не сейчас.

А вот фельдфебель вполне мог бы его дать. Что касается Хазенклевера, то он и не собирался давать никаких советов; скорее, он умолял, однако при этом знал, о чем просить.

— Герр лейтенант! — крикнул он, с одной стороны, довольно властно, с другой — с мольбой в голосе.

— Послушайте меня, вы двое. Артиллеристы при желании способны вести прицельный огонь, вы только что сами это видели. Давайте спрячемся среди развалин и, когда обстрел прекратится, ударим по Иванам, прежде чем те поймут, что происходит. У нас будет преимущество, по крайней мере, в пятьдесят метров, если мы двинем на них, как только прекратится огонь. При условии, что вы сейчас отправите со мной своих солдат.

Эти слова были обращены к фельдфебелю; казалось, от удивления у него отвисла челюсть. Он посмотрел на лейтенанта и, не сказав ни слова, направился к своим солдатам. Некоторая доля правды, какая имелась в словах Гебхардта, была уравновешена горизонтальной силой взрывов, что сотрясала «Гамбург». Не один солдат подумал тогда, что если в первые секунды их вылазки с лейтенантом что–то случится, то все они дружно дадут стрекача назад, в укрытие, да что там — в любое более или менее целое здание, какое только окажется поблизости. Потому что они шли под огонь. Солдатский долг или какие–то другие невидимые глазу вещи делали отказ невозможным, если не сказать, немыслимым. Некоторые поднялись сердито, некоторые устало, некоторые с ужасом на лицах, а некоторые даже безразлично, словно хотели навсегда оставить здесь собственные тела. На всякий случай они проверили оружие, ремни, связки гранат, словно не делали того же самого десять минут назад.

Гебхардт, увидев, что они поднимаются, каким–то чудом сдерживался, хотя, похоже, ему до сих пор было стыдно за свое безрассудство. Он быстро пробежал взглядом по лицам тех, кому в ближайшие мгновения предстояло погибнуть, однако отказываться от своего плана не стал.

А затем он ни с того ни с сего сорвался. Подошел к ним и заорал что–то на счет того, что за пулеметом никого нет. Он высился в полный рост над Кордтсом, однако прямо на него не смотрел. Кордтс же, сам не зная почему, жестом попытался привлечь к себе внимание Гебхардта. Стоило ему указать лейтенанту на мертвое тело Хорнштритта и еще одного солдата, что валялся среди вороха пулеметных лент, как Гебхардта передернуло.

— Тогда найдите новых пулеметчиков, — заявил он. — Где Шрадер?

— Здесь.

Шрадер куда–то выходил, но уже вернулся.

— Пока огонь не прекратится, там ни черта не увидишь, — сказал он. — Нас просто прихлопнут на месте, как мух.

— Задействуй мозги, Шрадер. Пусть двое твоих солдат будут наготове, как только закончится огонь.

Шрадер кивнул, но губы его были недовольно поджаты. Черт, этот ненормальный лейтенант прав — он точно позабыл, что у него есть мозги. Потому что сейчас он вернулся снизу, где осмотрел почерневшее тело Крабеля. Ему было странно видеть, как лейтенант сорвался — то ли лишь на секунду, а может, и насовсем.

— Вперед! — крикнул Гебхардт на солдат второго взвода. Он сильно нервничал, но тем не менее был исполнен решительности вести за собой вверенных ему солдат. И они вышли из блиндажа под огонь, споткнувшись у выхода, потому что тела их вздрагивали от взрывов.

Шрадер опустился на колени перед Кордтсом. Тот посмотрел ему в лицо, которое находилось от его собственного всего в нескольких сантиметрах.

— Фрайтаг, возвращайся к пулемету. Заряжай!

Шрадер поднял голову к амбразуре, однако тут же пригнулся, ощутив лицом силу ударной волны, хотя так ничего и не увидел. Он раздраженно потянул пулемет вниз, удивленный тем, что тот еще цел, и бросил его на пол у ног Кордтса. Пулемет был очень тяжел. Кордтс поморщился и что–то сказал. Однако спустя считаные секунды после того, как Шрадер стащил его вниз, артиллерийский огонь прекратился, и они втроем — Кордтс, Шрадер и Фрайтаг — снова установили его перед амбразурой. Фрайтаг с завидным проворством навел прицел. Кордтс сначала наблюдал за ним, а затем глазом припал к резиновому окуляру.

— Он сломан, — сказал он.

Он слишком устал, чтобы честно признаться, что ему просто не хочется подставлять себя под вражеские пули. Поэтому он лишь выпрямился и взялся за спусковой крючок, тупо глядя перед собой, как он делал это всего час назад. Смешавшись с дождем, пыль образовала густую завесу, однако сквозь нее было видно лучше, чем сквозь черное маслянистое облако, окутывавшее танк. Бронемашину артиллерийским огнем наверняка разнесло на куски, потому что где–то поблизости под дождем шипели раскаленные обломки. Кордтс явственно слышал это шипение, тем более что несколько секунд было тихо, и лишь потом дружно заговорили пулеметы «Гамбурга», в том числе и его собственный, обеспечивая огневую поддержку отряду Гебхардта.

Силы русских перед «Гамбургом» к этому моменту уже заметно поредели, и на этот раз Гебхардт дошел–таки до моста через Ловать и занял там передовые позиции. Спустя несколько дней за проявленное мужество он получил Железный крест, а спустя еще несколько обрел неглубокую могилу среди руин.

Ночью к Гебхардту в помощь отправили пулеметчиков, второй взвод и саперов. Солдаты Шрадера, а также те, кто обслуживал противотанковое орудие, остались внутри «Гамбурга» или в непосредственной близости от него. Старшим назначили Хазенклевера. Радиостанция Гебхардта рядом с мостом была уничтожена, и к Хазенклеверу явился вестовой, чтобы тот доложил обстановку в районе моста командованию, находившемуся в «Синг–Синге».

Фон Засс остался доволен и даже захотел лично поговорить с Гебхардтом. Когда же ему сказали, что тот продолжает наступление, генерал поздравил Хазенклевера. В разговоре он несколько раз подчеркнул, как важно удержать мост.

— Так точно, — ответил Хазенклевер, — однако герр лейтенант уже отдал приказ подложить под него взрывные заряды.

— Верно, — ответил в свою очередь фон Засс, — это единственно правильное решение в случае чрезвычайной ситуации. Однако следует думать позитивно, и, если это возможно, необходимо попытаться удержать мост. К нам движется пополнение, и этот мост еще может оказаться для нас крайне важен.

Фон Засс имел смутное представление о том, что говорит, или же в последнее время он слишком устал. «Гамбург» располагался в северной части города, в то время как группа Волера направлялась к Войлочной фабрике. Разумно или нет, однако он полагал, что этот мост, как и любой, следует удерживать как можно дольше, потому что одному богу известно, какими окольными путями придется пользоваться потом и как это скажется на их последующих действиях.

Хазенклевер если и понимал эти тонкости, то лишь крайне смутно. Впрочем, о том, что движется пополнение, им сказали еще несколько дней назад. Фон Засс говорил спокойно и гладко, возможно даже, чересчур спокойно и гладко, однако Хазенклевера его голос взбодрил. Он думал лишь о вверенном ему участке, о том, что хорошо бы получить в свое распоряжение свежие силы. И хотя он считал, что ему не подобает просить генерала о подобных вещах, тем не менее он попросил.

— Какова ситуация у Гебхардта?

Хазенклевер выглянул в амбразуру, однако тишина — относительная тишина — была даже более красноречивой, чем звуки боя. В ответ он сказал лишь, что враг еще не предпринимал контратаки, хотя внутренний голос подсказывал ему, что ее нужно ждать с минуты на минуту, а пока враг затаился и ждет.

— Отлично, фельдфебель. Резервы есть и пребывают в боевой готовности. При необходимости пришлю их в ваше личное распоряжение, однако пока я держу их в центре, на тот случай, если обстановка потребует переброски в другую точку. А вы молодцы. Передайте Гебхардту, чтобы он при первой же возможности связался со мной по радио. Мне нужно с ним поговорить. А еще лучше — отправьте к нему еще одного связиста.

— Так точно, герр оберст!

Поговорив с фон Зассом, Хазенклевер взбодрился хотя бы потому, что генерал разговаривал с ним уважительно, как и с любым офицером. И хотя порой бывает трудно отличить правду от лжи, по крайней мере в иные моменты такая видимость искренности способна успокоить нервы, а это уже немало. Теперь, в отличие от остальных, нервы Хазенклевера не были взвинчены до предела, однако он задумался о том, что, по всей видимости, будет вынужден взять на себя командование, если Гебхардт не вернется из боя за мост, а помощь из центра города не поступит. Ладно, куда деваться, ничего не поделаешь, вот только закурить бы. Ему хватило бы даже полсигаретки, отрешенно подумал он. Теперь курево им выдавали скудно, и это сказывалось. Сила воли, воздержание, напряжение. От этого никуда не деться. Он осторожно переломил сигарету пополам, аккуратно собрал табачную крошку во вторую половину, и лишь затем поднес сигарету к губам. Оставшуюся же половинку бережно положил в карман.

Кто–то из солдат поднес ему спичку, и Хазенклевер кивком поблагодарил его. Он сделал одну затяжку, опустил сигарету, чтобы никто не заметил в ночи красный огонек, и выглянул в амбразуру. Затем отступил в сторону и использовал эту короткую передышку для того, чтобы докурить сигарету. Вокруг царила тишина и спокойствие, такие же как и внутри его самого — точно так же, как всего несколько часов назад здесь и там царил оглушающий грохот. Докурив, он бросил окурок и снова выглянул в амбразуру.

Заметив солдата, он щелчком пальцев подозвал его к себе и велел идти к мосту, чтобы отнести туда вторую рацию.

— Будь осторожен. Другой у нас нет, так что принеси ее назад.

Спустя несколько минут он все еще смотрел в амбразуру, когда небо осветила сигнальная ракета. Он выругался. Радист и солдат, которого он отправил на мост, бросились на землю. В ослепительно–белом свете ему было видно, как они затаились среди обломков кирпича. Затем ракета с шипением погасла, и вернулась темнота. Хазенклевер прислушался: ага, эти двое встали и двинулись дальше. Когда небо осветила вторая сигнальная ракета, он снова увидел их. Впрочем, не только их, но и в те секунды, пока было светло, заметил какое–то движение на мосту. А потом они вновь исчезли, словно перепуганные ночные животные. Русские в течение всей ночи вели по мосту огонь, скорее в целях устрашения, нежели как часть наступательных действий. Однако сейчас стояла тишина, и вспышка ракеты лишь еще сильнее подчеркнула ее. Шипящий свет на какое–то мгновение завис над головой, после чего медленно поплыл, пересекая черную пустоту, роняя по пути бесчисленные мелкие огни, и казалось, что с небес падает легкий светящийся дождик.

В этом призрачном свете любой солдат с Волховского фронта, бросив взгляд на одну–единственную дорогу или улицу, увидел бы не груды битого кирпича, а скорее полную бурелома поляну посреди леса, «Эрику Шнайзе» или «Дору Шнайзе», — широкий проход, прорубленный в дремучих лесах на берегах Волхова. Потому что груды руин перед «Гамбургом» все еще несли в себе сходство с такой заваленной буреломом поляной — те же вывернутые из земли корни, расщепленные стволы деревьев, даже если на самом деле это были перекореженные трубы и груды битого кирпича и бетона. Все это сливалось в единую картину разрушения и вселенского хаоса, однако, если приглядеться, то каждая деталь этой жуткой картины была хорошо различима и жила своей собственной жизнью, словно песчинка среди миллионов ей подобных песчинок.

Остов моста, дорога, что вела среди этого каменного бурелома, один–единственный танк слева, и жуткий остов сгоревшего танка справа.

Ракета погасла.

Было тихо, однако, что касается Хазенклевера, полной тишины для него никогда не существовало, и дурные предчувствия здесь ни при чем. Ему было слышно, как они трудятся где–то там, на мосту, точно так же, как его ухо улавливало приглушенные голоса солдат, что находились вместе с ним в блиндаже. Иваны затаились лишь на время и вновь заявят о себе, как только будут готовы. И тогда прощай, тишина.

Фрайтаг почти не сдвинулся с того места, на котором сидел.

— Ты немногое потерял, — произнес он наконец. — Они забросали нас снарядами. Бомбили с воздуха. Такого дня, как сегодня, еще не было…

Кордтс, к которому были обращены эти слова, лишь негромко хмыкнул.

— А еще этот снег, погода словно сошла с ума. А потом снова дождь.

— Снег, — задумчиво произнес Кордтс.

Было сыро и холодно, в воздухе стоял резкий запах кордита и горелого масла. Впрочем, могло быть и хуже. В принципе все вокруг имело относительный характер, но так уж он привык воспринимать вещи. Холм. Вот где в прошлом году было по–настоящему холодно. Этот холод стал для него мерилом, истинной точкой отсчета. Смрад смерти, по крайней мере снаружи, пока что еще был не так силен. Наверно, причиной тому дождь, который смывал и уносил его с собой.

Наконец Фрайтаг оживился чуть больше.

— Ах ты, пес! Ха–ха! Шрадер хотел отправить тебя в полевой госпиталь, но я отговорил его. Вспомнил, что ты сказал тогда у Холма. Думаешь, он меня послушал? Не знаю, как тогда, но теперь, похоже, слушает. Как бы то ни было…

Фрайтаг сначала сложил пальцы вместе, затем растопырил. Теперь за пулеметом застыли в ожидании двое других солдат, и он продолжал сидеть, где сидел — мокрая фигура на фоне бетонной стены, — потихоньку съезжая вниз, в течение всего дня.

Кордтс его почти не слушал, потому что в голове у него снова пульсировала боль и отказывалась проходить. Он только и делал, что размалывал между ладонями какой–то мелкий сор и крошки, лишь бы чем–то отвлечь себя. Но почему–то — он не мог сказать почему — ладони были у него стерты едва ли не в кровь и болели еще и раньше, когда он только–только пришел в себя утром.

— Как бы то ни было, — продолжал Фрайтаг, — я знаю, что ты полный идиот. В полевой госпиталь вчера было прямое попадание. Что только подтверждает мою мысль.

Кордтс не знал, что на это сказать.

— Прямое попадание? — пробормотал он.

Фрайтаг мотнул головой, словно хотел боднуть бетонную стену, однако удержался и аккуратно прислонился затылком к стене.

— Омерзительное место. Помню, как ты сказал Байеру. Это омерзительное место, и тебе там понравится.

И он рассмеялся, на этот раз громче. Господи, ну когда же он заткнется, подумал Кордтс. Говорить ему не хотелось, однако он был вынужден каждую секунду–другую прерывать Фрайтага.

— Выходит, ты спас мою шкуру, — сделал он вывод.

— Выходит, что так. Говорят, там накрыло почти тридцать человек. Но с тобой все равно ничего бы не случилось. Потому что я знал, что ты бы там взвыл.

— Пожалуй, — согласился Кордтс. Других слов благодарности у него не нашлось, и он ограничился этой фразой. Впрочем, острой необходимости в ней не было. Полевой госпиталь? Да, помнится, он говорил что–то в этом роде. Омерзительное место. Его мысли кувыркались посреди звездной бездны, посреди странной пустой бездны, но потом почему–то опустились прямо в Холм, в здание местного отделения ГПУ. Но ему было все равно, и картинка эта быстро исчезла. По телу пробежала судорога, и он заставил себя сказать:

— Да, отличная работа. Ты, паршивый осел, спасибо, что обо мне подумал. И спасибо за все Господу Богу.

Несмотря на боль, он улыбался и даже беззлобно стукнул кулаком Фрайтага по коленке. Вынудив губы произнести слова благодарности, он тотчас почувствовал себя лучше. А Фрайтаг наконец замолчал. Кордтс закрыл глаза, и ему вновь что–то привиделось — вернее, он узрел себя самого посреди звездной бездны, медленно плывущего в никуда. Это ощущение оказалось на редкость приятным, и он продолжал слабо улыбаться и на несколько минут зажмурил глаза. В таком положении голова болела чуть меньше, а когда она заболела снова, он открыл глаза.

И увидел Хорнштритта — тот так и не пошевелился. Кордтса посетила смутная мысль, что бедняга погиб по его вине. Вот уже в течение нескольких недель, вплоть до последних дней, почти никто не погибал, так что мертвецов вокруг себя они почти не видели. Он ощутил моментальный укор вины — впрочем, это было все, что он ощутил, потому что за ним ничего не последовало. Крабель был все еще жив, и в какой–то момент санитар и два солдата вынесли его наверх на носилках и пронесли мимо Кордтса и Фрайтага, куда–то в темноту — по всей видимости, туда, где стояли остатки полевого госпиталя. Шрадер не сводил с них глаз, пока они шли мимо, однако даже не пошевелился. Затем, как только они исчезли в темноте, он вскочил и бросился им вдогонку, однако спустя несколько минут вернулся и снова сел.

Хейснер бродил по комнате, словно его мучил зуд, и время от времени улыбался — улыбался, несмотря на боль, которая не отпускала его. Он близоруко щурился и что–то недовольно бормотал себе под нос. Кто–то, не иначе как санитар, стащил с его носа оправу. Вокруг глаз и на висках белела тонкая полоса, придавая ему еще более безумный вид. Впрочем, на самом деле эта светлая полоска кожи была не так уж и бела — скорее сера от гноя, однако на фоне закопченного лица производила впечатление белой. Остальные солдаты исподтишка посматривали на него. Порой они видели такое, чего им никогда не забыть. Например, то, что у него не было ни бровей, ни ресниц. Зато глаза были целы, и он мог видеть вещи вокруг себя.

Шрадер сердито рявкнул ему, что если бы он не зевал, то мог бы пойти вслед за санитаром в госпиталь. Ну а поскольку зрение у него было слабое и в темноте дорогу назад он все равно не нашел бы — впрочем, и днем тоже, то Хейснер лишь пожал плечами: мол, ничего не поделаешь.

 

Глава 19

Артобстрел — утомительная вещь. При артобстреле не на что переключить внимание. Страх прямого попадания в конце концов куда–то исчезает, как тот зритель, что посреди действия уходит с нудного, неинтересного спектакля. Разница состоит лишь в том, что уйти некуда. Поэтому, вместо того чтобы окончательно исчезнуть, страх залегает на дно или же словно отключается, а отключает его самая что ни на есть банальная скука и медленное течение времени. Эти вещи порой обладают куда более разрушительной силой, нежели взрывчатка. Подобно зрителю в зрительном зале, который засыпает или, по крайней мере, клюет носом, потому что ему не разрешают выйти вон, им оставалось лишь сидеть и тупо смотреть то в одну, то в другую точку, ощущая, как внутри накапливается нервное напряжение, которое не может найти себе выхода.

Снаружи шел дождь и артобстрел, дождь и артобстрел и долгие часы зимней тьмы.

Во время шторма на море бывают моменты, когда малочисленная команда небольшого судна сделала все, что в ее силах, привязала все, что могла привязать, и установила руль так, чтобы нос шел поперек волн. А поскольку команда исчерпала все свои возможности, то ей не остается ничего другого, кроме как спуститься в трюм и ждать. Человек, в начале тридцатых годов XX века впервые в одиночку совершивший кругосветное плавание, провел часы самого страшного тайфуна у себя в койке, переворачивая при свете лампы страницы романа Бальзака. Пережидать, когда кончится шторм, оказалось на редкость скучным занятием, пугающим и скучным. Время от времени он выходил из своей крошечной каюты наверх, чтобы посмотреть на бушующий океан. Зрелище было впечатляющее — по сравнению с разыгравшейся стихией его суденышко казалось жалкой щепкой. И тогда он возвращался вниз и продолжал читать — и так до тех пор, пока сил сносить скуку у него не оставалось, и тогда он пробовал вздремнуть, а затем снова принимался за чтение. Так продолжалось три дня. В конце концов он потерял мачту и был вынужден выползти из кокона своей летаргии и постараться хоть как–то исправить ситуацию.

Офицеры пытались найти для солдат занятие — заставляли расчищать завалы, заново возводить огневые точки, таскать мешки с песком и бревна. Однако вскоре артобстрел усилился до такой степени, что работать стало невозможно. Лишь у нескольких с собой были книги или журналы — либо среди личных вещей, либо припрятанные в уголке блиндажа. Как бы то ни было, сосредоточиться было трудно. Оказалось, что читать еще труднее, чем терпеть шквал огня, потому что сказывалось странное, молчаливое присутствие товарищей, причем некоторые были уже на грани истерики. Впрочем, так бывало всегда. А еще раненые и мертвые. Остальные вполне могли бы пустить по кругу фронтовую газету. Шестая армия у Сталинграда попала в котел. Фон Манштейн ведет ей на помощь танковые дивизии. Боже, как интересно! Какое жуткое дерьмо! Это надо же так вляпаться. Заткнись. Дерьмо, одно дерьмо. Ничего хорошего. Поэтому они просто курили и тупо смотрели в пространство — и так до тех пор, пока не кончались сигареты. Стоило же ударить несчастью — например, срывало мачту или имело место прямое попадание, они выползали наружу и пытались что–то сделать, например, забрать раненых, почти не обращая внимания на тех, кому не повезло и кто оставался лежать на земле. Впрочем, раненые были еще хуже. Поскольку они еще были живы, то порой даже самые стойкие духом не могли без содрогания наблюдать за их мучениями.

Такой неистовой силы обстрел враг вел по ним впервые — как будто война вступила в некую новую фазу. Впрочем, так оно и было. Эндшпиль, по крайней мере в том, что касалось их самих. И все–таки их не оставляла надежда, что пополнение вот–вот прибудет, пробьется к ним под вражеским огнем. Откуда им было что–то знать, что–то такое, что выходило бы за рамки забот, скудного пайка и спертого воздуха?

Снаружи было холодно и противно, вечный дождь со снегом. Как это было непохоже на арктические морозы их первой зимы в России. Серые тучи висели низко, едва не касаясь брюхом земли и руин. Кордтс видел черное солнце Холма, застывшее в холоде где–то посреди безжизненного пространства. Он видел Холм как сцену со странными пропорциями, яркую картинку с резкими черными контурами высотой в несколько сантиметров и длиной в несколько метров. Ему казалось, будто он смотрит на нее сквозь амбразуру. Правда, сейчас они по–прежнему сидели в тесном пространстве «Гамбурга», вглядываясь в трещины в бетонных стенах. Впрочем, что им еще оставалось делать? Что? Подумаешь, вибрация, пыль, слетающая с потолка, подрагивающее пламя лампы. Если выглянуть в любое отверстие наружу, то можно увидеть снежную круговерть, похожую на дым, дым, клубящийся, словно облака, мрачную сырость, нависшую над самой землей, — полную противоположность ледяной бесконечности Холма. Он вспомнил дни у Холма, такие холодные и такие ослепительно–яркие, что, казалось, стоит протянуть руку, и можно дотронуться до краешка неба. Но то был бессмысленный, парадоксальный краешек бесконечности — в противоположность нынешнему грязно–серому сумраку. Посреди мокрых руин Великих Лук рвались снаряды, взлетая черными фонтанами грязи к низкому, свинцовому небу. Несколько раз облака чуть приподнимались, небо расчищалось, и тогда они получали долгожданную поддержку с воздуха. «Штуки». Рев моторов. Солдаты наблюдали за их полетом, словно это был некий воздушный спектакль, помогавший скоротать тяжкие часы вынужденного бездействия. Некоторым это помогало взбодриться до такой степени, что их охватывало нездоровое веселье. Впрочем, причина для радости была — как–никак в небе свои сахмолеты. А еще в такие минуты русские батареи неожиданно замолкали. Вскоре эта закономерность сделалась немцам ясна, и они, словно кроты, вылезали на несколько минут на свет — понаблюдать за самолетами или просто размять ноги. Какому–нибудь догадливому русскому артиллеристу ничто не мешало возобновить в этот момент обстрел — и тогда бы он застиг врасплох половину гарнизона, пока те стояли и глазели на небо. Однако русские пушки продолжали молчать, не желая выдавать свои позиции. «Штуки» были самыми мощными разрушителями в пантеоне богов–разрушителей, будь то германские или славянские. Гарнизон наблюдал за их полетом, однако, куда падали бомбы, этого солдаты не видели, потому что цели располагались далеко за пределами города, там, где стояла русская артиллерия. «Штуки» гудели моторами над их головами где–то минут десять, самое большое пятнадцать. И, покружив, улетали. И тогда словно по команде возобновлялся артобстрел.

Прилетали также «юнкерсы» — доставляли боеприпасы и продовольствие, садясь на узкую полосу в центре города. И это также будило в Кордтсе и Фрайтаге воспоминания об осаде Холма. Как только «юнкерсы» начали сбрасывать боеприпасы и продовольствие на парашютах, они тотчас сделали вывод, что взлетно–посадочной полосой больше пользоваться нельзя, и это тоже разбудило в них воспоминания о событиях в Холме.

Затем прошло три или четыре дня, и наступила первая неделя декабря. Артобстрел сделался менее интенсивным. Они вполне могли бы догадаться, в чем причина, но офицеры вновь не давали им сидеть без дела. Вернее, вечно раздавали поручения, лишь бы чем–то занять. Вокруг же хватало руин и завалов, которые требовалось расчистить. Впрочем, чаще всего работа сводилась к перетаскиванию мусора туда–сюда. На свежем воздухе работалось хорошо, тем более что теперь здесь почти не летали осколки. Можно было сосредоточиться на задании и немного развеять тяжкие думы. Все бы хорошо, но после этих трудов еще сильнее давал о себе знать голод, не говоря о том, что то там, то здесь, в разных точках города гремели разрывы снарядов.

 

Глава 20

За день до того, как русские возобновили наступление, солдаты в «Гамбурге» ждали, когда к ним подвезут продовольствие и боеприпасы. Обычно их привозили со взлетно–посадочной полосы в центре города. Солдаты были голодны и ждали еды. Они даже рискнули помечтать о куреве, зная, что им наверняка подвезут несколько пачек сигарет.

Они устали сидеть в четырех стенах «Гамбурга», укрепления, которое в свое время возвели солдаты 277–го полка. Впрочем, от прежнего «Гамбурга» мало что осталось, не считая мокрых, покрытых копотью стен. Провисшие перекрытия, повсюду валяются консервные банки, столы перевернуты, дурацкие шторки на окнах грязны и скорее похожи на кухонные тряпки. На полу, словно опилки, щедро насыпаны отстрелянные гильзы. Они перекатываются под ногами, мешают ходить.

На задней стене вырезанное чьей–то умелой рукой панно, украшенное словами «Родной город». Другие приметы пребывания здесь 277–го полка. «Гамбург» — именно здесь была сформирована 83–я дивизия, и многие солдаты были родом из этого города. Тем не менее резное панно давно уже перестали замечать. Нет, конечно, многие бойцы время от времени задумывались о названии своего опорного пункта, и в их сознании возникал замечательный город на севере Германии, однако в последнее время это случалось все реже, а картинка становилась все бледнее и расплывчатее. У имен есть своя загадочная сила, и случись им оборонять, например, «Регенсбург» на южной окраине Великих Лук, названный так в честь баварского города, где никто из них не был, все равно это имя имело бы для них какой–то собственный смысл, пусть даже плохо понятный.

Это касалось всех, даже самых неисправимых циников и тех, кто давно махнул на все рукой. Ведь немцы по натуре сентиментальны. Все народы сентиментальны, но немцы в особенности.

Приближалось Рождество. Над головой по–прежнему висели низкие тучи, иногда они плыли по небу, иногда повисали на одном месте.

Солдат мучил голод, который с каждым часом все острее давал о себе знать, поскольку никто не мог с уверенностью сказать, когда они получат еду.

Мост через Ловать находился за пределами города, и для взводов в крошечных фортах, возведенных из битого камня и мусора, или для тех, кто сидел в окопах, «Гамбург» считался «внутренней частью». Они по очереди несли караул то там, то здесь, дожидаясь, когда их, наконец, сменят солдаты другого подразделения и они смогут вернуться в укрытие.

Сырость и холод смягчали зловоние, которое источали мертвые тела. Кроме того, какое–то число солдат сгорело заживо в пламени огнемета, и потому запаха от них почти не было. Надо сказать, что зловоние ощущалось не всегда, и потому они так и не сумели привыкнуть к порывам ветра, доносившим до них миазмы разложения. То и дело можно было увидеть, как кто–то негромко фыркал, зажимал нос и зажмуривался.

Мороз, этот великий стерилизатор всякой заразы, придет лишь через двадцать четыре часа. Но они этого пока не знали. Как и того, что по ним вновь грянут залпы русских орудий, грянут после трехдневного перерыва, хотя, если сказать по правде, они ждали их возобновления с минуту на минуту.

Кордтс перевел взгляд на небо; тучи все так же медленно плыли над головой. Он ощутил первое прикосновение холодов, легкий укус мороза на одной щеке. А вот грубый шрам на губе никогда не ощущал холода — скорее он передавал это ощущение другим, здоровым тканям. Кордтс перевел взгляд на небо, однако ничего не сумел рассмотреть. Лишь услышал где–то вдали мерный гул авиамоторов. А еще небольшие вспышки огня — везде и нигде одновременно. На самом деле вокруг стоял шум и грохот, однако после того как несколько дней назад артиллерийская канонада стихла, шум сводился главным образом к поверхности огромного, невидимого глазу купола, который висел над вами, где бы вы ни находились, заглушая другие звуки, отчего ухо улавливало лишь более тихие шумы.

Рядом был Фрайтаг. Его вместе с ними отправили обратно в поисках колонны с продуктами и боеприпасами, а также за Хейснером, которого им следовало привести назад из полевого госпиталя, расположенного у взлетно–посадочной полосы.

Найти дорогу среди руин разрушенного города было непросто. Точки, по которым можно было ориентироваться, были разрушены или перенесены на новое место, что лишь сбивало с толку. По ночам было невозможно пройти даже самое малое расстояние, чтобы не заблудиться. Даже днем то, что не находилось в пределах непосредственной близости — «Гамбург» или любая другая укрепленная точка, — казалось чужим и враждебным. И хотя они по–прежнему были в городе, их поведение напоминало поведение городских жителей, которые вынуждены привыкать к тому, что теперь им приходится искать дорогу сквозь лесную чащу, причем, будучи не в состоянии найти даже те редкие отметки, которые сохранились среди перекореженных и разбитых домов. Почему–то вещи, вместо того чтобы принимать узнаваемые формы, сливались в некую однообразную массу.

Тот, кто привык к жизни в лесной глуши, наверняка найдет такое место среди деревьев, которое сторонний прохожий даже не заметит, однако для лесного жителя какая–нибудь поляна или лощина наверняка окажется знакома, словно комната в его родном доме. Любом доме.

Они медленно двигались вдоль тропы. Их маршрут состоял частично из городских улиц и переулков, частично из проходов среди рухнувших домов, которые, как им казалось, были им знакомы. Ловать, эта узнаваемая с первого взгляда примета, протекала недалеко, всего в нескольких сотнях метров справа от них. Иногда вдали, на другом берегу реки, глаз мог различить силуэт «Синг–Синга», что помогало им ориентироваться хотя бы в общем и целом. Русские снаряды падали вокруг, но не представляли особой опасности. Так что они считали, что знают дорогу. Вскоре они вышли к перекрестку и осмотрелись по сторонам. А осмотревшись, поняли, что даже представления не имеют, где находятся.

— И что теперь? — спросил Хейснер, чье зрение стало еще хуже.

— Давайте посидим, — предложил Кордтс.

— Вы что, снова заблудились?

Хейснер произнес эти слова сердито, прокурорским тоном. Настроение его испортилось окончательно, выражение лица стало злым, колючим.

— Да нет, — заверил его Кордтс.

Садиться не было никакого смысла, тем более что курева не осталось, о чем они тотчас вспомнили. Однако они устали и все–таки сели на три каменные глыбы.

У Кордтса было особое чутье на самые разные места, он словно чувствовал местность, мог предугадать, где что расположено. Или, по крайней мере, он сам так считал. Он был слегка растерян, потому что пребывал в уверенности, что они не заблудились, что на протяжении предыдущих недель уже проходили мимо этого места несколько раз. Однако он смотрел и не находил никаких примет. Их просто здесь не было.

Однако неожиданно одну он заметил! Это было довольно странное чувство, и у него даже закружилась голова. Потому что на самом деле он уже давно ее видел. Или нет, она возникла внезапно, потому что до этого затаилась, ничем себя не выказывая, что она здесь, и потом раз! — возникла в его голове, словно фотографическая пластинка.

— Ну, хорошо, я вижу, где мы находимся, — сказал он.

— В следующий раз, если нам кто–то встретится, мы сможем спросить, куда идти дальше, — предложил Фрайтаг, как будто решил, что Кордтс демонстрирует ненужный оптимизм.

Кордтс посмотрел на него и слабо улыбнулся, однако своих слов повторять не стал, счел это лишним. Потому что он и впрямь знал, где они находятся, просто не хотел сразу вставать с места: почему бы не передохнуть несколько минут. Ему не давало покоя некое нехорошее чувство, однако, посмотрев на Фрайтага, он заставил себя улыбнуться и даже легонько кивнул самому себе.

— Пропади вы оба пропадом, — буркнул Хейснер.

— Тогда иди один, сам ищи себе дорогу, — посоветовал Фрайтаг.

Хейснер вновь выругался в его адрес, однако потом негромко рассмеялся. Даже в такие минуты Фрайтаг казался ему забавным.

Фрайтаг умел расположить к себе кого угодно, однако порой его раздражало, что другие находят его забавным. Образованием он не блистал, однако был от природы смышлен. Его искренне интересовали окружающие люди и вещи, а также таинственные загадки жизни, которые многие из его товарищей находили странным, или, по крайней мере, то, как он обо все этом говорил. Опять–таки, хотя Фрайтаг нигде не учился, он был одаренный музыкант и, что самое главное, ничуть не задирал носа по этому поводу. А еще он любил выпить и повеселиться, это был его способ на какое–то время сбросить с себя груз размышлений о смысле бытия. Правда, при этом он почему–то не замечал, что именно в такие моменты и вызывал улыбки окружающих. Была в его характере и парочка черт, которая раздражала людей. Например, его склонность к долгим и занудным рассуждениям. Тем не менее он был одним из немногих в их роте, на кого, как правило, никто не обижался. В некотором роде он считался ее символом, любимым символом.

Правда, скажи ему кто–нибудь об этом, он наверняка бы смутился. Возможно, порой так оно и было. А в данную минуту ему ужасно хотелось закурить.

Хорошее настроение у Хейснера длилось недолго; вскоре оно сменилось отвращением, стоило ему вспомнить, что самолеты больше вылетать к ним не будут. Да, не везет так не везет, подумал он.

— Ладно, пошли, ребята, — сказал Фрайтаг, вернее, почти крикнул. — Авось кого–нибудь да встретим.

До этого по пути сюда им уже попадались отдельные группы солдат — кто–то спешил с донесением, кто–то переносил с места на место боеприпасы, кто–то чинил телефонные провода или был занят на восстановлении блиндажа. Другие сидели за артиллерийским орудием, установленным в стороне от передовых позиций. Город, в котором когда–то обитало примерно сто тысяч душ, был пуст. Гражданского населения в нем не было. Сейчас в Великих Луках находилось около шести тысяч солдат, и практически все они охраняли периметр города или же были сосредоточены в нескольких укрепленных точках вокруг взлетно–посадочной полосы или цитадели. Остальные районы города словно вымерли. По крайней мере, впечатление было именно такое.

— Все в порядке, я знаю, где мы, — сказал Кордтс.

Однако местонахождение обоза с продуктами и боеприпасами было известно одному Господу Богу. В любом случае они должны довести Хейснера до полевого госпиталя. Оттуда они позвонят Хазенклеверу и проверят, доставили пайки или нет. Если нет, то, возможно, они сумеют организовать что–то еще. По крайней мере, можно попытаться.

Кордтс указал рукой куда–то вдаль. Они поднялись на ноги и пошли дальше, мимо пустых и разрушенных зданий.

И тут до них донесся вой. Они тотчас, словно тряпичные куклы, которых не держат ноги, рухнули на землю. Раздался свист артиллерийских снарядов. Было трудно даже примерно представить себе, где они упадут.

Охваченный паникой — впрочем, его спутники тоже, — Кордтс заметил шлейфы дыма и тотчас понял, что они зашли куда–то не туда. Взрыв они слышали — его слышал любой, кто находился в городе, и взрывная волна накрыла их словно цунами.

— Боже! — воскликнул Хейснер. Он почти ничего не видел, однако пытался успокоить нервы, видя, что остальные двое взяли себя в руки.

— Все в порядке! — сказал Кордтс, хватая его за плечо. — Ничего страшного не произошло!

— Ты уверен? Черт побери! Неужели они снова взялись за свое?

Кордтс и Фрайтаг также задумались по этому поводу. Они озирались по сторонам, надеясь обнаружить укрытие, которое готово принять их, как только снова заговорят стоящие вокруг города орудия. В конце концов они спрятались в подвале и оставались там минут пятнадцать. Поскольку новых залпов не последовало, они, охваченные приливом какой–то странной, нервной энергии, вновь поднялись на ноги.

Вскоре они набрели на обоз с продовольствием. Залп прогремел гораздо ближе, чем они предполагали.

Они стали растерянно высматривать глазами что–нибудь полезное. Отыскать в этом невообразимом хаосе остатки продуктов в принципе оказалось возможным, и они принялись набивать себе карманы. Даже Хейснер последовал их примеру. Подобрав что–нибудь с земли, он подносил это к глазам, чтобы лучше рассмотреть. Иногда он раздраженно просил Фрайтага прочесть ему какую–нибудь надпись на этикетке. Фрайтаг нашел ему сигарету, и Хейснер прекратил свои поиски. Вместо этого он уселся на груду битого кирпича и, упершись локтями в колени, закурил. Вокруг валялись оторванные конечности, словно до этого их тоже везли в одном из контейнеров, и вот теперь его содержимое разбросало взрывом. То там, то здесь валялась нога или рука, оторванная на удивление чисто и аккуратно. Или же голова. А вот за торсами обычно еще на несколько метров тянулись кишки. И хотя вокруг валялись лишь отдельные ошметки плоти, а не целые тела, видеть их вокруг себя в таком количестве было жутковато. Ну да ладно, что поделаешь.

Непонятно откуда появились другие солдаты и принялись дико озираться по сторонам. Чего только не читалось в их глазах — и страх, и голод, и алчность! Тем не менее они не стали приближаться к Кордтсу и его спутникам. Зачем это делать, если то, что осталось от колонны, раскидало на приличное расстояние.

Верхняя часть головы Хейснера напоминала груду битого кирпича, причем это удивительное уродство начиналось откуда–то от скул. И где–то посреди лица находились щелочки глаз. Светлая полоска от оправы уже исчезла в складках опухшей кожи, из которых сочилась лимфа. Вокруг глаз омерзительной коркой запеклась сукровица вперемешку с гноем, которую он периодически сдирал нетерпеливым жестом.

— Я слишком голоден, чтобы курить. Найди мне какой–нибудь еды, — сказал он.

Кордтс и Фрайтаг от голода тоже могли сделать не больше нескольких затяжек. Они нашли немного хлеба и теперь искали что–то более существенное. Но они были настолько голодны, что им приходилось останавливаться и садиться, чтобы сделать передышку и поделиться хлебом с Хейснером.

Хейснер ел быстро, практически не обращая внимания на то, что лежало рядом с ними. Кордтс и Фрайтаг задумчиво жевали, сидя посреди места бойни, давясь и выплевывая кусочки, пережевывая и съедая их заново.

— Мы благородные охотники равнин, — пробормотал Фрайтаг. Это была строчка из песни, которую он иногда наигрывал на гитаре. Остальные двое промолчали. Время от времени они поглядывали на других людей, маячивших в отдалении, те в свою очередь пялились на них в ответ.

Когда они съели сколько хотели, вернее, сколько смогли, то снова закурили. Они почувствовали себя довольными и не стали подбирать остатки.

— Ха–ха! — сказал Фрайтаг, даже не рассмеявшись, а скорее промурлыкав себе под нос. — А помните, как нам сбрасывали продовольствие?

Кордтс на мгновение задумался.

— Да, помню, — ответил он.

— Тебя чуть припадок не хватил! Помнишь, как ты пытался пропороть чертову крышку своим штыком?

— Ты прав, я тогда чуть с ума не сошел, — подтвердил Кордтс. Он понял, что ему нравится соглашаться с кем–то, пусть даже по мелочам. Он вдохнул дым. О господи, о господи! В этот момент он не думал ни о чем.

Рядом валялось несколько оторванных человеческих голов, одна из них показалась ему похожей на театральную бутафорию. Обезглавленные тела, напротив, целиком и полностью вписывались в окружающую действительность — действительность войны. У него возникло желание пнуть ближайшую голову, как футбольный мяч, и он был рад, что слишком устал для того, чтобы двигаться. Но как же на него давила эта усталость! Волна истерии начала фонтаном подниматься в его голове, ударившись изнутри о черепную коробку. Затем она исчезла. Кордтс в оцепенении сидел, как будто провалился в забытье, хотя находился полностью в сознании.

— Думаю, нам стоит найти еще еды, чтобы принести обратно товарищам, — сказал Фрайтаг.

Хейснер рассмеялся и тут же заслужил свирепый взгляд Фрайтага. Кордтс чувствовал себя настолько уставшим, что думал, что будет уже не в силах встать.

— Вы можете подняться? — прошептал он.

— Ну, не знаем. Что нам тогда делать?

— Тоже не знаю. Не будьте идиотами! Сколько мы сможем унести? Хазенклеверу придется прислать сюда еще людей, если он хочет все это собрать.

— Мы можем унести хоть что–то, — возразил Фрайтаг. Скептический ответ друга расстроил его. Подобная озлобленность водилась за ним уже довольно давно. Даже Кордтс, казалось, замечал это и время от времени старался быть особенно дружелюбным, но это только беспокоило Фрайтага. Сколько друзей можно найти в столь немноголюдном месте? Но он утешал себя мыслью о том, что все это в конечном итоге не имеет значения, потому что все они скоро умрут. Это было осознать легче, чем размышлять о своем месте среди других людей. От этой мысли ему полегчало.

Хейснер снова рассмеялся и покачал головой.

— У меня уже несколько дней такое ощущение, как будто какая–то невидимая рука тянет меня за волосы где–то выше лба, — сказал Кордтс.

Он смотрел на Фрайтага и тер лоб костяшками пальцев. Он повторял этот жест уже давно, но никто не обращал на это внимания. Иногда у него возникало другое ощущение, точнее, перед его мысленным взором вставала картина: скальпель или просто острое лезвие врезалось в эту чувствительную точку в верхней части лба. Его мрачному самоанализу эти два умозрительных действия (тянуть и резать) представлялись противоречащими друг другу. Но по ощущениям оба они вполне подходили. Вслух он никогда не озвучивал вторую часть — про скальпель или лезвие. Он почти легко терпел, когда этот образ лениво проплывал в его сознании, но вот так сидеть и целенаправленно думать об этом было выше его сил.

— Это у тебя после того, как тебя отрубило два дня назад, — предположил Фрайтаг.

— Нет–нет! Это не из–за этого, — возразил Кордтс. — Это была просто чертова головная боль.

— Не более того, — сказал Фрайтаг.

Как ни странно, это не приходило в голову Кордтсу, и на мгновение он готов был согласиться с этим. Но он знал, что все не так–то просто, и был обеспокоен этим и поэтому мрачно сидел, понурив взгляд.

— Я не выдержу этого еще раз, — сказал он. — Боюсь, мне придется совершить что–то ужасное.

— Что именно? Что ты имеешь в виду?

— Как в Холме?

— Да, как в Холме, — подтвердил Кордтс.

— Что ты говоришь, Гус! Мы тут всего лишь тронулись рассудком, и только. Разве не так, Хейснер?

Хейснер посмотрел на них, но не проронил ни слова.

— Ха! — воскликнул Кордтс. Эх, выразить бы свои чувства словами. Какое–то мгновение ему казалось, что сумей он найти эти слова, как ему тотчас же стало бы легче. — Я просто чувствую что–то такое, как будто нечто давит меня изнутри. Я буквально ощущаю это в мышцах, — произнес он, словно в этом не было ничего удивительного. И для пущей убедительности, чтобы остальные поняли, где он это чувствует, он потер свой левый бицепс, хотя на самом деле ощущение это распространялось по всей внутренней поверхности его тела, где–то сильнее, где–то слабее.

— Да знаю я, можешь не объяснять, — отозвался Фрайтаг. — Со мной то же самое.

— Ну да, — буркнул Кордтс. Сказать по правде, он сильно в этом сомневался, однако только круглый дурак стал бы спорить о подобных вещах, да еще в такой ситуации. Он пытался объяснить что–то очень личное, и в какой–то момент его охватило острое желание поспорить, сказать этому олуху Фрайтагу, что тот понятия не имеет, о чем он ему говорит. Правда, Кордтс терпеть не мог споры. Он скорее отбреет кого–нибудь, бросит в лицо обидные слова, а еще лучше врежет по физиономии. После спора ему всегда хотелось отлупить самого себя.

— Да–да, я знаю, мне понятно, что ты чувствуешь, — наконец выдавил он с несчастным видом.

— Через несколько дней здесь будет Шерер. Вы только подумайте! Вдруг нам опять дадут отпуск, чтобы съездить домой!

— О господи, — прошептал Кордтс и чуть громче добавил: — Да провались он к дьяволу, этот Шерер.

Фрайтаг рассмеялся, но только каким–то нехорошим смехом, и похлопал Кордтса по спине.

— Ну–ну, ты сказанул! Ха–ха–ха! И все равно, нравится тебе или нет, но он будет здесь. А может, и нет, ты, главное, не бери в голову, Гус.

И он вновь рассмеялся и даже поперхнулся сигаретным дымом.

— Да будет вам, давайте–ка лучше пойдем, — недовольно произнес Хейснер.

Но Кордтс и Фрайтаг пропустили его реплику мимо ушей. Говоря про Шерера, Кордтс ничего такого в виду не имел. Подумаешь, может, придет, а может, и не придет. Да и вообще, какое это имеет отношение к тому, что здесь творится. А если его слова что–то и значили, то их смысл он не смог бы объяснить даже себе самому. Просто некая сила напомнила ему о чем–то. Вот только о чем?

— Я просто хочу расстрелять офицеров, — неожиданно произнес он. — Хотя бы для начала.

Он впервые не смог устоять перед искушением выпалить эту фразу на одном дыхании, произнести вслух слова, которые уже давно вертелись на языке, на протяжении всех этих чертовых месяцев относительной тишины. И вот теперь он их произнес.

В ответ Хейснер не то хмыкнул, не то прошипел что–то невнятное. Во всяком случае, Кордтс с трудом разобрал слова. А сказал Хейснер, покачав головой, следующее:

— Вот так да, ни больше, ни меньше.

Кордтс покосился на него краем глаза. Хейснер также вопросительно посмотрел на него, как будто только–только обрел способность нормально видеть.

— В любом случае остался только один Хазенклевер, — вставил слово Фрайтаг. — Ты что, хотел бы отправить его к стенке?

Гебхардт погиб несколько дней до этого, во время артобстрела.

— Нет, не хотел бы, — ответил Кордтс. На самом деле он думал совсем иначе, хотя лично против Хазенклевера ничего не имел. И вот теперь очередная ложь. Немного помедлив, он поднялся на ноги.

— Это точно, нам пора, — произнес он.

Сказал и вышел из развалин, шагнув в никуда. Остальные двое последовали за ним, полагая, что он направляется в каком–то конкретном направлении.

Фрайтаг не закрывал рта. На самом деле в его намерения даже не входило шутить; на душе у него было скверно. Но разве это причина хранить мрачное молчание? Почему бы не попытаться развеять грустные мысли товарища?

— Эх, жаль, нет с нами Бельцмана, — сказал он. — Вот кого бы мы могли дружно расстрелять.

— Это точно, — согласился Кордтс. Он был рад, что избавился наконец от тяжкой ноши подспудных мыслей, правда, нельзя сказать, что ему от этого сделалось лучше.

— А ты, Хейснер, что на это скажешь? — поинтересовался Фрайтаг.

— Как что? Все верно. Бельцман был свинья еще та. Но провалиться мне на этом месте, если я позволю кому–то поставить меня к стенке. Уж поверьте, если припрет, то я перехитрю самого дьявола. Кстати, знаете что? Вы оба пустые болтуны, вот вы кто такие. А теперь пойдемте.

Они уже шагали и без того бесцельно, куда несли их ноги. Кордтс подумал, что Хейснер прав, что, в свою очередь, значит, что он бесхребетный дурак, и стоило ему об этом подумать, как давление вновь дало о себе знать с полной силой. К глазам подступили слезы, и ему стоило немалых усилий не позволить себе расплакаться.

— Куда ведет эта дорога, Гус? — спросил у него Фрайтаг.

— Никуда не ведет. Никуда.

Он почти выкрикнул это слово.

— Ну ладно, — произнес он уже спокойнее. — Я сейчас отведу Хейснера в госпиталь. А ты возвращайся в «Гамбург» и передай Хазенклеверу, где находится эта куча дерьма. Пусть он пришлет кого–нибудь, пока сюда не нагрянули другие. Зачем отдавать кому–то все это добро. Пусть поторопятся.

— Это верно, — согласился Фрайтаг. — Только давай сделаем по–другому — Хейснера в госпиталь отведу я. Помнится, ты говорил, что на дух не выносишь это место.

— Ну нет, с ним пойду я. Главное, долго там не задерживаться. Ну, как, идет?

На какое–то мгновение ему стало страшно, что Фрайтаг упрется и затеет спор. Впрочем, о чем здесь было спорить? В любом случае он просто послал бы его подальше.

Однако Фрайтаг лишь сказал:

— Ну, хорошо, если тебе так больше нравится. До скорого. Надеюсь, мы еще увидимся. А ты, Хейснер, поосторожнее, смотри, куда идешь.

У Кордтса словно камень свалился с души. Он даже отступил на несколько шагов назад. Фрайтаг стоял на развалинах невысокой стены, к которой вела груда битого кирпича, образуя нечто вроде пандуса. Перед Кордтсом простирались руины города, расположенного едва ли не на краю мира, города огромного, в сотни раз превосходящего размерами Великие Луки, посреди которых стояли, разговаривая между собой, несколько человек — их голоса отдавались посреди этой тишины странным эхом. Вернее, один человек стоял на стене, рядом с которой высилась груда битого кирпича, и обращался к двум другим, стоявшим посреди пустой улицы. Да–да, все именно так и было. Кордтс посмотрел на Фрайтага и пожалел, что порой разговаривал с ним как ребенок, однако порой было выше его сил выразить все, что накопилось в душе. Даже его непробиваемое спокойствие подчас было оскорбительным. Грязная свинья. Тупоголовый болван. Странный язык, дружеский и одновременно грубый, и главное, Фрайтаг постепенно его перенимал. Кордтс подошел к куче мусора и, ухватившись за торчавший кусок арматуры, подтянулся на стену. Затем повернулся к Фрайтагу.

— Ладно, до скорого. Еще увидимся.

— Угу, до скорого, — отозвался Фрайтаг. — Я только туда и назад. Ты, главное, не заблудись.

— Постараюсь.

— Ну ладно, тогда пока.

И Фрайтаг спустился вниз с другой стороны стены и направился назад.

Спустя какое–то время Хейснер сказал:

— Смотри, следи за тем, что говоришь.

— Подумаешь, — возразил Кордтс, — болтовня она и есть болтовня. Ты ведь это сам говорил. Можно подумать, другие ничего такого себе не позволяют. Я, например, слышал. Да и ты, думаю, тоже. Причем не только сейчас, но и раньше.

— Как же, слышал, — признал Хейснер, — но я тебя знаю. Ты такое можешь ляпнуть! Просто ты еще этого не сделал.

— А по–моему, такое можно сказать про любого из нас. Главное, чтобы к этому располагали обстоятельства.

— Ну ладно, как скажешь. Мне–то какая разница. Хотя я на твоем месте был бы поосторожнее.

— Ты даже не представляешь себе, какой я осторожный.

Хейснер не нашел что на это сказать. Сам того не замечая, он проникся к Кордтсу расположением. Однако если этот осел совершит глупость и за это его поставят к стенке, то это уже его личные проблемы. Как и остальные солдаты, Хейснер презирал кое–кого из офицеров, но были и такие, кого он искренне уважал и с которыми умел находить общий язык. Он даже легко мог представить себе, как выпьет с кем–то из них на брудершафт, как только закончится вся эта волынка и они смогут сорвать с себя осточертевшие погоны.

«Черт, если я окончательно ослепну, то сам пущу себе пулю в лоб».

Мысль эта посетила его сама собой, как будто он сам вообще ни о чем не думал. Не хотел думать.

— Кордтс, прошу тебя, не заводи больше дурацких речей. Мне и без того хватает забот, например о моих глазах.

— Ну вот, ты опять про свое. Ну да ладно, уговорил. К тому же мы уже почти дошли.

Почему–то — Кордтс сам не знал почему, — но он думал про Молля. Хейснер же вспоминал Бельцмана, одного из самых главных самодуров в 257–м полку, которого, слава богу, больше поблизости не было, потому что 257–й полк почти в полном составе — за исключением разве что их небольшого отряда — был выведен за пределы города. Хейснер был не любитель портить другим настроение и не имел ничего против того, что кто–то время от времени заведет разговор про то, что офицеров, мол, следует поставить к стенке. Правда, при этом ему казалось, что есть два способа говорить о таких вещах — разумный и безумный.

На вид Хейснер производил впечатление человека неуживчивого, и Кордтс был не единственным, кто искренне удивился, когда обнаружил, что на самом деле с Хейснером ладить куда легче, нежели то может показаться со стороны. Правда, это еще не значило, что тот не умел показать свой характер. Еще как умел, если ему казалось, что кто–то хочет получить за его счет какую–то выгоду или же пытается втянуть в какую–то сомнительную авантюру. В таких ситуациях он говорил все, что думал по этому поводу, причем, даже разговаривая с офицером. Другое дело, что офицеры и унтеры не ощущали при общении с ним той подспудной настороженности, какая неизменно возникала, когда они имели дело с людьми вроде Кордтса. А все потому, что Хейснер при всей своей резкости был не любитель качать права или же, возможно, просто привык принимать приказы начальства как должное, что, в сущности, одно и то же. Если даже он и бывал резок, то за этой резкостью не скрывалось никакого неуважения к старшим по званию. А уж у офицеров нюх на такие вещи ой какой тонкий! Вот почему они видели в Хейснере дисциплинированного солдата — а он таковым и был, а к его резкости подчас примешивалась простецкая искренность, что только укрепляло его репутацию человека простого, но надежного.

Несколько месяцев назад Хейснер воспринимал Кордтса как заносчивого и хитроватого типа, привыкшего посматривать на людей свысока. Нашивка на рукаве за проявленное при Холме мужество произвела на него впечатление, но, с другой стороны, разве можно судить о человеке по какой–то паршивой нашивке? Как бы то ни было, нашивка не сыграла особой роли, потому что со временем он начал смотреть на Кордтса по–новому, научился видеть в нем совершенно другого человека — ну кто бы мог, например, подумать, что Кордтс умеет рассмешить? Может, именно это и расположило его к Кордтсу, Хейснер не мог с уверенностью сказать. Однако прошло несколько недель, Кордтс ни разу не выказал по отношению к нему враждебности. В свою очередь Хейснер не позволял себе в его адрес резкостей.

Правда, такое понимание другого человека было бы, пожалуй, куда более уместным в иной ситуации — например в окопах, за пределами города, как то было в начале года, в течение тех бесконечных месяцев, когда события, такие жестокие и одновременно такие приземленные, проходили день за днем, составляя их жизнь. Вполне вероятно, что человеческие характеры даже во время такой осады, как эта, оставались прежними. Другое дело, что на размышления по их поводу просто не оставалось времени, даже в тех случаях, когда жизнь каждого из них зависела от других. Впрочем, возможно, это не совсем точные и правильные слова. Может, всему виной то, что в течение затянувшейся осады, когда всех повально охватывала «лихорадка котла», когда в голову начинали лезть самые неподходящие мысли, народ с хмурым видом начинал заниматься самокопанием, кто–то внешне пытался храбриться, однако при первой же возможности прислушивался к некоему неслышному внутреннему голосу в ожидании, когда же наконец, образно выражаясь, упадет второй ботинок. Причем этот второй ботинок был одним из двух — либо вражеской пулей, либо тем неизвестным днем, когда им на смену пришлют подкрепление.

Поэтому в данный момент Хейснер вообще не думал о Кордтсе, за исключением того, что ему уже было известно. А все потому, что у него имелись веские причины подумать в первую очередь о себе — достаточно было посмотреть, что стало с его лицом. Хейснер пытался не падать духом, однако глаза с каждой минутой вызывали у него все большую тревогу. Хотелось бы надеяться, что припухлость со временем спадет. Он мысленно молил Бога, чтобы так оно и было.

Казалось, Кордтс читал его мысли. Впрочем, это было не так уж трудно сделать.

— Вот увидишь, хирург просто сделает тебе надрез, чтобы не так давило. И тогда все будет нормально. Ну–ка посмотри на меня.

Хейснер выполнил его просьбу.

— Все дело в щеке. Глаза здесь ни при чем.

Кордтс вздохнул и умолк. Вместе они подошли к взлетно–посадочной полосе, которая была устроена прямо на широкой улице в центре города, которую ради этого расчистили от завалов. Полевой госпиталь находился рядом. Неожиданно вокруг возникли люди и машины, словно жители какого–то иного города, окруженного руинами города более крупных размеров. Пулеметчики сидели за пулеметами, то там, то здесь штабелями уложены ящики с продовольствием и боеприпасами. Несколько дней назад Хейснер уже успел побывать в батальонном медпункте. Там ему выдали мазь и велели обратиться к врачу.

Вдвоем они зашагали к зданию, в котором располагался полевой госпиталь. Вернее, к полуразрушенному зданию госпиталя — что поделать, прямое попадание. По крайней мере, так сказал Фрайтаг. В той половине, что оставалась цела, царила суета, люди постоянно приходили и выходили. Впрочем, что еще они могли здесь делать? Хейснер окинул глазами эту картину, после чего перевел взгляд — вернее, попытался перевести взгляд — на взлетно–посадочную полосу по соседству.

— Черт, да ведь она цела! Что мешает им сажать на ней самолеты?

— Там полно воронок, — уточнил Кордтс.

— Ну и что? Их что, нельзя засыпать? Мы ведь только тем и занимались, что последние несколько дней таскали кирпичи.

Они прошли внутрь, где им пришлось подождать. Хейснеру дали талон к врачу, и они вышли вон из полуразвалившегося здания на улицу. Хейснер не волновался, что может пропустить свою очередь. Потому что ждать придется долго.

Зимний день был коротким. Он и без того с самого утра был сумрачным, теперь же сделалось еще темнее.

Кордтс не торопился возвращаться назад. Здесь ему даже нравилось — по крайней мере, лучше ждать здесь, чем томиться ожиданием там, хотя бы разнообразия ради. Тем более что теперь в брюхе у него был кусок, да не один, хлеба. Они с Хейснером выкурили по сигарете, которые взяли из сброшенных с воздуха припасов — выкурили жадно, не собираясь ограничивать себя в удовольствии.

— Тогда что это такое? — спросил Хейснер.

— Ничего. Нам просто будут сбрасывать еду и боеприпасы с воздуха.

— Нет–нет, что это такое?

Кордтс пригляделся.

На фоне вечернего неба самолеты казались черными точками.

— Планеры? — предположил Кордтс.

— Планеры? Какие еще планеры?

Черные точки неожиданно оказались в гуще огненного фейерверка. Это заговорили русские зенитки. Все вокруг мгновенно замерли на месте и принялись наблюдать за небесным зрелищем.

На западе — откуда к ним летели самолеты — возник желтовато–белый луч. Два «юнкерса» тащили за собой два планера.

И вот оба эти планера угодили под вражеский обстрел. Пока что они находились за городом, еще на приличном расстоянии. Впрочем, на глазок определить было трудно. Или нет, они уже над «Синг–Сингом», пролетают как раз над ним. Освободившись от бремени, оба «юнкерса» устремились вперед, и, пролетев над взлетно–посадочной полосой, сбросили на землю грузовые контейнеры. После чего с ревом взмыли вверх, чтобы стать недосягаемыми для вражеских орудий. Планеры последовали за ними словно тени. Их бесшумное приближение, казалось, вынудило умолкнуть и все другие шумы, а их здесь было великое множество. Русские орудия взяли город в кольцо, и небо над городом простреливалось во всех направлениях.

Мгновение, и первый планер взорвался огненным шаром. Кордтс и Хейснер отчетливо различили, как из него вывалились мертвые тела, а может, даже еще живые — кто знает. Вывалились и пролетели небольшое расстояние, отделявшее их от земли. А вслед за ними последовало некое артиллерийское орудие, оно рухнуло вниз подобно огромной наковальне. Планер резко взмыл вверх, устремляясь к небесам, однако уже в следующее мгновение оболочка его испарилась, объятая пламенем, а то, что осталось — перекореженный металлический остов, — вновь устремилось вниз и рухнуло на землю в нескольких сотнях метров от взлетно–посадочной полосы.

Второй планер почти преодолел полосу огня, однако он летел слишком близко к земле, и возможности для маневра были минимальные. Он резко пошел на снижение.

В конце концов он с грохотом упал и, пропахав носом землю, кособоко застыл на месте. Его обшивка разошлась во многих местах, металлический остов искривился, стал каким–то горбатым.

Упал и больше не сдвинулся с места. К нему уже бежал народ. Слава богу, спустя пару минут из него вышли те, кто сидел внутри, — все до единого были вооружены и одеты в чистую форму.

— Глазам своим не верю! — воскликнул Хейснер. — Как, по–твоему, они добровольно вызвались лететь к нам?

— Откуда мне знать? — буркнул Кордтс, однако сам тоже смотрел на планер во все глаза. Некоторые из тех, что приземлились вместе с планером, опустились на колени, как только выбрались из покореженной машины. Другие же стояли и смотрели, как гаснут языки пламени, что только что лизали остов первого планера. Откуда–то с небес, кружась, падали раскаленные обломки металла.

— Не похоже. Кто, если он только в своем уме, вызовется сюда добровольно?

— Да, не повезло ребятам.

— Это точно. Даже по тем, кому повезло приземлиться живыми, не очень–то скажешь, что они рады.

— Это ты верно заметил. Но ничего, скоро привыкнут. Ты только подумай, нам планером прислали всего двадцать человек! Скажи, какой от этого прок?

Кордтс покачал головой. Солдаты, которых забросили к ним на пленере, плюс те, кто выбежал им на подмогу, уже устанавливали противотанковое орудие, которое выкатили из хвостовой части. А чтобы работа продвигалась быстрее, кто–то додумался срезать остатки обшивки.

Ага, значит, двадцать солдат и одно противотанковое орудие.

При Холме это было бы уже что–то. Здесь — ровным счетом ничего не значило.

Представление окончено. Кордтс велел Хейснеру, чтобы тот пошевеливался, а затем, схватив того двумя пальцами за шею и плечо, добавил:

— Удачи тебе.

На этом они и расстались. Хейснер уставился на здание госпиталя, затем зашагал назад в сторону входа. В обрушенном конце здания под руинами по–прежнему лежали раненые, которых доставили сюда несколько дней назад.

Было темно.

Над городом, освещая низко повисшие тучи, то и дело вверх взмывали ракеты, и тогда темнота приобретала какой–то белесый оттенок, и на ее фоне четко вырисовывались руины. Снизу ничего рассмотреть было нельзя, разве что небо.

Он не сомневался, что так или иначе найдет дорогу назад, и потому не боялся заблудиться. Что ж, если надо, он готов бродить хоть полночи и до самого утра. Какая разница.

Ему было немного тоскливо одному, и потому он остановился, чтобы перекинуться парой слов с небольшой группой солдат, что сгрудились вокруг костров. Стало заметно холоднее. Одежда была влажной, и от нее пахло сыростью, что неудивительно после нескольких месяцев постоянных дождей, и вот теперь люди пытались согреться и высушить мокрые вещи, чтобы по крайней мере встретить наступающие холода сухими. В том, что холод продлится не одну ночь, сомневаться не приходилось. Солдаты то и дело посматривали на небо в надежде, что оно проясняется. Что ж, так оно и было. Белое свечение постепенно меркло и уплывало вдаль. Ему на смену приходила темнота, на черном фоне которой начинали мерцать звезды.

Солдаты указывали ему путь или хотя бы пытались это сделать. Другое дело, что ночью почти невозможно следовать в указанном направлении.

Много раз ему казалось, что он заблудился, нет, он точно знал, что заблудился, и даже подумывал о том, а не присесть ли ему где–нибудь и не дождаться утра. Однако холод гнал его дальше, и он, спотыкаясь, продолжал идти дальше; брел вдоль улиц, которые вели в никуда.

Разговор с Хейснером пошел ему на пользу, особенно после того небольшого приступа трусости или что там это было. Впрочем, если быть до конца честным, он просто на время о нем забыл. Что даже к лучшему. И вот сейчас, когда он о нем вспомнил, ему уже было без разницы. Он воевал на улицах Холма, он провел в осажденном городе сто пять дней, и это тоже искупало собой все. Поэтому он имел полное право нести какую угодно чушь, если ему так нравилось. Он будет поступать так, как сочтет нужным, и никто не посмеет его ни в чем упрекнуть, или же если он предпочтет ничего не делать — сейчас или до конца своих дней, что ж, пусть так и будет. Все было так ясно, что он почти ни о чем не думал, главное — идти вперед, а остальное — сущая ерунда.

Вокруг одного из костров собралась кучка солдат. На шее у каждого болталась цепочка, с которой свисал серебряный полумесяц. Кордтс же продолжал идти и все шел и шел, не замедляя шага, и, лишь подойдя ближе, увидел, кто они такие.

Они попросили у него документы. Кордтс презрительно рассмеялся. Это их насторожило. Однако, когда он им объяснил, в чем состояла его миссия, они, похоже, поверили ему. Даже пригласили несколько минут погреться вместе с ними у костра. Он встал как можно ближе к костру и принялся наблюдать, как танцуют оранжевые языки пламени.

— Мы слышали, как русские сегодня днем обстреляли нас, — произнес один из них. — Сталинские органы. Прекрасный концерт для всех, кто был в городе.

Кордтс кивнул, а говоривший добавил:

— Нет смысла кого–то посылать туда. Через час–другой там не осталось ничего, что можно было бы взять.

— Может, и так, — согласился Кордтс. — Но что поделаешь. Лично я взял столько, сколько мог унести с собой, хлеба и сигарет.

Военные полицейские закурили вместе с Кордтсом. Он пристально наблюдал за ними, они в свою очередь тоже не сводили с него глаз. Он ощущал, как в груди у него нарастает жар. Он сделал глубокий вдох и перевел взгляд на небо.

— Ты уверен, что не хочешь оставить все это себе, чтобы потом отсидеться в какой–нибудь укромной норе? — спросил один из них.

Кордтса эти слова задели до глубины души, в сердцах он даже выбросил, не докурив, сигарету, хотя тотчас поискал глазами, куда та упала. Весь день он был довольно расточителен в том, что касалось курева, и только теперь осознал свою оплошность. Увы, в темноте он так ничего и не увидел.

— Эй, ты меня слышал? Живо отвечай.

— Заткни свой поганый рот.

Теперь он был жутко зол на себя и пытался нащупать в кармане целую сигарету. Бесполезно. Он посмотрел не четыре сигареты, зажатые в четырех ртах напротив него.

— Послушай, ты, я шел весь день и всю ночь. По пути мне попалась как минимум тысяча укромных, как ты выразился, нор. Или тебе больше нечем заняться?

— Нет, это лучше ты послушай.

Вид у говорившего не предвещал ничего хорошего. Впрочем, остальные трое были не лучше.

— Я сказал, что верю тебе, но если тебе так хочется, нам ничего не стоит взять тебя за одно место. У нас приказ от фон Засса. Город кишит дезертирами. Неожиданно оказалось, что в городе есть где спрятаться. Масса пустых зданий и комнат для разных трусливых засранцев. И у нас приказ расстреливать их на месте.

— Стреляйте, если хотите. А потом можете поделить между собой все, что найдете в моих карманах.

Все разом замолчали, лишь потрескивание пламени нарушало тишину.

Кордтсу показалось, что преимущество на его стороне.

— Тогда где же все эти засранцы? — спросил он. — Лично я почему–то ни одного не встретил. Или вы уже их всех перестреляли?

Его уверенность в себе испарилась вместе с последней фразой. Кстати, сами слова сорвались с его губ непроизвольно, прежде чем он успел прикусить язык. Он задержал дыхание и прищурился.

— Не лучше ли тебе идти дальше своей дорогой? А что касается твоего вопроса, то никого мы не перестреляли, потому что никого не видели. Ни одной живой души. Но завтра уж точно начнем поиски.

Кордтс не знал, что сказать в ответ. Нужных слов не нашлось. Он не мог заставить себя повернуться к ним спиной и шагнуть в темноту. Ладно, ничего страшного, поговорили, попетушились, и все. И все равно ему было страшно.

— Ну, все, ухожу, — произнес он наконец.

— Счастливо добраться, — ответили ему.

И он пошел, настолько растерянный, что был совсем не уверен, идет ли он к выходу из города или же, наоборот, назад, в центральную его часть. Какое–то время он ходил туда–сюда, не зная, в каком направлении ему окончательно двинуться. Мысленно он пытался уверить себя, что будет только справедливо, — или, по крайней мере, ему тотчас станет легче, — если он вернется и перестреляет этих подонков. Там же, у костра. Зачем тратить время на офицеров, если есть эти четверо? Никто ничего никогда не узнает. Искушение было столь велико, что причиняло ему физические страдания. Он согнулся в поясе и топал ногами, чтобы согреться. Лишь наконец осознав, что понятия не имеет, где теперь их искать, он немного пришел в себя.

От отчаяния Кордтс издал негромкий рык. Он шагал весь день и всю ночь, он прошагал столько, что сумел почти избавиться от распиравшего его изнутри давления. Или же просто сумел позабыть о нем, пусть даже временно. И вот надо же было нарваться на этих мерзавцев. Он проклинал их за то, кто они такие. Однако куда сильнее он проклинал себя за свое собственное невезение, из–за которого это чувство вновь вернулось к нему. Пропади все пропадом!

Ему потребовалось несколько часов на то, чтобы найти дорогу назад к «Гамбургу», и к этому моменту ночная встреча почти забылась, превратилась в очередной малоприятный инцидент, этакий крошечный кусочек огромной, грозившей развалиться мозаики.

Сколько у них общего с их русскими собратьями! И у него самого, и трех миллионов таких, как он. Ружейные дула были нацелены им в лицо, ружейные дула были нацелены им в спины. Так было всегда.

Хазенклевер сказал ему, что либо он, либо Фрайтаг должен был остаться и сторожить припасы до тех пор, пока другие не пришли, чтобы забрать их.

— Да, ты прав, старик. Теперь, как я понимаю, уже поздно.

И он со злостью начал вываливать из карманов все, что смог забрать с собой, а потом просто стащил с себя шинель и бросил ее на пол со всем содержимым.

— Ты прав, поздно, — ответил Хазенклевер. — Из чего следует, что теперь нам всем предстоит голодать. Но ты, видимо, задержался там, чтобы набить себе брюхо.

— Задержался, а ты как думал? — бросил ему Кордтс. — И Фрайтаг тоже задержался. И Хейснер. И ты на моем бы месте.

— Верно. Но потом я бы остался, чтобы охранять еду ценой собственной жизни, чтобы остальные тоже могли утолить голод.

— Резонно, — ответил Кордтс. — Будь ты там, ты бы так и поступил.

Он искренне презирал себя за свою недогадливость. Так что в голосе его звучал не только вызов.

Хазенклевер устал. Несколько часов назад он уже отчитал Фрайтага, когда тот наконец вернулся в «Гамбург». Правда, он отправил нескольких солдат назад, но те так пока и не вернулись. Кто знает, возможно, в темноте они так и не нашли дороги до нужного места. И вот теперь он смотрел куда–то мимо Кордтса. Кордтс приподнял рукав шинели и отстегнул бронзовый знак.

— На, возьми его, — сказал он.

Хазенклевер растерянно заморгал. Машинально он протянул руку, но тотчас ее отдернул.

— Не смей мне его давать!

— Как хочешь, — ответил Кордтс. Он сжал знак в кулаке и пошел прочь.

Потом он столкнулся со Шрадером. Этот хотел знать, как там Крабель, но Кордтс лишь удивленно разинул рот. Кишки в его животе заворочались с огромной скоростью, как, впрочем, и извилины в мозгу, и вскоре он придумал правдоподобную ложь. Однако вместо этого он выдал нелицеприятную правду, а именно, что ему даже не пришло в голову проведать в госпитале Крабеля. Кордтс решил, что он самый настоящий самовлюбленный мерзавец, однако вместо того, чтобы устыдиться своего эгоизма, он почему–то жутко разозлился на Шрадера. Шрадер же с омерзением посмотрел на него и, не проронив ни слова, зашагал прочь.

Но уже спустя пару секунд Кордтс его догнал и стукнул кулаком по спине.

— А почему ты сам не напомнил мне?

Шрадер одарил его злющим взглядом. Впрочем, Кордтс сделал то же самое.

— Пожалуй, ты прав, — был вынужден признать Шрадер.

Наступило утро. Начинало светать, и вскоре стало понятно, что все уродливые тучи за ночь куда–то исчезли. Утреннее небо было голубым. Но затем небесный свод треснул, и на них сверху пролился огонь. Обстрел возобновился.

 

Глава 21

Русские сжимали кольцо осады. Перед окончательным броском явно получили подкрепление живой силой, артиллерией и бронетехникой. Само же наступление должно было начаться за две недели до Рождества. Шерер уже мысленно представлял себе, как они это сделают. Мелкие детали вырисовывались из донесений, которые он получал от фон Засса, который по–прежнему сидел в цитадели. Русские явно не собирались тратиться на мелкие, бессмысленные удары, как то водилось за ними раньше. Вместо этого они собирали силы, чтобы нанести один мощный удар. В течение того времени, когда они ожидали того момента, когда русский колосс придет в движение, донесения от фон Засса поступали уже не каждый час, а лишь несколько раз в день.

Правда, Шерер не сидел без дела. Ему было некогда думать о фон Зассе, который по–прежнему сидел в городе. Впрочем, так было с самого начала — давление на фланги, особенно вдоль железнодорожной насыпи, к югу от города, никогда не ослабевало. Теперь оба его полка, 257–й и 251–й, были брошены в бой и оба держались из последних сил. Думы об этом преследовали генерала с утра до вечера. В последние дни из Великих Лук приходили почти неотличимые одна от другой сводки («Бромберг» пал, «Штеттин» пал… «Гамбург» пал); им вторили другие — те, что поступали из окрестностей города: Горюшко пало, группа Майера уничтожена, те немногие, кому повезло остаться в живых, с трудом пробрались к своим и пытаются удержать железную дорогу; русские прорвали линию обороны в районе Ботово и у Чернозема.

Ему было нечего передать фон Зассу. Последние свои резервы он израсходовал, пытаясь удержать станцию Чернозем, примерно в пятнадцати километрах южнее города. Сюда пришлось перебросить даже часть солдат Волера, с тем чтобы хотя бы как–то закрепить линию обороны, с которой впоследствии попытаться организовать контрнаступление, а также обезопасить фланги. Чернозем, небольшая деревушка, почти такая же, как и Ново–Сокольники, была стерта с лица земли, однако линию фронта все же удалось стабилизировать в пятнадцати километрах южнее Великих Лук.

У себя в Ново–Сокольниках, или просто Ново, как солдаты привыкли называть этот крошечный населенный пункт, Шерер пытался быть в курсе того, чем занята боевая группа Волера. Помимо двух дивизий, которые им оставил фон Манштейн, в распоряжении последнего находилась также горная дивизия из состава корпуса фон Шевалери. Другое дело, что сражаться им приходилось практически голыми руками. Самое главное, у них почти не было бронетехники. Из 11–й танковой дивизии, которая в данный момент стояла в районе Витебска, где были сосредоточены крупные силы группы армий «Центр», выделили один батальон. Один–единственный, и тот не в полном составе (впрочем, на всю Россию не нашлось бы батальона в полном составе) — якобы тридцать танков, которые еще на ходу, а может, и меньше, кто знает. Волер и фон Шевалери договорились, что это куцее подразделение будет переброшено к Великим Лукам и возглавит собой контрнаступление, ибо в противном случае ни о каком контрнаступлении не может быть и речи. Однако даже самый неисправимый оптимист и тот наверняка усомнился бы в осуществимости этих намерений. Не дивизия, и даже не полк, а всего лишь один батальон. Какой военный гений — Наполеон или кто–то другой? — сказал, что победа всегда достается тому, кто умеет бросить в бой последний батальон. Как бы то ни было, последним он был для немцев, а отнюдь не для русских, у тех хватало и живой силы, и вооружений, чтобы противостоять планируемому контрнаступлению.

Печальную картину представить нетрудно: основная масса бронетехники ушла на юг вместе с фон Манштейном, те самые танки, которые так и не сумели снять осаду со Сталинграда. Кто знает, может, они пригодились бы куда лучше, если бы их перебросили на гораздо более короткое расстояние, сюда к Великим Лукам. Возможно, такая трагическая картина была угодна богам и тем, кто привык покоряться судьбе или же справедливости божьей. Тем не менее такой взгляд на вещи вводил в заблуждение, поскольку даже танки фон Манштейна на юге, посреди заснеженных равнин, были отнюдь не столь многочисленны. Их натиск был отбит на таких далеких подступах к Сталинграду, что триста тысяч солдат, что умирали с голоду в окруженном городе, лишь понаслышке знали об их приближении. Правда, в такой ситуации даже самые слабые слухи способны приобрести совершенно иные масштабы, вселить надежду в отчаявшиеся сердца. Увы, этим надеждам в считаные дни все равно суждено было разбиться вдребезги.

Величайшая трагедия — или великая удача для русских, ибо богам свойственно смешивать трагедию с элементами фарса — состояла в том, что резервы немецкой бронетехники в эти дни пребывали в самом жалком своем состоянии. Самой низкой точки падения они достигли еще предыдущей зимой — самой первой и убийственной, — и с тех дней производство танков и замена отслужившей техники новой так и не достигли своего прежнего уровня. На данный момент немецкие танковые дивизии представляли собой жалкие скорлупки, столь же хрупкие, какими они окажутся и в последние часы войны в 1945 году. В 1943 году производство бронетехники резко пойдет вверх, темпами, которые подарили войне еще два года, причем пантеон железных машин пополнился двумя бронированными убийцами — «Пантерой» и «Тигром». Но даже эти два бронированных хищника опоздали со своим рождением, и для фон Манштейна в заснеженных калмыцких степях, и для фон Паулюса и трехсот тысяч голодных душ, зажатых в тиски Сталинградского котла. Опоздали они и для Шерера в Ново–Сокольниках, и для фон Засса, и всех тех, кто, словно в капкан, был пойман в Великих Луках, этом старинном каменном городе.

Великие Луки были не более важны, чем предыдущей зимою Холм, мало кому известный, обезлюдевший город, расположенный среди лесов и болот, который удерживал крошечный гарнизон. В возникшей суматохе Шерер плохо понимал, что фон Манштейн взял с собой в южные степи практически лишь себя самого и свой штаб. Он отнюдь не перетащил вслед за собой критическую массу войск от Великих Лук. По большому счету он лишь взял на себя командование недоукомплектованными танковыми дивизиями, которые еще до него были сформированы в районе Сталинграда.

Во всей северной России, от Великих Лук до Ленинграда, немецкой бронетехники практически не было, как, впрочем, не было ее здесь и в предыдущем году. Штурмовые батальоны, такие же недоукомплектованные живой силой и вооружением, составляли основное ядро контрнаступления, спланированного еще в конце лета, — с его помощью надеялись оттеснить русских прочь от Великих Лук. Контрнаступление, которого так давно ждали. Которое так быстро сошло на нет и было забыто. На Шерера, который за все свое длительное пребывание на Восточном фронте почти не видел немецкой бронетехники, эти напоминающие рептилий бронемашины произвели немалое впечатление, тем более что они составляли ядро возглавляемого Волером корпуса. Танки в полном смысле этого слова были представлены в основном старыми моделями, причем нередко чешского производства, которые давно устарели, особенно после французской кампании 1940 года. Они были практически бесполезны против русских «Т–34» плюс к тому столь малочисленны, что их бесполезность была по–прежнему почти никем не замечена. До этого Шереру не приходилось видеть ни «Пантеру», ни «Тигра», ни даже модернизированную модель «Панцер IV», поэтому сравнивать ему было не с чем.

Вспомнили и о еще одной дивизии, 8–й танковой, что вот уже какое–то время томилась бездельем к северу от Великих Лук, — ее предполагалось задействовать в дополнение к группе Волера, которая двигалась с юга. Но что представляла собой эта 8–я танковая дивизия? Еще в предыдущую зиму она потеряла девяносто процентов бронетехники и так и не получила ей замены. На протяжении всего лета и осени эта дивизия стояла у Холма — да–да, того самого — и теперь имела в своем распоряжении несколько десятков бронемашин и полуисправных танков, которые командование намеревалось перебросить на юг к Великим Лукам, через топи и болота. Неужели, уповая на поддержку со стороны столь достославной танковой дивизии, Фрайгерр фон Засс заставлял бойцов «Гамбурга» всеми правдами и неправдами удерживать в своих руках мост через Ловать к северу от города? Возможно, что именно по этой причине. Однако этой горстке танков не суждено было подойти к периметру котла ближе, нежели на то расстояние, на котором располагался штаб Шерера в Ново–Сокольниках.

Нет, если на что еще и можно было надеяться, так это на группу Волера, которая двигалась с юга. У Шерера почти не оставалось времени на обдумывание решений. Нет, он только и делал, что думал все двадцать четыре часа в сутки, и его думы в конечном итоге приобретали вид приказов и директив, которые он отправлял вверенным ему полкам вдоль железной дороги или же фон Зассу в его цитадель. Если он и был недоволен тем, что не сможет лично возглавить пополнение, поскольку эта миссия поручена Волеру, то это длилось лишь несколько минут. Душе боевой группы на протяжении ста пяти дней у Холма не суждено вторично стать душой боевой группы, на сей раз у Великих Лук. Шерер не сомневался, что обязан помочь фон Зассу всем, что только в его силах. Однако теперь все зависело от Волера. Шерер же слишком устал и потому почти не думал о том, как будут дальше развиваться события и в чью пользу они обернутся. Время от времени он представлял себя в роли командующего пополнением: вот он входит в цитадель или в здание Войлочной фабрики, вот он протягивает фон Зассу руку, а если позволит ситуация, то даже обнимает его, как когда–то солнечным зимним дней обнимал капитана Бикерса во дворе ГПУ. Правда, эти мысли, от которых его охватывало смутное волнение, возникали в сознании лишь на считаные мгновения, после чего исчезали, растворялись в череде событий, которым не суждено было свершиться.

Его поставили под командование Волера, но даже в таком качестве он не будет принимать участия в боевой операции. По большому счету он все еще действовал независимо, словно ему принадлежала некая отдельная боевая вселенная. Точнее, использовал всех до последнего солдат 257–го и 251–го полков, все имевшееся в его распоряжении оружие для того, чтобы удержать контроль над железнодорожной веткой. Эта небольшая его вселенная требовала все новой и новой крови, новых боеприпасов, и когда он выезжал туда с инспекцией, то один только вид этой полосы, на которой застыли подбитые русские танки, погружал его в уныние. Но еще в большее уныние приводили его собственные солдаты. Они были на исходе сил и производили куда большее унылое впечатление, нежели при Холме в прошлом году. Он разговаривал со своими бойцами с той же недовольной решительностью, в которой, однако, не было никакой уверенности в собственных силах.

И дело не в том, что ему не хватало этой уверенности, он просто не любил выставлять ее напоказ в разговоре с офицерами или солдатами. Ситуация была жестокая, и потому излишняя уверенность внушала сомнения, а уж слова о ней тем более. По своей природе он был оптимист, однако этот оптимизм не имел никакого отношения к войне, как и к его взглядам на положение вещей в мире. Это было нечто такое, с чем он родился, или же приобрел в юношеские годы, под влиянием одному богу известно чего, еще будучи юношей. Возможно, то было следствием нежной любви и заботы со стороны матери и отца, хотя и это не более чем предположение, потому что как можно достоверно рассуждать о том, что было более полувека назад. Генерал может быть оптимистом в том смысле, что привык отдавать безоговорочные распоряжения, но есть и другой оптимизм, когда человек уверен в том, что делает, и никто не способен поколебать эту его уверенность. В Шерере была малая толика первого и изрядная доля второго. Однако в целом его оптимизм проистекал из «светлого взгляда на мир», как то принято говорить, который непонятно, по каким причинам, свойствен тем или иным людям, независимо от времени и обстоятельств.

На протяжении всех ста пяти дней у Холма Шерep буквально лучился этим простым, естественным, как дыхание, оптимизмом. Скольких он поддержал, скольких успокоил, в скольких развеял страхи, причем многие даже не заметили, как это произошло. Как будто весь ход тогдашних событий, месяц за месяцем лютых морозов, был чем–то простым и обыденным и непременно должен был привести к чему–то светлому и хорошему — по крайней мере, для тех, кому посчастливится выжить. У Холма были те, кто работал бок о бок с Шерером день и ночь, и они наверняка считали его человеком наивным: ведь в таких безнадежных обстоятельствах, как эти, только наивный человек будет постоянно храбриться. Были и те, кому в большей степени импонировал скептицизм Мабриуса, второго после Шерера в командной вертикали. У этого коренастого полковника опыт пребывания на передовой по сравнению с Шерером был гораздо богаче. Нет, Мабриус не страдал пораженчеством: просто он видел вещи такими, какими они были, и при Холме многие шли в бой с куда большим воодушевлением под его суровым, неулыбчивым взглядом. Да и как еще можно было смотреть на мир в той ситуации? Потому что в таких обстоятельствах, и даже в лучших, наивный, оптимистичный взгляд на мир становится невыносим.

Но дело в том, что и Шерер тоже видел вещи такими, какие они есть. И его светлый взгляд на мир был здесь ни при чем. Он не мешал ему видеть вещи в их истинном свете. И те солдаты, что черпали в его негромком оптимизме душевные силы и спокойствие, отнюдь не считали себя обманутыми, не видели в светлом настрое своего наивного командира ни предательства, ни лжи.

И этот оптимизм сделал свое дело, хотя теперь все было в прошлом: они выстояли у Холма. И даже те, кого терзали сомнения относительно обоснованности оптимизма их командующего, оглядываясь назад, были вынуждены признать: они обязаны Шереру гораздо больше, нежели понимали это тогда, в те суровые дни.

Но с тех пор минуло несколько месяцев. Впрочем, с тем же успехом это могло быть и год, и два, и даже все пять.

Бойцы 251–го и 257–го полков, которые из последних сил удерживали Чернозем (равно как и бойцы 277–го, удерживающие из последних сил Великие Луки), в последние месяцы не имели возможности обзавестись тем или иным мнением относительно Шерера. Три этих полка были разбросаны вдоль растянутой почти на пять километров линии фронта и не имели возможности лично познакомиться с командующим, равно как и он сам — побывать у них. Солдатам оставалось лишь уповать на кое–какие общеизвестные факты, равно как на обнадеживающие выводы, какие делались из этих фактов. Например, им было известно, что благодаря Шереру вверенные ему части сумели продержаться у Холма, из чего напрашивался вывод, что здесь, у Чернозема или Великих Лук, ему удастся сделать то же самое.

Увы, вместе с тем они прекрасно понимали, что лишь тешат себя призрачными надеждами, за которыми ничего не стоит. У Чернозема ситуация была хуже некуда, что понимал и сам Шерер. Всякий раз, посещая тамошние слабые позиции, он разговаривал с уставшими до смерти солдатами, пытавшимися удержать в своих ослабевших руках эту точку посреди снежной пустыни.

Куда только подевалась «солнечная» сторона его натуры? Впрочем, он сам отдавал себе в том отчет, понимая, что иначе и быть не может. Он устал, он был подавлен, хотя ему и было некогда рассуждать об этом, ведь большую часть времени у него отнимали другие заботы, хотя на него и накатывались порой приступы меланхолии. Ощущал ли он такую подавленность при Холме? Да, вероятно, несколько раз, в самые тяжелые дни, или же в марте и апреле, когда постепенно становилось ясно, что этим испытаниям не будет конца. Однако в целом нет, у Холма он подавлен не был. Сейчас же от его былой уверенности в своих силах почти ничего не осталось. И, безусловно, причиной тому была сложившаяся ситуация, когда от него самого мало что зависело. Например, солдаты фон Засса в Великих Луках были ему неподконтрольны. Тем не менее необходимость оставаться к Ново–Сокольниках, где радиосвязь с фон Зассом была намного лучше, существенно сужала свободу его действий в том, что касалось Чернозема.

Когда же ему самому все стало ясно, он понял, каким чудовищным образом обстоят дела в Черноземе, и эта суровая реальность затмила другие стороны его натуры, загнала их в самый дальний угол его души. От его уверенности почти ничего не осталось, стоило ему осознать, насколько измучены, насколько пали духом его солдаты и сколь мало он способен им предложить. Он не мог ни повести их вслед за собой, ни утешить, поскольку был вынужден метаться между Ново–Сокольниками и передовой, когда стоявшая перед фон Зассом дилемма ни на минуту не давала ему самому покоя, отвлекая, навевая тяжкие думы.

От его былой уверенности почти ничего не осталось, когда он прошел сквозь сожженные дома Чернозема, этой небольшой, захолустной деревни. После нескольких недель тяжелых боев она практически перестала существовать. Но даже руины — это уже что–то, по крайней мере, они создавали иллюзию, что это уже что–то, потому что по сравнению с ними то, что он видел в окрестностях поселка, было просто мертвой снежной пустыней. Эта пустота угнетала, лишала уверенности в своих силах, отнимала боевой дух; неудивительно, что ему подчас делалось страшно. Он вглядывался в лица солдат и видел в них то же, что творилось и в нем самом, с той разницей, что на них это сказывалось гораздо больше, гораздо сильнее. Над этой белой пустыней с востока дул ветер, сдувая с промерзшей земли снег, отчего то там, то здесь возникали черные проплешины. Ветер обжигал лицо, снег обжигал лицо. На востоке высоко в небе клубилась серо–черная мгла, которую подсвечивал некий зловещий свет, и казалось, что с той стороны движется снежная буря. Но нет, это был просто ветер, ничего даже близко похожего на бурю не было.

Местами в мерзлой земле были вырыты окопы, увы, слишком неглубокие, перед ними ощетинилась колючая проволока, а перед ней кое–где были зарыты мины, от которых, впрочем, было мало толку — ветром снесло снег, и они сделались видны. В минуты затишья солдаты занимались тем, что рыли окопы или переустанавливали мины — занятие опасное, хотя и напоминающее передвижение фишек по игральной доске. Было в нем и нечто символическое, ибо вокруг во всех направлениях простиралась безмолвная пустота. Хоронить мертвых в промерзшей земле было невозможно, и мертвые тела также напоминали фигуры, только выведенные из игры. Они лежали, уложенные штабелями или рядами, как будто обозначая собой границы игрового поля. Разумеется, все это чушь. Если в голове и возникал образ игры, то этот образ тотчас рушился и блекнул, уступая место мрачной действительности; действительность же эта состояла в том, что это были лишь жалкие остатки вверенных Шереру полков.

Тяжелое вооружение, что еще оставалось в его распоряжении, — противотанковые орудия и тяжелые пулеметы были установлены слишком далеко, в окопах, или позади окопов, или даже — там, где таковых не было — в неглубоких воронках. Разумеется, считать все это надежной линией огня было более чем наивно. Имейся у них настоящие резервы и артиллерия, эта белая пустыня вполне сошла бы за вполне удовлетворительную оборонительную позицию. Увы, артиллерии, чтобы создать заградительные огненные поля в точках прорыва русских, у них не было, равно как и на тех участках передовой, откуда можно было ожидать этот прорыв, — ни сегодня, ни завтра, ни в любой другой день. Резервы же живой силы, способной запечатать такие точки прорывов, были скудны и состояли из тех, кто и так уже сидел в окопах. Таким образом, многие отрезки передовой, причем в самых критических местах, были практически оголены. Порой создавалось впечатление, будто окопы вообще пусты, словно они остались в наследство от какой–то давно отгремевшей битвы, а отнюдь не являлись приметой теперешней, что в них никто не живет и никто не умирает. Нет, конечно, нельзя сказать, что Чернозем полностью обезлюдел, хотя со стороны именно так и могло показаться.

И каким бы ужасным ни было это место — стоило оказаться в нем, как тотчас возникало желание бежать, закрыв глаза, — Шереру было бы гораздо легче, имей он возможность поговорить с этими солдатами, посмотреть им в глаза. Ему было бы легче, знай он, что ему также придется остаться здесь или по крайней мере в непосредственной близости от тех, кем ему выпало командовать, будь его штаб расположен как можно ближе к окопам. Ново–Сокольники же были слишком удалены, и расстояние, отделявшее дивизионный штаб от передовой, каким–то загадочным образом сказывалось на искренности слов, когда он разговаривал с солдатами. Этот факт стал для него неприятным сюрпризом, хотя он и был вынужден заставить себя примириться с этим печальным обстоятельством, хорошо ли то или плохо. Вместе с командирами полков он часто обходил позиции и не раз видел, как солдаты оглядываются на него, словно на чужака. Возможно, его репутация и поднимала слегка их боевой дух, и все равно они смотрели на него как на чужака, и, глядя на них, трудно было сказать, в каком состоянии их боевой дух.

А еще их позиции постоянно подвергались артобстрелу, отчего здесь вечно стоял оглушительный грохот. Правда, на бескрайнем пространстве он несколько ослабевал — не сам обстрел, а звук. По крайней мере, такая возникала иллюзия.

Шерер понимал: гораздо легче что–то оборонять, если есть, что оборонять. Взять, к примеру, Холм — пусть многим из них было суждено здесь погибнуть или умереть с голоду, но все же это нечто такое, за что стоило отдать свою жизнь. В России генерал был уже полтора года, и все же лишь здесь, рядом с Черноземом, он словно впервые прозрел: со всей ясностью увидел то, что есть, и то, что будет. Немецкая армия была рассеяна на бескрайнем пространстве, словно дурные семена, которые не дадут всходов, — вдали от городов, чья истинная значимость, вернее, полное отсутствие таковой, стала понятна лишь сейчас, хотя именно в них и проливалась — вот только во имя чего? — большая часть человеческой крови.

Еще до начала кризиса полковое командование — за исключением фон Засса — привыкло действовать достаточно независимо. Что даже к лучшему, если не сказать, что это было крайне важно. Но командир 251–го полка погиб, как и второй по опыту офицер, Мейер. Несколько недель назад он со своим отрядом не вернулся из вылазки за железнодорожную линию. Таким образом, во главе 251–го пришлось поставить Матернса, бывшего начальника оперативного отдела штаба полка. Шерер разглядел в нем способность обходиться наличными резервами, умение делить их на отряды и группы, что позволяло создавать дополнительные резервы живой силы в дополнение к тем бойцам, что сражались на передовой. Умел Матернс подбирать и тех, кто даже в столь неблагоприятных обстоятельствах был способен наносить контрудары. Такие люди — последняя надежда, когда защищать приходится непонятно что, непонятно где.

Все было так, как и должно было быть, по крайней мере, до тех пор, пока такие ряды таких бойцов не поредели настолько, что их число уже ничего не значило. И 251–й, и 257–й в срочном порядке нуждались в пополнении, в свежих силах, желательно в целой дивизии, но об этом можно было только мечтать. Тем временем Шерер сделал для себя вывод, что способности Матернса нередко тормозила необходимость постоянно запрашивать разрешения у начальства, иными словами, у самого Шерера. Матернс делал все, что мог, однако стоило Шереру прибыть на позиции его полка, как он тотчас ждал от него одобрения и поддержки. Что ж, подумал про себя Шерер, на его месте любой поступал бы точно так же. Увы, ничего хорошего в этом не было. Шереру меньше всего хотелось, чтобы в самый неподходящий момент Матернс оказался парализован, пока он сам будет от него всего в тридцати километрах, у себя в Ново–Сокольниках. Даже если не парализован — все–таки это опытный офицер, а просто, если Матернс проявит нерешительность, будет действовать недостаточно быстро. И это тогда, когда русские проедали линию фронта, как кислота проедает ткань. Или же их натиск можно сравнить с цунами, что вырастает посреди океана. Пожалуй, самым верным решением в данной ситуации было бы объединить оба полка, поставив во главе объединенных сил Барка, который командовал 257–м полком. Но силы Барка были слишком истощены и разбросаны по большой территории. Поставить его командовать 251–м — по большому счету просто вписать его имя первой строкой в список личного состава 251–го полка.

Идеи роились в голове Шерера.

У Барка неплохой адъютант. Ему можно поручить командование 257–м полком, а Барк пусть временно примет командование объединенными силами двух полков. То есть фактически возьмет на себя его, Шерера, функции — на то время, пока он вернется к себе в Ново–Сокольники, где будет изводить себя тяжкими думами по поводу плачевного положения фон Засса в осажденных Великих Луках.

А еще были горные стрелки, те самые два батальона, которых перебросил сюда к Чернозему Шевалери. Может, стоит объединить их с 251–м, причем во главе этого соединения поставить командира их батальона. Таким образом, сформируется небольшая боевая группа, причем Барк сохранит командование над 257–м полком. У Шерера имелся опыт общения с офицерами горных стрелков, так что у него не возникало сомнений по поводу их способности возглавить объединенные силы.

Увы, знал он и то, что Волер наверняка потребует в свое распоряжение один из двух батальонов. Потребует в самое ближайшее время, может, даже завтра, как только начнется наступление на Великие Луки.

В конечном итоге он поговорил с Барком в блиндаже, всего в двух–трех километрах от Чернозема, вырытом в неприметном заснеженном холме, одном из многих на этой пустынной равнине. После чего по дороге назад через то, что осталось от Чернозема, поставил в известность Матернса. Вдобавок ко всему тому, что он уже успел увидеть в этом человеке, Шерер также отметил про себя, что от Матернса практически осталась лишь изможденная плоть. Впрочем, то же самое можно было сказать и о многих других. Некоторые, как офицеры, так и солдаты, скорее напоминали ходячие тени, нежели живых людей. Казалось, будто жизнь покинула их, оставила от них одни оболочки; их взор был тупо устремлен либо в дальний угол бревенчатой избы, либо куда–то вдаль, в сторону бескрайнего снежного горизонта — взор голема, а не человека из плоти и крови.

Шерер трясся на заднем сиденье дребезжащего мотоцикла, направлявшегося к железнодорожной ветке, где его поджидал бронепоезд, чтобы отвезти назад, в Ново–Сокольники.

Он ехал на бронированном поезде назад к себе в Ново–Сокольники, по железнодорожной ветке, что тянулась от Чернозема, где 257–й и 251–й полки были обречены либо выстоять, либо погибнуть. Он ехал в командном вагоне в середине поезда и вел беседу с начальником состава, подполковником, чьей работе он в душе завидовал. Впрочем, он слишком устал и был слишком погружен в свои мысли, чтобы задуматься, почему это так. Начальника поезда можно было сравнить с капитаном корабля, который вел свое судно по заснеженной пустыне. Орудия, установленные на крышах вагонов, давили на рельсы всей своей тяжестью и были далеко не в лучшем состоянии, но даже они наполняли надеждой души тех, кто мерз в снегах в окрестностях Чернозема. Боеприпасы для этих орудий были уже давно израсходованы, примерно теми же самыми темпами, с какими корабельный котел пожирает уголь, так что поезд направлялся в Ново–Сокольники, чтобы пополнить их запас. Даже здесь, посреди лесной глуши, за каждым орудием сидел пулеметчик — на тот случай, если вдруг из леса появятся партизаны. Поезд шел медленно, тяжело, напоминая собой железную гусеницу.

— Волер выступит завтра, — произнес Шерер. — Думаю, вас в качестве поддержки направят к нему.

Начальник поезда, слегка развязный, словно командир подводной лодки, не без тщеславной жилки, кивнул, однако не слишком серьезно, как будто привык, что его, словно мальчика на побегушках, посылают то туда, то сюда. Шерер был не более чем пассажиром его железнодорожной вселенной. Наверно, именно поэтому Шерер и завидовал ему, хотя эта его зависть так и облекла себя в словесные одежды. Внутри командного вагона было довольно просторно. Он не был заставлен разного рода техникой и приспособлениями, как подводная лодка, а вот атмосфера внутри этой бронированной крепости на колесах была сродни той, что царит в субмарине. В узкие окна–щели было видно, как снаружи проносится унылая белая пустыня. Впрочем, никто в них не смотрел, поскольку та жизнь, что протекала за бронированными стенами вагона, не предполагала контактов с внешним миром.

Следуя вдоль другой ветки, поезд смог бы приблизиться к Великим Лукам лишь на небольшое расстояние — лишь до того места, где русские взорвали рельсы, однако установленных на нем пулеметов будет достаточно, чтобы помочь Волеру развернуть контрнаступление. Шерер подумал о том, что это значит лично для него: бронепоезд больше не в его распоряжении, пусть даже всего на несколько дней, хотя кто знает, насколько все это затянется. Это значит, он больше не сможет поддержать своих солдат у Чернозема. Что ж, остается только принять это как данность. Фон Засс и 277–й полк внутри Великих Лук — это ведь тоже его люди, хотя в глубине его сознания эта странная их разъединенность постоянно напоминала о себе мрачными предчувствиями. Нет, он не думал, не имел права думать, что эта операция должна провалиться. У Волера ушла целая неделя на то, чтобы сформировать свою группу, да и сейчас ее силы наверняка недостаточны, уж слишком растянуты они по периметру кольца, в которое русские взяли город. Так, например, отдельные подразделения горных стрелков и 291–й пехотной дивизии были выведены из состава его корпуса и переброшены к Чернозему, чтобы хоть как–то пополнить медленно тающие ряды тех, кто оборонял этот пункт. Тот самый Чернозем, где он только что побывал. Что ж, горные стрелки произвели на него самое благоприятное впечатление, после встречи с ними у него даже немного отлегло от души.

Бронепоезд, пыхтя паром, вполз в Ново–Сокольники.

На платформе были навалены мертвые тела тех, кто, не выдержав лютого холода, замерз насмерть. Это зрелище Шерера взбесило. Как можно было допустить нечто подобное? Кто бросил здесь этих людей, обрек их на верную смерть? Впрочем, они уже были мертвы, когда их пару дней назад только выгружали из вагонов. Санитары и все, кто только был в состоянии таскать носилки, занимались теми, что еще были живы, переносили их в развернутый здесь, в поселке, полевой госпиталь. Мертвые же остались лежать на платформе, примерзшие либо к металлической поверхности, либо друг к другу.

Тем не менее это зрелище взбесило его, хотя стоило Шереру выйти из вагона, как он тотчас отметил про себя, как резко похолодало. Мороз был лютый, с ветром. Впрочем, несмотря на все дела, ему придется отрядить сюда несколько человек с топорами и ломами, чтобы они высвободили мертвых из тисков холода и хотя бы оттащили их подальше от платформы. Чтобы они не валялись здесь, подобно мусору: ведь каково будет лицезреть эту картину тем раненым, которых привезут сюда следующим рейсом?

На платформе, несмотря на пронизывающий ветер, стоял майор Метцелаар, ждал его. Значит, какие–то важные известия. Однако Шерер почему–то сердито набросился на начальника поезда. Тот стоял на небольшой металлической платформе, надстроенной над сцеплениями командного вагона с соседним, на котором был установлен пулемет.

— Черт побери, скажите своему инженеру, чтобы тянул состав до тех пор, пока вагон с ранеными не поравняется с платформой.

Начальник поезда никак не ожидал этой гневной тирады. Он вытянул шею, чтобы окинуть глазами всю длину состава.

— Слушаюсь, герр генерал, — отрапортовал он и исчез в командном вагоне — надо было разыскать инженера, прежде чем локомотив растеряет пар. Еще несколько хмурых лиц взирали на платформу с другого сцепления в самом хвосте поезда. Санитары и их помощники, что до этого стояли на платформе, держа вертикально свернутые носилки, словно то были выцветшие знамена, уже начали спускаться вниз, чтобы дальше брести по рыхлому снегу к хвосту поезда. Шерер крикнул им, чтобы они оставались на месте. Обдавая платформу горячим паром, состав со скрежетом подался вперед. Из трубы паровоза вырвался дым, перпендикулярно пронизывающему ледяному ветру, который дул с востока. Метцелаар остался стоять на месте, в облаке теплого пара.

— И давно вы здесь стоите? — спросил у него Шерер.

— Минут десять, — ответил майор.

— Хорошо, что нового?

— Фон Засс, — ответил Метцелаар.

И он передал Шереру расшифровку довольно длинного радиодонесения, прочтя которую тот сказал:

— В мое отсутствие русские в любом случае воспользовались бы моментом. И что вы ему ответили?

— Что Волер выходит завтра. Я также сказал фон Зассу, что вы вернетесь к назначенному времени.

Шерер вновь пробежал глазами радиосводку. Некоторые фразы были подчеркнуты карандашом. «Бромберг» пал. «Берлин» пал. Оборонявшиеся уничтожены все, до последнего человека. Шерер стиснул зубы, стараясь не выдать эмоций. Он поискал глазами упоминание про «Байрейт» или Войлочную фабрику, но нет, такового не оказалось. Зато он узнал, что фон Засс перевел свой штаб из цитадели на западном берегу реки в новое место на восточный берег Ловати — оно было обозначено как Казарменный комплекс — туда, где, собственно, была расположена основная часть города. Русские возобновили действия во всех точках — Шерер обратил на это внимание — ровно в девять утра. Нет, фон Засс, подумал он. Такого не бывает. Где основное направление главного удара? Ладно, в любом случае он поговорит с ним уже через несколько минут. Пригнувшись под порывами ледяного ветра, сопровождаемый Метцелааром, он прошел в здание штаба.

— И давно это? — спросил он.

— Вы имеете в виду погоду? — уточнил Метцелаар. — Не знаю, когда я вышел, уже было так.

Шерер провел в поезде полтора часа, пока преодолевал двадцать семь километров, отделявших Чернозем от Ново–Сокольников. Холодный фронт обогнал медленно ползущий поезд, распространился на многие десятки километров вокруг. Они уже привыкли к затяжным дождям, к вечной сырости, когда в течение нескольких недель температура воздуха держалась около нуля. Теперь же их тела напряглись и сжались в комок от пронизывающего холода. В Ново–Сокольниках ветер гнал по улицам снег. Глядя на сам поселок, можно было подумать, что он не разрушен войной, а просто жители давно оставили его и в последние сто лет здесь никто не жил. Вокруг здания штаба стояла припаркованная техника, как и вокруг здания, в котором размещался госпиталь, и вокруг складов. Впрочем, склады — это громко сказано, скорее это были штабеля ящиков, прикрытые сверху брезентом. И почти все они выстроились вдоль одной–единственной обледенелой улицы.

Шерер и Метцелаар шагнули внутрь и с хмурым видом сели рядом с радистом.

 

Глава 22

По мере того как обстрел усиливался, они чувствовали себя все больше и больше оторванными от остального мира. Телефонные линии были перерезаны. На радиочастотах царили помехи. Вестовые погибли.

Каждая укрепленная точка отбивала атаки противника. «Вена–1» пала. «Вена–2» пала. «Бромберг» пал. В укрепленном пункте «Гамбург» оператор сказал: — Докладывает «Слесарь». На данный момент все тихо. Никаких признаков наступательных действий со стороны врага.

Увы, никакой тишины не было и в помине. Оператор был вынужден перекрикивать грохот. Он сказал «все тихо» лишь потому, что снаряды рвались в нескольких сотнях метров от них, на другом берегу Ловати. Они падали на другой укрепленный пункт, «Бремен». И хотя от грохота казалось, вот–вот лопнут барабанные перепонки, однако радист сказал «все тихо», имея в виду относительное спокойствие вокруг укрепленного пункта, в котором он сам находился, «Гамбурга». Он говорил, и голос его дрожал. Впрочем, дрожал он сам, и все, кто находился внутри, в том числе и мертвые. Фундаменты всех построек, что еще оставались в городе, постоянно сотрясались, как будто артобстрел привел в действие некие подземные силы, и теперь их было невозможно остановить. Все это утомляло, вызывало головную боль и другие физические недомогания, что–то вроде морской болезни.

В любом случае, таково было общее положение дел, час за часом. Впрочем, нельзя было исключать и вероятность того, что русские в самые ближайшие часы перенаправят обстрел, и тогда «Гамбург» примет на себя всю мощь их огня, как то уже бывало и раньше.

Однако «Гамбург» не привлекал к себе внимание противника вот уже несколько дней, с того самого момента, как русские возобновили свои действия против осажденного города. Хазенклевер нервничал по этому поводу, поскольку их укрепленный пункт служил своего рода ключом к мосту через Ловать. Чего же ждут эти русские?

Время шло.

Время и жестокое кровопролитие — вот две главные, хотя и противоборствующие силы в любой зоне боевых действий; в условиях же длительной осады обе приобретают новые масштабы.

Сидя, словно в норе, в глубинах «Гамбурга», Кордтс и Шрадер несколько раз сразились в шахматы. Игра, как правило, заканчивалась быстро, ибо оба не могли сосредоточиться. Занятие не самое веселое, хотя и неплохо помогало убить время. Однако ни тот, ни другой не курил, равно как оба не могли заставить себя часами сидеть, тупо уставившись в пространство, разговаривать, перебрасываться в карты или в очередной раз от нечего делать чистить оружие. Время от времени их игру прерывал обстрел, или тревога, или Хазенклевер, которому что–то было нужно, или нечто другое, малозначащее. А еще раз в несколько часов наступала их очередь заступать в караул на огневых точках рядом с мостом.

А еще их отвлекали собственные мысли по поводу того, как можно играть в шахматы, когда враг поливает их беспощадным огнем, играть, ловя на себя недоуменные взгляды товарищей, многие из которых были ранены. Земля сотрясалась под ними, фигуры разлетались с доски. Они подбирали их и вновь расставляли по клеткам — там, где те только что, как им казалось, стояли. Иногда они просто наобум снова ставили их на доску и молча возобновляли игру уже с новой расстановкой сил.

А еще их отвлекал некий антагонизм, хотя со временем он заметно ослаб. Шрадер был зол и оставался зол, хотя постепенно убедил себя в том, что, возможно, сам виноват в том, что Кордтс не проведал в госпитале Крабеля. Наверно, этот парень прав, следовало ему напомнить. Хотя, с другой стороны, почему этот болван сам не додумался, когда был в госпитале? Мысли путались у Шрадера в голове, и он просто продолжал злиться, и лишь усталость и однообразие их существования смягчали эту злость. Ему казалось, что если он будет играть с Кордтсом в шахматы, то, возможно, его мнение об этом типе изменится в лучшую сторону и тогда Кордтс будет меньше действовать ему на нервы. Однако оказалось, что поскольку он сам почти утратил способность мыслить ясно и трезво, то какая разница, что он думает о солдате, который сидит напротив него за шахматной доской. В общем, Шрадер продолжал страдать от собственного дурного настроения, что, в свою очередь, мешало ему сосредоточиться как на мыслях по поводу Кордтса, так и на фигурах. Впрочем, на месте Кордтса мог оказаться любой из их взвода, их роты, с которым он точно так же убивал бы время за игрой. Говорили они мало. Время от времени Шрадер сердито вставал и, не проронив ни слова, уходил прочь. Тогда Кордтс щурил глаза и в упор наблюдал за ним, охваченный, как и он сам, не то злостью, не то отвращением, что, впрочем, было трудно понять стороннему наблюдателю.

Его постоянно мучил вопрос, что не дает Шрадеру покоя, что гложет его изнутри, исподволь подталкивает к нервному срыву или какому–нибудь опрометчивому поступку. Впрочем, какое ему до этого дело. Голова по–прежнему давала о себе знать постоянной болью. Нередко он откидывался к стене и, закрыв глаза, сидел так до тех пор, пока Шрадер не обращался к нему с очередным вопросом. Случалось, он даже засыпал, а когда просыпался, Шрадера рядом с ним уже не было. В голове его постоянно роились какие–то спутанные мысли; казалось, будто мысли эти удерживались на месте пудовыми якорями, цепи которых тянулись к его внутренностям.

Хазенклевер позвал Шрадера; Шрадер поднялся с места и подошел к наблюдательной щели, возле которой стоял Хазенклевер. Кордтс прислонился к стене, прижался к ней щекой — той стороной головы, которая болела меньше, и подумал, что ему не мешало бы вздремнуть. Если вдруг будет тревога, его тотчас разбудят. К глазам его подступили слезы, впрочем, такое случалось с ним довольно часто, и он почти перестал их замечать. Открыв глаза, он увидел рядом с собой Фрайтага и еще одного солдата. Оба сидели в углу, тупо уставившись на коптилку. Казалось, будто оба спят с открытыми глазами.

И тут ожила радиостанция, разразившись шипением и треском, словно кто–то забыл снять с плиты сковороду. Радист подался вперед и взял наушники.

В припадке какого–то равнодушного отчаяния — отчаяния, что владело им так давно, что он уже не мог вспомнить, что стало ему причиной, — Кордтс поднял ногу и толкнул доску. Та перевернулась, фигуры раскатились по полу, смешиваясь с осколками снарядов, что сверху скатились к ним в блиндаж по ступенькам, и прочим мусором, который либо набросали люди, либо он сам свалился со стен и потолка. Этот бессмысленный поступок моментально вызвал в нем легкий дискомфорт; устыдившись самого себя, он тотчас нагнулся и принялся подбирать с пола фигуры, а собрав, сложил их небольшой кучкой в углу. Те, кто сидел рядом с ним, оставили его действия без внимания. Если они и удостоили его взглядом, то лишь потому, что он пошевелился и тем самым внес какое–то разнообразие в бесконечные часы отупляющего бездействия. Ему вновь вспомнился Молль, и он усмехнулся. Правда, смешок получился чем–то средним между выдохом и негромким рыком. Вот уже две недели прошло, впрочем, точно он сказать не мог, и это была лишь малая часть по сравнению со временем, проведенным у Холма. На какое–то мгновение он задумался — нет, конечно, не впервые, и тем не менее при одной только мысли об этом у него перехватило дух. И хотя свинцовая сила внутри его тела впитала осознание этого факта, все равно само осознание давалось нелегко.

Он отметил, что вышел из ступора и теперь совершает движения, причем с какой–то удивительной точностью, одну за другой поднимает с пола фигуры и складывает их кучкой у стены, не потрудившись даже положить их назад, в небольшую картонную коробку, как то делал Шрадер. Где она, куда она подевалась, пресловутая немецкая аккуратность? В глубине укрепленного пункта «Гамбург» висел дым. Кордтс сделал несколько шагов и встал над Фрайтагом и Касмером. От коптилки вверх поднимались спирали маслянистого дымка. Пол вибрировал, хотя и не настолько, чтобы кто–то потерял равновесие. Кордтс не стал протягивать руки, чтобы удержаться на ногах, а просто слегка согнул колени — так, чтобы его голени поглотили вибрацию.

— Как дела? — спросил он.

Фрайтаг пожал плечами и попытался изобразить улыбку.

— Не знаю, — ответил он.

— Ну и ладно, — произнес Кордтс, ощутив на короткое мгновение слабый прилив сил, что волной прошел по его телу. Он усмехнулся и ногтем потрогал бронзовый щиток у себя на рукаве. Фрайтаг тоже негромко рассмеялся, полагая, что понял, что Кордтс хотел сказать этим жестом, а даже если не понял, то какая разница. Подняв руки, он посмотрел на свой собственный щиток. Темная бронза тускло поблескивала в полумраке блиндажа в слабом свете коптилки.

— Ты куда?

— Подышать воздухом, — ответил Кордтс.

— Нас могут в любой момент бросить к мосту.

— Знаю.

Сказал и направился вверх по ступеням. У одной из амбразур он увидел Хазенклевера и Шрадера и еще одного взводного фельдфебеля. Все трое пристально вглядывались в узкое отверстие. Снизу появился радист и, не обращая внимания на Кордтса, подошел к трем унтер–офицерам. Кордтс на мгновение прислушался, но глухой грохот, который доносился отовсюду, заглушил их голоса. Он быстро вскарабкался вверх по приставной лестнице, прикрепленной к стене проводом.

То, что когда–то было вторым этажом здания, теперь являло собой полный хаос — груды битого кирпича, балки, мешки с песком, причем большая их часть была перенесена в сторону и оставлена еще в самом начале года прежними обитателями «Гамбурга» из 277–го полка. Получилось так, что за несколько месяцев защитники укрепленного пункта уменьшили количество наземных этажей, зато увеличили число подземных, постепенно зарываясь все глубже и глубже в землю. В отдельных местах какую–то часть стен и крыши оставили, в результате чего снаружи «Гамбург» производил обманчивое впечатление пустого и заброшенного здания. Артобстрел довершил дело, начатое обитателями блиндажа, однако внутренние помещения не пострадали. Находиться здесь было опасно, и на протяжении нескольких дней наблюдателей отправляли в соседние, пустовавшие здания. Однако связь с каждым днем становилась все хуже и хуже; вестовые часто погибали или в лучшем случае получали ранения, телефонные линии то и дело обрывались, и ремонтные бригады рисковали жизнью, когда выходили их восстанавливать. И тем не менее наблюдатели оставались на своих постах, но теперь один наблюдатель всегда находился среди груд битого кирпича наверху «Гамбурга».

На наблюдательный пост вело нечто вроде коридора не шире человеческого тела. Если протиснуться по нему, то можно было попасть в «кабинет», хотя размером он был с кладовку или крошечный чердак — в том месте, где еще оставалась часть крыши. Вот уже какое–то время в коридоре, растянувшись во весь рост, лежали два солдата. Кордтс невозмутимо прошел мимо них.

В «кабинете» он застал Рацлитта.

— Ты что здесь забыл? — поинтересовался тот.

— Да вот пришел глотнуть свежего воздуха, — ответил Кордтс.

Рацлитт иронически кивнул, хотя и не без сочувствия. В кабинете было сыро и холодно, однако все же лучше, чем под землей.

— Я даже не надеялся, что ты придешь сменить меня так рано, — сказал Рацлитт. — Или ты не за тем пришел?

— Не за тем, — ответил Кордтс. — Я скоро снова выйду наверх.

Он имел в виду, что их снова бросят к мосту. Из «кабинета» мост не был виден, вернее, был виден лишь с определенного места, откуда сейчас выглядывал Рацлитт. Так что вместо моста Кордтс посмотрел на тусклый солнечный свет, который проникал в тесное пространство «кабинета» сквозь трещины и дыры в стене мимо Рацлитта.

— Смотрю, сегодня Иваны взялись за дело серьезно, — произнес Рацлитт. — Даже бросили в бой их танки.

— На какой стороне реки? — поинтересовался Кордтс.

— На обеих. Причем на этой как минимум десяток.

— Ты сказал Хазенклеверу?

— Да, еще полчаса назад. — Рацлитт ткнул пальцем в пол. — Как тот барин, что подзывает лакея.

И он хохотнул. У его ног стояла рация, от которой вниз через щель в полу тянулся провод. Кордтс встал на цыпочки, чтобы посмотреть в отверстие, оставленное не то пулей, не то небольшим осколком. Впрочем, не похоже, чтобы тот прошел сквозь всю толщу стены. Скорее всего, попав в стену, он оставил лишь отметину снаружи, и в этом месте затем просверлили изнутри отверстие. Черт побери, ловко придумано.

И все равно видно было плохо.

— Ты прав, идея не слишком–то сработала, — словно угадав его мысли, добавил Рацлитт.

Кордтс перешел к следующей, более широкой трещине.

— Осторожней, — предупредил его Рацлитт.

Полоса руин тянулась вплоть до опор моста. Моста через Ловать. Через реку Ловать. В голове Кордтса, точно заклинание, одно за другим звучали предложения с этим названием, что, впрочем, в последнее время случалось с ним довольно часто. Даже поднявшись на верхний этаж «Гамбурга», он все равно не мог заглянуть вниз, на воды реки. Если бы не руины моста, то о ее существовании было бы невозможно догадаться.

Он знал, что река затянута льдом, хотя еще не замерзла окончательно. А знал он это потому, что через день нес караул у быков моста. Сумерки подкрались почти незаметно, что неудивительно: короткие зимние дни и так были почти сплошными сумерками, поскольку небо было затянуто тучами. Казалось, над городом повисла низкая рифленая крыша. Он сам и другие солдаты после наступления темноты поднимались наверх, а те, кто находился на поверхности, спускались вниз. Танки, с опаской подумал Кордтс, хотя едва ли осознавал, что боится; в скором времени все мысли, все чувства его исчезнут, и, чтобы их разбудить, понадобится что–то сильное, что заставит его встрепенуться, стряхнуть с себя оцепенение. Например, визг пролетающего рядом снаряда, если русские возобновят атаку. Интересно, подумал Кордтс, ночью они тоже пришлют сюда танки или все–таки дождутся утра? Недалеко от моста застыли остовы двух подбитых бронемашин — они стояли здесь уже больше недели. Один подбил Крабель при помощи мины Теллера, другой уничтожил солдат, который поливал всех из огнемета. Экипаж сгорел вместе с танком, подумал Кордтс, может, сегодня вечером, а может, еще утром. В отличие от многих солдат Кордтс больше боялся сгореть заживо, чем быть разорванным на куски снарядом, получить удар штыком или пулю в лицо или в живот. Теперь ему было все равно. Теперь он не хотел об этом думать. Почему, он сам не знал, потому что воображением обладал богатым. Этот страх появился в нем еще до того, как он горел заживо в здании ГПУ во время первомайского обстрела, когда на него сверху рухнула лестница и все остальное… и пусть на короткое время, всего на несколько минут, он сумел выползти из–под горящих обломков, выползти сам. С тех пор он дал себе слово, что если ситуация станет хуже некуда, он просто застрелится, хотя на тот момент у него не было с собой винтовки. Но даже если бы и была, дотянуться до нее он все равно не мог. Впрочем, об этом он тоже не слишком задумывался, однако по–прежнему цеплялся за свою едва ли осуществимую идею.

Если что и роднило его с другими солдатам, так это мысль о том, что смерти как таковой он боится куда больше, нежели конкретного ее образа. Апатия, голод, однообразное существование, ежедневные лишения или же сам неизменный характер последних нескольких лет, а также проснувшееся в нем относительно недавно недоумение по поводу того, как такое вообще возможно, слегка приглушили живший в нем страх. Он боялся лютых морозов, таких, которые ему довелось пережить в предыдущую зиму. Причем не только при Холме, но и на берегах Селигера, когда внутренний голос кричал у него в мозгу, пробиваясь наружу сквозь стену плоти бесконечными стонами, сдавленным шепотом и прочими унизительными звуками отчаяния. Впрочем, то же самое можно было сказать и про Молля, и про Фрайтага — практически про любого из них.

И все–таки какие же мы стойкие ублюдки, неожиданно подумал он про себя с какой–то противоестественной гордостью, в которой, наверно, сам себе никогда не признался бы. Каким–то образом он чувствовал, что Эрика предала его, хотя мысль об этом ни разу не приходила ему в голову. И тем не менее он это знал, знал с самого начала, еще со дней отпуска, когда душевное его спокойствие не было нарушено даже на йоту и оставалось таковым еще несколько месяцев. Когда же ему стало тошно от всего вокруг, то это лишь потому, что он растерял свойственное ему ранее душевное спокойствие, а вовсе не потому, что неожиданно он прозрел, что–то понял. Ее он ни в чем не винил, слишком давно они были знакомы и потому знали друг друга как свои пять пальцев — капризы, слабости, тайные страхи.

Теперь ему был слышен рев танковых моторов. Он посмотрел на Рацлитта, и тот легонько кивнул. Кордтс прищурился и посмотрел вдаль, однако ничего не заметил, пока что–то не пошевелилось. В движение пришла некая металлическая поверхность — тусклая, в пятнах или в побелке, на вид скорее бетонная, чем металлическая, что, впрочем, неудивительно, потому что поверхность брони скорее напоминает бетон, а не сталь. Это была башня танка. Правда, двигалась она не в их направлении, а прочь от них и напоминала спину некоего морского животного, мелькающую меж океанских волн, вернее, между полуразрушенными зданиями и теми, что еще стояли целыми между грудами битого кирпича. Затем он заметил второй танк, который полз вслед за первым. И когда они оба остановились, он видел башню третьего, четвертого, пятого, которые стояли посреди бывшего двора какого–то склада или мастерских. Он попробовал сосчитать их. Десять или около того, сказал ему Рацлитт. Кстати, сам Рацлитт сейчас стоял, согнувшись, и крутил ручку полевого телефона. Смутные страхи Кордтса тотчас превратились в целиком осознанные. Лицо его моментально обдало жаром, или это его прошиб пот, а подошвы ног непроизвольно сжались. Он представил себе, как идет там, наверху, в темноте, к мосту…

Свет изменился, и Кордтс заморгал. Рацлитт прекратил говорить в трубку.

— Отойди, — сказал он, — а когда взойдет солнце, не вздумай даже высовываться.

Кордтс убрал голову. Рацлитт кисло улыбнулся. В наблюдательный пункт сквозь многочисленные дыры в стенах проникали солнечные лучи. Откуда–то донесся рев мотора, следом за ним пророкотал второй, затем третий. Здание содрогнулось от основания до крыши.

— Снайперы. Это все равно что ребенок, который тычет в стену палкой, — пояснил Рацлитт. — Там можно и без глаз остаться.

— Это точно, — согласился Кордтс и усмехнулся столь неожиданному образу, вернее, фыркнул, как лошадь. Затем покачал головой и бесцельно уставился в пространство. И вновь окрестности сотряс грохот, донесся откуда–то слева. Неосторожное движение… Здесь, наверху, была смертельная ловушка. Караульные на других наблюдательных пунктах имели одно преимущество, а именно были не так заметны в царившем повсюду хаосе, и потому русские толком не знали, где их высматривать. Зато «Гамбург» был для них в любое время суток виден как на ладони. И хотя сам по себе наблюдательный пункт вряд ли был способен привлечь к себе внимание, однако зоркий глаз врага не терял бдительности в любое время суток, и малейшее движение могло выдать их с головой. Два солдата в обложенном мешками с песком коридоре, надежно защищенные от снайперской пули, погибли при артобстреле, когда снаряд попал в крышу. То есть в крышу влетело множество осколков самой разной величины, но случилось так, что два угодили как раз в этот самый злосчастный коридор.

— Ступай–ка лучше вниз, — сказал ему Рацлитт. — Потому что если они тебя заметят, то голову мне не сносить.

И хотя слова эти были сказаны не слишком резко, Кордтсу все равно не понравилось, как с ним разговаривают, потому что он прекрасно отдавал себе отчет в своих действиях, даже если на мгновение и позволил себе небольшую неосторожность. Но Рацлитт был прав, и Кордтс не стал на него обижаться и тотчас выкинул его слова из головы. Рацлитта он знал постольку–поскольку, однако за те несколько раз, когда им довелось разговаривать друг с другом, успел проникнуться к нему симпатией. Кстати, сейчас глядя на него, даже не скажешь, что он провел несколько часов в напряженных бдениях. Впрочем, не исключено, что для Рацлитта они вовсе не были напряженными. Беззаботность в конце концов дает о себе знать, хотя на первый взгляд этого даже не заподозришь, потому что чисто внешне человек соблюдает все положенные меры предосторожности. Что ж, может, для нервов оно даже полезно в одиночку провести несколько часов здесь, на наблюдательном пункте, а не там, внизу, в окружении хмурых солдатских лиц.

Он прислонился головой к стене рядом с трещиной, в которую только что смотрел. Проникавший в нее луч света был настолько ярок, что затмевал Рацлитта. Затем все вокруг вновь взорвалось ревом моторов и задрожало, и он в спешном порядке отшатнулся от вибрирующей стены. Повернув голову, он искоса посмотрел в трещину, затем вверх, на небо, — низко нависшие тучи на мгновение разошлись, и в образовавшееся отверстие устремился чистый, хотя и слегка приглушенный вечерний свет. Выше, невидимая глазу, распростерлась бесконечность. Здание задрожало вновь, на сей раз сильнее. Грохот артиллерийского залпа, хотя и не направленного непосредственно на «Гамбург», был подобен реву океана, на который вы, послушав пару минут, затем можете часами не обращать внимания. Правда, бывало и другое — например, целая ночь могла тянуться мучительно долго под капанье водопроводного крана, когда интервалы между падением капель таковы, что не слушать невозможно, и каждую секунду невольно готовишься к тому, что вот–вот упадет новая капля…

В рваную рану между облаками к небу устремился столб дыма… Он почти заслонил собой небо, однако затем низкие тучи сомкнулись, и все исчезло.

Несколькими метрами ниже, на первом этаже здания, Хазенклевер, Шрадер и другие унтер–офицеры по–прежнему застыли возле амбразуры и полными сомнения голосами обсуждали положение дел. В щель амбразуры проникали солнечные лучи, и их внезапное исчезновение насторожило Шрадера. Продолжая говорить, он на всякий случай даже оглянулся.

— Нет, вряд ли это уловка, — произнес он, поворачиваясь к остальным, — что–то непохоже. С какой стати им бы это понадобилось?

— Можешь думать все, что тебе угодно, — возразил Хазенклевер. — Откуда нам знать, что на уме у этих гадов. Между вечером и утром у них еще уйма времени.

Разговор шел о прекращении огня — соответствующий приказ был получен из штаба фон Засса.

На самом деле Хазенклевер также был почти уверен, что никакой уловки в этом нет. Он подозревал, что русские просто хотят дождаться утра, когда двадцать четыре часа прекращения огня истекут, а условия капитуляции не будут приняты. А то, что они не будут приняты, он чувствовал нутром, как, впрочем, и все остальные. Однако ему настолько осточертело ждать, когда же русские возобновят обстрел «Гамбурга» и моста, надоело ждать, зная, что не проходит и дня, чтобы не пал очередной укрепленный пункт, а другие тем временем сопротивляются из последних сил. Потому что все они слышали рев танковых моторов, да и Рацлитт звонил вот уже несколько раз, и вестовой еще засветло чудом вернулся живым от моста.

А затем снизу к ним поднялся радист с шифровкой из штаба фон Засса. Шифровкой специально для них, защитников «Гамбурга» и других укрепленных точек по периметру длиной в двенадцать километров. С восьми утра завтрашнего дня начнется четырехчасовое прекращение огня. Следующее сообщение поступит, как только парламентарии русских пройдут сквозь линию обороны.

— Чего ты боишься? — спросил Хазенклевер. — Что мы обозлим их, если нанесем сегодня удар первыми?

— Вовсе нет, — ответил Шрадер. Он слишком устал, чтобы чего–то бояться и даже обижаться на тех, кто может заподозрить его в малодушии. Впрочем, он на самом деле считал, что русские наверняка спуску им не дадут, если вдруг Хазенклевер запросит разрешение на артиллерийский удар и, не дай бог, получит его. С другой стороны, он слишком устал ждать, и теперь ему по большому счету было безразлично, когда закончится это ожидание — сегодня вечером или завтра в полдень.

— Лично я — за, — произнес фельдфебель Гипфель. — Лично мне наплевать, как они себя поведут. Пусть подергаются немного, пока у нас есть такая возможность.

Шрадер раздраженно помахал рукой; по его мнению, Хазенклевер лишь сбивал их с толку, так как не мог решить для себя, делать запрос или нет.

— Главное, дозвониться до штаба. Надо узнать, остались у них в запасе снаряды или нет, — предложил он.

Быстро сгущались сумерки. По мнению Шрадера, из их затеи ничего не выйдет, потому что разрешения они не получат. Он начал на ночь собирать своих солдат у моста. Он оказался прав. Хазенклевер спустился вниз, однако спустя несколько минут вновь поднялся наверх. На протяжении вот уже нескольких дней установленные в городе артиллерийские орудия испытывали острую нехватку боеприпасов, и те немногие, что удавалось сбросить с парашютом, едва покрывали эту нехватку.

— Вот что мне было сказано, — заявил Хазенклевер. — Если Иваны нанесут удар ночью, то мы, насколько то возможно, получим необходимую поддержку со стороны артиллерии. Однако боеприпасы нам выделят только в случае острой необходимости.

Гипфель хитро усмехнулся.

— Тогда скажите им, что русские уже идут. Что около десятка русских танков уже на подступах к мосту.

Хазенклевер недоуменно посмотрел на него, а затем сказал:

— Нет–нет, такое делать нельзя.

Гипфель пожал плечами, устало и безразлично, и, как Шрадер, пошел собирать свой взвод. В воздух уже взлетали первые сигнальные ракеты, и их белые вспышки пронзали собой амбразуры. Спустя полчаса русские обрушили на «Гамбург» и прилегающую к мосту местность шквал артиллерийского огня. Обстрел продолжался около получаса. К этому моменту солдаты Шрадера и Гипфеля уже заняли свои позиции. Среди тех, кого они сменили, вскоре были убитые и раненые: возвращаясь в «Гамбург», многие попали под вражеский огонь. Рев танковых моторов еще слышался какое–то время, но затем стих. Остаток ночи прошел в тишине.

 

Глава 23

От фон Засса, коменданта крепости / 12–12–42.

В 8.00 парламентер от вражеской стороны прибыл в казарменный корпус. Условия капитуляции отвергнуты в 13.15. Артобстрел возобновлен в 14.00, с удвоенной силой. В 16.00 вражеские бомбардировщики нанесли удар с воздуха.

Новая линия обороны на западном берегу сдерживает натиск врага. Укрепленная точка «Школа» объята пламенем, гарнизон вынужден ее оставить. Линия обороны в других местах, особенно по южному периметру, пока удерживает позиции. Потери с момента возобновления действий со стороны врага 10 декабря — 700 человек убитыми, ранеными, пропавшими без вести.

От фон Засса, коменданта крепости / 16–12–42.

«Бремен» пал. «Гамбург» пал. Сохраняем позиции вокруг Войлочной фабрики.

От фон Засса, коменданта крепости / 24–12–42.

Считаю своим долгом довести до вашего сведения ничем не приукрашенную картину сложившейся ситуации. Штурмовые силы русских в количестве 100–150 человек при массированной поддержке бронетехники, а также артиллерийских и зенитных орудий на протяжении нескольких дней атакуют наши укрепленные точки. Их танки находятся вне пределов досягаемости наших противотанковых орудий. Наши укрепленные точки планомерно уничтожаются одна за другой. Наши потери неописуемо велики, что ставит под сомнение возможность дальнейшего сопротивления. Только сегодня из 74 человек, что обороняли участок северной линии обороны, было выведено из строя 40 человек. Нехватка боеприпасов для всех видов вооружения — гаубиц, зенитных и противотанковых орудий, минометов и тяжелых пулеметов — лишает нас возможности продолжать бой. Необходимо предпринять все усилия для прибытия планеров с боеприпасами и оружием. Новогодняя площадь очищена для посадок в ночное время. То, что делают наши бойцы, можно назвать сверхчеловеческими усилиями.

От фон Засса, коменданта крепости / 26–12–42.

Русские атакуют с исключительной яростью. Врагу удалось вновь захватить передовой укрепленный пункт «Байрейт», после того как оборонявшие его солдаты погибли, вплоть до последнего бойца. Кроме того, при поддержке бронетехники враг сумел осуществить прорыв через основной периметр в районе укрепленных пунктов «Вюрцбург» и «Инсбрук». Гарнизонам укрепленных пунктов удалось подбить четыре танка, однако они были уничтожены огнем других вражеских бронемашин, сумевших прорваться с флангов. Оба укрепленных пункта нами потеряны. «Инсбрук» возвращен во время контратаки; к «Вюрцбургу» невозможно подойти на близкое расстояние, поскольку он взят в кольцо вражескими танками. Запасы мин Теллера и другого оружия ближнего боя практически исчерпаны. Задействованными остаются несколько противотанковых пушек, поэтому в целом наши бойцы бессильны дать отпор бесчисленной бронетехнике русских. Для восстановления основной линии обороны нет ни человеческих, ни материальных резервов.

Ситуация критическая. На данный момент наши потери убитыми, ранеными и пропавшими без вести составляют две тысячи человек. Ситуация понятна каждому бойцу, и они сражаются на грани человеческих возможностей, оказывая сопротивление вражеской бронетехнике практически безоружными. Я ничего не преувеличу, если скажу, что ситуация достигла финальной фазы. Каждый из нас выполнит свой долг.

27 декабря.

Ново–Сокольники.

Несколько центров бурной деятельности — здание штаба, полевой госпиталь и полоса для сбрасывания боеприпасов — чем–то напоминали арктическую станцию, зимовку полярников. По безжизненной пустоте ветер гнал колючий, мелкий снег. Железнодорожное полотно было скрыто снежными наносами. Людей катастрофически не хватало. Даже мирного населения, которых бы можно было привлечь к расчистке рельсов, не было. Бронепоезд пришлось отвести в более густонаселенный район.

Вокруг этих нескольких точек, где кипела бурная деятельность, простирались руины разрушенного поселка. Куски дерева, и больше ничего. За несколько лет до описываемых событий американский писатель Говард Лавкрафт завершил работу над одним из самых знаменитых произведений из жанра ужасов, в котором команда исследователей в Арктике обнаружила рядом с горой Безумия остатки некой отвратительной цивилизации.

Этот яркий осколок неба, этот ослепительный солнечный свет с наступлением холодов был виден всего один день. А затем снова пришли метели. Температура оставалась ниже нуля. Причем снег не падал, а мелкой крупой летел параллельно земле на многие мили вокруг. Морозы не отступали. Здешние метели представляли собой любопытное явление — казалось, ветер гонит в лицо не снег, а сухой песок.

Внутри здания штаба царило ощущение полной отрезанности от мира, ощущение замкнутого тесного пространства. Оно наверняка знакомо полярникам во время зимовки на арктической станции, когда дни утомительно тянутся один за другим, неотличимые друг от друга, и выйти наружу можно лишь на пару минут.

Радиосвязь барахлила.

Шерер просматривал донесения последних десяти дней. Лампа то и дело мигала. Внутри было тепло и тихо. Впрочем, если хорошенько прислушаться, было слышно, как снаружи завывает ветер.

Отчаяние уже давно оставило генерала, поскольку стало частью привычного положения вещей, ибо прийти на помощь фон Зассу он не мог. Ветер завывал, словно сборище ведьм, и Шерер вместе с офицерами, казалось, лишился воли, покорно склонил голову перед стихией, как то было свойственно древним народам. Они пытались чем–то занять себя, порой изображали бурную деятельность — слушали радиосводки, отдавали распоряжения. Сказать по правде, Шерера больше заботило то, что он еще был в состоянии сделать, и поэтому мысли его постоянно крутились вокруг двух полков у Чернозема. Поскольку бронепоезда в его распоряжении больше не было, попасть туда он никак не мог, разве что предприняв утомительную поездку на бронемашине, что, впрочем, он делал почти через день.

Если бы не гипнотическое воздействие донесений фон Засса, он бы уже давно перенес свою ставку ближе к Чернозему, чтобы если и не быть в состоянии помочь, то хотя бы быть ближе к чему–то. Шерер подумал, что, наверно, ему следует так поступить, ведь, оставаясь в Ново–Сокольниках, он не мог предложить фон Зассу практически ничего. Ничего — за исключением радиосвязи, которая здесь была лучше, нежели в других местах. Да, но какие слова он мог сказать ему?

Ждите, помощь придет. Но сколько раз он уже повторял эти слова! Как, впрочем, и генерал Волер во главе боевой группы, который также поддерживал радиосвязь с фон Зассом. И это при том, что его боевая группа на данный момент почти не сдвинулась с места. Время же поджимало. Однако Шерер если и думал об этом, то лишь походя, поскольку то, что время поджимает, ему стало ясно еще неделю назад.

А еще человеческие потери. Убитыми, ранеными, пропавшими без вести. Семьсот человек уже в первые сутки, после того как 10 декабря русские возобновили наступление. Две тысячи человек к концу следующей недели. Гарнизон Великих Лук был более многочисленным и лучше вооружен, нежели группа, которую он возглавлял при Холме. Увы, ненамного больше и ненамного лучше вооружен.

Он подумал, что если бы при Холме нес потери такими же темпами, то потерял бы своих солдат уже через три недели. Более двух тысяч человек, почти треть от всей численности живой силы, что находится в распоряжении фон Засса. Русские пушки, русские пушки. На день или два, когда небо прояснилось и в его сторону дул ветер, ему был слышен их грохот. Он рокотал над Ново–Сокольниками, распространяясь дальше. С этого расстояния он казался даже громче, хотя Шерер привык за долгие месяцы, которые провел в разрушенном здании ГПУ города Холма. Лишь ужасный обстрел на первое мая, в тот день, когда погиб Бикерс, а от здания ГПУ не осталось камня на камне, был сравним по силе с теми чудовищными разрывами, которые беспрестанно доносились со стороны Великих Лук, стоило подуть ветру. И даже метель была бессильна ослабить, приглушить этот ужасающий грохот.

Одно радиодонесение, от 26 декабря, то есть полученное вчера, он прочел несколько раз. И не то чтобы положение дел, которое описывалось в нем, было более отчаянным. Просто оно оказалось длиннее остальных, в нарушение всех и всяческих протоколов. Шерер даже через радиоэфир едва ли не кожей чувствовал то ужасное напряжение, в котором пребывал фон Засс. Что неудивительно, ведь на Восточном фронте комендант Великих Лук фактически новичок. Впрочем, никаких выговоров Шерер делать ему за это не стал. Вместо этого он внимательно прочел донесение, прочел губами, словно хотел попробовать на вкус каждое слово. Нет, это было не радиодонесение. Скорее то было повествование, и его требовалось досконально изучить. Разве когда–нибудь ему доводилось видеть в официальных рапортах такие слова? Нет, вряд ли, такого он не помнил. Но он видел их четко и ясно — их, то есть вражеских солдат, которые, действуя совместно с танками и другим тяжелым вооружением, методично, один за другим, уничтожают их укрепленные пункты.

Ему вспомнилось, как русские танки прокатывали по всему Холму, словно злобная собачья свора, поливая огнем все, что попадалось им на пути, хотя толку от этого было мало. Ему вспомнился артиллерийский огонь русских, предсказуемый и совершенно неразумный. Впрочем, даже такой делал свое смертоносное дело. И тем не менее и он, и его солдаты выстояли. Ему вспомнилось, как через ослепительно–белые заснеженные поля волна за волной накатывалась русская пехота, и у него не было ничего, кроме пулеметов, чтобы остановить ее натиск. Так они и поступили: поливали русских огнем из пулеметов, но не допустили врага внутрь лабиринта снежных стен.

Так почему же тогда, при Холме, все давалось им с такой легкостью?

Боже, нет, это безумие. Ведь правда была ему известна, та самая абсолютная истина, которая скорее является исключением, нежели правилом в этом жестоком мире — от одной только мысли о том, что при Холме им якобы было легко, он горько усмехнулся.

Впрочем, смехом это было назвать трудно. Какая глупость!

Да, тогда они выстояли. Вот и все, хотя никто не пришел им на помощь. А вот Великие Луки падут, если только к ним не прорвется группа Волера.

Теперь он уже не думал: эх, был бы я там, в цитадели! Эх, если бы командование оказалось в моих руках! Я бы тогда…

Впрочем, в самом начале такие мысли по привычке приходили ему в голову, пусть даже ненадолго, скорее как минутная причуда. Вот только какая от них польза…

Он прекрасно знал, что стало бы с ним и его солдатами год назад, если бы враг действовал тогда так, как он действовал в этом году. Для этого было достаточно прочесть донесения фон Засса.

Несколько дней назад он подписал приказ о представлении фон Засса к Железному кресту и уже в считаные часы получил одобрение Берлина.

И все–таки надежда не оставляла его, потому что так бывает всегда. Игрок, играющий в ту или иную игру, может переворачивать одну за другой бесполезные карты, прекрасно зная, что существует объективная вероятность того, что в конце концов ему выпадет удача. И подчас ситуация оборачивается в его пользу лишь с самой последней картой, а вместе с ней и смешанное с удивлением осознание того, что все неудачи позади. Впрочем, неожиданностью обычно бывает не то, каким образом все завершилось, сколько эмоциональная реакция по этому поводу.

А до тех пор в душе всегда живет надежда. Группа Волера по–прежнему пробивалась вперед, сквозь метель и ветер, пытаясь нащупать в линии обороны врага слабое место.

И точно, буквально сегодня утром имели место крупные перемены. Правда, скорее для самого Шерера, а не для фон Засса.

— Он опаздывает с очередным донесением, — произнес Шерер, обращаясь к майору Метцелаару.

Тот тотчас заговорил с радистом. Даже не вставая со своего места, Шерер отчетливо слышал их разговор.

— Наверно, виновата погода, — произнес Метцелаар.

— Похоже на то, — ответил Шерер, — и все равно постарайтесь установить с ним связь.

На это ушло некоторое время, поскольку с первой попытки сделать это не удалось. Наконец они пробились сквозь эфир. Фон Засс сообщил, что русские глушат их радиочастоты.

— Переключитесь, — посоветовал ему Метцелаар.

И вновь пауза, пока оператор настраивал ручки.

Впрочем, тем же самым в эти минуты был занят и радист в цитадели. Или же теперь в Казарменном комплексе на восточном берегу Ловати, куда несколько дней назад фон Засс перевел свой штаб.

Шерер поднялся с места. Радист кивнул. Шерер подошел к небольшому столу и сел. В комнате было душно. Он вытер шею, во впадине между ключицами скопился пот.

— Фон Засс, это Шерер.

— Слушаю, герр генерал.

— Доложите обстановку, — приказал Шерер.

И приготовился слушать. Город расчленен на две половины. Пока еще есть один карман на западном берегу Ловати вокруг цитадели. И второй — на восточном, где теперь расположен штаб. Несмотря на последние события, текущий рапорт оказался на удивление краток, гораздо короче тех, что поступали в предыдущие дни. Когда фон Засс закончил донесение, Шерер сказал:

— Кто командует силами в цитадели?

— Гауптман Дарнедде.

— Сообщите мне его радиочастоту. Шифром.

Радист карандашом нацарапал на клочке бумаге ряд цифр и протянул их Шереру.

— Хорошо. Я сейчас переговорю с гауптманом Дарнедде.

Шерер попытался придать голосу спокойствие.

— Фон Засс?

— Слушаю, герр генерал.

В трубке Шерера стоял треск помех. Но даже сквозь них он явственно слышал грохот пушек И чьи–то голоса.

— Вы помните Холм, фон Засс?

— Да, герр генерал. Я тогда был на родине.

— Хорошо, фон Засс. И тогда помощь пришла не сразу. Но мы выстояли.

Молчание.

— Да, герр генерал. Холм невозможно забыть.

— Именно. И прошу вас об этом помнить. Помните Холм. Помните Холм, фон Засс.

Молчание.

— Да, герр генерал.

Шерер было заговорил вновь. Однако неожиданно подался вперед или же просто кивнул, а на самом деле сжал пальцами переносицу, отгоняя от глаз слезы, и на пару секунд плотно сжал губы. Кажется, помогло.

— Фон Засс, — произнес он. — Сегодня я получил приказ от генерала фон дер Шевалери. Под его командование в Витебск вновь прибыла 83–я пехотная дивизия. Сражаясь у Чернозема, два полка, 251–й и 257–й, понесли большие потери. Их оттуда выведут, а на их место прибудут горные стрелки.

Шерер умолк. Чтобы произнести то, что он собирался сказать, нужно было говорить механически, без каких–либо эмоций.

— Вы меня слышите, фон Засс?

— Да, герр генерал.

— Вашим непосредственным начальником теперь является генерал Волер. Я порекомендую ему, чтобы в том, что касается Великих Лук, он предоставил вам полную свободу действий. По крайней мере, что касается меня самого, то дело обстоит именно так.

Молчание.

Шерер отдавал себе отчет в том, что дело обстоит именно так, правда, за одним–единственным исключением. А значит, совсем не так.

И теперь фон Засс взвешивал, что это для него значит.

— Генерал Шерер, — наконец заговорил он. — Я прошу предоставить мне свободу действий с тем, чтобы попытаться пробиться из города. Я обращусь с такой просьбой к генералу Волеру.

— Я вас понял, фон Засс, — ответил Шерер. — Я так ему и передам. Вы сделали все, что в ваших силах. Однако прошу вас понять: это еще не значит, что генерал Волер удовлетворит эту вашу просьбу. Ибо если он это сделает, генштаб тотчас отстранит его от командования за то, что он нарушил их директивы.

Молчание.

— Я вас понял, герр генерал, — произнес наконец фон Засс. — Великие Луки будут стоять, пока он не придет нам на помощь.

— Помните Холм, фон Засс. Помните Холм.

Молчание.

— Шерер, я хочу поговорить с вами начистоту, — вновь заговорил фон Засс. — Враг находится на расстоянии двухсот метров от моего блиндажа. Прошлой ночью вражеские лазутчики, вооружившись гранатами, проникли на наши позиции и убили нескольких офицеров моего штаба. Последний раз я был снаружи десять минут назад. И собственными глазами видел напротив нашего штаба шесть вражеских танков. Думаю, вам в трубку слышны разрывы снарядов.

— Да, фон Засс, мне все слышно, — ответил Шерер.

— Мы будем держаться. Как долго мы еще продержимся, я не берусь судить. Если мы не получим помощь в ближайшие день–два, наше положение станет безнадежным.

Шерер ответил не сразу. Ему казалось, будто все его тело, от век до стоп, постепенно наливается свинцом.

— Сегодня вечером я покидаю Ново–Сокольники. Отбываю в Витебск. Мое место займет кто–то из боевой группы Волера. Я хотел бы попрощаться с вами, фон Засс.

Молчание.

— Хорошо, герр генерал.

— Да хранит вас Господь.

— Спасибо, герр генерал.

 

Глава 24

Когда мы пытаемся отличить одну вещь от другой, обычно глаз ищет в первую очередь самые важные различия. И тем не менее кое–какие черты сходства остаются. Некоторые вещи всегда одинаковы.

Например, мертвые русские на подступах к укрепленным пунктам. Пулеметные очереди из амбразур косили их среди развалин города точно так же, как год назад среди снежных полей при Холме.

Когда подошла бронетехника, советское командование сочло необходимым, чтобы пехота действовала под прикрытием танков. Не доезжая некоторого расстояния до укрепленных пунктов, танки начинали поливать их огнем. И пока стальные гиганты делали свое кровавое дело, пехота, пользуясь ими, словно прикрытием, подходила к самым амбразурам и поливала их автоматным огнем. Русские бросали внутрь связки гранат, затем заползали в укрепленные пункты, и вскоре узкие коридоры бункеров оглашались автоматными очередями. Все чаще и чаще в атаку шли танки, оборудованные огнеметами. Огненные шары прожигали в стенах зияющие отверстия, откуда в корчах выползали обезумевшие от боли люди; правда, тогда этот жуткий жидкий огонь еще не называли напалмом.

Время от времени танки уползали назад, чтобы пополнить запасы боеприпасов, которые они расходовали с безумной расточительностью. Если же где–то еще осталось хотя бы одно немецкое противотанковое орудие, то за пять минут удавалось подбить четыре–пять русских танков, и тогда пехота, лишившись прикрытия бронетехники, делалась беззащитна.

Однако русские, вместо того чтобы перегруппироваться и дождаться прихода новых танков, нередко продолжали атаковать, словно у них имелся график, которого они непременно должны были придерживаться, и этот график не всегда совпадал с другим, которого придерживалась тупая бронетехника. Одно дело атаковать, когда впереди, прикрывая бойцов мощной броней, идут стальные гиганты, однако у русских лишь самый последний трус и саботажник остановился бы, обнаружив, что лишился бронированного заслона. По крайней мере, так заявляли комиссары усталым и вместе с тем разъяренным солдатам и офицерам (эта смесь ярости и усталости известна русским лучше, чем большинству других народов), после чего сами наблюдали за сражением из какого–нибудь безопасного места, и лишь поистине храбрые комиссары вели остальных за собой в бой.

— Вперед, вперед, товарищи!

И те шли навстречу косившего их десятками пулеметному огню, как то было год назад при Холме. Впрочем, не только при Холме, но и повсюду.

Дух товарища Иосифа Сталина поднимался сквозь дым и пламя, буравил взглядом их спины — он всегда смотрел им в спину и никогда в лицо — сквозь дым, грохот, безумные крики.

Первым был сдан мост через Ловать — после ожесточенного боя, который продолжался много дней. Не считая раненых и нескольких противотанковых орудий, укрепленный пункт «Гамбург» был практически пуст, поскольку всех, кто еще был способен держать в руках оружие, перебросили к мосту. Вскоре мост перешел в руки врага. Фельдфебель Гипфель исчез, когда вел в бой свой взвод. Те, кто остался жив, давали самые противоречивые свидетельства того, что произошло. Карстнер из отряда Фрайтага погиб. Рацлитт — его место на смотровой площадке занял другой, раненый солдат, — не то погиб, не то пропал без вести, но, скорее всего, был убит. То же самое можно было сказать и про десятки других бойцов: кто–то сгорел заживо, и останки было невозможно опознать; кто–то погиб от осколка своего же снаряда, выпущенного откуда–то из центра города, когда пытался оттеснить русских от моста. Тела тех, кто погиб неделей ранее, среди них и лейтенант Гебхардт, валялись вокруг моста вперемешку с теми, кто погиб во время этого последнего боя. Хазенклевер получил от фон Засса приказ взорвать мост. Заряды не сработали. Остатки роты отступили в «Гамбург». Перед «Гамбургом» валялись убитые русские, как будто их прибило сюда некой гигантской волной, и, когда она отступила назад, они остались десятками лежать здесь, всем на обозрение, в самых разных позах, подобно корягам, которых прилив гоняет туда–сюда.

Затем ледяной ветер приносит с собой очередную метель, и кровавая жатва возобновляется. На протяжении всей осады солнце выглядывало из–за туч всего несколько дней. Вдоль улиц параллельно земле гнало сухой снег, причем не обычный снег, а скорее мелкую белую пыль. Ветер сдувал его с мертвых тел прежде, чем он успевал их засыпать. Одеревеневшие лица убитых припорошены то здесь, то там; волосы на мертвых черепах треплет ветер.

Это было самое подходящее время для того, чтобы хотя бы на несколько дней приостановить кровопролитие. Потому что практически все, кто был брошен в бой, были мертвы. Командиры исчерпали все имевшиеся у них возможности и не знали, какой отдавать приказ. Возможно, даже русские комиссары отнеслись бы к этому с пониманием.

Пришлось бы немного подождать, пока подойдет подкрепление, и, возможно, к этому моменту танки уже вернулись бы.

Тем не менее пушки продолжали вести обстрел, чтобы не дать немецким ублюдкам и минуты покоя, а по возможности уничтожить. На пять–шесть дней возник небольшой перерыв, когда обстрел велся нерегулярно и вполсилы; тогда Кордтс отвел Хейснера в полевой госпиталь, а минометный залп разметал обоз с боеприпасами и продовольствием. Однако после тех пяти–шести дней артиллерийская канонада практически не стихала. С особой силой атаки русских возобновились 10 декабря. В тот день их артиллерия словно обезумела. А затем на несколько часов вновь стало тихо — фон Засс принял у себя русских парламентеров и отверг их условия. И как только часы тишины истекли, обстрел возобновился с удвоенной силой.

«Гамбург» рухнул, не выдержав мощи вражеских артиллерийских залпов. Стены его были крепки. Те, кто его оборонял, были настолько измучены бесконечным обстрелом, что уже почти ни на что не реагировали. Но имелись среди них и такие, кто был близок к истерии, которая принимала самые разные формы.

Некоторым уже пришлось давать успокоительное, потому что ничего другого с ними уже поделать было нельзя. Тех, кто, просто онемев, взирал на мир полными ужаса глазами, обычно оставляли в покое. Но если человек кричал или как безумный твердил одну и ту же фразу, с таким нужно было что–то делать. Обычно первым и довольно действенным средством бывала пощечина. Иногда достаточно было пригрозить, что если вы не закроете рот, то вас выкинут наружу под минометный обстрел, потому что остальные устали слушать ваше нытье. Впрочем, эти угрозы оставались угрозами. А вот дуло винтовки, приставленное между глаз у труса, обычно производило чудодейственный эффект. Если же не срабатывало ни первое, ни второе, ни третье, приходилось колоть успокоительное.

Впрочем, лишь немногим; и позднее те, кто прошел через этот ужас и остался жив, не удостаивали их даже словом. Солдат мог в душе мечтать, чтобы ему ввели успокоительное, однако молился, чтобы поскорее был отдан приказ оставить это жуткое место; ведь если ему сделают укол, не исключено, что потом его же и бросят здесь на произвол судьбы.

Те, кто сумел выстоять до этого момента и не сломаться, обычно держались и дальше. Отдельные части сооружения уже начинали рушиться, и люди гибли под обломками. Обрушения унесли больше жизней, чем вражеские пули. Повезло тем, кто был слишком измучен, чтобы на что–то реагировать. Такие солдаты общались между собой при помощи нечленораздельных звуков, ибо сил говорить уже не было. Особенно не повезло в этом отношении радисту: чтобы передать или принять сообщение, он был вынужден открывать рот, пусть даже всего ради нескольких слов. Лишь время от времени какой–нибудь взрыв словно стряхивал с него оцепенение, и тогда он срывался на крик, хотя вряд ли отдавал себе в том отчет.

Но в этом стоическом отупении они выстояли, выстояли, полагая, что уже мертвы, потому что слишком устали, чтобы различить границу между жизнью и смертью. Тем более что вокруг них, куда ни глянь, лежали мертвые — убитые кто пулей, кто осколком снаряда, а иногда и просто задохнувшиеся в ядовитом дыму. Тем не менее спустя какое–то время разница между ними и их живыми товарищами стиралась, становилась почти незаметной. Так, например, не раз случалось, что живой ловил себя на том, что хочет перекинуться парой слов со своим сидящим рядом мертвым товарищем. Это происходило либо потому, что он сам был слегка не в себе, либо потому, что ему уже было все равно, что о нем подумают: «Эй, ты, я к тебе обращаюсь, черт тебя побери!»

Однако, когда пришли огнеметные танки, последние душевные силы покинули их; в какой–то момент Хазенклевер испугался, что вот–вот разразится всеобщая паника. Солдаты напоминали ему растения, что из последних сил цепляются за жизнь, цепляются упрямо, несмотря ни на что. Однако стоило появиться танкам, как они один за другим начали вянуть, причем не от огня, не от нестерпимого жара, а как будто от какой–то заразы, отравляющей ту самую почву, из которой они произрастали.

В течение нескольких минут они еще реагировали, вели огонь из винтовок и автоматов, движимые неподдельной ненавистью к врагу. В конце концов, лучше стрелять по неприятелю, чем часами маяться бездельем в душном подвале, спасаясь от артобстрела. Из обломков трех противотанковых орудий удалось соорудить одно. Это было последнее тяжелое орудие во всем «Гамбурге», из которого еще можно было стрелять. Один огнедышащий танк вскоре удалось подбить. Обездвиженный стальной монстр застыл на месте всего в нескольких метрах от своего собрата, подбитого неделю назад. Увы, вскоре ему на смену пришли новые.

В амбразуры уже влетали языки пламени, как будто танки собственным огненным дыханием прикрывали свое приближение. Огонь и вонючее масло существенно затрудняли обзор их экипажам. Впрочем, они и так прекрасно знали, где расположен «Гамбург». Каждая такая стена огня сгорала быстро, оставляя после себя то там, то здесь отдельные языки пламени, потому что гореть было практически нечему — вокруг лишь битый кирпич и мертвые тела. Загорались они быстро, а вот горели плохо. Так что каждая такая огненная стена в считаные секунды исчезала, и танк на несколько метров продвигался вперед, лишенный огненного прикрытия, и лишь затем вновь выбрасывал облако огня. Первый солдат, который не выдержал и закричал, был не менее стойким, нежели все остальные. Хазенклевер его хорошо знал. Он сам уже с трудом тащил на своих плечах бремя командования, однако его чуткий командирский нос успел уловить угрозу массовой паники. Времени раздавать пощечины у него не было. Остались лишь считаные минуты на то, чтобы выбраться наружу.

Необходимость отдавать приказы давила на него не меньше, чем страх смерти. Момент был критический, и на сей раз фон Засс говорил с ним со всей прямотой как с командиром роты. Он был вынужден это сделать.

— Все, мы уходим! Возьмите с собой оружие. Хотя бы это вам понятно? Ни в коем случае не бросайте оружие. Направляйтесь к следующему зданию и оставайтесь там. Взводным ждать меня там же. Да, повторяю, мы уходим, оставляем наши позиции. Да, вы правильно меня поняли!

Несколько человек тотчас со всех ног бросились к задней двери. Другие же из–за шума толком не расслышали, что он им сказал, или же решили, что он сошел с ума. Впрочем, всего на пару секунд. Потому что Шрадер и другие унтер–офицеры передали его приказ своим взводам. Повторять им не пришлось. Пожалуй, трудность заключалась в другом: как сдержать самых прытких, чтобы те позаботились о раненых и под огнем врага вынесли их из подвала. Впрочем, сделать это оказалось не так уж сложно. Даже охваченные ужасом, солдаты помнили о своих раненых товарищах.

Большинство сумело живыми добраться до соседних зданий. Вражеские пушки умолкли, предоставляя танкам возможность довершить начатое ими дело. Надо сказать, что противник с опозданием отреагировал на неожиданное бегство немцев. Большая часть русских пехотинцев, что сумели живыми подобраться к «Гамбургу», с удивлением вглядывались в его амбразуры, словно зачарованные тем, что сотворили с его стенами языки огня. Однако вскоре их автоматы заговорили вновь, ведя огонь по бегущим немцам. В целом усилия их не пропали даром, хотя и они до известной степени были загипнотизированы представшим их взору зрелищем. Однако их цели, мелькавшие между грудами битого кирпича, становились им видны лишь в короткие промежутки, когда танки готовились изрыгнуть очередное огненное облако. Будь винтовки их снайперов нацелены на окна и двери соседних с «Гамбургом» домов, они смогли бы убить гораздо больше вражеских солдат.

Дыра, зияющая в стене, была, словно веером, прикрыта обрушившимися балками перекрытия. С одной стороны от нее — красивая резная дверь. Как ни странно, но стекло в верхней части дверного полотна уцелело. Именно здесь Шрадер вновь встретился с Хазенклевером после их бегства из «Гамбурга».

Он схватил Хазенклевера за китель, словно тот был необстрелянным новобранцем.

— Ты, старый, жирный ублюдок! Ты у меня получишь медаль, я тебе обещаю. Ты покажи мне другого такого офицера, который бы с такой прытью оставил вверенные ему позиции!

Хазенклевер открыл было рот, но так и не произнес ни единого слова. Вместе со Шрадером он наблюдал, как подтаскивают раненых. Некоторые солдаты, рискуя собственной жизнью, бросились назад, чтобы подобрать тех, кого на время пришлось оставить среди руин, потому что не хватило рук, способных прийти на помощь. Вдвоем они просто стояли и молча наблюдали за происходящим.

Прошло несколько минут, прежде чем Хазенклевер смог заговорить снова. К этому времени Шрадер уже распределил своих солдат по новым оборонительным позициям. Он заставлял их стряхнуть оцепенение, прежде чем оно даст о себе знать с новой силой. Затем необходимость что–то делать обуяла и Хазенклевера. Он осмотрел полуразрушенное здание, в котором они теперь разместились, придирчивым взглядом оценил новые позиции, — в общем, занялся тем же, что и Шрадер.

Какое–то время вражеский огонь обходил их новые позиции стороной. Русские все еще оставались под впечатлением судьбы, постигшей «Гамбург», что, впрочем, неудивительно, потому что он мозолил им глаза почти целую неделю. Даже разрушенный, он все равно был слишком крепок, чтобы его можно было полностью стереть с лица земли. Огнедышащие танки продолжали изрыгать языки пламени, не оставляя попыток превратить здание в пепел, по всей видимости, полагая, что внутри еще находятся его защитники. Израсходовав, таким образом, горючую смесь, они один за другим отползали назад, под завесу клубов дыма, словно кто–то невидимый подтягивал их туда за веревку.

В просвете между их новыми позициями и «Гамбургом» появилась группа русских. По всей видимости, разведчики или просто добровольцы, которые знали, что рискуют жизнью, и которым было поручено выяснить, какую опасность представляют новые позиции немцев. Впрочем, в том, что касалось русских, разница между первыми и вторыми была не так уж велика. Немецкие пулеметчики тотчас уничтожили их.

Другие русские начали заползать в «Гамбург»; иногда даже было видно, как они копошатся среди его развалин.

Хазенклевер, впрочем, не только он один, почувствовал, как у него отлегло от души, когда примерно через час к ним во главе с лейтенантом подошли десятка три неизвестных им солдат из одного из батальонов 277–го полка. Хазенклевер воспрял, хотя в душе и опасался, что ему грозит нагоняй за то, что он сделал, если не хуже. Впрочем, он слишком устал, чтобы переживать по этому поводу, и был только рад сложить с себя обязанности командира. Как он и ожидал, лейтенант выговорил ему за проявленное малодушие, намекнув, что последствия могут быть самые серьезные. После этих его слов Хазенклевер встревожился. Хотя, если говорить со всей откровенностью, лейтенант лишь передал ему чужие слова. Поэтому фразу свою он бросил ему сухо, после чего тотчас приступил к своим обязанностям.

— Ладно, не берите в голову, фельдфебель. Ведь прямо сейчас никакого наказания вам не светит. А мне вы еще понадобитесь.

Лейтенант произнес эти слова походя, не слишком задумываясь о том, что впоследствии этого немолодого унтер–офицера вполне могут поставить к стенке. Впрочем, скорее всего, до этого не дойдет. Да и вообще, какое ему дело.

А вот многие тотчас смекнули, что лейтенант наверняка попробует предпринять контратаку. Кое–кому в голову даже закралась мысль о том, а не пристрелить ли его, пока не поздно. Надо сказать, Кордтс был отнюдь не одинок в этих мыслях, что не было ни для кого секретом. Летаргия, привычка, отчаяние, инерция. Либо вообще ничего не делать, либо делать то, что тебе прикажут. И еще страх. В сложившихся условиях напряженная умственная работа была выше их сил. Тем не менее эта предательская мысль закралась в сознание сама по себе, без каких–либо усилий с их стороны, когда они занимали новые позиции возле окон, дверей, пробитых снарядами отверстий.

Они не ошиблись. Лейтенант действительно предпринял контратаку, однако возложил это тяжкое бремя на плечи своих солдат — тех, с которыми прибыл. Залп немецких орудий, бивших из центра города, оказался слаб, но на редкость точен. Точен потому, что «Гамбург» был нанесен на их карты, как и все остальные укрепленные пункты в городе. Впрочем, эффект от него был невелик, да и сам огонь длился недолго — всего две минуты. Иными словами, его оказалось недостаточно, чтобы выбить боевой дух из новых обитателей «Гамбурга». Противник уложил и лейтенанта, и половину его солдат, как только те рискнули выйти из своих укрытий. Вторая половина со всех ног бросилась назад, чтобы присоединиться к роте Хазенклевера. И лишь раненые остались лежать, корчась на снегу, и что–то кричали им вслед. Никто не желал возвращаться за ними, разве что свои товарищи, но и те остались безучастны.

В общем, спустя полчаса Хазенклевер был вынужден снова принять командование на свои плечи, не зная, то ли радоваться по этому поводу, то ли огорчаться. Верх взяла инерция. Впрочем, душевных сил на то, чтобы предпринять новую контратаку, у него не нашлось. Лишь по инерции попытался что–то организовать, что–то такое, от чего будет хоть какая–то польза. Он поговорил со Шрадером. Шрадер же был слишком подавлен и не стал препираться. Вместо этого они механически, словно роботы, стали обсуждать то одно, то другое, а заодно изучили свое новое местоположение с тем, чтобы максимально использовать его возможности.

— Вон тот дом, — произнес Шрадер.

— Да, думаю, его будет достаточно.

В последний момент к нему все–таки вернулся здравый смысл, и он отправил радиодонесение в батальонный штаб с подробным описанием того, что произошло, а заодно, прежде чем предпринимать новую контратаку, запросил поддержку в виде живой силы и боеприпасов. Увы, таковых в наличии не оказалось, и его просьба была отклонена.

— Командующий офицер погиб, — пояснил Хазенклевер.

— Ничего страшного. Возьмите командование на себя. «Гамбург» следует вернуть любой ценой. Вам будет дана поддержка артиллерии, залп будет произведен через тридцать секунд после того, как вы сами начнете отсчет.

— На кой черт нам этот залп! — произнес Шрадер. — Он лишь только обозлит Иванов. А без дымовых снарядов жди кровавую бойню.

— Сам знаю. Помоги мне собрать солдат.

К этому моменту Шрадер успокоился и был в состоянии раскинуть мозгами, однако, даже если у него и имелись какие–то собственные мысли, он взялся выполнять порученное ему задание. Надо сказать, что в какой–то миг ему примерещился его бывший взвод — Букса, Хоппе, Хиль, Рейман, Херманн, Книппе, Зюдау — все, кто погиб на «Хорьке». Они выстроились плечом к плечу среди руин, кто слегка ссутулившись, кто навытяжку, и смотрят ему в глаза. Солдаты, которых он знал ненамного лучше, нежели тех, которыми командовал в данный момент. Правда, уже в следующее мгновение все его чувства словно начали отключаться, причем каждое на свой лад. Его бывшие товарищи по оружию — они стояли у него перед глазами даже тогда, когда он отчетливо слышал рядом с собой голос Хазенклевера. Шрадер принял к сведению то, что тот ему сказал, и вновь посмотрел на солдат. Да, еще Крабель. Он тоже был среди них.

Ту часть взвода, в которой были Фрайтаг и Кордтс, он вывел через разбитое окно в задней части здания. Он уже сказал им, куда они направляются. Спустя полминуты к ним присоединился Хазенклевер. Шрадер вернулся к остальным солдатам.

— Вы не должны бросать нас, — сказал он ему.

— Не волнуйся, я скоро вернусь, — пообещал Хазенклевер. — А вы давайте, выполняйте задание.

Они обошли здание сзади. Почему–то здесь было на удивление тихо. Впрочем, наверно, им так лишь показалось. От утла здания они рассредоточились за кучами битого кирпича, на расстоянии нескольких метров друг от друга. Отсюда им как на ладони был виден дом, в котором Шрадер и Хазенклевер обосновались всего несколько минут назад.

Дом был крепкий и стоял посреди других зданий, которые, в отличие от него, рухнули. От того места, где они сейчас заняли позиции, до дома было метров шестьдесят. Хазенклевер захватил с собой пулеметчиков, ему была нужна новая огневая точка. Фрайтаг и его бойцы установят еще один пулемет в уцелевшем доме. Отсюда, из–за руин, а также из окна здания можно вести по «Гамбургу» перекрестный огонь. Контратака начнется либо из того дома, либо с их позиций среди развалин. Может быть, отсюда и оттуда одновременно. Русские наверняка не знают, откуда ее ждать. Впрочем, сам Хазенклевер также колебался, не зная, откуда начать.

Геометрические линии этого плана имели свою логику, хотя ни Шрадер, ни Хазенклевер не могли сказать, насколько реалистичен их план. Да и о каком реализме можно говорить при полном отсутствии тяжелой техники. Тридцать секунд, которые дали им артиллеристы в центре города, казались полной бессмыслицей, однако Хазенклевер склонялся к тому, чтобы все–таки ими воспользоваться. Этого времени будет достаточно, чтобы отвести солдат назад к тому дому. И он вернулся в уцелевшее строение, не поставив в известность Шрадера.

Фрайтаг посмотрел на дом. Затем на «Гамбург». Где–то посередине между этими двумя строениями в дыму маячил искореженный остов моста через Ловать. Эта картинка, словно налипшая на поле зрения, в данный момент уже не играла никакой роли. Он посмотрел на своих солдат, на пулемет и треногу, которые они тащили с собой. Он посмотрел на Кордтса и его солдат — в данный момент те крадучись пробирались мимо него. Им предстояло начать контратаку, выманить на открытое пространство русских, которые вполне могли найти укрытие в доме. Кордтс посмотрел в его сторону и что–то сказал, но Фрайтаг не расслышал его слов из–за стоявшего грохота. Зато они протянули друг другу руки, словно прощаясь. А пока они прощались, мимо Кордтса прополз Шрадер.

Фрайтаг увидел Хазенклевера. Тот стоял на углу дома, словно не знал, как он там оказался и что ему нужно. В его планы явно не входило идти вместе с ними. Хазенклевер разговаривал с первой командой пулеметчиков — те уже установили свой пулемет на углу дома. Осознание того, что их сейчас ждет, вызывало страшное напряжение, давило огромным грузом. Фрайтагу казалось, будто череп его раскалывается изнутри. Неожиданно в памяти всплыло воспоминание, крошечная частичка, зажатая между сводом черепа и тем, что волной поднималось снизу. Ему вспомнилась вылазка многомесячной давности, вспомнились окопы за пределами города, та, другая их боевая операция после «Хорька», в атаке на который ни он сам, ни Кордтс, ни другие его сегодняшние боевые товарищи, слава богу, не были задействованы. Опля! Опля! Опля! Это Хазенклевер пересчитывал их в тот день, одного за другим, когда они направлялись на ничейную землю. Был ли там Шрадер — этого он не помнил, как, впрочем, не помнил и других офицеров, хотя, по идее, наверняка Шрадер там был. Если бы он повернул голову вправо или влево, то увидел бы не одного, так другого, однако картинка возникала лишь тогда, когда он смотрел прямо перед собой. Хазенклевера он также не видел, лишь слышал его голос, когда он пересчитывал их по головам — опля! Опля! Опля! Когда же очередь дошла до самого Фрайтага, Хазенклевер исчез. Охваченный волнением, он бросился вперед, преодолевая расстояние между собой и тем, кто шел впереди него. Но в того солдата попала пуля, и он упал — упал прямо в его распростертые объятия. При этом Фрайтаг уронил собственную винтовку в грязь.

Даже эти вполне приличные ребята — например, как его приятель Кордтс, — не знали, как к этому отнестись. Ведь не Бельцман и ему подобные, а Хазенклевер игриво пересчитывал их, посылая на верную смерть. Кордтс позже сам сказал ему об этом после того, как все закончилось. Иногда его слова были очевидны как воздух или вода, и в тот единственный раз у Фрайтага не нашлось ни единого словечка, чтобы добавить. Да. И что в этом такого?

Впрочем, вряд ли он все это помнил, по крайней мере, не сейчас, не в данную минуту, хотя ожидание тянулось довольно медленно. Однако в такие мгновения в голову приходило нечто конкретное — дом, «Гамбург», мост через Ловать. Скорее серия картинок, что на мгновение всплывали в его сознании под самым сводом черепа и тянули за собой все, что было с этим так или иначе связано. Опля! Он посмотрел на угол дома и увидел, что Хазенклевера нет, он ушел внутрь.

А потом все началось.

С ними был Шрадер.

— Ждите, пока мы не проведем зачистку этого места. Тогда выходите. Я дам сигнал.

Шрадер вернулся к группе Кордтса, и они двинулись в развалины. Нести им было почти нечего, и, поскольку их плечи не были обременены ношей, двигались они довольно быстро. Не дойдя пятнадцати метров, последний солдат потерял равновесие и отчаянно замахал руками, чтобы не упасть. Винтовку он швырнул в окно, а сам рухнул перед ним на колени. Затем все–таки поднялся и забросил ногу на подоконник. Товарищи помогли ему, и, схватив за руки и за ноги, втащили внутрь. Они дошли!

Фрайтаг почувствовал на плече чью–то железную хватку, и колени его тотчас сделались ватными. Опять этот Хазенклевер!

Было видно, что что–то не дает ему покоя. Он выпалил какие–то слова, но что именно, Фрайтаг не понял. По–прежнему не выпуская Фрайтага из своей железной хватки, он посмотрел на часы, а затем окинул глазами уцелевший дом. Пулемет, установленный на углу здания, уже поливал «Гамбург» и прилегающие к нему руины огнем.

Больше всего досталось, конечно, «Гамбургу». Секунда за секундой с душераздирающим воем на него обрушивались снаряды. Тридцать секунд. И Фрайтаг, и Хазенклевер, и другие, кто сейчас стоял на углу, находились слишком близко к нему и поэтому лишь изредка бросали косые взгляды в ту сторону. Краем глаза Фрайтаг заметил, как часть дома взлетела в воздух, а в следующее мгновение он сам рухнул на землю, чуть не потеряв сознание. Но затем некая великая сила — нет, не снаружи, а внутри него — подняла его на колени. В таком положении он ждал, пока закончится артобстрел, и лишь потом снова поднял глаза.

Он увидел, как в клубах дыма к дому на ощупь пробирается Шрадер с группой солдат. Еще один солдат вышел наружу. Казалось, они не могли понять, где находятся, и, чтобы убедиться, им нужно было выползти наружу. Однако стоило им высунуться, как они тотчас поспешили внутрь. Вокруг царил такой хаос, что в первые мгновения Фрайтаг не мог понять, остался ли дом стоять на своем месте. Единственное, что он видел точно: здание окутано клубами дыма.

— Слава богу, — произнес чей–то голос. Ну, конечно же! Хазенклевер. — Слава богу! Я думал, они все погибли. Ну, слава богу, это он. А теперь вперед!

В одном из окон, словно богиня судьбы, возвышался Шрадер. Он посигналил им рукой.

Фрайтаг и остальные солдаты двинулись дурацкой, утиной походкой, сгибаясь под тяжестью пулемета и другого снаряжения. Они то и дело оступались, когда чья–нибудь нога попадала в ямку или натыкалась на камень или торчащую доску. Несколько раз кто–то терял равновесие и падал, и тогда враг открывал огонь. Последние несколько метров были трудными. Казалось, будто они не столько идут шагом, сколько катятся, словно перекати–поле. Последний рывок, и они уже передавали пулемет и ящики с боеприпасами в окна дома. После этого они запрыгнули внутрь сами. Фрайтаг тотчас поднялся на ноги и схватил Шрадера за грудки. Не получив от него вразумительного ответа, он принялся кричать, вглядываясь в пыльную завесу, что повисла между рухнувшими балками.

Кордтс лежал в темноте и дыму, прижатый к земле обрушившимися на него балками перекрытия, и кричал. Им овладел такой ужас, какого он еще ни разу в жизни не испытывал, — ему было страшно быть похороненным заживо. Нет, он не задыхался, можно сказать даже, совсем не задыхался. Просто его прижало к земле в страшно неудобной позе, и он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Головой вниз, ногами вверх, одна рука вывернута назад и прижата его собственной спиной. Затем он умолк, попытался унять панику. Однако та упорно пыталась взять над ним верх.

— Помогите! Помогите! — несколько раз как можно громче позвал он на помощь. Увы, ему только казалось, что он кричит. Затем Кордтс попытался расслабиться и несколько мгновений лежал спокойно. Ему были слышны чьи–то голоса. А затем он впервые ощутил боль. Да, ему было больно, но паника была куда страшнее. Как только он об этом подумал, боль отступила, ушла, как радиосигнал, стоит только слегка сдвинуть тумблер настройки. Этот жуткий страх начинался где–то в конечностях и постепенно подкрадывался к мозгу. Кордтс простонал и завертел головой вправо–влево, словно у него вот–вот начнутся конвульсии.

Как ни странно, в самых потаенных глубинах его души царило спокойствие. Именно к этому спокойствию он сейчас и пытался взывать. Увы, его старания были тщетны. Вернее, отчасти ему это удалось. Он сумел приостановить надвигающееся безумие тем, что крепко стиснул зубы. Однако безумие упорно продолжало надвигаться на него, надвигаться откуда–то изнутри, и Кордтс не выдержал и расплакался. Нет, не в голос, просто слезы покатились у него из глаз, и, когда он почувствовал их на щеках, это вызвало в нем новую волну паники, потому что руки его были прижаты к земле и ему было нечем вытереть эти предательские слезы.

Он предпринял последнюю попытку успокоиться. В конце концов, это лишь слезы смешиваются с грязью на его лице. Это почти как пот, что катится по закопченным от дыма вискам и щекам. Однако то, что он был не в состоянии их вытереть, было даже страшнее, чем если бы его заживо бросили в горящую печь. Нет, неправда, не хуже. Главное, лежать спокойно.

Ему удалось немного успокоиться. Помогло то, что он равнодушно прислушивался к жутким воплям, звучавшим у него в голове; а еще он столь же равнодушно представил, как вышибает себе мозги выстрелом из винтовки, ибо ничего другого ему уже не остается. Увы, он сумел лишь слегка пошевелить пальцами и винтовку нащупать не смог и потому был вынужден подавить в себе желание пошарить, насколько то было возможно, вокруг себя в ее поисках. Потому что так недолго снова впасть в панику. Он представил себе, что винтовка у него в руках. Вот она, дуло прижато к виску, в самом нежном месте, между ухом и краешком глаза. Осталось только нажать на спусковой крючок, к которому сейчас прижимается его палец.

Господи, ну почему они не могут вызволить его отсюда! Вернее, почему ему не видно и не слышно, как они разбирают завалы, как пытаются, пока не поздно, пробраться к нему. Тогда бы он мог еще какое–то время полежать спокойно, охраняемый от ужаса этим своим странным мысленным талисманом. Но, увы, товарищи не могли вызволить его отсюда, даже если бы очень постарались. Они слышали его голос из–под завала, нет, не крики, а сдавленные стоны, словно он проглотил свой собственный язык, или как человек в смирительной рубашке, который пытается освободиться от пут, но вместо этого лишь бьется в конвульсиях охватившего его ужаса.

В конце концов спаситель явился. Вместе с ним вернулась и боль, и на какой–то миг с Кордтсом случилась истерика. Боль с новой силой пробудила в нем страх, что он уже никогда не сможет владеть своими конечностями. Да что там страх, почти животный ужас, с которым он не мог ничего поделать.

Перед его мысленным взором предстал человек, который судорожно извивался на песчаном берегу, угодив в медвежий капкан. Затем его кто–то окликнул. Человек обернулся и увидел, что его вот–вот накроет гигантская волна. Слава богу. Волна с ревом обрушилась на него и унесла с собой. Он стонал в агонии, однако страдания вскоре отпустили его, и его унесло в океан.

Он простил Эрике, что та предала его. Он и без того уже давно это подозревал, подозревал, еще когда был дома в отпуске, и уже тогда ему было все равно. Она все еще там, была там, впрочем, это не ее вина. Но в завершающей все тьме ее не было, было лишь ее предательство, и то, что именно оно будет сопровождать его в этом последнем бегстве, было выше его сил. Кордтс заставил себя забыть о нем, и предательство исчезло. И тогда он увидел ее еще ребенком, как она спускается по какой–то старой лестнице вниз, в подвал, освещенный нежным солнечным светом, который льется сквозь небольшие оконца где–то под потолком. Легким детским шагом она бросилась в тесное пространство под лестницей, словно играла в какую–то детскую игру. Возможно, это было то единственное место, в котором она любила в одиночестве предаваться мечтам.

Кордтс ощутил, как его сознание словно пронзило током высокого напряжения. Более того, он это явственно видел и слышал. Вверх по трахее промчался порыв холодного, как лед, воздуха, и, когда этот порыв достиг головы, его не стало.

 

Часть 4. Прорыв

 

Глава 25

На всем пространстве Советского Союза от края до края лилась кровь, но это кровопролитие не шло ни в какое сравнение с тем, что творилось у Великих Лук. На другом конце, в нескольких тысячах километров южнее, посреди приволжских степей лежал Сталинград. Вернее, то, что от него осталось.

Находившиеся там немецкие солдаты были в осаде вот уже несколько месяцев. Последняя попытка прийти им на помощь, попытка, предпринятая корпусом фон Манштейна, провалилась, сошла на нет в глубоких бескрайних снегах. В конце декабря все триста тысяч солдат, что попали в окружение, еще не страдали от голода. Однако уже услышали, как он подкрадывается к ним, спиной ощущали его неумолимое приближение. В некотором смысле голод уже начался.

Однако даже спустя месяц после того, как они попали в окружение, протяженность их позиций поражала своими масштабами. В некотором роде это была небольшая страна, как и год назад под Демянском. На одном выступе среди заснеженной степи все еще продолжались бои. Вспыхивали они лишь время от времени, зато отличались крайней жестокостью. Однако чаще всего здесь стояла тишина. В центре города, вернее, в центре города–призрака, что стоял теперь на месте бывшего Сталинграда, уже давно не было слышно ни единого выстрела.

Город был стерт с лица земли массированными бомбардировками и артиллерийскими обстрелами, а также в результате тяжелых уличных боев, что происходили здесь на протяжении всей осени. Но теперь все это было уже в прошлом. Обе стороны были обескровлены, и над городом нависла тишина, словно высоко в небе над ним распростерло свои крылья некое мертвое божество.

Обескровленные дивизии Шестой армии сумели–таки выбить упрямых и несгибаемых русских практически из всего города. Так что в некотором смысле Сталинград теперь находился в руках этой самой Шестой армии — вернее, эти бесконечные уродливые руины, что остались от некогда мощного промышленного центра на берегу Волги. Да, но можно ли их было назвать городом? Лишь груды развалин в масштабах, каких они не видели за всю войну и вряд ли когда увидят. Вернее, увидят лишь те, кому повезет дожить до Берлина, Дрездена и Гамбурга, когда союзники начнут ковровые бомбардировки.

Но этого они пока не знали, да и не узнают. Потому что из Сталинградского котла живыми вышли лишь единицы. Лишь на исходе войны они стали свидетелями сходного опустошения, но уже родных, немецких городов.

А пока они держались за то, что принадлежало им, — держались за разрушенный город. Правда, теперь их со всех сторон окружали русские, пока еще на дальних подступах к городу, в снежной степи, где уже не было города, где не было вообще ничего. Периметр котла пока отличался значительной протяженностью, так что те, кто стоял в городе, не слышали грохота боев, что продолжали греметь там, посреди бескрайней снежной пустыни.

Останки города торчали под хмурым зимним небом, словно ребра солдат, которым вскоре было суждено погибнуть от голода. Расположенный в самом сердце огромной пустыни город также поражал своими размерами. Среди руин, окутанные звенящей тишиной, то там, то здесь словно призраки бродили солдаты. Они могли часами шагать вдоль бывших бульваров, не встретив ни единой живой души. Они были одни, им никто не мешал. Случалось, что мимо проезжал автомобиль, шурша шинами по мокрым мостовым. Скорее всего, путь его лежал далеко, но все–таки не дальше пределов городской черты.

Русские, чьи позиции пролегали вне города, просто сидели и ждали. Город на берегах Волги тоже ждал. Он лежал в руинах на протяжении всех своих тридцати километров в длину и восьми километров в ширину. Перед Рождеством солдатам попробовали раздавать подарки. В первых числах января разразился настоящий голод.

В Германии про Сталинград газеты писали на протяжении многих месяцев, начиная с августа, с того самого дня, когда взвод Шрадера пошел брать позиции «Хорька».

Каждую неделю газеты публиковали передовые статьи о немецких солдатах, сражающихся едва ли не по всему миру. Сначала по всей России, а потом и в других странах. Однако эти передовицы существенно разнились от недели к неделе. Лишь материалы о Сталинграде отличались постоянством. В августе сорок второго, в сентябре, в октябре, в ноябре не проходило и недели, чтобы фотографии руин этого города не появлялись на страницах газет, словно картинки некоего странного календаря.

А потом, в начале декабря, в немецких кинотеатрах была показана последняя кинохроника о боях в Сталинграде. Когда же на следующей неделе в прокат вышел очередной выпуск, о Сталинграде не было сказано и слова. Как и в том, что вышел в прокат через две недели.

О том, что касалось этого далекого волжского города, воцарилось молчание, окутавшее всю Германию. В стенах квартир и на городских перекрестках о нем лишь боязливо перешептывались. Шестая армия была лишь одной из нескольких десятков армейских соединений, разбросанных вдоль Восточного фронта. Однако на тот момент это была самая многочисленная армия. В немецких городах существовало несколько сот тысяч семей, чьи отцы и сыновья воевали в ее составе, а число их родных и близких доходило до нескольких миллионов.

В рождественскую кинохронику были включены радиопослания от всех немецких армий, разбросанных по всему миру. Солдаты передавали привет своим семьям и получали ответные поздравления.

— Говорит Тунис. Счастливого Рождества.

— Говорит Нарвик. Счастливого Рождества.

— Говорит Ленинградский фронт. Счастливого Рождества.

— Говорит Финский фронт. Счастливого Рождества.

— Говорит Париж..

— Говорит Бордо…

— Говорит Ливийский фронт…

— Говорит Демянск. Счастливого Рождества.

Даже экипажи подлодок в Индийском океане, раздевшись до трусов, истекая потом от непередаваемой духоты, передавали:

— Говорят Сейшелы. Счастливого Рождества.

С метеорологической полярной станции передавали:

— Говорит Шпицберген. Счастливого Рождества.

А затем возникла небольшая пауза, после которой раздался новый голос. Он звучал чуть громче, чем предыдущие. А может, это лишь показалось тем, кто с нетерпением его ждал:

— Говорит Сталинград.

Когда передавали рождественские послания из других мест, их, как правило, сопровождали небольшие кинозарисовки, длительностью от десяти до двадцати секунд. На экране возникали солдаты, занятые мирными приготовлениями к Рождеству — от Индийского океана до Арктики.

Из Сталинграда киноматериалов не было, лишь только этот голос. Причем в последний раз. В самый последний, и только эти два слова:

— Говорит Сталинград.

Не исключено даже, что голос этот принадлежал диктору. Был ли иной способ хотя бы в праздник вселить надежду в людские сердца по всей Германии? Однако сообщение вполне могло быть подлинным. На тот момент радиосвязь со Сталинградом еще не прервалась.

Из Великих Лук радиопоздравления не поступало. Впрочем, никто этого даже не заметил. На протяжении всей войны они ни разу не попали в новостные сводки. Ведь это было крошечное место, триста с лишним километров до Москвы, столько же до Ленинграда, тысяча шестьсот километров до Сталинграда, тысяча двести километров до Берлина. Поступавшие из Великих Лук новости были либо неинтересны, либо настолько плохи, что про это крошечное место у военных репортеров не нашлось даже пары слов.

Обобщения нередко утомляют. Тем не менее иногда без них просто не обойтись. Например, чтобы больше к ним не прибегать. В то Рождество самое страшное кровопролитие происходило вокруг цитадели, а также вокруг штаба фон Засса рядом с Казарменным комплексом. Возможно также, что это было самое страшное кровопролитие всей войны.

Подобного рода заявления наверняка заставят кого–то поморщиться. Зато теперь в них отпала необходимость.

Холодным зимним утром Фрайтаг стоял на стене цитадели. Все они были измотаны настолько, что даже не осталось сил для разговоров. Кроме того, все они давно страдали от хронического голода. В их умах и мыслях также царила бессловесность. После того как «Гамбург» пал, остатки их роты сумели пробиться к цитадели, однако куда больше солдат осталось лежать у его стен при попытке вернуть этот укрепленный пункт. Хазенклевер погиб, и теперь ему не надо было волноваться, что на него возложат командование ротой. Они присоединились к роте лейтенанта Риттера и на протяжении показавшейся им бесконечной ночи ползком пробирались среди руин назад в цитадель, теряя по пути товарищей. Кто–то был убит, кто–то просто отстал в темноте.

Русские сумели продвинуться везде. В их руки перешла значительная часть разрушенного города. Повсюду, словно тараканы по квартире, ползали танки «Т–34». По пути в цитадель рота прошла мимо нескольких вражеских бронемашин. Их силуэты, подсвеченные сзади пламенем пожаров, четко вырисовывались на фоне белесого неба. Этакие стальные гиганты, которые высматривали себе очередную жертву, затаившуюся где–нибудь среди руин. Заметив ее, тотчас открывали по ней огонь. Правда, в темноте пройти мимо них незамеченными было не так и сложно, просто самих танков было слишком много, и потому они постоянно возникали на пути если не там, так здесь. И тогда крики, рев моторов, лязганье гусениц, вращение башен, пулеметные очереди, как из самих танков, так и из пулеметов пехотинцев, шедших под их прикрытием. Так было каждый раз.

В ту рождественскую ночь до цитадели живыми добрались всего двадцать семь человек. К тому моменту в нее уже набилось около четырехсот. Место это было на редкость мощным и крепким, гораздо крепче, нежели превращенные в прах укрепленные пункты, разбросанные по всему городу. Расположенное в самой высокой точке города, это сооружение имело стены, доходившие в отдельных местах до двух с половиной метров в высоту. Впрочем, сами стены были земляные, а не каменные. Однако прочностью они не уступали камню. Они буквально поглощали в себя снаряды, гасили своей толщей их разрушительную мощь. В толще четырех мощных стен находилось четыре блиндажа, практически неуязвимых, окруженных внутренним пространством длиной почти в сто пятьдесят метров и шесть в поперечнике. Такое место легко защищать, однако и оно было обречено на гибель.

На следующий день русские войска предприняли очередную бессмысленную атаку. Позднее вокруг каменной арки в земляной стене, служившей главным входом в цитадель, насчитали около шестидесяти мертвых тел. Им бы ни за что не подойти так близко, если бы не два танка «Т–34», которые прорвались внутрь первыми, чем отвлекли внимание защитников цитадели. Они громыхали по внутреннему пространству, двигаясь кругами, словно тараканы вокруг кухонной мойки.

В закрытом пространстве крепостных стен стрекот их пулеметных очередей грозил разорвать барабанные перепонки. Даже спустя несколько часов многие солдаты еще продолжали страдать от временной глухоты. Однако мощные стены и укрепленные бункеры оказались стальным гигантам не по зубам.

Вслед за танками внутрь попыталась прорваться пехота. Однако ее быстро удалось частично уничтожить, частично отбросить назад. Внутри цитадели остались лишь два танка. Какое–то время они еще продолжали громыхать по двору. Впрочем, тем, кто оборонял цитадель, эти несколько минут показались сродни вечности.

Наконец один из танков выкатился под арку, давя гусеницами убитых и раненых. Второй танк угодил в замерзший пруд посередине двора, проломал лед и там и застрял. Фрайтага все еще подмывало доказать, на что он способен, и с течением времени отчаяние, видимо, только прибавило ему смелости. А может, то была не смелость, а лишь непреодолимое желание вырваться из замкнутого круга голода, усталости, отупения. Он выскочил на лед, сначала заскользил по нему, а затем провалился — в том самом месте, где до него провалился танк. Пруд был довольно глубок, и вода доходила ему до подмышек, однако он сумел положить на ледяную поверхность, что плавала в воде рядом с ним, связку гранат. Убедившись, что упирается ногами в дно, он взял со льдины гранаты и одной рукой занес их над головой. Он все еще был слишком слаб, чтобы по–настоящему швырнуть их, однако решил, что попытка не пытка. Второй рукой он ухватился за какую–то стальную часть, скорее всего, гусеницу. Подтянувшись из воды, он нашел опору ногам и вскарабкался на танк.

Заряды Фрайтаг установил под башней, после чего слез с танка и спрыгнул на лед в том месте, где, как ему казалось, он был крепче. Тот и впрямь оказался прочным, зато Фрайтаг больно ушиб колени. Кое–как он поднялся на ноги и, шатаясь, поплелся прочь от танка. Ему было страшно, что он может поскользнуться и упасть, а в следующий момент рядом с ним прогремит взрыв. Он был прав: его бы наверняка убило на месте, но заряд оказался намочен либо вообще был неисправным.

И все–таки зарядное устройство сработало. Правда, если все, кто следил за действиями Фрайтага, ожидали, что им вот–вот вынесет барабанные перепонки, то услышали они лишь громкий хлопок Нет–нет, взрыв все–таки прогремел, но только куда меньшей силы. Похоже, что танк почти от него не пострадал, а вот экипаж томиться в ловушке уже не мог. Русские начали выползать наружу, где тотчас попали под пули немцев и с криками ужаса попадали вниз. Защитники цитадели продолжали решетить их тела из автоматов даже тогда, когда те уже неподвижно лежали на льду.

Кое–кто из солдат выскочил из укрытий, выбежал на лед и продолжил поливать врага смертоносным огнем с расстояния двух–трех метров.

Двое солдат из взвода Фрайтага едва ли не насильно оттащили его под защиту стен. Он был словно охвачен безумием. Оказавшись на твердой земле, он больше не нуждался ни в чьей помощи и стряхнул с себя тех, кто его тащил.

В цитадели имелось несколько арок меньшего размера, которые открывали вход в узкую галерею под земляным валом. Прислонившись спиной к одной из них, сидел Шрадер. На коленях у него лежал русский автомат. Поймав на себе взгляд Фрайтага, Шрадер в ответ пристально посмотрел на него. На самом деле это было нечто вроде похвалы — за неимением лучшего. Такой взгляд заменяет порой любые слова. Фрайтаг это понял.

Многие из тех, кто выбежал из своих укрытий, попали под артиллерийский огонь, который теперь обрушился на цитадель. Большинство этих солдат получили ранения. Они бегом вернулись в укрытия. Тяжелораненых унесли. Полевые хирурги, работавшие под сводами цитадели, были все в крови и уже с трудом понимали, кто они и где находятся. В основном они занимались ампутацией конечностей — грубо, наспех, потому что слишком устали и руки, держащие скальпель, их почти не слушались. То есть они машинально продолжали орудовать инструментами, но ни о какой точности движений не могло быть и речи. Они работали кое–как, покончив с одним, тут же переходили к другому Здоровые солдаты, которые по той или иной причине были вынуждены спускаться в лазарет, в основном перенося туда раненых, приходили в ужас, какого давно уже не испытывали даже в бою, под вражескими пулями. По этой причине они торопились как можно скорее подняться наверх.

Вечером Фрайтаг был на верху восточной стены. Впрочем, он понятия не имел, какая это стена, восточная или западная. В принципе сориентироваться было не так уж и сложно, потому что прямо под восточной стеной протекала Ловать, однако он лишь тупо смотрел в пространство, не отдавая себе отчета в том, куда направлен его взгляд. Потому что, куда ни смотри, вокруг было примерно одно и то же со всех сторон.

Чуть раньше, когда он еще был внизу, к нему подошел Дарнедде, командующий гарнизоном.

— Как твое имя?

Фрайтаг знал свое имя, однако, прежде чем его произнести, ему пришлось покопаться в памяти.

— Фрайтаг.

— Молодец, Фрайтаг.

С высокой стены ему было видно далеко. Впрочем, картина вряд ли радовала глаз — пожары, силуэты каменных зданий и темнота. Ночь. И только тьма и камень, тьма и камень, а там, где не было тьмы и камня, — огонь.

Защитникам цитадели грозил голод. Самолеты продолжали сбрасывать продовольствие и боеприпасы, однако к ним, в узкий двор, зажатый между мощных земляных стен, приземлилась лишь пара–тройка контейнеров на парашютах. Так что впереди маячил голод. Если бы не угроза голодной смерти, то они могли бы держаться здесь до бесконечности. Цитадель вздымалась над разоренной местностью, подобно огромной несокрушимой твердыне. Они находились внутри этой твердыни, а разоренная местность простиралась во все стороны там, снаружи, внизу. Иногда на поверхности льда были видны отблески воды — в тех местах, где ледяной панцирь снесло взрывом, и тогда Фрайтаг с каким–то отупелым любопытством следил за ними.

Здесь, в цитадели, они были отрезаны от всего мира, как те заключенные в тюрьме, которым удалось успешно поднять мятеж, взять в свои руки каждый квадратный сантиметр четырех массивных стен. Но при этом они остались отрезанными от внешнего мира. И вот теперь они были обречены на медленную смерть. Обречены силами, которые накопил в себе внешний мир. Потому что заключенные — это почти не люди, и после того, как они устроили мятеж, им не стоит ждать пощады.

Кстати, само это место давно было известно под названием «Синг–Синг», хотя Фрайтаг особенно не задумывался по этому поводу. Он вообще почти ни о чем не думал. В течение нескольких недель имена и названия еще сохраняли свою силу — «Гамбург», например, и другие, а потом прошло слишком много дней, а вместе с ними постепенно стали забываться и имена. Солдаты были измучены и голодны, чтобы что–то помнить. Так из их сознания стерлось слово «Синг–Синг», стерлась сама цитадель, а на ее место пришло что–то другое. То, где они сейчас находились.

Чтобы как–то пережить гибель Кордтса, Фрайтаг был вынужден задействовать остатки душевных сил. Нечто подобное он уже пытался делать и раньше — например, несколько раз в Холме, и вот теперь вновь был вынужден это сделать, чтобы доказать себе, что он еще на что–то способен. Правда, на этот раз боль была слишком личной. Война есть война, философски убеждал он себя, всегда нужно быть готовым к тому, что потеряешь лучшего друга. Да, но разве лично ему легче от понимания такой истины? Этого он сказать не мог.

Помогли апатия и усталость. Причем не ему одному. Бывают мгновения, когда измученный человек достигает предела. В таких случаях ему кажется, будто внутри него все рушится и рассыпается на мелкие осколки. Тем не менее усталость была так велика, что даже это ощущение возникало лишь изредка, мимолетное, эфемерное, подавленное новой, еще большей усталостью.

В последние месяцы влияние Кордтса на него заметно ослабло. Фрайтаг хотел доказать себе и окружающим, что еще что–то может. Кордтсу же все было безразлично. И все же в тени Кордтса и даже в тени его собственных, глубоко таящихся инстинктов он знал, что это глупо, и все–таки продолжал мечтать о том, что докажет, на что способен. И пусть ему светят лишь нашивки унтер–офицера, но дело ведь не в самом звании.

Однако нельзя сказать, будто влияние Кордтса бесследно исчезло. Нет, оно по–прежнему давало о себе знать. Даже спустя год Фрайтаг затруднялся ответить самому себе: что такого было в его друге? Было ли это нечто такое, что станет понятно лишь в будущем или даже в другой жизни? И вот теперь Кордтса не было с ним. Кордтс был мертв. Он вспомнил подружку Кордтса, которую один раз видел. Красивая девушка. Помнится, он был потрясен, когда Кордтс сказал ему, сколько ей на самом деле лет.

Все эти вещи жили внутри него, поэтому ему не нужно было думать о них даже время от времени, мелким осколками. Потому что все вокруг существовало в виде мелких осколков, которые возникали откуда–то из тумана. Ну и что? Человеческие существа способны общаться друг с другом и при этом оставаться отдельными существами; более того, плотно запечатанными каждый в своей индивидуальности. Этот факт, такой естественный и очевидный, был вместе с тем почти непостижим! Наверно, рыбам так же трудно понять, что они обитают в море.

Каждое человеческое существо обитало в непроницаемой оболочке своего «я», стремясь пережить всех остальных человеческих существ, или, по крайней мере, обрести свой личный мир и спокойствие, когда все вокруг погружены в страдание. Эти очевидные истины было почти невозможно произнести вслух. А то, что было невозможно произнести вслух, поражало своей очевидностью. Странные образы повисли словно невидимые, бессмысленные частицы в огромном море усталости.

Если жить в постоянном соприкосновении со смертью и безнадежностью — нет, не только смертью Кордтса, а просто смертью, смертью, смертью, невольно в непроницаемой оболочке начинают возникать небольшие трещинки. Нет, не отчаяние и не ощущение безнадежности — солдаты до самого последнего мгновения не расставались с надеждой, что кто–то придет им на помощь, и тот, кто прошел через Холм, знал это лучше других. Нет, этим трещинам подыскать правильное название было куда труднее.

Ощущение было такое, будто его что–то покинуло, оставив после себя пустоту. Причем одновременно Фрайтаг ощущал нечто противоположное — будто на него давит некий громадный вес. Эти два взаимоисключающих ощущения были сродни двум силовым линиям, что выходили из одной и той же точки вдоль окружности, только в противоположных направлениях, и в результате сливались в одну, становились неразделимым целым.

Впрочем, сам он не рассуждал о таких вещах. Было Рождество, и мысли его были устремлены к родным и близким. Любознательный, склонный к философствованиям, необразованный парень по имени Фрайтаг. Его мозг онемел от грязи и холодов. Кордтса больше не было, и он чувствовал себя осиротевшим.

Накануне ночью — бесконечной, ползучей ночью, когда они вернулись от «Гамбурга», до этого убежденные, что им это никогда не удастся, бросив тех, кому это и впрямь не удалось, валяться на снегу до утра, они, наконец, оказались за мощными стенами цитадели.

Что они делали в этот час? Пели? Они понятия не имели, который час, знали только, что близится рассвет. Хотя кто знает, может, это всего лишь полночь? Здесь, в Великих Луках, темнеть зимой начинает рано. Несколько сот метров они двигались вдоль берега Ловати, пока не добрели до руин под стенами цитадели. Они были превращены в буквальном смысле в пыль и напоминали осыпь под горным утесом. Солдаты не решались ступить на нее, и она высилась над ними черной громадой.

Именно здесь их слух впервые уловил доносившееся из–за стен пение. Пели «Тихую ночь». В первый момент они не поверили собственным ушам: невероятно! Но теперь для них не существовало ничего невероятного, и поэтому они просто стояли и слушали. Некоторые даже присели на кучи камней и, подперев ладонями щеки, опустили головы.

В какой–то момент Фрайтаг пережил слуховую галлюцинацию, такую неожиданную, что голова у него пошла кругом. Он мог поклясться, что услышал, будто слова знакомой с детства песни кто–то заменил на непристойности, хотя сама она и звучала все так же печально и нежно. Впрочем, наваждение быстро прошло.

Лейтенант Риттер взял на себя обязанности проводника и помог им дойти до главной арки. Он знал, где ее искать, однако в течение нескольких минут могло показаться, будто он силился вспомнить, в которой из четырех мощных стен она находится. Прямо под ними, всего в нескольких метрах, протекала Ловать. Господи, с которой же стороны вход?

Но, слава богу, он быстро вспомнил. Они поднялись и, снова крадучись, двинулись вдоль стен крепости. Спустя какое–то время, после того как их остановили для проверки часовые, они, наконец, прошли под гигантскими сводами и оказались во внутреннем дворе.

И вот теперь, стоя на крепостной стене, Фрайтаг вновь услышал пение. «Тихая ночь». Звуки долетали откуда–то снизу, со стороны внутреннего двора. Господи, у кого это еще хватает сил петь? Наверно, это офицер или капеллан пытается вселить дух в свою паству. В некотором роде сегодня эта песня казалась еще более невероятной, нежели накануне, хотя бы потому, что за двадцать четыре часа Фрайтаг успел уяснить для себя условия жизни внутри крепости. Он прислушался, и ему тотчас вспомнились непристойности, которые его ухо уловило накануне. Сегодня он их не услышал, однако размышлять, почему это так, не стал.

Поющие голоса тронули его до глубины души, впрочем, не его одного.

К нему подошел Шрадер. По–видимому, поднялся снизу. Он что–то сказал — Фрайтаг не расслышал, что именно, — после чего облокотился на парапет. Наверно, ждал, когда же там, внизу, прекратят петь. Шрадер оказался не один. С ним был рядовой Тиммерман. Этот тоже облокотился на парапет. Впрочем, парапетом эту невысокую насыпь, укрепленную в отдельных местах балками и камнями, можно было назвать лишь условно. Те, кто нес караул на крепости, обычно укрывались от непогоды в углублениях, выкопанных по верху земляных стен.

Фрайтаг посмотрел на этих двоих, понял, что вступать в разговор с ним они не намерены — по крайней мере пока. Ему почему–то тотчас вспомнились пьянчужка–мать и ее забулдыги–ухажеры. И хотя это не помешало им сохранить неплохие отношения, ему было больно от одной только мысли, что к его теплым чувствам к матери примешиваются ненависть и отвращение.

Ячейки в его голове, в которых хранились самые разные воспоминания, мысли, представления, страхи, душевные терзания, неожиданно словно перепутались, и все, что в них хранилось, тоже начало перемешиваться между собой в неприятную, омерзительную кашу. Несколько секунд он пытался вновь разложить все по полочкам, но помешали усталость и голод. Он даже всплакнул, однако быстро сумел побороть слезы, а может, они просто иссякли сами собой.

— Отец небесный, — прошептал Тиммерман.

Голоса внизу смолкли.

— Рановато ты пришел, — сказал Фрайтаг, обращаясь к Шрадеру.

— Дарнедде говорит, что ты заслужил несколько часов отдыха, — ответил Шрадер. — Он еще раньше хотел это сказать, да забыл.

— Мне и здесь неплохо, — ответил Фрайтаг.

— Неправда. Ступай вниз. Там можно поспать. Здесь слишком для этого холодно, — возразил Шрадер.

— Ничего страшного. Я не замерз. — Фрайтаг даже заставил себя улыбнуться.

— Как хочешь, — пожал плечами Шрадер. — Кого–нибудь видел?

— Никого.

Шрадер схватил его за плечо.

— Господи, ты ведь насквозь мокрый! Живо ступай отсюда! Не хватало еще, чтобы ты еще здесь слег! Живо вниз! Сию же минуту. Ты меня понял? Господи, Фрайтаг, на тебе же нет ни одной целой нитки!

Голос Шрадера звучал такой неподдельной заботой, что Фрайтаг вновь впал в оцепенение.

— Ты слышишь меня?

— Слышу.

— Да ты уже, наверно, нездоров. Ты что, хочешь замерзнуть насмерть?

— Здесь холодно.

Нет, холод он действительно ощущал, а когда поднялся во весь рост над парапетом, то и пронизывающий восточный ветер. Ветер нес с собой песок и пепел, но только не снег. Фрайтаг подставил ему лицо, и на губах его заиграла странная улыбка. Правда, в следующий момент у него уже зуб на зуб не попадал и улыбки как не бывало.

Где–то прогремел выстрел. Отколовшись от парапета, вниз полетели комья земли. И еще эти звуки — едва уловимые звуки впивающихся в землю пуль.

Шрадер больно ударил его по ногам, а когда Фрайтаг начал падать, подхватил под мышки.

— Идиот, вот же идиот! — негромко произнес он, словно самому себе. Фрайтаг ощутил холод во всем теле и застонал.

Парапет был широким. Ступени, что вели вниз, гораздо уже. Шрадер помог ему спуститься, и вскоре они уже были внизу. Тиммерман проводил их взглядом.

— Кордтс однажды врезал Моллю по ногам, — произнес Фрайтаг, трясясь всем телом. — Вот мерзавец. Жаль, что тебя там не было.

Шрадер потащил его вниз. Он чувствовал, что Фрайтаг замерз до костей, хотя, если не считая этого, с ним было все в порядке. Они вышли в крытую галерею под стеной, из которой ряд небольших арок открывал вход во внутренний двор. На другом конце двора пылал костер, и на фоне пламени четко вырисовывался силуэт угодившего в пруд русского танка. Танк торчал изо льда под углом, дуло на башне было повернуто в обратную сторону. Ну как, получил? Так тебе и надо, подумал про себя Фрайтаг.

 

Глава 26

Спустя две недели они по–прежнему оставались там же. 9 января. И мертвые, и живые по–прежнему в цитадели. К этому моменту надежды у них уже не было. Правда, пока живые еще живы, оставалась крохотная вероятность того, что кто–нибудь придет и спасет их. А вот надежда уже иссякла.

Потому что надежда требует хотя бы крупицы энергии, бодрости, а у них всего этого уже давно не было.

Они не жили, а скорее функционировали как какие–нибудь механизмы, — стреляли из винтовок, бросали гранаты, а в утомительные периоды затишья предавались каждый своим думам.

В конце концов, разве не известно, что ад длится целую вечность? Нет, вечность — это слишком сильно сказано. Их ад просто длился.

Мертвые валялись по всему внутреннему двору — как свои, так и русские, которым несколько раз удалось прорваться сюда и получить пулю. В некотором роде Фрайтаг даже завидовал Кордтсу. Уничтоженный им русский танк «Т–34» — пожалуй, единственный акт мужества, который он, Фрайтаг, совершил за всю свою жизнь, — тоже был на прежнем своем месте, застряв в замерзшем пруду посредине двора. Там, где лед был проломан, вода вновь затянулась коркой, взяв в ледяные тиски железную махину. Тела членов экипажа все так же лежали рядом. Правда, лица были изуродованы до неузнаваемости пулями, которые всадили в них доведенные едва ли не до безумия защитники цитадели. Правда, это не слишком бросалось в глаза, потому что вокруг валялись десятки других мертвых тел.

Поначалу защитники брали свежую воду из пруда, просверлив в нем отверстия. Но потом туда из танка натекло масло и топливо. Теперь солдаты гибли, с риском для жизни совершая под покровом ночи вылазки за водой к реке или другим источникам, например к воронкам, в которых под коркой льда обычно стояла вода.

На несколько дней совершенный им подвиг вселил во Фрайтага некоторую бодрость духа. Более того, он постоянно мысленно, как эпизоды фильма, прокручивал его, словно для дальнейшей подзарядки. Как ни странно, это срабатывало, причем тщеславия здесь не было ни грана. И вот теперь, спустя две недели, весь этот дополнительный рацион был израсходован до последней капли. В данных обстоятельствах две недели — огромный срок. Ему уже казалось, что застывший посреди пруда танк стоит здесь уже целую вечность.

Но наибольшие страдания в этой ситуации выпали на долю раненых. Испытываемые ими физические страдания вскоре подорвали стойкость духа даже тех, кто был здоров. Ближе к Новому году — никто не взялся бы сказать, когда точно, — их главный полевой хирург свалился с ног от изнеможения, с ним случилось нечто вроде нервного срыва. После нескольких дней коматозного ступора, слез, которые грозили в любую минуту перерасти в истерику, он сумел–таки, пусть даже частично, взять себя в руки и вернулся под мрачные своды лазарета, однако работал медленно, словно робот. Его помощники находились в чуть лучшей форме. Когда его медлительность становилось невозможно терпеть, когда и без того медленные движения замирали, а взгляд бывал тупо устремлен куда–то в пространство, они брали на себя его обязанности.

Подвальные помещения были забиты, что называется, под самую завязку. В принципе они и без того были невелики. В свое время здесь находился склад церковной утвари небольшой церковки, что располагалась на южном конце двора. Не исключено, что в этих подземельях когда–то хоронили людей, хотя никаких костей солдаты здесь не нашли. В подвале было тепло и даже по–своему уютно, если бы не тяжелый запах, от которого некоторых начинало мутить, как в шахте, в которой в избытке скопился метан. В общем, места здесь больше не было, и многие раненые лежали наверху, в длинных галереях, что тянулись по периметру внутреннего двора, и к ним днями никто не подходил. И хотя мимо весь день туда–сюда ходили здоровые солдаты, их последние часы в этом мире не вызывали ни у кого ни малейшего интереса.

Вот, оказывается, что такое ад, подумал Грисвольд, которому не оставалось иного выбора, кроме как прийти к такому умозаключению, когда он время от времени просыпался от боли, вызванной новыми страданиями. Вот уже несколько дней взгляд его был прикован к холодному каменному своду у него над головой, а также к клочку синего неба, который иногда проглядывал в проеме арки. Грисвольд получил пулю в грудную клетку. У него были сломаны ребра, а сама пуля засела где–то в мягких тканях. Отклонись она чуть–чуть ниже, угодила бы ему в живот, и тогда на протяжении нескольких дней его ждала бы мучительная агония. Сегодня он наверняка уже был бы мертв. Отклонись она чуть–чуть влево, и попала бы ему в сердце, и тогда бы смерть его была мгновенной. Теперь же, когда она сидела где–то внутри грудной клетки, он ощущал боль буквально во всех внутренних органах — в сердце, легких, желудке. Его почки были разорваны, но он этого не знал, поскольку врач его не осматривал. Как такое возможно, как такое только возможно? — задавался он время от времени вопросом.

Почки его постепенно выходили из строя, и мошонка раздулась до размеров грелки. Впрочем, само по себе это не было больно, и поэтому, охваченный общими физическими страданиями, он этого не замечал. Пошевелиться он не мог, потому что ребра тотчас напоминали о себе мучительной болью. Он лежал не шевелясь, и если бы все это время находился в сознании, то наверняка сошел бы с ума от того, что вот уже несколько дней находится в одной и той же позе. К счастью, на него накатывало полузабытье, его единственное спасение, а иногда приходил и настоящий сон. Увы, время от времени он все–таки просыпался, и тогда его мучения возобновлялись. Иногда его будил какой–нибудь солдат — приподнимал ему голову, чтобы влить в рот горячий чай или, на худой конец, просто кипяток. Однако по какой бы причине Грисвольд ни просыпался, это означало возвращение страданий, и он шепотом умолял, чтобы его не будили. Но его мольбы то ли никто не слушал, то ли о них забывали — санитары или просто солдаты, на которых возложили обязанность ухода за ранеными. Да и вообще, подчас было невозможно сказать, спит ли раненый, или просто лежит с закрытыми глазами, или же он уже отошел в мир иной. И чтобы убедиться, время от времени их легонько трясли.

Фрайтаг прошагал под сводами галереи, мимо Грисвольда и других раненых. Его терзал такой сильный голод, что он не мог ни на чем сосредоточиться. Он выходил из ступора лишь в тех случаях, когда русские предпринимали очередную атаку или когда они вновь обрушивали на них мощь своей артиллерии. Это было то единственное, что могло заглушить терзания голодного желудка. Правда, когда они предпринимали очередную атаку, он был вынужден взяться за оружие, а уже одно это требовало от него немалых усилий. Он был слишком голоден, чтобы замечать страдания раненых вокруг себя, и даже не стыдился своей черствости по отношению к ним. Нет, вообще–то он их замечал, — их было невозможно не заметить, — но они просто превратились в некое обязательное условие его бытия, из которого не следовало никаких выводов. Тем более что мысли его теперь носили лишь обрывочный характер. Просто его окружали раненые, вот и все. Наравне со всеми, когда наступала его очередь, он, как мог, ухаживал за ними, вливал им в рот теплое питье; иногда, поддерживая раненому голову, он уносился мыслями куда–то прочь из этого места.

И все же, даже когда они сами валились с ног от усталости, а голод застилал им сознание, а они, казалось, не замечали ничего вокруг себя, страдания раненых словно высасывали из них последние капли духа… А ведь практически каждому из них уже в ближайшем будущем было суждено самому пополнить их страждущие ряды.

Но сейчас Фрайтаг прошел мимо них. Перешагивая через мертвые тела, он пересек внутренний двор. Он с интересом отметил, что откуда–то из–за стен цитадели доносится рев моторов, из чего сделал вывод, что на этот раз русские снова придут сюда с танками. Другие солдаты, услышав те же звуки, очнулись от летаргии; офицеры криками начали собирать солдат.

Предпринятая 9 января попытка освободить осажденных, хотя и была отмечена доблестью и воодушевлением, была обречена с самой первой минуты.

Боевая группа Волера совершила бросок и теперь находилась всего в восьми километрах от Великих Лук Этот бросок она совершила, невзирая на непрекращающийся огонь русских, шансы закрепиться были минимальные. Земля промерзла и стала твердой, как камень, вырыть окопы было практически невозможно. Снега было мало, чтобы соорудить из него нечто вроде защитных стен. Замерзшие топи и болота были лишены какого–либо естественного укрытия, и без того хилые леса, что росли среди этих болот, были выкошены артобстрелом.

Такую попытку прорваться на помощь осажденным мог предпринять только по–настоящему бесстрашный человек. И ее предпринял один из офицеров подразделения горных стрелков, которыми так восхищался Шерер. Имя его было Трибукайт, и он был всего лишь майором. Он добровольно вызвался возглавить отряд.

Бронетехники у горных стрелков не было, и Волер привел с собой лишь те танки, какие сумел получить в свое распоряжение — неполный батальон 11–й танковой дивизии. Их он и передал под командование Трибукайта.

Это было странное зрелище — девять побитых боями танков «Panzer III» и «Panzer IV» и несколько бронетранспортеров, на одном из которых была установлена 20–миллиметровая противотанковая пушка, предназначенная для ближнего наземного боя. Командиры бронемашин завели моторы и двинулись вперед, держась строем примерно на расстоянии восьмисот метров от передовых отрядов. Трибукайт переходил из одной машины в другую и, пытаясь перекричать рев моторов, разговаривал как с танкистами, так и со своими горными стрелками, которые ехали в бронетранспортерах. Видимо, для вящей убедительности он повторял приказ, который уже был зачитан в мертвой зимней тишине несколькими часами ранее.

— Вас ничто не остановит. Подбитые танки следует бросить и двигаться дальше. Раненые останутся лежать там, где получили ранение. Те, кто останется жив, пересядут на целые машины. Главное — любой ценой двигаться вперед и только вперед. Не открывайте огонь по врагу, если в этом нет острой необходимости. Старайтесь как можно бережнее расходовать боеприпасы. Если понадобится дать отпор, то для этого будут задействованы пулеметы и бронетранспортеры.

Повторяю, никаких остановок, пока не дойдем до цитадели.

Им не пришлось объяснять дважды. Да и как можно не понять столь простой и ясный приказ?

Танкисты сели в танки, проскользнув либо в люк, либо в бронированные двери по бокам башен. Часть горных стрелков устроилась на танковых гусеницах, однако большинство предпочли передвигаться на бронетранспортерах. Здесь, посреди ледяной пустыни, русские беспрестанно поливали их огнем. Танки на зиму перекрасили в белый цвет, однако за последние недели они успели покрыться грязью, и теперь были скорее полосато–серыми, как и окружавший их унылый пейзаж Лишь несколько бронемашин покрасили заново, и они резко выделялись своей белизной на фоне белесой серости. Небо было бледно–серым, а когда сквозь тучи процеживался солнечный свет, он был цвета сухой соломы. Однако даже такие слабенькие лучи подсвечивали мертвые, голые деревья и все то, что так или иначе нарушало собой серое однообразие — машины, людей, развалины. На солдатах были белые комбинезоны — новенькие, только что выданные для второй военной зимы. На головах — каски, за исключением Трибукайта и нескольких горных стрелков, которые — трудно сказать, почему — настояли на том, чтобы остаться в форменных шапках. Головные эти уборы довольно странно смотрелись здесь, на заснеженной равнине, вдали от каких–либо гор.

Отряд выступил в путь в 13.30, то есть через полчаса после сумрачного серого полдня и за полтора до столь же унылого заката.

Никакого артиллерийского залпа не последовало, никакого предупредительного знака об их приближении, лишь рев танковых моторов. Кстати, рев этот наверняка не остался бы не замеченным русскими, если бы те не вели массированный артобстрел. Гусеницы впивались в мерзлую землю, и из–под них в разные стороны летела снежная пыль, которую порывами ветра разносило дальше. Впрочем, сегодня, во второй половине дня, стояло безветрие.

Они пролетели мимо передовых позиций, плохо укрепленных, так как под рукой у солдат не было ни колючей проволоки, ни досок. Да и вообще, они мало походили на передовые позиции — просто несколько человек стоят вокруг землянки или позади чахлых кустов. Посмотреть со стороны — и не солдаты вовсе, а так, непонятно зачем редко разбросанные по просторам белого безмолвия люди. Они проводили взглядом прогрохотавшие мимо них танки и бронетранспортеры, однако даже ревущие моторами стальные монстры терялись посреди этой огромной белой пустыни.

Местность была слегка всхолмленной, однако белесое пространство скрадывало все перепады высоты. Кое–где его однообразие нарушала редкая растительность, чаще всего болотный кустарник, увы, такой чахлый, что никак не мог служить ориентиром. Однако уже на дальних подступах к городу они увидели дым, поднимающийся от пожарищ.

Бронированный клин Трибукайта вряд ли мог достичь поставленной цели. Однако чисто внешне зрелище это было устрашающим. Русские привыкли, что немецкие танки действуют методично, двигаясь под прикрытием пехоты, а не летят вперед на всех парах.

В данный же момент по заснеженной равнине, ревя моторами и взметая вслед себе облака снежной пыли, плотным клином летели, а вовсе не ползли двадцать бронированных гигантов. Со стороны они походили даже не на танки, а на торпедные катера посреди белого океана снега, что на всей скорости мчатся к только им ведомой цели. Увидев их, русские пришли в такой ужас, что не сразу сообразили, что нужно делать. Солдаты в бурых шинелях побросали оружие и обратились в бегство. Свое дело танки хоть и не без помпы, но сделали: они безжалостно давили тех, кто не успел унести ноги то ли от страха, то ли от нерасторопности, и ошметки раздавленных тел налипли на гусеницы. Вслед танкам заговорили установленные на бронетранспортерах пулеметы, изрыгая над заснеженной пустыней огненные дуги, на лету косившие неприятеля. Хотя экипажи танков и получили предупреждение расходовать боеприпасы бережно, они не смогли сдержать всплеск адреналина и тоже с азартом принялись палить по врагу. Это была настоящая бойня. Они вели огонь по позициям русских с близкого расстояния. Атака была столь стремительной, что обращенные в бегство русские бросили даже свои пулеметы. И вот теперь солдаты Трибукайта превращали в кровавое месиво эту бегущую орду, поливая огнем бронетехнику русских, что застыла в бездействии позади их передовых позиций.

Прорыв удался.

Несколько бронетранспортеров были подбиты. Броня на них была тонкой, такую несложно пробить. В отличие от других те русские пулеметчики, чьи пулеметы были установлены на флангах, не поддались панике и открыли ответный огонь. И хотя продвижение танков они этим остановить не смогли, тем не менее несколько бронетранспортеров все–таки подбили. Те как вкопанные остались стоять на месте, окруженные клубами дыма. Экипажи подбитых машин тотчас выскочили наружу и бегом бросились к танкам и целым машинам, в надежде вскарабкаться на них, прежде чем их скосит вражеская пуля. Увы, некоторым это не удалось. Они машинально продолжали вести огонь по врагу, пока их не настигала смерть — либо вражеский штык в лицо, либо выпущенная с близкого расстояния пулеметная очередь. Тех, кто не умер сразу, ждала куда более страшная участь. Несколько солдат остались внутри подбитого бронетранспортера и пытались оборонять его, словно крошечную крепость, причем на протяжении нескольких минут довольно успешно. Однако русские принялись швырять в них гранаты, и вскоре внутри стального корпуса осталась лежать груда изуродованных до неузнаваемости тел. И все–таки кое–кто остался жив. Когда русские открыли заднюю дверь и вытащили их наружу, они выместили на пленниках всю свою ярость. Они рвали их на части, давили сапогами, издевались как могли. Такова была судьба этих несчастных. Воздух оглашали душераздирающие вопли. Такие потери нес отряд Трибукайта. И все–таки основная его часть осталась цела и продолжала упорно двигаться вперед, к цитадели.

Но как найти ее, эту цитадель, посреди заснеженных развалин? Теперь они уже двигались по окраинам города, и вокруг них высились безымянные руины города, когда–то называвшегося Великими Луками. В этом лабиринте каменных глыб, обгорелых бревен, битого кирпича лишь две вещи бросались в глаза. Первая из них — это Войлочная фабрика, справа от них. Высокие трубы и многоэтажный бетонный фасад по–прежнему служили надежным ориентиром. Второй ориентир — сама цитадель, высокий земляной холм, вздымающийся над городом подобно черной опухоли. Но даже его они могли сразу не различить издалека. Не знай Трибукайт, что цитадель расположена в западной части города, его отряд вполне мог бы заплутать среди развалин и потом еще долго бродить кругами, двигаясь в направлении, ведомом одному Господу Богу.

И все–таки они разглядели цитадель и на полном ходу неслись по направлению к ней. Правда, вскоре они были вынуждены поумерить свой пыл и сбросить скорость — уж слишком много встречалось им на их пути препятствий, которые то и дело приходилось объезжать. Русские быстро сообразили, какова их цель, и направили вслед немецким танкам всю мощь своего артиллерийского огня. Казалось, будто танки сами провоцируют гремящие вокруг них взрывы, как будто на ходу они задевают невидимый глазу провод. Где позволяла местность — свободная от завалов улица или площадь, они тотчас на всех парах устремлялись вперед.

Вход в цитадель представлял собой массивную каменную и бревенчатую арку в мощной земляной насыпи. Кстати, он оказался ничем не забаррикадирован. Ни ворот, ни подъемной решетки, ничего кроме нескольких рядов колючей проволоки и мешков с песком, что, собственно, и удерживало русских от попыток проникнуть сюда на протяжении последних недель. Защитники цитадели постоянно ощущали свою незащищенность, даже когда внутри и снаружи начали накапливаться мертвые вражеские тела. Танковая колонна устремилась в это единственное зияние в стене. Один за другим они с ревом въехали во внутренний двор, проползли вокруг замерзшего пруда, в котором все так же одиноко торчал подбитый танк «Т–34». Трибукайт посмотрел на часы. 15.00. С того момента, как они двинулись в путь, прошло чуть больше часа.

Итак, они прорвались.

Экипажам танков было трудно судить о страданиях тех, кто оборонял крепость, потому что окружившие бронемашины солдаты были полны радости и воодушевления. Они кричали во всю мощь легких, оглашали сереющий день ликующими звуками. Были и такие, кто, онемев от изумления, застыл на месте и смотрел на происходящее неверящим взглядом, как будто представшее их взору зрелище лишило их дара речи и передвижения.

Потому что они действительно не верили собственным глазам и не сразу пришли в себя. Они словно оцепенели, затем, на мгновение выйдя из ступора, сделали шаг или два и вновь замирали на месте.

Шрадер и Фрайтаг стояли вместе с другими бок о бок, однако каждый был так ошеломлен, что даже не заметил, кто стоит с ним рядом. Они таращились на вползшие во двор танки, словно отродясь не видели бронемашин, а на их лицах застыло едва ли не идиотское выражение. Особенно на лице Фрайтага. Он стоял, засунув руки в карманы шинели и подняв воротник. В эти минуты этот двадцатилетний парень был скорее похож на старика, но не от голода и ежедневных лишений, а потому, что лицо его в эти мгновения несло на себе печать старческого слабоумия. Он был похож на стоящего у дороги старика, который только что увидел нечто такое, что напомнило ему о веселых деньках его молодости, и он замечтался, застыл в своих воспоминаниях, глядя на происходящее одновременно и с интересом, и рассеянно.

Впрочем, взгляд Шрадера мало чем отличался от взгляда Фрайтага, с той единственной разницей, что в глазах фельдфебеля читалась свойственная ему суровость. На протяжении вот уже нескольких недель он пытался сохранять самообладание, не жаловался, не ныл, хотя и твердо уверовал в то, что все они в крепости потеряны для своих боевых товарищей, и вот теперь его взгляду предстало невероятное зрелище: десяток немецких танков ездят кругами по внутреннему двору цитадели. Он смотрел на них и словно не мог расстаться с прежней своей убежденностью в том, что все потеряно. И он продолжал бессмысленно таращиться на танки, на солдат, на своих спасителей. Глаза его были широко раскрыты и устремлены в одну точку, рот приоткрыт, и на губах играло что–то вроде улыбки. Он стоял и тихо дышал, держа руки по швам, будто долгие месяцы готовился к этой встрече, и лишь обтянутые шерстяными перчатками кисти то нервно сжимались в кулаки, то разжимались снова.

По обеим сторонам его шеи поверх шинели на веревке свисали мешочки для гранат, правда, сейчас они были пусты. Если не считать нервного сжимания рук в кулаки, можно было бы сказать, что он окаменел и теперь стоял неподвижно, как статуя.

Рядом с Фрайтагом и Шрадером стоял офицер. Они не знали его по имени, только в лицо. Это был довольно плотный и крупный мужчина, так что голод еще не сказался на его внешности. Каска была явно мала для большой его головы. На нем был грязный маскировочный костюм — белая ватная куртка и такие же грязные ватные штаны. Одетой в варежку рукой он вытирал с лица слезы, хотя и пытался делать это незаметно, не привлекая к себе внимания.

Другие стояли вокруг них или же делали пару шагов — вперед–назад. После первоначального взрыва ликования большинство онемели, лишились дара речи и теперь не могли сказать своим спасителям даже пары слов. А когда все–таки дар речи возвращался к ним, то на ум не приходило ничего, кроме обрывочных фраз, а то и вообще непристойностей. И тогда похожие на маски лица вновь приобретали нормальное, человеческое выражение.

Наверно, будь у них на пару минут больше, чтобы они могли до конца осознать значение этого события, у них бы наверняка нашлись теплые, проникновенные слова в адрес тех, кто прорвался к ним на помощь. Увы, этот момент был слишком короток. На то, чтобы прийти в себя, им не дали и нескольких минут.

Фрайтаг — единственный из всех воевал в Холме, поэтому он невольно вспомнил про Холм, про тот день, когда удалось наконец снять осаду. Впрочем, в голове у него крутилось также множество других мыслей. Наверно, именно поэтому со стороны могло показаться, будто ему вспомнилось что–то приятное — а именно воспоминание о том дне, почти девять месяцев назад, когда осада была снята. Всего девять месяцев, а кажется, что с того момента прошла целая жизнь. По крайней мере, именно так сохранила события того дня одна из ячеек его мозга. Если же заглянуть в другую, то покажется, будто все было только вчера.

Ну вот, опять мы, рассеянно подумал он, хотя и был единственным представителем этого «мы». И все–таки это «мы» имело смысл, хотя какой именно, он сам бы затруднился объяснить.

«Второй раз я через это не пройду», — вспомнились ему слова покойного Кордтса, когда тот ухватился за покореженную арматуру, пытаясь подтянуться на участок стены, на котором стоял Фрайтаг. Впрочем, он мог сказать эти слова и не тогда, а в какой–то другой момент. Этого Фрайтаг уже не помнил. Кстати, этот факт также имел какой–то свой мощный, но потаенный смысл. Какой именно, сказать трудно, но то, что имел, в этом Фрайтаг не сомневался. Он ощутил в животе пустоту. Нет, не голод, скорее некий моментальный холодок, словно по кишечнику прокатился порыв ледяного газа.

В конце концов, момент, когда Трибукайт и его колонна вошли в цитадель, и вправду был коротким. Долгим он показался лишь измученным защитникам, да и то затем быстро угас в их сознании.

После чего мышеловка захлопнулась вновь. Капкан, выход из которого один — смерть.

Мало кто запомнил, как все произошло. Неожиданно сверху на них обрушились снаряды. Вот и все, что они успели понять.

Пару минут после того, как танки вползли в цитадель, замыкающие из колонны Трибукайта еще только–только приближались к ее стенам — танки «Panzer III» и несколько бронетранспортеров. Как и те, кто шел впереди, они испытали на себе всю ярость русских.

Те не переставая били по ним из орудий, правда, точно взять прицел по движущимся мишеням удавалось плохо. Снаряды бессистемно рвались вокруг цитадели, нередко убивая своих — тех советских солдат, чьи позиции располагались поблизости. Но тогда, даже под угрозой собственного огня, русские сумели вывести на позиции несколько противотанковых орудий и навести прицел на арку, что вела внутрь земляного вала. Большая часть машин из колонны Трибукайта уже успела войти внутрь, однако последний танк принял на себя всю мощь огня русской артиллерии. Массивная каменная арка хотя и была широка, но одновременно проползти под ней два танка не могли, поэтому этот последний танк был вынужден на подступах к ней сбросить скорость и в результате принял на себя, один за другим, четыре залпа.

Броня не выдержала, и его командира, который стоял в люке, изрешетило осколками в считаные секунды. Остальные члены экипажа бросили подбитый танк и кое–как сумели спастись бегством. Водитель, поняв, что его машина полностью загораживает собой вход, нашел–таки в себе мужество бегом броситься назад и прошмыгнуть в люк, и все это под непрекращающимся огнем врага. Мотор взревел, и танк сумел–таки проползти еще несколько метров, прежде чем окончательно застыл на месте. Из машинного отсека вырвался столб дыма. Водитель во второй раз выкарабкался из люка, и, истекая кровью, со всех ног бросился в цитадель.

Остальные три члена экипажа уже были с головы до ног перемазаны кровью своего командира. Мгновение — и они оказались в гуще всеобщего ликования посреди двора. Впрочем, длиться ликованию оставалось считаные секунды.

Дымящийся танк по–прежнему загораживал собой проход. В результате часть танков оказалась словно в западне внутри цитадели, в то время как бронетранспортеры — снаружи, у ее стен. Горные стрелки, ехавшие в них, попытались обрушить на русских ответный огонь, однако в горячке не сумели правильно определить местоположение их позиций. Вместо этого им попался на глаза один пулемет, который русские притащили с собой по какому–то переулку. Стрелки успели выпустить по нему лишь пару очередей, потому что уже в следующее мгновение русские переключились с танка на их бронетранспортер и в считаные секунды буквально изрешетили его. Стрелкам ничего не оставалось, как в спешном порядке покинуть вышедшую из строя машину. В ужасе они со всех ног бросились мимо подбитого танка под защиту стен цитадели.

Как ни странно, внутренний двор теперь был пуст. Ни души. Лишившись экипажей, бронированные машины застыли на месте. Те, кто их бросил, вместе с другими живыми душами устремились в подвалы, в галереи, в любые другие укрытия. Прошла еще пара секунд, и внутренний двор превратился в сплошную массу огня и дыма, как будто там за одно мгновение выросло странное сооружение из пламени и металла. Хотя русская артиллерия на протяжении предыдущих недель бомбардировала цитадель, но так и не смогла уничтожить ее защитников, подобно кротам зарывшимся глубоко в землю. Точно так же она принялась поливать их огнем и на этот раз.

Увы, для танков и бронемашин Трибукайта укрытия не нашлось. Их экипажи вместе с защитниками крепости наблюдали из своих крысиных нор, как на танки обрушился шквал огня. Несколько тридцатитонных громадин, словно черепах, взрывами перевернуло на брюхо. Взрывы были такими мощными, что в тот момент, когда они грохотали, никто не осмелился высунуть даже носа. Сверху на танки падали вырванные взрывами куски стен «Синг–Синга». Один за другим все танки были выведены из строя и теперь скорее напоминали поломанные игрушки, нежели боевые машины.

Зрелище было столь потрясающим, что защитники цитадели застыли в благоговейном трепете. Понадобилось несколько минут, прежде чем до них дошел весь ужас происшедшего.

Потому что тогда они поняли, что это значит. Впрочем, размышлять им было некогда, потому что русские продолжали поливать их огнем еще около часа.

Вот так получилось, что танкисты и горные стрелки Трибукайта составили компанию осажденным. Осадное положение продолжалось еще около недели. Вместе с ними число голодных ртов внутри земляных стен перевалило за сотню. Ежедневная похлебка теперь скорее напоминала воду, в которой изредка плавали крошечные кусочки конских хрящей.

Отряд Трибукайта пронзил позиции русских подобно игле, что пронзает резиновую пробку флакона с лекарством. И, главное, без толку. Боевая группа Волера не располагала свежими силами, чтобы послать их вдогонку Трибукайту. И вот теперь резиновая пробка флакона крепко встала на место у них за спиной, словно они и не пронзали ее.

Боевой дух защитников крепости понизился, хотя и ненамного. А все потому, что события развивались слишком стремительно. Сначала их охватило ликование, едва ли не экстаз, но, поликовав минуту–другую, они вновь вернулись к своему прежнему существованию. Вот и все.

Конечно, в их душах теплилась надежда. Раз отряду Трибукайта удалось прорваться, значит, могут прорваться и другие. Впрочем, на это оставалось только надеяться.

Вскоре выяснилось, что два танка еще на ходу, хотя какая защитникам цитадели от этого польза, никто не знал. Тем более что злополучный танк по–прежнему загораживал собой выход из цитадели. В любом случае даже эти два в последующие дни будут выведены из строя нескончаемым артиллерийским огнем. Наступила новая неделя осады.

16 января защитникам цитадели было сообщено по радио, что второй попытки прорыва не будет. Им придется прорываться своими силами. Они должны приложить все усилия к тому, чтобы соединиться с основными немецкими частями к западу от Великих Лук.

 

Глава 27

В Сочельник Шрадер, Фрайтаг, Тиммерман, Грисвольд, лейтенант Риттер и еще двадцать два человека сумели пробиться из «Гамбурга» в цитадель. Осажденная крепость показалась им концом света, безликая земляная насыпь, вздымающаяся в самом конце безликих квадратных километров, которые они сумели преодолеть долгой, похожей на фантасмагорию ночью, наполненной ревом танков, криками, воплями, взрывами, стрельбой, ночью, когда они были вынуждены бросать убитых и раненых, просто терять по пути своих боевых товарищей.

Боже, как давно это было. Да и было ли вообще? Голоса за земляными стенами, поющие «Тихую ночь». Может, и они им тоже только послышались, может, это просто их слух сыграл с ними злую шутку? Ведь сколько дней и ночей они жили посреди непрекращающегося шума и грохота. Особенно ночей. Долгих зимних ночей среди развалин Великих Лук с их бесконечными вспышками сигнальных ракет и взрывами снарядов.

16 января. В цитадели они уже четвертую неделю. А кажется, будто они всю жизнь провели здесь. «Гамбург», другие места, которые им пришлось оборонять, все это уже далеко в прошлом.

Почти все, кто оборонял цитадель с самых первых дней, или уже мертвы, либо ранены. Если бы не Трибукайт со своими горными стрелками и танкистами, то в этих стенах вскоре уже не осталось бы ни одной живой души.

Случалось, что сюда кто–то умудрялся добраться из восточной части города, из Казарменного комплекса или от железнодорожной станции, которая по–прежнему была в руках фон Засса и его солдат. Там, если верить их словам, дела обстояли еще хуже. Удивление вызывало то, как им удалось выбраться оттуда живыми. Полевой госпиталь был сожжен дотла. Постарались вооруженные огнеметами русские танки. Здание и все, кто находился внутри, сгорели, и с тех пор раненые лежат на земле, на улицах, лежат, брошенные на произвол судьбы, а вокруг грохочет бой, в них летят пули, пули из русских винтовок и из немецких. Они валяются прямо под стенами штаба фон Засса, повсюду, куда ни брось взгляд. Медикаментов больше нет, медицинская помощь практически не оказывается. Штабной офицер докладывал, что фон Засс тем не менее намерен стоять до конца. Впрочем, таковое намерение вряд ли исходило от него лично, а было предписано поступавшими сверху приказами из внешнего мира. Увы, один только вид мертвых тел, что грудами валялись вокруг, раненые, что беспомощно корчились среди руин, — да что там, буквально на пороге его штаба! — или остекленевшим взглядом смотрели в небо — разве такое можно не замечать? По словам штабного офицера, сам фон Засс напоминал привидение.

Как бы то ни было, долго все это продолжаться не может, говорили добравшиеся до цитадели солдаты. Еще день–другой, и конец.

Наверняка и у Трибукайта, и у Дарнедде, и даже у бестелесных радиоголосов возникали вопросы, уж не дезертиры ли перед ними. Действительно, случайно ли эти ничейные бойцы оказались здесь, в крепости? Что случилось на самом деле? Отбились ли они во время перестрелки от своих? Оказались ли отрезанными от основных сил фон Засса или же специально пробрались сюда через городские развалины в поисках спасения? Так, например, штабной офицер не смог вразумительно объяснить, каким ветром его занесло сюда.

Впрочем, нелицеприятных вопросов никто не задавал. Вновь прибывшие — в любом случае их было не более десятка — пробирались сюда из восточной части города в любое время суток. В цитадели им обычно поручали нести караул на стенах наряду с остальными защитниками.

Шрадеру не терпелось узнать, как там Крабель, хотя он и понимал, что вряд ли ему кто–то что–то скажет. И был прав. Ибо никто ничего не знал. И все же, стоило ему узнать, что из восточной части города в цитадель забрел очередной беглец, он тотчас отправлялся на его поиски и начинал расспрашивать. Впрочем, как правило, разговор оказывался коротким. Крабель? Эрнст? Поступил с ожогами в полевой госпиталь? Никогда о таком не слышал. Многие при этом добавляли, что теперь все, кто находился в здании, что когда–то служило полевым госпиталем, сгорели. Как ни странно, несколько раз услышав этот или подобный ему рассказ, Шрадер немного успокаивался. Вполне вероятно, размышлял о том, что теперь для бедняги Крабели все мучения кончились. Крабель. Черное лицо, черные ожоги, черное безмолвие, черная ночь. Что ж, может, оно даже к лучшему, после всего того, что выпало на его долю. И хотя Шрадер ощущал опустошенность, мысль о том, что его боевого товарища больше нет, не слишком угнетала его. Наверно, то же самое ощущали и многие другие — усталость и голод притупили их чувства и мысли.

А потом он вспомнил про Хейснера и теперь принялся расспрашивать вновь прибывших про него. Ему казалось, что если кто–то из них вспомнит Хейснера, то, кто знает, может, этот солдат вспомнит и Крабеля. И он продолжил расспросы, не смог удержаться от соблазна, однако не слишком расстраивался, получая на них отрицательный ответ. Ибо ничего другого и не ожидал. Некоторые из этих новичков получили вражескую пулю, когда находились на стене или во внутреннем дворе еще до того, как он успевал их найти и расспросить. Что тут поделаешь?

Прорыв из цитадели был назначен на 16 января, ближе к вечеру. Горстка офицеров и унтер–офицеров собрались в небольшой часовне, вернее, в том месте, что от нее осталось, в южном конце двора. Шрадер тоже был там. Слушал, как, по идее, должны были развиваться события, их побег на свободу. Трибукайт, который как старший по званию, принял командование из рук Дарнедде, сообщил им о последнем радиосообщении, поступившем от боевой группы Волера. Передовые отряды вверенных ему сил находились всего в трех километрах от городских окраин, однако силы их были на исходе, так как русские ни на минуту не прекращали обстрел их позиций. Между Витебском и Великими Луками не осталось никаких резервов, которые можно было бы задействовать им в помощь.

— Ввиду всего этого, — произнес Трибукайт, — генерал Волер поставил меня в известность, что Верховное командование предоставило нам полную свободу действий. Сегодня во второй половине дня мы предпримем попытку прорыва. Именно сегодня, а не позже, ибо он не может гарантировать нам того, как долго продержатся наши передовые отряды на подступах к городу. В любом случае оборонять нам здесь уже нечего. Кроме того, считаю своим долгом сказать вам, что сегодня утром полковник фон Засс капитулировал в восточном котле. Так что иных защитников, кроме нас с вами, в городе больше нет.

В тусклом свете лампы Трибукайт обвел глазами остальных. В часовне кроме него присутствовали Дарнедде и еще семь офицеров и примерно столько же унтер–офицеров. Кстати, последние все это время несли на своих плечах бремя командования остатками рот и взводов наравне с офицерами. Впрочем, подчас в таком взводе оставалось всего три–четыре человека.

Увы, реакции на свои слова майор не получил, если не считать нескольких вопросительных взглядов. Практически никто не раскрыл рта. Все стояли и ждали, что он скажет дальше — хотели узнать подробности операции, услышать план действий, чтобы потом высказать собственные мысли по его поводу.

Все отдавали себе отчет в том, что самая страшная судьба в сложившейся ситуации ожидает раненых. Как–никак, а они обуза для всех. Трибукайт какое–то время молчал — либо пытался как можно четче сформулировать свои мысли, либо просто не знал, с чего начать. Все ждали. Наконец капитан Дарнедде не выдержал и спросил:

— А как же раненые, герр майор?

— Мы будем вынуждены их оставить, — спокойно ответил Трибукайт. — Иного выбора у нас нет.

Даже эти его слова не вызвали у присутствующих никакой реакции. Все слишком устали и не знали, как к этому отнестись — то ли как к предательству, то ли как к суровой необходимости. Впрочем, а была ли разница? Капитан Дарнедде мог лишь размышлять про себя, что, если бы майор Трибукайт не прибыл сюда неделю назад, подобное решение пришлось бы принимать ему самому.

Другой офицер, который добрался сюда из восточной части города пару дней назад, задумался о том, что ему довелось увидеть по пути сюда. Раненые, которые попались в руки русским, — с них живьем сдирали кожу, забивали до смерти прикладами, творили самые разные зверства. Превращенные в кровавое месиво лица, в которых с трудом угадывались человеческие черты, обнаженные сухожилия и мышцы, кое–где еще крепившиеся к черепам.

Но сейчас он промолчал. Впрочем, то, о чем он промолчал, не было ни для кого секретом. Он уже поведал о тех ужасах, которым стал свидетелем, когда только–только пробрался сюда. Впрочем, даже тогда это мало кого удивило.

И тогда подал голос один фельдфебель — тот, что пробрался сюда из восточной части города, когда его укрепленный пункт оказался отрезан от основных сил фон Засса, а сам он был единственным, кто остался жив. Тогда он спрятался среди руин «Инсбрука» — точнее, под полом, откуда и смог наблюдать за тем, как брали в плен его товарищей. Русские увели их строем, и он не видел, чтобы хотя бы с кем–то из них дурно обращались. Сам он решился бежать лишь несколько часов спустя. Вот тогда ему и попались мертвые тела некоторых из них. По всей видимости, они свалились прямо на улице, когда их вели русские, и замерзли на морозе. А может, их расстреляли, но поскольку было темно, утверждать этого он не может. Одно может сказать точно — следов зверского обращения с ними он не заметил.

Его рассказ вряд ли прибавил духа остальным. Как, впрочем, и душевных мук. Невозможно было предсказать, как поступят русские по отношению к пленным, и это было всем прекрасно известно.

— Ну, хорошо, — подвел итог Трибукайт. — А теперь внимательно меня выслушайте. Я должен просить вас не говорить раненым, что мы планируем попытку прорыва. Вы должны определить, кто из ваших солдат способен уйти отсюда, и скажите им то же самое. Любой, кто будет пойман за распространением слухов среди раненых, останется в крепости вместе с ними. Согласен, это нелегкое решение, и никто из нас не должен даже пытаться обелить себя. Однако любые признаки паники должны искореняться на месте и любыми средствами. В противном случае шанса на спасение не будет ни у кого. Я уже имел приватный разговор с гауптманом Кауфманом и гауптманом Байером. Они согласились остаться.

Гауптман Кауфман и гауптман Байер — офицеры медицинской службы. Ни того, ни другого в часовне не было.

— Ну, хорошо. Если кто–то хочет высказаться, пожалуйста.

Ответом ему стало дружное молчание. И тогда Трибукайт начал излагать детали плана. К этому моменту уже стало темно и наполовину взошла луна. Время прорыва он назначил ровно на два часа ночи, когда луна начнет заходить.

В последние часы до наступления этого момента Шрадер нес караул на восточной стене цитадели. Стояла непривычная тишина. Всеобъемлющая. И хотя он не мог не обратить на это внимания, никаких особых мыслей и чувств она у него не вызвала. Луна зашла, и теперь воцарилась абсолютная тьма, если не считать крошечных костров, что мигали, словно больные глаза, на востоке. Время от времени оттуда доносился треск выстрелов — не иначе, это русские стреляли наугад в темноту. Впрочем, не исключено, что им удалось выкурить из какого–нибудь разрушенного укрытия очередного бедолагу немца. Но для Шрадера даже эти редкие выстрелы были почти неотличимы от тишины, которая была сильнее всего на свете, она впитывала в себя все, поглощала все вокруг.

Надо сказать, что судьба раненых его не слишком волновала. В любом случае их шансы прорваться на свободу вместе со всеми были равны нулю. Да и вообще, он слишком устал, чтобы о чем–то размышлять. Так что для него явилось полной неожиданностью, когда в голове у него неожиданно возникла мысль, что это его безразличие сродни тому, какое он ощущал по отношению к собственным солдатам после попытки взятия «Хорька». И как только эта мысль пришла к нему в голову, все тотчас стало на свои места. Как будто с самого первого мгновения, когда Трибукайт посвятил их в подробности своего плана, он уже все знал и вместе со всеми промолчал. Можно подумать, они не понимали, к чему все идет. Пытаться пробиться вместе с ранеными — значит заранее обречь себя на провал.

Интересно, как бы он отреагировал, если бы речь шла о его собственных солдатах, до того августовского дня? Этого он не знал. А может, и знал, но теперь это уже ничего не значило, да и было давно. Что, если бы с ним был Крабель? Здесь, в цитадели, а не в полевом госпитале у фон Засса, где теперь кромешная тьма. Но даже если бы и был… господи, эти жуткие ожоги… Если бы Крабель не мог передвигаться самостоятельно, он бы пришел, чтобы попрощаться с другом. И как он это себе представляет? Как представляет он весь этот ужас, этот позор, а ведь он наверняка сгорал бы со стыда. Неожиданно он поймал себя на том, что стряхнул с себя безразличие, — вернее сказать, оцепенение, — и, поднеся к лицу руки, пощупал кончиками пальцев лоб и неслышно, одними губами произнес:

— Прощай. Прощай.

Кто знает, вдруг он предпочел бы остаться здесь вместе с врачами, вместе с ранеными?

Эта дилемма неожиданно возникла в его сознании множеством прямых углов, этакой шахматной задачей, настоятельной и вместе с тем трудноразрешимой. От этой мысли его передернуло. Лишь одно он знал точно: он бы никогда не бросил Крабеля, не поговорив с ним, не ушел бы, не сказав другу последнего прощай, даже если бы сами эти слова дались ему с трудом. Он не сомневался: Эрнст его бы простил, но смог ли бы он сам с чистой совестью посмотреть в глаза другу?

Боже, подумал про себя Шрадер, как вообще можно быть в чем–то уверенным? Он бы простил меня?.. Откуда мне это знать?

Бесполезная и, главное, в высшей степени гипотетическая природа его размышлений была неприятна ему самому, однако он ничего не мог с собой поделать и продолжал думать. Потому что лучше думать, нежели пройти через это по–настоящему. Он не сомневался, что многие из тех, кто сейчас внизу готовился к последнему броску, мысленно столкнулись с той же самой дилеммой. Все те, у кого там, во дворе, лежали раненые товарищи, а может, даже ниже, в подвале… Отсюда следует один вывод — лучше не заводить себе друзей ни при каких обстоятельствах. Правда, все эти трюизмы лишь с еще большей ясностью очерчивали простую истину: теория и практика — вещи подчас взаимоисключающие. Шрадер был готов поклясться, что многие уже нарушили приказ Трибукайта, нашли своих друзей и на прощание поговорили с ними, наплевав на все угрозы майора. Правда, Шрадер сильно сомневался, что Трибукайт намеревался выполнить свою угрозу. Хотя кто знает…

Впрочем, если Трибукайт на самом деле опасался паники, то здесь он крупно ошибся. Двор посреди цитадели, крытые галереи вокруг него, где лежали раненые, были окутаны безмолвием, точно так же как и руины, простирающиеся за мощными земляными стенами. Это безмолвие, это полное отсутствие проклятий или жалоб было гораздо красноречивее, нежели любой шум, громче любых возмущенных выкриков. Казалось, оно устремлялось отсюда прямо к звездам. И он просто не мог об этом не думать. Один бог ведает, сколько раненых сейчас молча, про себя, проклинают их.

Шрадер посмотрел на часы. Момент близился. Вот и хорошо. Сколько можно торчать в этом нужнике.

Он бросил прощальный взгляд. На востоке тьма, лишь кое–где отблески костров. Прямо под стеной протекала Ловать, но в темноте реки было не видать. С востока дул пронизывающий ветер, впрочем, дул он не переставая уже с декабря. В какой–то момент Шрадеру показалось, будто он услышал вдалеке гул моторов, по крайней мере, порывы ветры доносили до него какой–то глухой рокот. Судя по всему, это строятся тягачи и танки, готовясь к переброске сюда после того, как окончательно добили остатки сил фон Засса. Сам не зная почему, но Шрадер проявил верх легкомыслия — повернулся спиной к ветру и закурил одну из последних оставшихся у него сигарет. Вспомнив, однако, что русские лазутчики уже не раз забирались на стены под покровом ночи, тотчас ее загасил и смял затянутой в перчатку рукой. Господи, это надо же, пропала целая сигарета! А все из–за его собственной глупости. Даже геройская смерть по сравнению с этим ничто. Шрадер поднес сигарету к глазам и по возможности постарался ее распрямить.

Неожиданно он подумал, что должен быть гораздо более осторожен, если хочет, чтобы и он сам, и другие вырвались отсюда. Тем более что ждать осталось недолго. В общем, он заставил себя сосредоточиться. Мгновение — и он уже был сама бдительность, причем ради этого ему даже не пришлось бороться с самим собой. Казалось, все пришло к нему автоматически — и бдительность, и готовность, буквально все.

Он осторожно прошелся вдоль стены. Навстречу ему попались несколько солдат, которые будут нести здесь караул вплоть до самого последнего момента. Он шепотом перекинулся с ними парой слов.

— Ты с ума сошел? — спросил один из них.

— Нет, — ответил Шрадер, злясь на самого себя, но стараясь не показывать виду.

Даже если они по–прежнему и укоряли его, то делали это про себя.

Шрадер поинтересовался у них, слышали ли они гул моторов, и один из них ответил утвердительно — да, еще как, черт побери, слышал.

— Не думаю, чтобы Иваны примчались сюда прямо сейчас, — ответил Шрадер. — Сейчас двадцать минут. Когда настанет момент, я приду за вами.

И он направился вниз.

Возле одной из арок у начала лестницы стоял Фрайтаг. Он был свободен от караула и вопросительно посмотрел на Шрадера. А вообще–то он пытался устоять на ногах — хотел доказать себе и миру, что еще на что–то способен. Правда, к этому моменту он уже заметно ссутулился и, чтобы не тратить лишние силы, прислонился спиной к арке. Пару часов назад Шрадер сообщил ему о приказе Трибукайта, добавив при этом, что если он считает, что способен совершить этот марш–бросок, то он, Шрадер, в свою очередь постарается идти рядом с ним, пока они не доберутся до своих.

Из взвода Шрадера остались лишь двое, кто не был ранен, — Фрайтаг и Тиммерман. Из тех, кто получил ранение, дольше всех протянул Грисвольд. Он умер вчера.

Передвигаться без посторонней помощи Фрайтаг мог, но вот плечо болело, и он даже не представлял, как долго сможет пройти самостоятельно. В принципе на боль в левом плече можно было не обращать внимания, и он был преисполнен такой решимости, а вот дышать с каждой минутой становилось все труднее и труднее. Судя по всему, часть легкого оказалась задета, хотя он и не мог сказать наверняка, так ли это. Может, на него давит какая–та кость, а может, причина в чем–то другом. В результате взрыва гранаты, когда пару дней назад он совершал вылазку наружу, на него рухнула балка. С двумя другими солдатами в самую глухую полночь они решили сходить в разведку, посмотреть, не отыщется ли среди русских позиций лазейка, сквозь которую бы можно было проскользнуть. Фрайтаг вызвался сам, а Дарнедде порекомендовал его Трибукайту. На тот момент к ним еще не поступила информация от Верховного командования, однако Трибукайт по собственной инициативе решил на всякий случай выяснить возможности прорыва. И наплевать, как на это посмотрит начальство.

Фрайтаг вернулся в цитадель на своих ногах, вместе с другими двумя солдатами. После чего Трибукайт отправил за стены вторую группу разведчиков, чтобы они попытались отыскать другой путь. Фрайтаг же тем временем молча страдал, не желая, однако, показывать окружающим, в том числе Шрадеру, что ему больно.

Даже сейчас, в самый последний момент, он не осмелился признаться Шрадеру. Сказал лишь, что готов идти и его ничего не остановит.

— Не переживай, — ответил Шрадер. — Ни о чем не переживай.

Фрайтаг прислонился головой к холодным камням арки и посмотрел в темноту, на силуэт своего товарища.

— Спасибо, спасибо, что не бросаешь меня, — поблагодарил он Шрадера.

— Да ладно, — ответил тот.

Толком не видя в темноте Фрайтага, он протянул руку и потрогал голову юноши.

— Как ты себя чувствуешь?

— Нормально, — поспешил заверить его Фрайтаг.

— Хорошо. Если понадобится помощь, не стесняйся, говори.

Шрадер сам не знал, почему так поступает, зачем говорит эти слова. Напряжение последних минут наполнило его до самых краев, грозя вырваться наружу, и вместе с тем он оставался на удивление спокоен.

Как ни странно, беглецы сумели выйти через главные ворота, те самые, через которые несколько недель, а кое–кто даже месяцев вошли сюда.

Странно, что все это время главная арка, по сути дела, оставалась открыта для русских, и тем не менее они ни разу не смогли толком проникнуть внутрь. Защитники крепости были подобны защитникам космического корабля, которые, несмотря на разгерметизацию, смогли протянуть несколько месяцев, хотя вакууму ничто не мешало ворваться внутрь их корабля. Дула пулеметов по периметру двора были нацелены на центральную арку. В результате чего та превратилась скорее в отвратительную мишень для немецких пулеметчиков, нежели во входные ворота для русских. Неудивительно, что перед ней там и здесь валялись мертвые тела, брошенное впопыхах оружие. Некоторые были раздавлены танковыми гусеницами в тот день, когда отряд Трибукайта прорвался в цитадель.

Тем не менее то, что русские не попытались проникнуть внутрь, с трудом укладывалось в голове. Как с трудом верилось и в то, что они покидают цитадель через те же самые зияющие ворота. Они чувствовали себя нагими, проскальзывая наружу группами по десять–двенадцать человек. Сначала они шли друг за другом мимо подбитого танка и вскоре оказывались по ту сторону стен. На самом же деле в кромешной тьме, выходя из главной арки, они были столь же незаметны, как если бы просочились сквозь межмолекулярное пространство в противоположной стене. И все–таки напряжение не отпускало их — в любой момент, освещая все вокруг, в небо могла взлететь сигнальная ракета. Главное же состояло в том, что двигаться нужно было бесшумно. Впрочем, все, что они смогли сделать, это обернуть тряпками любые металлические предметы, которые имели при себе, а то и вообще избавиться от них. В результате многие предпочли не надевать касок.

Снаружи стены лежало мертвое пространство, отделявшее их от позиций русских. Огромное поле, изрытое воронками. Первоначально враг был гораздо ближе, и тогда ни о каком бегстве через главные ворота не могло быть и речи. Две слаженные атаки имели место буквально два дня назад и едва не стоили им всем жизни. Странно даже, что этого не произошло, потому что русские в нескольких местах даже сумели вскарабкаться на стену. Это был самый худший для защитников день, день, когда их неотступно преследовала мысль о том, о чем они будут думать в свои последние минуты. Трибукайт умолял Волера прислать им в поддержку авиацию, потому что в противном случае им здесь грозит гибель. В конце концов, сквозь тучи до них донесся гул авиамоторов. Впрочем, знали они и то, чем им грозит даже самая малая ошибка со стороны летчиков: сброшенные с немецких самолетов бомбы прикончат их даже раньше, чем это сделают русские. Пронесло, но только чудом. Разрывы бомб сотрясали цитадель до самого основания. Большое количество вражеских солдат было уничтожено на месте, а немало защитников цитадели еще с полчаса не могли прийти в себя. Но еще до того как чувства вернулись к ним, все еще оглохшим и смутно понимающим, что происходит, они выскочили из своих укрытий, чтобы добить тех врагов, что остались живы и теперь, оглушенные, бродили вокруг. Впрочем, и сами защитники были как пьяные или сомнамбулы, терзаемые кошмарным сном. Впрочем, теперь для тех немногих русских, что еще цеплялись за жизнь, этот кошмарный сон становился реальностью — впрочем, не только для раненых, но и для уже мертвых. Защитники цитадели, не разбирая, кто жив, кто мертв, кромсали их на куски, решетили их тела пулями.

Таким образом, стены от русских все–таки удалось очистить. Теперь по ту сторону земляного вала простирался безжизненный лунный пейзаж. Русские по всему периметру отступили назад, а в отдельных местах на несколько сот метров.

И вот теперь, в глухую ночь с 16 на 17 января, задачей номер один для беглецов стало по возможности преодолеть без потерь это изрытое воронками поле. Шрадер вел Фрайтага и Тиммермана и еще семерых солдат. Согнувшись в три погибели рядом с подбитым танком, они ждали своей очереди выйти за ворота. Первые три группы уже вышли. Четвертая, возглавляемая Дарнедде, сделав буквально несколько шагов, растворилась в темноте безлунной ночи.

— Фрайтаг идет со мной, — шепнул Шрадер, обращаясь к Тиммерману. — Я его ни на минуту от себя не отпущу, чего бы мне это ни стоило. Если мы погибнем, командование отрядом возьмешь на себя. Старайтесь держаться как можно ближе к Дарнедде, если вдруг случайно отобьетесь от нас.

— Понял, — ответил Тиммерман. В темноте выражение его лица было невозможно разобрать.

Фрайтаг стоял от них всего в нескольких шагах, однако Шрадер его не видел. Тогда он шепнул другому солдату, и Фрайтаг подошел к нему ближе.

— Зажми вот это между зубов, — велел ему Шрадер. — Кто–то наверняка споткнется в этой темнотище, особенно ты.

— Обещаю, что не вскрикну, — произнес Фрайтаг.

— Не зарекайся. Возьми, кому говорят. По крайней мере, до тех пор, пока не доберемся до ровной местности.

Фрайтаг взял лоскут ткани, который Шрадер сунул ему в здоровую руку. Дыхание по–прежнехму давалось ему с трудом. Правда, распространяться об этом не входило в его намерения. Пару секунд он растерянно мял лоскут в руке, а затем сунул один конец в утолок рта.

Взгляд каждого из них был устремлен в темноту. Все напряженно ждали того момента, когда с русской стороны в воздух взлетит ракета. Как будто самое напряженное ожидание с их стороны может этому поспособствовать, как будто им хотелось, чтобы это произошло как можно скорее и на том все кончилось. В дневное время они внимательно рассмотрели изрытое бомбовыми воронками поле и потому знали, какому риску подвергают себя. Это пространство вряд ли возможно пересечь совершенно бесшумно. Они были практически слепы и передвигались на ощупь, но не из–за темноты, а потому что напряжение словно обострило их слух, более того, вложило им в уши то, что они больше всего боялись услышать. Так, например, им казалось, будто они слышат слабые звуки, долетавшие от тех групп, что шли впереди. И это при том, что на ногах у всех до единого были валенки, снятые с убитых русских.

Шрадер вел свой отряд за собой колонной по одному. Выйдя за ворота, они тотчас свернули налево и двинулись вдоль стены. Вскоре они нашли перекореженный металлический штырь, торчавший из небольшой груды руин. С этого места договорились, что они разобьются на мелкие группки по два–три человека и таким образом преодолеют ничейную землю.

Здесь их уже поджидал Дарнедде. Шрадер с трудом узнал его. Оба не проронили ни слова. Дарнедде указал на ближайшие к ним чудом уцелевшие здания примерно в двухстах метрах от того места, где они сейчас стояли. Шрадер замер на месте и даже опустился на колени, чтобы внимательным взглядом изучить обстановку. Город был практически стерт с лица земли не только вокруг цитадели, но и повсюду, отчего отдельные целые здания стояли на значительном удалении друг от друга, словно их возвели согласно некоему странному плану. Можно даже сказать, разбросали наобум по огромной пустыне, а расстояния между ними заполнили самым разнообразным строительным мусором. А дальше, за темными их силуэтами, наполненная завыванием ветра, застыла звездная ночь, и, как любая ночь в пустыне, на ее фоне пустые громады казались еще чернее. Однако куда чернее было изрытое воронками поле, что простиралось перед ними, и, как он ни старался, как ни приглядывался, Шрадер так и не смог различить его отдельных черт.

Да, нехорошо, подумал он.

Первые группы сумели довольно успешно преодолеть эту первоначальную преграду благодаря разведчикам, которые провели их через поле. Вторая после группы Фрайтага разведгруппа была вынуждена вернуться назад, так как наткнулась на русских. По этой причине был выбран новый маршрут, по которому они двигались сейчас. Но даже те солдаты, которые уже один раз пересекли это поле несколько дней назад, испытывали немалые трудности, когда им выпало в кромешную тьму вести через него остальных. И вот теперь они шли где–то там, впереди. Так что указать Шрадеру путь было некому.

Черт побери, мысленно разразился он проклятиями.

Примерно двести метров от здания, которое указал ему Дарнедде, может, чуть больше… в темноте расстояния обманчивы.

В общем, ему ничего другого не оставалось, как двинуться через поле.

Правда, он задержался еще на пару секунд, чтобы прислушаться. Время от времени ему слышались голоса и еще какие–то звуки, что долетали до его слуха в перерывах между порывами ветра бог знает откуда, откуда–то издалека, русские голоса. Далеко, в зияющих пространствах между целыми зданиями, его глаз мог различить пламя костров, а может, просто последние отблески пожарищ. Впрочем, сам он предпочитал думать, что это костры. Но до них было далеко, и прямой угрозы они не представляли.

Он обернулся и дотронулся до солдата, стоявшего прямо за ним. И они пошли.

Как только они двинулись в путь, им то и дело приходилось проверять землю, чтобы не свалиться в воронки, — напрягать зрение, пробовать ее подошвами валенок, а то и, согнувшись, руками. Оставленные немецкими бомбами воронки были глубоки и широки, отдельные до десяти метров в поперечнике. Вскоре отступавшие уже имели о них неплохое представление. Это помогало им успешно двигаться дальше. Их подошвы больше не соскальзывали в коварнее углубления. Шрадер слегка взбодрился. Правда, идти в полный рост было трудно, потому что ноги вечно обо что–то спотыкались, и потому они предпочитали передвигаться ползком, причем не сгибая ног в коленях, растопырив пальцы одной руки и зажав винтовку в другой. Они почти не производили никакого шума, а если и производили, то его тут же уносило ветром, и поэтому он был почти неотличим от тех звуков, что время от времени улавливало их ухо. Правда, стоило ноге задеть камешек, как от страха этот звук казался им подобен раскату грома.

Шрадер обернулся на Фрайтага, но разглядеть не смог. Тогда он пригнулся позади кучи кирпичей, а когда остальные подтянулись к нему, наконец узнал его по ковыляющей походке. Фрайтаг был единственным, у кого в руках не было оружия. Когда тот подошел ближе, Шрадер протянул руку и ухватил его за шинель.

Уши всех до единого солдат уловили какие–то звуки. По всей видимости, это через воронки крадется следующая группа. Нервы каждого были напряжены до предела, причем ему же на пользу. Потому что невозможно было с уверенностью сказать, какие звуки были реальными, а какие — только послышались. От нервного напряжения Шрадер истекал потом, впрочем, как и все остальные. Казалось, будто это некая жидкая броня, благодаря которой их кожа еще острее ощущает лютый холод. Хотя в данный момент они его почти не замечали.

Шрадер уже был готов повести их за собой, когда их уши явственно услышали шорох шагов по мелкому щебню. Боже, неужели неизбежное все же произошло? Неужели они застыли на месте?

Кто знает, вдруг этот шум произвели русские, напуганные неожиданной встречей в темноте с неприятелем? За их спинами вскоре послышались крики и пулеметные очереди. Шрадер тотчас почувствовал, как в животе у него словно сжался тугой узел, а по ноге горячей струйкой полилась моча. За криками последовала вспышка и разрывы гранат — примерно посередине между тем местом, где они стояли сейчас, и стеной цитадели. Кричали по–русски, по–немецки, да что там, истошно вопили. В небо взлетела первая сигнальная ракета.

Двое из группы Шрадера тотчас бросились наутек. Ближайшее здание было недалеко. Однако стоило взлететь ракете, как они распластались на земле. Один закричал диким голосом, не иначе как угодил в воронку.

Позади них, так близко, что ему сделалось страшно, Шрадер разглядел несколько человеческих силуэтов. Они вели огонь по другим силуэтам примерно в сотне метров от них. Нет, они не только строчили из автоматов, они швыряли в них все, что попадет под руку — гранаты, камни. А потом и вообще сцепились с ними врукопашную, кололи штыками, что–то кричали, падали. В свете сигнальной ракеты омерзительность этой сцены трудно было передать словами. Ее сопровождало шипение, искры, дрожащее свечение, как будто в доме были перепады напряжения, и осветительные приборы вспыхивали как безумные через промежутки времени. Догорев, ракета устремилась вниз, но следом за ней небо тотчас осветила другая, за ней еще и еще. Планируя бегство, они не исключали возможности, что русские спрячутся в воронках, как не исключали ночные патрули и отдельных часовых. Затем небо осветила очередная вспышка, а Шрадер увидел, как к нему бегут несколько русских, бегут, спотыкаясь о кучи битого кирпича. На бегу один повернулся назад и выпустил автоматную очередь. Мысль в голове Шрадера работала в двух взаимоисключающих режимах — мгновенно и как в замедленном кино. Он решил, что возьмет их без стрельбы — заколет или ударит чем–то тяжелым по голове. Однако врагов было трое, а куда подевались остальные его солдаты, помимо Фрайтага, он не имел понятия. Теперь русских от него отделяло лишь несколько метров. Он поднял винтовку и открыл огонь. Одновременно за спиной у русских взорвалась граната, и они упали на землю. А может, свое дело сделала винтовка Шрадера. Его самого на мгновение ослепило, а в лицо полетела земля и песок. Фрайтаг что–то крикнул ему. Но тут между ними неожиданно с земли поднялся вражеский солдат, впрочем, не в полный рост, потому что уже в следующее мгновение он рухнул на колени, истекая кровью. Очередная вспышка высветила это со всей беспощадной четкостью. Ударом приклада Шрадер окончательно свалил противника на землю, после чего встал над ним, зажав коленями, и сделал несколько контрольных выстрелов в голову. Он стрелял, пока ему самому не сделалось дурно. Тогда он скатился с мертвого тела и затаился, оглядываясь в темноте по сторонам. Трое из его солдат, дрожа, жались друг к другу позади кучи битого кирпича всего в нескольких метрах от него самого. Как и он сам, они дико озирались по сторонам. Фрайтаг несколько раз простонал, как будто ему не хватало воздуха. В свете ракеты лицо его было бледнее бледного. Из уголка рта свисал лоскут. Рядом с Фрайтагом валялись изуродованные останки — убитый русский, тот самый, с которым только что разделался Шрадер. Стоило ему посмотреть на мертвеца, как его самого едва не вырвало. Неожиданно ночная тишина взорвалась оглушительным треском и грохотом.

Он обернулся в надежде увидеть группу, что шла за ним следом, однако те, судя по всему, затаились и лежали, не поднимая головы. А может, и вообще уже были мертвы. Перестрелка прекратилась столь же неожиданно, как и началась, и длилась всего несколько минут. Но их хватило, чтобы одна сторона уничтожила всех вражеских солдат, что попались ей на пути. Вернее, звуки выстрелов не стихли, теперь они просто долетали с другой стороны. Пулеметные очереди и снова вспышка ракеты, за ней вторая, третья… Темноту осветили трассирующие пули, вылетающие по периметру русских позиций. А еще Шрадер увидел, как стреляли со стены цитадели. Интересно, кто это может вести оттуда огонь? Наверно, свои.

Он задумался, что это значит для них, хотя сам еще даже толком не успел отдышаться и потому думать тоже толком не мог. Он подождал с минуту, пока в голове у него прояснится, тупо глядя, как на стенах цитадели одна за другой расцветают огненные вспышки. Именно на стенах, а не в воротах, где, по идее, сейчас должны находиться остальные, а с самых высоких точек земляного вала.

Он задумался. Здесь, в воронках, они были словно мыши в мышеловке, однако если им повезет, русские не поймут, что, собственно, происходит. И их драгоценные шкуры не попадут под пули тех, кто в данную минуту ведет огонь с земляного вала. Потому что, судя по всему, внутри цитадели еще оставались защитники. А те солдаты, что нарвались на русский патруль, по всей видимости, были разведчиками.

Интересно, придет ли в голову русским именно такая идея? Шрадер не знал.

Автоматчики еще какое–то время вели огонь со стены цитадели, и русские были вынуждены на них отвечать. Некоторые очереди явно предназначались воронкам, но теперь их было гораздо меньше.

Фрайтаг пошевелился и что–то прошептал ему на ухо.

— Сейчас нас начнут утюжить пушками.

Они были готовы броситься наутек, и наплевать на раны. Похоже, что и у остальных троих на уме было то же самое, с той разницей, что от ужаса они буквально окаменели на месте и ноги их не слушались. Шрадер с трудом подавил в себе это желание, тем более что темноту осветила очередная ракета.

— Они не посмеют, побоятся попасть в своих же, — возразил он.

— Ты шутишь, — ответил Фрайтаг с такой язвительностью, какой Шрадер отродясь от него не слышал. Он вынул лоскут изо рта и теперь сжимал его в здоровой руке. Шрадер заметил на лоскуте кровь.

— Какие шутки! Они наверняка ждут, когда свои вернутся и доложат обстановку. Так что давай–ка потише.

В ответ Фрайтаг промычал что–то невнятное. Шрадер почувствовал, как у него задрожала челюсть. Чтобы унять дрожь, он открыл рот и снова закрыл, и так несколько раз. Он считал, что он прав, более того, был убежден, хотя это ничего не значило. Господи, эти чертовы ракеты! Ну, сколько можно взлетать!

Какое–то время спустя огонь на земляном валу стал тише, а потом и вовсе прекратился. Давно бы так, подумал Шрадер. Потому что если бы защитники цитадели с тем же остервенением продолжали бы палить и дальше, Иваны наверняка заподозрили бы нечто неладное. Шрадер поймал себя на том, что мысли путаются у него в голове. И хотя он уже почти что успокоился, мыслить четко и ясно пока еще не мог. Остальные подползли к ним с Фрайтагом, чтобы спросить, что им делать дальше. Лица каменные, в глазах застыло выражение ужаса, словно за последние несколько недель безумия они нацепили на себя несколько слоев личины выдержки и стойкости.

— Даже если Иваны нас не обстреляют из минометов, они вышлют сюда дополнительные патрули, — заметил один из них.

Шрадер ничего на это не сказал, хотя мысленно согласился. Верно, скорее всего, так и будет.

— Нужно двигаться дальше, — вставил другой. — Можно ползком. Расстояние не так велико.

— Фрайтаг не может ползти, — возразил Шрадер.

Остальные никак на это не отреагировали. Каждый думал о своем.

— А как же эти несчастные выберутся наружу? — неожиданно спросил Фрайтаг.

Он имел в виду тех, кто все еще оставался в цитадели.

— Надо будет что–то придумать, — произнес Шрадер.

Ракеты теперь взлетали в небо значительно реже, и время от времени вновь воцарялась темнота.

— Давайте подождем еще пару минут, — предложил Шрадер.

Им всем уже почти не стоялось на месте.

Со стороны русских позиций по–прежнему слышались выстрелы — ответный огонь на очереди с крепостных стен.

Оно даже к лучшему, подумал Шрадер, в этом шуме нас никто не услышит.

Как только погасла очередная ракета, они начали вновь продвигаться вперед. Теперь они уже не соблюдали строгих мер предосторожности, как в самом начале, как будто те были им больше не по силам. Зато теперь в темные промежутки они успевали преодолеть большое расстояние, не опасаясь, что заденут ногой какой–нибудь камень и тот с грохотом покатится в воронку. Черные силуэты зданий маячили уже значительно ближе. Казалось, протяни руку, и вот они. По пути им попалось мертвое тело — одного из тех двоих, что, как только прозвучали первые выстрелы, бросились в бегство. Они оставили его лежать в темноте и даже не стали выяснить, что, собственно, случилось с ним. Они упорно продолжали идти вперед. Всякий раз, когда в небо взмывала очередная ракета, они, словно тряпичные куклы, падали на землю. Фрайтаг негромко стонал через стиснутые зубы. Шрадер увидел у него на губах кровь. Значит, лоскут он выбросил. Шрадер про себя обругал упрямого болвана. Они почти дошли.

И тут их уши уловили какой–то звук. Они вновь замерли, хотя каждый с трудом подавил в себе желание вскрикнуть, чтобы выпустить наружу невыносимое напряжение, которое буквально распирало грудь.

Звук повторился. Где–то поблизости двигались люди. Похоже, русские прислали дополнительные патрули, чтобы проверить воронки. Правда, двигались они не в том направлении. Возможно, это те, кто остался жив из первого патруля. В небо взлетела очередная ракета. Потрясение, вызванное тем, что эти люди оказались так близко, было ничуть не меньше, чем от жуткого зрелища, что предстало их взору во время перестрелки. Шрадер и те, кто был с ним, в буквальном смысле окаменели. Те, другие, моментально бросились ничком рядом с воронкой.

Это оказались свои.

Шрадеру показалось, будто он узнал Дарнедде, однако подать голос не рискнул, опасаясь, как бы кто–нибудь не открыл огонь. Боже, подумал он. К тому же, кто знает, как поведут себя Фрайтаг и остальные солдаты, что были с ним. Но они продолжали лежать молча, не шевелясь, как и Шрадер, скованные страхом, что по ним случайно откроют огонь. Затем снова стало темно, и они услышали, как та, вторая группа выбралась из воронки и двинулась дальше.

Они не рискнули пойти тотчас вслед за ними. Все тот же страх продолжал владеть ими и тогда, когда уже прошло несколько минут. Каждый шаг давался Шрадеру с огромным трудом. Он был вынужден всякий раз превозмогать себя. Лично он предпочел бы остаться там, где и был, хотел бы, чтобы и другие тоже остались, но сказать это вслух не решался. Наконец он все–таки шепотом дал команду остановиться, дал лишь потому, что терпеть больше не мог. В ответ не услышал ни звука, что, на его взгляд, было хорошим признаком. Наконец темноту прорезала очередная ракета, и он увидел, что все четверо смотрят на него словно дьяволы. Подрагивающий свет, треск, шипение, искры и вновь темнота. В темноте они поднялись на ноги — во весь рост. Двигаться, скрючившись, было больше невмоготу. Однако уже в следующее мгновение они инстинктивно пригнулись и, валясь с ног от изнеможения, двинулись дальше.

Наконец они живыми добрались до первых полуразрушенных зданий. Они бы продолжали идти и дальше, прямиком до своих позиций, настолько велика была их радость по этому поводу. На их счастье, первая группа, которая шла перед ними, уже поджидала их здесь. Солдаты стояли словно статуи, понурые и неразговорчивые. Трибукайт, который был здесь, приказал им ждать остальных, которые, словно в капкан, угодили в воронку — те самые, кого вел Дарнедде и на кого по пути сюда наткнулся Шрадер со своими солдатами.

Так или иначе, им повезло, по крайней мере на первый взгляд. У каждого на этот счет было свое мнение, которым он сдавленным шепотом и спешил обменяться с товарищем. Судя по всему, русские так и не поняли, что прошляпили крупномасштабную операцию по бегству из крепости. Многие поняли то, что уже понял Шрадер: яростный огонь, которым со стен цитадели русских поливали последние защитники крепости, отвлек их внимание от того, что происходило буквально у них под носом.

Как только они оказались внутри одного из зданий, Трибукайт, Дарнедде, лейтенант Риттер и один фельдфебель устроили совещание.

— Кто последним вышел из крепости? — спросил Трибукайт у Дарнедде.

— Шрадер, — ответил тот.

— Остальные оставались в цитадели?

— Да, насколько мне известно. Если, конечно, за это время не вышли тоже.

— Непохоже. Слишком рано, — ответил Трибукайт. — В любом случае, будь это так, мы бы заметили их при вспышке ракеты. Отсюда все видно как на ладони.

— Но ракеты больше не взлетают, — возразил ему Дарнедде. — Так что, возможно, они уже по пути сюда.

Воцарилось молчание. Собравшиеся выглянули в окна или щели в стенах. Разумеется, ничего они не увидели, кроме редких звезд на небе. С этого расстояния невозможно было даже толком рассмотреть цитадель. Они подождали, пока темноту не прорежет вспышка очередной ракеты. Увы, минута шла за минутой, но ничего подобного не происходило.

— Судя по всему, русские выслали туда новые патрули, — сделал вывод Трибукайт. — Они не хотят, что ракеты высвечивали своих же.

Он взвешивал все за и против. Дождаться даже Дарнедде и Шрадера, пока те преодолеют изрытое воронками поле, было нелегко. Более того, он подозревал, что кое–кто из солдат в соседних зданиях уже взял судьбу в собственные руки и теперь самостоятельно движется дальше, к немецким позициям за пределами города. Тем не менее большинство подчинились его приказу и остались ждать остальных.

— Больше ждать нельзя. Кто знает, может, они выйдут из крепости не ранее чем через час. Если вообще рискнут это сделать.

— Они непременно выйдут, — возразил ему Дарнедде. — Потому что это либо сейчас, либо никогда.

— Мы уходим, — тем не менее распорядился Трибукайт. — Если остальные уже идут сюда, им придется выбираться из города самостоятельно.

Дарнедде предпочел не высказывать вслух свое несогласие. Потому что если они хотят выбраться отсюда живыми, надо уйти как можно раньше. А там будь что будет.

Тем временем Трибукайт выслал вперед двух разведчиков, которые вскоре вернулись. По дороге им попалось несколько русских постов, и они не смогли отыскать обходные пути.

В принципе этого и следовало ожидать. Значит, придется пробиваться с боем. И они двинулись в путь, примерно шестьдесят человек Первыми шли, указывая путь, разведчики. Наконец они дошли до первого поста русских и, не раздумывая, открыли по ним огонь. Кто–то выпустил по врагу автоматную очередь, кто–то швырнул гранату. В результате пост русских был полностью уничтожен. Впрочем, потери были и среди своих. Тех, кто был тяжело ранен, спросили, что они предпочтут: чтобы товарищи прикончили их на месте или просто бросили умирать.

Все это произошло в считаные минуты. Те, кто остался жив, двинулись дальше. Тяжелораненые остались умирать среди руин. Кто знает, может, кто–то попал в плен, кого–то пристрелили, кого–то изуродовали до неузнаваемости. Никто не стал просить, чтобы его прикончили свои же. Некоторые рыдали, но большинство приняли свою судьбу молча, стиснув зубы. Почти все они уже были готовы встретить свой смертный час.

Преимущество неожиданности было утрачено, и те, кто остался жив, были вынуждены поторопиться. Царивший в городе хаос и вселенское разрушение были им только на руку. Как и кромешная тьма, хотя враг уже наверняка догадался, что происходит. Им вслед раздалась пулеметная очередь и русские голоса, испуганные не меньше, чем и их собственные, если не больше. Вскоре они миновали посты русских, и перед ними раскинулся город — мертвый, безгласный, пустой. Куда ни глянь, повсюду валялись убитые — свои, русские. Их было в десятки раз больше горстки живых, что еще оставались в городе. Они передвигались быстро, словно псы, что преследуют дичь, с той разницей, что их обоняние наконец уловило запах свободы. Вскоре они миновали самые дальние посты русских и вышли к испуганным часовым, охранявшим парк передвижной техники. Бросок связки гранат, и часовых как не бывало. Атака была столь стремительной, что жертв среди своих удалось избежать. И они вновь двинулись дальше. Одного–единственного пулемета было бы достаточно, чтобы скосить их всех до одного на месте, но, на их счастье, такового здесь не оказалось. Взлети в небо в нужный момент ракета, она бы высветила их как жеребцов в загоне. Но этого не произошло. Казалось, разрушенный город тянулся бесконечно, такой же безжизненный, как и внутри периметра осажденной цитадели, как и все эти последние месяцы. Посты русских были разбросаны по нему то там, то здесь, без какой–либо системы, и сейчас, под покровом кромешной тьмы, никто не знал, кого и где они встретят на своем пути. Теперь они шли быстро, Трибукайт и его отряд. Враг встрепенулся и поспешил следом, туда, где они только что прошли. Увы, его взору предстали лишь горящие машины и изрешеченные пулями мертвецы. Раненых немцев, которые уже не могли говорить, они пристрелили; к вискам тех, кто еще владел языком, приставили пистолеты, а допросив, также пристрелили.

Тем временем отряд Трибукайта вышел на окраину города. С трудом верилось, потому что с того момента, как они покинули стены цитадели, прошло менее часа. Впрочем, цитадель была расположена ближе к западным окраинам города, и они это прекрасно знали. И тем не менее слегка опешили, когда перед ними распростерлось пустое заснеженное поле. На протяжении многих месяцев город являл собой замкнутую, лежащую в руинах вселенную, их вселенную. И все это время ни один из них не бывал за его пределами, никто, кроме Трибукайта и тех, кто пришел вместе с ним.

К этому моменту Шрадер с Фрайтагом отстали от остальных. Фрайтаг видел, как оставляют раненых, и хотел что–то сказать Шрадеру, хотя никак не мог набраться мужества это сделать. Ему хотелось успокоить Шрадера, что не надо за него беспокоиться, что он дойдет, однако чем дальше они шли, тем сильнее его одолевали сомнения. В душе он надеялся, что Шрадер приободрит его, однако произнести это вслух не смел. И хотя вряд ли Шрадер его сейчас бы бросил, ему хотелось, чтобы тот успокоил его, пообещал всегда быть рядом. Сам дышал с трудом, шатался, едва ли не теряя равновесие, при каждом шаге. Причем скрыть это было уже невозможно. Время от времени Шрадер посматривал на него, но ничего не говорил. Фрайтага это бесило.

Выйдя наконец на самый край города, они сделали остановку и огляделись по сторонам: вдруг они догнали тех, кто ушел вперед. Но, увы, было слишком темно, и они никого не увидели, ни единой души. Они были одни.

— В чем дело? — не выдержал Шрадер. — Тебе больно?

Он надеялся, что Фрайтаг сумеет дойти вместе со всеми, если боль в плече не будет мучить его слишком сильно. Но случись так, что им придется спасаться бегством, Фрайтаг тотчас отстанет. Шрадер пообещал себе, что, если такое произойдет, он не бросит парня в беде. Увы, теперь со всей очевидностью было понятно, что тот не в состоянии идти даже шагом.

Фрайтаг сел, его одолевали страх и мрачные мысли. Он было открыл рот, чтобы что–то сказать, но так и не решился. Он продолжал молча сидеть, жадно хватая ртом воздух — пытался отдышаться.

— Мне в легкое как будто что–то упирается, — произнес он наконец. — Не знаю, в чем дело, но это жутко мешает дышать.

— Сломанное ребро, — ответил Шрадер.

— Не знаю, я не чувствую никаких сломанных ребер. У меня сломано плечо. Ума не приложу, в чем тут дело.

— А плечо как? Болит?

— Ужасно. Думаю, ты был прав, когда дал мне лоскут. Но дело не в этом. Мне нужно отдышаться. Хотя бы несколько минут.

Это последнее предложение далось ему с великим трудом. Шрадер почти не расслышал самых последних слов, потому что Фрайтаг перешел на сдавленный шепот, явно превозмогая самого себя.

— Можешь не спешить, — сказал он ему. — Все в порядке. Ты вон уже сколько прошел. Прежде чем мы с тобой двинемся дальше, нам нужно все хорошенько обдумать.

Фрайтаг боялся, что на то, чтобы отдышаться, ему потребуется как минимум час. Но даже когда дышать стало чуть легче, идти дальше он не мог. Он ничего не сказал, попытался взять себя в руки, отогнать страх.

Шрадер отошел чуть дальше, вглядываясь в темноту. Увы, глазу было не за что зацепиться — ни дерева, ни здания, лишь однообразная, продуваемая ветрами равнина, бескрайняя, как океан. Лишь в отдельных местах ветер гнал снег. Тот, словно волны, менял очертания и вновь оседал, до очередного порыва. Большая часть туч куда–то ушла, и теперь небо было усеяно звездами. В их яркости было нечто противоестественное, особенно по сравнению с чернотой, что царила внизу. В этом призрачном свете кое–где искрили снежные пятна. Однако снега было мало, и он лишь создавал обманчивое впечатление, зрительно искажал расстояния и все вокруг.

Шрадер надеялся увидеть какое–нибудь движение, услышать голоса людей или шум моторов на дороге, что вела из города на запад, к Ново–Сокольникам. В их ситуации она была для них единственным ориентиром. Увы, он ничего не увидел, что неудивительно. И ничего не услышал. От руин за его спиной доносился гул моторов и время от времени перестрелка. Но на пустынной равнине, что лежала к западу, было тихо. К собственному ужасу, он понял, что толком не знает, где находится. Нет, в целом он представлял, в каком направлении нужно двигаться, но если полагаться только на это, неизвестно, куда они могут забрести в одиночку.

Как жаль, что у него с собой нет компаса. Ведь он должен был предвидеть, что рано или поздно они с Фрайтагом отстанут от основной массы. Шрадер отругал самого себя, хотя и не потерял головы, а, наоборот, продолжал трезво взвешивать за и против того или иного решения, прежде чем им двинуться дальше.

Наконец где–то слева от себя он явственно услышал рокот моторов. На душе тотчас стало веселей, и он прислушался. Он весь превратился в слух, пытаясь определить, что это такое. Вдруг этот рокот и впрямь доносится от шоссе, или же это просто какой–то идиот, ревя мотором, раскатывает по окраине города. Постепенно рокот умолк. Значит, это на шоссе, сделал вывод Шрадер.

Он подполз назад к Фрайтагу.

— Ну, как? Уже лучше? — спросил он у парня.

Тот не ответил.

— Фрайтаг, — прошептал Шрадер и протянул руку, чтобы потрогать грязный, давно не мытый чуб. Фрайтаг что–то невнятно промычал. Шрадер тотчас ощутил, как ему словно передалась владевшая парнем тревога. Самому ему казалось, будто он отсутствовал всего несколько минут, однако чувство времени могло сыграть с ним злую шутку, и на самом деле его не было гораздо дольше.

— Прошу тебя, Шрадер, если ты снова уйдешь, то скажи мне.

— Хорошо, скажу, — успокоил он младшего товарища.

И он рассказал Фрайтагу про все, что видел и слышал.

— Господи, я бы мог сказать тебе, где мы находимся! — воскликнул тот.

— И где же? Почему ты ничего не сказал?

Фрайтаг на мгновение задумался. Дыхание давалось ему тяжело, то есть он старался дышать спокойно, но все равно в темноте оно получалось каким–то надрывным.

— Сначала я не понял, — произнес он наконец. — Тем более что ты уже ушел. Вон там. Видишь вон ту фабрику?

Шрадер посмотрел в сторону, куда указывал Фрайтаг. Сначала он ничего не заметил, однако, приглядевшись, различил темный силуэт. С того места, где они находились, казалось, что он является продолжением города. И все же Шрадер понял, что парень прав. Войлочная фабрика стояла в удалении от города, за пределами его юго–западной окраины. Шрадер мысленно представил план местности — не какой–то абстрактный план, нет. Он заставил себя вспомнить конкретные карты города, которые до этого не раз изучал в течение последних месяцев и тем более дней. Верно, фабрика стояла особняком, а рядом с ней пролегало шоссе. Он пригляделся внимательнее, и глаза его начали выхватывать детали — высокие стены, полуразрушенные трубы. На фоне усыпанного звездами неба их силуэты выступали резко и четко.

— Ну, хорошо, глаз у тебя острый, — похвалил он Фрайтага.

Он даже похлопал парня по спине и, сев рядом с ним, тупо уставился в землю, в никуда, и попытался представить себе еще одну карту — карту города и прилегающей местности к западу от него. Мысленное рассматривание условных обозначений на ней заняло у него несколько минут.

— А теперь выслушай меня, — обратился он к Фрайтагу. — До наших позиций остается всего два–три километра. Может, даже меньше, если Волер сумел подойти на более близкое расстояние. И ты в состоянии его пройти. Если тебе нужно будет передохнуть, отдыхай. Не исключено, что нам придется немного поплутать в темноте. Главное, помни, что идти нам недалеко.

Фрайтаг почувствовал, как в легкие ему ворвался воздух, а затем снова вырвался наружу. Господи, что с ним не так, задался он вопросом, будто речь шла не о его собственном теле. Он кивнул, но Шрадер в темноте не увидел его кивка и потому переспросил:

— Ну как, ты меня понял?

Вопрос этот был призван подавить нараставшее в нем дурное предчувствие. Он все больше и больше сомневался в сидевшем рядом с ним парне.

— Понял, — ответил тот. — Два–три километра, два или три километра, — пробормотал он, скорее себе самому. Неожиданно ему вспомнился Холм. Вспомнилось, что основные немецкие позиции пролегали менее чем в пятнадцати километрах от них, причем на протяжении всех долгих, проведенных у Холма месяцев. И тем не менее никакой помощи они не получили. Нет, что это я, мысленно оборвал он себя. Помощь наконец пришла. Это здесь, в этом месте, где они находятся сейчас, они не получили никакой помощи. Трибукайт с его танками не в счет, он не воспринимал их как помощь: слишком уж кратким было тогда ощущение спасения, оно длилось лишь считаные минуты.

И вот сейчас это приобрело для него особую значимость, превратилось в нечто вроде моральной силы. Или силы вообще. А вот смысла он в этом по–прежнему не видел и даже не пытался. Он слишком устал, был измотан физически и морально.

— Ты уверен, что это близко? — спросил он у Шрадера. — Всего два или три километра?

— Ты знаешь это не хуже меня, — ответил тот. — Нам это твердили вот уже несколько дней.

Что так и было. Фрайтаг слышал эти слова, как и все те, кто находился в цитадели. Правда, он никогда не пытался осмыслить их до конца. Всего несколько километров… всего несколько километров. Он слышал эту фразу так много раз при Холме, что вскоре для него эти несколько километров превратились в эквивалент бесконечности. Ему вспомнилось, как остро он воспринимал эти слова год назад, в Холме, звездными ночами, морозными зимними днями и ночами. Тогда эти несколько километров, отделявшие их от своих, представлялись ему непреодолимой пропастью, и тем не менее он сносил эту безвыходность стоически, с завидным спокойствием как некое неизбежное испытание, выпавшее на его долю. И вот сейчас в какой–то момент ему показалось, будто он вернулся в предыдущий год, туда, в Холм, как будто время, проведенное в Великих Луках, было чем–то вроде дурного сна, наваждения, в котором Холм представал в искаженном свете. Или даже не Холм, а сон о нем, который тотчас исчезнет, испарится, как только он проснется и откроет глаза посреди лабиринта снежных стен, а рядом с ним будет Кордтс, а может, в подвале здания ГПУ..

Боже мой, подумал он.

Правда, сила этой странной ситуации оказалась мимолетной, она буквально в мгновение ока иссякла в нем. И хотя Фрайтаг ее ощутил, ощутил со всей ясностью, успел понять, что она собой представляет, тем не менее она исчезла.

Во всяком случае, он вновь услышал рядом с собой голос Шрадера.

— Мы должны пройти как можно дальше, пока не станет светло. Ну как, Фрайтаг, ты готов?

Фрайтаг сказал, что да, готов, и они двинулись дальше в темноту. Одни. Их спутниками были лишь порывы ветра. Хотя Фрайтаг переживал, сумеет ли идти дальше, он тем не менее отдохнул и какое–то время шагал довольно–таки бодро. Снег был неглубок; он лежал тонким слоем, едва–едва прикрывая землю. Так что идти по нему было легко. Порывистый, колючий ветер дул им в спину, однако скорее подгонял, чем мешал идти. Правда, вместе с ветром в спины им впивались острые иглы сухого снега, но они их не замечали, как не замечали и самого холода, движимые вперед желанием поскорее добраться до своих. В темноте местность казалась плоской, но по мере продвижения вперед они заметили, что это не так: земля под их ногами то уходила вверх невысокими холмами, то вела вниз. Правда, перепады высот были небольшие и не мешали движению. Небо почти полностью прояснилось, и Шрадер подумал, не слишком ли они с Фрайтагом заметны, поднявшись на вершину одного такого пологого холма. С другой стороны, что поделаешь. Главное в этой ситуации — не терять бдительности. Темнота и безлюдье, а еще унылое завывание ветра — все это странным образом делало их незаметными. Вернее, им казалось, что это придает им некую незаметность, как будто они были два моряка, затерянные посреди бескрайнего ночного океана. Они шли, выпрямившись в полный рост, хотя и были постоянно начеку. Вместе с тем им на какое–то время удалось стряхнуть с себя напряжение, которое раньше заставляло их пригибаться к земле и, неуклюже скрючившись, пробираться сквозь руины города, который теперь остался далеко позади.

Таким твердым шагом они смогут быстро преодолеть эти два–три километра, подумал Шрадер. Правда, как только они дойдут до русских позиций, то будут вынуждены вновь пригнуться ниже, если они хотят миновать их целыми и невредимыми. Как только сумеют это сделать, то до своих будет рукой подать. Шрадер был готов, если надо, ползти ползком, и эта готовность придала ему уверенности в себе. Главное, чтобы Фрайтаг его не подвёл.

Время от времени они делали остановки, пусть даже всего на пару секунд. Шрадер шепотом обращался к товарищу, тот таким же шепотом отвечал ему, что с ним все в порядке. Шрадер не смог сказать, так ли это на самом деле. Узнает только тогда, если в какой–то миг парень остановится и больше не сможет двигаться дальше.

Время от времени они оглядывались на Великие Луки. Впрочем, те были почти не видны. Даже силуэты редких уцелевших зданий теперь почти сливались с горизонтом. В некоторых местах небо лизали языки пламени и вверх поднимались столбы дыма. Растекаясь в вышине, они заливали небосвод, подобно чернильному пятну и закрывали собой звезды. А еще со стороны доносилась перестрелка и уханье орудий. Однако, гонимые дальше мечтой о спасении, Шрадер и Фрайтаг сразу даже не подумали о тех своих боевых товарищах, что не смогли преодолеть изрытое воронками поле после стычки с русским дозором. Но разрывы продолжали грохотать, и они были вынуждены вспомнить тех, кто все еще оставался в цитадели — раненых и тех, что не успел выйти оттуда. Возможно, они просто пережидают, прежде чем предпринять новую попытку. То же самое можно было сказать и про Трибукайта с его отрядом. Так что Шрадер и Фрайтаг были одни и в одиночку шли дальше. Город за их спинами все удалялся, сжимаясь в размерах, словно некая планета, пустая и безжизненная. Куда ни бросишь взгляд, повсюду лишь камень да столбы дыма — серо–черные напоминания о разыгравшихся на земле событиях, медленно уплывающие в межпланетное пространство. Какое–то время, пока Шрадер и Фрайтаг шагали дальше, они могли различить слева от себя темный силуэт Войлочной фабрики. Причем чем больше они удалялись от города, тем четче вырисовывался он на фоне неба — этакая призрачная груда развалин, подсвеченная всполохами костров, у которых грелись враги. Их слух в очередной раз уловил рокот моторов, сначала где–то поблизости, а потом все дальше и дальше, пока он окончательно не смолк вдали. Их вновь окутало безмолвие, нарушаемое лишь завыванием ветра.

Вскоре им на пути попались мертвые тела, и они застыли на месте. Фрайтаг без сил рухнул на землю, молча, без стонов. Шрадер присел рядом с ним на корточки, а потом вытянулся на снегу. Фрайтаг тяжело дышал, жадно хватая ртом воздух. Он приподнялся на здоровой руке, полусидя–полулежа. Лечь плоско он не мог, тотчас давала о себе знать мучительная боль в плече. На какой–то миг ему удалось принять лежачее положение, медленно, словно он с предельной осторожностью укладывал на снег каждую часть тела по отдельности. Перекатившись на спину, он устремил взгляд в небо. Изо рта у него, словно крошечные галактики, вырывались облачка пара. Шрадер ощупал первого мертвеца в потрепанной форме — тот уже окоченел как камень, — после чего отполз дальше.

Весь их путь через город был отмечен мертвыми телами. За городом, в снежной пустыне до сих пор никаких тел не было, и это настораживало. Их ночное зрение обострилось до такой степени, что теперь они могли различить на головах убитых каски или шапки горных стрелков. Посреди тел стоял подбитый бронетранспортер, и еще один, чуть дальше.

Шрадер не понял, что это останки солдат из отряда Трибукайта, тех самых, что неделю назад пробивались к ним на помощь. Ему вообще не пришло в голову никаких мыслей. Кто знает, эти мертвецы могли валяться здесь уже несколько месяцев.

Впрочем, найти что угодно посреди этого снежного безмолвия само по себе было тяжким испытанием для его нервов. Пустота и тьма по–своему успокаивали, служили единственной защитой. Увиденное поразило Шрадера и на сознательном, и на бессознательном уровне. Из этого жуткого зрелища он сделал вывод, что поблизости нет ни одной живой души. Затем он набрался мужества, подошел к первому бронетранспортеру и направил внутрь дуло автомата. В распахнутую дверь он увидел то, что и ожидал увидеть, вернее, скорее различил мысленным взором. Его «дружно поприветствовали» изуродованные тела погибших.

Он ощупал самое первое, что свешивалось наружу — твердое, как камень или сталь, из которой был сделан корпус боевой машины. Шрадер крадучись обошел машину и заглянул в кабину водителя, после чего вернулся к Фрайтагу.

Парню требовался дополнительный отдых. Силы почти оставили его. Ощущение было такое, будто он был вынужден задерживать дыхание на протяжении километра, и теперь лежал и жадно хватал ртом воздух, пытаясь сдержать рвущиеся наружу стоны, словно те могли облегчить ему дыхание. Шрадер сказал ему, что живых здесь никого нет, и тогда Фрайтаг простонал — тихо, еле слышно, но простонал.

— Не торопись, — сказал ему Шрадер, как уже говорил не один десяток раз. — Все идет как надо, приятель. Уж если ты прошел первую половину пути, то пройдешь и вторую.

Фрайтаг по–прежнему лежал на спине, глядя в небо. От вида усыпанной звездами бездны у него закружилась голова.

— Помоги мне сесть, — попросил он Шрадера и протянул здоровую руку. Шрадер поднялся и подтянул его в сидячее положение, после чего сам сел с ним рядом.

— Хочу курить, — сказал Фрайтаг.

Шрадер кивнул.

— Это поможет тебе отдышаться, — сказал он спустя какое–то время.

— По крайней мере, не повредит, — произнес Фрайтаг.

— Что бы ты предпочел, пулю или сигарету? — в шутку спросил его Шрадер.

— Пулю, — ответил Фрайтаг.

— Не дури.

— Можно подумать, ты сам не знаешь, — сказал Фрайтаг.

У каждого имелась заначка из нескольких сигарет. И ни один из двоих не смог бы сказать, почему не выкурил их перед бегством из цитадели. Желание курить тогда было столь сильным, что они выкурили их одна за другой, оставив на всякий случай лишь пару–тройку. Впрочем, зачем, уж если курить, то все до конца. Потому что соблазн был велик, и ничего хорошего от него не жди. Шрадер страдал от него не меньше, чем Фрайтаг. Он представил себе, как докуривает последнюю сигарету, и ему стоило немалых усилий выбросить эту картинку из головы.

— Сколько осталось до рассвета? — спросил Фрайтаг.

— Еще долго. Часа два–три.

Фрайтаг помолчал, а потом философски заметил:

— Не так уж и долго.

— Может, долго, а может, недолго. Главное, скажи мне, как будешь готов идти дальше.

Почему–то Фрайтага эти его слова задели, и он подумал, что бы такое сказать в ответ. Однако сказать даже несколько слов — это зря растратить силы, которые и без того на исходе. Ему казалось, что было бы куда лучше, если бы Шрадер пошел дальше один, без него. Он знал, что дойдет и сам, в этом не приходится сомневаться, даже если будет идти чертовски медленно, даже если ему придется прятаться от врага в дневное время. По крайней мере, тогда ему не придется думать про Шрадера, а Шрадеру не придется думать про него.

И вместе с тем он не хотел бы, чтобы Шрадер оставил его.

— Еще пару минут, — ответил он, чувствуя, как его вновь берет в свои тиски страх. Если честно, он не знал, сколько еще сможет пройти.

Шрадер тем временем снова впал в уныние. У него при себе имелись часы. Еще не было и четырех утра, но он не знал точно, когда начинает светать. Давно хотел уточнить, но так и не удосужился. И вот теперь он натужно пытался вспомнить, ведь должен знать, черт побери, должен. В семь? Или все–таки в восемь? А может, даже позже. Ведь сейчас зима. Он представил себе цитадель, как он просыпается, стряхивает с себя неглубокий сон, вглядываясь в серый, предрассветный полумрак. Или же он долгой зимней ночью несет дозор на стене, вглядываясь в восточный край неба, когда тот начнет розоветь, и сверяет по часам время.

Он не сомневался, что знает время рассвета, но вспомнить, как ни старался, не смог. В любом случае, долго они вряд ли протянут, подумал Шрадер. Не только Фрайтаг, но и он сам скоро выбьется из сил или же утратит бдительность, и тогда его ждет смерть. Пусть не сегодня, а через несколько недель или месяцев. Потому что, как ни странно, в этой их теперешней ситуации — в отличие от серого, зыбкого будущего — он был уверен, что они дойдут, что доберутся до своих. Более того, после ужаса, пережитого ими посреди изрытого воронками поля, все оказалось не так страшно, не так тяжело, как он себе представлял.

Шрадер заморгал, заставляя себя вернуться к реальности. Да–да, где–то между семью и восемью часами. Хотя какая разница? Как только небо на востоке начнет сереть, они сами поймут, что светает.

Из задумчивости его вывел треск ожесточенной перестрелки. И хотя автоматные очереди доносились издалека, в темноте они звучали громко и резко; к тому же было видно, где это.

Они оба заговорили одновременно и негромко. Затем переглянулись и вновь устремили взгляды в ту сторону, где кипел бой.

На юго–запад от них, примерно в той стороне, где проходила дорога на Ново–Сокольники.

— Они нарвались на русских, — неожиданно громко произнес Фрайтаг.

Шрадер продолжал следить за боем. В основном до них доносились автоматные очереди, но время от времени громко ухали пушки, и тогда небо озарялось ослепительными вспышками. Шрадер сделал вывод, что артобстрел ведется из двух разных точек.

— Нет, по–моему, это на наших позициях. Откуда у Трибукайта тяжелая артиллерия? Думаю, это русские ведут огонь по группе Волера.

Фрайтаг стряхнул с себя оцепенение и теперь возбужденно вглядывался во всполохи на горизонте.

Нет, это действительно говорили пушки — пушки, которые поливали ответным огнем другие артиллерийские орудия. В этом не было никаких сомнений.

— Может, это Трибукайт пытается пробиться, — предположил Фрайтаг. — Может, они оказались в ловушке между русскими и своими.

Шрадер задумался. Поначалу ему казалось, что Трибукайт со своим отрядом не мог пройти так далеко. Но теперь его мучили сомнения. Он посмотрел на часы. Что ж, может, они и дошли. Если двигаться быстро, они вполне могли успеть.

Они с Фрайтагом продолжали наблюдать, и в этих яростных вспышках света им виделась свобода. Они следили за ними жадно, хотя и с опаской. Казалось, вспышки озаряли небо совсем рядом, но он знал, что на самом деле до места сражения довольно далеко. Два или три километра как минимум. А может, и больше. И если двигаться прямо в их направлении…

Но нет, лучше этого не делать. Потому что тогда они придут прямо к месту боя. Им придется добираться до своих окольным путем.

— Черт, нам нужно поторопиться.

— Я готов, — ответил Фрайтаг.

— Нет, не сию минуту. Нас могут заметить. Черт, это надо же!

— Никто нас не увидит. Мы слишком далеко.

— Нет, — отрезал Шрадер.

Фрайтаг был готов вновь двинуться в путь. И чем раньше, тем лучше, ведь в противном случае его начали бы вновь одолевать сомнения в собственных силах. Он сжал зубы, чувствуя, как сквозь них прорывается дыхание. К глазам подкатили слезы, и он зажмурился.

А когда снова открыл глаза, то, к собственному удивлению, впервые увидел перед собой подбитый бронетранспортер, высвеченный дальней вспышкой огня. Повсюду на снегу валялись тела убитых. Шрадер также смотрел на них в немом изумлении — их оказалось гораздо больше, чем он мог себе представить. В ослепительных сполохах их жуткие позы вырисовывались со всей четкостью: неестественно вывернутые конечности, снятая с черепов кожа и тому подобные ужасы. По всей видимости — омерзительные последствия рукопашного боя или взрывов гранат. Что именно, в конвульсивных вспышках света понять было невозможно.

Фрайтаг смотрел на изуродованный взрывом бронетранспортер. Впрочем, судя по всему, одним только взрывом здесь не обошлось, потому что если бы он призадумался, то наверняка пришел бы к выводу, что русские сняли с машины и унесли собой колеса, пулемет, мотор и все то, что не было окончательно уничтожено взрывом. В результате от бронетранспортера остался лишь скелет. Он увидел головы мертвецов, торчащие из кузова. И хотя он знал, что эти люди мертвы, все равно испугался. Во вспышках света они казались ему живыми, они смотрели прямо ему в глаза. У одного из них голова раздулась, как арбуз, зубы же были оскалены в жуткой усмешке. Казалось, он тоже, как и он со Шрадером, с замиранием сердца следит за сражением.

Боже, ну и урод, подумал Фрайтаг, хотя вряд ли отдавал себе отчет в том, что хотел этим сказать. Им начинала овладевать паника.

— Они еще могут стрелять так всю ночь, — крикнул ему Шрадер.

— Тише, не кричи. Вдруг нас услышат? Черт, может, ты и прав.

В душе он надеялся, что перестрелка вот–вот утихнет, с нетерпением ждал этого момента. Но бой не утихал.

— Ну ладно, уговорил, давай выбираться отсюда. Помоги мне подняться.

Когда они вышли к краю леса, было еще темно. Чтобы не выдать себя стонами, Фрайтаг теперь жевал новый лоскут. Жевал размеренно и ритмично, а пожевав какое–то время, на пару минут вынимал изо рта, чтобы перевести дыхание. После чего вновь клал тряпицу в рот и принимался жевать. Это отвлекало, и тогда он начинал машинально переставлять ноги.

Его мучения затягивались и, главное, с каждой минутой давали о себе знать все больше и больше.

Черт, что там такое с его легкими, вновь и вновь задавался он вопросом. От отчаяния и боли ему хотелось выкрикнуть его во весь голос. Он с самого начала отнесся к травме по–философски, дал себе слово, что стерпит, преодолеет любые трудности, хотя и отдавал себе отчет в том, что, возможно, это будет нелегко. Но тогда ему казалось, что травма пустячная. Откуда ему было знать, что на самом деле все окажется гораздо серьезнее?

Они вышли к краю леса. Уже что–то. Наконец они преодолели снежную пустыню. Ощущение было такое, что чего–то они все же достигли.

Они двинулись через лес, однако уже через несколько минут сделали остановку, чтобы передохнуть.

Какое–то время назад они наткнулись на русских. Еще на равнине. Грохот боя вдали слегка поутих, хотя время от времени небо продолжали освещать вспышки, гремели взрывы, а иногда посреди тишины в небо взмывали ракеты, правда, с большого расстояния они казались лишь тусклыми точками. Но этого оказалось достаточно, чтобы разглядеть на фоне ночного неба силуэты русских минометов.

Какое–то время они ждали, прислушиваясь, не смея поднять головы. И еще принюхивались. Пахло жженым кордитом, бензином, машинным маслом, конским навозом. Обоняние сделалось настолько тонким, что ноздри улавливали любой запах. Приглушенное расстоянием, до их слуха также доносились конское ржание — видимо, где–то была устроена коновязь — и человеческие голоса — спокойные, хотя и слегка усталые. А еще звуки, какие бывают, когда люди заняты каждый своим делом: кто–то что–то грузил на машину, кто–то что–то уронил в снег.

Они буквально видели перед собой этих людей, пребывавших в уверенности, что им ничто не угрожает. Голоса простые, усталые, порывы ветра доносили их сюда, отчего казалось, что они звучат совсем рядом. Но даже если это так, часовые наверняка стоят на посту. И если здесь поблизости русские, то на каком–то расстоянии от них будут другие, еще одна батарея, еще один отряд пехоты. Похоже, они дошли до конца пустыни и теперь вернулись в обитаемый мир.

Их тотчас охватило внутреннее напряжение, причем куда более сильное, нежели тогда, посреди поля с воронками. Такого они еще ни разу не чувствовали. Но они продолжали лежать на снегу, слыша, как колотятся их сердца, как все сильнее и сильнее напрягаются их нервы, как их тела утрачивают последнюю упругость. От напряжения им хотелось кричать или хотя бы представить себе, что они кричат, лишь бы только стряхнуть с себя эти давящие тиски страха, раз и навсегда покончить с этим кошмаром. Русские скоро придут сюда, возьмут их в плен, уведут с собой, и неизвестно, какая судьба, какие мучения ждут их.

Они лежали, боясь пошелохнуться, опасаясь, что батарея может в любую минуту открыть огонь, и тогда их заметят. Вдалеке все еще громыхала артиллерийская дуэль, и, по их мнению, батарея, на которую они набрели, вот–вот присоединится к ней. Но ничего не произошло. Пушки русских продолжали молчать. Шрадер с Фрайтагом ждали, не зная, что делать им дальше. Шрадер весь превратился в слух, надеясь уловить характерные звуки, когда батарею готовят к очередному залпу. Впрочем, он не мог с уверенностью сказать, что именно слышит. Неожиданно прогремел первый залп.

Вспышка света была столь ослепительна, что они ощутили себя едва ли не голыми. Они тотчас зарылись головами в снег, открыли рты и прикрыли ладонями уши. Ударная волна была подобна молоту, и Фрайтаг даже беззвучно заплакал от боли.

Как только приступ глухоты прошел, Шрадер явственно услышал, как русские заряжают свои минометы. Мгновение — и прогремел очередной залп.

Стрельба продолжалась минут десять, может, больше, может, меньше — трудно сказать. После чего пушки умолкли. В наступившей тишине голоса казались гораздо громче. А может, русские, также оглушенные залпами своих орудий, теперь кричали друг другу. И уже точно куда громче раздавался сейчас лязг металла.

Шрадер с Фрайтагом по–прежнему ждали. Когда они только–только увидели на фоне далеких всполохов силуэты русских минометов, то решили, что русские близко. Увы, то была иллюзия, обман зрения, перемещающий предметы в пространстве, особенно в темноте. Потому что пока шла стрельба, когда небо то и дело освещали ослепительные вспышки огня, они поняли, что находятся гораздо ближе к батарее, чем им первоначально показалось. Они как будто перенеслись ближе, на расстояние всего нескольких десятков метров. Они смотрели то на русские минометы, то озирались по сторонам, то даже обернулись назад, и предательский внутренний голос нашептывал им, что нет, не на отдельных русских солдат набрели они в темноте, а угодили в самую их гущу. Шрадер то и дело оглядывался через плечо в темноту. Впрочем, то же самое делал и Фрайтаг, пока боль не стала столь нестерпима, что он просто уперся лбом в снег и лишь краем глаза поглядывал на лежащего рядом Шрадера.

Наконец вновь стало темно, но им по–прежнему казалось, что их видно как на ладони, отчего они ощутили себя настолько беспомощными, что были готовы махнуть на свою дальнейшую судьбу рукой — мол, будь что будет. Впрочем, отчаяние вскоре отпустило их, и они отползли назад. Они не стали пытаться обойти русских стороной, а двинулись назад — туда, откуда пришли. Шрадер внимательно наблюдал за вспышками других батарей, что располагались чуть в стороне от первой. Преодолев несколько сот метров, они вновь оказались посреди белой пустыни, которую с таким трудом преодолели, и лишь потом поползли в обход, описывая широкую дугу. Двигаться, соблюдая меры предосторожности, было трудно. Оба чертовски устали и выбились из сил, однако упорно продолжали двигаться вперед. Теперь они как никогда опасались вновь набрести на русских.

Поэтому когда они вновь подошли к лесу, то посчитали это подарком судьбы. Какое–то время они отдыхали среди деревьев — лежали недвижимо, словно покойники в снегу, который здесь, в лесу, был гораздо глубже, чем на равнине.

— Мы никогда не доберемся до своих, — произнес Фрайтаг.

— Доберемся, — возразил Шрадер.

Он был рад, что, наконец, вокруг них деревья. Ни о чем другом, кроме как об этом, он не думал. Правда, и он теперь оставил всякую надежду дойти до своих позиций до наступления утра. Но в лесу пережить этот печальный факт было как–то легче.

Об этом он и сказал Фрайтагу. Того охватило странное безразличие, словно он все больше и больше погружался в мертвящую усталость. Кстати, в ней ему было даже уютнее. Боже мой, думал он, боже мой. Как ни странно, он перестал переживать по поводу того, что из–за него они не дойдут до своих до рассвета, заплутают и не дойдут, и все по его вине.

Теперь же его это больше не волновало. Наступит день, ну и что из этого? Шрадер сам так сказал. Вот и он, Фрайтаг, последует его примеру. В лесу они в безопасности, это главное. А все остальное — неважно.

В лесу снег был глубже. Он белой ватой лежал на ветках деревьев, высился сугробами между стволов и в кустарнике. Фрайтаг лежал на спине, положив голову на занесенный снегом ствол поваленного дерева. Если закрыть глаза, то ощущение было такое, будто лежишь в постели. Его клонило в сон. Впрочем, Шрадера тоже. Это была их вторая зима в России. К этому моменту их тела уже привыкли к холодам, и они знали, что даже если уснут, то насмерть все равно не замерзнут.

По крайней мере, так им казалось. Однако тревога, что по–прежнему жила в них, не давала погрузиться в глубокий сон. Ведь разве уснешь, не будучи на все сто уверенным, что проснешься. И они просто клевали носом, дремали.

Сказать по правде, именно эта мысль пришла в голову Фрайтагу, отозвавшись тугим узлом страха где–то в кишках, прежде чем он, наконец, позволил сонливости взять над собой верх.

Шрадер заговорил с ним, схватил за лицо и слегка потряс ему голову. Фрайтаг что–то промычал, и тогда Шрадер отпустил его. В конце концов, ничего страшного не произойдет, если парень немного вздремнет.

Разве это мороз по сравнению с теми лютыми холодами, которые они пережили в прошлом году? По крайней мере, он так думал.

Шрадер сидел, подтянув к подбородку колени и положив на них руки, и тупо смотрел прямо перед собой в кромешную тьму, что окружала их со всех сторон. Здесь, в лесу, белая равнина, которую они только что пересекли, представлялась ему морем света. Он смотрел перед собой, а иногда, подперев лоб ладонями, — вниз, на землю, впрочем, такую же темную, между своих сапог. Вернее, не сапог, а русских валенок, которые в данный момент он засунул в невысокий сугроб, и это почему–то дарило ему ощущение поддержки, устойчивости. Так было удобнее. Он прислонился спиной к дереву, потому что так тоже было удобнее, и сидел, устремив взгляд в никуда.

Какое–то время в голове у него не было ни единой мысли, и это тоже пошло ему на пользу. Словно он решил дать ей отдохнуть от дум и планов дальнейших действий.

Затем он посмотрел вверх, туда, где между ветвями елей мерцали звезды. Сами силуэты деревьев вырисовывались на фоне неба столь же четко и резко, как недавно руины города. В отдельных местах звезды что–то загораживало, причем тень эта постоянно перемещалась по небу. Ага, значит, оно снова затягивается тучами. Что ж, оно даже к лучшему.

В результате Шрадер вновь задумался об их с Фрайтагом положении.

Он отломал ветку, стряхнул с нее снег, воткнул в землю между валенками и впился в нее взглядом, хотя на самом деле в темноте ее не было видно. Зато он чувствовал ее левым валенком. Почему–то это помогло ему сосредоточиться. Левый валенок — это запад. Правый — восток. Север — перед ним. Юг — у него за спиной.

Ветка — это группа Волера, она пришла с юго–запада. Солдаты Волера наверняка, выйдя за передовые позиции, совершили нечто вроде рывка к окраинам города. И вот теперь все это перед ним — ветка, рывок к черте города — рядом с его левой ногой.

Два–три километра, думал он. Преодолев это расстояние, они выйдут лишь к передовым отрядам группы Волера, где–то к юго–востоку отсюда. Если судить по тому, чему они стали свидетелями ночью, вся эта местность просто кишит врагом. Кто знает, возможно, к данному моменту неприятель сумел отбросить солдат Волера назад.

Что представляют собой позиции других частей, он не знал. Еще тогда, в цитадели, Трибукайт вкратце набросал им положение вещей, однако донесения от этих частей, помимо группы Волера, поступали нерегулярно и были отрывочными. По идее, их позиции должны пролегать к западу отсюда, возможно, всего в полутора километрах, однако предположить что–то конкретное по этому поводу он затруднялся.

Как затруднялся и предположить что–то конкретное относительно леса, в котором они сейчас спрятались. Шрадер помнил, что на карте были обозначены леса, даже с названиями, однако большая их часть была разбросана то там, то здесь и не имела названий. Например, лес, в котором они сейчас находились. Он не мог вспомнить его на карте и потому не имел возможности сориентироваться относительно того или иного объекта. Впрочем, он не слишком и напрягал свою память. Господи, сколько раз им пришлось пересекать эту лесистую местность в течение предыдущего года — зимой, несколько раз весной, летом и осенью!

Им ни разу не повстречался один, большой, настоящий лес, а только редкие перелески и чахлый кустарник, в которых было нетрудно заблудиться. Он вспомнил, как они часами шли маршем через пустынные равнины и топи, вроде той белой пустыни, которую они пересекли сегодняшней ночью. Потом вдруг откуда ни возьмись на горизонте возникал лес, иногда не один, а сразу несколько, и тогда они направлялись к нему и входили под его сумрачные своды, и спустя какое–то время лес начинал казаться им таким же бесконечным, как до этого открытая равнина.

А потом неожиданно лес кончался, и они снова оказывались на голой равнине или же посреди кишащих комарами болот. За болотами вновь маячил очередной лес. Однако по мере того, как они подходили ближе, леса росли у них прямо на глазах. Стоило же войти в их чащу, как они вырастали до гигантских размеров — мрачные, зловещие, заваленные буреломом.

И вот сейчас Шрадер сидел и вспоминал их. Ему вспомнилась одна прошлогодняя операция на дороге, что вела в Велиж. Им было поручено провести зачистку Каменковского леса. Впрочем, название было важно лишь тогда, когда тот или иной лес становился для них боевой задачей, лишь тогда, когда в нем погибали бойцы.

Но чаще лес оставался безымянным.

Та операция под Велижем. И еще одна, осенью, после того как Манштейна отозвали на юг, и им пришлось покинуть основные позиции и в течение нескольких недель наводить порядок в тылу, после чего их окончательно перевели в Великие Луки.

Вот почему ему казалось, что он знает эти леса. Впрочем, если это как–то и помогало, то лишь понять одну печальную истину: использовать их в качестве ориентиров, если они хотят выйти к своим, — гиблое дело.

Тогда зачем же он тратит драгоценное время на размышления об этих никчемных лесах? Шрадер не знал и тем не менее испытывал внутреннее удовлетворение от того, что сумел мысленно дать оценку местности, пусть даже и не до конца точную.

Потом он вспомнил самое главное — если этот лес будет тянуться и дальше, то они смогут идти по нему даже днем, и их никто не увидит. А вот застань их заря на равнине, так им пришлось бы залечь и, не поднимая головы, ждать на морозе или пытаться ползком преодолеть расстояние, пока вновь не станет темно. По густому лесу они могут идти даже днем.

Главное — идти и идти. Рано или поздно они выйдут к своим. Если, конечно, им повезет. Потому что русских в этой местности мало. Но даже если те и успели закрепиться на своих позициях, значит, им с Фрайтагом придется пробиваться, несмотря ни на что.

Неожиданно его охватило возбуждение. Он потянулся и потряс Фрайтага. Тот медленно приподнялся, весь в снегу.

— Ну, как ты?

— Мне снился сон.

— Тебе лучше?

— Вроде бы да, — ответил Фрайтаг и попытался встать на ноги.

Это удалось ему без посторонней помощи. Правда, боль была адская. Однако если подумать, то это общее впечатление, потому что в конкретных местах она была вполне терпимой. По крайней мере, дышать ему стало легче.

— Тогда вперед.

— Через лес?

— Нет, пока нет. Потому что в темноте так недолго и заблудиться. А если ты будешь постоянно спотыкаться, то быстрее выбьешься из сил. Главное, двигаться вдоль опушки, пока не рассветет.

— Ну, хорошо, — согласился Фрайтаг.

Они двинулись вдоль края леса, как им казалось, в юго–западном направлении. Шрадер искал глазами на небе знакомые созвездия, которые сумел различить, еще когда они шли по равнине, созвездия, названия которых были ему неизвестны, однако он запомнил их конфигурацию. Увы, небо почти полностью успело затянуться облаками, и он не сумел обнаружить нужных ему небесных подсказок. И тем не менее они продолжали двигаться вперед, механически, по инерции, передвигали ноги вдоль края леса. Похоже, что до рассвета осталось совсем немного, однако какое–то время они продолжали брести по снегу в кромешной тьме. Слева, а иногда и позади них, они могли различить неяркое свечение на другой стороне небосклона — это горели Великие Луки.

Вскоре до них вновь донесся рокот моторов. Ага, значит, где–то поблизости проходит дорога на Ново–Сокольники или просто какая–то дорога. Они испугались, не дай бог нарваться на русский патруль, зорко стерегущий окраины леса. До рассвета осталось совсем чуть–чуть. Они вновь углубились в лес и какое–то время отдыхали, пока окончательно не рассвело.

Оба слегка вздремнули — то просыпаясь, то вновь погружаясь в дремоту. Им даже успели присниться какие–то обрывочные сны, которые были, однако, неотличимы от реальности даже после того, как они открыли глаза. Скорее не сны даже, а воспоминания о реальных событиях. Шрадер открыл глаза и удивился, что еще темно. Господи, ну когда же кончится эта бесконечная ночь! Он вспомнил, как Фрайтаг с криком исчез в одной из воронок и там так и остался. Он вспомнил, как все они как безумные пытались выбраться, унести ноги с этого смертоносного поля, как небо освещали вспышки ракет и всполохи взрывов, как Фрайтаг остался где–то позади и его истошный крики потонули в грохоте сражения.

Глаза его были широко раскрыты, и сон показался ему неотличимым от яви. Сознание его работало странно, словно для него не существовало резких границ между реальностью и сном, и до Шрадера не сразу дошло, что Фрайтаг здесь, рядом с ним, вон он, свернулся калачиком в снегу, прижался к нему спиной и спит. Шрадер чувствовал, как Фрайтаг упирается ему в бок, и все равно на всякий случай протянул руку и потрогал его, словно хотел убедиться, что это не наваждение. Он по–прежнему еще не стряхнул с себя сон и все, что происходило в этом сне. Впрочем, это ничуть его не удивило, как будто он одновременно существовал в двух параллельных мирах, в одном из которых его приятель был жив, а в другом — погиб. Он задумался по этому поводу, хотя и не видел в этом ничего странного, потому что знал, что на самом деле это ровным счетом ничего не значит, что он просто устал и, вообще, не та ситуация, чтобы чему–то удивляться.

Погруженный в собственный мир сновидений, Фрайтаг вспомнил, как оказался погребен заживо в том же самом доме, что и Кордтс. Что моментально отозвалось мучительной болью в грудной клетке и легких. А все потому, что его вместе с Кордтсом придавило всей этой грудой балок и кирпичей. Значит, вот как все произошло. Он словно прозрел. И хотя это был ужас, понимание того, как все случилось, принесло ему облегчение, помогло отрешиться от этого ужаса, воспарить, начать медленно удаляться прочь.

Как только рассвело, они встали и посмотрели друг на друга. Дыхание каждого поднималось вверх облачком пара. Шрадер почувствовал, что отдохнул, однако его терзал жуткий голод. Господи, перекусить бы! Увы, никакой еды у них с собой не было. Однако, не считая пустого желудка, он был бодр и полон сил. Фрайтаг также слегка взбодрился. Наверно, причиной этому — мороз, но ему действительно стало лучше. Рассвет. Утро. Новый день, и они оба по–прежнему живы. И, главное, у них есть силы идти дальше.

Полагая, что находятся в безопасности, они закурили.

Они курили и смотрели друг на друга, а также по сторонам. В течение нескольких минут им казалось, что утром все возможно, куда более возможно, нежели ночью. Главное, идти вперед, и рано или поздно они выйдут к своим.

Шрадер ожидал увидеть на небе тучи, но те успели уплыть куда–то, и небо вновь прояснилось. В ясном, морозном воздухе густые, укутанные снегом леса, казалось, хранили какую–то тайну. Небо было пронзительно голубым, и все вокруг казалось до боли прекрасным. Сейчас, когда оба были бодры и полны сил, они словно прозрели, неожиданно обнаружили вокруг себя красоту. И теперь обводили этот лес, это небо, этот снег восторженным взглядом, курили, вдыхали морозный воздух.

Затем, сориентировавшись по солнцу на востоке и чуть углубившись в лес, снова двинулись в путь — на запад. Если идти прямо, весь день солнце будет следовать за ними по южному небосклону. Главное, сделал для себя вывод Шрадер, следить за тем, чтобы солнце всегда было слева от них. Небо было ясным, так что сделать это будет легко.

А вот сама ходьба через лес с каждой минутой давалась все труднее и труднее. Деревья росли ближе друг к другу, ветви пригнулись под тяжестью снега почти до земли. Сама же земля была завалена валежником, который копился здесь не одну сотню лет. Но они, полагаясь на внутреннее чутье, вернее, выискивая глазами крошечные лоскутки открытого пространства между деревьями, продолжали упорно идти вперед — отклоняясь то в одну, то в другую сторону, петляя между деревьями. Шрадер постоянно проверял, чтобы солнце осталось слева. Или же, если они двигались прямо навстречу дневному светилу, это означало, что они отклонились к югу, и тогда они искали глазами очередную прогалину, которая вновь поможет им повернуть на запад, с тем чтобы солнце вновь было слева от них.

Так им удавалось в целом выдерживать заданный курс, хотя время от времени они и сбивались с него в ту или иную сторону. Точно так же течет река, чье русло извивается то влево, то вправо. Воздух был чист и прозрачен, что моментально бросалось в глаза после затхлого воздуха цитадели, в котором витал запах смерти. Снег облетел с верхушек елей, и теперь, на фоне пронзительной голубизны неба, те казались ярко–зелеными. А вот ближе к земле, где мохнатые ветви были припорошены снегом, тот искрился мириадами крошечных солнц. Но, несмотря на эту ослепительную красоту, повсюду, поглощая все вокруг, царили пустота и безмолвие. Между деревьями, среди валежника, среди сугробов не было ни души, лишь только они двое, что дарило ощущение невидимости, словно на самом деле они существовали в совершенно ином мире. Впрочем, перенестись в этот мир было несложно — достаточно было протянуть руку и что–то потрогать.

Но движение требовало усилий. Вскоре оба уже проклинали лесную чащобу, сначала молча, каждый про себя, а потом, уже не стесняясь друг друга, вслух. Они продолжали надеяться, что рано или поздно лес поредеет, превратится в нечто вроде парка и идти по нему станет легче. Однако лес, похоже, не собирался редеть, и к ним в душу постепенно закралось подозрение, что они двигаются в никуда. Шрадера это обстоятельство не слишком удручало, если понадобится, он был в силах продираться сквозь лес целый день, но ведь дело–то даже не в нем самом. Он все больше волновался, окажется ли это по силам Фрайтагу.

Фрайтаг едва передвигал ноги. К тому же он вечно натыкался на что–то — на стволы елей, на низко нависшие над землей ветки, вечно обо что–то спотыкался. Впрочем, спотыкались оба, но для Фрайтага каждый шаг отдавался во всем теле резкой болью. Он надеялся, что сможет ее терпеть, однако боль постоянно напоминала о себе, словно хотела вырваться из него наружу, отнимала остатки сил, наполняла члены свинцовым изнеможением. И хотя он не хотел останавливаться, остановки тем не менее делать приходилось, причем все чаще и чаще.

Он то и дело постанывал — это были тихие, сдавленные стоны, словно он сам себе тихонько жаловался на боль, — и пытался дышать ровно и спокойно. Его правая рука безжизненно болталась в импровизированной повязке, свисавшей с его шеи. При каждом шаге эта повязка раскачивалась, а вместе с ней и рука, то и дело ударяясь ему в грудь. Как и прошлой ночью, он все так же продолжал жевать лоскут, однако делал это уже без прежнего омерзения. Хуже всего было то, что ему не хватало воздуха. Фрайтаг жадно хватал его ртом, хотя каждый вдох отзывался болью в грудной клетке. Он брел вперед и неслышно плакал. Слезы катились по его щекам, но он замечал их лишь тогда, когда влага начинала раздражать, и тогда он смахивал ее здоровой рукой. Шрадер прекрасно видел, с каким трудом ему дается идти вперед. Но Фрайтаг не жаловался, не ныл, словно жалобы были запечатаны где–то внутри него. Шрадер не представлял себе и десятой доли его страданий. Но Фрайтаг был молод и полон решимости идти вперед, пока не свалится. Ведь вот уже несколько часов у него не оставалось ничего, кроме этой решимости.

Солнце двигалось своим извечным курсом по небосклону. Наступил полдень. Солнечный диск висел на небе как раз слева от них. Шрадер посмотрел на часы. Он подумал, а не устроить ли привал, потому что полдень, однако вслух ничего не сказал, и они двинули дальше. Они уже отдыхали несколько раз, так что следующий привал можно устроить чуть позже.

Наконец лес слегка поредел. Ели потеснились, уступив место белоствольным березам, кустарнику, чахлой болотной растительности. Эти деревья были не так высоки, как ели, их голые ветви тоньше, их было легче разводить в стороны. Шрадер подумал, что будь сейчас лето, им пришлось бы продираться сквозь колючую чащу. К счастью, сейчас все они голые.

Вскоре эти скудные заросли уступили место торчавшим на солнце камышам. Старые, сухие стебли резко выделялись на фоне белизны, впрочем, как и все вокруг. Шрадер уставишся на них, уставился перед собой. Из камышей вылетела какая–то болотная птица, и, покружив, опустилась на куст. Он наблюдал за ней со смешанными чувствами — слишком устал, чтобы изумиться этому проявлению жизни, хотя это было первое живое существо, какое попалось ему на глаза за многие месяцы.

— Смотри, птичка, — пробормотал он, обращаясь к Фрайтагу.

Фрайтаг тоже заметил, как она выпорхнула из камышей. Правда, от боли у него уже давно двоилось в глазах, так что окружающий мир плыл вокруг него размытыми пятнами. Морозный воздух, взбодривший его ранним утром, к этому времени превратился в дополнительный источник боли. При каждом вздохе ощущение было такое, будто в горле застревают комья льда, протолкнуть которые дальше в легкие можно лишь с великим трудом. Фрайтаг умолк то ли от боли, то ли по другой причине, слышно было лишь надрывное дыхание. Он смотрел на болотную птичку, но перед глазами у него плыло. Тогда он прищурился и просто посмотрел перед собой. Он давно тупо брел вперед, погруженный в собственные мысли, в упрямый самообман, который, пусть временно, помогал бороться с усталостью. Он постоянно напоминал себе, что с ногами у него все в порядке, что они способны шагать дальше, что они в состоянии нести на себе груз верхней части его тела. Ведь способны же ноги ломовой лошади тащить тяжкий груз, наваленный на телегу! С такими мыслями он и брел вперед. Порой он погружался в полубессознательное состояние и уже плохо понимал, где находится, и лишь силуэт Шрадера, шагавшего впереди, напоминал ему, где он. Он ощущал все то, что обычно ощущает больной человек, когда пытается не отстать от здорового, — зависть, смутные приступы истерии, благодарность, злость, причем одно было неотделимо от другого. Все эти чувства владели им одновременно, обволакивали его словно туманом, который он пытался не замечать, вернее, был не в состоянии сфокусировать на нем взгляд, как, впрочем, и на всем другом, что его окружало.

Все чаще и чаще его посещало желание, чтобы его оставили одного, потому что так для него будет лучше. И вместе с тем перспектива быть брошенным наполняла его страхом.

Они двинулись через камыши и вскоре вышли к небольшому, припорошенному снегом болотцу. Открытое пространство, отмеченное то там, то здесь белесой порослью камышей, слегка покачивающихся на ветру. Шрадеру бросились в глаза следы каких–то небольших животных. Фрайтаг не увидел ничего.

Как же перебраться на ту сторону? В обход — как минимум четыреста метров. Так, может, стоит рискнуть, двинуться вперед прямиком, как и шли?

Голова Шрадера словно сделалась свинцовой, отягощенная думами о том, что ему делать дальше. Ни о чем другом думать он не хотел, гнал от себя любые мысли. Он ступил ногой на заснеженную поверхность болота и почти двинулся дальше, упрямо отказываясь задуматься о том, что, возможно, на многие километры вокруг здесь нет ни единой живой души. Но уже в следующий миг замер на месте, охваченный страхом. Эх ты, трус, мысленно обругал он самого себя, нет даже не мысленно, а шепотом, поэтому и не услышал собственных слов. Чего же ты испугался? Живо вперед, нечего трусить, тем более сейчас.

Фрайтаг к этому времени сделался чем–то вроде заложника его движений — это единственное, на что он оставался способен. Он тупо направился вслед за Шрадером и, когда тот остановился, наткнулся на его спину. Ноги его подкашивались, он слегка перегнулся и описал полукруг; опасаясь, что вот–вот сядет в снег. Он понял, в чем проблема, понял, почему Шрадер остановился, однако вслух сказать ничего не смог. Он просто будет во всем следовать примеру Шрадера — до тех пор, пока силы окончательно не оставят его. Какое–то время Шрадер разглядывал берега пруда, затем сделал несколько шагов назад, обернулся и взял Фрайтага за руку.

Они прошли назад через камыши к поросшей редким кустарником прогалине и, вновь углубившись в лес, двинулись в обход озера. Теперь они шли вперед с предельной осторожностью. Фрайтаг несколько раз вплотную подходил к Шрадеру и, ища опоры, упирался лбом ему в спину.

Наконец стало понятно, что обойти болото им не удастся. Оно не кончалось. Правда, оно сделалось уже и теперь напоминало нечто вроде протоки, однако тянулось дальше, покуда хватал глаз. А дальше, похоже, протока расширялась вновь, и начиналось новое, куда больших размеров болото. Заросли камышей там были гуще, зато никаких деревьев. Впрочем, Шрадер с Фрайтагом не столько видели это второе озеро, сколько ощущали его внутренним чувством, словно оно отражалось в бескрайней синеве неба над их головами.

Проход с обеих сторон загораживали камыши, правда, слишком редкие, чтобы служить для них укрытием. А между тем местом, где они сейчас стояли, и другим берегом протянулось открытое пространство в несколько десятков метров.

Фрайтаг стоял, тупо глядя вперед остекленевшим взглядом. Он боялся, что Шрадер все же двинется в обход, и неизвестно, куда этот окольный путь заведет их в конце концов. При этой мысли его тотчас охватил ужас.

— Это слишком далеко, — прошептал он, словно Шрадер мог его услышать. Он снова уткнулся лбом ему в спину. Шрадер услышал. Кстати, он и сам подумал то же самое. Ему просто не хотелось идти туда. Он знал, что это неверное направление.

— Давай пройдем еще, посмотрим, что там дальше, — ответил он, не уточняя, какое направление имеет в виду. Взгляд его был устремлен на другую сторону заснеженной протоки, от которой их отделяли несколько десятков метров.

— Я пойду первым. А как только перейду на ту сторону, ты тоже перейдешь ко мне.

— Нет, давай первым пойду я, — возразил Фрайтаг. — У тебя с собой автомат.

— Ну, хорошо, — согласился Шрадер. Первый, второй — невелика разница.

И, вытянув здоровую руку вперед, словно камыши могли служить ему опорой, Фрайтаг двинулся через протоку. Шрадер следил за ним, стиснув зубы. Почему–то его охватила злость, словно он услышал, как окружавшая их пустота смеется и издевается над ними, выпивая из него последние остатки сил. Усилием воли он попытался взять себя в руки и слегка успокоился. Посмотрев на Фрайтага, он невольно поймал себя на том, каким жалким кажется парень с расстояния, и вместе с тем не мог не восхититься его мужеством. Переключился на природу. Вот так всегда, подумал он о лесах и болотах. Кажется, что они тянутся бесконечно до того самого момента, пока вдруг не выйдешь из них, и, главное, никогда не знаешь, когда они закончатся. Он уже утратил всякое представление о том, сколько километров они прошли, равно как и не представлял себе, сколько еще предстоит пройти. От одной только мысли, что путь им еще предстоит долгий, его охватывала бессильная ярость. Царившее вокруг безмолвие, нарушаемое лишь порывами ветра, эти негромкие стоны елей сопровождали их на протяжении всего дня. И вот теперь ему захотелось услышать что–то другое, перестрелку, дальний грохот разрывов, что угодно, лишь бы понять, что эта дорога их куда–то привела. Он смотрел на Фрайтага, который, с трудом переставляя ноги, брел по снегу, хотя тот был не так уж и глубок. А еще он поймал себя на том, что глазами следит за тенью Фрайтага, за этим длинным темным карандашом, что пролег через снег в лучах низкого предзакатного солнца.

Вскоре Фрайтаг исчез в лесу на той стороне, и Шрадер двинулся через озеро. Бредя через заснеженное пространство, он обратил внимание на оставленные Фрайтагом следы. Впрочем, за ним самим тоже тянулась цепочка следов. Чертово шоссе! Подумать только! Прошагать весь день и ни разу не подумать о том, что есть шоссе! Кстати, и вчера тоже. Он удрученно покачал головой.

Они двинулись дальше. Спустя какое–то время лес вновь сделался гуще, превратившись в непролазную чащобу из заснеженных ветвей и такого же заснеженного валежника, преодолевать которую обоим было уже не по силам. Шрадер тоже устал, не меньше, чем Фрайтаг. Зимний день был коротким и уже начал клониться к вечеру. Правда, им он не показался таким уж коротким. Для двух солдат, которые пытались найти путь через дикую чащу, он тянулся подобно вечности.

Впечатление было такое, будто они бредут бесконечно — утром, днем, вечером, и каждая часть суток несет в себе свой, только ей свойственный свет. Более того, она сама по себе тянется дольше иного дня, словно часы наделены способностью растягиваться по своему усмотрению, и сам пройденный путь казался гораздо дольше, чем был на самом деле. И хотя для них ощущение это было на редкость реальным, солнце продолжало двигаться своим курсом, а зимний день был столь же мимолетным, как и любой зимний день, и вот уже дело шло к вечеру, постепенно сгущались сумерки, удлинялись тени. Похоже, на сегодня хватит, свою долю страданий они получили сполна. Они сделали остановку на небольшой прогалине шириной всего в несколько метров — ее трудно даже было назвать поляной.

Фрайтаг уже был на грани потери сознания и, когда до него дошло, что им предстоит провести в лесу еще одну ночь, перестал бороться с усталостью и целиком отдался в ее объятия и дал волю слезам. Впрочем, он уже несколько часов с трудом сдерживался, чтобы не разрыдаться, хотя, если задуматься, зачем, стало ли бы ему от этого лучше? Вряд ли. Впрочем, он не знал. Но теперь, в конце еще одного дня, он сдался, сложил оружие. В голове у него звучал безумный гул голосов или это просто гудели кровеносные сосуды? Ему хотелось выговориться, разом избавиться от всего, что накопилось в душе, но он продолжал недвижимо сидеть на месте, измученный бесконечной ходьбой так, что говорить уже не было сил.

Шрадер присел рядом с ним, что–то сказал, ухватив Фрайтага за затылок, легонько похлопал, пригладил грязные волосы.

— С тобой, парень, все в порядке. Отдохни, и вот увидишь, тебе станет легче. Ты молодчина, Фрайтаг, я тобой горжусь.

— Да, — вяло отозвался тот и покивал головой. Взгляд его был все тот же, невидящий, отрешенный.

Шрадер мог поклясться, что видит точки, что пляшут у Фрайтага перед глазами.

— Дай я на тебя гляну, — сказал он.

Фрайтаг кивнул.

Шрадер осторожно убрал пустой рукав шинели и стащил правую ее половину с плеча Фрайтага. На кителе кровь запеклась коркой, плохо отличимой от корки пота и грязи. Какие–то пятна. Шрадер расстегнул на Фрайтаге гимнастерку и слегка оттянул в сторону воротник, чтобы стало видно плечо. Фрайтаг поморщился. Однако усталость и изнеможение притупили боль, и он не стал жаловаться вслух, а продолжал тупо смотреть на деревья, окружавшие их прогалину. Ему казалось, что он способен стерпеть все, что угодно, лишь бы только не идти дальше.

Под гимнастеркой была нижняя рубашка, вернее, сразу несколько — потных, грязных, перемазанных кровью. Пятна пота были еще влажные и дурно пахли. Шрадер представлял себе, что с ним такое — под тонкой тканью пальцы его нащупали выпирающие кости. Когда же он попробовал оттянуть воротник чуть больше, Фрайтаг задрожал, хотя, подобно раненой лошади или псу, не издал ни звука, а лишь широко раскрыл глаза.

— Я сейчас немного разрежу на тебе воротник, — сказал Шрадер.

— Только не это, — запротестовал Фрайтаг. — С нижними рубашками мне легче. Если ты их разрежешь, гимнастерка натрет мне шею, и тогда будет еще больнее.

Он произнес слова спокойно и рассудительно, словно к нему на мгновение вернулась способность рассуждать здраво. Шрадер на секунду задумался, хотя уже наполовину вытащил штык из ножен в складках шинели. Фрайтаг посмотрел ему в глаза.

— Ну ладно, давай, потрогай, если хочешь. Оно не так уж и страшно.

Фрайтаг потянулся здоровой рукой, которая по–прежнему была в рукаве, и потрогал пальцами уродливые шишки, чтобы показать Шрадеру, что ему не больно.

Шрадер положил штык на колени и, протянув руку, осторожно ощупал кость под тонкой тканью нижней рубашки. Ключица переломана надвое буквой V над самыми ребрами. Фрайтаг поморщился, раздувая ноздри. Поморщился и Шрадер. Затем опустил руку чуть ниже и провел парню вдоль позвоночника, нащупывая лопатку. Ощущение было такое, будто щупаешь треснутый кафель. Фрайтаг издал сдавленный стон.

— Конечно, больно, — произнес Шрадер. — Еще бы не болеть!

Фрайтаг тихонько выдохнул.

— Какая разница! — возразил он. — Ты лучше проверь мои ребра. Это тебе не помешает.

— Ты, главное, расслабься.

— Хорошо, уговорил. Немного приподними рубашку. Только ничего не трогай и не пытайся отрезать.

Шрадер задрал на парне несколько слоев грязных рубах и взглянул на белую кожу, которая уже давно не видела солнечных лучей. К этому времени тени деревьев уже сделались длиннее, и видно ему было плохо. И хотя было еще довольно светло, но Шрадер целый день смотрел на ослепительно–белый снег, и потому потребовалось несколько секунд, прежде чем его глаза что–то увидели в черно–белой гамме. Под лопаткой у Фрайтага вдоль ребер виднелось темное пятно. Шрадер поморгал, чтобы лучше его рассмотреть. Это был кровоподтек — местами синий, местаами пожелтевший. Он пощупал ребра, не сломаны ли. Фрайтаг уверял, что ребра у него в порядке. Шрадер провел по ним пальцами, но никаких переломов не нащупал.

— Больно? — спросил он.

— Нет, — ответил Фрайтаг. Он лгал. Просто когда он сидел, то боль почти не чувствовалась. — Давай, если хочешь, шлепни там пару раз. Ха–ха.

Он поморщился, но не от боли, а от того, что был вынужден говорить, издавать какие–то звуки.

Шрадер не знал, что и думать. Он нагнулся ниже и принюхался — вдруг у парня начинается гангрена. Впрочем, какая может быть гангрена при травме грудной клетки, напомнил он себе. И хотя то же самое ему подсказывал здравый смысл, все–таки его терзали сомнения. Никакого запаха его нос не уловил, ничего, кроме пота и морозного воздуха. Он бережно вернул рубашку на место.

Похоже, у парня заражение крови от сломанной лопатки или какой–то внутренней травмы.

— Дай я взгляну еще разок, только на этот раз мне придется немного разрезать рубашку.

— Какая разница, врача с нами ведь все равно нет.

— И все равно, давай я посмотрю. Потом я дам тебе лоскут, чтобы тебе не натирало шею.

— Ладно, уговорил, — вздохнул Фрайтаг.

Они разговаривали друг с другом со странной смесью нежности и взаимной ненависти, усталости, раздражения и страха.

Шрадер, один за другим, надрезал воротники нижних рубашек. Острие штыка было довольно острым, однако делать это осторожно получалось с трудом. Плоская часть лезвия то и дело стукалась о кость, и Фрайтаг негромко охал. В конце концов, терпение Шрадера лопнуло, и он одним рывком оторвал воротник.

— Ну, все, теперь ты, главное, сиди спокойно.

Фрайтаг жадно хватал ртом воздух. Он как можно сильнее зажмурился. По щекам его, словно градины, катились слезы, катились, оставляя после себя новые влажные полосы между старыми, что уже успели просохнуть.

— Черт, ну и ну! Вот это картинка!

Фрайтаг повернул голову в надежде увидеть, что там такое, однако разве собственное плечо толком разглядишь? Продолжая лить слезы, он приподнял подбородок и тупо уставился в чернеющие деревья.

— Ну, как, удовлетворил свое любопытство? — спросил он у Шрадера.

Тот пощупал раздувшееся, красно–фиолетовое плечо. Кожа была натянута поверх раздробленной кости, словно палатка. Здесь явно не обошлось без инфекции, однако как далеко она зашла, сказать было трудно. Шрадер попытался нащупать под кожей гной, вздутия, жидкость, для чего нажал чуть сильнее, а сам тем временем следил за реакцией Фрайтага — вскрикнет тот или нет. Фрайтаг же еще сильнее зажмурился, однако не издал ни звука. Затем снова открыл глаза и сквозь завесу слез вновь уставился в лесную чащу. Дышал он ровно, но сипло.

— Ну, хорошо, смотрю, ты у меня парень твердый. Кажется, я это тебе уже говорил.

— Точно, — согласился Фрайтаг, согласился равнодушным шепотом, по–прежнему тупо глядя в пространство.

Шрадер смотрел на белую кожу грудной клетки, как та то вздымается, то опадает, на белый живот, который тоже то вздымался, то опадал, после чего вернул полы рубашек на место. Затем он потянулся, чтобы помочь Фрайтагу вновь засунуть больную руку в перевязь, застегнуть на нем гимнастерку и шинель, но Фрайтаг попросил на минуту оставить его в покое и не трогать.

Тогда Шрадер взял штык и вытащил полу своей собственной нижней рубашки, отрезал от нее лоскут и положил его Фрайтагу на ногу. Он сказал парню, что у того инфекция, и когда они дойдут до своих, то первым делом покажет его врачу. Все так же тупо глядя перед собой, Фрайтаг кивнул.

Шрадер подумал, что парень таращится в никуда, что этот отрешенный взгляд помогал ему сохранять спокойствие, пока он сам делал ему больно — мял, щупал, давил. Машинально он пробежал пальцами вдоль лезвия штыка, разглядывая, думая про себя свои думы и вместе с тем ни о чем не думая. Затем он засунул штык обратно в ножны и встал, чтобы размяться. Впрочем, стоило ему подняться на ноги, как тотчас дали о себе знать муки голода.

«Черт, на что это он там уставился?» — подумал Шрадер. Он обвел взглядом крошечную, занесенную снегом прогалину, их временное пристанище.

Оказалось, на солнце. Шрадер снова сел и тоже уставился на солнце, так же тупо и бессмысленно, как и Фрайтаг.

Солнце клонилось к горизонту, но до настоящего заката было еще далеко. Небо еще не успело порозоветь, а лишь сделалось более синим. Солнце же оставалось все тем же ослепительно–белым диском, что и в полдень. Тем не менее оно показалось им обоим гораздо ближе, как будто опускалось не за край земли, а всего лишь за верхушки деревьев, не более чем в нескольких сотнях метров от них. Оно, словно живое существо, медленно катилось на покой в постель из еловых веток.

Фрайтаг тупо наблюдал за дневным светилом, словно был погружен в транс. Как странно, думал он, оказывается, можно смотреть прямо на заходящий солнечный диск, и при этом глазам даже не больно. Сумрак леса словно отфильтровывал слепящую яркость, оставляя лишь свет — свет, лишенный, как ни парадоксально, своего основного качества. Было тихо. Где–то в верхушках елей негромко стонал ветер, однако своим близким присутствием солнце словно погружало все вокруг в оцепенение. Фрайтаг смотрел на мир сквозь слезы, которые по–прежнему застилали ему глаза, отчего казалось, будто он наблюдает за солнцем откуда–то из–под воды. Правда, какое–то время спустя он энергично заморгал, чтобы стряхнуть их с ресниц, и тогда стал видеть лучше, хотя по–прежнему мог смотреть прямо в солнечный диск, и при этом глазам даже не было больно. Солнце повисло между ветвями деревьев, словно живое существо. Казалось, оно хочет что–то ему сказать, хотя он и знал, что это ему лишь так кажется. Тем более что уши его ничего не слышали. В голове его тоже было тихо. Однако впечатление было именно такое.

Шрадеру постепенно начинало казаться то же самое. Солнце садилось за стеной зимнего леса. Верхушки елей напоминали копья, но виднелись здесь и голые лиственные деревья, то там, то здесь. Промежутки между их голыми стволами были заметно шире, чем между хвойными, и Шрадер смог сосредоточить взгляд на солнце. Казалось, оно садится прямо на соседнюю поляну или на замерзшее озеро в нескольких сотнях метров от них. Нет, конечно, сам он в это не верил, но иллюзия была столь убедительной, что он на всякий случай решил пойти и проверить. Вдруг в той стороне лес кончается и за ним снова начинается белая пустыня. А это значит… Если бы только Фрайтагу хотя бы чуть–чуть стало легче. Тогда можно было, немного отдохнув, снова двинуться в путь и идти всю ночь, не боясь заблудиться. А за ночь бы они преодолели равнину, потому что в дневное время это делать опасно. Так что лучше пойти проверить.

Он так и сказал Фрайтагу.

Тот был гораздо спокойнее, чем час назад, и не стал возражать, что Шрадер на какое–то время оставит его одного.

— Там ничего нет, Шрадер, — сказал он, хотя и не в пику товарищу, потому что у него возникла такая же самая иллюзия, которая, если задуматься, была не чем иным, как проявлением владевшей ими тревоги, неотступного желания убедиться, что их лесным странствиям вскоре настанет конец.

— Я скоро вернусь, — сказал Шрадер. — Не волнуйся, я никуда не денусь. Пойду гляну и вернусь по своим же следам назад.

— Давай, — ответил Фрайтаг без особого восторга. Неожиданно у него разболелась голова. Он замигал и поспешил отвернуться, глядя куда–то в темнеющий снег рядом с собой. Шрадер уже поднялся на ноги и стоял, зажав в одной руке автомат. Мгновение, и он зашагал прочь. Фрайтаг проводил его взглядом. Шрадер все удалялся, чем–то напоминая фигуру актера, который, сыграв эпизод, уходит со сцены.

Фрайтаг ощутил, как в груди у него словно выросла гигантская волна, и почему–то тотчас ссутулился и поник. Механическим движением он взял с ноги лоскут, сложил его и положил себе на плечо. Немного подвигал туда–сюда, после чего слегка похлопал, чтобы расправить. Одной рукой он осторожно натянул поверх него китель, который так же аккуратно расправил, чтобы нигде ничего не давило. После чего застегнул пуговицу под горлом, правда, уже обеими руками. Впрочем, пальцы его замерзли и почти онемели, и такая простая вещь, как продеть пуговицу в петлю, далась ему с великим трудом. Он уже долгое время не замечал холода — разве что только в легких. Более того, его почти весь день прошибал горячий пот. И вот теперь среди вечерних теней неожиданно он ощутил холод. Ощущение было такое, будто он с головы до ног покрылся коркой льда. Беспомощно перебирая пальцами медные пуговицы, Фрайтаг выругался. Затем снова натянул на плечо шинель, подтянул под самое горло отвороты воротника и сел, нахохлившись, посреди сугробов.

Теперь голод напомнил о себе и ему тоже. В животе свело, а в голове пульсировала лишь одна мысль — поесть бы!

Шрадер прошагал дольше, чем первоначально намеревался. Он знал, что движется вслед за химерой, однако не мог побороть желание узнать, а что там дальше. Вдруг там… кто знает, кто знает. Пройдя несколько сот метров, он оказался посреди голой рощицы лиственных деревьев. Идти через нее было несложно, и он довольно быстро зашагал вперед. Вскоре он вышел туда, где, в его мечтах, село солнце, — на огромное пустое пространство. Но и оно оказалось иллюзией, потому что дальше тянулась лишь сплошная стена леса. И тогда он вновь перевел взгляд на солнце, и в очередной раз ему показалось, будто за деревьями проглядывает пустое пространство. Однако стоило ему направить туда свои стопы, как он вновь углубился в чащу. В конце концов Шрадер заставил себя повернуть назад. Нет, его по–прежнему мучило любопытство, потому что химера никуда не делась. Он ощущал лишь раздраженную неудовлетворенность человека, который движется и движется вперед, но ничего не находит. Постепенно опустился вечер. Шрадер был вынужден приглядываться, чтобы отыскать на снегу свои следы.

Он брел назад. К тому времени, когда он вернулся на прогалину, где его ждал Фрайтаг, солнце уже село. И лишь среди черных ветвей, напоминая кровеносный сосуд, еще алела тонкая полоска заката. Но вскоре и она померкла, уступив права ночной тьме.

Он раздраженно бросил автомат в снег.

— Похоже, это и есть чертов партизанский лес, — произнес он.

Фрайтаг поднял глаза и пробормотал что–то невнятное.

Неожиданно на него упал последний лучик света и отразился от плеча шинели тусклым бронзовым отблеском. Значок, полученный за оборону Холма. Шрадер посмотрел на него и машинально подумал: Cholmkampfer. Cholmkampfer.

Им предстояла нелегкая ночь, не похожая на предыдущую, куда более трудная и страшная.

Они сидели поодаль друг от друга, сжавшись в комок от холода и голода. Давала о себе знать и головная боль. Но потом мороз все–таки взял свое, и они придвинулись друг к другу и прижались как можно теснее. Они поели немного снега, хотя и знали, что жажду им особенно не утолишь. Но что им еще оставалось? По крайней мере, в лесу снег был чист, не то что в цитадели.

— Пропади все пропадом! — в сердцах воскликнул Фрайтаг и потом повторял эту или подобную ей фразу еще несколько раз, дрожа всем телом, Кстати, дрожь отзывалась во всем теле тупой болью. — Прошлой ночью было не так холодно!

— Может, и было, — возразил Шрадер. — Просто мы тогда двигались.

В его словах Фрайтаг почему–то услышал упрек. Впрочем, неудивительно: мысли его разбегались в разные стороны, и он болезненно воспринимал даже самые простые слова. И вновь он представил, что больше никогда не поднимется на ноги, что погибнет от голода или замерзнет насмерть в этом лесу или же умрет от ран, и тогда, освободившись от обузы в его лице, Шрадер сможет пойти дальше. Нет, ему действительно было холодно. Казалось, мороз пробирал его до костей.

Он подумывал о том, а не развести ли костер, однако не решался высказать это предложение вслух. Наконец терпеть он больше не мог и, чтобы больше не мучиться, произнес:

— Может, разведем костерок? Что ты на это скажешь, Шрадер? Согреемся немного.

Слова эти вырвались из его уст словно всхлип, по крайней мере ему самому так показалось. В результате он стал противен сам себе и задрожал еще сильнее.

Шрадер ничего не сказал — что тут скажешь? Он был готов уступить точно такому же соблазну. Мысль о костре не выходила у него из головы. В общем, желание согреться было столь же навязчивым, как желание закурить. Шрадер читал мысли Фрайтага, ибо те не отличались от его собственных. Здесь, в лесу, они вполне могли развести костер, не опасаясь быть замеченными. Вероятность того, что их кто–то заметит, была практически равна нулю, так что они ничем не рисковали. Он тотчас вспомнил, какой их обоих обуял страх, когда они днем пересекали заснеженную протоку между озерами, как молчаливый лес словно издевался над их страхами. Как это глупо, как незрело и противоестественно везде и повсюду думать о самосохранении. От судьбы не убежишь, вкрадчиво нашептывали деревья.

— Пошел ты знаешь куда! — рявкнул Шрадер.

— Знаю, можешь не объяснять, — вздохнул Фрайтаг.

Впрочем, ответ Шрадера его не удовлетворил. И хотя от холода он уже окоченел, но поскольку высказал свое предложение вслух, то решил, что теперь ему будет легче сносить страдания. Вдобавок ко всему теперь его терзал голод. Эти муки, казалось, затмевали собой все то, чего он натерпелся за день. Впрочем, холод был куда страшнее, а значит, и перспектива провести ночь на морозе.

И тогда он завел разговор о том о сем — это был его обычный способ скоротать время. Потому что чем еще он мог заняться? Он пытался балагурить, шутить — обычно такое удавалось ему куда лучше других. Вот и теперь он старался делать то же самое.

— При Холме было куда хуже, — заявил он. — Даже еще до того, как нас перебросили в Холм, было хуже.

— Это точно, — согласился Шрадер. — Таких кошмарных дней в моей жизни больше не было.

Он произнес эти слова без капли иронии. Какая ирония после пятидесяти трех дней непрерывного кошмара в Великих Луках! Ибо так оно и было: ничто не могло сравниться с лютыми морозами предыдущей зимы.

— Где ты тогда был? — поинтересовался Фрайтаг.

— В Велиже, — ответил Шрадер.

— И где это?

— Недалеко отсюда. Ты что, никогда не слышал это название?

— Нет, не припомню.

— Боже, боже, — прошептал Шрадер, впрочем, не вкладывая в эти слова никакого смысла. — Отсюда до него не больше пятидесяти километров. Или около того. Мы были во Франции, нам обещали, что ни в какую Россию посылать не будут. Что Восточный фронт не для нас. И вот после всех обещаний прямо на Рождество нас сажают в поезд. Спустя две недели нас с него ссадили. Кажется, в Витебске. А потом был марш–бросок в Велиж. А на нас та самая одежка, в которой мы были во Франции. Это были самые страшные дни в моей жизни, прости меня господи.

Внутри него словно что–то взорвалось. Он закрыл глаза, хотя на лице его не дрогнул ни единый мускул. Он помнил Велиж, как будто это было только вчера. Впрочем, и это было еще не все. Его ярость была направлена и на те кошмарные дни, и на все остальное, все, вплоть до настоящего момента. И все же этот настоящий момент обладал некой отупляющей силой, что уже в следующее мгновение ярости его как не бывало. Не успев нахлынуть, она тотчас отхлынула и исчезла.

Шрадер еще какое–то время вместе с Фрайтагом предавался воспоминаниям о том, что им довелось пережить. Он коротко рассказал ему про Францию, о том, как легко и приятно там жилось. О таких вещах можно говорить часами. Про Великие Луки они не обмолвились даже словом, предпочитая говорить о том, что было до них.

Шрадеру было далеко до разговорчивости Фрайтага, однако он тоже немного поговорил, а также выслушал историю про Холм. Эти разговоры помогли заполнить холодные, черные минуты, если не часы, как те песчинки, что пересыпаются из одной половинки песочных часов в другую. За эти месяцы, по крайней мере до начала их страданий в Великих Луках, ему уже случалось несколько раз быть свидетелем тому, как Фрайтаг о чем–то треплется с Кордтсом. Иногда эта парочка вела разговоры и с другими солдатами, правда, Шрадер никогда не прислушивался к этим разговорам. Не возникало такого желания. К чему знать, что они там болтают. Впрочем, Кордтс говорил мало, обычно языком трепал Фрайтаг. Время от времени до Шрадера долетали обрывки их разговоров, примерно таких же, какой они вели сейчас. Правда, теперь он слушал парня куда внимательнее, понимая, что это отвлечет того от тяжелых дум.

К ночи сделалось заметно холоднее. Их попытки отвлечь себя разговором, отвлечь от мысли развести костер мало что дали. Оба сидели, уставившись в темноту, и мысленным взором представляли, как у их ног пляшут языки пламени, согревая, завораживая. Шрадер слушал, что говорит ему Фрайтаг, слушал и негромко отвечал, и одновременно ловил себя на мыслях о том, как вообще его занесло сюда, причем не одного, а с этим болтуном. Интересно, что бы с ним было сейчас, пойди он вместе с остальными солдатами. Ибо сейчас он не испытывал к нему никакого долга. С тем же успехом он мог бы пойти и с Трибукайтом, обрубив незримые узы, которые связывали его с этим раненым парнем, который едва поспевал за ним. Ведь, в конце концов, двадцать четыре часа назад так поступили они все. Неужели это было лишь прошлой ночью? Неужели с того момента прошли лишь одни сутки?

Странные вопросы возникали в его сознании, на которые ему не хотелось отвечать. На протяжении месяцев он с облегчением для себя сделал вывод, что Фрайтаг не берет во всем пример с Кордтса. Потому что из них двоих Фрайтаг вызывал у него большие симпатии. Его дружба с Кордтсом ни для кого не была секретом, но, по крайней мере, уже не так раздражала. Кордтс был странный тип, независимо от того, нравился он вам или нет. Ему явно что–то не давало покоя, иначе откуда этот суровый взгляд, которым он смотрел на мир. Шрадер был уверен, что ни до чего хорошего это не доведет, но, похоже, волновался он напрасно. Впрочем, это еще как сказать, — неизвестно, чем все могло обернуться, если бы Кордтс не погиб. Он несколько раз говорил на эту тему с Крабелем — его неотступно преследовало подозрение, что когда–нибудь Кордтс их всех подведет, упрется и откажется выполнять приказ. Впрочем, слава богу, все обошлось. Кордтс вполне мог выкинуть какой–нибудь фокус, если бы после «Хорька» не замкнулся в себе.

Но Кордтс вот уже несколько недель как мертв, и какого бы мнения он о нем ни был, теперь оно переместилось в самые дальние уголки его сознания. Теперь память о нем перепуталась с памятью о других мертвых и лишь время от времени дает о себе знать, всплывая, как труп всплывает на поверхность воды, прежде чем снова пойти ко дну. Нет, с Крабелем все не так, но даже Крабель, даже Крабель был изгнан в дальние закоулки памяти вместе со всеми остальными.

Эти мысли посещали его обрывочно, путано, даже когда он слушал Фрайтага, когда говорил с ним о других вещах. Каким–то чудом ему удавалось одновременно делать и то и другое, а все потому, что мысли эти ему были хорошо знакомы. Эти обрывочные мысли помогали на несколько минут заполнить пустоты в его сознании — свидетельство того, что мозг по инерции еще продолжает свою работу.

Фрайтага била дрожь, била с головы до ног, что лишь усугубляло его страдания. И все–таки это было несравнимо с ходьбой. Он мог сидеть здесь и страдать, сидеть и страдать… Куда больше страшила его мысль о том, что ждет его завтра, впрочем, страшила и другая: о том, что ему придется провести еще одну бесконечную ночь под открытым небом. И всякий раз, когда его начинала бить дрожь, он ощущал, как что–то сдавливает ему ребра или же где–то под ними. В его сознании вновь и вновь всплывали какие–то обрывки пережитого дня: солнце, голубое небо. Он предавался этим мысленным играм вот уже несколько часов, и в результате, вместо того чтобы отвлечься от боли, еще больше сосредоточивался на ней. Сосредоточенность эта была такой абсолютной, что и сама боль переходила в некое абсолютное состояние, как бы освобождаясь от самой себя, и переставала терзать его. Превращалась всего лишь в очередное ощущение, подобно любому другому — заснеженной ветке, птичке, дуновению ветра на его лице. Сколько раз он делал то же самое при Холме. Это помогало вытерпеть обморожения рук и ног тихо, без стонов. Этот небольшой ментальный фокус чаще всего срабатывал, или, по крайней мере, ему запомнились именно те случаи, когда он срабатывал. Главное, что он о нем помнил, хотя и не всегда. Вот и сегодня он попытался проделать то же самое. В холодной тьме вспомнил, как днем сделал то же самое. Увы, на сей раз он так и не смог сказать, помогло это ему или нет, дало ли сил, чтобы идти дальше. Потому что он просто из последних сил брел дальше, и ему страшно подумать, что завтра его ждет то же самое. Как ни странно, эти мысленные игры включали в себя и смерть Кордтса — бедняга был задавлен насмерть обрушившимися балками и кирпичом в доме, куда они пришли после «Гамбурга». Эта мысль также стала для него частью той самой сосредоточенности, она всплывала в его мозгу всякий раз, когда в груди у него, где–то под ребрами, перехватывало дыхание. Он словно вновь переносился туда, к Кордтсу, а может, то был не Кордтс, а похороненный под руинами дома был он сам…

Эта мысль посещала его все чаще и чаще, пока не утратила смысл, и тогда в его сознании остался лишь некий абстрактный ритм, который повторялся снова и снова — как та мелодия, что неотступно следует за вами и ее невозможно выбросить из головы.

Может, это и помогло. Он не стал особенно раздумывать по этому поводу — не смог. Потому что слишком замерз и устал. Его била дрожь, а вместе с ней вернулось давящее ощущение где–то под ребрами. И тогда ему вновь вспомнился Кордтс, но тотчас куда–то исчез. День был закончен, холод был мучительнее боли, и мысли путались у него в голове. В какой–то момент вечернее солнце — то самое вечернее солнце, на которое он смотрел несколько часов назад, — казалось, повисло как раз посередине его сознания, спокойное, белое солнце посреди спутанных ветвей, и оно говорило с ним на языке, который не требовал никаких слов. Потом оно исчезло.

На несколько минут Фрайтаг лишился способности говорить человеческим языком и предаваться воспоминаниям. На самом деле они со Шрадером говорили уже довольно долго. Но ночь была лишь в самом своем начале, а зимние ночи длинны, ох как длинны.

— Да, костерок не помешал бы, — повторил он свое желание, правда, теперь уже не стесняясь.

— Это точно, — отозвался Шрадер. — Костерок был бы кстати. А еще теплый уютный блиндаж на Восточном фронте.

— Ха–ха, — хохотнул Фрайтаг, вернее, прохрипел и поднес ко рту пригоршню снега. Он тотчас ощутил его холод, ощутил потрескавшимися губами, языком.

— Сколько мы сегодня прошли?

Шрадер молчал. Фрайтаг теснее прижался к нему.

— Я пытался вычислить, да вот только как? Слишком часто мы бродили туда–сюда. Может, километров шесть, может, восемь, это если по прямой. Но это по моим прикидкам, а там кто знает.

Нельзя сказать, что эти слова окрыляли, но они вырвались у него еще до того, как он успел обдумать свой ответ. Да и что тут думать?

— Возможно, нам придется пройти еще километров пятнадцать, а то и все тридцать, — произнес Фрайтаг. Эта мысль наполнила его ужасом, и вместе с тем он отнесся к ней безразлично.

— Это вряд ли. Наши гораздо ближе, — возразил Шрадер.

Сам он в это твердо верил, хотя после бесконечных дневных скитаний утверждать что–то наверняка было трудно.

— Просто тут сплошной лес, — продолжал он. — И поэтому кажется, что все идет гораздо медленнее. Вот увидишь, мы дойдем. И вообще, Фрайтаг, почему бы тебе не поспать? Я с тобой. Буду за тобой присматривать.

— Темно, — подал голос Фрайтаг.

— Не волнуйся. Повторяю, я с тобой. Постарайся отдохнуть.

— А ты меня время от времени буди.

— Не волнуйся, тебя разбудит холод. Разбудит нас обоих. Поверь мне, все будет в порядке, приятель. Разве это холод по сравнению с прошлой зимой? Ты, главное, постарайся о нем не думать.

— Да уж постараюсь как–нибудь, — пообещал Фрайтаг.

Может, оно и правда. Руки и ноги его замерзли, однако это ощущение не шло ни в какое сравнение с той бесконечной агонией, что дни и ночи напролет терзала его в прошлом году. Зато где–то внутри его тело было холодным как лед, вернее, в нем словно поселилась некая ледяная пустота, которая то сжималась, то вновь расширяла свои границы. Терпеть ее было выше его сил. Он попытался уснуть, но на холоде сон не шел. Он слышал, как его зубы отбивают чечетку. Но, в конце концов сон все же сморил его.

Фрайтаг проснулся оттого, что ему показалось, будто он умирает от холода. Сначала это было скорее похоже на сон, а потом, когда он окончательно проснулся, ощущение вернулось уже наяву.

Оба — и он, и Шрадер — задремали, а задремав, слегка отстранились друг от друга, словно у них не было сил даже прижиматься друг к другу.

Правда, Фрайтаг замерз так, что ничего кроме холода не замечал. Он перекатился в снегу. Он окоченел так, что даже не подумал сделать это осторожно, и перекатился на больной бок, лишь бы только снова прижаться к Шрадеру.

А затем до Фрайтага дошло, что он проснулся. Значит, Шрадер был прав. У него тотчас отлегло от души, правда, самую малость. Он постарался унять дрожь, для чего ему пришлось стиснуть зубы. Он так продрог, что уснуть снова не смог и просто лежал на снегу, пока им не овладела лихорадка. Ему тотчас стало жарко, и его прошиб пот, однако он был слишком измучен, чтобы понять, в чем тут дело. Фрайтаг просто лежал на снегу, и взгляд его был устремлен на россыпь звезд в вышине, он закрыл глаза, но мучительные видения не давали ему уснуть…

…Она. Хейснер отступил, поднял из сена автомат и, не поднимая штанов, которые по–прежнему были спущены на лодыжки, от бедра выпустил очередь. Визжащий ублюдок, что кричал рядом с дверью сарая, тотчас умолк. С каким–то маниакальным спокойствием он прошаркал несколько метров к двери и выглянул наружу, поднял к плечу оружие и выстрелил в других гадов. Те тоже открыли огонь на бегу, пытаясь найти спасение в лесной чаще. Несколько человек рухнули на месте. Пулемет, который Хорнштритт и Грисвольд установили на дороге, скосил еще нескольких. Но остальные успели добежать до горящей избы и таким образом оказались вне досягаемости.

Фрайтаг не видел, кто… Двое или трое забежали за горящую избу и продолжали вести огонь из винтовок и автоматов по тем, кто пытался скрыться в лесу.

Хейснер посмотрел по сторонам, словно хотел убедиться, что ему больше ничто не помешает. Поймав на себе взгляд Фрайтага, он расплылся в ухмылке, после чего вновь прошаркал под крышу сарая. Там он сначала бросил в сено автомат, а потом завалился туда и сам.

Фрайтаг и сам был не прочь воспользоваться подвернувшейся возможностью — ярость отдавалась в паху нестерпимым зудом. Однако стоило ему заметить, как кто–то поджег сарай с другой стороны, как из горла его вырвался хриплый хохот. Он шагнул к двери и крикнул Хейснеру, чтобы тот выходил. Хейснер приподнял голову. Языки пламени уже лизали хлипкое перекрытие, и огонь отразился красными отблесками в стеклах его очков. Однако он только ухмыльнулся и продолжил делать свое дело.

Вот идиот… Но разве им самим не владела точно такая же похоть? Он едва сдерживался, чтобы не пойти вслед за Хейснером в сарай, прежде чем эта чертова хибара окончательно рухнет. А может, стоит вытащить бабенку наружу и прикончить ее прямо здесь, в пыли?

Горело уже полдеревни. Оружия они здесь не нашли, но дома все равно подожгли — так, на всякий случай. Этот идиот Ребек получил пулю прямо в шею, а тот, кто ее выпустил, успел удрать в лес вместе с ружьем либо бросил его в каком–нибудь укромном месте, где им его ни за что не найти. Те, кто не успел убежать, а таких было большинство, жались от ужаса у края дороги — вопли, бабьи причитания. Другие солдаты — Кордтс, Крабель, кто–то еще — тем временем брали их в кольцо. Оружие они держали наготове, кто знает, вдруг в следующую секунду придется вновь открывать огонь. Другие просто носились вокруг как угорелые, стреляя без разбору. Кто–то бросился мимо самой крайней избы к лесу, чтобы выпустить в него очередь. Вот болваны! Этак недолго перестрелять друг друга — слава богу, им хватает ума смотреть, куда направлены стволы оружия. Были и такие, что просто стояли на одном месте, остолбенев от шока, либо, как тени, бродили вокруг, волоча за собой автоматы. Того и гляди эти сонные мухи попадут под свои же пули. Видя, чем все это может закончиться, Фрайтаг подбежал к пулемету и отдал приказ прекратить огонь.

За его спиной раздался оглушительный треск, и он тотчас обернулся. Сарай пылал. Горящая крыша, вернее, половина ее, провалилась, но вторая все еще продолжала гореть над дощатыми стенами. Люди внутри если и сгорят, то не сразу. Из дверей сарая появился Хейснер, привел себя в порядок и обвел очумелым взглядом происходящее. Как оказалось, в сарае он был не один, а вместе с еще одним солдатом. Тот выскочил из–за его спины и бросился за горящий сарай, лишь бы не попадаться никому на глаза.

Фрайтаг подумал о женщине… нужно ее вывести. Побаловались, и будет. Но дальше мыслей дело не пошло, или же в тот момент его отвлекло что–то другое. Потому что в следующую минуту он уже стоял возле последней горящей избы, с отвращением глядя на лес. Точно такой же страшный и угрюмый, как и тот, через который они шагали, прежде чем дошли сюда. Он что–то выкрикнул солдатам, которые разбежались по корявому кустарнику между избами и краем леса, и помахал им рукой: мол, пора возвращаться. Интересно, сколько гадов–партизан успели–таки сбежать в лес. Ибо он знал: унести ноги обычно удается тем, кто виноват больше других. Впрочем, какая разница.

Это был не сон, скорее какая–то часть его. Впрочем, какая разница. Холодная ночь, казалось, тянулась бесконечно, и у Фрайтага не было ничего, кроме воспоминаний, и они смертельно утомляли его на лютом холоде, и так шел час за часом. Мерзость некоторых вещей словно растворилась среди мерзости всего остального, и даже когда он предавался размышлениям, не об одном, так о другом, ночь все равно тянулась бесконечно. Тогда он ловил себя на том, что думает на совершенно посторонние темы, о совершенно иных вещах, желая лишь одного: чтобы эти думы поскорее оставили его, и он мог хотя бы еще немного вздремнуть. Он помнил так много бесконечных ночей предыдущей зимы, долгие ночи наподобие этой, когда лютый холод не давал ему сомкнуть глаз, а если и удавалось уснуть, то лишь урывками. Как правило, дело кончалось тем, что солдат часами мучился на ночном морозе, потому что сон не шел к нему, и тогда он мысленно развлекал себя до тех пор, пока это занятие не становилось невыносимым.

Боже, как хорошо это было знакомо и Шрадеру. Он даже не слишком переживал по этому поводу, если не считать того, что продрог до мозга костей и был погружен в уныние. В эти долгие и бесполезные часы его не раз посетила предательская мысль о том, что, может быть, они не дойдут до своих. И хотя он упорно отказывался в это верить, побороть эту предательскую мыслишку ему не удавалось, и она то и дело напоминала о себе. В таких случаях он с хмурой покорностью принимал ее. К этому часу он уже немного отдохнул, и будь он один, то встал бы и отправился дальше, через темный, угрюмый лес, сражаясь на ходу с терзавшим его голодом, терпя головную боль, которая была следствием голода. Ради этого он был готов даже считать звезды, делать все, что угодно, лишь бы час за часом не сидеть на одном месте, чувствуя, как каждое новое мгновение отнимает у него силы и решимость идти дальше.

Но разве он мог бросить Фрайтага? С другой стороны, с парнем ему ни за что не преодолеть остаток расстояния, по крайней мере не по темноте. Ведь если ему было лихо днем, то что тогда говорить про ночь.

Желание встать и пойти угнетало его. Впрочем, не меньше угнетали его холод и голод. Как говорится, не одно, так другое. Иногда он погружался в оцепенение, выносить которое было легче, и все равно ночь тянулась бесконечно. Шрадер встал и немного походил вокруг, топая ногами, чтобы согреться. Боже, как он ненавидел эту поляну, хотя она и стала для них ночным пристанищем. Фрайтаг несколько раз просыпался. Один раз он говорил вполне здраво, однако чаще нес какую–то околесицу. В данный момент парень спал. Шрадер присел рядом с ним и потрогал его лицо. Оно по–прежнему горело в лихорадке. Да, плохи дела, подумал он. И все же Шрадер был рад, что Фрайтаг спит, для парня сейчас это лучшее, что может быть. Шрадер лег рядом с ним, загородив собой от ветра, и осторожно обнял. Вскоре он сам задремал, но потом вновь проснулся. Ночь тем временем тянулась дальше.

Заря всегда приносит с собой надежду, даже если само утро серое и унылое. Когда же по–настоящему развиднелось, то прибавилось и надежды. По крайней мере, сейчас им было не так холодно. Наконец наступил день, и они были готовы двинуться в путь. Они побрели через лес, туда, где вчера вечером, как им показалось, ушло на покой солнце, на тихую равнину. Увы, сегодня было утро, и они увидели вокруг себя один лишь лес. От голода они шли согнувшись, хотя и старались отогнать от себя навязчивые мысли о еде и идти прямо. От голода болела голова, и от этой боли не было никакого спасения. Она отнимала у них последние силы, которых не хватало даже на то, чтобы распрямить плечи. Оба страдали, и обоих постоянно одолевали мысли о том, что страданиям наступит конец, если лечь и так и остаться лежать в снегу.

Утром Фрайтагу полегчало всего лишь на несколько минут. Лихорадка слегка отпустила его, и он почти не помнил, как всю ночь истекал потом. Увы, не успел он сделать десятка шагов, как лихорадка вновь заявила о себе. На него тотчас накатилась слабость, от которой подкашивались ноги. В общем, ему вновь сделалось плохо, хуже даже, чем предыдущим днем, когда жизнь ему отравляла лишь только боль в плече. Впрочем, отравляла она ему жизнь и сейчас. Фрайтаг плохо соображал, кто он и где он, и вместе с тем это полубессознательное состояние сопровождало какое–то извращенное понимание того, что нужно двигаться дальше. Он пытался идти вперед, шатался, хватался за стволы деревьев. Ему никак не удавалось обрести тот автоматизм, ту инерцию, что накануне помогала ему машинально переставлять ноги. Нет, он пытался из последних сил, но не мог идти дальше. Каждый новый шаг давался ему все труднее и труднее.

Шрадер наблюдал за ним и думал, что будет, если ему придется бросить парня в лесу. Сможет ли он потом вернуться и отыскать его, если ему самому вдруг повезет выйти к своим? Сумеет ли привести вместе с собой кого–то еще? Крайне маловероятно. В общем, он не знал, что ему думать.

До его слуха донесся рокот артиллерийских залпов. Он прокатился через лес, словно отдаленные раскаты грома. Правда, ударная волна до них не дошла, погасла между деревьями. Если они и ощутили ее, то лишь как слабый толчок воздуха о грудину.

— Господи, — прошептал Фрайтаг и опустился на колени. Ему показалось, что над их головами проревел сонм человеческих голосов.

Впрочем, до них было еще далеко. К тому же они не были уверены, откуда исходили эти голоса, в морозном воздухе они разносились во все стороны. В общем, пришлось поднапрячь слух. Вернее, это сделал Шрадер. Первый приступ ликования они уже ощутили, хотя это, наверно, слишком громко сказано. Но, по крайней мере, в них проснулись какие–то эмоции, оттеснив на какой–то миг отупляющее уныние, владевшее ими до этого. Правда, Шрадер сделал вывод, что звуки доносятся с юга, причем с довольно приличного расстояния. Увы, сворачивать и идти в новом направлении было выше их сил. Да и вообще, эти залпы долетели издалека. Поэтому они снова побрели на запад, словно это была их главная и единственная цель, словно их толкала вперед железная уверенность в том, что вскоре там наверняка обнаружатся свои. До них еще несколько раз долетал грохот артобстрела, долетал слева, с юга.

Впрочем, начиная с рассвета, они прошли не так уж и много. Вскоре они вышли к еще одному заснеженному пространству, по всей видимости, очередному замерзшему озеру. Фрайтаг с ужасом наблюдал за Шрадером, гадая, что тот предпримет. Что будет, если он заставит его снова идти в обход. Кстати, лес на той стороне был довольно редким. Среди чахлого, заснеженного кустарника глаз выхватил лишь отдельные деревья; сам кустарник лучился каким–то странным сиянием, которое уходило через заснеженное пространство куда–то вдаль. Может, там за кустами раскинулось еще одно озеро или болото, а может, кто знает, лес и впрямь наконец закончился. Слава богу, Шрадер повел их напрямик, и, когда они вышли на другой берег, Фрайтаг свалился в снег под невысокими деревьями.

Впрочем, вид у него был не измученный и даже не больной. Так выглядит тот, что одной ногой уже в могиле. Глаза запавшие, с синими кругами. Шрадер окинул взглядом пространство, которое они только что преодолели. Его беспокоило, что за ними тянется цепочка следов, и он пытался уверить себя, что, мол, ничего страшного, кто заметит их в такой глухомани. Не давал ему также покоя вопрос, встанет ли Фрайтаг на ноги, если сам он пойдет дальше, а его оставит лежать здесь. Он внимательно осмотрел берег, чтобы хорошенько его запомнить. Затем мысленно отметил для себя то место, где они сейчас находились, с тем, чтобы потом вернуться сюда за больным товарищем. Все эти мысли возникали в его мозгу, сопровождаемые тупым, но неотступным отчаянием. Может, все–таки не стоит бросать парня здесь одного, по крайней мере, до тех пор, пока у него не будет иного выхода, никакой надежды. А может, он вообще не сможет вернуться за ним, кто знает. Нет, все это Шрадер прекрасно знал, и вместе с тем ему было страшно подумать, что ему придется бросить Фрайтага здесь, в лесу. Вот такие мысли то и дело проносились в его сознании, а сам он вновь погрузился в оцепенение. Он стоял и по–прежнему тупо смотрел на заснеженное озеро, когда его взгляд неожиданно выхватил чуть в стороне, всего в нескольких десятках метров от края леса, лыжный дозор русских солдат.

Он тотчас отступил назад, к Фрайтагу. У того при себе не было никакого оружия, кроме ножа. Он тотчас выхватил нож, однако ничего не увидел, не смог разглядеть сквозь спутанную поросль кустарника. Тогда Шрадер перешел туда, откуда было видно озеро, отступив в сторону всего на несколько шагов. Озеро было небольшим, и русские в считаные минуты вышли к их следам. До него доносились их голоса, ведь сейчас их разделяли лишь двести–триста метров. Значит, вот он, конец, подумал он. С другой стороны, русских было только трое. Шрадер моментально собрался, хотя обзор ему по–прежнему закрывали кусты. Времени у него было в обрез, ведь они на лыжах. Может, стоит рискнуть, выпустить по ним очередь, прежде чем они подберутся к кустам? Увы, кусты были слишком редкие, и он опасался, что его заметят. Время поджимало, но все так же он оставался на месте. Если ему повезет, то он сможет разом уложить всех троих. Неожиданно ему стало страшно: что будет, если его автомат даст осечку? Но он отогнал от себя этот страх.

Шрадер выждал несколько секунд, чтобы они подошли ближе. Прямо у него на глазах они остановились и быстро перебросились парой фраз. Расстояние для выстрела было вполне подходящим, но Шрадер опасался, что не сумеет уложить сразу троих. Два красноармейца скинули лыжи и легли в снег, нацелив автоматы на лес, как раз на то самое место, где находился Шрадер. Третий заскользил на лыжах дальше, держась в стороне от лыжни, ведущей в лес. Вот же дьяволы, в бессильной ярости подумал Шрадер. Третий красноармеец, прежде чем скрыться в чаще леса, оглянулся. Шрадер тут же выстрелил в него, и тот упал. Остальные русские солдаты в следующее мгновение открыли ответный огонь. На снег с хрустом полетели отсекаемые пулями ветки. За одиночными выстрелами последовали автоматные очереди. Шрадер крепко прижался к заснеженной земле, ожидая в любую секунду смерти от вражеских пуль. Он услышал над головой их звонкое посвистывание. Прошло примерно тридцать секунд. Шрадер слегка приподнял голову. Один красноармеец продолжал стрелять, а второй бегом бросился вперед. В руке у него была граната. Дождавшись, когда расстояние между ними сократится до пятнадцати метров, Шрадер выстрелил и попал в него. Затем снова уткнулся лицом в снег. Граната так и не разорвалась.

Так вот как встречаешь свой смертный час, подумал Шрадер. Другой красноармеец по–прежнему лежал в снегу и немного приподнял голову. Шрадер бросился к нему и снова открыл огонь. Остановившись, он выстрелил, затем снова метнулся вперед. Он бежал до тех пор, пока не приблизился к русскому до расстояния примерно двух метров, после чего снова выстрелил в тело, вокруг которого уже растекалась лужа крови. Не останавливаясь, Шрадер развернулся и побежал обратно, увязая в снегу. Увидев все еще не разорвавшуюся гранату, он резко кинулся в сторону. Он не мог оторвать глаз от маслянисто–черного смертоносного цилиндра. Шрадер стиснул зубы, медленно приблизился к убитому, наклонился и дважды выстрелил в него. Продолжая, как завороженный, смотреть на гранату, он подумал, что она может ему пригодиться, однако не смог заставить себя поднять ее и медленно попятился назад.

Чувствуя, что в нем закипает истерика, Шрадер огляделся по сторонам. В его крови клокотал адреналин. Он запаниковал, опасаясь, что не успеет заметить первого красноармейца, но затем все–таки увидел его. Тот лежал у края кустов, где его настигла пуля. Шрадер бросил взгляд на диск своего автомата, побежал, затем перешел на шаг и не сводил глаз с неподвижного тела в белом маскировочном халате до тех пор, пока не подошел к нему вплотную.

На мгновение Шрадер подумал, что русский солдат может быть, жив, и поэтому для верности выпустил несколько пуль ему в затылок.

Когда он вернулся к Фрайтагу, по ним со всех сторон ударили автоматные очереди. Это вызвало у него нешуточную тревогу, но не слишком поколебало его решительность.

Глаза Фрайтага были словно присыпаны пеплом, однако сквозь эту мутноватую болезненную пелену все еще прорывался полный мольбы взгляд. У Шрадера был еще один русский автомат с полным комплектом боеприпасов и несколько ручных гранат. Он положил его на колени Фрайтагу, а рядом — две гранаты.

— Их было только трое, — сообщил он. — Я их всех уложил.

— Кто сейчас стреляет? — спросил Фрайтаг.

— Черт его знает, — ответил Шрадер.

Он отошел от раненого, чтобы попытаться понять, что происходит. Затем бросился бегом к самому дальнему неподвижному телу и забрал у мертвеца патроны и гранаты. Кинул взгляд на другого мертвеца, возле которого на снегу все так же лежала граната. Шрадер никак не мог заставить себя сходить и подобрать ее. Внутренний голос подсказывал ему, что он поступает глупо, но Шрадеру было наплевать на это. Боеприпасов у них теперь хватает, так что они смогут дать врагу достойный отпор. Они постараются подороже продать свои жизни.

Фрайтаг сжимал в руках русский автомат, уставившись на него бессмысленным взглядом. Он сидел в снегу, прислонившись спиной к кусту Выглядел он чуть лучше, чем пять минут назад, выражение отчаяния исчезло с его лица. Наверное, потому что скоро все будет кончено. Он ждал, когда Шрадер что–нибудь скажет ему, но тот был погружен в собственные мысли и хранил молчание.

— Они придут за нами? — наконец не выдержал Фрайтаг.

— Не знаю. Во всяком случае, не сейчас.

Шрадер думал о том, стоит ли углубиться в лес. Но есть ли в этом смысл? Им ведь никак не удастся замести следы. В его голове мелькнула забавная картина — он заметает метлой из веток свои следы на снегу. Нет, это все ерунда, ничего не выйдет. Почувствовав усталость, он опустился на снег рядом с Фрайтагом, не сводя настороженного взгляда со стены леса.

Его первой мыслью стала мысль о том, что где–то рядом находятся русские. Это они открыли огонь, услышав его выстрелы, Стреляют вслепую, стараясь обеспечить себе безопасный подход. Чтобы убедиться в своих подозрениях, Шрадер даже вытянул шею, пытаясь разглядеть, что происходит там, вблизи озера. Стрельба не прекращалась, и через пару минут до него дошло, что все обстоит не совсем так, как он предполагает. Теперь он даже боялся подумать об этом, но продолжал прислушиваться, и вскоре истинная причина происходящего стала ему ясна. Стреляют не в него, а в кого–то еще, и этот незнакомый кто–то ведет ответный огонь.

— Вставай, — сказал он Фрайтагу. — Это, должно быть, наши. Ты идти можешь? Похоже, что наши парни где–то рядом.

Судя по всему, Фрайтаг его понял. Он как будто приободрился. В его глазах вспыхнула искорка надежды. В нем как будто прибавилось сил, что было вызвано необходимостью сделать последнее усилие после того, как он собрался спокойно дожидаться неминуемого конца. И все же он нашел в себе силы подняться и встал самостоятельно, даже быстрее, чем предполагал Шрадер. В уголках его рта поблескивали капельки засохшей слюны.

Шрадер попытался придумать какой–нибудь план действий, но на ум ему не приходило ни одной мало–мальски подходящей мысли, кроме необходимости уходить с этого места. Можно было, конечно, подождать и посмотреть, что будет дальше. Он подумал о том, что нужно сдвинуться в сторону от линии огня, чтобы не попасть в эпицентр боя. Однако, почему–то поверив в то, что свои уже совсем близко, Шрадер чувствовал, что его как магнитом неумолимо тянет туда, откуда раздаются звуки перестрелки. Они с Фрайтагом двинулись в чащу леса, ломая кустарник и ветки невысоких деревьев. Он не мог идти быстро, поскольку иначе Фрайтаг отстал бы от него, и поэтому сразу сбавил шаг. Он понимал, что русские не занимают в лесу никаких позиций и действуют без какого–то определенного плана. Во всяком случае, никаких свидетельств этого он не обнаружил. Что же тогда происходит? Это может быть лыжный дозор или разведгруппа, наткнувшаяся на отряд немецких солдат. Впрочем, это были лишь предположения. Мысль о том, что скоро он, возможно, увидит своих, заставила его зашагать быстрее. Фрайтаг все так же отставал, и Шрадеру несколько раз приходилось возвращаться и подбадривать товарища, устало оглядываться по сторонам в поисках снайперов, которые могли затаиться в лесу. Фрайтаг бросил автомат, не в силах тащить его.

— Извини, — виновато проговорил он.

— Все нормально, — успокоил его Шрадер, — давай, шагай!

Фрайтаг был похож на бесплотного призрака, бесцельно порхающего сквозь чащу леса, для которого не существует никаких препятствий. Но на деле Фрайтагу было очень тяжело идти, особенно когда на его пути возникали деревья или кусты. Он увязал в снегу и часто падал.

— О господи! — постоянно приговаривал он.

— Вставай! — поторапливал его Шрадер.

Фрайтаг поднялся и встал на колени. Ему не хватало воздуха, и он почувствовал, что сейчас снова упадет. Так и случилось. Вскрикнув, он повалился в снег.

— Шрадер! Шрадер! — произнес он и протянул руку.

Шрадер принял ее и, обняв товарища, помог ему подняться. Они проковыляли вперед, пройдя небольшое расстояние. Фрайтаг все это время стонал и ругался, огромным усилием воли заставляя себя двигаться дальше. Затем бессильно опустился на землю. Шрадер больше не смог тащить его за собой.

Он сказал Фрайтагу, что вернется за ним, а сам сходит за подмогой.

— Да, хорошо, — отозвался тот и закрыл глаза. Затем открыл их и невидяще уставился в пространство.

Шрадер немного постоял возле него, затем пошлепал ладонью по затылку раненого товарища.

— Не надо, — произнес Фрайтаг. — Делай, как сказал. Иди.

Шрадер на мгновение зажмурил глаза, что–то пробормотал себе под нос, затем плотно поджал губы. Приказав себе идти, он, не оборачиваясь, зашагал вперед.

Сделав несколько шагов, Шрадер снова ощутил спокойствие. Он сильно устал, но это не слишком беспокоило его, потому что силы в нем все–таки еще оставались. Он не испытывал полного физического истощения.

Интенсивность стрельбы немного уменьшилась. Теперь раздавались лишь редкие автоматные очереди и одиночные винтовочные ответные выстрелы. Похоже, что стреляли где–то недалеко, однако ему пришлось пройти еще минут десять–пятнадцать, прежде чем выстрелы прекратились. Он ускорил шаг, но вскоре почувствовал, что задыхается, и понял, что его силы на исходе. Снова наступила полная тишина. Мысленному взору Шрадера предстала жуткая картина — перед ним выныривает вражеский лыжный дозор. Несмотря на это, он не прекратил движения и дальше шел даже с меньшей опаской, чем раньше, ломая ветки встречавшихся на его пути кустов. Где–то рядом снова затрещали выстрелы. Шрадер замер на месте, затем собрался с силами и дальше уже шагал, стараясь быть предельно острожным. Он юркнул в узкую просеку шириной всего несколько метров. Здесь земля немного поднималась вверх, и ему показалось, что он выходит на склон холма. Оглянувшись, Шрадер понял, что находится на замерзшем болоте. Он пошел дальше и вскоре оказался среди высоких деревьев. Очень скоро Шрадер приблизился к какому–то открытому пространству.

Это было широкое заснеженное поле. Он прислонился к стволу дерева, чтобы перевести дух и немного осмотреться. Шрадер приставил к дереву русский автомат. Таким оружием в последнее время пользуются обе противоборствующие стороны, так что лучше не привлекать к себе внимания, чтобы не произошло роковой ошибки. Все так же опасаясь, что по нему могут в любую секунду открыть огонь, он стиснул зубы и шагнул вперед, размахивая руками. Сначала он даже не смог заставить себя крикнуть что–то по–немецки. Однако он сделал над собой усилие и закричал, удивляясь тому, как необычно звучит его собственный голос.

Пройдя еще немного вперед, Шрадер увидел жалкого вида кучку немецких солдат, сидевших или лежавших на снегу. Некоторые из них начали подниматься, но, услышав его крик, заняли прежнее положение и стали ждать, когда он подойдет к ним.

Когда он оказался на расстоянии всего нескольких метров от них, самые ближние поднялись и двинулись ему навстречу. Шрадер увидел их закопченные лица, усталые и заросшие щетиной. Он совсем запыхался от быстрого шага и, секунду постояв, опустился на колени прямо в снег.

— Великие Луки! — произнес он.

Несколько человек помогли ему встать, и от их прикосновения он растрогался и принялся их обнимать.

Шрадер сразу все понял. Он узнал сначала одного солдата, а затем и других.

Он сделал шаг назад.

— Это же фельдфебель Шрадер! — раздался чей–то голос.

Он принялся рассказывать о Фрайтаге, помогая себе жестами. Солдаты посмотрели в указанном направлении, бросили взгляд на следы, ведущие к лесу. Их лица были обветрены, на них оставили свои зримые отпечатки холод, голод и страх. Они мрачно обдумывали смысл похода в лес, где в засаде могли прятаться русские. Шрадер уловил их нерешительность, но отнюдь не отказ помочь ему.

— Все в порядке, Шрадер, — произнес один из унтер–офицеров. — Ты можешь показать нам, где это?

Шрадер кивнул и собрался развернуться, чтобы двинуться обратно, но сделал всего пару шагов. Он не стал снова опускаться на снег, а просто стоял неподвижно, пытаясь отдышаться.

К нему кто–то подошел и взял за плечо.

— Мы уже почти там, Шрадер. Мы почти победили. Дарнедде ушел вперед. Он скоро вернется.

Шрадер ничего не понял, хотя и пытался изо всех сил, и поэтому промолчал. Он положил руку на плечо говорившему. Похоже, что для успокоения ему нужно было такое прикосновение.

— Дайте мне минуту, и я покажу вам, где это, — произнес он.

— Мы можем пойти по твоим следам. Это далеко?

— Нет–нет. Недалеко. Я покажу вам.

К ним подошел офицер. Это был Риттер, который провел их через руины в Сочельник. Тогда вокруг них не было ничего, кроме темноты, и он вполне мог забыть лицо Шрадера. Однако тот запомнил его во время пребывания в цитадели, хотя с тех прошло много недель.

— Ты был в «Гамбурге», — произнес Риттер. — В ту ночь ты был с нами.

— Так точно, — подтвердил Шрадер. Ему казалось, что с тех пор прошла целая вечность. Он рассказал о Фрайтаге. — Да вы его знаете. Он тогда подбил русскую «тридцатьчетверку». Это было во дворе.

— Помню. Не беспокойся. Мы принесем его. Я сам пойду вместе с моими парнями. Оставайся здесь, Шрадер. Подмога скоро придет.

Вид у них самих не первый сорт, подумал Шрадер. А как же еще им выглядеть? Впрочем, это неважно. От блужданий по болотам и лесным чащам он безумно устал, однако не чувствовал себя физически изнуренным. Вот если бы они только дали ему минуту отдыха, то он отправился бы вместе с ними.

Однако ими как будто овладела лихорадочная спешка. Неожиданно откуда–то сзади донеслись громкие крики. Это появился какой–то многочисленный отряд немецких солдат. Шрадер, да и все остальные обернулись. Где–то вдали в белесое утреннее небо взлетела сигнальная ракета — красноватая вспышка, унесенная прочь легким ветерком. Скорее всего, это был отряд Дарнедде, посланный на подмогу: Однако утверждать этого наверняка Шрадер не мог и поэтому отвернулся и посмотрел на лес, откуда только что пришел.

— Ступайте одни. Я дождусь Дарнедде, — сказал Риттер, обращаясь к одному из своих унтер–офицеров. — Идите. Вы узнаете Фрайтага. Поторапливайтесь. Иваны могут появиться в любую минуту.

Шрадер вопреки приказу Риттера оставаться на месте, ушел с унтером и четырьмя солдатами в сторону леса. Они двинулись вперед так быстро, что Шрадер просто не поспевал за ними. Вскоре пятерка скрылась в чаще леса, и, быстро найдя следы фельдфебеля, направилась дальше. Шрадер безнадежно отстал от них, однако упрямо ковылял вслед за ними, не желая оставаться на месте и ждать их возвращения.

Время шло. Вскоре Шрадер увидел, что возглавляемые унтером солдаты возвращаются, неся Фрайтага на плащ–палатке. Тащить его таким образом, без носилок, было явно неудобно и тяжело, а солдаты и без того сильно устали. Шрадер помог им нести раненого, поддерживая его сзади. Услышав его стон, он обрадовался — значит, Фрайтаг жив.

— Это я, старина, все в порядке, — успокоил его Шрадер.

Фрайтаг открыл глаза и слегка повернул голову. Его лицо было покрыто крупными каплями пота.

— Отлично. Держись, парень! — подбодрил Фрайтага Шрадер и положил руку ему на лоб.

Солдаты опустили раненого на землю и попытались волоком тащить его по снегу. Дело оказалось трудным, потому что подлесок был слишком густым. Сквозь ветви деревьев на них падало ажурное кружево теней. Было сложно сказать, какого цвета у Фрайтага лицо — то ли серое, то ли красное, но выглядел он неважно. Унтер–офицер отправил одного из солдат за подмогой. Остальные, слегка пошатываясь, устало опустились на снег.

— Можешь говорить? — спросил Шрадер. — С тобой все в порядке?

— Да, — выдавил из себя Фрайтаг.

Шрадер неожиданно почувствовал огромную усталость и не нашел в себе сил продолжать разговор с раненым. Солдаты подняли Фрайтага вместе с плащ–палаткой и понесли его, продираясь сквозь густой кустарник. Фрайтаг чувствовал, что весь обливается потом. Хруст ломаемых ветвей вызвал у него неожиданную ассоциацию с терновым венцом Христа. Затем сознание покинуло его.

Они дошли до открытого пространства, кольцом окружавшего болото, где их встретили какие–то солдаты, которые подхватили Фрайтага. Дальше все двигались значительно быстрее. Теперь путь пролегал среди высоких деревьев. Вскоре они оказались на опушке леса и приблизились к группе солдат, сумевших выбраться из Великих Лук. Фрайтага положили на землю рядом с другими ранеными, которые не могли передвигаться самостоятельно. Все ожидали прибытия группы Дарнедде. Они были уже совсем рядом — лошади, повозки, люди.

Шрадер неожиданно испытал сильную жажду и попросил воды. Ему захотелось выпить настоящей воды. Кто–то протянул ему фляжку, и он припал к ней губами. Вода оказалась холодной. Он решил напоить Фрайтага, но все–таки не стал делать этого. Раненый по–прежнему не открывал глаза и лишь слегка качнул головой. Шрадер смочил ему губы и попытался влить в рот несколько капель. Затем увлажнил ему щеки и лоб.

К нему подошел Риттер и опустился на колени рядом с Фрайтагом.

— Они на подходе. Они уже почти пришли, — сказал он Фрайтагу, Шрадеру и самому себе.

С этими словами он встал.

— Пойду встречать Дарнедде, — сообщил он.

— Далеко тут до передовой? — спросил его Шрадер.

— Нет, она совсем рядом.

— Что случилось с майором? — спросил Шрадер. Имя майора он в эту минуту никак не мог вспомнить.

— Трибукайт убит, — коротко ответил Риттер.

Лейтенант Риттер был грубоватым, решительным человеком, часто надменным, иногда неприятным. Он также отличался тщеславием и уверенностью в собственных силах — типичными чертами жителей того горного края, откуда он был родом. У него была крупная голова, худое вытянутое лицо, узкие щелочки глаз, часто взиравших на людей с некоторым высокомерием. Однако в целом он был неплохим человеком. Риттер обладал несколькими подкупающими чертами характера, однако сам не слишком нуждался в них, особенно в обществе своих земляков. Он говорил уверенным низким голосом, и в его поведении нельзя было не распознать человека, призванного командовать другими. Спокойствие и здравый смысл превыше всего. Шрадер не слишком любил его, но Риттер был лучше многих других офицеров.

В эти минуты Риттер ничем не отличался от солдат — у него было такое же грязное и усталое лицо. Его каска была обшита белой материей, голова забавно обмотана каким–то шарфом или тряпицей. Он еще раз посмотрел на Фрайтага. Затем встал и принялся собирать своих солдат и отправился вместе с ними встречать Дарнедде, который теперь был хорошо виден и приближался с мучительной медлительностью.

Должно быть, уже наступил полдень, когда остальные появились на заснеженной равнине, чтобы воссоединиться с отрядом Риттера.

Риттер со своими людьми уже находились на полпути к Дарнедде, когда грохнули выстрелы из пушек Противник выпустил всего два снаряда. Затем наступила тишина. Упавшие на снег солдаты ждали нового залпа, но его не последовало. Несколько солдат встали и направились туда, где находился Риттер. В ту же сторону двинулись и люди Дарнедде со своим обозом. Одна из повозок остановилась, чтобы подобрать Риттера и солдат, убитых при взрыве. Несколько человек получили ранения, и их стоны и крики теперь оглашали заснеженное пространство. Когда обе группы воссоединились, солдаты бросились друг к другу и начали обниматься, не в силах сдерживать чувства.

Забыв о страхе смерти, люди искренне радовались коротким мгновениям затишья. Однако расслабляться было нельзя, нужно отправляться дальше. Тех, кто не мог передвигаться самостоятельно, положили на подводы. Вместе с ними погрузили и тела Риттера и других убитых товарищей. Остальные пошли своим ходом, ведомые Дарнедде и двумя другими офицерами. Идти пришлось примерно час. Они преодолели тяжелые испытания с тех пор, как вышли из главных ворот на изрытое воронками поле. С того момента прошло не более двух суток. Там не оказалось укрепленных траншей и ходов сообщения, какие запомнили те из них, кто воевал здесь, на окраине Великих Лук, летом. Они увидели там лишь несколько огневых точек возле обломков камня или в вырытых в снегу ямах. Так никого там и не встретив, они довольно быстро прошли это поле.

Шрадер шагал рядом с повозкой, на которой лежал Фрайтаг. К нему подошел Тиммерман. Они негромко обменялись приветствиями. Фрайтаг по–прежнему оставался без сознания. Шрадер мог сесть на повозку, но не стал делать этого. Ему такое просто не приходило в голову, ведь он не ранен. Телеги и повозки предназначались лишь для раненых и сильно обмороженных солдат, которые не могли идти самостоятельно. Все остальные, в том числе и Шрадер, должны были идти пешком.

Фрайтаг умер вскоре после того, как они прибыли на место, или, возможно, за несколько минут до этого. Сначала Шрадер не поверил своим глазам. Чтобы удостовериться в смерти товарища, он залез на повозку. Убедившись, что Фрайтаг скончался, он спрыгнул на землю. Все, конец, подумал он.

Им овладело какое–то невыразимое чувство, которому он сам не смог бы дать определение. Он еще какое–то время шагал молча, прежде чем сел на обочине дороги. Дороги, впрочем, как таковой не было, лишь тропинка, проложенная в снегу. Шрадер сидел, подперев голову руками, стараясь не зарыдать.

 

Эпилог

Велиж оставался таким же, как и прежде. Сплошные руины. Бои прекратились, и в разрушенном городе установилась тишина. Ветер гнал по небу облака и мел по земле мелкий снег.

Шерер вместе с остатками своей дивизии уже был в Велиже. Если 277–й полк был полностью уничтожен в Великих Луках, то 251–й и 257–й разгромлены на окраине города. В начале января они поменялись участками фронта с другой дивизией и заняли более спокойные места на переднем крае близ Велижа. Многие из его солдат помнили Велиж первого года войны. Выглядел город точно так же, как и тогда.

Два полка дивизии, которым посчастливилось пережить те суровые бои, существовали лишь на бумаге. На деле они просто не имели права именоваться полками. В Черноземе, защищавшем фланг Волера, русские постепенно оттеснили солдат Шерера с железнодорожной насыпи в чистое поле. После жидкой грязи конца осени ударили морозы ранней зимы. Земля замерзла и стала настолько твердой, что окопаться не было никакой возможности. Снега было очень мало. Последний мощный удар русских войск был ужасен. Немцам пришлось занять позиции в открытом поле, на ровной замерзшей земле, где не было ровным счетом никаких укрытий и где нельзя было вырыть даже небольшой окоп. Вскоре появились русские танки. Противотанковых орудий у Шерера не осталось. Бронемашины противника ворвались на позиции немецких войск и стремительно уничтожили целую роту. Многие солдаты и офицеры нашли смерть под их гусеницами. Тела погибших превратились в кровавое месиво, вдавленное в землю.

Случившееся потрясло генерала. Однако бои продолжились, и в это самое время фон Засс и 277–й полк продолжали удерживать Великие Луки.

Вышеупомянутая танковая атака противника отрицательно сказалась на моральном духе немецких солдат, и Шереру не нужны были посредники, чтобы донести это до его сведения. До этого он в течение многих недель пребывал в убеждении, что должен сделать все, что в его силах, чтобы помочь немецким солдатам, оказавшимся в осажденном городе, который находился в нескольких километрах к северу от расположения его дивизии. Если он не сможет принять участие в боевом задании, порученном Волеру, то обязательно постарается удержать Чернозем, чтобы прикрыть его с фланга. Поэтому два полка Шерера медленно истекали кровью, погибая под гусеницами советских танков.

Мертвая земля была щедро удобрена плотью и кровью погибших немцев. Оставшиеся в живых медленно отступали. Шерер очень боялся за их судьбу, а также за свою собственную. Испытывая огромную физическую и душевную усталость, он чувствовал, что напряжение постепенно сводит его с ума. Ему никак не удавалось избавиться от двух мучительных образов: жутких боев при Черноземе и воображаемых — тех, о ходе которых сообщалось по радио из Великих Лук.

Фон Засс и его люди все еще упорно оказывали сопротивление. Если бы не они, то Шерер попросил бы подкрепления еще раньше. Он это прекрасно знал, но никак не мог заставить себя и унизиться до подобной просьбы до тех пор, пока день за днем по радио раздается голос фон Засса. Наконец к Чернозему прорвался Шевалери со своей дивизией. Это было в первую неделю января.

Вместе с пришедшей на помощь дивизией Шерер двинулся на Велиж, находившийся примерно в тридцати пяти километрах. Однако до кольца блокады, сомкнувшегося вокруг Великих Лук, было все еще далеко. Со своего старого командного пункта в Ново–Сокольниках Шерер попрощался с фон Зассом. Прощайте, прощайте.

Однако все оказалось не так. Даже в Велиже он не мог удержаться и первую половину января почти круглосуточно находился возле мощного радиопередатчика и постоянно общался с фон Зассом. Ему особенно не о чем было сказать, но все равно он не мог поступить иначе. Он продолжал сообщать о продвижении Волера, двигавшегося с черепашьей скоростью, хотя фон Засс отлично знал об этом, потому что имел постоянную связь с Волером. Ничего нового или утешительного Шерер сказать не мог и поэтому повторял то, что уже было сказано ранее. Он слушал ответы фон Засса, повторял свои рассказы о Холме, о том, как они тогда держались, отбивая атаки противника. Шерер подозревал, что фон Засса утомили его бесконечные разговоры, однако все равно никак не мог заставить себя прекратить общение с командиром осажденного гарнизона.

Затем все неожиданно закончилось.

Это принесло чувство огромного облегчения. Шерер не мог ничего поделать и ощущал лишь то, что с его плеч свалилась тяжелая ноша, оставив его душу опустошенной. В нем поселились неуверенность в собственных силах, стыд и облегчение. Впрочем, тут не стоило говорить о стыде, потому что в судьбе погибших немецких солдат не было его вины. Но разве он мог реагировать на это как–то иначе? Примерно день он не мог заставить себя произнести даже слово. Метцелаар несколько раз пытался заговорить с ним, однако отступил от него, когда понял, что Шерер не желает ни с кем общаться и не нуждается ни в чьем обществе. Позже… может быть.

Он по–прежнему относится к Холму как скряга, накопивший груду золота, которое нельзя сплавить в слитки или когда–нибудь полностью потратить или поменять на что–либо. Он пытался так не думать, потому что это, несомненно, были постыдные мысли, но он слишком устал от напряжения последних месяцев и не мог не вспоминать о Холме. По крайней мере, так было на сознательном уровне, хотя от этого ему было не намного лучше.

Даже после того, как фон Засс в последний раз подавал знак окончания передачи, Шерер продолжал сидеть возле радиопередатчика, чтобы узнать что–нибудь о судьбе группировки, которая сумела вырваться из западного котла, из цитадели. Час шел за часом. Дальнейшее ожидание сделалось невыносимым. Генерал отчаянно нуждался в сне. Нужно было хотя бы немного поспать, потому что он рисковал свалиться без чувств в любую минуту. Шерер хорошо это понимал, но, давно уже нуждаясь в полноценном сне, он никак не мог заснуть и по ночам по многу часов бодрствовал, лежа на кровати. Поэтому он вышел из здания, в котором находился узел связи, чтобы немного подышать холодным ночным воздухом.

То же самое он сделал и месяц назад, в Ново–Сокольниках.

Он не стал уходить далеко, потому что слишком устал, да и не слишком хорошо знал Велиж. Ново–Сокольники превратились в развалины, но казалось, будто это место всегда было таким — жалкой деревушкой, насчитывавшей всего несколько убогих домишек. Велиж был значительно больше, небольшой городок, в котором сохранилось несколько каменных домов, правда, существенно разрушенных, возвышавшихся среди фундаментов сожженных и искореженных снарядами деревянных изб.

Дивизия, ранее занимавшая Велиж, оставила после себя необычные сооружения. Разрушенные избы стали хорошим источником древесины, и поэтому дверные и оконные проемы всех занятых немецкими солдатами каменных домов были закрыты щитами из досок, которые ставились на землю и прислонялись к стенам. Они служили экранами, защищавшими от шрапнели. Шерер признал это разумным изобретением, несмотря на то что город после прихода его дивизии больше не подвергался артиллерийским обстрелам. Может, эти защитные экраны сейчас и не столь нужны, но смотрятся они забавно, придавая городу Велижу необычный облик.

Шерер не стал уходить далеко и вскоре оказался возле здания, в котором размещался дивизионный узел связи. Он немного постоял, дымя сигаретой, на противоположной стороне улицы. Мимо него время от времени проходили солдаты, и лишь немногие узнавали его и приветствовали согласно уставу. Остальные проходили в полуметре от него и не узнавали.

К тем, кто останавливался, он иногда обращался тоном усталого фельдфебеля, спрашивая, как дела. Большую часть своей карьеры военного он был штабным офицером и полковой службы не знал. Однако то, что Шерер пережил в Холме, сделало его другим человеком, и он узнал то, чего никогда не испытал бы, служа в штабе.

В доме на противоположной стороне улицы горел свет, падавший сквозь щели в защитных экранах окон. Из дома вышел Матцелаар. Он огляделся по сторонам, заметил Шерера и окликнул его, чтобы убедиться, что это действительно генерал.

Шерер двинулся ему навстречу.

— Те, кто вырвались из цитадели, установили контакт с группировкой Волера.

— Сколько их? — поинтересовался Шерер.

— Примерно сто человек. Майор Трибукайт убит.

— Как обстановка в восточном котле?

— Никаких сообщений оттуда пока не поступало, герр генерал.

— Из цитадели еще кто–нибудь вырвался?

— К счастью, да. Точные цифры пока неизвестны. Правда, скорее всего, лишь небольшая горстка людей.

Шерер замолчал, поеживаясь от холода. Ночь была холодной. По небу бежали гонимые ветром облака, иногда ненадолго открывая взгляду ночные звезды. Трибукайт командовал одной из егерских частей. Генерал знал его по боям близ Чернозема, в которых несколько недель принимали участие егери.

— Я все понял, благодарю вас, — произнес Шерер.

Последние донесения поступили два дня назад. После этого из котла удалось вырваться лишь одному солдату, с великим трудом преодолевшему расстояние в шестьдесят с лишним километров, которые он прошел по дуге, двигаясь в северном направлении. Таким образом, ему удалось добраться до Ново–Сокольников. Он был самым последним. До него покинуть котел смогла группа в восемнадцать человек, преимущественно раненых. Эти люди узнали о гибели Трибукайта и отказались остаться в цитадели. Их, должно быть, беспокоили мысли о том, что они совершают предательство. Этих солдат невозможно было винить в измене воинскому долгу, потому что они с оружием в руках боролись за выживание. Когда они добрались до позиций немецких войск, у них был вид людей, находящихся на грани полного отчаяния. Лейтенант, который вел их, погиб точно так же, как и лейтенант Риттер из группировки Дарнедде — от осколка вражеского снаряда. Он был убит незадолго до того, как его отряд добрался до своих.

Итак, все закончилось.

Они продолжали получать сведения о том, что происходило в Сталинграде, за тысячи километров от них. Все делали вид, будто это им неинтересно в свете их собственных мучений. В действительности это было вовсе не притворство, хотя они полностью не могли обуздать некоторое механическое любопытство в отношении судьбы Сталинграда. Название этого волжского города с прошлого лета не сходило со страниц газет, сводок Верховного командования или разговоров обывателей. В конце лета и осени минувшего года в ходе боев 6–я армия была разбита. До этого ей удалось захватить большую часть этой сталинской цитадели на Волге. В ноябре немцы были окружены, и русские развернули мощное контрнаступление ровно за неделю до того, как в кольцо осады были взяты Великие Луки.

Великие Луки оказались полностью в руках советских войск 17 ноября 1943 года. Окруженные в Сталинграде немецкие солдаты были обречены на голодную смерть. Огромный котел, в котором оказались триста тысяч человек, — это численность какого–нибудь небольшого европейского народа — 3 февраля сократился до пространства в несколько квадратных километров, в центре которого находился командный пункт фон Паулюса. Сам фон Паулюс в тот же день капитулировал. Шерер узнал об этом в Велиже. Наверно, каждый второй немец, находящийся в рядах вермахта, узнал об этом, находясь в окопах на протяжении всей линии фронта, протянувшейся от Балтийского до Черного моря.

Великие Луки — город значительно меньший, чем Сталинград, всего лишь крошечная точка на карте, оборонялся семью тысячами немецких солдат, которые понесли огромные потери. Холм оставался в руках немцев до 1944 года.

В 1977 году Шерер, давно ушедший в отставку, сел на самолет, доставивший его из Германии в Лондон. Через несколько часов он оказался в месте назначения — в одном из домов Кенсингтона. Он вспомнил упомянутый в письме номер дома и вскоре нашел его. Четыреста двадцать три. У него точно такой же номер дома. За последние месяцы он подметил в своей жизни массу странных совпадений. Он не придавал этому особого значения, однако не мог не обратить на них внимания. Он не верил в присутствие незнакомой направляющей руки судьбы, однако вышеупомянутые малозначительные совпадения последнего времени — некоторые из них совершенно удивительные — стали происходить в его жизни все чаще и чаще. Это побуждало к раздумьям, но замеченные им странности жизни быстро забывались и приходили на ум только тогда, как происходили новые.

Шерер рассказал об этом хозяину дома, пригласившего его к себе в гости. Тот признался, что тоже подметил случайное совпадение номера дома. И гость, и хозяин раньше никогда не встречались, но быстро прониклись взаимной симпатией и легко завязали разговор. Дом в Кенсингтоне и дом в Галле. Они устроились в комнате на втором этаже, уютной, плотно заставленной мебелью, внутрь которой через шторы проникал внешний свет. Хозяин был грузным немолодым мужчиной, внешность которого говорила об увлечении едой и спиртными напитками или, скорее всего, о былом увлечении. Ныне он страдал от диабета. Он писал книгу о Холме. Сам он также принимал участие в войне и поэтому быстро нашел общий язык с гостем из Германии. Лукас не был дилетантом. Спустя какое–то время они уже беседовали вполне свободно и не испытывали неловкости при случайно возникавших в разговоре паузах.

— Они сражались храбро, как львы, — заметил Шерер.

Он произнес эти слова с какой–то спокойно–упрямой гордостью, не думая о том, какое впечатление они могут произвести на собеседника, помня о том, что истина не зависит от той формы, в которой она выражена. Лукас изучил огромное множество малоизвестных, почти мистических фактов о войне Германии с Россией и был поражен необъяснимой счастливой судьбой остатков военной группировки Шерера, выдержавшей сто пять дней осады в Холме. Он хотел узнать даже самые незначительные подробности этих драматических событий, и Шерер, как будто находясь в трансе, долго и охотно отвечал на все его вопросы.

За последние тридцать лет он ни разу не рассказывал так подробно о тех далеких событиях, да его до Лукаса никто и не просил об этом. Впрочем, он ни от кого не ждал подобных вопросов и предполагал унести с собой в могилу воспоминания о том, что происходило в грозные дни войны.

Он превратился в сухонького сморщенного старика в очках с толстыми стеклами и седой бородкой и стал похож на старого еврея, безропотного, трагического, стойкого и спокойного. Он сказал, что они сражались храбро, как львы, и в его сравнении прозвучали едва ли не религиозные благоговейные нотки.

Они долго говорили о Холме, как будто все остальное на свете для них не существовало. Холм был чем–то вроде небольшой вселенной, в которой происходило все, что только можно представить себе, где открывается едва ли не бесконечное число глубоких подходов к событиям тех месяцев. Тем не менее время от времени они вели разговор и о других делах. Шерер начал рассказ о встрече с Гитлером в 1942 году, когда осада закончилась и он вернулся в Германию в отпуск. Лукас попросил его поделиться своими впечатлениями о Гитлере, и Шерер охотно откликнулся на его просьбу. Он вспомнил также о том, что второе его возвращение в Германию, в 1943 году, прошло совершенно иначе. После Великих Лук он был физически измотан, находился на пределе сил. Даже после Холма он не испытывал такой усталости. На этот раз отпуска ему не полагалось, и его выхлопотали ему фон дер Шевалери, Волер и Клюге, командующий группой армий «Центр».

— Привилегии воинского звания, — тихо произнес бывший генерал, устремив взгляд куда–то в пространство. От стекол его очков отражались блики света, проникавшего в комнату. — Бедняга фон Засс, — продолжил он. — Я не слишком близко знал его. Он был пруссак, впрочем, не типичный. Он обладал приятными манерами, так же как и Гудериан. В те дни мне казалось, что он недостаточно опытен. Но он сделал все, что мог сделать человек, находившийся на его месте.

Он передал Лукасу клочок бумаги. Это была вырванная из книги страница со списком немцев, повешенных русскими в 1946 году на центральной площади Великих Лук. Лукас и раньше слышал об этом, занимаясь сбором материалов для своей книги, читал немало интервью с ветеранами вермахта. Он стал изучать имена, перечисленные в списке. Тогда были повешены фон Засс и еще четыре офицера. Далее приводились имена других офицеров и рядовых, приговоренных к двадцати пяти годам заключения в трудовых лагерях. В 1955 году советские власти их освободили, и они вернулись в Германию.

Лукаса это удивило. Это не был традиционный русский суд над военными преступниками, в котором причудливо переплетаются реальные и надуманные обвинения. В случившемся было много загадочного. Лукасу это было хорошо известно, как было известно и то, что фон Засс был ни в чем не виноват. Он лишь дважды отказался от условий капитуляции, доставленных русскими парламентерами. То, что русские в конечном итоге отомстили ему, Лукаса нисколько не удивило. Его удивило лишь то, что казнь на площади Ленина в Великих Луках была уникальной в своем роде. Многие пленные немецкие офицеры и солдаты были казнены в Сибири или в подземных казематах Москвы — это были широко известные факты. Однако он не мог припомнить ни одного подобного случая публичной казни на площадях разрушенного Сталинграда, Демянска, Харькова, Киева, Минска, Смоленска или Севастополя, Ржева, Витебска, Орла.

Он представил себе, как фон Засс три года отсидел в русской тюрьме, прежде чем его привезли обратно в Великие Луки, где он встретил свой смертный час. Лукас поинтересовался соображениями Шерера на этот счет, но тот, пожалуй, не уловил истинной сути вопроса, а просто отозвался о русских в такой манере, в какой они этого заслуживали.

Холм явился неисчерпаемой темой для разговоров, и поэтому Шерер остался на несколько дней в Лондоне, проведя их в доме Лукаса.

Домой он вернулся вечерним авиарейсом, успев осмотреть кое–какие достопримечательности британской столицы. Бессодержательность современной жизни, мелькание и шум телевизионных экранов теперь не производили на Шерера особого впечатления, в отличие от предыдущих десятилетий, даже в иностранном городе, где многое могло показаться новым и необычным. Его мнение о нынешней эпохе лет десять–пятнадцать назад было гораздо уважительнее, чем сейчас. Теперь он с большим равнодушием стал относиться к жизни, заинтересовавшись вещами иного свойства, по всей видимости, чувствуя неотвратимое приближение смерти, когда прошлое кажется милее настоящего. Он отлично понимал, что мир изменился, что больше нет войны, и иногда удивлялся, как это подобное может быть. Он знал, что небольшие вооруженные конфликты происходят почти постоянно, да и убийства никуда не исчезли и периодически случаются во всех уголках планеты. Однако большой разрушительной войны, в которую вовлечено много стран, больше нет. Шерер понимал, что живет в такой цивилизации, где нет ни войны, ни ожидания войны, и задумывался над тем, что бы это могло значить. Неужели люди, поколение за поколением не ведающие войны, достигнут какого–то другого, нового уровня жизни? Вот уже много лет он ждал того, что мир рухнет, как это не раз бывало раньше, но в последнее время начал размышлять о том, что будет, если еще несколько поколений проживут без войн, и что это будет за жизнь.

Подобное любопытство его самого нисколько не удивляло. Многое в последние годы происходило столь медленно и естественно, что не вызывало особого удивления. Разумеется, Шерер оставался скептиком, лишь наивный глупец относится к жизни без скептицизма. Однако он слишком долго ждал наступления новой войны, устал от этого ожидания и перестал гадать, когда же именно она может разразиться. Вместо этого он начал высчитывать, сколько еще времени продлится мир на земле.

Но теперь даже такие размышления приобрели более или менее подсознательный характер, достаточно редко занимая его воображение. Он состарился, смерть уже близка. Шерера все чаще одолевали воспоминания о прошлом.

Он самолетом вернулся обратно на континент. Навстречу им двигался, мигая бортовыми огнями, другой самолет.

Шерер увидел на западе гряду облаков и небо в просвете между ними. Один из ветеранов Холма при встрече после войны сказал ему, что время от времени он смотрит на облака и видит на них образы погибших товарищей, которые с небес смотрят на него. Шерер вспомнил, что этот человек часто энергично жестикулировал и делал довольно странные высказывания.

Он не в первый раз вспоминал слова о мертвых, которые с небесной выси смотрят на живых. Такое сравнение трудно забыть. Во время полета Шерер смотрел в иллюминатор на плотные облака в вечернем небе. В голове его мелькали различные мысли, большая часть которых не вернется к нему никогда. То же самое происходит и с воспоминаниями, хотя некоторые из них иногда и возвращаются.

Бывший генерал закрыл глаза, но так и не уснул. Время от времени он отхлебывал из стоявшего перед ним стакана с водой. Перед его мысленным взором возникло здание ГПУ в Холме с разрушенным фасадом. Это был результат артиллерийского обстрела 1 мая, когда погиб Бикерс. Лишившись фасада, здание открывало взгляду внутренние помещения на разных этажах, где находились немецкие солдаты в белых маскировочных халатах. На них действительно были маскировочные халаты, несмотря на то что снег уже растаял. Голая пыльная земля произвела на него сильное впечатление и, наверно, ассоциировалась со смертью Бикерса. Все вокруг было покрыто пылью и несколько дней спустя, когда осада была, наконец, снята. К 1 мая земля подсохла, но зелени еще не было, поэтому, когда наступил первый день свободы, на многие километры вокруг простиралась лишь бурая сухая земля и пыль на грудах камня и кирпича и развалинах домов. Именно так и выглядел Холм и его окрестности, когда сюда пришла военная часть вермахта, прибывшая на помощь осажденному гарнизону. Ему тогда почему–то вспомнился северный Китай, где он до войны какое–то время служил военным атташе. Это было в Пекине, где во все стороны простиралась такая же бурая земля.

Приближалась ночь. В семь часов вечера самолет приземлился во Франкфурте.