Победы одерживаются, чтобы их потом праздновать.
Так уж заведено испокон веку и никогда не изменится: завоеванный футбольный кубок переворачивает вверх дном весь город, победа на выборах – достаточный повод для ликования, поскольку доказывает, что из всех предвыборных лживых обещаний самая большая ложь нашла отзвук в сердце народа, а победы на полях сражений попадают в анналы истории, их объявляют ежегодными праздниками, и всем последующим поколениям с малых лет вдалбливается в голову, что это национальная слава. Вся наша жизнь состоит только из побед и поражений – лишь эта альтернатива определяет жизнь. Любая профессия, любая творческая деятельность, любая воля к жизни – не что иное, как борьба за победу. Каким бы жалким и голым ни рождался человек, уже первое его подсознательное нащупывание материнской груди – это вступление в борьбу, воля к победе. Необходимо выжить! День за днем, час за часом продолжать жить, несмотря на поток превратностей, самая большая из которых в том, что мы всегда стремимся к цели, которая с такой же скоростью удаляется от нас.
Боб Баррайс имел все основания отпраздновать свою победу – победу справедливости, как он во всеуслышание цинично объявил еще в зале суда. Он пожал руку доктору Дорлаху, этому гению риторики, и поискал глазами на скамье для свидетелей дядю Теодора Хаферкампа, но тот исчез сразу после краткого обоснования приговора. Почему-то не было и Марион, но Боб не придал этому значения. «Она ждет в коридоре, – подумал он. – Плачет, наверное. Чудесная девочка, как она помогла мне, и вообще чудесные люди вокруг».
Он был явно в покровительственном настроении, весь дышал довольством и ни разу не вспомнил о Ренате Петере, загадочная смерть которой так и осталась нераскрытой.
– Довольны? – спросил доктор Дорлах, когда зрители разошлись, суд давно удалился и в зале витала та напряженная атмосфера, которая всегда бывает там, где оказываются обманутыми чьи-то надежды. В этом случае все рассчитывали увидеть осужденного Баррайса, приговоренного к десяти—пятнадцати годам тюрьмы или даже пожизненно… И вот все были разочарованы и отчетливо шептались об этом: не правосудие сказало свое слово, а баррайсовские миллионы. Свидетели вдруг стали безмозглыми, а Теодор Хаферкамп проявлял явные признаки церебрального склероза с провалами памяти (свидетельство о нарушениях в кровоснабжении представил суду эксперт профессор доктор Нуссеман). Люди в замешательстве спрашивали себя, как большое предприятие с несколькими тысячами забывчивых рабочих и полудряхлым руководителем вообще еще выпускает продукцию. Это было из ряда чудес нашего времени.
Боб Баррайс, элегантный, с улыбкой на лице, которое вполне могло бы одержать победу на конкурсе красоты, забросил ногу на ногу и ждал, пока последние посетители покинут зал.
– Вы были в блестящей форме, доктор, – сказал он. – Мы должны отпраздновать этот день! И какое у вас могло быть беспокойство?
– Вы знаете, какую незаметную предварительную работу мы все проделали? Ваш дядя, ваш друг Гельмут, я?
– И Гельмут тоже? Смотрите-ка! – Улыбка Боба стала слегка кривой. – Большой идеалист. Выживает меня из фирмы, а сам тратит патроны, защищая меня. Его тоже уже засосала баррайсовская губка, которая поглощает все, что посягает на чистоту Баррайсов. Верный вассал дяди Теодора! Пригласим и его.
– Пригласим? Куда?
– Что за вопрос, доктор! Почти полтора столетия празднуют битву народов под Лейпцигом, а сегодня была настоящая битва народов для Баррайсов. Я провозглашу ее семейным праздником и начну праздновать прямо сегодня! Начнем в «Зеро-баре».
– Ваш дядя уехал назад во Вреденхаузен, а у меня встреча в Дуйсбурге…
– Сегодня? – Боб наморщил лоб. – Вечером?
– Деловые переговоры большого масштаба охотнее всего назначают на вечер. Вы бы знали это, если бы обращали больше внимания на деловую жизнь.
– Смотрите-ка, доктор-победитель бьет козырем. – Баррайс поднялся и поправил пиджак. – Теперь в качестве спецгонорара вы позволяете себе дерзости? Или это новая тактика, приказанная полководцем Теодором? «Смешать Боба с дерьмом! Процесс позади, теперь набрасывайтесь все на него и измочальте ему зад!» Со мной этот номер не пройдет, дорогой доктор. Так дело не пойдет! Я обойдусь без вашего сопровождения. Вы выкручивали руки правосудию, мы оба это знаем, и делали это за деньги. Вы ничуть не лучше сутенера.
– Как бы мне хотелось съездить вам по физиономии! – хрипло проговорил доктор Дорлах.
– Сделайте это! Только служитель еще не ушел. Вы сильнее меня, я знаю. Но я предупреждаю вас: я ударю ногой ниже пояса.
Они стояли близко друг к другу: Боб и человек, спасший его. На Дорлахе еще была его просторная черная адвокатская мантия с шелковым блестящим воротником.
– Вы в последний раз пользовались моими услугами, – часто дыша, сказал Дорлах.
– А вы мне и не нужны больше, сожитель параграфов. – Баррайс оттолкнул его, как смердящего нищего. – Чего вам еще надо? Вы всего добились – моего ухода из фирмы, отказа от наследства, моего изгнания, безупречного реноме Баррайсов, спасения чести семьи… Все произошло так, как было запланировано за столом генштаба Баррайсов. Одно вы только не учли: я хочу жить! И я буду жить. Без Баррайсов! Когда я получу свою первую ежемесячную выплату?
– Если хотите – завтра.
– Мою новую машину?
– Выберите себе любую, счет ко мне.
– Квартиру в Каннах?
– Поезжайте туда и представьте нам предварительную смету, которую мы будем проверять.
– Обосранный клочок туалетной бумаги пошлю я вам! – с наслаждением произнес Боб.
– Само собой разумеется, мы примем его к оплате, – столь же иронично ответил доктор Дорлах.
– Ах вы, скользкий негодяй! Слизняк проклятый! Как же я вас всех презираю! Никогда не видеть вас больше – это лучшее, что мог придумать дядя Теодор! Платите – и оставьте меня в покое!
– И у нас то же желание: возьмите деньги и не создавайте нам больше трудностей.
– Кроме одной. Одной, которая будет повторяться и лишит вас рассудка. Я буду делать детей! Наследников Баррайсов, как я уже объявлял! Я пожру Баррайсов через Баррайсов! Гуд ивнинг, сэр!
Боб коснулся пальцами волос и вышел из зала суда. Доктор Дорлах остался один, неприкаянный в своей черной струящейся мантии, с зажатыми под мышкой бумагами. Служащий суда, которому было пора закрывать двери и открывать окна для проветривания, с шумом убирал на председательском столе. Он звенел графином с водой и стаканом, явно призывая уйти.
Доктор Дорлах медленно направился к двери. «Через несколько минут начнется второй акт драмы, – подумал он. – Уже сейчас Боб Баррайс растерян. Но лучше сломить одного человека, чем поставить на карту работу, заработок и благосостояние нескольких тысяч рабочих. Кто хочет разрушать, пусть будет разрушен сам, даже если это Баррайс. Хотя это и отдает средневековьем, но по-прежнему остается лучшей формулой выживания. Ничто не сравнится с уничтожением противника. Полюбовная сделка таит в себе риск ненадежности. Процесс против законности выигран, теперь начинается второй: процесс разложения Боба Баррайса. Почти химическая реакция».
Он покинул зал суда и увидел Боба Баррайса одного, растерянно стоявшего в коридоре. Его первым поползновением было подбежать к доктору Дорлаху и спросить его о чем-то, но он сдержался, это было явственно видно, и отвернулся, когда Дорлах прошел мимо.
Марион не было.
Она не ждала в коридоре, не стояла на лестнице, ее не было и на улице. Боб носился туда и сюда, даже остановил и спросил служащего суда, но у них были другие проблемы, чем наблюдать за молодыми женами. Боб постоял еще четверть часа, потом осмотрел все туалеты и наконец ушел из суда с явными признаками смятения. Оставался еще один вариант, и мысль о нем действовала успокаивающе, почти оглушающе на его взвинченные нервы, охваченные паникой: «Марион поехала вперед. Она поставит шампанское в холодильник, разберет постель и примет меня, как победителя. Как золотой приз, вручит она мне свое тело, и это будет самая блаженная ночь в ее объятьях».
Поскольку все уехали – дядя Теодор на своей тяжелой машине, которая привезла его в суд, доктор Дорлах, Гельмут, Марион, Чокки (Боб видел его в последнем ряду для зрителей), он поймал такси и отправился во Вреденай.
Еще на улице, не выходя из машины, Боб увидел, что окна квартиры Марион не освещены. Он заплатил, поднялся на лифте, открыл квартиру и действительно нашел ее пустой.
В замешательстве он сел в кресло, потом снова вскочил, налил себе в маленьком баре огромную порцию виски и залпом выпил его.
«Этого не может быть, – думал он, не в состоянии ответить ни на один из надвигавшихся вопросов. – Где же Марион? Все это непостижимо». Вдруг его прошиб пот, он судорожно сжал пальцы, так что они хрустнули.
Несчастный случай. Она могла попасть в аварию! По пути домой, счастливая, что все так благополучно кончилось, она могла на секунду стать невнимательной. Только одной секунды было достаточно. Как тогда, в обледенелых Приморских Альпах, когда сгорел Лутц Адамс.
Боб Баррайс застучал зубами. Он схватился за телефон, нашел номер управления полиции, набрал коммутатор и потребовал центральную службу учета несчастных случаев.
Сотрудник выслушал его лепет и сказал потом спокойным голосом: «Марион Баррайс или женщина, соответствующая вашим описаниям, среди жертв несчастных случаев не числится».
Боб повесил трубку. Он сорвал скатерть со стола, вытер ею пот с лица и снова схватился за телефон. Ему стоило неимоверных усилий набрать этот номер, но страх за Марион был сильнее, чем, как корсет, сковавшая его гордость.
Вреденхаузен. Замок Баррайсов.
Изысканный голос слегка в нос произнес:
– Дом Баррайсов, пожалуйста. Дворецкий Джеймс.
– Говорит тоже Баррайс! – закричал Боб. – Джеймс, пожалуйста моего дядю!
– Господин Хаферкамп находится в Дуйсбурге. Доктора Дорлаха!
– Он там же.
«Значит, встреча – не ложь».
– Спасибо! – слабым голосом произнес Боб. – Хорошо, Джеймс. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, господин Баррайс.
Щелчок. Мертвая линия. Мертвая… Боб сжался и едва сдержался, чтобы не заскулить, как ударенный ногой щенок.
Он не знал, что в эту минуту во Вреденхаузене рядом с дворецким Джеймсом стоял Хаферкамп.
– Это у вас хорошо получилось, Джеймс, – похвалил он. – Вот вам сто марок.
Купюра перекочевала в руки Джеймса, за чем последовал глубокий корректный поклон:
– Покорно благодарю, господин Хаферкамп.
Покорность – вот что ввел во Вреденхаузене Хаферкамп. Покорность власти. Для него это был единственный осмысленный, полезный и богоугодный стиль жизни.
Боб Баррайс ждал глубоко за полночь. Потом он абсолютно бессмысленно и как бы в замедленной съемке начал крушить все в квартире. Не экспансивно, в приступе ярости бушующей натуры, а методично, беззвучно, почти призрачно – как будто разрушительное неистовство было обернуто в вату.
Он разбил рюмки и посуду, вспорол длинным кухонным ножом обивку кресел и дивана, разрезал матрас, по штуке вынимал постельное белье из шкафа и рвал его, разодрал все платья Марион, искромсал шубу – что-то жуткое было в этих беззвучных, медленных, разрушительных движениях, напоминавших действия фантома.
Потом подошла очередь мебели. Он выламывал ножку за ножкой у стульев и столов, и тут как бы пребывая в состоянии сомнамбулизма, только вздрагивая от треска и хруста, единственных издаваемых звуков; сорвал гардины с карнизов, картины со стен и провода из ламп. Когда остался гореть лишь торшер возле искромсанного дивана, когда его окружали только руины и выбившаяся, как внутренности из вспоротого живота, вата, он упал на колени, зарылся лицом в учиненный погром, воткнул длинный нож в ковер и заплакал, по-детски безудержно, заходясь от собственной боли.
Через час он продолжил свою разрушительную работу – точно так же беззвучно, как при замедленном показе, в ужасной немой извращенности.
Он вновь разрушал разрушенное: рылся во внутренностях кресел и дивана, матраса и мягких стульев, вытаскивал оттуда вату и поролоновые обрезки, разбрасывал их вокруг себя, погружал свои трясущиеся руки в мягкое нутро вспоротой мебели, создавая окончательный хаос.
Под утро он покинул квартиру, как убийца, расчленивший свою жертву, разбросавший отдельные части тела и измазавший кровью обои. Он знал один пивной погребок, который открывался в пять утра, чтобы рыночные рабочие могли подкрепиться супом из бычьих хвостов, бульоном и «львиными какашками», как там называли фрикадельки. Здесь Боб Баррайс сел в уголок, заказал себе пиво и заснул в полном изнеможении, оперевшись головой о стену.
Первый шаг в бездну был сделан. Он сидел в своем углу, как бездомный, как бродяга, как горький пьяница. Маленькая серая мышь, настолько бедная, что у нее даже нет норы, чтобы уползти в нее.
Этой ночью, когда Боб соскользнул, не заметив этого, на другие рельсы, которые рано или поздно должны были завести его в тупик, во Вреденхаузене решалась еще одна судьба.
Теодор Хаферкамп выписал чек на сто тысяч марок и придвинул его через мраморный стол в библиотеке Марион. Доктор Дорлах присутствовал как свидетель этой сделки.
Марион Цимбал, вновь испеченная Баррайс, отрицательно покачала головой.
– Я не хочу денег, – твердо сказала она. – Ваших денег, этих денег, а уж тем более денег за то, что произошло! Я не проститутка.
– Этого никто и не утверждает. – Хаферкамп закурил сигарету. Он не понимал, как можно не взять сто тысяч марок. – Я обещал вам эту сумму, если после процесса вы расстанетесь с Бобом и подадите на развод. Вы сделали и то и другое спонтанно, сразу после процесса… А теперь вы сбиваете меня с толку, не выполняя условия нашей деловой договоренности. Как я должен это понимать?
– Вы не смогли купить меня – вот что это значит. – Марион опустила голову. Все было так ужасно, но тем не менее верно: спонтанное решение в коридоре, поездка во Вреденхаузен на машине Хаферкампа (она чувствовала себя саботажницей, выполнившей свое дело), ужин в этих роскошных хоромах, чек на сто тысяч марок и вопрос, что сейчас делал Боб, оставленный один на один с загадками, которые ему одному не под силу решить. Все это было страшно, но вместе с тем неизбежно. – Я решилась на это добровольно.
– Эффект тот же самый. Рассматривайте чек как старт в новую жизнь.
– У меня есть моя профессия.
– Даже если вы всего несколько недель носили фамилию Баррайс, для меня невыносимо знать, что вы барменша. Откройте салон «бутик», это сейчас, пожалуй, самое популярное у молодых предпринимательниц. Доктор Дорлах проконсультирует вас, я подарю вам стартовый капитал.
– Они навсегда останутся тридцатью сребрениками Иуды. Нет! – Марион неожиданно вскочила, да так резко, что Хаферкамп вздрогнул. – Я могу сейчас уйти?
– Куда же? В такое время?
– Во Вреденхаузене наверняка есть отель.
– Это невозможно! В городе вас знают как жену Боба. И вдруг в отеле? Вы хотите спровоцировать новый скандал? Вы моя гостья, само собой разумеется.
– Я не хотела бы спать в этом доме, – твердо произнесла Марион. – Прикажите меня отвезти. Хотя бы в Дюссельдорф. Там меня никто не знает.
Хаферкамп повернулся к доктору Дорлаху:
– Сто тысяч марок она вышвыривает на помойку, не желает здесь спать… Вы это понимаете, доктор?
– Да, – коротко ответил Дорлах.
– Разумеется, вы это понимаете! Стереотипы человеческого поведения, граничащие с аномалиями, – ваш конек. Иначе разве вы так долго выдержали бы общение с Бобом? Марион, – Хаферкамп снова повернулся к ней, – почему вы по собственной воле ушли от Боба? Если уж вы презираете деньги, так будьте настолько честны, чтобы сказать мне правду. Неведение мучит меня. Почему?
– Я люблю Боба…
– И это в наше время причина, чтобы сокрушить своего супруга?! Мир становится все сложнее. Раньше любовь служила гарантией долгого, счастливого брака.
– Я люблю Боба… – повторила Марион. Потом голос ее стал глуше и завибрировал: – Но у меня больше нет ни сил, ни нервов изображать мертвую или ребенка…
Хаферкамп уставился на Марион так, будто у нее вдруг мясо начало отставать от костей. Он не понял ни слова.
– Вы что-нибудь понимаете, доктор? – снова спросил он. И вновь Дорлах ответил:
– Да.
– Да! Да! Да! Я что же, полный идиот? – Хаферкамп ударил кулаком по мраморному столу. – Что это значит – мертвую или ребенка?
– Я вам позже объясню, господин Хаферкамп.
– Позже! Я же не младенец, которому обещают смазанную медом пустышку! Что натворил Боб в своем браке? Выкладывайте!
– Я больше не могу! – тихо проговорила Марион. Она закрыла лицо руками и выбежала из комнаты. Хаферкамп вскочил и хотел догнать ее, но доктор Дорлах удержал его за рукав.
– Вы с ума сошли? – рявкнул тот. – Здесь все, что ли, помешались? Куда это она?
– Всего лишь в соседнюю комнату. – Доктор Дорлах отпустил Хаферкампа. – Я отвезу ее в Дюссельдорф. В «Парк-отеле» для меня всегда зарезервирован номер, там она сможет выспаться. – Он посмотрел на свои часы: – Я предполагаю, что скоро позвонит Боб. Мы в Дуйсбурге, господин Хаферкамп. Деловые переговоры.
– Дорлаховский план сражения! Обеспечивает мне два сильных фланга… даже эффективнее, чем Шлифен, тому был нужен только сильный правый фланг. То есть все было заранее предопределено?
– Нет. Случай создал новые позиции. Нервный срыв госпожи Баррайс сыграл нам на руку.
– Не произносите имени Баррайс в связи с Марион Цимбал!
– Она носит его в соответствии с законом.
– Доктор, слово «закон» в ваших устах становится зловонным налетом на языке! Вы толкуете о законности?
– Да. Вся наша жизнь регулируется правовыми вопросами – все зависит лишь от того, как отвечать на эти вопросы.
– Афоризм Дорлаха! – Хаферкамп засмеялся почти миролюбиво, но потом вновь посерьезнел. – Почему у Марион был нервный срыв?
– Боб – отъявленный садист.
– Еще и это! Но она любит его.
– Она любит другого Боба Баррайса, того, который лишь изредка выходит на поверхность, почти не знакомый ему самому: одинокий, испорченный воспитанием, обманутый в детстве, изнеженный, растерянный, ищущий, вечно блуждающий, набитый комплексами, супербогатый нищий…
– Прекратите, доктор, а то я захлебнусь в слезах! – Хаферкамп злобно посмотрел на своего адвоката: – Все это ведь чушь – то, что вы там декламируете! Боб – подонок, и тут уж ничего не поделаешь!
– Ни один человек не рождается подонком.
– Но это было заложено в нем! – заорал Хаферкамп. – Теперь меня хотят сделать ответственным за это чудовище? – Он тяжело подошел к высоким застекленным дверям и устремил взгляд в парк. Наземные прожекторы освещали группы деревьев и кусты, выхватывая их из ночи, как сказочные существа во владениях Оберона, царя эльфов. – Отвезите жену Боба в Дюссельдорф, – сказал он мрачно. – Что произойдет потом?
– Завтра же подадим иск о разводе. Я говорил с директором Земельного суда Эмменбергом. Нам назначат ближайший срок.
– А если Боб не захочет? Наверняка он не захочет – хотя бы чтоб позлить нас.
– Ему придется! Мимо этого искового заявления не пройдет ни один суд, и кроме того, заседание будет при закрытых дверях.
Хаферкамп медленно обернулся.
– Браво, доктор, – сдавленно произнес он. Глаза его сверкнули за очками. – Вы, право, внушаете страх! Когда вы намерены объявить недееспособным меня?
– Если понадобится, господин Хаферкамп… – доктор Дорлах улыбнулся во весь рот.
Хаферкамп покачал головой:
– Надо бы вас действительно убить и закопать. Ладно, поезжайте в Дюссельдорф! Прихватите с собой чек. Быть может, цифра сто тысяч все же загипнотизирует маленькую девочку, когда немного уляжется ее душевное смятение. Чек – лучшее лекарство, это единственная непреложная истина, которую я вынес из жизни. Все остальное зыбко. Отправляйтесь, доктор…
Спустя четверть часа БМВ Дорлаха выехал из ворот баррайсовской виллы. Хаферкамп провожал его взглядом и глубоко, с облегчением вздохнул, когда габаритные огни исчезли в темноте.
Все-таки он гордился собой. Всегда поднимается настроение, если чувствуешь себя победителем. Пусть даже скверным победителем…
Этой ночью во мраке вреденхаузенских лесов ехала еще одна машина. Правда, не в Дюссельдорф, а в глубь леса, по узким проселочным дорогам и просекам.
Гельмут Хансен подыскивал уединенное место. На заднем сиденье лежал, подпрыгивая на ухабах, мертвый Эрнст Адамс, на шее которого все еще были завязаны подтяжки. Хансен только отцепил его от окна, положил на кровать и дождался полной темноты.
Это были странные два часа. Каждый человек испытывает в обществе покойника необъяснимую трепетную робость и глубокий страх. Не перед безжизненным телом, самым безобидным на земле, а страх перед собственной смертью, в лицо которой ты заглянул и которую можешь примерить к себе. У Гельмута Хансена были иные мысли. Он ощущал отнюдь не холодную близость неотвратимого, к которому мы приближаемся с каждым часом нашей жизни, а лишь слепую ярость перед той логичностью, с которой умер старый Адамс.
Нет справедливости на этой земле, не стоит и жить на ней. Похоже, это была последняя мысль старика, когда он услышал по радио оглашение приговора. Им овладела полная безнадежность: не пробиться ему через эти колючие заросли лжи и продажности, чтобы отомстить за своего бедного сгоревшего сына. Он капитулировал перед Баррайсами. Для них это было привычным делом, а для старого Адамса означало собственный смертный приговор. Слабый должен уйти. В природе все точно так же: птенец, выпавший из гнезда, погибает.
Поэтому гордый старик решил уйти из жизни.
Это вызвало у Хансена ярость и самые фантастические планы мести. Хотя Теодор Хаферкамп и назначил его своим преемником, он не был лакеем Баррайсов. В нем было здоровое начало, он вышел из народа, столетиями привыкшего гнуть спину перед капиталом и ничего так не желавшего, как прихода мессии, защитника их прав. Вреденхаузен был образчиком такой жизни: благосостояние для всех, работа для всех, довольство каждого и уверенность в будущем, но все это ценой преданного собачьего взгляда вверх, потери дара речи, когда нужно говорить правду, слепоты, когда тебя используют в своих целях. Все, что творил во Вреденхаузене Хаферкамп, шло как бы от Бога. Кто верил в это, жил в ладу с собой и окружающим миром. Он продавал свои мозги, как проститутка, и, как сутенер, брал деньги, разрешая насиловать свою гордость.
В эту ночь Гельмут Хансен хотел быть не мессией, а всего лишь простым, заурядным мстителем. Он сидел возле мертвого Адамса, время от времени поглядывая на него и поддерживая свою ярость, наконец дождался, когда темнота ночи стала настолько непроницаемой, что можно было безопасно выехать в лес. Тогда он перекинул покойника через плечо, тот, высушенный горем, был не тяжелее ребенка, и отнес его в машину. Потом погасил везде свет, предварительно уничтожив все следы человеческого жилья в подвале, сел за руль и еще раз оглянулся. Бледное, заострившееся лицо старика слабо мерцало, как будто светилось изнутри.
– Мы сделаем иначе, – сказал вслух Гельмут Хансен, обращаясь к Адамсу. – Подожди еще пару минут.
Он снова вышел, спустился в подвал и по внутренней лестнице поднялся в дом Тео Хаферкампа. Он здесь хорошо ориентировался, из передней прошел налево, в кабинет, и снял чехол с пишущей машинки. Потом включил маленькую настольную лампу, не потрудившись даже задвинуть шторы. Дворецкий Джеймс нес сейчас службу на вилле Баррайсов – там покупали Марион Цимбал. Дядя Тео сказал Хансену накануне заседания суда в Эссене: «Купить барменшу за сто тысяч марок – не проблема. Даже если она поломается, они ведь привыкли, что им в декольте засовывают купюры. Бог ты мой, а тут сразу сто тысяч марок! Чего ей еще надо?! Строго говоря, Роберт этого вовсе не стоит». И это была единственная фраза, под которой Хансен мог бы подписаться. Он вставил лист бумаги и начал печатать.
«Моя смерть.
Кто бы вы ни были, вы вынули это письмо из кармана моей куртки, а я висел на дереве – не слишком красивое, но необходимое зрелище.
Необходимое потому, что я вишу на этом дереве ради правды. Я не могу жить в таком лживом и продажном мире, как наш. Там, где правосудие сначала фильтруется через денежное сито, а люди лижут ту задницу, которая их обделывает. Я, Эрнст Адамс, пытался поднять свой голос – он был задавлен, меня преследовали и хотели поймать купленные ищейки. Теперь говорит моя смерть, и это ее хорошая сторона: на смерть нельзя влиять, ее нельзя купить, преследовать, запретить, объявить недееспособной, запереть, объявить сумасшедшей, выставить на посмешище… Смерть сильнее! Это единственное, чему вынужден покориться даже Баррайс, поэтому хорошо, что я вешаюсь. Мое оружие – моя смерть!
Роберт Баррайс бросил гореть в машине моего единственного сына Лутца. Это он вел машину, сумел выскочить из нее и пожертвовал моим Лутцем, поскольку тот знал правду: обман на ралли, сокращение гоночной дистанции.
Роберт Баррайс убил также свою няню Ренату Петерс. Он гнал ее на смерть, как в Чикаго гонят скот на бойню. В страхе перед ним, после истязаний, она повисла на эстакаде над автобаном, пока он не наступил ей на пальцы и не столкнул ее. Это знают Теодор Хаферкамп, доктор Дорлах, Гельмут Хансен, прежде всего сам Роберт… и я! А теперь знаете и вы, нашедший мое письмо. Позаботьтесь о том, чтобы все узнали правду. Смерть, которой вы сейчас смотрите в лицо, просит вас об этом. Помните, она придет и к вам…
Ваш Эрнст Адамс».
Хансен сложил письмо и надел чехол на машинку. Он был доволен. То, что он включил свое имя в список посвященных, было естественно. Это был акт его честности, чего бы это ни стоило. Этим он платил по счету – за свою вину быть частью этой клики и всю жизнь работать на нее.
Сунув письмо в нагрудный карман старого Адамса, Хансен понял, что покойник написал бы точно так же, если бы у него нашлись еще сила и вера в людей. И того и другого ему не хватило – силы достало лишь, чтобы набросить подтяжки на шею и решетку окна.
В пустынном месте, но все же достаточно близко от лесничьей тропы, чтобы тело Адамса быстро обнаружили, Хансен остановился, поднес старика к стройному буку и привязал свободный конец подтяжек к крепкой ветке. Потом он отпустил Адамса… труп повернулся несколько раз вокруг оси, остановился и принялся разматывать закрученные подтяжки в противоположную сторону. Бесшумная карусель на ветру вечности…
Хансен удержал тело, пока оно не повисло спокойно, как подобает мертвому. Потом он бросил долгий взгляд на Эрнста Адамса, чтобы запечатлеть его образ в своей душе, сохранить его как обязательство начать жить по другим законам. Уходя, он понял, что в качестве нового наследника баррайсовских предприятий после смерти Хаферкампа никогда не сможет осуществлять власть капитала.
Гельмут Хансен вернулся в замок Баррайсов как раз после отъезда доктора Дорлаха. Хаферкамп сидел в библиотеке, попивал свой «Лафит Ротшильд» – для него был тихий маленький праздник – и был в прекрасном настроении.
– Мне недоставало тебя, мой мальчик, – воскликнул он, когда вошел Хансен. – Где тебя носило? Большие события произошли за это время.
«Возможно, – подумал Хансен и опустился напротив Хаферкампа в глубокое английское кожаное кресло. – Но последствия скажутся лишь завтра».
– Я как раз из Эссена, – сказал он. – Боб исчез.
Он сказал это наугад. Зная характер Боба, он понимал, что, брошенный Марион, тот проведет ночь где-нибудь в баре или борделе. Утром, если он появится во Вреденхаузене, он будет, как всегда, ослепительно красив, однако внутренне растоптан, искалечен, хотя и не почувствует еще этого полностью. А что будет, когда найдут письмо в кармане Адамса и передадут в полицию?
Охота на Боба Баррайса началась. Со всех сторон приближались охотники и ждали выстрела. Загонщики и гончие собаки кричали и выли. Как долго выдержит это Боб?
Хансен отогнал слабое сочувствие. «Он этого не заслуживает. Но разве все мы не несем вины? Мы все смотрели, как он морально разлагался, и никто не пришел ему на помощь, мы всего лишь прикрывали цветами выступавшую на поверхность гниль. Вместо того чтобы вырезать раковую опухоль, мы ее затушевывали. Мы предоставили больного своей болезни. Одно было важно – проклятая гордая фраза: Баррайс так не поступает!»
Он налил себе красного вина и хмуро посмотрел на рубиновую жидкость.
– Завтра он явится и будет вилять хвостом, – с удовлетворением проговорил Хаферкамп. – Он готов, Гельмут. Он заберет деньги и уедет в Канны. Он выберет себе новую машину, самую скоростную, какие существуют на рынке, я оплачу ее. И тогда я вновь уверую в Бога и буду молить его, чтобы Роберт сломал себе шею. Он первый и единственный Баррайс, который может принести пользу только своей смертью.
Хаферкамп не задавал больше вопросов. Гельмут Хансен никогда не лгал ему, только на него одного он мог положиться. Это вселяло спокойствие. Маленькими глотками он пил восхитительное вино, наслаждался ночной тишиной и поэтому подскочил от неожиданности, когда зазвонил телефон. Дворецкий Джеймс, заранее проинструктированный, появился в библиотеке.
Это был звонок Боба, и впервые в его взбудораженном голосе звучала тревога за другого человека.
Доктор Дорлах не позволял себе ни минуты покоя. Для него было личной, уже почти эротической радостью довести до полной гибели разрушение Боба.
Из Дюссельдорфа, где он оставил в «Парк-отеле» Марион, потерявшую самообладание в машине и душераздирающе зарыдавшую, он сразу поехал в Эссен. Чек на сто тысяч марок он положил на ночной столик. Ему было ясно, что она разорвет его, и перед уходом он опять попытался внушить ей, какое благословенное дело – деньги.
– Баррайсы не заметят утраты этих ста тысяч, – сказал он, когда Марион, не обращая внимания на чек, продолжала сидеть на краю постели, выпотрошенная, с потухшим взглядом. – Вам, как законной супруге, причитается полновесная компенсация, так как я подам иск о недействительности брака. Поскольку я сам, как адвокат Баррайсов, не могу взять ваш случай, это сделает ради меня мой хороший друг и коллега. Я не буду заявлять никаких протестов и признаю ваши притязания на возмещение убытков. При обнаружении и доказательстве извращений в таких чудовищных размерах на ранней стадии брака его легко объявить недействительным. Так что рассматривайте этот чек как задаток причитающейся вам компенсации.
– Я не хочу денег от Баррайсов, – монотонно произнесла Марион. – Я ничего больше не хочу. Лучше всего сейчас было бы умереть.
– Третья жертва! Марион, соберитесь! В двадцать три года, с солидным банковским счетом жизнь только начинается! Вы даже не подозреваете, какой прекрасной она бывает! Мир без Боба, который откроется перед вами…
– Я люблю Боба… вот в чем дело…
Какой жалкий вопль! Доктор Дорлах втянул нижнюю губу сквозь зубы. Сложность женской души выходит за рамки всякого разума. Вот еще один пугающий пример. То, что никогда не поймет мужчина, для женщины само собой разумеется: любовь к такому чудовищу, как Боб! И кто в этом разберется?
– Я не понимаю этого, – честно признался доктор Дорлах. – Объясните мне, за что вы любите Боба.
– Он несчастный человек.
– И тем не менее вы боитесь его.
– Поскольку я недостаточно сильная для него.
– Никогда не появится человек, который сможет выносить Боба. Все будут разбиваться об него, кто-то раньше, кто-то позже. Боб создан для того, чтобы разрушать свое окружение, хочет он того или нет.
– Разве это не страшно?
– Кто может это изменить? Ни вы, ни я… никто. В этой жуткой игре судьбы все мы всего лишь статисты или жертвы. Марион, избавляйтесь от комплекса вины, что вы якобы пожертвовали Бобом. Вы просто выскочили в последний момент из гроба, который был уже готов для вас. Это был импульс самосохранения. Возьмите деньги, уезжайте куда-нибудь, откройте «бутик» (идея господина Хаферкампа прекрасна), может, в Мюнхене или Гамбурге, лишь бы подальше от Эссена, от всех воспоминаний! А теперь поспите. Я позвоню вам завтра в середине дня.
В Эссен доктор Дорлах прибыл через час после безмолвного разрушения Бобом квартиры Марион и отправился на Хольтенкампеиср-штрассе, 17. Сначала он позвонил в дверь, потом нажал на ручку, она подалась, ключ торчал изнутри, и доктором завладело странное чувство. Он остановился в прихожей и крикнул – Боб! Это я, Дорлах. Не пугайтесь. В Дуйсбурге все закончилось быстрее, чем мы ожидали.
Тишина. Дорлах отворил дверь, и перед ним предстала картина тотального разрушения. Он разглядывал выпотрошенную до основания обивку дивана и стульев, сломанную мебель, искромсанные платья, разодранные в клочья занавески, содранные со стен лампы, и мороз прошел у него по коже. Здесь не безумный срывал зло, а потенциальный убийца с чудовищной тщательностью разрушал свой мир.
Умышленное убийство мертвых предметов на почве полового извращения.
Доктор Дорлах почти бежал из квартиры, замкнул ее ключом Боба и прихватил его с собой. Потом он вернулся к себе домой во Вреденхаузен и бросился прямо в одежде на кровать. Для него после зрелища этой уничтоженной, убитой квартиры ситуация в корне изменилась. Он не смог бы объяснить причины, но на него вдруг напал страх.
Страх перед грядущим днем.
Если Боб Баррайс вновь объявится во Вреденхаузене, это будет другой человек.
Человек… или уже дикий зверь в обличье ангела?
Одно было ясно: разрушение Боба Баррайса пойдет быстрее, чем планировалось. Не подозревая об этом, они затронули его единственное уязвимое место: впервые в жизни он искренне любил! Хотя и здесь со всеми дьявольскими эскападами своего загадочного характера, но действительно любил! Когда у него отняли эту любовь, он впервые пережил трагедию, которую до этого постоянно преподносил другим. И оказалось, что герой-исполин Боб Баррайс был сломлен первым же ударом по его душе. Утрата Марион Цимбал стала незаживающей раной, грозившей быстро обескровить его.
Доктор Дорлах испуганно вскочил. Предаваясь своим мыслям и своему страху, он заснул, и теперь пронзительный звонок телефона на ночном столике разбудил его. Часы показывали половину шестого.
С ощущением, как будто хватается за лед, он снял трубку.
Дюссельдорф. «Парк-отель». И, прежде чем ночной дежурный приступил к объяснениям, доктор Дорлах уже знал, что водоворот завертелся, затягивая все вокруг.
В четыре часа утра Марион Баррайс ушла из отеля. Ночному портье она отдала записку, которую тот по глупости отложил в сторону, поскольку прибыла группа итальянцев. И только после регистрации и раздачи ключей портье занялся запиской.
– Это для вас! – сказала, уходя, молодая дама.
Это был имеющий силу чек на сто тысяч марок.
В больших отелях ко многому привычны, не так-то просто вывести персонал из равновесия. Там, где останавливаются восточные владыки, вообще перестают удивляться. Но сто тысяч марок на чай еще никому не давали.
Пока в отеле обсуждали, что бы это значило, появилась полиция. Из Рейна вытащили девушку. Она прыгнула с моста в воду, сломала себе при ударе позвоночник и сразу умерла. В кармане платья у нее нашли карточку «Парк-отеля».
– Спасибо… – тихо сказал Дорлах. – Я сейчас приеду и сразу обращусь в криминальную полицию. Первый комиссариат, я знаю. И пожалуйста, полное молчание, господа. Как-никак это супруга господина Баррайса-младшего. Да, ужасно, воистину. У меня тоже в голове не укладывается. Сейчас приеду…
Он вскочил, сунул голову под кран, пустил холодную струю на свой затылок и тем не менее не избавился от свинцовой тяжести, которая давила на него. Он отказался от бритья – впервые можно было видеть доктора Дорлаха, неизменный образец скромной элегантности, со щетиной на лице, потом он долго колебался, нужно ли поставить в известность Хаферкампа, подавил в себе это желание и был уже на выходе, когда вновь зазвонил телефон.
Это был Боб Баррайс.
– Доктор, – произнес усталый голос, – доктор, я заклинаю нас, помогите мне! Пожалуйста, помогите мне! Вы единственный человек, который у меня остался.
Дорлаха бросило в жар. После предыдущего ледяного озноба его опять прошиб пот.
– Где вы, Боб? – хрипло спросил он.
– В Эссене. В «Толстом Отто» у рынка. Приезжайте, я умоляю пас, приезжайте!
– Что вы там делаете, в «Толстом Отто»?
– А куда мне деваться? – Дорлах втянул голову в плечи и весь сжался. – Ведь у меня теперь ничего нет – ни родного города, ни дома, ни жены, ни денег, ни друзей, ничего. – Он плакал, по-настоящему, громко и не стесняясь, всхлипывал и в отчаянии бился головой об стенку телефонной будки. Дорлах услышал глухие удары в трубке. – Помогите мне, доктор! Пожалуйста, пожалуйста… Вы единственный, кто у меня есть. Мир так пуст… так пуст… На коленях молю вас: заберите меня отсюда! Найдите мою жену, отвезите меня к моей жене… Доктор!
Крик, пронизавший Дорлаха до костей.
– Я приеду… – сказал он и сделал глотательное движение, чтобы выдавить хоть звук из пересохшей глотки. – Боб, оставайтесь там, я заберу вас. Ждите меня. Я… я отвезу вас к жене…
– Вы знаете, где она? – вскрикнул радостно Боб.
Дорлах быстро повесил трубку. Он прислонился к стене и вырвал телефонный шнур из розетки. Еще одного звонка Боба он бы не вынес.
«Я отвезу его к жене, – подумал он, и безотчетный страх передначавшимся днем подкрался к нему. – Он увидит ее в морге судебно-медицинского института Дюссельдорфа. В цинковом гробу. Замороженной. Как он вынесет это зрелище?»