Два прошедших дня разбили Вреденхаузен на два лагеря. Как это бывает в небольшом городке, большинство населения которого зависит от одного-единственного большого предприятия, люди остерегались высказывать свое мнение.
Зависящие от жалованья – хорошее обозначение современного рабства! – рабочие и служащие, получавшие свой конверт с деньгами каждый месяц с новым изречением Теодора Хаферкампа на бланке с расчетом, притворялись глухими и воздерживались от каких-либо высказываний. Быть может, этому способствовал и последний афоризм: «Довольный человек купается в солнечных лучах, но не жалуется на жару». Если спрашивали того, кто зарабатывал свои сдобные булки на фабрике Баррайсов: «Скажи честно, что ты думаешь об этой аварии на автогонках?» – он втягивал голову в плечи и самое большее мямлил что-то вроде: «Ну да, конечно…»
Задумывались об этом все, но немногие рассуждали вслух. «Надо бы отобрать у паразита водительские права», – говорили тогда. Или: «Странно, что полиция так быстро закрывает дела!» А второй врач Вреденхаузена высказал неосторожное замечание: «Достаточно ли тщательно произвели вскрытие трупа?»
Но подобные разговоры допускались лишь в самом тесном кругу, среди лучших друзей. И только врач высказался громко, на людях… Уже на следующее утро ему позвонил адвокат доктор Дорлах и задал коварный вопрос:
– Дорогой доктор, для составления научно-производственной таблицы нам нужны некоторые сведения. Вы можете в ближайшие дни указать, сколько больничных листков вы выдали в нашей заводской больничной кассе?
Врач понял намек. Практиковать во Вреденхаузене и не лечить рабочих баррайсовских предприятий означало жить изгоем. Так под незамутненной поверхностью благополучного Вреденхаузена, подобно никому не заметной болезни, медленно расползались сплетни и подозрения.
И только один человек осмеливался открыто нарушать спокойствие и порядок во Вреденхаузене: старый Адамс, отец погибшего Лутца. Ему нечего было терять, он не зависел от фабрики Баррайсов и был тем камнем на дороге, о который дядя Тео все время спотыкался и который никто не мог убрать.
Предложенные ему деньги показали старому Адамсу, что яблоко, которое ему надлежало съесть, было с гнильцой и он должен был проглотить его за десять тысяч марок – денежное возмещение за испорченный желудок. Всю ночь старик не ложился, перебирал в памяти жизнь своего погибшего сына, вытащил старые фотоальбомы и разглядывал влажными от слез глазами маленькие любительские карточки.
Вот Лутц в плетеной корзинке, ему три дня. Лутц в коляске. Первые шаги. Первая встреча с собакой. Лутц на Северном море, строит крепость из песка. Лутц-первоклассник. Лутц – победитель на молодежном спортивном празднике. Лутц на уроке танцев. Лутц-вратарь.
Фотографии… Вехи короткой жизни, каждый час которой был окружен любовью. Любовью старого Адамса. Его гордостью, его счастьем, отцовскими надеждами на будущее.
На следующий день в Дюссельдорфе приземлился грузовой самолет с гробом. Похоронная фирма «Якоб Химмельрайх и сын» из Вреденхаузена встретила тело Лутца Адамса в цинковом гробу и поместила его в нормальный дубовый, поскольку это было более красиво и торжественно. Эрнст Адамс стоял неподалеку, когда гроб выносили из самолета. На обратном пути он сел в машину, примостился на деревянном чурбачке у изголовья гроба и тихо разговаривал с сыном.
Якоб Химмельрайх сначала возражал против этого, но, увидев немой взгляд старика, сосредоточивший всю силу его упрямства, лишь пожал плечами и оставил Эрнста Адамса в покое.
– Он так свихнется, – сказал глава фирмы тихо водителю, когда они громыхали по автобану. – Сидит себе и разговаривает с крышкой. Да уж, какой шок для него. Единственный сын. И на каких-то вшивых гонках, ради несчастного кубка…
Больше Якоб Химмельрайх ничего не сказал, поскольку семьдесят процентов его клиентов работали раньше на предприятиях Баррайсов. А в соседнем городке Бургфельде существовала конкурирующая похоронная фирма Шмитца…
– Мальчик мой, – сказал старый Адамс и положил обе руки на ту часть гроба, под которой должно было лежать лицо Лутца. – Никто не знает, как это случилось, и никто не будет дознаваться. Лишь один я знаю, что ты не мог ехать как сумасшедший. Ты всегда был осторожен, мой мальчик. Ты боялся скоростей, но не хотел выглядеть трусом. Он довел тебя до смерти, этот черт Баррайс, этот бездельник с барскими замашками, этот дьявол в костюме, сшитом на заказ! Ты уже ничего не можешь сказать, Лутц, но я чувствую правду… я ее чувствую, сынок, и я ее выкрикну, когда придет время…
Эрнст Адамс один нес почетный караул в кладбищенской часовне. Два могильщика ему не мешали, наоборот, они принесли ему бутерброды, а вечером – большую горячую колбасу, поставили около гроба два термоса с кофе и рассказали обо всем, что между тем произошло во Вреденхаузене.
Ведомство, отвечающее за порядок, сначала не могло прийти к единому мнению, допустимо ли близкому родственнику бодрствовать в ночном карауле в часовне. В правилах никаких соответствующих комментариев не нашли и решили смириться. Доктор Дорлах, дальновидный адвокат Баррайсов, пытался предотвратить эту молчаливую демонстрацию старика, о которой вскоре шептался весь Вреденхаузен. Но ему не за что было уцепиться: почему бы отцу не стоять в карауле у гроба своего сына?
– У государственных деятелей это даже принято, – вымученно произнес бургомистр. – Почему в нашей демократической стране в почетном карауле не может стоять отец?
О самих похоронах Эрнст Адамс вообще не беспокоился. Все организовал Теодор Хаферкамп. Он купил красивый участок в лучшей части кладбища, под сенью высоких вязов и берез, заказал священника и органиста, организовал почетные делегации от спортивного общества и автоклуба, певческого кружка и студенческой общины. Он поместил объявления в газетах и напечатал некрологи, а поскольку Теодор Хаферкамп обожал сентенции, объявлениям он предпослал девиз: «Бог дает и берет… Все мы в Его власти».
Когда могильщики показали бодрствующему Эрнсту Адамсу газету с этим объявлением, он горько засмеялся, скомкал ее и швырнул под гроб.
Участие жителей в траурном событии было небывалым для Вреденхаузена. Венков и цветов было такое множество, что скоро не было видно ни гроба, ни старого Адамса, сидевшего на табуретке у изголовья. То, что никто не осмеливался произнести вслух, красноречиво выразили цветы. Тео Хаферкамп, который при поддержке доктора Дорлаха сам донес свой огромный венок до кладбищенской часовни, правильно истолковал это море цветов. Еще раз он попытался проникнуть в окаменевшую душу старого Адамса. Он протиснулся сквозь венки к сидящему старику и деликатно кашлянул. Адамс поднял голову.
– Мы должны научиться сносить удары судьбы, – произнес Хаферкамп охрипшим голосом. – Когда семь лет тому назад скончалась моя любимая жена…
– У нее был рак, – прервал его Адамс. Хаферкамп кивнул.
– Страшная кончина. Но я сказал себе: жизнь должна продолжаться…
– У Лутца не было рака. Он был абсолютно здоров. Он умер ни за что! Ни за что! Или вы называете тщеславие, безумное, ослепляющее, нелепое тщеславие достоинством?
– Не в прямом смысле, – ушел от ответа Хаферкамп.
– Вы бы отдали свою жизнь за никому не нужный серебряный кубок?
– Я не знаю. В молодости для меня было делом чести завоевывать непокоренные горные вершины! Каждый человек стремится к почестям, к выдающимся достижениям, к чему-то особому! Здесь это было авторалли. Если бы все рассуждали так, как вы, Адамс, не было бы рекордов, прогресса, будущего. Человек всегда хочет знать, где пределы его возможностей… так повелось веками, и все больше эти границы отодвигаются в сферу чрезвычайного. Тут уж ничего не поделаешь.
Эрнст Адамс молчал. Потом он посмотрел в глаза Тео Хаферкампу.
– Как это случилось?
– Мы располагаем заключением полиции…
– Оно построено на показаниях вашего племянника.
– Но Роберт и был единственным свидетелем.
– Выжившим…
– О Господи, вы хотите упрекнуть его в этом, Адамс? Он должен был тоже сгореть, только ради дружбы? Это уж слишком!
– Кто вел машину?
– Ваш сын…
– По словам вашего племянника.
– Вы этому не верите?
Эрнст Адамс молчал. Он посмотрел на гроб и положил руки на изголовье. Это выглядело трогательно, и Хаферкамп почувствовал искреннее волнение. «Лучше бы я никогда не женился на девушке из этой семьи, – горько подумал он. – Но Анжела Баррайс была тогда богатой симпатичной девушкой, была совладелицей семейного предприятия, а я – всего лишь бедным инженером, который во времена большой немецкой безработицы после первой мировой войны сбился с ног в поисках работы. Когда я познакомился с Анжелой Баррайс, на ней было белое кружевное платье и она была так по-детски наивна… и так богата. В браке с Анжелой я никогда не раскаивался, но это семейство Баррайсов я проклинал каждый день! И вот теперь я его глава, его отполированный щит и одновременно меч, который должен отвести от него все, что бросает тень на честь семьи, даже если это правда. Тошнотворная жизнь… несмотря на все миллионы, на которых сидишь как курица-наседка».
– Адамс, – сдавленно произнес Хаферкамп, – после похорон мы вдвоем спокойно поговорим обо всем. Но вашего сына ничто не вернет, ни скорбь, ни ненависть! Эта глава вашей жизни закончена. Это ужасно, но ничего в жизни нельзя повернуть вспять. Удары судьбы неотвратимы. Пойдемте, побудьте какое-то время со мной. Мне не выпало счастье быть отцом мальчика, но я понимаю ваши чувства.
– Вы никогда не сможете этого понять, господин Хаферкамп.
– Чего вы хотите, Адамс? Отомстить Роберту? За что отомстить?
– Я хочу у него при всех узнать правду.
– То есть вы хотите скандала?
– Разве правда – это скандал?
– Вы хотите атаковать Роберта во время церемонии погребения?
– Я только спрошу его. Разве отец не имеет на это права? Мой сын, – он постучал рукой по гробу, – оставил мне много нерешенных вопросов. А теперь идите, господин Хаферкамп, пожалуйста, мне осталось провести с моим мальчиком лишь несколько часов. И я хочу использовать их…
Сбитый с толку и крайне обеспокоенный, вышел Хаферкамп из кладбищенской часовни. Доктор Дорлах поджидал его снаружи и курил маленькую сигару. Увидев расстроенное лицо Хаферкампа, он серьезно кивнул:
– Старик хочет поднять шум, не так ли?
– Он прав, доктор.
– И это говорите вы?
– Я не только глава фирмы, но еще и человек. Об этом слишком часто забывают!
– И что же теперь будет?
– Нельзя пускать Роберта на кладбище. Он не должен присутствовать на похоронах. Когда он приземлится на нашей «Сессне», его нужно держать дома взаперти. То, что произойдет после погребения, состоится при закрытых дверях. – Тео Хаферкамп вытер лицо большим белым платком. – Доктор, а что вы думаете об этой катастрофе в Приморских Альпах?
– Я адвокат Баррайсов, и этим все сказано, – уклончиво ответил доктор Дорлах.
Хаферкамп сердито кивнул.
– Тоже мне ответ! – проворчал он и быстро зашагал к своей машине.
Тот, кто знал Боба Баррайса, – а уж дядя Тео должен был бы его знать, – тому было ясно, что Боб никогда не уходил от ссоры и не прятался там, где пахло скандалом. Похороны Лутца Адамса обещали стать именно такой шумихой, таким шоу, которое Боб не собирался пропускать, даже если его предостерегали дядя Тео, Гельмут Хансен, доктор Дорлах, его бывшая няня, а ныне экономка Рената Петерс, и даже его мать.
– Что вы от меня хотите, черт бы вас побрал?! – кричал он, обращаясь сразу ко всем. – Ежедневно происходят тысячи несчастных случаев! Нечего драматизировать это дело! Со стариком я уж как-нибудь справлюсь. Вечно никто не живет, в том числе и Лутц Адамс!
Хаферкамп проигнорировал последнее замечание с удивительным презрением. Вместо этого он спросил:
– И у тебя нет чувства вины?
– Ни малейшего! – Боб Баррайс не спеша пил виски из высокого стакана. Он облокотился о мраморный камин в большом салоне виллы Баррайсов, на нем уже был черный траурный костюм. – Если бы я так быстро не среагировал, сейчас бы стояли два гроба в часовне!
Он искоса посмотрел сквозь стакан на Гельмута Хансена. «Если он сейчас опять выступит со своим идиотским замечанием насчет центробежной силы, я запущу ему стаканом в голову, – подумал Боб. – Никто ничего не сможет доказать. Лутц застрял на сиденье водителя, когда он горел. Значит, он и вел машину. Это так же логично, как то, что становишься мокрым, войдя в воду. Существует ли лучшее доказательство, чем официальный протокол?»
На короткое мгновенье он вспомнил крестьянина Гастона Брилье и Мариэтту Лукка по прозвищу Малу, которая оказалась такой потрясающей актрисой. «В следующий свой приезд в Монте-Карло я пересплю с ней и подарю ей тысячу франков, – решил Боб. – Чем более пылкой будет ее благодарность, тем надежнее ее молчание».
Он мечтательно улыбнулся, что придало его лицу сходство с ангелом, и допил виски.
Земля круглая, прекрасная и в полном порядке. Только нужно знать, как поддерживать этот порядок.
Поскольку никто в семействе Баррайсов не мог уклониться от поездки на кладбище, все, повздыхав, уселись в три черные машины и поехали на траурную церемонию.
Никому нельзя поставить в упрек сочувствие, и его нельзя рассматривать как провокацию – с этими логичными доводами на кладбище собрался почти весь Вреденхаузен. Это были самые многолюдные похороны за последние годы. Даже старый Баррайс не собрал такого скопления народа. Кладбище было черно от людей… С самолета можно было бы подумать, что муравьиное войско отправилось в поход. Чтобы предотвратить скандал, Хаферкамп лишь намекнул о своей обеспокоенности городскому управлению. Намеки с баррайсовских предприятий понимались сразу. Городской совет во главе с бургомистром в полном составе стоял у могилы, оба могильщика были облачены в зеленую униформу, которую извлекали из шкафа только для особо торжественных процессий или когда умирал священник.
В машине Тео Хаферкампа на заднем сиденье расположился доктор Дорлах. Рядом с ним со сложенными на коленях руками – Матильда Баррайс. Боб уже прибыл на своем красном спортивном автомобиле и сейчас как раз вылезал из него, попав сразу под обстрел сотен пар глаз. Он остановился у машины, облокотившись на нее, и ждал, когда выйдет дядя Тео. Во втором автомобиле приехали Рената Петерс, садовник и два студента из общины. В третьем – Гельмут Хансен и два представителя автоклуба. Хансен заезжал по дороге на вокзал, чтобы кого-то встретить. Боб от удивленья даже слегка пригнулся, когда увидел выходящую из машины Хансена юную, длинноногую, стройную девушку. Ее белокурые волосы развевались на ветру и закрывали лицо, словно вуалью.
Хаферкамп подбежал к своему племяннику. Гроб еще стоял в часовне. Из ее открытых дверей доносились звуки органа – прелюдия Баха, выбранная Хаферкампом. Бах всегда хорош и торжествен. Тот, кто послушает Баха, уже не сможет быть революционером.
– Не выставляй себя напоказ так провокационно! – зашипел Тео на Боба. – Это тебе не вечеринка, а чертовски грустный день! Если уж у тебя вместо сердца кусок дерьма, сделай хотя бы траурное лицо. От тебя этого ждут!
Боб Баррайс цинично улыбнулся. Потом он напустил на себя скорбную мину и сразу постарел на несколько лет. Тео Хаферкамп пораженно уставился на племянника.
– Высший пилотаж, – проговорил он, заикаясь. – Во всяком случае, притворяться ты умеешь виртуозно.
Боб пожал плечами, отделился от своей красной машины и встал рядом с Хаферкампом. Медленно и размеренно продвигались они, истинные хозяева Вреденхаузена, сквозь толпу молчаливых людей – на семьдесят процентов зависящих от жалованья – к могиле. В море людей образовался проход, и Хаферкамп, разбиравшийся в литературе, невольно вспомнил «Вильгельма Телля»: «По этому ущелью он поедет…» Где был Телль – Эрнст Адамс? В какой засаде сидел и ждал своего часа, чтобы выстрелить в Геслеров– Баррайсов?
У могилы члены городского совета и бургомистр поприветствовали Баррайсов. Потом все проникновенно замолчали, так как от часовни приближалась процессия с гробом.
Впереди шел священник, за ним делегация с флагами. Шестеро молодых мужчин в белых шлемах несли тяжелый дубовый гроб. Все выглядело торжественно, даже красиво. Это была хорошо продуманная церемония.
За гробом шел один Эрнст Адамс.
Никого не было рядом с ним, даже от поддержки священника он отказался. Одиноко вышагивал он за своим мертвым сыном в старом, поношенном, лоснящемся костюме, с обнаженной головой и не сводил глаз с гроба. Жители Вреденхаузена смотрели на него, как на ископаемое, где-то в толпе заплакала женщина, брошенный кем-то букет цветов упал на гроб. Это был вызов, и каждый это знал, все посмотрели в сторону Баррайсов, но это был анонимный вызов, не больше чем жужжание мухи, прежде чем ее прихлопнут.
У могилы шестеро в белых шлемах поставили гроб на землю. Священник начал читать проповедь. Он говорил о любви Всевышнего и о том, что Бог рано забирает к себе того, кого любит. Судя по его словам, все старые люди не пользовались особой любовью Господа… ни Рокфеллер, ни Аденауэр, ни папы, ни кардиналы. Но когда умирал девяностолетний, тот же священник говорил у могилы: «Бог даровал ему долгую, наполненную жизнь как свою высшую милость!» Здесь у церковнослужителей явное несоответствие…
Эрнст Адамс вытерпел проповедь, которая излилась на него как апрельский дождик. Певческий кружок он тоже проглотил, потому что они пели церковную песню. Но, когда к могиле подошел представитель автоклуба, он загородил ему дорогу и сказал:
– Ну а теперь хватит! Я был единственным, кто по-настоящему знал моего сына. И я знаю, что все это ему бы не понравилось! Меньше всего он хотел умирать в раскаленном железном ящике на скале, где он ничего не потерял!
У Тео Хаферкампа на лбу выступил пот. Он подтолкнул стоявшего рядом доктора Дорлаха.
– Сделайте что-нибудь, – прошептал он. – Сейчас начнется! Скажите певческому кружку, чтобы они еще раз спели!
– Сейчас мы уже ничего не сможем предпринять, – невозмутимо зашептал в ответ доктор Дорлах. – Только потом. Мы сможем объявить старого Адамса невменяемым. Но все это потом…
– Моему мальчику пришлось умереть, – произнес громко Адамс над сотнями голов, и стало так тихо, как и должно быть на кладбище. – Он сгорел как жертва страсти к рекордам другого человека. Этот другой был его другом. Мой мальчик восхищался им и все же боялся его, он ненавидел быстрые машины и тем не менее участвовал во всех ралли. Он стремился только к прекрасному, а стал жертвой необузданной дикости.
– Теперь вы должны что-то сделать! – зашипел Хаферкамп и снова толкнул доктора Дорлаха.
– Адамс уже делает все за нас. То, что он говорит, можно будет легко интерпретировать как помешательство.
Эрнст Адамс повернулся. По другую сторону могилы стоял Боб Баррайс, элегантный, в черном костюме на заказ, с черными перламутровыми пуговицами. На серебристом галстуке была приколота большая черная жемчужина. Блеск другого мира, о котором Вреденхаузен узнавал только из газет, засиял над гробом. Старый Адамс протянул руку и указал на Боба.
– Вот он стоит! – крикнул он. – И я спрашиваю его: может ли он поклясться перед Богом, перед этим гробом, на кресте, что мой мальчик один во всем виноват? Что случилось той ночью, Боб Баррайс? Вот лежит твой мертвый товарищ. Ты помнишь, как он сгорел?
– Довольно! – произнес доктор Дорлах почти торжественно. – Я требую в последующем психиатрической экспертизы и изоляции старика.
– Но скандал уже произошел! – У Хаферкампа от ярости почти пропал голос.
– Он только укрепит ваши позиции. – Доктор Дорлах тонко улыбнулся. – Если на вас нападает сумасшедший, на вашей стороне всегда сочувствие большинства.
Боб Баррайс смотрел на старого Адамса со злобной усмешкой. Помнишь ли ты, как он сгорел… Еще бы он этого не помнил! Эти глаза Лутца, его широко раскрытый рот, крик: «Помоги же мне, помоги мне! Боб! Боб! Я горю! Вытащи меня! Боб!» И потом языки пламени, поглотившие его, сомкнувшиеся над ним, как желтые, бьющие друг в друга ладоши.
Боб Баррайс взглянул на гроб. «Через десять минут моя вина будет опущена вглубь, через час на ней будут лежать два метра земли, – думал он. – И она засыплет все чувства – и совесть, и память».
Он наклонился, поднял с земли большой букет цветов и бросил его на гроб. Потом молча повернулся и зашагал прочь от могилы. Одетые в черное люди вновь образовали проход, Боб шел по нему с высоко поднятой головой и с видом мученика.
– Красивый он все-таки парень, – вполголоса произнесла одна из женщин, когда Боб прошел мимо нее. – Везет ему в жизни…
Эрнст Адамс в недоумении уставился на гору цветов, которая неожиданно выросла на гробе его сына. Потом он вытянул шею и закричал:
– Вот он убегает! Молча! Но глас из гроба настигает его! Из гроба! Смотрите, как он бежит! Есть у него совесть или нет?
Он закачался, голос его сорвался. Священник и два студента подхватили его и отвели в сторону, в тень других надгробий. Отделенный от могилы человеческой стеной, старик слышал, как опускали гроб, как ударили по его крышке первые комья земли и как священник произнес:
– Из земли ты вышел, в землю и вернешься… – Потом зазвучали прощальные слова почетных гостей.
Сгорбившись, все еще поддерживаемый двумя студентами, старик прислонился к ограде соседней могилы и заплакал. Слезы бежали по его морщинам, и он вытирал их дрожащими руками.
– Мальчик мой… – повторял он тихо. – Мой мальчик, мой дорогой, любимый мальчик…
– Неужели это было неизбежно? – спросил Тео Хаферкамп доктора, когда, возложив цветы, они возвращались к машине. Матильда Баррайс причитала, идя следом за ними.
– Бедное дитя… бедное дитя… – Она имела в виду Боба. – Старик совсем выжил из ума.
– Вот видите? Ваша сестра в своем материнском горе уже высказала это. – Доктор Дорлах иронично улыбнулся. – Скоро это мнение распространится по всему Вреденхаузену. Нужно уметь доказать, что правда на нашей стороне.
– Доктор, вы в сговоре с самим дьяволом!
– Он, видно, и назначил меня адвокатом Баррайсов, господин Хаферкамп.
Они поняли друг друга с полуслова и с траурным видом покинули кладбище.
На полпути к вилле Баррайсов рядом со своей красной гоночной машиной стоял Боб. Когда на дороге показалась машина Гельмута Хансена, он замахал обеими руками. Боб, очевидно, уже давно ждал его: рядом с передним левым колесом лежали четыре окурка. Хансен затормозил и припарковал машину позади спортивной ракеты Боба. Кроме него в машине была только девушка, которую он перед похоронами встречал на вокзале и которая бросилась в глаза Бобу. Когда Гельмут вышел, она осталась сидеть в автомобиле.
Боб нагло ухмылялся, когда Гельмут подошел к нему.
– Наверное, неплохо себя чувствуешь, старик, а? – спросил он.
Гельмут Хансен привык к глупым замечаниям Боба и не обращал на них внимания. Гораздо больше удивило его то, что Боб ждал его здесь, на обочине дороги.
– Почему ты не поехал домой? – спросил он.
– Отгадай! – Боб закурил новую сигарету.
– Дядя Тео?
– Ерунда! Его нравоучения я щелкаю, как орешки.
– Неприятности с Дорлахом?
– Он наш адвокат, а не моя нянька.
– Тогда Рената?
– Старая девица? Гельмут, подумай!
– Во всяком случае, ты дрейфишь возвращаться домой один. Хорошо, теперь я здесь и прикрою тебя с тыла. – Он взял сигарету, протянутую Бобом, и закурил. – Старый Адамс упал потом на зарытую могилу и вцепился руками в землю…
– Очень драматично. Наверное, видел что-нибудь подобное по телевизору. Такое всегда действует. – Он скосил глаза на машину Хансена. Девушка прижалась лицом к стеклу и смотрела на него.
– Бывают моменты, когда очень хочется дать тебе в морду, – произнес глухим голосом Хансен.
– Особенно тогда, когда нужно показать себя героем.
– Что ты хочешь сказать?
– Кто эта малютка в твоей машине?
Лицо Хансена потемнело. «Этого следовало ожидать, – подумал он. – Как коршун на мышь, бросается Боб на каждую симпатичную девушку. Здесь это было несложно». Но Хансен и не пытался ее скрывать.
– Это не малютка, а Ева Коттман, сокурсница из Аахена, изучает химию.
– Ты о ней никогда ничего не рассказывал. Прятал ее. Симпатичная девочка. Ножки длинные, блузочка рельефная, ротик, специально созданный для поцелуев…
– Воздержись от своих сексуальных характеристик! Именно поэтому, чтобы не подвергать ее твоим оценкам, я никогда не упоминал о Еве.
– Ага. – Боб Баррайс помахал в сторону машины, мимо Хансена, и улыбнулся своей знаменитой лучезарной улыбкой. – Ах вот как? А что она делает во Вреденхаузене?
– Хочу представить ее дяде Тео, – сухо ответил Хансен.
– Он ведь уже вышел из этого возраста!
– Еще одно подобное замечание, и ты получишь!
– Спокойно, спокойно, Гельмут. – Боб Баррайс ухмыльнулся и выпустил колечками дым. Он долго тренировался и делал это виртуозно, чем очень импонировал молоденьким девушкам, которым нравилось в нем все. – Значит, дело серьезное. Хочешь на ней жениться?
– Потом, может быть. Сначала она должна узнать, куда попадет.
– Вот тебе раз! Ну, конечно, Баррайсов нигде нельзя показывать…
– Я обязан дяде Тео своим образованием…
– А я тебе дважды своей жизнью! Тонкий намек, а? Ты любишь Еву?
– Да.
– По-настоящему?
– Что значит по-настоящему? Я хочу на ней жениться.
– Значит, не флирт?
– Нет.
– Вот моя рука. – Боб протянул ему свою правую руку. Хансен в недоумении посмотрел на нее:
– Что это значит?
– По рукам, старик. Пари. Самое позднее, скажем, через четыре месяца, к 31 июля Ева станет моей любовницей и будет лежать у меня в постели в Каннах!
Прошла минута, похожая на затишье перед взрывом. Хансен изменился в лице. Оно стало бледным и каким-то угловатым. Глаза из голубых превратились в серые и холодно сверкнули. Коварная улыбка Боба также застыла. Неожиданно он понял, что зашел слишком далеко и игра может обернуться катастрофой. Но отступать было поздно. Оставалось лишь мужество отчаяния.
– Сегодня ли, завтра, до 31 июля или вечно, – проговорил тихо Хансен, – запомни одно, Боб: если ты дотронешься до Евы, если ты, похотливая, безмозглая скотина, приблизишься к ней и потащишь в свою постель, я возьму назад то, что подарил тебе – твою жизнь! Ясно?
– Ясно, ясно. – Усмешка Боба превратилась в маску. – В тебе нет спортивного азарта, Гельмут. Можно же было заключить пари…
– Я убью тебя, как бешеную собаку.
– И ты думаешь, я боюсь тебя? – Боб хрипло засмеялся. – Мое пари остается в силе! К 31 июля Ева – моя любовница. Даже если ты спрячешь ее в дремучем лесу, я найду ее!
– А я тебя!
– Принято! Моя жизнь – против Евиной. Какова сделка? Я знаю, что ты никогда не сможешь убить меня. Ты – никогда!
– В этом случае – не раздумывая и с радостью!
– Ну что, сыграем партеечку? Давай представь меня ей. Не будь таким невежливым. Все равно ведь я ее встречу хотя бы у дяди Тео. Ты ей уже рассказал обо мне?
– Да.
– Ничего хорошего, конечно?
– Правду. Что ты плейбой.
– Это было ошибкой. – Боб оттолкнулся от своей красной гоночной машины. – Плейбои действуют на женщин, как шампанское. Их хочется попробовать и захмелеть! Гельмут, ты, конечно, виртуоз в плане умственных способностей, но что касается женщин, ты – как ученик вспомогательной школы. Ну давай… представь меня ей. Если кого-то зовут Ева, во мне просыпается Адам…
Гельмут Хансен пошел вместе с Бобом к своей машине. Ева Коттман вылезла и сразу подала Бобу руку, как только он подошел к ней. Ее улыбка, большие голубые глаза, развевающиеся по ветру шелковистые волосы, ее освежающая естественность подействовали на Боба как бодрящий душ.
– Вы Боб Баррайс, – сказала Ева, прежде чем он успел что-то произнести. – Гельмут мне вас точно описал. Он сказал, что вы его лучший и единственный друг.
Это был ловкий ход, который сразу связал Бобу руки. Он чарующе улыбнулся и придал своему голосу тот бархатистый тембр, на который женщины липли, как пчелы на мед.
– Удивительно, что такой ученый сухарь, как Гельмут, смог поймать в свои сети такую нежную весну. Ева, я искренне рад, что вы скоро станете членом нашей семьи. А теперь вперед, к дядюшке Теодору, верховному жрецу Баррайсов!
Ева Коттман снова села в машину, Боб подмигнул Хансену и вытянул губы трубочкой.
– Мед! – проговорил он тихо, когда Ева уже сидела в машине. – Просто мед, дорогуша!
– Не забудь: я убью тебя!
– Я буду вспоминать об этом, когда поцелую ее в первый раз. Он повернулся и не спеша отправился к своей красной машине.
Хансен смотрел ему вслед, сжав кулаки. «И почему такие живут, а Лутц Адамс умер? – подумал он. – Да, прав тот, кто называет высшие силы слепыми…»
Тем временем на вилле Баррайсов, в библиотеке, шел чреватый последствиями разговор. Тео Хаферкамп и доктор Дорлах сидели за рюмкой коньяка друг против друга, Матильда Баррайс стояла у большого створчатого окна и беззвучно плакала.
Дядя Теодор был полон решимости поставить точки над i.
– Завывания и дробь зубами больше не помогут, – громко объявил он. По его голосу было ясно, что он не потерпит никаких возражений. – До сих пор нам удавалось прикрывать Боба. От трех девушек мы откупились, двум оплатили аборты в Англии. Мы финансировали его гоночные машины, его поездки, его гостиничные счета, его бессмысленную, ленивую жизнь бродяги. После аттестата зрелости он стоит нам кучу денег, а работает лишь в постелях! Наш банковский счет, само собой разумеется, это выдерживает, расходы Боба никогда не превысят наших доходов, но ведь всему есть предел! Смерть Лутца Адамса – я, видит Бог, не желаю пускаться в дальнейшие расследования, чтобы не заработать инфаркта, – но эта смерть и скандал на кладбище были последней каплей! И не надо говорить, доктор, что старого Адамса можно было бы упечь в психушку. Он туда не попадет, потому что я этого не хочу! Если уж отсюда кто-то исчезнет, то это Боб!
– Он – мой ребенок! – воскликнула от окна Матильда.
– Он наш крест, который всем нам нести до конца! Матильда, сколько раз он тебя бил?
– Теодор! – выкрикнула в ужасе Матильда Баррайс. Доктор Дорлах со звоном поставил свою рюмку на стол. Хаферкамп зло кивнул.
– Не разыгрывай трагедии, Матильда! Да, доктор, он бьет ее. Сын поднимает руку на свою мать. Четыре раза мне известны самому… а сколько раз это было на самом деле, Матильда?
– О, какая подлость! Какая подлость! Все сговорились против него, только потому, что он так красив, так элегантен, так воспитан… – Она, протестуя, топнула ногой и выбежала из библиотеки. Доктор Дорлах выждал, пока за ней захлопнулась дверь.
– Он действительно бьет ее? – повторил он, как бы не в силах поверить в это.
– Да. – Хаферкамп вновь разлил коньяк. – Боб очень вспыльчив. Пару раз лопнуло терпение даже у его матери, и когда она призвала его к порядку, он дал ей пощечину. То же самое он проделывал с экономкой Ренатой Петерс, его бывшей няней. Но от нее он выслушивает больше, чем от своей матери. Однако больше всего нравоучений он принимает от Гельмута Хансена, что нас всех безмерно удивляет. Мы не можем найти этому объяснения. Почему-то он преклоняется перед ним, перед этим бедным парнем, которому я даю возможность учиться. Но иногда комплекс неполноценности становится таким сильным, что Боб вытворяет какую-нибудь глупость, что-то грандиозное, с его точки зрения, – автогонки, бобслей, высший пилотаж, водный слалом, хотя знает, что и там никогда не достигнет высшего мастерства. Но он хочет, чтобы им восторгались, хочет быть героем! Ему хочется иметь хоть крупицу авторитета Гельмута Хансена!
– В таком случае лучше было бы отослать Хансена. Тогда душевные терзания Боба прекратятся.
– А кто будет со временем руководить предприятиями Баррайсов? Боб? Из всех фабрик он знает только подвал № 5, где на куче опилок он совратил работницу Веронику Мург. Тогда уж лучше взорвать все баррайсовские предприятия.
– Значит, когда-нибудь их должен взять в свои руки Гельмут Хансен?
– Да. Для этого я вкладываю целое состояние в его образование.
– И потом в качестве нового дяди Тео он будет содержать Боба?
– Примерно так.
– Господин Хаферкамп, вы взращиваете сатану! Я понимаю, вы всем желаете добра. Но Хансен всегда будет оставаться образцом, а Боб под давлением своих комплексов всегда будет совершать злодеяния. Здесь бы надо проконсультироваться с психологами. Дайте Бобу работу, любую, на фабриках, дайте ему возможность доказать, что он способен работать.
– Он может – но он не хочет! К примеру: Боб прекрасно рисует. Он мог бы разрабатывать идеи в отделе рекламы. И что он делает? Он по очереди поехал с тремя секретаршами в лес и мял там с ними траву. И что он потом бросил мне в лицо? «Эту кость все любят!» Убедительный аргумент, я даже посмеялся – но в голове у меня появилась мысль об убийстве. Обаяние Боба способно растопить ледники. Но какой от этого прок? Сейчас он на какое-то время должен быть изолирован. Он должен уехать из Вреденхаузена.
– Тогда дайте ему достаточно денег и пошлите его в Акапулько. Мексика довольно далеко, и там он встретит себе подобных.
– Акапулько слишком далеко. Я все же должен держать его под контролем. – Хаферкамп допил свой коньяк. Когда он подносил рюмку ко рту, рука его дрожала. – У меня есть хорошие друзья, они готовы принять Боба на три-четыре месяца. Друзья без взрослых дочерей! Я ограничу его деньги и скажу, что долгов не оплачиваю, что он будет за них наказан. Я обуздаю его! Я больше не намерен шутить, черт возьми! Он должен отработать каждое пиво, каждый стакан виски, который выпивает. И он будет стараться, чтобы не опозориться. Он будет вынужден защищать свою честь…
– Подождем с выводами, – произнес задумчиво доктор Дорлах. – Для мужчины, который способен ударить свою мать, честь – не больше чем пустой звук.
Вскоре в библиотеку вошел Боб. По его лицу было видно, что он уже предупрежден. Как упрямый мальчишка, он встал у стены с книжными полками.
– Мама говорит, вы хотите Отправить меня в ссылку?
– Для этого есть масса других, более удачных обозначений. – Тео Хаферкамп больше не пускался в дискуссии. – Ты можешь выбирать: Эссен – Банкирский дом Кайтель и K°, Дуйсбург – Западногерманские сталелитейные заводы или Реклингхаузен – Фирма по оптовой торговле Ульбрихта. Куда ты хочешь?
– В Эссен! – В голосе Боба звучало упрямство. – В Эссене я, по крайней мере, знаю Марион.
– Кто эта Марион?
– Марион Цимбал, барменша.
– Значит, ты поедешь в Реклингхаузен.
– Если ты хочешь, чтобы я уехал и никогда больше не возвращался…
– О, повтори еще раз эту радостную весть. Я не могу поверить в такое счастье.
– Пусть он едет в Эссен. – Доктор Дорлах положил конец семейной дуэли. – Это реальный шанс.
– Доброта с вас прямо как мед капает. О Господи, меня сейчас вырвет! – Боб Баррайс распахнул дверь в парк. – Воздуха! Свежего воздуха! Я задыхаюсь в этой пыли!
– Теперь бы ему просто, без сожаления проломить череп, – заскрипел зубами Тео Хаферкамп. – Вот в таких ситуациях он и бил свою мать. И как человек может быть таким?
– У него больная душа, в этом весь секрет. Пока он был ребенком, его баловали, когда он стал мужчиной, его ненавидят и используют. Он это прекрасно понимает и ничего не может поделать! – Доктор Дорлах серьезно посмотрел на Хаферкампа. – Он продукт своего воспитания, олицетворение вашей ошибки. Вы должны с этим считаться…
Через два дня Боб Баррайс отправился в Эссен, в «ссылку». Он прибыл в Банкирский дом Кайтель и K°, основанный в 1820 году. Там его уже ждали, предупрежденные по телефону Хаферкампом. Оба директора, Иоганн Кайтель и Эберхард Клотц, банкиры, как будто сошедшие со страниц иллюстрированной британской истории, радостно объявили ему, что он будет работать в регистратуре. Там он смог бы принести меньше всего ущерба.
Месячное жалованье – 645 марок на руки.
Специальное жалованье.
Боб Баррайс поблагодарил и покинул импозантное каменное здание с мраморным холлом.
645 марок жалованья! В Монте-Карло он тратил больше в один вечер.
В Эссене для него уже была приготовлена и комната. Дядя Тео обо всем позаботился. Комната у шахтерской вдовы Хедвиги Чирновской, в кирпичном доме в горняцкой колонии. Комната четыре на четыре метра, с кроватью, шкафом, столом и тремя стульями. И книжной полкой, на которой стояли несколько книг: Библия, Джон Книттель, Гангхофер, «Доктор Живаго» и роман Конзалика.
Боб Баррайс отряхнулся, как собака, полная блох.
«Это и есть мой новый мир, – подумал он и опустился на кровать. – И вы решили во Вреденхаузене, что я это проглочу? Дорогой дядечка, у тебя глаза на лоб вылезут! Завтра же отправлюсь завоевывать Эссен».
Там, где появляется Боб Баррайс, начинают извергаться вулканы…
Марион Цимбал была барменшей и танцовщицей в ресторане «Салон Педро». Ее фамилия была действительно Цимбал, но она не имела ничего общего со звуками цимбал и цыганской романтикой. Напротив, она была на редкость смышленой девушкой, которая знала себе цену и хорошо различала кошельки, открывавшиеся перед ней у стойки, пока их владельцы заглядывали в ее глубокий вырез.
О появлении Боба Баррайса в Эссене она узнала уже на второй день. Боб позвонил ей в бар, но пока не приходил. Он объявился через неделю, как всегда красивый, в сером костюме, розовой рубашке и ярком пестром галстуке.
Всю неделю он работал внизу, в подвалах банка, окруженный пачками старых актов и корреспонденции. Как крыса, пожирающая пыль. В конце недели дядя Теодор позвонил Кайтелю и узнал удивительные новости. Банкир Кайтель сказал:
– Молодой человек прилежен, услужлив и всегда приветлив.
– Это потрясающе, – ответил пораженный Хаферкамп. – Что же он делает?
– Он сортирует ненужную, десятилетней давности корреспонденцию и уничтожает ее в машине для измельчения бумаги.
– Великолепная работа! – Сарказм Хаферкампа так и струился из трубки. – Разрушал Боб всегда лучше всех. Пунктуален ли он по утрам?
– Минута в минуту.
– А его попойки?
– Никаких признаков, – сказал банкир Клотц с параллельного аппарата.
– Он выглядит всегда свежим и отдохнувшим.
– Это еще ничего не значит. – Хаферкамп желчно рассмеялся. – Спит ли Боб двадцать четыре часа в сутки или двадцать четыре часа занимается горизонтальной гимнастикой – наутро он всегда выглядит как ангелочек в стиле барокко. Во всяком случае, он работает, и слава Богу!
– И вдумчиво, должны сказать!
Обеспокоенный Хаферкамп положил трубку. Превращения Боба сбивали его с толку. «Снова что-то затевается, – подумал он мрачно. – Я это чувствую… Это та жуткая тишина, которая наступает перед каждым тайфуном. Природа затаила дыхание перед надвигающимся ужасом. Иначе затишье Боба нельзя истолковать. За один день тигр не может превратиться в вегетарианца».
Предчувствия Хаферкампа, похоже, начали обретать зримые очертания, когда Боб через неделю появился в «Салоне Педро». Он приветствовал Марион Цимбал как старую подругу, поцеловал ее, положил руки ей на бедра и произнес своим бархатистым голосом:
– Сегодня вечером у меня настроение развлечься с тобой. Как ты к этому относишься?
– Совсем никак. – Марион улыбнулась ему. Это не было ни отказом, ни обидой. – Сегодня не получится.
– Почему? Недомогаешь?
– Ерунда. Сегодня у нас клубный вечер.
– Что у вас сегодня?
– Они создали здесь клуб. Каждую субботу они собираются в зеленом салоне. Сплошь лихие парни. Типы вроде тебя… с богатыми папашами, которым нечем заняться.
– Это, однако, не комплимент. – Боб Баррайс сел на высокую табуретку перед стойкой и показал указательным пальцем на бутылку водки. Марион налила ему полную рюмку. – Я теперь работаю.
– У какой девицы?
– У Кайтеля и K°, Банкирский дом с 1820 года. За 645 марок в месяц.
– Ты? – Марион звонко рассмеялась, – Это почти извращение!
– Я тоже так считаю. Иногда приходится совать голову под мышку дяде Теодору. В данный момент я так и поступаю. Это не значит, что я не мог бы позаботиться о тебе. – Он нагнулся и быстро поцеловал Марион в маленький носик. – Цимбальная девочка, хочешь, я открою тебе одну тайну?
– Счастливые номера в лотерее?
– Что-то в этом роде, сладкая моя. – Лицо Боба неожиданно стало серьезным и торжественным. – Из всех девушек, которых я знаю, ты была одна из немногих, которых я в некотором смысле любил. Ну что ты смотришь на меня, точно овца… Теперь, когда я опять сижу рядом с тобой, это совсем не так, как с другими. Понимаешь?
– Может быть. Но это все ерунда. Боб… – Марион Цимбал протирала стаканы, но руки ее при этом слегка дрожали. – Кто я такая, ты знаешь… и кто ты – знает каждый. Нам ничего не остается, кроме капельки радости. Нам друг с другом было лучше, чем с другими, вот и все! И больше полугода тебя здесь не было.
– Я участвовал в ралли.
– Я знаю. Иногда твое имя мелькало в газетах. В том числе и история с Лутцем Адамсом. Ужасно, да?
– Омерзительно. – Он протянул ей свои все еще забинтованные руки, и Марион вложила в них свои нежные ладони, как будто они могли дать ему прохладу. – Нужно переступить через это, Марион… Я часто думал о тебе за эти полгода.
– Это неправда, Боб. – Однако она немного зарделась.
– Точно. Относительно часто. Воспоминание о тебе сразу всплыло, как только дядя Тео сказал, что меня сошлют в Эссен. Ты вдруг появилась передо мной… я увидел тебя так отчетливо, как тогда, в твоей комнате, когда сломалось отопление и ты, раздеваясь, стучала зубами… И знаешь, что я подумал? «Ты будешь не один в Эссене, у тебя есть Марион». Я ни слова не возразил, когда дядя Тео отсылал меня…
– Ты так говоришь, как будто это правда…
– Это правда, Марион. – Он посмотрел на нее своими чертовски верными глазами, и этот взгляд мог бы смягчить даже железное сердце. Марион отняла свои руки. Ее сердце билось все сильнее, и разум окончательно отступал под его ударами.
– Идут посетители, Боб. Через полчаса ресторан будет забит до отказа. Сядь за угловой столик, если у меня будет время, я подойду к тебе…
– Когда заседает клуб? – Боб опрокинул свою рюмку водки. Его голос звучал совершенно равнодушно.
– Обычно в двадцать три часа.
– И чем там занимаются весь вечер?
– Всем. Гашиш, кокаин, ЛСД.
– И ты тоже участвуешь?
– Я должна обслуживать. Иногда выкуриваю за компанию сигаретку. Чувствуешь себя тогда легче.
– Кому ты это говоришь! – Боб Баррайс протянул свою рюмку, и Марион снова налила ему водки. – Можно к ним присоединиться?
– Боб! Зачем тебе это? – Марион Цимбал кивнула новым посетителям, которые расположились на другом конце длинной стойки. Ресторан теперь был полон, маленький джаз-банд начал играть свою программу. Четыре танцовщицы кордебалета приступили к своим обязанностям, рискуя вывихнуть себе руки и ноги. Директор, темноволосый высокий мужчина южного типа, проходил по бару и приветствовал гостей легким поклоном. Перед Бобом он в раздумье остановился.
– Мы ведь знакомы, – произнес он осторожно.
– Боб Баррайс.
– Разумеется! – Директор бросил взгляд на Марион, выставлявшую рюмки для новых посетителей. – Марион рассказывала вам о нашем новом клубе?
– Она только намекнула. Должно быть, вялый кружок. Любители нюхательного табака, что-то в этом роде?
– А может быть, вам там понравится?
– И кто же члены клуба?
– Лучшие фамилии. Халлеман, Чокки, Берндсен, Фордемберг, Хилле, Вендебург…
– Этого достаточно. – Боб Баррайс кивнул. Чокки и Вендебурга он знал, другие имена звучали в высшем обществе как раскаты грома. Сталь и железо, строительство небоскребов и экспорт… Отцы владели Руром и акционерным капиталом, а их сыновья отправлялись в «Салон Педро» на поиски приключений в дьявольской стране грез. – Передайте от меня привет Чокки.
– Я введу вас в клуб, если пожелаете.
– Это стоит обсудить. Условия приема?
– Не бояться.
– Я никогда ничего не боялся.
– Тогда вы уже выполнили все условия. – Директор улыбнулся ни к чему не обязывающей улыбкой. – Я дам вам знать, господин Баррайс.
Боб пил вторую рюмку водки и наблюдал за ритмичными эскападами танцовщиц. Двое немолодых гостей уже разошлись и приставали к одной из официанток. Директор спешил к ним с объяснением, что здесь серьезное заведение, а не танцплощадка.
Марион Цимбал положила руку на плечо Боба и перегнулась к нему через стойку. Он не повернулся к ней, продолжая наблюдать за танцующими девушками.
– Что он хотел? – спросила она тихо.
– Кто?
– Марио, наш второй шеф?
– Внесет меня, младенца, в колыбельку клуба…
– Боб! – Марион сильнее сжала плечо Боба, вцепившись в него, словно когтями, – Не делай этого, пожалуйста. Если… если я тебе действительно хоть немного нравлюсь… если все, что ты говорил, правда… Уйдем раньше, я дам тебе ключ от моей квартиры. Я теперь снимаю, она действительно уютная. Я дам ключ, а ты подождешь меня. Пожалуйста…
– Там бывают Чокки, и Вендебург, и Халлеман с Фордембергом.
– Вот именно! Ты их знаешь?
– Некоторых очень хорошо. С другими хотел бы познакомиться.
– Тебя опять засосет в водоворот, Боб!
– Я никогда не был внутри, всегда плавал только на поверхности. – Он протянул руку. – Ключ, Марион.
– Вот. – Он почувствовал его на своей забинтованной ладони, сжал руку и сунул ключ в карман пиджака. – Так ты не пойдешь в клуб, Боб? – В голосе Марион звучала надежда.
– Я только понаблюдаю. А потом приду к тебе. Ты боишься?
– Да.
– За меня?
– И за тебя. – Марион прижалась щекой к его плечу.
– Я хочу вырваться отсюда, Боб. Хочу смыть с себя всю эту грязь. Меня тошнит от всего этого. Каждую ночь выставляться, как корова-рекордсменка, и терпеть этих потных, пьяных, похотливых мужчин, этот шум, дым, алкогольные пары… И всегда улыбаться, всю ночь улыбаться, даже если они лезут к тебе в блузку или под юбку и говорят с тобой, как с последней дрянью. Я хочу вырваться отсюда, Боб.
– Но ты ведь здесь хорошо зарабатываешь?
– Это единственный плюс.
– Поговорим обо всем позже, у тебя… – Боб Баррайс с интересом посмотрел на дверь. В ресторан как раз входил Фриц Чокки. Директор подбежал к нему и заговорил с ним. «Сейчас он говорит обо мне, – с удовлетворением подумал Боб, увидев, как Чокки скосил на него глаза. – Приветствую тебя, Фриц, не делай вид, что ты меня не знаешь. Год назад мы с тобой в Бреденае оприходовали четырех девчонок. Тяжелая была работенка, друг мой. На четвертой ты чуть было не спасовал, но, когда все мы зааплодировали тебе, как актеру, ты все же вышел победителем. Привет, Чокки…»
Боб Баррайс слез со своей табуретки, сунул руки в карманыбрюк и не спеша направился к Чокки. Тот тоже шел ему навстречу и широко улыбался.
– Какое обогащение Эссена! – произнес он первым. – Хочешь устроить здесь маленький Сен-Тропез?
– Может быть, Чокк! – Ангельское лицо Баррайса сияло. – А то у вас тут глубокая провинция!
– Ты не знаешь наш клуб.
– Твоя вина.
– Это можно исправить.
Они кивнули друг другу, протиснулись сквозь танцующих и исчезли за одной из дверей в глубине «Салона Педро».
У стойки бара Марион Цимбал пролила три стакана виски – так сильно дрожали ее руки.
Они лежали на длинных мягких скамейках вдоль стен в ожидании начала «путешествия». Освещение было приглушенным, в красных тонах и почти осязаемо сладковатым. Где-то в углу стоял магнитофон, и звучала музыка, но не громко, а будто через вату, скорее какое-то жужжание, проникавшее в мозговые извилины.
Их было семеро мужчин и три девушки. Мужчины сняли пиджаки, а девушки платья, все молча курили и вслушивались в себя. Чокки торжественно раздал всем из серебряной сахарницы маленькие кусочки сахара с ЛСД – ни дать ни взять дьявольская тайная вечеря, а сахар – адская просфора. Боб Баррайс лежал посреди длинной скамьи. Одной рукой он обнимал прижавшуюся к нему Марион, которая дрожала так, будто стояла голой в холодильной камере. Боб выкупил ее со службы, что стоило ему двести марок, третьей части «подъемных», которые дал ему с собой дядя Теодор. Все чековые книжки были изъяты, выплаты по собственным счетам прекращены. Боб Баррайс стал нищим.
– Боишься? – спросил Боб и прижал к себе Марион. Она кивнула и обняла его за шею.
– Это впервые, Боб, – прошептала она. – Раньше я всегда только наблюдала. Как… как это будет?
– Этого никогда не знаешь заранее. Но мы попадем в волшебный сад…
– Сегодня мы будем счастливы, друзья, – громко сказал Чокки. – ЛСД в сочетании с сахаром порождает прекрасные сновидения. В отличие от тех вылазок, которые можно проделать с помощью полосок промокательной бумаги, пропитанной ЛСД. Почему так, я не знаю. Очевидно, в сочетании с сахаром происходит химическая реакция.
– Заткни пасть, Чокк! – крикнул Фордемберг из своего угла. – Молчи, черт возьми. Я… я… – Он начал судорожно дергаться, закрыл глаза и тоненько хрюкнул, как поросенок.
– Он витает… – Чокки посмотрел на Боба. – Ты никогда не пробовал ЛСД?
– Нет, как-то казалось глупым убегать из мира, который так прекрасен! Зачем? Солнце на Ривьере не заменит никакое путешествие с ЛСД.
– Но это всегда одно и то же солнце. Тот же самый мир. Скучный до рвоты. А с ЛСД ты завоевываешь небо.
– Будем ждать сюрпризов.
Боб Баррайс почувствовал, как его тело постепенно стало невесомым, как потеряла тяжесть голова Марион на его груди, как светильник с окрашенной лампочкой становился все больше и больше, вырос до грандиозных размеров и превратился в светящийся апельсин, из которого, как густой сладкий сок, капал свет.
«Проклятье, – подумал он. – Так вот как оно выглядит. Ты паришь… предметы разрастаются до гигантских размеров…» Рядом с собой он услышал тонкий голосок Марион. Что она кричала, он уже не понимал. Он лишь чувствовал, как она вытирала ему рот платком, пахнувшим сиренью. Потом его кто-то тряс и что-то кричал ему в уши. Он улыбался и делал руками размахивающие движения. «Я птица. Птица». О, это небо из фиолетового хрусталя, отшлифованные облака, беспредельность, наполненная пением, которое ниспадает на тебя, как золотой дождь.
Боб Баррайс лежал на мягкой скамье и содрогался в конвульсиях. Изо рта текла слюна, глаза таращились в потолок, лицо застыло в экстазе. Марион Цимбал лежала на нем, вытирала ему рот, звала его громко по имени и трясла.
– Он умирает! – кричала она. – Он умирает! На помощь! Помогите же мне! Помогите!
Она хотела вскочить, но ноги ее словно были свиты из мокрых полотенец. Они рассыпались и упорхнули от нее. В ужасе наблюдала она, как в середине комнаты они вновь сложились и самостоятельно, отдельно от ее тела, выполняли изящные танцевальные па.
– На помощь! – закричала она снова. – О мама, мама, помоги мне!
Потом бредовые грезы унесли ее далеко прочь, растворили ее сознание, преобразили весь мир.
Боб Баррайс продолжал вздрагивать, как будто через него пропускали заряды электрического тока. На его блаженном лице отражались все переживания, перед ним открылся рай…
Страна сверкающих кристаллов… Деревья из стекла, вместо травы – качающиеся орхидеи… А сам он был волком… волком размером с теленка… великолепным золоченым волком, в котором бушевала исполинская мощь природы. Он охотился за зайцами. Зайцы состояли сплошь из розовых бутонов и были с девичьими головами и грудями. Они бросались от него врассыпную по хрустальной земле, солнце просвечивало их, и он видел их пульсирующие сердца – громадные рубины… Он мчался за ними, испуская крики вожделения, жадности, радости… Он кидался на них со страстными воплями, но, стоило ему схватить их, зайцы с девичьими головами и грудями таяли и от них оставались лишь лужицы воды… И повсюду были лужи воды, благоухающие розами… Он барахтался в этой влаге, катался по этой слякоти растворившихся девушек-зайцев… и вдруг начал сморщиваться, становился все меньше и меньше, и волк был уже размером со шмеля, жалкий до омерзения… Он греб руками в этих лужах и глотал воду, отдающую мочой… О, это небо и свет, капающий по капле, как мед… Этот хрустальный мир с прозрачными горами… Но вот появляется птица, гигантская птица, закрывающая солнце своими крыльями из черных цветов, которые скрипят при полете, как раздираемая на части автомобильная сталь. Птица бросается сверху на волка, который теперь не больше шмеля, а у птицы лицо… красное лицо… Это Гельмут… Гельмут Хансен… птица Хансен…
Боб Баррайс свалился со скамьи и с криками катался по ковру. Он стучал руками и ногами, задел Марион Цимбал, которая, застыв, как каменная, лежала на полу. Он перекатился через нее и крепко вцепился в нее. Лицо его стало каким-то бесформенным, временами галлюцинации и бредовые иллюзии взрывали его.
Птица рванулась на маленького шмеля-волка, гигантский клюв раскрылся, но волк защищался… он повернулся на спину и выстрелил в птицу струей мочи. Тогда птица Хансен исчезла, рассыпалась, как деревянная птица на празднике стрелков, и пролилась с неба фиолетовыми каплями, испарившись на хрустальной земле… Неожиданно волк снова обрел человеческий облик и стал Бобом Баррайсом, красивым, как никогда, обнаженным богом с мускулами из драгоценных камней… Он шел по лесу из качающихся, волнующихся, танцующих девичьих ног, а мох, по которому он ступал, был женским лоном с пушистой золотой травой, дышавшей летним зноем… Неописуемое ощущение счастья разрывало ему грудь… Он вынул свое сердце, сжал его, и кровь закапала на мшистое лоно…
Окаменевшая Марион Цимбал с едва прощупываемым пульсом неподвижно лежала на полу – обвеваемая ураганными ветрами статуя. Лишь рот ее вздрагивал от немых криков, а в широко раскрытых глазах застыло неизъяснимое удивление.
Дерево со стеклянными плодами, оранжевое, как закат солнца… и стеклянные люди, внутри которых видно, как течет кровь и работают органы, подобно машинам на фабрике, эти люди собирают стеклянные фрукты и поглощают их… Месиво течет по пищеводу… в желудок, прорывает стенку желудка, попадает в таз, затем в трубы матки… и вот месиво превращается в ребенка… растет, растет… дети с огромными головами, люди-головастики… На лугу из золотых листьев они рожают детей, которые, едва коснувшись земли, вновь превращаются в деревья с оранжевыми стволами и стеклянными плодами, потом приходят новые стеклянные люди и поедают их, а месиво продвигается по пищеводу в желудок, а оттуда… Круговорот, круговорот… Марион Цимбал, никем не обнаруженный, упавший с дерева плод, катится по лугу из листьев, фиолетовый ветер вздымает ее ввысь, она парит в воздухе и становится звездой, тихо и недосягаемо висящей над стеклянными людьми. Она ловит солнечные лучи и превращает их в цветы, которые со звезды проливаются дождем на землю…
Чокки и Боб Баррайс первыми очнулись спустя несколько часов от дурмана ЛСД. Снаружи уже занималось утро, первые трамваи грохотали по городу. Дурнота подступала к горлу, привкус какого-то меха во рту заставлял высовывать язык. Они посмотрели друг на друга и, шатаясь, пошли к столу, на котором стояло несколько бутылок.
– Виски? – спросил Чокки.
– Все равно. Лишь бы промочить горло…
Выпив прямо из бутылки, они сели около Фордемберга, еще не вернувшегося из своего путешествия. Он наделал в штаны и издавал чудовищную вонь. Рядом с ним на корточках сидел Вендебург и бился в убийственном ритме головой об обивку скамьи. Должно быть, он это делал уже не один час: лоб его сильно распух.
– Что ты делаешь в Эссене? – спросил Чокки и прислонился к стене. Боб Баррайс пытался ответить, но лишь с четвертой попытки услышал собственный голос.
– Меня сослали. Я должен работать.
– И ты это так просто проглотил?
– Э, нет. Я только подыскиваю подходящую бомбу.
– Нет денег?
– Шестьсот сорок пять марок в месяц, в Банкирском доме Кайтель и K°.
– Тьфу, черт! Я одолжу тебе для начала пять тысяч…
– Дядя Теодор ни за что не отдаст их…
– Ты их заработаешь.
– У Кайтеля и K°?
– Жизнь – самая пошлая и отвратительная штука, какую можно только придумать! – Чокки протянул Бобу бутылку, они снова сделали по паре глотков и почувствовали себя лучше. Мир прояснялся, но становилось грустно. После царства сияющих красок, из которого они вернулись, действительность была омерзительно однотонна. – Бабы, машины, вечеринки, отели, друзья, пьянки – всегда те же самые, только «путешествие» и вносит разнообразие. А когда возвращаешься… Ты же видишь, Боб, одно дерьмо. Весь мир – большая куча дерьма! Надо что-то предпринять… что-нибудь сногсшибательное, совсем новое, чтобы взорвать эту скуку, этот затхлый мир… Да, именно так. Открывать неведомое в этом мире, неведомое, от которого у граждан от ужаса волосы дыбом встанут… Нужно что-нибудь придумать, Боб! Или мы должны умереть от этой монотонности?
– Хочешь взорвать здание бундестага в Бонне? – Боб Баррайс налил немного виски на ладонь и протер себе затылок и лоб. Голова раскалывалась. Рядом зашевелился Халлеман и начал блевать на ковер. Потом он положил туда голову, как на пуховую подушку. – Подсыпать ЛСД в питьевое водоснабжение Эссена? Открыть модный магазин и выставить в витрине вместо манекенов трупы?
Чокки ошарашенно посмотрел на Боба Баррайса и стукнул его в грудь.
– Это идея, – произнес он медленно. – Трупы…
– Ты с ума сошел, Чокки!
– Во всех университетах в анатомичках дефицит трупов. Те немногие, которые хранятся в формалине, уже так искромсаны, что не годятся для занятий. Ученые пытаются спастись пластиковыми моделями. Каждая анатомичка будет скакать от радости, если ей предложить свежий труп! Здесь кроется возможность сделать что-то грандиозное! На благо науки.
Боб Баррайс уставился на Чокки. Странное ощущение тепла, которое он всегда чувствовал при виде смерти, подступило к нему и сейчас при мысли, подброшенной ему, как мячик, Чокки.
– Торговля трупами, – тихо сказал Боб Баррайс. – Вот оно… мы организуем торговлю трупами. Мы будем первыми, кто начнет продавать трупы, как рыбу или цветную капусту…
Через занавешенные окна пробивалось утро. Чокки и Боб Баррайс молча пожали друг другу руки. Фирма «Анатомическое торговое общество» была основана.