Ева Коттман неподвижно стояла у окна и смотрела на улицу. Рядом висела штора, лицом она прижалась к оконной решетке. Молчание было гнетущим и тягостным. Наверное, уже четыре минуты стояла она так, молча, с закрытыми глазами. Боб не нарушал эту тишину, он знал, что в эти секунды молчания разбивается вдребезги образ Гельмута Хансена, который Ева носила в своем сердце. Это был триумф, который он ощущал как приятное покалывание во всем теле. Он сел, положил ногу на ногу и закурил сигарету. Щелчок зажигалки заставил Еву резко обернуться. Ее огромные голубые глаза были сплошным вызовом.
– Вы лжете! – громко произнесла она.
Боб Баррайс поднял руку с горящей сигаретой:
– Стоп, прекрасная Ева. Боб Баррайс хотя и пользуется дурной репутацией, созданной, кстати, теми, кто ему безмерно завидует, до ненависти, но одного он никогда не делал: в серьезных ситуациях лгать красивым девушкам. Честность всегда была моей сильной стороной. Я никогда не говорил: «Крошка, я люблю тебя…», а только всегда: «Я хочу с тобой в постель!» И сразу всем ясно, что есть и что будет.
– Это относится и к данной ситуации? – спросила Ева с явной неприязнью.
– Это был всего лишь пример. Почему я должен обманывать вас, Ева?
Он рассматривал Еву взглядом знатока, которому женская красота предлагается в таком объеме, что он придает значение малейшим оттенкам и различиям. Форма лодыжек, изящная плавность икр, округлость бедер, плоский живот, форма груди и ее переход в плечи – вот детали, в которых заключено волшебство красоты, совершенство женской натуры. Еву Коттман он находил красивой, но невозбуждающей. Это был не тот тип женщины, с которой Боб Баррайс ложился в постель, но она была именно той женщиной, к которой такой человек, как Гельмут Хансен, мог привязаться всей душой, и поэтому была прекрасным средством разрушить Хансена.
– Что бы я мог с этого иметь? – спросил Боб Баррайс коварно. – Ведь вы любите Гельмута…
– Да! И поэтому я вам не верю…
– Ха-ха, Ева! Не верю! Вы это можете увидеть! Поедем со мной в Канны. Понаблюдайте за Гельмутом, как из него шарм бьет ключом и как он грациозно вытанцовывает вокруг своей спутницы. Прямо павлин на току. Если хотите, я охотно возьму вас с собой на Ривьеру.
– А Гельмут вас не видел?
– Ну что вы! Я его увидел по дороге на водную станцию. Сразу же заскочил в кафе и спрятался за витриной. «Ну и фрукт», – я еще подумал. Как это он один попал в Канны? Что он насочинял доброму дядюшке Тео? И вам… Простите, – Боб Баррайс сидя изобразил поклон.
«Это был ураганный огонь отравленных стрел, сметающий любую крепость», – подумал он удовлетворенно. Боб избегал смотреть на Еву, курил и разглядывал горящий кончик своей сигареты.
– Когда вы едете, Боб? – спросила она неожиданно. Ангельское лицо Баррайса просветлело.
– Прямо завтра…
– И вы возьмете меня с собой?
– Это будет самая прекрасная поездка на юг в моей жизни.
– Оставьте! – сказала она сухо, нервно перебирая пальцами, судорожно сжимая их и бессмысленно теребя платье. – Когда вы заедете за мной?
– Скажем, завтра в девять утра?
– Тогда нам придется заночевать в пути?
– Конечно, – ответил невинно Баррайс. – Может быть, в Гренобле. Разве я похож на мужчину, который внушает страх? Я обещаю, что не совершу убийства на сексуальной почве…
При этом он улыбнулся, и улыбка его была страшной. Но Ева Коттман не распознала этого и улыбнулась в ответ, как будто замечание было действительно очень остроумным. Но потом ее глаза опять погрустнели.
– Зачем мне, собственно, ехать в Канны? – спросила она тихо. – Почему я должна все это видеть?
– Знающие мужчины мне всегда рассказывали, что женщины умеют бороться за свою любовь. Сам я этого никогда не испытывал, так как за меня не надо бороться, я всегда готов, и мне тоже не приходилось бороться за женщину, если она мне нравилась. Я протягивал руку и брал ее, как пойманную птичку. Но вы другая, Ева, а Гельмут тем более… Для вас любовь не просто секс, вы любите сердцем, хотя это не что иное, как глупый пульсирующий мускул. Просто звучит романтичнее: любящее сердце. – Он погасил сигарету в стеклянной пепельнице и обхватил руками приподнятое колено. – Я ведь просто хочу помочь вам, Ева, и Гельмуту тоже. Он такой хороший парень и друг… но однажды может поскользнуться и самый лучший конькобежец…
– Ну хорошо. Завтра в девять! – Ева Коттман протянула Бобу руку. Ему пришлось вскочить, хотя он и не считал еще свой визит завершенным. – Вы не обидитесь, если я попрошу вас оставить меня теперь одну? Сердце… – она вымученно улыбнулась. – Вы сами только что говорили…
– Собственно, я собирался пойти с вами куда-нибудь поесть.
– Не теперь. Пожалуйста…
Ее голос был тихим и жалким, как у заблудившегося ребенка, спрашивающего дорогу. Баррайс взял ее вялую руку, поцеловал ее и с удивлением обнаружил, что она пахла ландышами. Он любил ландыши. Это был запах сладкого мотовства. Впервые так пахло, когда тетя Эллен доказала ему, какие свойства таит в себе зрелая голодная женщина. Тогда ему было шестнадцать. С тех пор аромат ландышей сопровождал его всю жизнь. Удивительно, как много женщин предпочитали этот нежный запах, но самое удивительное, что, почувствовав его, Боб Баррайс терял свою уверенность победителя, становился безвольным и лишь как червь забирался в тела этих женщин.
– Ландыши… – сказал он у двери. Глаза его блестели, будто покрытые лаком.
– Рождественский подарок Гельмута… – Ева печально улыбнулась.
– Используйте другие духи, когда мы поедем, – сказал Боб. – Не из-за Гельмута, а ради меня. У меня аллергия на ландыши. Возможно, я расскажу вам потом эту историю… в другое, более благоприятное время.
Он быстро наклонился и поцеловал Еву в щеку, прежде чем она успела уклониться. Потом он, не оборачиваясь, сбежал вниз по лестнице и покинул дом.
«Какой же я актер, – подумал он на улице. – Может быть, в этой области я мог бы чего-нибудь достичь? Интриган… Кто лучше меня сыграет эту роль? Из меня фонтанируют целые потоки обходительности…»
Вечером того же дня у Теодора Хаферкампа зазвонил телефон. Хаферкамп находился – что было большой редкостью – на своей одинокой холостяцкой вилле на окраине Вреденхаузена, а не в замке Баррайсов. Ему хотелось покоя. Он устал от вечных жалоб Матильды, сообщений Хансена о тщетных поисках на Сицилии, напоминаний доктора Дорлаха о том, что старого Адамса необходимо поместить в психиатрическую лечебницу. Старик, которого после смерти Лутца словно подменили, ни на день не оставлял теперь семейство Баррайсов в покое. Он все время задавал всем один и тот же вопрос: «Почему аварию не расследуют как положено?» – или же бомбардировал Тео Хаферкампа письмами и телефонными звонками. Хаферкамп в душе соглашался, что с несчастным случаем в Приморских Альпах многое не ясно, но дело было закрыто французской полицией, и Боб был признан одним из пострадавших. Как бы ни выглядела на самом деле правда, семейная честь Баррайсов не была затронута.
На предприятии были свои неприятности. Поставщики не отличались пунктуальностью, и рабочий совет требовал более подробных сведений о тех суммах из прибыли, которые ежемесячно получал Боб Баррайс. Таким путем Вреденхаузен хотел, наконец, знать, как высоки суммы, которые проматывал плейбой и ради которых половина города в шесть утра ехала на работу.
«Спокойно, – уговаривал себя Хаферкамп. – Выпей коньячку, сядь, как добрый буржуа, перед телевизором, дай себе заморочить голову – что там у нас сегодня? – ах да, Лембке со своей викториной „Кто я такой?“, – вытянись в кресле и забудь, что ты наместник Баррайсов. Канцлер. Опекун легковесного короля. Белоснежная вывеска семьи. Забудь обо всем на пару часов…»
Но в этот момент зазвонил телефон, и Хаферкамп, глубоко вздохнув, покорно снял трубку. Он настолько углубился в свою личную жизнь, что голос Боба, откуда бы тот ни звонил, не мог уже заставить его вскочить.
– Мой бедный больной мальчуган, – произнес Хаферкамп, поглядывая на экран телевизора. Лембке как раз засовывал пять марок в свинью-копилку. Загадан был каменотес, но команда отгадывающих из-за его показов руками решила, что это гинеколог. – В какой ты постели? Блондинка или брюнетка?
– Ни то ни другое, дядечка. Я в Каннах.
– Не на Сицилии?
– Там для меня был слишком влажный воздух.
– Остряк! Ты знаешь, что Гельмут ищет тебя на Сицилии?
– Нет. С какой стати?
– С чего это ты вдруг заболел?
– Гельмут это должен выяснить? Ведь я же предъявил медицинское заключение.
– О душевном расстройстве! Когда это читаешь, невозможно удержаться от смеха. Что ты делал на Сицилии?
– Основал фирму.
– Что основал? – Теодор Хаферкамп выключил телевизор. – Повтори еще раз.
– Фирму по продаже анатомических наглядных пособий. Тео Хаферкамп громко втянул носом воздух:
– Это что, новое обозначение публичного дома?
– Фу, дядя Тео! – В трубке раздался звонкий смех Боба Баррайса. Похоже, его нервы не так уж истощены. – Я расскажу тебе об объектах нашей торговли, если у нас когда-нибудь выпадет хороший денек. А цель моего звонка – не оставлять тебя в неведении относительно того, где я нахожусь, – Благородный жест…
– Передай привет маме. Она, конечно, плачет?
– Естественно! Удивительно, откуда она берет столько жидкости. Боб! – Голос Хаферкампа стал серьезным и настойчивым. – Было бы напрасной тратой времени спрашивать тебя, что ты делаешь в Каннах. Я прошу тебя только об одном: не делай новых глупостей! Смерть Лутца далеко еще не забыта. Она – как пятно плесени на твоем имени. Не привлекай всеобщего внимания. Кстати… откуда у тебя деньги, чтобы жить в Каннах?
– Новая фирма… и хороший друг.
– Молодой Чокки.
– Твой доктор Дорлах работает превосходно. Ему бы с его способностями – в федеральный разведцентр.
– Боб…
Хаферкамп потряс телефон. Но Боб уже положил трубку. Вздохнув, Хаферкамп поднялся, снова оделся и поехал на виллу Баррайсов. Нужно было проинформировать Матильду, чтобы приостановить ее перманентную грусть. И Гельмута необходимо вернуть из Сицилии. Бедный парень обегал весь остров, как голодный волк. Каждый вечер около 22 часов он звонил с Сицилии.
Хаферкамп остановился и вперился в большое зеркало гардероба. Его неожиданно осенило.
Позавчерашнее сообщение Гельмута из Катании: Боб заморозил в отеле двадцать пакетов.
– О Господи! – произнес Хаферкамп с неподдельным страхом. – Господи, но это же невозможно…
Анатомические наглядные пособия.
Хаферкамп быстро поехал на виллу Баррайсов. Но это бегство от собственных мыслей ему не помогло – мысли преследовали его. Он не отважился высказать их кому-нибудь, даже доктору Дорлаху. И у адвокатов существует запас прочности, который лучше не подвергать испытанию.
В субботу Гельмут Хансен прибыл в Канны.
Он даже не стал заезжать во Вреденхаузен, обнаружив в квартире Евы записку, оставленную Бобом Баррайсом незаметно от Евы, когда утром он заехал за ней перед поездкой на Ривьеру. Это были несколько строк:
«Выиграл! Мы с Евой едем в Канны! Запах ландышей просто опьяняет! Ты же знаешь, что я помешан на ландышах! Зачем ты, дурак, покупаешь ей такие духи? Чао! Боб».
Глухо зарычав. Хансен смял записку и швырнул ее об стену. Потом он позвонил Теодору Хаферкампу. Между ними состоялся короткий разговор, сразу же встревоживший во Вреденхаузене доктора Дорлаха.
– Я еду в Канны, – сказал Хансен.
Хаферкамп удивился и спросил:
– Но почему? Я жду тебя здесь. Нам нужно кое-что обсудить. Что ты собрался делать в Каннах?
– Боб там с Евой.
– С кем?
– С Евой, моей невестой! Он пустил в ход свои дьявольские чары и увез ее. Но я его предостерегал.
– Гельмут! Что это значит? От чего предостерегал?
– Чтобы быть совершенно точным: если Ева стала его любовницей, я возьму у Боба то, что дважды возвращал ему, – его жизнь!
– Ты с ума сошел, Гельмут! – рявкнул Хаферкамп. – Послушай, Гельмут! Мы поедем вместе в Канны! Подожди еще один день. Приезжай к нам во Вреденхаузен! Давай все трезво обсудим! Не действуй опрометчиво! Никаких поступков в состоянии аффекта! Мальчик, Гельмут…
Хаферкамп начал одно из своих нравоучений, свои любимые «золотые слова», наводившие на всех тоску, перед которыми уже капитулировал рабочий совет и был бессилен профсоюз. Но Хансен не слушал проповедь… Он повесил трубку.
– Драма произошла! – оповестил Хаферкамп через пять минут доктора Дорлаха. – Нет больше смысла предупреждать Боба. Где он живет? И вообще в Каннах ли он? А если мы ему дозвонимся, кто остановит Гельмута? Эта семья разобьет мне когда-нибудь сердце!
Он подпер руками голову и закрыл глаза. Старый, утомленный человек. Готовый расплакаться. Изнуренный и потрепанный.
Доктор Дорлах молчал и разливал коньяк себе и Хаферкампу, «Бедный миллионер, – думал он. – Большой маленький человек. Какой-нибудь мотальщик катушек зажигания у тебя на фабрике с его 800 марками чистыми живет свободнее и счастливее тебя. Тебе могут завидовать только слепцы или сумасшедшие…»
В Каннах Хансену не пришлось долго искать. Он знал отели, в которых обычно останавливался Боб Баррайс. «Амбассадор», «Гольф-отель» или «Мирамар-палас».
Уже из огромного стеклянного холла «Мирамар-палас» он увидел Еву Коттман, сидящую на краю бассейна. Около нее под зонтиком нежился на белом надувном матрасе Боб Баррайс. Его красивое загорелое тело было обнажено, если не считать узкой полоски плавок из натуральной стриженой леопардовой шкуры. На тонкой золотой цепочке на почти безволосую грудь свисал медальон с изображением неизвестной обнаженной полногрудой красавицы. Глашатай фаллоса, опознавательный знак для каждого, кто хочет знать: я обладаю сверхпотенцией, вы не будете разочарованы.
– Вы заказывали комнату? – спросил мужчина в регистратуре и начал листать большую тетрадь. Хансен покачал головой:
– Мне не нужна комната. Спасибо. – Голос его звучал хрипло, как будто гортань неделями была погружена в соленую воду. – Я просто ищу хорошего друга.
– И вы нашли его, месье?
– Да, нашел!
Он поставил свой небольшой багаж у мраморной колонны в холле и вышел в парк гостиницы. Медленно приближался он к бассейну. Ева опустила свои длинные стройные ноги в воду и откинула голову назад, навстречу золотисто-оранжевому вечернему солнцу. Ее волосы сияли, как освещенная изнутри паутина. Малюсенькое бикини из лимонно-желтого латекса ничего не скрывало. Рядом потягивался Боб Баррайс как обладатель редкой, невиданной птицы.
Хансен остановился, спрятав кулаки в карманах своего костюма. Новая для него, неукротимая жажда крови застилала ему глаза, и остатком разума в одной из извилин мозга он поражался, как может измениться человек. В этот момент он понимал мужчин, которые становились дикими зверями из-за женщин, ставили на карту королевства и клали голову под нож гильотины.
«Это неправда, – думал он, прижав подбородок к воротнику. – Встань, Ева, подойди ко мне и скажи: „Ничего не было! Боб не дотронулся до меня. Я принадлежала только тебе и никогда не буду принадлежать другому. Все это был лишь каприз, глупость, необдуманный поступок, я сама не знаю. Боб поехал на Ривьеру, и я просто поехала за компанию, забавы ради. Дешевая поездка, вот и все! А Боб ведь твой друг! Ты не понимаешь меня? Ну почему же, Гельмут… Ты должен больше доверять мне…“ Если она так скажет, все в порядке, я ей поверю, – размышлял Хансен. – Но полную правду я все же почувствую – во взглядах, репликах, движениях. Ева не умеет притворяться, а Бобу это не нужно… для него это всего лишь выигранное одностороннее пари! Одностороннее? Э, нет! Ставка – его жизнь. Что случится потом – сплошной туман…»
Ревность терзала его. Он тяжело дышал, с шумом выпуская воздух из носа, и от волнения начал дрожать. Неуклюжими шагами продвигался он вперед, ведомый чувством всепожирающей мести.
Боб заметил его первым. Он приподнялся на локте, замахал свободной правой рукой и громко закричал:
– А вот и он! Моя ходячая совесть! Иди сюда, ты, гений! Хансен был готов убить его прямо здесь, у бассейна. Просто кулаком, нанести удар в висок или в сонную артерию. Но он не вынимал руки из карманов и шел дальше. Ева Коттман подняла голову. В ее глазах читалось безмерное разочарование.
– Гельмут… – произнесла она тихо. Боб Баррайс кивнул.
– Ну что, я лгал? В Каннах он, или это его дух? – Он вскочил, поправил леопардовые плавки, явив всему миру свой половой орган.
Гельмут Хансен заскрипел зубами. Раскроить ему череп – это слишком ординарно. А вот оставить ему жизнь, но лишить мужской силы, изувечить его – это кара. Это его самое уязвимое место, его это сразу сломает, потому что именно там, только там сидит его гордость, его спесивость, вся его суть.
Хансен остановился у бассейна. Ева смотрела на него, но не трогалась с места. Она ему даже не помахала рукой, и вообще в ее поведении не было ни намека на то, что перед ней неожиданно оказался жених. Но на ее лице не было ни страха, ни ужаса, оно было просто пустым. Маска с глазами, носом и губами.
– Ты не удивлена, Ева? – спросил Хансен сдавленным голосом. Ему стоило неимоверного труда говорить спокойно и четко.
– Нет. – Тон ее был таким, что Хансен не удивился бы, если бы замерзла вода в бассейне рядом с ней. – Я ждала тебя.
– Ах вот как. Вы меня… – Он повернулся к Бобу. Баррайс стоял, ухмыляясь, рядом со своим зонтиком и раскачивался в коленях. – Давай отойдем! – хрипло проговорил Хансен.
– С удовольствием. Извини, детка. – Он наклонился к Еве и погладил ее волосы.
«Чтоб у тебя рука отсохла!» – кричало все в Хансене. В ушах у него стучало.
– Где она? – неожиданно спросила Ева, когда он уже отходил. Боб направился своей пружинящей походкой к стеклянному холлу, уверенный в своей неотразимости и провожаемый женскими взглядами, готовый к прыжку жеребец.
– Кто?
– Длинноволосая брюнетка!
– Ты что, на солнце перегрелась? – Хансен глубоко вздохнул. «Не кричать, – приказывал он себе. – Не шуметь. Не делай себя посмешищем перед людьми». – Мы еще об этом поговорим.
– Разумеется! – Она воинственно откинула волосы на плечи. – Если тебе это больше нравится, я могу покрасить волосы в черный цвет. Повсюду.
– Это лексикон Боба! – Хансен поднял плечи. Последний остаток разума сгорел в огне его ревности и превратился в пепел. – Я вернусь. Я точно вернусь!
Он резко повернулся и побежал вслед за Бобом, уже подходившим к гостиничному холлу. Под мраморными колоннами он его догнал.
– Куда? – кратко спросил Боб.
– К морю.
– Хочешь меня утопить? Я превосходно плаваю и ныряю. Это будет стоить большого труда.
– Есть еще скалы.
– Я и прыгаю хорошо.
– Пойдем…
Молча они прошли двести метров до моря, пробрались по камням и исчезли среди рассеченных, изъеденных морем и ветрами скал. Когда они решили, что остались одни, они остановились, сверля глазами друг друга. Боб прислонился к скале и скрестил руки на груди. На лице была написана высокомерная насмешка.
– Ты этого не сделаешь, – наконец произнес он. – Я это точно знаю… ты не сможешь. Ты не тот человек, который может уничтожить другого. Ты никогда не совершал дурных поступков и не совершишь. Раньше из тебя сделали бы святого. Ты бы стал пророком. «Святой Гельмут, добрых дел мастер». – Боб опустил руки и выпятил грудь, как будто приготовившись к расстрелу. – Пожалуйста, к твоим услугам! Я не сопротивляюсь. Я рта не открою. Души, бей, топи, расстреливай… вперед, мой мальчик! Убивай беззащитного! Режь кролика. Смотри, какой выбор! Каждый прирожденный убийца сейчас бы ликовал и благодарил дьявола! А ты стоишь, как будто обмочился в постели, и жижа стекает у тебя по ногам…
Хансен не перебивал его. Боб помогал ему преодолеть внутренний страх, неуверенность, сомнения в выборе действий. Хансен выигрывал время и спрашивал самого себя: способен ли ты на это? Сможешь ли ты сейчас убить этого омерзительного человека? Он не достоин жизни, но достаточно ли этого, чтобы усыпить твою совесть? Разве ты убийца? А убийство ли то, что ты намерен сейчас совершить? А может, ты спасешь мир от чудовища в красивом обличье, совершишь скромный, но добрый поступок, освободишь других от грядущих, еще неведомых бед. Может, убийство – высоконравственный поступок?
– Ты спал с Евой? – спросил Хансен почти шепотом.
– Нет.
– Не лги!
– Я не ее тип, а она не мой. Бог ты мой, у нее обалденное тело, грудь стоит без лифчика… но чего-то не хватает, понимаешь, какой-то изюминки… Нет флюидов, ток не бьет тебя так, чтобы штаны оттопыривались… Ева, конечно, будет хорошей хозяйкой, любящей матерью, заботливой женой. При всей красоте – это комнатное растение.
– Ну хватит! – Хансен сорвал с шеи галстук. В глаза Боба закрался страх. Они вдруг замерцали.
– Решил повесить? – спросил он глухо. – Трудно будет вбить в скалу гвоздь.
– Почему Ева оказалась в Каннах?
– Ради развлечения. Исключительно ради удовольствия. Или скажем точнее: чтобы позлить тебя!
– Опять ложь!
– Черт побери, да не спал я с Евой! Я живу в номере сто один, а она двумя этажами выше, в четыреста двадцать шестом. Это, конечно, преодолимое препятствие, но в комнате сто один позавчера ночевала Мирей Татуш, вчера Маргарита Боунс, а сегодня ночью это будет сладкая мордашка по имени Анке Лорендсон. Шведка. Спроси у официанта на этаже, если не веришь. Он хорошо зарабатывает тем, что ничего не видит, А если мы сейчас закончим наш разговор, я еще успею принять душ, переодеться и подготовиться к приходу Анке.
– Что с Евой? – спросил Хансен, как будто не слышал длинной тирады.
– Она чиста, как обкатанная морем галька. Но тебе придется нелегко.
– Мне? Почему?
– Спроси ее. Я только скажу: черные волосы до бедер, стройные ноги до подбородка, и зовут Дианой! Как богиню охоты. И она охотится, охотится, охотится… – Боб начал громко хохотать. Он согнулся пополам от смеха и медленно пошел обратно на пляж.
Его омерзительный смех еще долго стоял над каменистым побережьем, хотя Гельмут уже не видел Боба. Смех этот облеплял его как нечистоты. Хансен зажал уши руками и пошел в город лишь тогда, когда был уверен, что уже не встретит Боба.
Ева все еще ждала, когда он вернулся в отель.
Она сидела на краю бассейна в той же позе, в какой он ее оставил. Одна, накинув на плечи полотенце, единственный посетитель бассейна. Хансен выбежал в парк и схватил ее за плечи:
– Ты ждала…
– Ведь ты сказал, что вернешься.
– Ева…
Он поправил съехавшее полотенце, ее волосы, как занавесом, разделили их лица.
– Пошли… – просто сказала она.
– Да, становится прохладно. – Он обнял ее. – Пошли.
– Куда?
– Номер четыреста двадцать шесть.
– Завтра я куплю себе черный парик.
– Ты совсем глупая девочка… – Они поцеловались в стеклянном холле и исчезли в лифте.
Ровно в 23 часа 17 минут Боб Баррайс и Гельмут Хансен встретились в туалете бара «Казино-55». Они были одни, стояли рядом и мыли руки.
Потом Хансен молча кивнул Бобу и залепил ему звонкую пощечину. Она отбросила Боба через полуоткрытую дверь кабинки на унитаз.
– Если честно, ты должен признать, что ты это заслужил, – сказал Хансен и вытер руку о брюки.
Боб Баррайс стучал кулаками по кафельной стене. – Ты, моралист говенный! – вопил он. – Поганый моралист-онанист! Проваливай! Убирайся! Моралист говенный!
На следующий день Хансен и Ева вернулись в Германию. Это было ошибкой. Но кто мог предполагать, как будут развиваться события, и молено ли было что-то предотвратить?
В субботу 18 мая Чокки и Баррайс встретились в клубе «Медитерране». Чокки сиял, как будто по крайней мере убил своего отца, которого страшно ненавидел.
– Чем занимался все это время? – спросил Чокки, когда им принесли заказанные напитки и они остались вдвоем.
– Ничем!
– Типичный баррайсовский ответ. Разумеется, ты что-то делал. Твой дядя Теодор знает о нашем деле?
– Лишь приблизительно.
– Но тем не менее этого хватило, чтобы наслать на моего старика вашего адвоката, этого Дорлаха. Я вчера вечером позвонил домой… Там воняет, как на пожарище. – Чокки наклонился вперед: – Что ты, собственно, разболтал?
– О Господи, всего лишь намеки. – Боб Баррайс скривил лицо. В глазах появилась злость, – Ты что, приехал допрашивать меня? Спасибо, я пас! Еще неделю назад ты хотел шокировать весь мир своей торговлей трупами, а теперь уходишь в подполье… Тогда тебе больше подходит фирма для кающихся грешников.
Чокки медленно потягивал свой ледяной коктейль и поверх бокала наблюдал за своим новым другом. «Боб Баррайс – слабак, – подумал он. – Великий Боб, герой тысячи ночей, как он сам любит себя называть, – на самом деле маленькая, противная, скользкая медуза. Раздутый гигант, от которого останется горстка резины, если его проткнуть. И в то же время он опасен. Именно самовлюбленные ничтожества – прирожденные тираны».
– Я открыл новый рынок, – сказал Чокки, не пускаясь в дальнейшие дискуссии.
– По продаже иконок в местах паломничества?
– Кончай строить из себя обиженную кинозвезду. – Чокки поставил бокал. – Заказчик в Германии. Платит за каждый труп две тысячи марок наличными на руки.
– Безумный!
– Никакого риска. Наш новый партнер – директор частной клиники в Мюнхене. Это известный, превосходный врач, но с одним заскоком: считает себя великим исследователем. Хочет разработать новые методы операций в случаях, которые считаются неоперируемыми. Глубокие опухоли мозга, рак печени, рак поджелудочной железы, пересадка костного мозга для борьбы с лейкемией и масса других вещей. Для этого ему нужны трупы. Чтобы тренироваться, чтобы стать художником скальпеля, как он любит выражаться. К сожалению, его пациенты относятся к высшему обществу и не продают своих покойников для научных целей, а предпочитают класть их в резные гробы из красного дерева. Просто бедственное положение с наукой, и мы этому горю можем помочь. Я обязался поставлять ежемесячно по четыре трупа. Славный доктор подпрыгнул от радости почти до потолка.
Боб Баррайс обхватил свой ледяной бокал обеими руками. Несколько дней в Каннах опять испортили его. Солнце, девочки, море, тихая музыка, аромат камелий, пальмы, шелест ветра – перед этим волшебным миром он не мог устоять, он не мог жить без него, как без утреннего туалета, он был рожден частью этого беспечного мира из книжки с картинками. Перевозки трупов через всю Европу не вписывались в эту красивую, сверкающую огнями жизнь.
– Я выхожу из игры, Чокки, – сказал Боб. – Еще один рейс, это я обещал, а потом – конец. Я верну тебе твои деньги – и оставь меня в покое.
– Страх? – Чокки выстрелил это слово, как будто нанес хук в челюсть. Он знал, что попал в самое уязвимое место. Голова Баррайса дернулась.
– Я не знаю страха!
– Тебя что, перекормили недавно похлебкой из морали?
– У меня другие планы, Чокки.
– В ралли я на твоем месте не торопился бы снова участвовать, – произнес язвительно Чокки.
Боб пропустил эту колкость мимо ушей:
– Я хочу добиться, чтобы мне выплатили часть отцовского наследства, и открою сеть салонов «бутик». Десять магазинов с самым модным барахлом, какое только можно достать. А Марион возьму управляющей.
– О Господи! Еще скажи, что ты ее действительно любишь.
– Я люблю ее, черт подери!
– По-настоящему, романтично, с фатой и венцом?
Чокки засмеялся. Боб неодобрительно посмотрел на него. Маленькая девочка Марион Цимбал не отпускала его больше от себя. Дамочка из бара с волнующей фигурой и грустными глазами, Марион, первая и единственная из всех женщин, которыми он обладал, сказала ему: ты другой на самом деле. Это звучало глупо, но в душе Боба остался след, как ветеринарный штамп: не заражен трихинами. Для Баррайса это означало: свободен от комплексов. Это было чувство, не сравнимое ни с чем другим.
– Когда отправляемся? – спросил Боб, положив тем самым конец всем дискуссиям с Марион Цимбал.
– Завтра. Я, кстати, переконструировал ящик для перевозки. Теперь низкая температура в нем поддерживается с помощью аккумулятора. Беготня с пакетами была ужасной. – Чокки ожидал похвалы, это было видно по его требующим глазам. И Боб покорно сказал:
– Ты действительно здорово потрудился, Чокки. А когда ты хочешь взорвать свою шок-бомбу?
– После десятой поездки. Я представлю прессе фотоальбом, какого еще никто не видывал. Самый большой эффект произведет анонимность. Вопрос, кто это сделал, будет неделями занимать миллионы людей! Будут образованы спецкомиссии, подключатся Интерпол, ФБР, шпионы преступного мира. Все с ног собьются, потому что не будет никаких следов!
– Ты думаешь? А дон Эмилио в Меццане?
– Он получит новую колокольню.
– А Этторе Лапарези?
– Я ему построю новый дом. Мое удовольствие мне дорого обойдется, Боб! Зато чувство, что ты заставил поволноваться целый мир…
Чокки мечтательно уставился в свой бокал. Мысли его уносились все дальше и дальше.
Эссен. Старый Чокки, генеральный директор, председатель шести наблюдательных советов акционерных обществ, член шести других наблюдательных советов, награжденный за заслуги федеральным крестом первой степени, миллионер, представитель общества благосостояния, пример экономического чуда, ведь в 1945 году он стоял посреди разрушенного Эссена с картонной коробкой и оплакивал масштабы немецкого краха. Старый Чокки, мумифицированный собственными деньгами, яркий образец предпринимательства, частый гость в домах боннских министров, свой человек в министерстве экономики, самый ярый лоббист в ведомстве канцлера, известный в Нью-Йорке, Париже, Лондоне и Риме не меньше, чем Лиз Тейлор или Джеки Кеннеди… Эта крупная звезда на экономическом небосводе, с которого сыплются золотые талеры, сидел бы маленьким и бледным, с трясущимися ногами в своем кожаном кресле и смотрел бы в ужасе на своего сына, обращающегося к нему:
– Фирма «Анатомическое торговое общество» – это я! Впервые он увидел бы своего отца жалким и слабым. И ради этого стоит продавать трупы, как дыни.
– Не завтра, – раздался в тишине голос Боба. Чокки вздрогнул, увлеченный своими бунтарскими фантазиями. – Отодвинем на недельку. Я хотел бы сначала еще съездить в Эссен.
– К Марион.
– Да.
– Бог ты мой, неужели здесь недостаточно смазливых девиц?
– Тебе этого не понять, Чокк! – Боб встал. Чокки с оскорбленным видом тоже поднялся. – Встретимся в следующую субботу в Катании на аэродроме. Согласен?
– Весьма неохотно.
Они вышли из бара и прошлись по залитой солнцем Круазет, фешенебельной каннской улице. В кронах пальм шелестел морской ветер, врывался под навесы пестрых тентов и развевал волосы девушек, сидящих за белыми ажурными столиками перед кафе и благосклонно взирающих на фланирующее мимо сладкое ничегонеделание. Основной сезон еще не начался, наплыв отдыхающих из Германии, Голландии и Бельгии на Средиземноморское побережье ожидался лишь в июле – августе. А сейчас, в мае, солнце и морской прибой, элегантность и страстное желание забвения принадлежали французам, нескольким английским туристам и четырем группам из Швеции. И разумеется, американцам. Они были повсюду, с широкими улыбками, уверенные в себе, как апостол Петр во время рыбной ловли. Их дочери в обтягивающих шортах сидели на бульваре на стульях и влюбленными глазами глядели на каждого кудрявого брюнета.
– Сколько грудей распирает от желания, а тебе приспичило в Эссен! – саркастически произнес Чокки.
Боб Баррайс покачал головой:
– Я ведь уже сказал: тебе этого не понять.
– Но ты разрешишь мне здесь немного попастись?
– Пожалуйста.
Чокки звонко засмеялся, хлопнул Боба по плечу и отошел в сторону. Перед кафе сидела элегантная дама с большим бюстом, в белой шляпе с огромными полями и ела фисташковое мороженое. Высоко поднятая юбка обнажала гладкие загорелые ляжки. Длинные, стройные ноги, бриллианты на пальцах, нитка жемчуга на шее.
Чокки полез в карман своего пиджака и вытащил оттуда пакетик. Время от времени он позволял себе зрелую красавицу, называя это «сочный бифштекс к молодой зелени».
С непринужденной мальчишеской улыбкой Чокки подошел к столу и протянул свой пакетик.
– Могу я вам предложить кисленьких леденцов, милостивая государыня? – сказал он.
Это был беспроигрышный трюк Боба, который всегда срабатывал. Не было еще ни одного существа женского пола, которое бы резко отвергло этот невинный дар. Дама с фисташковым мороженым тоже озадаченно улыбнулась, протянула руку и взяла конфетку.
Чокки присел. Ворота крепости были взорваны…
Вечером, до того как Чокки начал зажаривать свой «сочный бифштекс», Боб одолжил у него денег и последним рейсом вылетел в Эссен.
В 23 часа 19 минут он звонил в дверь Марион Цимбал, удивившись своей забывчивости – ведь Марион в это время стояла за стойкой бара. Он порылся в карманах, нашел ключ и вошел в маленькую квартирку.
Потом Боб открыл холодильник в поисках напитков – нашлась только бутылка пива, – разделся и лег в постель.
Странное чувство испытал он при этом: ему казалось, что это его дом, а эта постель – логово бродячего волка.
Боб проснулся, когда Марион отпирала дверь в прихожую. Он лежал, притворившись спящим, и сквозь ресницы наблюдал за Марион, ожидая ее реакции. Если голый мужчина в ее постели незаурядное явление, она должна испугаться.
Но Марион не испугалась. Еще в прихожей на вешалке она увидела легкий плащ Боба и, не заходя в комнату, знала, кто ее ожидает. Поэтому она не стала зажигать яркий свет, а лишь включила настольную лампу и присела на край кровати. Молча смотрела она на Боба, и ему стоило большого труда изображать спящего. Но роль эта была ему не по плечу, веки дрогнули и выдали его.
– Сколько у тебя времени? – спросила она без вступления. Боб открыл глаза:
– Целая неделя.
– А потом?
– Я еще сам не знаю. Куда-нибудь поеду…
– Я возьму неделю отпуска. Мне полагаются еще десять дней за прошлый год.
Она встала, сняла через голову платье для бара с глубоким вырезом, расстегнула бюстгальтер и сняла трусики. Обнаженной, как будто между ними это было обычным делом, она ходила по комнате, унесла на кухню бутылку и стакан, потом встала в прозрачной кабине под душ, выпорхнула мокрой, вытащила из шкафа новое махровое полотенце и вытерлась.
Боб наблюдал за ней. Впервые это не имело непристойного привкуса, не отдавало проституцией, не было похотливой демонстрацией форм, которые завлекали и предлагали себя. Она просто ходила голой по квартире, поскольку это было нормально, она не стеснялась, так как мужчина в постели принадлежал ей и был частью ее жизни.
– Выпьем чаю? – спросила она, завернувшись в большую махровую простыню. Мокрые волосы облепили ее миниатюрную голову и придавали ей что-то обезоруживающе детское. Боб кивнул, не отводя от нее глаз.
Марион пошла на кухню, поставила чайник со свистком, сбросила потом простыню и расчесала свои мокрые волосы строго назад. Потом повязала полотенцем голову и вернулась к кровати.
Боб протянул к ней руки и положил их на ее бедра. Потом он притянул ее к себе, поцеловал в живот и дотянулся до ее грудей. Он почувствовал, как соски затвердели в его ладонях.
Она легла, поцеловала и начала ласкать его тело, от шеи до бедер, по внутренней стороне ног рука ее скользнула к его половым органам, задержалась там и согнутыми пальцами, как домиком, накрыла их. Марион приподняла голову и придвинулась к его плечу.
– Ты устал? – спросила она.
Он покачал головой и отвернулся от нее, дыхание его стало глубоким и шумным. Неожиданно он резко вскочил, подмял ее под себя со звериной жестокостью, схватил за горло и начал трясти ее голову из стороны в сторону.
– Кричи! – прохрипел он. – Кричи, ради Бога! Представь, что я хочу тебя убить… Ну делай же что-нибудь, черт подери! Защищайся, дерись, царапайся, кусайся! – Он тяжело дышал, пот заливал его горящие глаза, бедра содрогались, но не в ритме слияния, а сотрясались, как от безутешных рыданий. – Делай же что-нибудь! – заорал он на нее. – Дерись! Вырывайся! Кричи же… кричи…
Она смотрела на него в недоумении, но без страха, и в то время, как его пальцы смыкались на ее горле, пока, весь залитый потом, он метался на ней, она гладила его влажные волосы и обнимала его ходящую ходуном голову.
Потом она закричала… не в полную силу, а увидев, что в его глазах появился блеск, громче… Она отбивалась, дралась, кулаками била его в грудь.
Наконец он вздохнул, вцепился в ее руки, прижал ее голову к кровати и, застонав от вожделения, овладел ею, почти бесчувственной, почти умирающей.
Издавая нечленораздельные, гортанные звуки, он взял ее, и сила его в этот момент была так велика, что она действительно почти лишилась чувств и лежала как труп, давно забыв о желании, в то время как он, сгусток обнаженной, потной плоти, отстал от нее, лишь услышав свисток чайника на кухне.
Потом она, как ребенка, поила его чаем. Прислонив его к изголовью кровати, она подносила чашку к его губам.
– А теперь… Теперь выкинь меня вон… – сказал он. – Теперь ты все знаешь. Великий Баррайс – всего лишь жалкая, извращенная скотина…
Он опустился, зарыл лицо между грудей Марион и начал рыдать. Она держала его, обвив руками его вздрагивающее тело, и прижимала его к себе.
– Мой бедный, любимый, – нежно приговаривала она. – Если хочешь, я буду и днем и ночью играть умирающую. Ты должен быть счастлив.
– И ты не боишься, что я действительно могу как-нибудь убить тебя?
– Я люблю тебя, Боб…
Рано утром он опять набросился на нее, душил и любил, плакал и вымаливал прощение. Но он был счастлив.
«У меня есть дом», – думал он, когда Марион варила кофе и запах его разносился по комнате. И впервые у него всерьез зародилась мысль жениться на Марион Цимбал.
Она была ему дороже, чем все баррайсовские миллионы.
Несомненно, было ошибкой заезжать во Вреденхаузен. Боб тем не менее пошел на это, чтобы обеспечить дяде Теодору несколько бессонных ночей: он хотел получить часть отцовского наследства наличными, чтобы открыть сеть магазинов. О своих конкретных планах он объявил еще по телефону.
– Я знаю, что отец оставил мне чуть больше двадцати миллионов. Из них десять миллионов вложены в акции. Я готов отказаться от всего наследства, если мне будут выплачены эти десять миллионов. Это выгодная сделка!
– А фабрики Баррайсов? – прокричал в ответ Теодор Хаферкамп.
– Фабрики интересуют меня не больше коровьих лепешек. У меня еще есть два кузена и три кузины, они будут рады отплясывать вокруг золотого теленка. И еще этот твой святой. Гельмут Хансен. Поскольку моя жизнь бесценна, а он ее два раза спасал, ты мог бы привлечь его к владению фабриками! Я хочу устраивать свою жизнь так, как мне удобно, понимаешь?
– С твоей жизненной позицией десять миллионов быстро вылетят в трубу! А что потом?
– Тогда я полечу вслед за ними, дорогой дядюшка.
– У тебя с головой не все в порядке! – закричал Хаферкамп. – Двести лет Баррайсы…
– О Боже, оставь при себе генеалогию Баррайсов! Это раньше было принято, что сын получал от отца не только сюртук, но и его нарукавники. Если старик закалывал свиней, то и сын должен был забивать скот! С этим покончено! У меня свои планы.
– Приезжай сюда, – произнес Хаферкамп сдавленным голосом. – Мы должны все это обсудить спокойно…
И Боб поехал во Вреденхаузен. Марион Цимбал он взял с собой и представил ее Хаферкампу. Тот едва удостоил ее беглого взгляда и предпочел не замечать. Боб это сразу понял, и его неприязнь превратилась в бешеную ненависть.
– Она лучше, чем все ваше зажравшееся общество, – сказал он. Хаферкамп покивал головой:
– Для разнообразия играешь в социалиста? – Он вынул из сейфа самую большую ценность всех баррайсовских предприятий: подробные указания отца Боба. Библия Вреденхаузена, как однажды назвал их Хаферкамп. – Прочти это и стань снова человеком! – сказал он и бросил Бобу тонкую папку. – Когда твой отец умер, ты был слишком мал, чтобы понять это, а потом никогда не интересовался делами.
Боб отодвинул папку через стол.
– Что там? – спросил он. – Я думаю, ты знаешь содержание наизусть.
– Разумеется. – Хаферкамп зло усмехнулся. – Твой отец установил, что из фирмы не должно быть утечки денег, семейное состояние не может делиться, сюда подпадают и акции, если этим наносится ущерб экономическому положению фабрик. Мы живем во времена тяжелейшей конкурентной борьбы, так что разбазаривание капитала невозможно.
– Понимаю. – Боб стоял, прислонившись к обшитой панелями стене в кабинете Хаферкампа. (Марион ждала его в кафе Химмельмахера. Кафе явно переживало свой звездный час, так как по округе быстро разнеслось, что за посетитель находится в нем. И каждый, у кого находилась пара минут, заходил к Химмельмахеру, покупал что-нибудь или выпивал чашечку кофе и, не скрывая, таращился на Марион.) – Пять миллионов для начала.
– Ни одного.
– Я опротестую эти безумные указания.
– Пожалуйста. Но это лишено смысла! Судебные и адвокатские издержки при такой тяжбе настолько велики, что ты один с ними никогда не справишься!
– Значит, ничего?
– Нет, почему же. Ежемесячная сумма, которая позволит тебе вести жизнь лентяя и жеребца. Я готов выплачивать тебе эту сумму, если ты откажешься от скандалов, которые могут бросить тень на имя Баррайсов. – Хаферкамп вытянул вперед голову, как ищущая что-то хищная птица. – Что ты делал на Сицилии? Для чего понадобились двадцать замороженных пакетов? Чем торгует «Анатомическое торговое общество»?
Боб осклабился. «Вот оно что, – подумал он. – Вот что бесит корректного Теодора! Он чует тухлое мясо, но не может его найти».
– Я не продаюсь.
– Ведь за этим скрывается огромное свинство!
– Почему же все незнакомое сразу должно быть свинством?
– Потому что в этом замешан ты! – закричал Хаферкамп. – Боб… – Он глубоко вздохнул и неожиданно заговорил тихо: – Я клянусь тебе: если ты выкинешь что-нибудь сумасшедшее, я буду обращаться с тобой как с сумасшедшим. Мы найдем средства и способы объявить тебя невменяемым и взять под опеку. Тогда тебе конец.
– Приятные перспективы. – Боб Баррайс потянулся к тонкой папке и схватил ее, прежде чем Хаферкамп успел помешать ему. С быстротой, которой тот не ожидал от него, Боб разорвал бумаги и швырнул их Хаферкампу под ноги. – Это был символический акт! – холодно заметил Боб. – У меня больше нет отца! Я только что убил его… – Он отодвинул в сторону потерявшего дар речи Хаферкампа и вышел из кабинета.
«Красило я ушел, – подумал он при этом. – Люблю шикарные жесты. На большинство людей это производит впечатление».
Он не поехал сразу во Вреденхаузен, а сначала завернул на виллу Баррайсов. Там он столкнулся со старым Адамсом, которого Рената Петерс как раз провожала до двери. Старик вздрогнул, увидев Боба, и набросился на него, как ястреб на кролика.
– Спросите его! – закричал он. – Почему его никто не допрашивает? Разве миллионами можно заткнуть рот правосудию? Как погиб Лутц? Ну скажи, скажи! Почему он сгорел? Кто вел машину? Кто сокращал путь? Лутц? Никогда! Он был слишком честным, он никогда не обманывал, он бы до такого не додумался! Почему его никто не спросит?!
Боб Баррайс оттолкнул старика. Толчок был таким сильным, что Адамс споткнулся и упал на газон. Он стоял на коленях, раскинув руки.
– Если существует Бог, он покарает его! – причитал он. – Не сегодня, не завтра… но однажды обязательно…
Рената Петере быстро закрыла дверь, когда Боб вошел в дом. Ее когда-то симпатичное лицо было бледным, уголки рта подрагивали.
– Он каждый день приходит, – сказала она. – Твоя мать на грани нервного срыва. Если мы его не впускаем, он бегает вокруг участка. Мы слышим его голос, даже если слова не доносятся. Но и этого хватает, он измучил нас. Три дня назад он у кого-то одолжил мегафон и орал нам: «Убийца!» Одно это слово, пока полиция не увезла его. Доктор Дорлах не советует заявлять на него, потому что именно этого добивается старый Адамс – процесса. А Дорлах хочет его избежать. – Рената Петере вцепилась Бобу в рукав, когда он хотел пройти мимо: – Почему, Боб? Скажи мне правду. Авария на самом деле произошла иначе, чем сейчас рассказывают?
– Где мать? – спросил Боб и грубо сбросил руку Ренаты.
– В каминной. Боб…
– Отстань, черт возьми!
– Я тебя вырастила, Боб! Я всегда заботилась о тебе. Для других ты был лишь экспонатом, твоя мать демонстрировала тебя повсюду, как драгоценный камень, твой дядя видел в тебе только наследника!
– А тетя Эллен посвятила меня в женскую анатомию и ее применение. Убирайся к дьяволу, Рената!
– Если ты превратился в дьявола, то мне не надо далеко ходить! Боб… Я себя укоряю, что я что-то делала не так! Я тебя воспитывала, ты был милым, добрым мальчиком…
– Как меня тошнит от этого!
– …пока ты вдруг не изменился до неузнаваемости. Я это только потом осознала. Что же я сделала неправильно?
– Ты была слишком чопорной, Рената! – Боб Баррайс схватил ее за грудь. Рената Петерс в ужасе отпрянула. – Видишь – вот в чем твоя ошибка! Ты меня купала и терла, когда мне уже было пятнадцать. И когда твоя рука или губка оказывались там, внизу, кое-что происходило. Но ты этого не замечала… Я всегда был всего лишь ребенком, добрым, милым, послушным мальчиком. И пока ты меня в ванне терла губкой, горничные уже ждали, когда я свистну, что ты наконец ушла из моей комнаты. Они все перебывали в моей постели… Люси, Эрна, Мария, Тереза, Берта…
– Берте тогда было пятьдесят лет!
– Зверь-баба! Когда у меня была Берта, я утром спал в школе. И всего этого вы не знали и не замечали! Вот твоя ошибка, Рената. Я для вас никогда не был взрослым…
Матильда Баррайс приняла сына, как страдающая королева. Она позволила поцеловать себя в щеку и указала потом на стул:
– Садись, Роберт…
Боб остался стоять, засунув руки в карманы брюк.
– Допрос? Не смеши, мама.
– Господин Адамс опять был здесь…
– От моли никуда не спрячешься.
– Он отец, такой же, каким был и твой отец.
– О Господи, я что, должен преклонить колени и молиться?
– Он рассказывал мне страшные вещи. Я не могу этому поверить.
– Это правильно, мама. Просто не верь этому. Это лучше, чем любые успокаивающие таблетки.
– Но он говорит так логично.
– Мама! – Боб сдвинул брови. – Заботься лучше не о логике, а о своем давлении.
Матильда Баррайс резко подняла голову. Что-то разбудило в ней остатки бойцовской натуры – из тех времен, когда она после войны помогала мужу. После смерти Баррайса этот дух в ней угас. Она стала живым олицетворением богатства. Но сейчас она почувствовала, что должна что-то предпринять.
– Как ты со мной разговариваешь? – громко произнесла она. – Твой отец дал бы тебе за это пощечину.
– Своего отца я убил.
– Что ты сделал? – переспросила, задыхаясь, Матильда.
– Полчаса назад, мама. Убил! Разорвал то, что от него осталось: указания, по которым все мы должны жить. Библию Баррайсов! Десять заповедей Вреденхаузена! Может быть, я действительно убил бы его, если бы он сейчас был жив!
Это был момент, когда Матильда Баррайс испытала необычайный взлет, однако в то же время глубочайшее падение. Она подскочила и дала Бобу пощечину. Раздался звук, как будто лошадь шлепнули по крупу. Но в тот же миг Боб нанес ответный удар… безжалостно, не колеблясь, с холодным сердцем. Его кулак пришелся матери по лбу, и он не сдвинулся с места, когда она опрокинулась и упала на ковер. Из ее носа сочилась кровь, тонкой струйкой сбегая ко рту.
Без малейших угрызений совести Боб перешагнул через нее и вышел из комнаты.
Он считал себя правым. Его ударили. Никто не смеет ударить Боба Баррайса, даже собственная мать. Он уже не был покорным ребенком, которому можно было давать пощечины или перегнуть через колено и выпороть, что, впрочем, уже в десять лет доставляло ему пикантное наслаждение. Поэтому он часто сносил взбучки от Ренаты Петере и однажды, в четырнадцать лет, даже оросил свои штаны, чего никто не заметил.
В передней он встретил садовника, который ставил в вазу первые цветы.
– Вашу машину, господин Баррайс? – спросил он.
– Да, маленькую красную.
– Бак, как всегда, полный, господин Баррайс…
Через десять минут Боб отправился во Вреденхаузен, в кафе Химмельмахера. Матильда Баррайс все еще лежала без чувств, едва дыша, на полу. Рената Петере обнаружила ее лишь через полчаса и решила, что это был приступ слабости.
Матильда Баррайс не возражала и молчала. Но за эти полчаса она превратилась в старуху…
Этторе Лапарези и дон Эмилио встретили Боба и Чокки с не меньшим энтузиазмом, чем встречали бы украденную и возвращенную статую святого. Весь клан Лапарези провожал их в деревню, и поскольку Этторе был бургомистром, к тому же социалистом, он устроил праздник для друзей из Германии. Этторе пожертвовал барана, оплаченного потом Чокки в десятикратном размере, и зажарил его старым добрым разбойничьим способом на вертеле; густое темно-красное вино, вобравшее в себя сицилийское солнце, непрестанно ходило по кругу.
– Амичи, – сказал после праздника Этторе, когда дон Эмилио, пошатываясь, ушел, чтобы до полуночи успеть прочитать молитву у алтаря, – у меня есть новый мертвец.
– Вы: их прямо, как булочки, печете, – радостно откликнулся Чокки. – Где же?
– Опять в Примолано. На этот раз один из Фролини. Зять. Ввязался в старую историю – и бум, лежит. Выстрел в голову. Дуччи всегда были меткими стрелками. Но Фролини – жулье, требуют шестьдесят тысяч лир, Я уж все испробовал, но с ними невозможно договориться. Они говорят: покойник ростом метр восемьдесят, а Дуччи был метр шестьдесят. Чем длиннее, тем дороже… Вот такая компания эти Фролини. Трудно иметь с ними дело…
Чокки был готов заплатить и шестьдесят тысяч. Аргумент, который старый Фролини выдвинул на следующее утро в Примолано, звучал убедительно.
– Если я покупаю скот, я оплачиваю вес. Оплатите хотя бы размер, синьоры…
Мертвец был получен и положен в новый ящик с охлаждением от аккумулятора. Как и Дуччи, Фролини на прощание молились и безутешно рыдали… Потом Боб к Чокки поехали через всю Италию и Австрию назад, в Германию.
Последней остановкой перед Мюнхеном был Брегенц на Боденском озере. Они остановились в мотеле, поставили машину под своими окнами и, умирая от усталости, рухнули в постели. Чокки не забыл еще проверить систему охлаждения в ящике – она функционировала безупречно. Зять Фролини был хорошо заморожен, как американская индейка.
На следующее утро Боба разбудил вскрик. Чокки. Он стоял у окна и таращился вниз, на стоянку. Боб вздрогнул и выпрыгнул из кровати:
– Что случилось? Фролини ожил и сидит около ящика?
– Гораздо хуже. – Чокки отодвинул штору и показал рукой: – У нас угнали машину.
– Вот получат удовольствие, – сказал Боб и сел на кровать. – Хотел бы я на них посмотреть, когда они будут делить добычу.
Он громко засмеялся, что показалось Чокки весьма неуместным.