Следующую неделю вокруг Боба Баррайса было затишье. Сумасшедшая вечеринка с ЛСД оставила у Боба неприятный привкус тухловатой стоячей воды во рту. Он вспоминал о ней не как о чем-то прекрасном, желанном, райском, а тем более божественном, а как об абсурде. После нее он опять погрузился в банковском подвале в акты, продолжал разбирать старые письма и кромсать их в машине. Его начальство, банкиры Кайтель и Клотц, даже нанесли ему однажды визит, передали привет от дяди Теодора и оповестили его, что с первого числа следующего месяца он будет переведен наверх, на свет божий, и будет работать в главной регистратуре, за кассовым залом.

Боб вежливо поблагодарил, передал в свою очередь привет дяде Тео и опять принялся за измельчение старых писем и актов, проспектов и прочей печатной продукции. Бар «Салон Педро» он избегал, но Марион Цимбал трижды за неделю заходила за ним в банк.

Они отправлялись гулять, взявшись под ручку, останавливались у витрин, как молодая пара, мечтающая о будущем.

О том вечере они не вспоминали, будто его и не было. Лишь один раз, через четыре дня, Марион сказала:

– Я люблю тебя, Боб.

– Это громкое слово, Марион.

– Но это правда.

– А что такое правда? – Боб Баррайс положил Марион руку на плечо. Они сидели в городском парке, было очень холодно, слова белыми облачками отлетали от них и, казалось, превращались в похрустывающие кристаллы. – Вся наша жизнь – обман! Все ложь! Когда священник благословляет честную бедность, а потом собирает деньги для церкви, владеющей миллиардами, когда политики выступают с предвыборными речами, подруги восторгаются платьями друг друга, дочери разыгрывают перед отцами нецелованных девственниц, когда возлагают венки, к памятникам и государственные деятели жмут друг другу руки, когда читаешь газету или торговый бюллетень, прогноз погоды или гороскоп, когда человек только открывает рот и издает звук… все это что угодно, только не правда…

– Но я люблю тебя… и это не ложь.

– А можем ли мы вообще любить, Марион? – Боб поднял меховой воротник своего толстого пальто. Потом он засунул поглубже руки в карманы. – Подумай хорошенько, прежде чем ответить: что такое любовь?

– Я это знаю, Боб.

– Никто этого не знает.

– Любовь – это не просто жить вместе, спать вместе, любовь – это когда готов разорваться на части… Я могла бы умереть за тебя, Боб.

– Ерунда.

– Нет ничего, что в человеческих силах и чего бы я не сделала для тебя. – Марион положила свою голову ему на плечо. Ее дыхание тонкой пеленой затуманило его глаза. От нее исходила такая нежность, которую не мог не почувствовать даже Боб Баррайс и которая сразу смутила его. «Это действительно что-то вроде любви, – подумал он. – Любовь в понимании маленькой девочки, романтической мечтательницы, зайчишки в норке. Надо же, и такие чувства у Марион Цимбал, которая зарабатывает свои деньги за стойкой тем, что дает парням заглядывать в свой вырез и подает не виски, а свои груди. Это абсурд, – пронизала его мысль. – Чертовщина какая-то. Я сижу здесь на жутком морозе в городском парке Эссена на скамейке, мерзну даже в меховом пальто и выслушиваю, что думают воробьиные мозги о любви». Но он не стал разрушать волшебных грез Марион, а слушал молча ее рассказ – о родителях, о детстве, ученичестве в магазине игрушек, где директор пытался ее изнасиловать за стопкой коробок с куклами, что ему все-таки удалось через три года в складском помещении, на упаковке с детскими барабанами.

Это была короткая жизнь, до предела наполненная невзгодами и скотством; дни, недели, годы грязи и мерзости, а посреди этого болота привычной жизни всегда теплился огонек надежды, мечты о чистой жизни, об уголке, куда можно забраться и превратиться в нормального, жизнерадостного человека… чтобы не завидовать чужому счастью через ограду, не вдыхать запах чужого жаркого, не терзаться, глядя на чью-то любовь.

Жизнь без правды продолжалась… романтическая надежда лишь чуть затушевала пятна плесени на душе.

– Пойдем ко мне? – спросила Марион, когда Боб Баррайс промолчал в ответ на ее исповедь.

– Нам абсолютно необходимо согреться… – Он вскочил со скамейки и потащил ее за собой. Увидев ее большие карие глаза, молящие хоть об одном добром словечке – как собака, прижимающая голову к земле после пинка, – он почувствовал неуверенность, поцеловал ее в холодные губы, ища спасение в сарказме. – Получился бы хороший секс-фильм, – сказал он.

– Что?

– Твоя жизнь. Лишение девственности на детских барабанах… такое не приходило в голову даже Колле. Это перещеголяет все Фрейдовы психозы на сексуальной почве.

Она вырвалась от него, отбежала на два шага и втянула голову в меховой воротник.

– Ты не должен так со мной говорить! – Голос ее был резким и изменившимся. – Да, я работаю в кабаке, но я человек, и моя жизнь – чертовски горькая пилюля, это уж я тебе точно скажу. Может быть, это мое несчастье, что я люблю тебя… именно тебя, грандиозного Боба Баррайса, сына миллионера…

– Замолчи. Проклятье, сейчас же закрой рот! – Он Схватил ее, притянул к себе и ладонью закрыл ее губы. Пластырь на его руке царапал ее лицо. Сладковато пахла мазь. – Ты тело, и больше ничего. Понимаешь? Это тебе ясно? Вещь, которую используют, как полотенце, зубную щетку, кусок мыла, унитаз, ботинок. Она нужна для жизни, это предмет первой необходимости. Кто голоден, тот ест, кто испытывает жажду, тот пьет, а кто желает тело, тот засовывает его под себя. А все остальное ля-ля, мораль длинных подштанников с начесом, обгаженных на заднице. Добродетельные рассуждения лицемеров о половом вопросе, когда у самих капает в штаны при виде смазливой бабенки…

Марион Цимбал рывком освободилась от его руки, все еще лежавшей на ее губах.

– Зачем ты так говоришь, Боб? – спросила она. – Ты же не такой. На самом деле ты страшно одинокий и беззащитный…

–. О Господи! – Боб Баррайс хрипло рассмеялся. – Ты уже была любовницей моего друга Гельмута Хансена? Он говорит так же, как ты. Пасторальная брехня. Мораль из капельницы, как мочеиспускание больного простатитом. Пошли… я страшно, смертельно желаю твое тело.

– Я приготовлю тебе чай… но ты до меня не дотронешься!

– Ты этого захочешь! Единственная правда: удовольствие!

Позже он валялся в квартире Марион на кушетке и действительно пил чай. Она сидела напротив в кресле, поджав под себя ноги, и наблюдала, как он пил горячую, обжигающую жидкость. Его красивое лицо с правильными чертами – завистники называли его изнеженным – все еще было разрумянившимся от мороза.

– Я люблю тебя, – сказала она тихо.

– Я знаю. – Он продолжал держать чашку в руке. Казалось, он хочет спрятаться за маленькой чашкой, как за бруствером окопа. – Но это лишено всякого смысла, Марион. Ты хорошая, милая девочка, но этого мало…

Через полчаса он ушел, так и не дотронувшись до нее. Это удивило его самого. Он развернул машину, поехал снова в город, подобрал на вокзале проститутку и, испытывая отвращение, скоротал за пятьдесят марок двадцать одиноких минут. Потом он вернулся в свою меблированную комнату, сел рядом с вдовой Чирновской на диван перед телевизором и благодарно кивнул, когда она спросила его:

– Сделать вам бутерброд, господин Баррайс?

– Да, пожалуйста.

– С сыром или ливерной колбасой?

– С сыром.

«Я должен вырваться отсюда, – думал он. – Я должен что-то предпринять. Нельзя запереть крысу, она прогрызет и подточит любую стену. А я золотая крыса…»

В пятницу, незадолго до закрытия, Чокки вошел в Банкирский дом Кайтель и K° и потребовал господина Баррайса. Вежливый служащий у окошечка не знал никакого Баррайса, он связался по телефону с начальником отдела кадров, узнал, что у Кайтеля и K° действительно внизу, в архиве, работает некий Баррайс, попросил посетителя подождать и указал на благородные, обитые черной кожей банкетки в кассовом зале.

– Подождите несколько минут, пожалуйста…

Боб приветствовал Чокки слегка натянуто и удалился с ним в укромное место в зале.

– Что случилось? – спросил он.

– Ты больше не появляешься у Педро, Боб. – Я пришел к выводу, что ЛСД не сможет заменить рокот моря на мысе Феррат, вот и все.

– Красиво сказано. – Чокки криво усмехнулся. – Один любит тетю, другой – племянницу. Находятся и такие, которые любят дядю. Каждый – на свой манер. Клуб обойдется и без тебя. Не это привело меня в сие благородное учреждение. – Чокки постучал Боба по колену. Они сидели рядом на кожаной банкетке.

– Наша фирма…

– Какая фирма?

– «Анатомическое торговое общество».

– Это же была глупая шутка на грани здравого смысла…

– Вовсе нет. Дело на мази.

Боб Баррайс почувствовал, как жар ударил ему в голову. В памяти всплыл тот жуткий рассвет: бьющийся лбом о скамью Вендебург; пропахший фекалиями Фордемберг с остекленевшими глазами и раскрытым ртом; Халлеман, ползающий в своей рвоте и при этом поющий. Человеческие отходы, мозг которых парил в стеклянном раю.

– Торговля трупами налаживается? – тихо спросил Боб.

– Торговли еще нет, но подготовительные работы позволят скоро заключить первую сделку. – Чокки, сын одного из самых могущественных людей на Рейне и Руре, достал несколько бумаг из нагрудного кармана. Он развернул их торжественно, как будто это были по меньшей мере дипломы. – Самый большой риф, который при этой торговле надо обойти, это правовой вопрос. В Германии официальная торговля трупами практически невозможна. Университеты принимают лишь тех мертвецов, которые еще при жизни подарили или даже продали свое тело анатомическим театрам для научных исследований. Родственники также могут предоставить в распоряжение университетов своего дорогого усопшего после долгого судебного рассмотрения, в которое включаются несколько административных инстанций. Последняя месть дяде Рудольфу, так сказать. Многих мертвецов государство само бесплатно направляет в анатомические театры, например бездомных бродяг, полных сирот из психиатрических клиник и домов инвалидов, то есть всех тех, на которых никто более не претендует. Но их число невелико. Каждый умерший тащит за собой немыслимое количество родственников, которых по закону необходимо спросить: что должно произойти с дорогим покойничком? И большинство отвечают: он должен быть прилично погребен. Мы ведь христиане, веруем в Бога, знаем «Отче наш», и никому не хочется, чтобы потом говорили: тетю Эмму отдали на растерзание медикам. То, что большинство покойников лежат в гробу разобранные на запчасти, как старые автомобили, знают лишь немногие близкие родственники…

– Старик, не болтай так много… ближе к делу. – Боб Баррайс закурил новую сигарету. Пальцы его при этом немного дрожали. Чокки искоса следил за ним.

– Нервы? – спросил он.

– Твоя болтовня нервирует меня. Так что с нами?

– Итак, в Германии продажа хороших трупов почти невозможна. Можно было бы, конечно, откупить их у родственников и перед захоронением заменить в гробу на мешок с песком… но ни один университет не купит у нас труп без официальных бумаг. То есть мы должны отступить в Италию…

– Италия? – Боб Баррайс уставился на Чокки. – Это же утопия.

– Для тех, кто незнаком с предметом. – Чокки самодовольно улыбнулся. Он гордился теми оперативными и всеобъемлющими приготовлениями, которые провел. По основательности они были на уровне генштаба, просто шедевр продуманности. – Ты когда-нибудь бывал на Сицилии?

– Да, и не раз.

– И в районе Валлелунджо?

– Никогда не слыхал такого.

– Это горная область на Сицилии, где козы вместо молока дают соленую воду, поскольку их вымя плачет от одиночества и нищеты…

– Очень остроумно.

– Очень плодотворно для нашей фирмы! – Чокки положил Бобу на колени таблицу с расчетами. Это были зловещие подсчеты рентабельности «Анатомического торгового общества». Цифры, которые подсчитывали доход от мертвецов. Предварительный итог смертельного ужаса.

– Я навел справки: пятьдесят тысяч лир для этих бедняков – целое состояние. За пятьдесят тысяч лир они продадут любого мертвеца, с доставкой на дом. Разумеется, только нельзя спрашивать, откуда они взялись.

Боб Баррайс смотрел на бумагу. Он не читал – колонки цифр прыгали перед глазами, как черные блохи.

– Это на немецкие деньги примерно триста марок.

– А мы будем продавать их за сто тысяч лир.

– Это не бизнес.

– На это нужно смотреть со спортивных позиций. – Чокки сложил расчеты и снова убрал их. – Важно чувство, что делаешь то, что до тебя не делал никто. Боб, вот ведь в чем соль. Главное – перевернуть вверх дном буржуазный мир, разогнать спертый воздух, пусть даже трупным запахом. Он же лучше, чем пыль, которая забивает легкие.

Боб резко поднялся. Труднообъяснимое чувство удерживало его от этой сделки с Чокки. Конечно, его весьма прельщала необычная идея прийти однажды к дяде Теодору и сказать: «Дорогой дядюшка, не такой уж я безнадежный, каким ты меня всегда выставляешь. Я тоже могу зарабатывать деньги своими руками. Вот десять тысяч марок – доход от проданных трупов». Все же в глубине души он был слишком труслив, чтобы ввязаться в эту авантюру. Разумеется, это был бы триумф – увидеть, как побледнеет дядя Теодор, упадет в обморок добрая, любимая мама и запричитает Рената Петерс, эта вечная девушка: неужели это плоды моего воспитания? Но для Боба Баррайса было проще мчаться на гоночном автомобиле, лететь в санях по обледенелым стенам или прокладывать на водных лыжах сверкающие борозды через озеро Лаго Маджоре, чем путешествовать по Италии с трупом в багажнике.

– В чем дело? – спросил Чокки, когда Боб вскочил. – Тебя что, так возбудил наш план?

– В нем много прорех, через которые уходит вся суть.

– В нем нет ни единой прорехи! – Чокки распирала гордость, что он и здесь все теоретически продумал, вплоть до мельчайших деталей. – У меня есть заказ на трех мертвецов. Обещал я пока только одного… Я считаю первую сделку пробной.

– Ты сумасшедший, Чокк, – пробормотал Боб.

– Большая проблема – транспорт. Мы должны добраться из Сицилии в центр Италии. Но и здесь я нашел первоклассное решение: пластиковый мешок и ящик с надписью «Кемпинг Интернэшнл», оборудованный внутри как холодильная установка. – Чокки подождал похвалы Боба, но, когда та не последовала, тоже поднялся с лавки. – Мы скоро должны начать торговлю, – произнес он обиженным тоном. Его тщеславие жаждало одобрения. – Или ты хочешь стать книжным червем у Кайтеля и K°?

Боб Баррайс молча покачал головой. Как ни странно, он неожиданно вспомнил о Марион Цимбал. О ее честной нежности, о ее представлении о любви, о ее мире, полном романтики, в то время как сама она по колени увязла в трясине действительности. Он почему-то вспомнил о таких не имевших к его жизни никакого отношения вещах, как сжигание напалмом вьетнамских детей, голод в Индии, о церквях со звучащими хоралами, в которых священники читали проповеди и собирали средства во имя мира, в то время как мир выбрасывал миллиарды на все более совершенное, ужасное, действенное оружие. Вопреки всякой логике он подумал о трупах жертв голода в Биафре, о детях, похожих на стариков, а потом о бале для наездников, устроенном Промышленным клубом, который, по слухам, обошелся в 150 000 марок и на котором собирали деньги в пользу Биафры, Было собрано 3427 марок и 28 пфеннигов, а всадники и всадницы в своих сшитых на заказ красных охотничьих костюмах еще и аплодировали этому. Он вспомнил о маленьком греческом острове, к которому он однажды выплыл со своим другом Алкибиадесом Софастосом на его моторной яхте, – унылый островок под белым, раскаленным солнцем, но на нем все же жили люди.

Люди как черные пауки… Рыбаки каждое утро возвращались с моря и делили между собой жалкий улов, женщины в черных одеждах, как привидения, сидели в хижинах, а дети стояли на берегу и дивились на белый корабль, как на сказочное чудо. Софастос, сын судовладельца из Патр, бросил тогда детям маленькую связанную сетку с сотней драхм, и Боб Баррайс был свидетелем того, как высокий мальчик ударом камня сбил с ног счастливого ловца сетки и, оглашая окрестности победными криками, помчался в прилепившуюся к скалам деревушку.

А сегодня вечером в замке Баррайсов будут есть фаршированную куропатку, тушенную в бордо.

– Ты стоишь как лунатик! – воскликнул Чокки. Боб закусил нижнюю губу и засунул руки в карманы. – Я думал, мы в понедельник, через неделю, отправимся на Сицилию.

– Нужно ли нам все это?

– Ну вот, опять начинаешь! Будь спортсменом, Боб. Или ты после смерти Адамса не выносишь трупы?

Боб обернулся. Лицо его исказилось гримасой.

– Еще раз произнесешь это имя, и я размажу тебя, как муху, по стенке!

Чокки невольно отпрянул перед этой дикой вспышкой. Он взъерошил свои волосы и покачал головой.

– Ну, ну, – произнес он хрипло. – Можно же вслух размышлять. Ты очень изменился, мой дорогой! Просто внушаешь опасения. Тебе этого еще никто не говорил? Раньше ты был компанейским парнем, поддерживал любую муру. Ты что, при… при ударе в Альпах испытал шок? Боб, черт возьми, ты же никогда не трусил, когда предстояло пуститься в авантюру…

Боб Баррайс кивнул. «Да, я никогда не трусил, – подумал он. – Они просто не замечали, каким трусливым я был внутри. Они всегда видели во мне героя. Я был сияющим победителем – на гонках, в постелях. Я был каплей солнца. Я был большим, сильным Баррайсом, и только дома, за этими отвратительными старыми стенами баррайсовской виллы, я опять превращался в ребенка, в сыночка, в маленького Роберта, в занеженное, заласканное, зацелованное миллионное наследие Баррайсов. Всеми опекаемый и, по сути, все же ненавидимый сын, которому суждено после падения уже ветшающей стены по имени Теодор Хаферкамп когда-нибудь унаследовать баррайсовские фабрики».

– Когда? – спросил он коротко. Чокки вздохнул с видимым облегчением.

– Я заеду за тобой в воскресенье вечером. Переночуем у меня, а утром в понедельник рванем в Италию.

– Согласен. – Боб протянул Чокки руку. – Ты давно знаешь Марион Цимбал?

Чокки ошарашенно посмотрел на Боба – Что это ты вдруг?

– Давно?

– Чуть больше года. С тех пор, как она появилась в «Салоне Педро».

– Ты спал с ней?

– Ни разу. Хотя пытался, наверное, раз сорок. Но ее оборона всегда была непробиваемой.

– А другие в клубе?

– Никому не удалось. От силы Фордемберг, но и то, может, просто бахвальство, и вообще, что за допрос?

– С сегодняшнего дня Марион для вас – табу! И для других, скажи им, Чокк. Каждому намылю шею, кто хоть раз до нее дотронется!

– Ты и Марион? – Чокки попытался ухмыльнуться, но быстро передумал, увидев глаза Боба. – Давно?

– Не твое собачье дело. – Баррайс покосился на защищенные стеклом окошки банка. Банкир Эберхард Клотц стоял, полуприкрытый шкафом с актами, и смотрел в их сторону. В стеклянном ящике отдела акций и ценных бумаг торчал господин Кайтель, читал давно знакомые биржевые новости и поглядывал на Боба.

«Как они заволновались, – подумал Боб. – Как наседка о своем цыпленке. Вечером позвонит дядя Теодор и спросит: „Как прошел день?“ А мама подойдет к телефону и скажет господину Кайтелю: „А мальчик надевает теплый костюм? На улице ведь страшно холодно…“

Он похлопал Чокки по плечу, громко засмеялся, хотя повода для этого не было, и не спеша пошел назад к двери, ведущей вниз, в подвал архива, к старым актам и машине, измельчающей бумагу. Гарантированное уничтожение до нечитаемости.

Уничтожение!

Какое слово. Какое сладострастие в одном-единственном слове.

У-нич-то-же-ни-е.

Боб Баррайс спускался, посвистывая, в подвал.

– Вы знаете этого молодого человека? – спросил банкир Клотц главного кассира, когда Чокки покинул кассовый зал.

– Это сын господина Альбина Чокки.

– Что вы говорите! – Клотц быстро отошел от кассы и направился к окошку ценных бумаг, где банкир Кайтель делал вид, что обнаружил нечто незнакомое. Увидев своего партнера, он вышел из стеклянной кабины. – Вы знаете, с кем сейчас разговаривал господин Баррайс? – бросился ему сразу наперерез Клотц.

– Нет.

– С единственным сыном Чокки.

Кайтель и Клотц вспомнили текущий счет Альбина Чокки и посмотрели друг на друга. Мысли их были одни и те же.

– Это успокаивает, – произнес с удовлетворением Кайтель и поискал в карманах сигарету. – Это успокоит и Хаферкампа. Семейство Чокки пользуется прекрасной репутацией…

В пятницу Боб Баррайс в последний раз появился в Банкирском доме Кайтель и K°. Но он не исчез в архиве, а отправился к своим шефам. После вежливого поклона, на который банкиры едва ответили, он положил бумажку на широкий стол красного дерева. Кайтель сразу увидел, что это медицинский бланк.

– Медицинское заключение? – спросил Клотц, еще прежде, чем Кайтелю удалось справиться со своим удивлением. – Вы чувствуете себя больным, господин Баррайс?

– Я действительно болен.

– Температура?

– Совсем необязательно иметь температуру, чтобы быть больным. – Боб Баррайс, как бы сожалея, пожал плечами: ничем, мол, не могу вам помочь, господа, – ни температурой, ни насморком, ни набухшими миндалинами. Не могу на вас даже покашлять. – Если кто-то сломает ногу, у него тоже нет температуры.

– Вы сломали ногу? – спросил Кайтель и перегнулся через стол, чтобы получше рассмотреть ноги Боба. Тем временем банкир Клотц взял со стола медицинское свидетельство и прочел его. Уже фамилия врача отметала все сомнения.

Профессор доктор Шнэтц. Если Шнэтц подписывал заключение, больной был действительно болен. Кроме того, Шнэтц был домашним врачом семейства Чокки. Владел ли он в действительности акциями сталелитейных заводов, об этом знали только его консультант по налоговым делам и финансовое управление.

– Весьма прискорбно, – сказал Клотц, прежде чем Кайтель успел удивиться, что сломанная нога не в гипсе. – Четыре недели щадящего режима… конечно, они необходимы, как это предписывает профессор Шнэтц. Давно вы заметили эту болезнь?

– С момента аварии, – жестко ответил Боб. – Я очень сожалею, работа в вашем банке была для меня большой радостью. Но господин профессор Шнэтц считает…

– Диагноз господина профессора ясен. Желаю вам скорейшего выздоровления. – Банкир Клотц передал медицинское заключение Кайтелю, который вынул из нагрудного кармана свои очки и держал их сложенными перед глазами. – Поедете в санаторий?

– Да. В Южную Италию.

– Превосходно. В это время года еще вполне приемлемо. – Банкир Кайтель протянул Бобу Баррайсу руку: – Наилучшие пожелания скорейшего выздоровления. Само собой разумеется, мы сохраним за вами ваше рабочее место.

Через десять минут Боб Баррайс был снова на улице. Там его ожидал Чокки в серебристой спортивной машине.

– Все в порядке? – спросил он через опущенное стекло.

– Да! Они проглотили.

– Логично! Еще бы, заключение Шнэтца! Садись! Куда теперь?

– В какую-нибудь пивнушку выпить пива. – Боб Баррайс опустился рядом с Чокки на глубокое кожаное сиденье и вытянул ноги. В этих современных плоских гоночных машинах не столько сидишь, сколько лежишь. – Потом заберем мои вещи у вдовы Чирновской. В качестве компенсации заплачу ей за полгода вперед…

В понедельник вечером Теодор Хаферкамп позвонил в банк и узнал, что его племянник болен. Когда же Клотц завел речь о четырех неделях щадящего режима, для дяди Тео все окончательно прояснилось.

– Будьте добры, зачитайте мне медицинское заключение, – попросил он и откинулся в своем рабочем кресле. Банкир Кайтель приступил к чтению.

– Заключение выдано господином профессором доктором Шнэтцем и гласит: «Господин Роберт Баррайс страдает перевозбудимостью, развившейся как следствие нервного истощения на фоне врожденной нервозности. Рекомендую четыре недели щадящего режима». Вот и весь текст.

Когда Кайтель закончил чтение, Тео Хаферкамп громко расхохотался, потом, однако, стал очень серьезен и ударил кулаком по столу. Кайтель и Клотц отчетливо услышали по телефону звук удара.

– Кто этот профессор Шнэтц? – спросил Хаферкамп.

– Медицинское светило, господин Хаферкамп. – У банкира Клотца, который сам был пациентом Шнэтца, даже покраснели мочки ушей, когда он снова услышал смех Хаферкампа. – Профессор Шнэтц пользуется мировой славой, и его заключение не вызывает никаких сомнений. Если профессор Шнэтц находит у вашего племянника эту болезнь, то…

– Где сейчас Боб? – прервал Хаферкамп дифирамбы Шнэтцу.

– Сфера наших интересов ограничивается дверями банка, – сухо произнес Кайтель.

– К Бобу приходил посетитель в банк?

– Да, господин Чокки-младший.

– Со сталелитейных заводов?

– Совершенно справедливо.

– Благодарю вас, господа!

Теодор Хаферкамп был не из тех, кто долго занимается самоанализом, он был человеком действия, чем и заслужил и добрую и дурную славу. Когда два года назад забастовали его рабочие, Хаферкамп взял транспарант и один беспрепятственно прошел по фабричным дворам и цехам. На транспаранте было написано: «В 1946 г. – нас демонтировали, в 1948 г. – мы из своего кармана купили новые станки, 521 семья была тогда спасена от голода. Сегодня их несколько тысяч! А теперь идите и все разрушьте!»

Забастовка длилась два часа – ровно столько, сколько понадобилось Хаферкампу, чтобы со своим транспарантом обойти всю фабрику!

На очередном конверте с зарплатой был тогда напечатан следующий афоризм: «Большая глотка хороша лишь при еде – можно поперек спаржу засовывать».

Никто во Вреденхаузене на это не обиделся. Разве только председатель профсоюза, но ему за это и платят…

Хаферкамп позвонил в Эссен, в дом Чокки. Ответил дворецкий, который говорил так, будто у него прищепкой был зажат нос.

– Я бы хотел поговорить с господином Чокки-младшим, – сказал Хаферкамп. Поскольку этот звонок был лишь проверкой, он подавил в себе сильное желание позлить дворецкого.

– Господин Чокки уехал, – прогнусавил голос из Эссена.

– А куда?

– Объяснять это не входит в мои обязанности. Кто вы вообще такой?

Хаферкамп, пожав плечами, повесил трубку.

Уехали. Боб и молодой Чокки. В Америке тридцатых годов это бы означало, что под угрозой госбезопасность. Хаферкамп позвонил адвокату доктору Дорлаху. Адвокат не сразу снял трубку.

– Я лежал в ванне, – сказал Дорлах, узнав голос Хаферкампа. – Что случилось? Подо мной уже лужа на ковре.

– Еще многое может пойти ко дну, доктор! – Голос Хаферкампа звучал очень озабоченно. – Боб пропал из Эссена. Получил заключение медицинского светила, что у него нервное истощение…

– Если бы мне не приходилось сейчас мерзнуть в мокром халате, я бы посмеялся… – сказал Дорлах.

– Ко всему прочему еще четыре недели щадящего режима… и вот он пропал! Куда – никто не знает. Забрал вещи у госпожи Чирновской и внес плату за полгода вперед. Я только что говорил с ней. Второй участник – молодой Чокки. Вы его знаете?

– Отца.

– Такой же простофиля, как мы все, позволяющие молодому поколению садиться нам на шею. Он строит империю, а его сын гадит ему в каждом углу. Он наживает себе инфаркт, а плод с собственного дерева – красиво сказано, а, доктор? – готов набить купюрами первое попавшееся, раскрывшееся ему женское лоно! В любом случае… Боб и этот шалопай Чокки находятся в пути. Ваша задача, доктор, выяснить, куда они подались.

– Очень прискорбно.

– Что?

– Что мне еще пятнадцать лет до пенсии. Но семейство Баррайсов доконает меня раньше, это точно. А если я узнаю, где находится молодой господин?

– Тогда я снова пошлю к нему Гельмута Хансена. Сейчас же позвоню ему.

– Вы должны подарить ему красную машину.

– Гельмуту? Почему это?

– Как пожарной команде семьи Баррайсов.

– Похоже, купание в ванне повышает ваше остроумие. – Хаферкамп постукивал карандашом по крышке стола. Доктору Дорлаху это было знакомо, это означало: мозг Хаферкампа заработал. Хотя он вошел в семью благодаря женитьбе, он самый настоящий Баррайс. Вся семья занята только тем, что устраивает друг другу ад на земле. – А как вы думаете – это чисто риторический вопрос, – что они могли бы предпринять?

– Сладкая жизнь на Ривьере, в Южной Италии, в Греции, в Северной Африке, а если уж очень шикарно – в Акапулько или на Багамах.

– У Боба нет денег.

– Зато у Чокки – хоть отбавляй. Поговаривают, что Чокки один и бесконтрольно распоряжается тридцатью миллионами из материнской части наследства. В свои двадцать пять лет он мог бы уже жить на проценты с капитала. Точно так же, как Боб, если он наймет себе хорошего адвоката и подаст иск на свою часть наследства. С помощью разных юридических уловок эмбарго покойного Баррайса можно было бы представить как противоречащее обычаям…

Хаферкамп перестал стучать карандашом:

– Боб уже высказывал что-нибудь в этом роде?

– Пока еще нет. Он не занимался вопросами наследства, пока у него было достаточно денег. Но я опасаюсь, что дружба с Чокки…

– Бога ради, доктор! – Хаферкамп вскочил и протащил телефон через весь стол. – Мы должны выследить Боба! Сейчас это более важно, чем когда-либо. Поезжайте скорее в Эссен и наведите справки. Мы еще надолго запомним этот день. Что у нас, кстати, сегодня?

– Понедельник, пятое мая. – Похоже, купание в ванне действительно привело доктора Дорлаха в веселое расположение духа. – «Май пришел… распускаются листья…» – запел он.

Хаферкамп с грохотом бросил трубку и уставился на обшитый панелями потолок.

«Что же делать? – думал он. – Почему мы стали так беспомощны? Почему новое поколение ускользает от нас? Всегда ли мы были такими нерешительными? Мы вынесли инфляцию после первой мировой войны, дикие двадцатые годы, потом стали „партайгеноссен“, выбрасывали вперед правую руку и маршировали, куда нам указывали – прошли подготовку к войне, вторую мировую… Польша, Франция, Россия, Африка, от Ледовитого океана почти до Нила, мы все время были в строю, пока все не разлетелось вдребезги, и тогда мы поплевали на руки, расчистили руины, восстановили города, мы пробились, а потом вокруг заговорили об экономическом чуде, наши тела и души обросли жиром, мы потягивались и икали от сытости соседям в лицо. Мы с гордостью показывали нашим подросшим наследникам дело своих рук и не понимали, почему молодые стучали себя пальцем по лбу и сочувственно улыбались нам. Может, здесь наша ошибка? В амбициях поколения, которое сначала все превратило в руины, а потом все построило заново? В этой шизофрении нашего века, который сначала сжигает людей напалмом, а потом ждет оваций, когда сожженным дарят мешочек риса? Может, все наше поколение – это одна большая ошибка?»

Хаферкамп сел, неотрывно глядя на телефон. Наследство Баррайсов давило на него, он это чувствовал, но больше всего давил наследник. Боб Баррайс. Плейбой по воспитанию и из принципа. Закоренелый мот и транжира. И кроме того, – это Хаферкамп с ужасом подозревал – Боб Баррайс был психопатом. Безудержный потребитель. Душевнобольной – как продукт сверхозабоченности матери Матильды Баррайс и денег папаши Баррайса. Человек из золотой реторты.

А в итоге: опасный человек!

Тео Хаферкамп позвонил в Аахен. Гельмут Хансен оказался дома, в своей студенческой каморке.

– Приезжай, – усталым голосом произнес Хаферкамп и провел ладонью по глазам. – Боб пропал. Все мы знаем, что это значит…

Меццана – жалкая деревушка в горах к югу от Валлелунджо. Люди, отчаянное мужество которых жить здесь кажется непостижимым, вырубили на горном склоне свои дома, крытые камнем. Над крышами в низкое небо упирается большая круглая вершина Монте-Кристо, напоминающая лысую голову. Солнце выжигает все живое на белых камнях, и тот, кто три дня подряд смотрит на скалу, на четвертый день слепнет. И тем не менее на протяжении веков в Меццане живут около ста двадцати человек – иногда больше, иногда меньше, но всегда свыше ста. Это семьи Бенаджио, ди Лавоньо, Кадамена, Лапарези, Дудуччи, Джованнони, Ферапонте и еще несколько других. А кроме того, больше шестидесяти собак, триста тощих коз, море кур и священник дон Эмилио. Каждый вечер он преклоняет колена в своей маленькой каменной церквушке перед алтарем, вырезанным из корней дерева, и вопрошает Господа: «Почему сотворение мира остановилось в Меццане? Господи, ведь и эти люди – твои дети…» Через Валлелунджо пролегала автострада, ведущая из Палермо в Сиракузы, она приносила на раскаленные улочки дыхание чужого, далекого мира, столь же далекого, как лунный ландшафт. От шоссе ответвлялась узкая грунтовая дорожка и уходила в горы.

Чокки раздобыл подробную карту автодорог, на которой этот путь был обозначен тонкой линией. Красным карандашом он обвел название «Меццана». Боб Баррайс недоверчиво посмотрел на этот красный кружок.

– Откуда ты можешь знать, что именно в этой деревне кто-то умрет, когда мы приедем? – спросил он.

Чокки засмеялся и ответил:

– Это было бы слишком большим везением! Я знаю в Меццане семью Лапарези. Старый Этторе Лапарези – бургомистр этого жалкого селения.

– А как ты вообще попал в Меццану?

– Это долгая история, Боб. – Чокки сидел в глубоком кожаном кресле, пил вино и рисовал на полях карты стилизованные скелеты.

Апартаменты Чокки на родительской вилле были похожи на выставочный зал музея поп-культуры. Четыре комнаты, уставленные модернистской мебелью и увешанные картинами, с лампами, дизайн которых явно опережая свой век, и покрытая серебряной фольгой ванная были как бы отрезаны от реального мира. Кожаные кресла имели форму сжатой со всех сторон чаши – сидеть в них было уютно, но встать можно было, лишь скатившись сбоку на ковер.

– Год назад я путешествовал по Сицилии и потерпел аварию под Валлелунджо. Целую неделю мне пришлось дожидаться запчастей, и я на осле осваивал окрестности. Что мне еще оставалось делать? Так я попал в Меццану. Никогда ее не забуду. Горстка домов, приклеившихся к лысому черепу скалы. «Они же должны поджариваться, эти люди, – думал я. – Ведь они живут на вечно раскаленной сковородке. Почему они не шипят, как колбаса?» Меня это просто потрясло, и я угостил бургомистра Лапарези кувшином вина. А потом мы пьянствовали подряд три дня и три ночи. С тех пор мы друзья. – Чокки перестал рисовать скелеты. – Если где-нибудь в округе появится труп, Этторе нам его достанет!

И вот Боб Баррайс и Чокки свернули с автострады под Валлелунджо и затряслись по узкой дороге через раскаленные горы. Уже пятый день они были в пути. Чокки, взявший на себя бухгалтерию, заносил в «бортовой журнал» все события. Он добросовестно записывал:

5 мая. Отъезд из Эссена. Прибытие в Комо – 23.17. Отель «Гардения». Смертельно устали, тем не менее в баре познакомились с Лаурой и Виолеттой. Жеребьевка: Лаура – для меня. Было очень хорошо.

6 мая. Автострада дель Соле. Под Римом посадили двух англичанок, Мейбл и Джейн. В сосновой рощице на виа Аппиа антика большой секс. Мейбл была обворожительна. Боб поехал с Джейн к древнеримскому захоронению и оставил малышке синяк на левом бедре. Высадили их в Остии. Переночевали в мотеле. В соседнем номере парочка трудилась всю ночь. Не сомкнул глаз. Обидно только слушать.

7 мая. Поздно приехали в Реджо-ди-Калабрия. Паромы уже не ходят. Переночевали в отеле «Парадизо». Горничная Лиза из Эммериха на Рейне счастлива встретить земляка. Добрый немецкий праздник в постели. Боб остался один. Слуги и официанты охраняли его, как политика. Его ангельское лицо свело с ума здесь всех баб.

8 мая. Переправились в Мессину. Познакомились с Розой и Джулией. Горячи, как сицилийское солнце. Остаемся в Мессине. Снова жеребьевка. Бобу достается Роза. В комнате оказалось, что Роза – трансвестит. И это Бобу! Я чуть не катался от смеха.

9 мая. Район боевых действий. Позади Катания…

Это была последняя запись. До сих пор было лишь беспечное описание прелестей жизни. Дальше фразы должны были бы звучать серьезнее; например, так: «Прием товара. Возвращение на большую землю…»

Чокки позаимствовал для этого жуткого приключения из семейного автопарка мощный универсал, на котором обычно старый Чокки ездил на охоту. Он был выкрашен в зеленый цвет, выглядел неприметно, и – как установил Чокки – в нем могли разместиться четыре «анатомических объекта».

Чокки заказал в Эссене по своим эскизам у столяра массивный деревянный ящик с привинчивающейся крышкой, обитый изнутри двухсотмиллиметровым слоем изоляции, сохранявшей холод. Во время последней остановки в Мессине Боб и Чокки заморозили в холодильнике десять больших пакетов с водой и положили их в ящик. Если его не открывать, холод продержится в нем двадцать четыре часа.

Медленно ехали они по тропе, выбитой в скалах. Боб Баррайс, как специалист по сумасшедшим дорогам, вел машину. Он изо всех сил старался объезжать каменные глыбы на дороге, но это ему не всегда удавалось. Тогда машина делала рывок, рессоры взвизгивали и из-под колес во все стороны летели камни.

– Самая кошмарная дорога в моей жизни! – крикнул Боб, когда машина снова подпрыгнула. – Ралли против нее – парад детских колясок…

– Но в конце пути лежит Меццана! – Чокки открыл бутылку минеральной воды и вылил половину содержимого Бобу на голову. Теплая шипучая вода потекла по его лицу, в широко распахнутый ворот рубашки, по груди. Пекло среди голых скал невыносимо. Боб удивился, почему не плавился металл кузова, не трескался лак и не растапливалась резина колес.

Через час они увидели Меццану. Груда белых камней под лысой скалой, когда-то названной шутником Монте-Кристо. Пара жалких коричневато-зеленых пастбищ ниже деревни была единственным цветным мазком в этой белой пустыне. По долине протекал ручей, единственная артерия жизни в Меццане, сочившийся из скалы, как будто слюна из сомкнутых губ. Здесь, где вода веками боролась с солнечным жаром, были разбиты сады, рос даже виноград, горячая земля рождала огромные плоды. Это был оазис в аду.

Боб Баррайс затормозил и вытер запылившееся лицо. Чокки зажег две сигареты и сунул одну Бобу.

– Такого ты еще, поди, никогда не видел? – спросил он добродушно.

Боб жадно втянул в себя дым и со свистом выпустил его обратно. Потом он покачал головой. Белое солнце его доконало. Нёбо было как дубленая кожа, весь он блестел от пота.

– Это просто невероятно! – воскликнул Боб, вырвал у Чокки бутылку из рук и вылил остатки минеральной воды себе на затылок. – Как здесь может жить человек?

– Они живут, и даже счастливо, вот увидишь! Они станут поставщиками «Анатомического торгового общества»…

Бургомистр Этторе Лапарези был первым, кто их приветствовал. Он бежал им навстречу по круто забирающей вверх дороге, размахивал биноклем над головой и кричал нечто, что они не могли разобрать. С балкона своей «Каза коммунале» он долгое время наблюдал за чужой машиной, пока, наконец, через окуляры своего бинокля не узнал друга из Германии, милого, доброго, щедрого Чокки. Бинокль был самой большой ценностью семьи Лапарези, возвышающей ее над всеми деревенскими жителями, поскольку тот, кто далеко видит, всегда в выигрыше. Этторе выскочил из дома и побежал с криками по раскаленным улочкам.

– Соччи приехал! – кричал он. – Соччи приехал! – Выговорить «Чокки» было трудно для итальянца. Он уже на бегу подсчитывал, сколько заработает на этом приезде. В прошлый раз хватило на шесть месяцев. Соччи сорил лирами направо и налево, как будто это была галька. А священник, дон Эмилио, благословил Лапарези, предупредив: «Этторе, не забывай, что на все это была Божья воля». Лапарези понял намек, пожертвовал церкви четыре большие свечки и заработал право во время очередного крестного хода вдоль ручья, источника жизни Меццаны, целых двадцать минут нести икону Богоматери.

– Амичи! – орал Этторе, когда Боб затормозил у въезда в деревню. – Амичи! Добро пожаловать! Дайте вас обнять. Какая радость!

Он штурмом взял автомобиль, выхватил Чокки из машины, обнял и поцеловал его, а потом прижал к своей груди и Боба. Радость Этторе была искренней. На его заросшем щетиной, изрезанном, как скала, морщинами, обветренном лице читалось явное блаженство. Что из того, что дыхание его отдавало кислым вином и чесноком, а его самого окутывало облако лошадиного пота? Эстет Боб Баррайс, презиравший все некрасивое и принимавший лишь персиковый запах пота женщины, а никак не горький запах дорожного рабочего, дружески, но твердо отодвинул от себя Этторе и в поисках поддержки посмотрел на Чокки.

– Какое у нас вино в этом году! – кричал Этторе, как будто командовал целой армией. – Вино, амичи! – Он пощелкал языком, завращал глазами и зачмокал: – Красное, как бычья кровь! Мама Джулия (это была жена Лапарези, толстая женщина, каждый год жизни которой оставил глубокий след на ее лице) уже печет огромную пиццу! Какая радость! Какая радость!

Вечером к Лапарези пришел священник дон Эмилио. Боб и Чокки уже выставили себя на обозрение всей деревне и одарили деньгами детей. Взрослые были слишком горды, чтобы брать их, не заработав, они не были попрошайками.

– И это тоже нужно учитывать, – сказал Чокки Бобу. – Солнце развило в их мозгу больше всего один центр – гордость. Чтобы жить, эти люди могли бы красть, убивать, жечь, но только не просить милостыню. Даже за десять тысяч лир ни одна из этих девчонок не ляжет к тебе в постель. Если она это сделает, то бесплатно, из любви, всем сердцем. И это таит в себе большую опасность. Здесь не знают флирта – только честь и гордость. Так что будь осторожен, Боб, зашей себе ширинку суровыми нитками!

Дон Эмилио съел кусок гигантской пиццы, выпил, как воды, густого темно-красного вина и сообщил, что Божий дом в Меццане не благословение Господа, а оскорбление христианства.

– Тысячу марок необходимо, чтобы отремонтировать его во славу Господа, – сказал он. Когда вопль Этторио оповестил всю деревню, дон Эмилио быстро перевел лиры в марки и подсчитал, какие крохи со стола богатых нужны его церкви. Тысячи марок ему бы хватило. Сто восемьдесят тысяч лир – немыслимая сумма для Меццаны! И всего лишь пылинка в кармане богача.

– Выложим эти деньги, – заметил Чокки небрежно Бобу. – Дадим ему тысячу марок, и когда мы будем вывозить свой товар, он спрячется за алтарем, закроет глаза и зажмет руками уши. Если нужно для дела, я построю ему новую колокольню… – Чокки доброжелательно улыбнулся дону Эмилио, не понимавшему по-немецки, сунул руку в нагрудный карман и отсчитал десять купюр по сто марок на грубо обструганный стол Этторе. – Мы даже всевышнего подкупим, – сказал он при этом.

– Самая грандиозная идея, с какой я когда-либо имел дело. – Боб Баррайс скривил свое красивое лицо. Его взгляд скользнул по жадно загоревшимся глазам бургомистра Лапарези, по дону Эмилио, который сначала немного пожеманился, а потом точно рассчитанным движением крупье сгреб банкноты; по маме Джулии, которая облизала жирные губы, наступила под столом Этторе на ногу, напомнив ему тем самым, что и Лапарези принимают немецкие марки.

Этторе вздохнул, полез рукой под стол, почесал свою ногу и уставился на остатки своей пиццы.

– Урожай был плохой, – простонал он. – Что за лето, амичи, что за лето! Стоило высунуть зад из дверей, моментально получалась жареная ветчина! У кур были опалены все перья. Козы давали кипящее молоко. Дурное лето. Зимой голодали и жрали сено, как скотина…

– Положение может измениться, – сказал Чокки многозначительно. – Но вино хорошее, Этторе…

В десять вечера дон Эмилио ушел, чтобы звонить в колокола. Это были два жалких пронзительных колокольчика, но не звук возносит хвалу Господу, а убеждения того, кто тянет за веревку. Этторе придвинулся поближе к Чокки и Бобу, после того как мама Джулия оставила мужчин одних и где-то возле дома гремела посудой.

– Ты сделал намек, Соччи, – начал зондировать почву Этторе. – Нищета Меццаны съедает мое сердце. Я могу показать тебе детей, которые еще ни разу не видели куска мяса, не ели поленты, не знают рыбы…

– Меня интересуют не дети, Этторе, а старые, больные, немощные… короче те, которые вскоре могут умереть. – Чокки положил триста марок на стол. Этторе громко икнул – он понимал, что деньги для него, но не мог сообразить, что он за них должен сделать. Перед домом послышались голоса – посланники семей Меццаны справлялись у мамы Джулии, как чувствуют себя гости из Германии. Сыты ли они и, главное, в хорошем ли настроении? В деревне сразу заметили, что дон Эмилио сегодня звонил в колокола дольше обычного.

– Больные? – переспросил Этторио и вытер влажные от вина губы тыльной стороной ладони. – Ага, больные! Но почему, Соччи?

– Есть в деревне кто-нибудь при смерти?

– Нет. – Этторе недоуменно посмотрел на Чокки, а потом на Боба. – Почему?

– Нам нужны мертвые, Этторе.

– Мертвые?

– Мы платим пятьдесят тысяч лир за труп, – сказал Боб.

– Амичи, вы опьянели. – Этторе широко ухмыльнулся. – Хорошее вино, да? Виноград растет на скалах…

– Это не шутка, Этторе. – Чокки положил руку на три стомарковые купюры. Бургомистр Лапарези сразу смекнул, что дело принимает серьезный оборот. Он сделал большой глоток вина, скосив глаза через край глиняного кувшина. – Ты ведь знаешь, что в университетах обучают врачей?

– Я же не идиот.

– Они изучают болезни, знакомятся с человеческим телом изнутри и снаружи, и для этого им нужны трупы, которые можно разрезать, чтобы во всех тонкостях понять анатомию, строение тела. Студенты должны знать каждую кость, каждый мускул, каждый нерв, каждую жилу, железу, артерию или вену, каждый орган, его строение и его функции, его болезни и возможности излечения. Для всего этого нужны трупы, чтобы по ним точно изучить, как продлить жизнь человека. То есть это хорошее, благородное дело – продавать университетам трупы.

Этторе Лапарези неотрывно смотрел в свою кружку с вином и размышлял. Впервые в жизни он столкнулся с делом, о котором не имел ни малейшего понятия. Конечно, врачи должны знать человека и изнутри, иначе откуда они узнают, какие болезни могут в нем поселиться. А потом операции. Нужно ведь знать, куда режешь. Этторе всегда восхищался хирургами, когда о них писали в газетах и журналах. Они пришивали отрезанные руки, долбили головы, пересаживали сердца… с ума можно сойти. А Марии Капуччилини из соседней деревни Овиндоли отрезали в Палермо даже грудь, и с тех пор она здорова, как двадцатилетняя.

Этторе посмотрел на Боба, как будто ожидал от него объяснения. И Боб сказал:

– Подумайте только, синьор Лапарези: кто-то умирает, его кладут в гроб, закапывают в землю, и там он гниет. Кому от этого польза? Никому! Только хлопоты. Нужно ухаживать за могилой, сажать на ней цветы, поддерживать в чистоте. А какую бы пользу он мог принести человечеству, если его продать нам! Он может обогатить знания многих молодых врачей, он поможет побороть болезни… и родственники получат еще за него пятьдесят тысяч лир…

– Это крайне важно! – Этторе сложил руки на кувшине. На его небритом морщинистом лице появилось выражение искренней скорби. – Но у нас нет покойников в Меццане.

– Ни одного тяжелобольного?

– Есть один. Старый Джуббиа. Ему девяносто лет, уже было три удара, и вот уже четыре года он не может умереть. Каждый раз, когда он замечает, что близится конец, он выпивает кружку вина и живет дальше. Семья Джуббиа уже просто в отчаянии…

– А в соседних деревнях? Я плачу тебе за посредничество двадцать тысяч лир. Этторе Лапарези замолчал. Даже человек из Меццаны должен сначала свыкнуться с мыслью, что ему придется торговать мертвецами. Не так просто перестроиться. Вместо дынь – трупы. Этторе не мог побороть сомнения морального характера.

«Это нужно для медицины, – тупо размышлял он. – Для всех нас. Тут он прав. В земле от них никакого проку, а в университетах на них можно учиться. И почему мафия до сих пор не занялась этой торговлей?»

– Оставим это до утра, – дипломатично сказал Этторе. – Я должен сначала подумать, насколько это богоугодное дело…

Боб Баррайс и Чокки прожили два дня в Меццане, на третий вернулся Лапарези из своей новой поездки по округе и доложил с сияющим лицом:

– Нашел покойника! В Примолано. Молодой парень, двадцать лет. Несчастный случай, амичи… Его семья уже в девятом колене воюет с соседями Фролини. На очереди был Альберто Дуччи. Но он решил всех перехитрить, нашел себе работу в Германии и пробыл там два года. А теперь вот вернулся навестить свою маму и сразу нарвался на дробовик старого Фролини. Как можно быть таким глупым, таким глупым… – Этторе заломил руки и начал рассказывать всю историю вражды семей Фролини и Дуччи. Началось это еще в 1809 году – тогда кто-то из Дуччи обрюхатил дочку Фролини и не женился на ней. В день рождения ребенка молодого Дуччи нашли с проломленным черепом. С тех пор семьи убивали друг друга, но не всегда успевали: женщины рожали больше детей, чем можно было убить. С каждым покойником плодовитость возрастала. Все было бы проще, если бы Фролини или Дуччи переехали в другое место… Но это было невозможно. Их честь была из того же материала, что и скалы вокруг.

Через час Боб и Чокки на своем универсале поехали в Примолано. Этторе сидел сзади на специальном ящике и курил одну сигарету за другой. Окурки он тушил о крышку ящика. Он нервничал. Семья Дуччи была готова продать мертвеца, о котором еще никто официально не знал, что он мертв. В отделение карабинеров в Рокка-дель-Аквила вообще не было заявлено… Какое дело полиции до вражды между семьями Фролини и Дуччи? Ведь никто не мог ничего изменить.

В Примолано вся семья Дуччи ожидала немецких покупателей их дорогого Альберто.

Как огромные вороны, сидели одетые в черное женщины вокруг простой раскладушки, на которой лежал покойник. Его гордое красивое лицо было еще отмечено печатью той пленительной страстности, которая может быть присуща только сицилийцам. Глава семьи Марио Дуччи, седой старик с загрубевшим лицом, вышел навстречу Бобу и Чокки с застывшей миной. Женщины тихо плакали. Этторе остался снаружи у машины, он не хотел иметь ничего общего с вендеттой Фролини и Дуччи.

– В ближайшие дни вы получите одного из Фролини, – невозмутимо произнес старый Дуччи. – Из Америки и Канады, Германии и Швейцарии все возвращаются на родину. Вы принимаете всех мертвецов?

Боб Баррайс не отрываясь смотрел на распростертое тело юноши.

– Всех! – ответил он, прежде чем Чокки что-то успел сказать.

– Это хорошо. – Марио Дуччи протянул руку. – То, что здесь происходит, никого не касается. Если вы заберете мертвых, это самый незаметный способ спрятать их.

– И как долго это будет продолжаться? – спросил Чокки.

– Пока у Фролини не иссякнут силы. У них еще четверо мужчин, и ни одна женщина не беременна. А у нас еще шесть мужчин, и четыре женщины ждут ребенка. Дуччи победят!

Чокки заплатил за покойника пятьдесят тысяч лир, потом четверо Дуччи внесли в дом ящик. Все, что происходило потом, Боб Баррайс воспринимал как фильм ужасов.

Застреленный был раздет и обмыт. Этим занялись женщины, и они исполняли свою работу как ритуал. Боб увидел, что грудь юноши была превращена в крошево зарядом дроби – стрелявший нажал на курок на расстоянии не больше двух метров. Со всей мощью, почти не рассеиваясь, сотни дробинок вошли в тело.

Мертвого Дуччи положили обнаженным в ящик, обложили охлаждающими пакетами – так, как готовят к отправке большую рыбу, – закрыли сверху крышку и завинтили ее. Все это происходило молча, без слов, лишь на фоне плача двух женщин – матери и сестры покойного. Потом четверо мужчин отнесли ящик в машину, задвинули его и, не бросив ни одного взгляда на Боба и Чокки, ушли обратно в дом. Только старый Марио Дуччи стоял еще в двери и смотрел вслед своему младшему сыну увлажненными глазами. В руках он держал деньги, они торчали у него между сжатых пальцев.

– Благослови тебя Господь, сынок, – произнес он хрипло, когда Боб снова сел за руль и завел двигатель. – На эти деньги мы купим оружие и боеприпасы и истребим всех Фролини! Я обещаю тебе, клянусь слезами Богородицы…

Он стоял в дверях, пока машина не скрылась за поворотом дороги в горах. Лишь когда он вошел в дом, женщины начали громко плакать, а мужчины проклинать Фролини.

Транспортировка на материк не составила проблемы. По виду ящика никто не мог догадаться о его содержимом. Боб написал на нем с обеих сторон большими белыми буквами: «Кемпинг Интернэшнл». Каждому было ясно, что внутри ящика лежит палатка или другое снаряжение для веселого отпуска.

Подготовка Чокки оказалась безупречной.

Через два дня они приехали в университетский городок и позвонили из телефонной будки, как было условлено, служащему анатомического театра. Человек, таскавший в подвале части трупов, как мясник колбасы, поставил в известность научного ассистента профессора.

– Сегодня, в двадцать два часа, – сказал служащий, – я встречу вас перед институтом. Вы должны въехать сзади во двор, но это я вам потом покажу…

Пока дело протекало без осложнений. Единственную неприятность доставляли замороженные пакеты, которые, несмотря на внутреннюю обшивку из пористого материала, таяли быстрее, чем могли предположить Боб и Чокки. Поэтому им во время ночевки в Палермо пришлось вновь развинчивать ящик, вынимать пакеты и снова замораживать их в морозильнике отеля.

Эту задачу взял на себя Боб Баррайс… Чокки стоял на часах в гараже, в то время как Боб занимался мертвецом. Со времени появления трупа Боб не испытывал больше того спортивного азарта, который ощущал во всем деле Чокки, желание сделать что-то необычное, зловещее бегство из однообразия богатых забав, он даже сфотографировал перевозку погибшего Дуччи во всех подробностях. В Примолано, несмотря на бдительное око семейства Дуччи, ему это удалось с помощью мини-камеры, спрятанной на поясе. Для Боба этот «спорт» стал чем-то большим. Присутствие смерти возбудило в нем то же чувственное желание, которое он испытал, когда на его глазах горел Лутц Адамс и летел в бездну горного ущелья на своем мотоцикле крестьянин Гастон Брилье. С тем же вожделением он любил, требуя от девушек, чтобы они корчились и изображали муки. Он заставлял их притворяться, что они вот-вот рассыплются под его руками, ему было необходимо слышать их стоны и еле сдерживаемые крики, он наслаждался раскрытыми от ужаса глазами. Тогда его заливало горячей волной, которая увлекала за собой, и он становился вулканом страсти, способным высекать искры из другого тела.

Ровно в десять вечера они припарковались перед медицинским отделением университета и стали ждать служащего анатомического театра. Когда появился господин в превосходно сшитом костюме, Чокки дал короткий гудок.

– Вот он, – сказал Чокки. Боб искренне удивился:

– Этот джентльмен?

– А почему работник анатомического театра должен выглядеть как чудище? Джанни Порца – человек, который все свои деньги вкладывает в одежду и косметику. – Чокки засмеялся и кивнул Порца. – Тоже интересный психологический момент. Раз уж ему приходится по восемь часов в день иметь дело с разрезанными трупами, голыми мертвецами и плавать в облаке формалина и дезинфекционных средств, то в своей личной жизни он спасается дорогими костюмами и пряными духами. Таким образом он соблюдает равновесие.

Передача трупа произошла быстро и по-деловому.

Товар – деньги. Сто тысяч лир.

Джанни Порца удостоверился во дворе, что в ящике действительно находится мертвец, отсчитал деньги и с помощью Боба задвинул ящик на плоскую тележку на четырех колесах. Потом он вместе с ней исчез за большой железной дверью с надписью «Вход запрещен», и вскоре донесся приглушенный шум спускающегося лифта. Царство мертвых всегда под землей – и тех, кто погребен, и тех, кто в подвале анатомического театра.

Джанни Порца вновь появился через десять минут и задвинул пустой ящик в кузов универсала.

– В следующий раз не надо застреленных, – сказал он. – Грудная клетка, диафрагма и легкие непригодны для учебных целей. В следующий раз, пожалуйста, привозите мертвеца в хорошем состоянии…

Он с достоинством протянул руку Бобу и Чокки, откатил тележку к стене дворовой постройки клиники и удалился, ни разу не обернувшись. Элегантный мужчина с черными вьющимися волосами, благоухающий пряным ароматом.

– Ну вот, дело сделано, – сказал Чокки, когда они выходили из машины перед отелем, в котором заказали комнату. – Что будем делать вечером?

– Мне срочно нужна женщина. – Голос Боба глухо завибрировал. Его большие оленьи глаза блестели. – Тебе нет?

Чокки покачал головой:

– Не то настроение. Теперь, когда все позади, у меня что-то на душе кошки скребут.

Он прислонился к машине и зажег сигарету.

– А мне понравилось. – Боб Баррайс просветленно улыбнулся. Его ангельское лицо готово было расплавиться от умиления. – Будь здоров, Чокк. Пойду поймаю себе голубку…

Чокки смотрел ему вслед, как он легкой, порхающей походкой шел по улице – как будто сошел с картинки из журнала мод. Несколько женщин обернулись в его сторону: он был магнитом, притягивающим женские сердца.

– Боб становится зловещим, – пробормотал себе под нос Чокки и погасил сигарету о решетку радиатора. – Похоже, нет ничего на свете, что могло бы его потрясти.

Он отправился в свою комнату, разделся, принял душ, голым бросился на кровать и быстро заснул.

Боб Баррайс провел всю ночь в комнате на Виа Скаренте.

За двадцать пять тысяч лир он заставил семнадцатилетнюю проститутку изображать из себя мертвую. Ей пришлось лечь обнаженной в постель, закрыть глаза, скрестить руки на животе и задержать дыхание.

Лишь тогда он на нее набросился, издавая нечленораздельные звуки, как человек, которому вырвали язык.

Гельмут Хансен был на пути в Сицилию. Из Дюссельдорфа он вылетел в Рим, оттуда в Катанию. Теперь он сидел в отеле «Палаццио» и не знал, что делать дальше.

Доктору Дорлаху удалось выследить беглецов только досюда. Он сразу же поехал к Чокки, но упрямый дворецкий даже за пятьсот марок не выдавил из себя ничего, кроме: «Ниже моего достоинства говорить за деньги». Первую и единственную зацепку Дорлах получил от шофера. Тот сообщил, что Чокки-младший приобрел карту Сицилии. Он просматривал ее, когда шофер зашел за старым Чокки, чтобы вести его на заседание наблюдательного совета.

– Сицилия! – произнес Теодор Хаферкамп голосом, полным смутных предчувствий. – Это еще никогда не приводило ни к чему хорошему! Одному дьяволу известно, что они могут там замышлять. Что можно придумать на Сицилии, Гельмут?

– Такой человек, как Боб, может повсюду поджечь мир. Его фантазия в изобретении увеселений неиссякаема и причудлива.

– Если бы он хотя бы десять процентов от нее вкладывал в честную работу! – воскликнул Хаферкамп. Он намеренно повысил голос, поскольку в салон вошла Матильда Баррайс. Она была бледна, хрупкое создание из фарфора, как будто рожденное со сложенными руками.

– Вести от Боба? – спросила она.

– Да. Он, должно быть, на Сицилии.

– Наверняка в санатории.

– Абсолютно точно. Питьевое лечение. Высасывает пот из женских пупков!

Матильда Баррайс вздрогнула, но не отреагировала на этот выпад. Она посмотрела на Гельмута тем молящим взглядом, полным материнской тревоги, перед которым никто не может устоять:

– Ты посетишь его, Гельмут?

– Сначала он должен разыскать его!

– Я сделаю все, что в моих силах. – Хансен беспомощно поднял руки. – Но Сицилия велика. Как найти в ней наугад двух человек?

– Есть только один вариант: обойти все знаменитые отели в городах. В одной из этих роскошных коробок они наверняка ночевали. Тогда у тебя есть хоть одна зацепка. – Хаферкамп с вызовом посмотрел на сестру. Это был взгляд, которого Матильда всегда избегала. Когда речь шла о Роберте, ее всегда угнетало чувство вины. «Что я сделала неправильно? – часто спрашивала она себя. – Ведь в детстве он был таким милым и послушным мальчиком». Она не знала, что три служанки уволились в те годы потому, что четырнадцатилетний Боб подкарауливал их во флигеле для слуг и рывком расстегивал им блузки.

Гельмут Хансен добрался до Катании. Здесь след обрывался. В отеле «Палаццо» Боб и Чокки отдыхали три часа и заморозили целую гору пакетов в морозильной установке гостиницы. Это он слышал и в Мессине.

Двадцать пакетов.

Хансен искал этому объяснение и не находил. Но, если Боб Баррайс с таким грузом разъезжает по Сицилии, это неспроста.

И вот Гельмут Хансен торчал в Катании в надежде на великого помощника всех растерявшихся: на случай. Он прождал больше недели, объездил на взятом напрокат автомобиле все дороги вдоль побережья, был в Сиракузах и Ликате, в Марсале и Трапани, в Палермо и Цефалу. Он кружил вокруг острова в надежде встретить перед одним из прибрежных отелей универсал из Эссена. Боб может быть только на побережье, решил Хансен, только там, где есть вода и девочки, он чувствует себя хорошо. Внутри страны, по которой столетия пронеслись, как горячие ураганы, нет места для увеселений Боба Баррайса.

Его поиски были напрасными, потому что Чокки и Боб к тому времени уже расстались и вернулись в Германию. Чокки отправился в Мюнхен – ему вдруг пришла в голову очередная идея, которая его целиком захватила. Он одолжил Бобу три тысячи марок и дал с собой бланковый чек Эссенского банка.

– Предел – десять тысяч марок, – сказал он, сгорая от нетерпения. – Где мы встречаемся?

– В Каннах. – Боб Баррайс написал расписку и пододвинул ее Чокки. Порядок прежде всего, даже среди друзей. – Ты на тачке поедешь в Мюнхен?

– Я оставлю машину в Риме, в гараже, а сам полечу. А ты?

– Сам еще не знаю. – Боб Баррайс посмотрел в окно. Воздух буквально дымился. Был необычайно жаркий май. У расположенной напротив церкви голуби попрятались в тень, отбрасываемую каменными святыми. – В любом случае я буду в Каннах! Когда мы встречаемся?

– В воскресенье, восемнадцатого мая.

– Перед клубом «Медитерране».

– О'кей.

Вечером они поехали в Рим и на следующее утро разными рейсами вылетели в Германию: Чокки – в Мюнхен, Боб Баррайс – в Кельн. И в то время, как Гельмут Хансен потел на дорогах Марсалы и бросал вызов случаю, в дверь студентки Евы Коттман позвонили. Она снимала маленькую однокомнатную квартирку на окраине Аахена; это была бетонная коробка, четыре угла которой подразумевали четыре комнаты: кухня, гостиная, ниша для спанья и кабинет. Посредине с потолка свисало на цепях кресло в форме чаши, обозначавшее место для досуга.

– Вы? – протянула Ева Коттман, открыв дверь. За огромным букетом роз улыбалась физиономия Боба Баррайса. Это напоминало сладкую картину кисти Боттичелли: ангел меж роз. – Откуда вы взялись?

– Могу я сначала войти? – спросил Боб.

Она пропустила его, он вошел в квартиру и положил букет на висячее кресло. Беглого обзора ему было достаточно, чтобы установить: Ева Коттман хотя и была красивой, умной девушкой, но она была бедна. Отец – учитель народной школы, вспомнил Боб. Дополняет ее скромную ежемесячную стипендию частными уроками английского. «Это многое облегчает», – с удовлетворением подумал он.

– Вы действительно ошарашили меня, – сказала она. Несколько беспомощно она прислонилась к двери и смотрела на пышные розы. «Гельмут ведь сказал, что он на Сицилии, – пронеслось у нее в голове. – А он здесь. Полетел ли Гельмут на Сицилию? Или это была только отговорка под прикрытием Боба? Может, Гельмут вообще не летал в Италию?»

В ней просыпалось недоверие. Она вдруг почувствовала тупую боль в сердце.

Боб Баррайс улыбался ей. Его бархатные глаза буквально ласкали ее.

– Разве я не обещал навестить вас, Ева? – произнес он.

– Я не приняла это всерьез. Но почему вы не на Сицилии?

– Сицилия? – В глазах Боба появилось искреннее удивление. – А что я должен там делать?

– Гельмут полетел в Катанию искать вас.

Ничто в лице Боба не выдало того триумфа, которым он наслаждался в эти минуты. «Ну теперь я всех вас положу на обе лопатки, – думал он, в то время как его нежные глаза выражали глубочайшее недоумение. – Проклятый дядя Теодор, ты в последний раз использовал Гельмута как пожарную команду».

– Это, вероятно, ошибка, – проговорил Боб. – Я два года назад был на Сицилии. А с тех пор не бывал…

– Но, Гельмут… – Ева Коттман убрала со лба прядь волос. Ее замешательство было так велико, что она не обратила внимания на опущенные уголки рта Боба. – Он вызвал меня из аудитории и сказал…

– Гельмут обманул вас, Ева. – Голос Боба был мелодичен, как звук виолончели. – Я вчера видел его… Он в Каннах. Для разнообразия предпочитает иногда длинноволосых брюнеток…

Это было прямое попадание. Боб понял это, когда Ева сжала губы.

«Я выиграю мое пари, – думал он с удовлетворением. – А потом мы станем врагами, каких еще свет не видывал. Я ненавижу тебя, ты, вечный жизнеспаситель! Ты, бродячая совесть! Ты, хороший человек! Пока я не задохнулся от твоей морали, лучше раскроим друг другу черепа…»