Обычно, отправляясь летом на отдых, я сразу выбрасывала из головы московские заботы и предавалась радости путешествия. На этот раз все было иначе. Стоя у окна, я почти не видела пробегавших мимо верстовых столбов, берез, елок… Все мои мысли о театре, о своей будущей судьбе — и в поезде оставались со мной. Мы стояли с Александром Яковлевичем в коридоре, и я без конца расспрашивала его о репертуаре, о делах театра. Таиров посвятил меня в некоторые обстоятельства, о которых я не знала раньше. Рассказал, что кроме «Сакунталы» для открытия сезона будут готовиться еще две пьесы — «Ирландский герой» Синга и «Жизнь есть сон» Кальдерона, на постановку которых он пригласил режиссера Зонова, работавшего в Театре Комиссаржевской. Стоя у окна, мы без конца говорили о театре. Но вот поезд переехал границу, и Таиров вдруг объявил:
— Не будем больше думать о делах, давайте чувствовать себя просто путешественниками.
Он сообщил мне, что в Париже нас будет встречать его большой друг Кима Маршак, с которым он учился в киевской гимназии. Окончив медицинский факультет в Париже, Маршак там и обосновался и уже успел завоевать репутацию очень талантливого хирурга.
— Кима вас никак не стеснит, человек он простой, веселый, обаятельный.
На перроне мы сразу же попали в объятия Маршака. И я действительно с первой же минуты почувствовала себя с ним так, как если бы мы были давным-давно знакомы. Он усадил нас в свой маленький автомобиль, которым очень ловко управлял, и, вырвавшись из толчеи вокзальной площади, мы влились в поток машин, заполнявших улицы Парижа.
Маршак ни на минуту не переставал болтать, он расспрашивал Таирова о Москве, хотел знать все подробности о нашем будущем театре. Я с волнением глядела по сторонам.
Париж! Давняя мечта стала явью. И было удивительное чувство: в этом прекрасном городе ничто меня не поражало, ничто не бросалось в глаза. Париж поразил меня тем, что ничем не поразил. Так же как Кима с первой минуты показался старым знакомым, так и Париж показался мне издавна близким, милым и встречал нас, как радушный хозяин старых друзей. Мимо пробегали красивые витрины, расставленные на тротуарах столики кафе с сидящей публикой, постукивали каблучки идущих женщин. Бросилось в глаза то, что все они были элегантно, но скромно одеты, их костюмы и летние платья никак не были похожи на «парижские туалеты» богатых московских дам. Когда я сказала об этом Маршаку, он рассмеялся.
— Это только в представлении русских парижанки — необыкновенно шикарные женщины и все до одной пожирательницы мужских сердец. На самом деле они добродетельны, прекрасные жены и великолепные хозяйки, хорошо знающие цену каждому сантиму.
Маршак привез нас в скромный отель. Вылезая из машины, он спросил Таирова:
— Вам заказывать одну комнату или две смежные?
— А ты стал совсем французом, — рассмеялся Александр Яковлевич, — иди, договаривайся о двух отдельных комнатах.
С преувеличенно серьезным видом Маршак обратился ко мне:
— Комнаты могут быть на одном этаже? Или по вашим московским правилам обязательно на разных?
Так начался наш первый день в Париже. Условившись о том, что мы будем обедать вместе, Маршак уехал в свой госпиталь, а мы с Таировым, наскоро позавтракав, отправились бродить по городу.
В Париже мы предполагали прожить десять дней. Прекрасно понимая, что в такой короткий срок познакомиться с городом по-настоящему невозможно, мы решили, не расходуя драгоценного времени на осмотр достопримечательностей, окунуться в живую гущу уличной жизни, присмотреться к людям, почувствовать те особенные черты и тот особый ритм Парижа, которого не увидишь нигде в мире. Кима оказался превосходным гидом. Он знакомил нас со старым Парижем, с его чудесными узенькими улочками, с дешевыми кабачками, театриками и кабаре Монмартра, где пели прекрасные шансонье. Каждая их песенка была маленькой новеллой, рассказывающей о любви или воспевающей Париж.
Конечно, нам хотелось посмотреть театры. Но сезон кончился, и большинство из них было закрыто. Удалось нам побывать только в Гранд-Опера на последнем перед закрытием сезона спектакле. Шла опера «Кавалер роз». Ни спектакль, ни певцы не произвели на нас решительно никакого впечатления.
Невозможно было отказать себе в удовольствии посмотреть знаменитую королеву канкана, любимицу Парижа Мистенгет, выступления которой были объявлены в «Ревю». Большой талант актрисы, ее заразительный, чисто французский темперамент вызывали истинное восхищение. Много позднее нам с Таировым удалось увидеть Мистенгет еще раз, когда ей было уже за семьдесят. Несмотря на возраст, танцевала она с тем же блеском, что и раньше, ноги ее были так же красивы. На этот раз восхищение вызывала не только актриса, но и публика, переполнявшая зал. Встав при ее появлении, люди смотрели весь ее номер стоя, выражая этим любовь и гордость «своей Мистенгет», неизменно радующей и восхищающей Париж.
В воскресенье Маршак, большой любитель лошадей, повез нас на скачки. Разыгрывался Гран-при. Здесь мы увидели уже другой, блистательных! Париж. Дамы в шляпах с широкими полями, украшенными цветами и лентами, мужчины в белых канотье — все это под ослепительными лучами солнца выглядело празднично и театрально.
Днем Таиров проводил много времени в музеях, собирая материалы к «Сакунтале», а я без устали бродила по Большим бульварам, забиралась в узенькие улочки старого города. Маленькие домики казались здесь какими-то особенными, словно предназначенными не для жизни, а для театральной декорации. К концу дня в тупичках часто появлялись шарманщики, вокруг них немедленно собирались прохожие и под звуки шарманки разучивали новую песенку, текст и поты которой можно было купить тут же за несколько су. Здесь и я выучила песенку с милыми, наивными словами: «Маленькие феи Франции, очаровательные девушки предместий, ваша гордая походка, шик и элегантность свивают вокруг вас пленительную сеть любви, и я предаюсь мечтам дни и ночи».
Шагая по Парижу, я испытывала особенное чувство свободы. Здесь мне было удивительно легко, ни минуты я не чувствовала себя иностранкой, и это было ужасно приятно. Все мне было по душе: милая доброжелательность французов, их юмор и удивительное умение находить радость в любом пустяке — в букетике фиалок, в легкой шутке.
Таиров, к сожалению, не мог жить в Париже так беззаботно, как я. То и дело он получал телеграммы из Москвы — дела театра и здесь не давали ему покоя.
Когда срок нашего пребывания в Париже кончился, Александр Яковлевич предложил проводить меня в Бретань, в Сен-Люнер, где я предполагала прожить недели две‑три у моря. Об этом маленьком курортном местечке я много слышала от Станиславских и Качалова, которые не раз здесь отдыхали. Когда мы вышли из вагона парижского поезда, я сразу дала шоферу адрес отеля «Мои бижу», где они обычно останавливались. Хозяйка очень любезно нас встретила и сразу задала тот же вопрос, что и Маршак в Париже: желательна ли нам одна комната или две смежные. И снова пришлось объяснить — две отдельные комнаты.
Бретань очень напоминала Бельгию. То же холодное море, то же бледное, но слепящее солнце, такой же широко раскинувшийся светлый пляж. Стояли чудесные дни. Таиров оказался страстным любителем моря и часами не вылезал из воды. Я купалась мало, предпочитала бродить по пляжу, шагая по самой кромке прибоя и радуясь, когда волны то заливали ноги, то обдавали градом брызг.
Через пять дней Таиров уехал в Лондон. Оставшись одна, я вдруг почувствовала какую-то странную пустоту, и, когда хозяйка при встрече сочувственно сказала мне: «Мадемуазель, наверно, скучает по своему другу», — я не стала ее разубеждать. Чтобы развлечься, я решила заняться упражнениями йогов (в то время ими увлекалась вся Москва). Со мной была книжка, которую мне дал на дорогу Балтрушайтис. Я выбрала оттуда несколько упражнений, которые старательно пыталась освоить. Но сосредоточиться так, как требовало это сложное учение, никак не могла. И в конце концов, захлопнув книжку, решила попутешествовать. Сев на пароходик, я поехала в Сан-Мало, старинный портовый городок, в котором прожила два чудесных дня.
Наконец пришла телеграмма от Таирова, и на следующий день явился он сам, оживленный, веселый, очень довольный поездкой. Он привез с собой множество материалов, книги, целую тетрадь зарисовок для «Сакунталы»: колесницы, кувшины, старинную индийскую утварь, орнаменты.
— Все это в помощь Павлу Кузнецову, — говорил Таиров.
После обеда, на пляже под шум моря Александр Яковлевич с увлечением рассказывал мне о будущем спектакле. Я видела пролог, где ведущий читает молитву, знойную пустыню и несущуюся колесницу с царем Душиантой, видела встречу Сакунталы с Душиантой и другую сцену, когда девушка играет в догонялки с пчелой. Театр сразу же по-хозяйски ворвался в мою жизнь, оттеснив все остальное.
Дни летели незаметно, и срок нашего отдыха близился к концу. Через десять дней мы должны были уже быть в Москве к началу репетиций. Но неожиданно пришла телеграмма от Зонова: «Для разрешения неотложных вопросов необходим ваш срочный приезд». Очень огорченный, Таиров начал спешно укладывать в чемодан привезенные из Лондона сокровища. Я раздумывала, что мне делать: возвращаться вместе с Александром Яковлевичем в Москву или задержаться на несколько дней. Было одно обстоятельство, которое очень соблазняло меня остаться. В соседнюю деревушку через два дня должен был приехать бродячий цирк. Мы оба очень хотели его посмотреть. В Москве меня никто не ждал, домашние знали, что я должна приехать позднее, у меня была полная возможность задержаться на несколько дней. Прочитав еще раз программу циркового представления, я пошла за советом к Таирову.
Пропустить такое сенсационное зрелище казалось мне просто непростительным.
«Обезьяны Джульетта и Мак показывают семейную ссору.
Египетская танцовщица Лия Ней исполняет танец живота с ядовитой змеей.
Собака Мажиго — профессор математики.
Любимец публики Джон Хозе — непревзойденный король цепей и замков». И еще ряд замечательных аттракционов.
Александр Яковлевич хотя и огорчился перспективой ехать в одиночестве, но возражать не стал. Он сам очень любил цирк и прекрасно понимал меня. А кроме того, считал, что подышать морем несколько лишних дней для меня будет очень полезно. На следующий день я проводила Таирова на вокзал. Когда поезд тронулся, он крикнул мне:
— Через шесть дней буду встречать вас в Москве!
Увы, волею судьбы наша встреча состоялась гораздо позднее. Прошло два дня, и вдруг ночью меня разбудил неистовый звон церковного колокола. Решив, что где-то пожар, я кинулась к окну. По улице медленно ехал на велосипеде человек, крича в самодельную трубу: «Объявлена война! Объявлена война!» Последнее время в пансионе во время завтраков и обедов то и дело заходили разговоры о возможности войны. Но никто не относился к этому серьезно, все разговоры кончались одной и той же фразой: «Ну какая же может быть война при современной технике!» Гулкий звон колокола ночью и выкрики глашатая ошеломили меня. Быстро одевшись, я побежала на улицу. Из всех домов выбегали люди. Человеческий поток стремительно двигался к церкви. На маленькой площади зловещим пламенем горели два факела. Стиснутая толпой, я скоро очутилась в церкви у самою амвона. Местный кюре, принадлежавший к ордену иезуитов, говорил проповедь. Собственно, он не говорил ее, а по-актерски разыгрывал: воздевая руки к небу и закатывая глаза, он просил благословения всевышнего, извиваясь и скрежеща зубами, изображал, как будут мучиться в аду те, кто вздумает уклониться от выполнения своего долга перед родиной. Мне казалось, что я присутствую на каком-то странном театральном представлении. Глядя на кюре, я на минуту вспомнила знаменитого итальянского трагика Грассо, который, обнаружив роковой медальон на шее возлюбленной, с таким неистовым темпераментом катался по полу, что едва не упал в зрительный зал. Но на людей, собравшихся в церкви, проповедь производила сильнейшее впечатление. Женщины исступленно молились, мужчины стояли торжественные, строгие. Отсветы факелов, пробивавшихся сквозь цветные витражи, освещали молящихся каким-то фантастическим светом. Когда проповедь кончилась, люди расходились в сосредоточенном молчании. В церкви осталось только несколько женщин. Сдержанно всхлипывая, они шептали молитвы.
Вернувшись в пансион, я села писать письма домашним и Таирову, надеясь утром их отправить. Но утром меня ждала ошеломляющая новость: железнодорожное сообщение с Парижем прервано, линия занята воинскими эшелонами. В голове была одна только мысль: во что бы то ни стало добраться до Парижа. Положение было отчаянное. Денег у меня могло хватить всего на пять-шесть дней жизни в пансионе. А когда еще мне удастся выбраться домой, в Россию, одному богу известно! Что делать?! Каждый день я бегала на вокзал, расспрашивая, не пойдет ли какой-нибудь поезд на Париж. Поезда шли, но ни один не останавливался на нашей станции. Это были воинские эшелоны. А дни уходили, деньги таяли. Я была в отчаянии. Наконец, как-то утром я узнала, что из Сен-Люнера отправляют новобранцев. Быстро уложив чемодан, я побежала на станцию. Как раз подходил поезд. Я кинулась к перрону. Вход был закрыт цепочкой. К счастью, в это время подошла группа новобранцев и мне удалось проскользнуть вместе с ними. Когда поезд остановился, я кинулась к молодому офицеру, стоявшему на площадке одного из вагонов, и стала слезно умолять впустить меня, объясняя, что я иностранка, русская, и что мне необходимо попасть в Париж, чтобы выбраться на родину. Молодой человек явно сочувствовал мне, но пустить не решался. Продолжая убеждать его, я не отходила от вагона, а когда поезд тронулся, на ходу вскочила на подножку. Моя хитрость удалась. Растерявшемуся офицеру не оставалось ничего другого, как схватить меня за руку и втащить на площадку, чтобы я не попала под колеса.
Мое появление в битком набитом вагоне вызвало бурный восторг солдат. Узнав, что я русская, они галантно освободили мне место на скамейке, кто-то предложил выпить по кружке пива за мое благополучное возвращение в Россию. Так, распевая с солдатами боевые песни, я въехала в Париж.
На вокзале поезд встречал важный железнодорожный начальник. Увидев меня, он несказанно изумился, но, узнав, каким образом я попала в воинский эшелон, расчувствовался и патетически воскликнул:
— Бедная барышня! В такие дни оказаться вдали от родины!.. И что вы будете делать с вашим чемоданом? В городе демонстрации, транспорт не работает… А чемодан, наверно, тяжелый…
— Я оставлю его здесь и уверена, что вы о нем позаботитесь, — так же патетически, в тон ему, воскликнула я.
Мои слова произвели впечатление. Старик улыбнулся.
— О, мадемуазель, будьте спокойны, когда чемодан вам понадобится, вы найдете его в полной сохранности.
И, написав на клочке бумаги помер служебной комнаты, где я смогу получить свой чемодан, он вручил мне бумажку. Отделавшись от чемодана, я сразу почувствовала облегчение и в порыве благодарности обняла старика.
Когда я вышла на вокзальную площадь, я не узнала Парижа, хотя уехала отсюда всего три недели назад. Город был затоплен бесконечным потоком демонстрантов. Я остановилась в полной растерянности. Какой-то молодой человек протянул мне руку, и я очутилась в шеренге. Разговаривая, мы пошли рядом. Он оказался чехом. Узнав, что я русская, очень посочувствовал:
— Я-то пойду воевать, а вот вам будет здесь грустно.
Мы шли бесконечно долго. Между тем уже надвигались сумерки, и я вдруг почувствовала невероятную усталость. Ноги еле двигались. Молодой человек заметил это и посоветовал мне подумать о ночлеге. В одном из переулков мелькнула вывеска отеля. Выйдя вместе со мной из шеренги, мой новый знакомый купил в киоске какую-то брошюрку и, написав на ней свою фамилию, сунул ее мне:
— Это вам на память, ведь сегодня исторический день.
Я поблагодарила его и, собрав последние силы, побрела к отелю. Только в холле я вспомнила, что у меня в сумочке всего несколько сантимов. Меня встретила хозяйка.
— Мадемуазель нужна комната? — спросила она с некоторым удивлением.
Я утвердительно кивнула головой, но тут же, едва ворочая языком от усталости, рассказала о своем отчаянном положении и о том, что заплатить за номер даже за одни сутки мне нечем. Женщина улыбнулась.
— Сейчас, мадемуазель, наступают тяжелые дни для всех нас — и для французов и для русских. И мы должны помогать друг другу. Вы можете спокойно прожить здесь день-другой. Гостиница все равно пуста.
Горничная проводила меня в номер. Как только она вышла, я повалилась на кровать, подумав, что большего блаженства на свете быть не может. Неожиданно раздался стук в дверь. Вошла хозяйка.
— Бедная мадемуазель, как вы устали! — воскликнула она. — И, наверно, целый день ничего не ели. Я пришла пригласить вас поужинать вместе с нами.
Я пыталась отказаться, но милая женщина настояла на своем. И через несколько минут, спустившись вниз, мы очутились в уютной маленькой столовой, где меня очень любезно встретили муж хозяйки и два их мальчика. От запаха еды у меня закружилась голова. И мне стоило большого труда есть медленно, не показывая виду, что я, кажется, могла бы в одну минуту проглотить все, что стояло на столе.
Утром, открыв глаза, я долго не могла прийти в себя. В голове была одна только мысль — война. Это заслонило все остальное. Я быстро оделась и вышла на улицу. В переулке было тихо. По привычке подумала: «Надо позавтракать». Напротив была маленькая «шоколатри». Как-то совершенно забыв, что у меня нет денег, я вошла. В комнате не было ни одного посетителя. Молоденькая официантка подошла ко мне:
— Мадемуазель хочет выпить чашку шоколаду?
Я невольно улыбнулась своей оплошности.
— Очень хочу выпить шоколад и съесть бриош, — сказала я, — но у меня всего-навсего несколько сантимов.
И, объяснив, что я иностранка, русская, застряла в Париже без единой монеты, я направилась к выходу. Подошла хозяйка. Узнав о моем печальном положении, она пригласила меня сесть за столик и, обратившись к официантке, сказала:
— Вместо того чтобы болтать, вы лучше бы угостили мадемуазель шоколадом.
Человеческое внимание и доброта оказывают удивительное действие. И я вдруг почувствовала, что я не одинока, что на свете много добрых людей. Выпив шоколад и съев два бриоша, я горячо поблагодарила хозяйку и вышла на улицу. В смятении бродила я по городу. Где Таиров? Успел ли он доехать? Вдруг он застрял в Германии… Что переживают мои домашние, не зная, где я, что со мной… Война!.. Это значит, что жизнь остановилась? Театра не будет?.. И когда может окончиться война? И как я буду жить в Париже без денег? Я знала, что Маршак с семьей уехал на лето в Нормандию. Значит, помощи отсюда ждать нельзя.
Прошло несколько мучительных дней. Я беспомощно слонялась по Парижу, ожидая какого-то чуда. Хозяйка отеля по-прежнему была ласкова со мной, почти насильно уводила к себе то обедать, то ужинать. Когда я отказывалась, успокаивала:
— Кончится война, вы приедете в Париж, тогда сосчитаемся. — И всегда добавляла: — Лишний человек за столом не в тягость.
Война была для меня таким огромным потрясением, что я совершенно растерялась. Мне не пришла в голову даже самая простая мысль — пойти в русское посольство, где можно было бы что-то выяснить, посоветоваться… Только через несколько дней я вдруг подумала об этом. Узнав адрес посольства, я побежала туда. Великолепные чугунные ворота оказались заперты. Я позвонила. Высунулась голова сторожа.
— Вы к кому? — спросил он не слишком любезно,
Я смутилась.
— Мне нужно к начальнику.
— К какому начальнику? Здесь посол, а не начальник, к нему не пускают!
И сторож захлопнул ворота перед самым моим носом. Но я упрямо продолжала бродить возле посольства в надежде, что, может быть, подойдет кто-нибудь из русских. И действительно, через несколько минут к воротам подошли две дамы и господин, явно русские. Я кинулась было к ним, но сторож учтиво открыл ворота, и они быстро вошли во двор, не обратив на меня никакого внимания. Я была в отчаянии. И вдруг, о чудо, в окне стеклянной галереи, соединявшей два крыла здания, я увидела В. Н. Аргутинского-Долгорукого, большого друга Боткиных и постоянного посетителя Художественного театра, с которым я была хорошо знакома. Истошным голосом я закричала:
— Владимир Николаевич!
Обе дамы и господин изумленно остановились. Владимир Николаевич высунулся в окно и, увидев меня, так же неистово закричал:
— Аличка? Коонен? Какими судьбами?! Входите, входите, я сейчас к вам спущусь…
Я гордо прошла мимо сторожа, который сердито проворчал мне вслед:
— Чего же сразу не сказали, что к их сиятельству?! А то твердите: «К начальнику». Разве поймешь!
Через несколько минут я сидела в кабинете Владимира Николаевича, подробно рассказывая ему обо всех своих злоключениях.
— Как же вы здесь живете? У вас есть друзья, знакомые? — озадаченно расспрашивал Аргутинский.
Я сказала, что у меня здесь никого нет, что живу я в долг, пользуясь любезностью хозяйки отеля.
Владимир Николаевич улыбнулся.
— Любезность хозяйки не может длиться до бесконечности. А вам, возможно, придется прожить здесь еще некоторое время. Ну, это мы устроим. Вы — наша актриса, москвичка, посольство обязано вам помочь. Что касается возвращения в Россию, то могу вас порадовать. Как раз сейчас разрабатывается маршрут, который, по всей вероятности, даст возможность добраться до Петербурга. Занимается этим блестящий организатор и большая умница Николай Михайлович Кишкин. Вы его, наверно, хорошо знаете, известный врач, лечит многих актеров Художественного театра. Если вас не испугает трудный и рискованный путь, который он намечает, я попрошу его включить вас в первый рейс. Только не думайте, что это будет завтра-послезавтра. Дело это нелегкое, оно потребует очень продуманной организации и… — с улыбкой добавил Аргутинский, — солидной суммы денег. Но пусть это вас не беспокоит, я договорюсь с посольством.
Вдруг Владимир Николаевич вскочил со стула.
— Подумайте, какая удача, что мы встретились сегодня. Я ведь работаю здесь добровольцем, бываю не каждый день, а завтра уезжаю недели на две из Парижа. Но утром займусь вашим делом. Через день вы придете к моему секретарю: во-первых, он вручит вам некоторую сумму, которая даст вам возможность, не очень себя стесняя, прожить в Париже до отъезда, во-вторых, сообщит вам телефон и адрес Кишкина. Вам необходимо с ним встретиться.
Прощаясь, Владимир Николаевич пожелал мне поскорей добраться домой.
Через день секретарь Аргутинского вручил мне пакет с деньгами и письмо Владимира Николаевича, где он писал, что, уезжая, успел договориться с Кишкиным и тот включил меня в список отъезжающих русских на первый рейс. Тут же был адрес Кишкина.
Прежде всего я побежала в отель и, рассказав хозяйке все новости, предложила заплатить свой долг. Она рассмеялась.
— Еще неизвестно, сколько времени вам придется здесь прожить. Поберегите деньги. Кончится война, тогда сосчитаемся.
Через несколько дней я встретилась с Кишкиным. Он был очень приветлив и сказал, что сообщит мне о дне сбора отъезжающих.
Много раз потом бывала я в Париже, но никогда не казался он мне таким прекрасным, как в эти первые дни войны. Он был добрым и строгим, патетичным и простым. Казалось, в эти дни раскрылись все лучшие черты французов — их мужество, их глубокий патриотизм. Ритм жизни города изменился. Каждые четверть часа выходили специальные выпуски газет с сообщениями о ходе военных действий. Мальчишки-газетчики выкрикивали сенсационные заголовки. Прохожие кидались покупать листки. В магазинах и кафе девушки все свободное время сидели за шитьем. Они шили белье для солдат. По вечерам город не освещался. Все ходили с разноцветными бумажными фонариками, которые, покачиваясь, как бы танцевали на палках.
Так шел день за днем, наконец я получила записку от Кишкина: уезжающие должны были собраться у него на следующий день. Я пришла с небольшим опозданием, все уже были в сборе. Кишкин рассказал маршрут.
— Нам предстоит ехать сначала в Лондон, оттуда в Ньюкасл, — чертил Николай Михайлович на бумаге карту предстоящего путешествия. — Там мы сядем… впрочем, я сам не знаю, на что мы сядем, — засмеялся он, — то ли на баржу, то ли на пароходик. Мне с большим трудом удалось арендовать у одного морского волка его суденышко. Предупреждаю, вряд ли оно будет особенно комфортабельным. Зато говорят, что он знает Северное море, как свою деревню, и обещает провести нас благополучно через минные поля. Не скрою от вас, путь этот рискованный, непроверенный, — продолжал Кишкин, — мы будем первооткрывателями. Возможны всякие неожиданности, и я призываю вас при всех обстоятельствах сохранять спокойствие, не нервничать.
Отъезд из Парижа был назначен через два дня.
Переезд через Па‑де‑Кале оказался малоприятным. Была сильная качка. Надежно устроив нас в креслах, Кишкин расхаживал по палубе и время от времени совал нам всем в рот лимонные леденцы, которыми предусмотрительно запасся в Париже. В Лондоне мы пробыли целые сутки. После Парижа Лондон казался удивительно спокойным, непохоже было, что идет война. Только в Гайд-парке маршировали новобранцы — шли учения. Газеты выходили как обычно, никаких специальных выпусков не было. Сообщения с фронта ограничивались одной и той же короткой фразой: «Наши войска делают свое дело». Зато в Ньюкасле нас сразу же оглушил портовый шум и гам, атмосфера здесь была до крайности взбудораженной. Кишкин познакомил нас с хозяином судна, на котором нам предстояло плыть. Хотя Николай Михайлович и уверял, что у него солидная репутация, никакого доверия он не внушал и был похож скорее на кинематографического гангстера, чем на капитана корабля. Скоро мы увидели и судно, на котором должны были плыть. Это было какое-то старинное сооружение вроде огромной баржи с пристроенной сверху кабиной. Вид этого убогого суденышка, так же как и его хозяин, не внушали радужных надежд. А между тем прекрасное солнечное утро сменилось пасмурным днем, по небу поползли низкие, тяжелые облака.
Едва мы отчалили от берега, море как с цепи сорвалось. Нашу жалкую баржу швыряло из стороны в сторону. Очень скоро мне стало плохо, устроившись около борта, я лежала пластом. Николай Михайлович заботливо менял мне мокрую тряпку на лбу, но это не помогало. Ночью хозяин баржи довольно бесцеремонно отправил нас всех в трюм, объяснив, что мы обходим минные заграждения. В трюме две дамы из нашей группы впали в истерику: стонали, молились, одна даже пыталась рвать на себе волосы. Поддерживали во мне дух двое норвежцев, плывших вместе с нами. Они оживленно разговаривали, иногда что-то тихонько напевали. К счастью, с первыми проблесками утра море утихло. Я понемногу стала приходить в себя. Вышла на палубу. Ночной кошмар сменился сказочным видом фиордов и белоснежных корабельных мачт, ослепительно сверкавших под лучами солнца. Мы подплывали к Бергену. Сбылось одно из моих заветных желаний. С ученических лет мечтала я о путешествии в Норвегию.
Из Бергена мы поехали в Христианию. Там по плану Кишкина остановились на три дня, чтобы отдохнуть после трудного перехода и привести себя в порядок. Никогда больше мне не довелось быть в Норвегии, но на всю жизнь остались в моей памяти снежные вершины гор такой белизны, какой не увидишь нигде на свете, изумрудно-зеленая трава у подножия и яркие пятна красных черепичных крыш. Кишкин повез нас на выставку, где экспонировалось все, что создавала страна, — от иголок до модели королевского дворца, похожего, скорее, на большую бревенчатую избу. Мы много бродили по городу. Посидели в пивной, куда, по слухам, иногда заходил выпить кружку пива сам король. Были на веселом деревенском празднике, где девушки и парни танцевали с таким азартом, что трудно было усидеть на месте. Оказалось, что северный темперамент никак не уступает южному, а в чем-то, может быть, даже и горячей и сильней.
Переезд через Балтийское море оказался незадачливым. Мы попали в густой молочный туман, пароход стоял на месте около двух суток. Провизия кончилась, дамам выдавали по поскольку сухарей в День, мужчины не получали ничего, но стойко терпели голод. Затем Стокгольм — последняя остановка за границей. Обильный завтрак, показавшийся после вынужденного поста роскошным пиршеством. И вот наконец Петербург. Когда на почте я писала телеграммы домой и Таирову, у меня дрожали руки. Я еще не верила, не могла поверить, что скоро буду в Москве, буду дома. На вокзале в Москве меня встречали брат и Таиров. Они стремительно бежали к вагону, и красные розы в руках Александра Яковлевича посыпали лепестками мокрый от дождя перрон. Я еще не успела открыть рот, чтобы спросить Таирова, что с театром, как он, запыхавшись, прокричал:
— Театр есть, Алиса Георгиевна, театр будет!
Мы условились, что встретимся через два‑три часа. И брат повез меня домой. Дорогой он рассказал, что дома все более или менее благополучно, но что вообще в Москве атмосфера унылая, тягостная. Трудно описать мою радость, когда я очутилась дома, обняла своих стариков и няню. Сидя за милым пыхтящим самоваром и с аппетитом откусывая распаренные на конфорке московские бублики, я чувствовала себя снова маленькой Аличкой, с той только разницей, что теперь не отец рассказывал мне о холодных северных морях, а рассказывала я, отец слушал, растроганно смахивая слезу.
Когда я прибежала в театр, Таиров уже ждал меня на улице.
— Я боялся, что вы заблудитесь, не попадете в тот единственный закуток, где сейчас можно работать, — говорил Александр Яковлевич, ведя меня за руку через наваленные на полу доски, опилки и всякий мусор.
В театре был полный разгром, стучали молотки. Я удивилась, как можно работать в такой обстановке. Таиров рассмеялся.
— Стук молотков кажется мне сейчас прекрасной симфонией. Когда в первый раз после приезда я пришел в театр, меня ужаснула тишина. Рабочие разъехались по деревням, и стройка была прекращена. Я уже думал, что все кончено.
Мы вошли в небольшую комнатку. Среди общего разгрома, который был в театре, она показалась мне очень уютной.
— Сегодня в честь вашего приезда я устроил себе праздник, отменил все занятия, — сказал Александр Яковлевич, придвигая мне смешное старенькое кресло, явно попавшее сюда из фамильной мебели братьев Паршиных. — Ваш приезд — это чудо! Никто из тех, кто застрял во Франции, еще не вернулся в Москву…
Погода была ужасная, шел не то снег, не то дождь, выходить на улицу не хотелось, и мы просидели в закутке до поздней ночи. Несмотря на то, что мы не виделись не так уж долго, казалось, что прошел целый год, столько было пережито нами обоими за эти месяцы, так много хотелось и нужно было друг другу рассказать.
— Вы представить себе не можете мое состояние, когда на границе я узнал, что объявлена война, что я попал в последний Поезд и что сообщение между Парижем и Москвой прервано. Я готов был выскочить из окна и неведомым путем лететь обратно к вам, в Сен-Люнер, в Париж… Я проклинал цирк, аттракционы, обезьян, собаку-математика, проклинал себя за легкомыслие, за то, что оставил вас одну.
Мы сидели и говорили, говорили без конца. Из театра вышли поздно ночью. Моросил дождь. На улицах было пустынно. Стоял густой туман. Но на душе было светло и радостно. Так хорошо мне бывало только в детстве в большие праздники — на пасху, рождество, на троицын день. Улицы, дома казались такими милыми, родными. Я смотрела на заплаканные стекла фонарей, огоньки мигали трогательно робко, еле‑еле. В мокром тумане еще долго бродили мы по Спиридоновке, взад и вперед, шагая в ногу. Только я все время попадала в лужи, а Таиров не попадал, смеялся и называл меня малышом.
Через день была назначена беседа Александра Яковлевича с труппой. С большим волнением прибежала я в театр. Подойдя к раздевалке, вдруг услышала мужской голос:
— Алло. Откеда? Говорит курьер-секретарь Милешин. Александр Яковлевич будут сегодня очень долго заняты. У них ответственный разговор с труппой. Позвоните вечером, если они не будут заняты на репетициях, они подойдут.
Голос замолк, я вошла в раздевалку. Там меня очень учтиво встретил почтенного вида человек, это он, очевидно, и говорил по телефону. Поздоровавшись, он любезно спросил:
— Вы новая артистка?
Я кивнула головой. Он вежливо помог мне снять пальто, встряхнул его и, вешая на крючок, сказал:
— Ваше пальто будет находиться с этой стороны, с другой стена еще не просохла, пачкает.
Позднее Александр Яковлевич рассказал мне, что этот «курьер-секретарь» прелюбопытнейшая личность. Пламенный энтузиаст театра, служащий гардеробщиком. На нем лежат самые разнообразные функции: он ведет телефонные разговоры, поражая всех изысканностью выражений, выполняет бесчисленные поручения в театре.
Беседа Александра Яковлевича происходила в одном из залов фойе, который по этому случаю был приведен в порядок, был вымыт пол и расставлены стулья. Большую радость доставила мне встреча с товарищами, особенно с теми, с которыми мы вместе работали в Свободном театре. Здесь были Уваров, Ненашева, Асланов, Чабров, Кречетов и, конечно, молодежь, те, с кем мы год назад сидели на Тверском бульваре, выбирая особняк для своего театра. К сожалению, восемь человек из них были призваны в армию. Новые актеры, приглашенные Таировым, производили очень приятное впечатление: Фрелих, Шахалов, Ценин, Степная, Владимир Подгорный, с которым я была знакома и раньше, молоденькая Позоева, выпускница школы Халютиной, позднее ставшая одной из ведущих актрис театра. Пришел и Балтрушайтис. Мы с ним еще не виделись, но он уже знал от Кишкина о моих скитаниях. С распростертыми объятиями встретил меня Зонов, с которым я познакомилась много раньше в Петербурге в «Бродячей собаке». Дружески обняв меня, он воскликнул:
— Таиров — удивительный человек! Сам работает как зверь, не зная ни отдыха ни срока, и меня запряг сразу в две пьесы, так что я света белого не вижу! А репетировать негде, работаем то у меня дома, то в каком-нибудь углу в театре. Не представляю, как вытяну спектакли!
Внезапно раздался звонок, сначала издали, потом все ближе и, наконец, в дверях торжественно появился все тот же Милешин, потрясая колокольчиком. Прозвонив сколько следовало, чтобы все в должной мере ощутили значительность момента, он почтительно отошел в сторону, уступая дорогу Таирову, композитору Полю и художнику Павлу Кузнецову.
— Сегодня наша первая встреча в театре, — здороваясь с собравшимися, сказал Александр Яковлевич. — Поздравляю вас и верю, что работать мы будем горячо и дружно, невзирая на все трудности.
Начал Александр Яковлевич свою беседу с того, каким должен быть наш театр, Камерный театр. И тут же коротко пояснил, почему он будет называться Камерным.
— Ничто новое не находит сразу доступа к восприятию рядового зрителя. Мы хотим работать вые зависимости от обывателя, крепко засевшего сейчас в театральных залах, хотим иметь небольшую аудиторию своих зрителей, таких же ищущих, неудовлетворенных, как и мы. Поэтому мы и называем наш театр Камерным. Но, конечно, эта вывеска ни одной минуты не будет нас связывать. Ни к камерному репертуару, ни к камерным методам постановок мы не стремимся. Напротив, по самому своему существу камерность чужда нашим замыслам и нашим исканиям.
— Итак, каким же будет наш театр? Я не собираюсь сейчас объявлять какую-нибудь точную платформу, — продолжал Александр Яковлевич. — Наша платформа заключается в том, чтобы искать новые пути в театре, экспериментировать. Нашей программой будет борьба. Борьба с теми язвами, которые сейчас искалечили театр и завели его в тупик. В первую очередь борьба с мещанской идеологией и пошлостью, с натурализмом, который расцвел махровым цветом.
— В Петербурге, в театре Яворской, — рассказывал Таиров, — в какой-то мелодраме — роскошный ужин, который устраивает героиня в своих апартаментах. Его привозили в театр из дорогого ресторана. Актеры на глазах у зрителей глотали устриц, на стол подавались куропатки, пылающие в вине, а после ужина в зал неслось благоухание сигар. Публика кинулась на эту приманку. И спектакль шел с аншлагами.
— Предстоит нам борьба, — говорил Александр Яковлевич, — и с условным театром. Он тоже объявил войну натурализму, но не может оказать ему должного противодействия, так как отрицает живую эмоцию актера и превращает его в мертвую маску.
— Надо вернуть театру театр, вернуть ему его первородное начало, его могущество. Надо раскрепостить актера, раскрыть все средства его сценической выразительности — эмоцию, жест, голос! Актер должен стать подлинным хозяином сцены!
Таиров предупреждал, что это, конечно, не просто.
— Борьба с дилетантизмом в актерском искусстве требует длительной работы, — говорил Александр Яковлевич. — Но следует обольщаться надеждой, что мы сможем достигнуть всего этого быстро.
— Выбор такой пьесы, как «Сакунтала», для открытия театра никак не случаен, — продолжал Александр Яковлевич. — Это наш протест против той пошлости и мещанства, которые царят сейчас на сценах театров. Это гениальная пьеса, созданная за полторы тысячи лет до нашей эры, проникнутая чистотой, глубокой мудростью, подлинным гуманизмом, дает великолепный материал для настоящего спектакля. По своему стилю «Сакунтала» — мистерия, легенда, это обязывает искать особые пути для ее решения. Все в этом спектакле будет необычно, и прежде всего образы самих героев. Вместо модной сейчас на сценах театров «женщины-вамп» — целомудренная девушка-отшельница, живущая в общении с природой, с животными, птицами. Вместо привычных для публики театральных костюмов — полуобнаженные тела актеров, раскрашенные в разные цвета — от лимонного и персикового до черного, в зависимости от положения героев. На сцене не будет никаких бытовых предметов, будет свободная игровая площадка. В глубине — задники, цвет которых будет меняться в соответствии с эмоциональным тонусом каждого действия. И я и художник будем стремиться к тому, чтобы ничто не отвлекало внимания от актера, ничто ему не мешало. Перед актерами будет стоять трудная задача — передать чистоту и первородность эмоции. Здесь должно помочь и обнаженное тело. Но надо сказать, что в этом есть и своя трудность. Как правило, актеры не умеют владеть телом. Поэтому я предлагаю участникам спектакля, не теряя времени, начать заниматься пластической и спортивной гимнастикой. К сожалению, в театре сейчас нет для этого необходимых условий. Но, может быть, что-нибудь мы еще придумаем.
— Какая должна быть пластика в «Сакунтале»? Те из вас, кто бывал на концертах Айседоры Дункан, наверно, помнят ее движение, простые, непосредственные, но всегда предельно выразительные. Я бы сказал, что в ее пластике есть некая земная притяженность, которая как бы утяжеляет жест, делает его объемным. Вот этого нам и надо добиться.
В заключение Александр Яковлевич сказал:
— Условия, в которых мы сейчас начинаем свою работу, в высшей степени неблагоприятны. Времени мало, помещение не готово. Вряд ли мы сможем показать нашу работу в законченном виде. Предупреждаю, конечно, мы попадем под обстрел критики, и потому, что сами мы в силу сложных обстоятельств не сумеем показать наш спектакль в достаточно совершенной форме, и потому, что для многих вообще будут неприемлемы наши художественные принципы. С открытием театра мы сильно опаздываем. Поэтому работать придется с большим напряжением, выпустить премьеру нужно как можно скорее. Не скрою от вас, это единственная надежда на то, что в театре появятся какие-нибудь деньги. — И посмеялся. — Пока король гол.
Работа закипела. В это трудное время энергия, темперамент Таирова и поражали и восхищали меня. Когда каждый день еще возникал вопрос, быть театру или не быть, он, проводя по три репетиции ежедневно, работая с композитором и художником, находил время на то, чтобы следить за стройкой, старался внушить рабочим, что они также участвуют в создании театра, как и творческий коллектив.
Театр был завален строительным мусором, но один из залов фойе был предоставлен Павлу Кузнецову для работы над декорациями: огромные задники — зеленый, розовый, голубой, маленькие лани, невиданные цветы, вздыбленные голубые кони, которые должны были обрамлять сцену. Все это Кузнецов расписывал сам. И замечательное искусство художника явило чудо: на спектакле задники казались как бы призрачным движущимся светом, фактуры не чувствовалось, а кустарники, цветы, деревья с какими-то удивительными, сказочными ветвями поражали необыкновенной трепетной красотой.
Репетиции шли днем, вечером и в ночные часы. Достаточно места в театре не было, поэтому репетировали отдельные сцены в свободных углах театра, у меня дома, на квартире у Таирова. Собрать весь спектакль целиком было невозможно до самых последних дней перед премьерой. Учитывая, что, выйдя на сцену, актеры обычно теряют то, что найдено в комнате, Таиров очень тщательно отрабатывал каждый эпизод.
Среди женских образов мировой классики, которые мне привелось позднее играть, образ Сакунталы стоит особняком. Необычно само действенное выражение его. Приемная дочь великого отшельника Сакунтала выросла в пустыне, живет в общении с природой. Маленькую больную лань, которую она выхаживает, ветку жасмина она называет сестрами. Сакунтала проста, как сама природа. Ее любовь к царю Душианте — это какое-то непреодолимое влечение, для нее самой непонятное. Подруги говорят, что она больна лихорадкой. Найти конкретное выражение этому чувству, донести До зрителей первородность страсти, ее чистоту было нелегкой задачей. Здесь нельзя было пользоваться привычными актерскими приемами. И собственные жизненные ассоциации тоже не могли помочь. Надо было открыть в себе такие тайники, которые у нас, людей современных, глубоко скрыты. И это далось мне не сразу. Зато пластикой Сакунталы я овладела быстро. Здесь помогали и занятия с Э. И. Рабенек и импровизация со Скрябиным. Тело не стесняло меня, я привыкла чувствовать его легко и свободно. Очень интересной для меня была работа над мимическими сценами, которые Александр Яковлевич щедро вводил в спектакль: игра в догонялки с пчелой, первое появление Сакунталы, когда она выходит с тяжелым кувшином на плече и поливает цветы, трепетное отчаяние, когда царь Душианта под влиянием злых чар не узнает и отвергает ее.
Самой трудной для актеров была задача, сохраняя реальное содержание образов, не разрушать в то же время условной ткани пьесы, в которой проза все время чередуется с белым стихом. Александр Яковлевич предупреждал нас, что стихотворный ритм ни в коем случае не должен заслонять естественное чувство. Он настойчиво требовал, чтобы все в спектакле было насыщено живым темпераментом и полнокровной эмоцией.
Близилась премьера. И наконец на улицах появились афиши: «12 декабря 1914 года — открытие Московского Камерного театра». Эти афиши, окончательно утверждавшие в нашем сознании реальность совершившегося чуда — существования театра, — действовали на нас гипнотически. Мы то и дело выбегали на улицу, чтобы еще и еще раз убедиться, что это не сон, что афиши висят и наш театр существует. Любочке Ненашевой пришла в голову блестящая мысль: пропагандировать театр. Группой в три-четыре человека мы подходили к одной из афиш и громко, чтобы привлечь внимание прохожих, расхваливали Камерный театр, пьесу, постановку, актеров. Эта выдумка достигала цели: многие останавливались, вступали с нами в разговор, расспрашивая, что это за театр и что за пьеса «Сакунтала». Само собой разумеется, мы не скупились на самые лестные отзывы. Таиров смеялся над этой наивной затеей, но признавал, что в ней есть здоровое зерно.
На сцену мы вышли только за семь дней до премьеры. Увы, здесь нас ждало много огорчений. Хотя Паршины официально отремонтировали театр, он был еще совершенно не готов — со стен текли ручьи, на сцене было невообразимо сыро и холодно. Но самым большим злом оказалась акустика. Звук ломался, текст доходил, только когда его произносили тихо, почти шепотом. Александр Яковлевич был очень требователен к сценической речи, он постоянно напоминал нам слова Коклена: «Дикция — вежливость актера». Мы уже привыкли внимательно и бережно относиться к речи. Сюрпризы акустики приводили нас в отчаянно. В сильных местах голоса гудели, как в пустом готическом соборе. Но унывать было некогда. Мы репетировали с утра до глубокой ночи, а в свободные минуты, забираясь на стремянки, замазывали страшные черные пятна, выступавшие на только что выбеленных стенах. Перед самым открытием Таиров с трудом добился, чтобы театр топили день и ночь, пригрозив, что в случае, если актеры заболеют от холода и сырости, Паршиным придется отвечать за срыв спектаклей.
И вот наконец день премьеры. Публика собралась избранная, как на самые прославленные премьеры Москвы. Приехала даже Мария Николаевна Ермолова, редко появлявшаяся в театрах. Были почти все ведущие актеры Малого и Художественного театров. Пришли Гельцер, Нежданова, Собинов. Чувствовалось, что художественная интеллигенция Москвы хочет поддержать молодой театр, начинающий свою жизнь в таких тяжелых условиях.
Против всех наших ожиданий спектакль был принят очень горячо. Когда занавес опустился в последний раз, ко мне в уборную пришла целая толпа друзей и знакомых. Я была потрясена, когда увидела Марию Николаевну Ермолову. Она обняла меня, поздравила, сказала, что плакала в сцене, где Душианта отвергает Сакунталу, и горячо благодарила Таирова за то, что сейчас, когда репертуар в театрах становится все более пошлым и приземленным, он поставил пьесу, исполненную чистых и высоких чувств. На следующий день я получила от Марии Николаевны пакет, в котором была ее фотография с надписью: «Милой звездочке Алисе Георгиевне. В добрый путь. Мария Ермолова». Очень понравился спектакль Марии Павловне Чеховой. Через несколько Дней она прислала мне четыре тома писем Антона Павловича, которые хранятся у меня и сейчас, с надписью: «Спасибо за Сакунталу!» Сохранилось у меня и письмо Бутовой, мнением которой я очень дорожила. «Если будут раздаваться “разумные” голоса, находящие недостатки в спектакле, не забудьте о “безумных”, кто уносит от вас очарование и радость в душе. Может быть, навсегда. Ваша Бутова». Собинов, тоже пришедший ко мне в уборную, сказал, что ему захотелось спеть Душианту. Очень горячо принял спектакль Скрябин: «Каким чудом, какими волшебными средствами сумели вы передать дыхание Индии?!» — спрашивал он у Александра Яковлевича.
Отпраздновать премьеру в ресторане, как полагалось по театральным традициям, мы не могли — денег у нас не было. Но расходиться не хотелось, мы собрались после спектакля в фойе и долго сидели, делясь впечатлениями вечера, мечтами о будущем. Что бы ни издало нас впереди, чудо свершилось — особняк с резной черной дверью превратился в театр, и мы сыграли свой первый спектакль.
Когда забрезжил рассвет, мы вышли на улицу и долго бродили по бульвару в ожидании первого выпуска газет. Наконец открылся киоск. Мы сразу же увидели «Русские ведомости» и заголовок «Московский Камерный театр. “Сакунтала”». Статья была более чем благожелательна. Этого мы не ожидали. Другие статьи, последовавшие за этой, также были очень благосклонны. Даже те рецензенты, которые не хвалили нас, яда по нашему адресу не расточали.
После премьеры мы были уверены, что главные трудности позади. Но очень скоро оказалось, что это чистейшая иллюзия. Паршины, скрепя сердце натопившие театр к премьере, потом стали экономить, холод на сцене и в зале был невообразимый. Дамы нередко в первом же антракте покидали зал, заявляя, что они боятся получить воспаление легких. Сборы падали. К чести актеров надо сказать, что никто не жаловался, не впадал в уныние. Работа шла полным ходом.
В течение месяца были показаны премьеры еще двух спектаклей: «Ирландский герой» и «Жизнь есть сон».
«Ирландский герой», где очень хорошо играли Ценин и Степная, подвергся бешеному обстрелу критики. Так как по ходу действия герой пьесы убивает отца, спектакль дружно был объявлен аморальным. Интересные, глубокие мысли, вложенные автором в пьесу, не были поняты.
Не повезло театру и со спектаклем «Жизнь есть сон». Он решительно не пришелся по вкусу ни публике, ни критике. Одна только удача была в нем несомненной — исполнение Шахаловым центральной роли Сихезмундо. У Корша Шахалов играл небольшие характерные роли, и для всех было полной неожиданностью, когда Таиров дал ему роль трагического героя.
Александр Яковлевич обладал редким и очень важным для режиссера качеством — он умел увидеть в актере возможности, о которых зачастую и сам актер не подозревал. Так открыл он Чаброва — Арлекина. Так увидел в превосходном комическом актере Аркадине возможности, позволившие ему сыграть трагическую роль Ирода в «Саломее». В актере Художественного театра, бывшем на выходных ролях, Николае Церетелли — угадал Фамиру Кифареда в трагедии Анненского и Ипполита в «Федре».
Шахалов играл Сихезмундо великолепно. Даже критики, бранившие спектакль, единодушно хвалили его темперамент и голос, а одна из газет объявила, что родился второй Шаляпин. К сожалению, наша радость от этой удачи скоро была омрачена. Сыграв несколько спектаклей, Шахалов пришел к Александру Яковлевичу и очень смущенно начал рассказывать, что он получил приглашение вступить в труппу Художественного театра. А так как будущее Камерного театра зыбко и неопределенно, он просит простить ему его измену. Таиров ответил, что удерживать его не будет. Уход Шахалова был чувствительным ударом для Камерного театра. В труппе не было актера, который мог бы его заменить, и спектакль выбыл из репертуара.
Таиров спешно репетировал следующие постановки: «Веер» Гольдони и пантомиму «Духов день в Толедо», написанную по заказу театра поэтом Михаилом Кузминым.
Для оформления «Веера» Александр Яковлевич пригласил двух замечательных художников — Михаила Ларионова и Наталью Гончарову, которые очень скоро стали нашими большими друзьями. Имя Натальи Гончаровой незадолго до этого прогремело за границей: ее декорации к «Золотому петушку» Стравинского вызвали сенсацию в Париже. Стихия театра была близка им обоим, и они работали с увлечением. Как художники они прекрасно дополняли друг друга. Ларионов определял их содружество словами:
— Я строю, а Наташа раскрашивает.
Декорации Ларионова и Гончаровой были очаровательны по живописи, остроумные по построению, давали прекрасные игровые возможности и режиссеру и актерам. Белые домики, окружавшие тесный итальянский дворик, с балкончиками, висящими на разной высоте, столики остерии, пол, затянутый черным, блестящим, как бы лакированным холстом, по которому постукивали разноцветные каблучки героев комедии, — все это создавало живое, радостное зрелище.
Спектакль Таиров строил на принципе импровизации. Многие мимические сцены и даже текст рождались прямо на репетициях. Спектакль искрился забавными выдумками, трюками: у аптекаря, который на своем балконе мешал что-то в ступке, порошок сыпался на роскошную шляпу напыщенного барона; у старого графа, читавшего в мансарде у окна сентиментальный роман, падали очки, мальчишка во дворе ловко подхватывал их и бросал обратно графу, который, ни на минуту не теряя чувства собственного достоинства, ловил их своей шляпой. Кречетов, игравший слугу из соседней остерии, бегая от одного домика к другому с подносом, уставленным чашками с кофе, так ловко жонглировал им, что ни одна капля не проливалась, даже когда он перескакивал через спину неуклюжего Креспино, загородившего ему дорогу. У этого спектакля были свои поклонники, своя публика. Он очень нравился Дживелегову, Александру Бенуа, которые смотрели его по нескольку раз, а в один из вечеров Бенуа даже привел Станиславского, неожиданно отозвавшегося о спектакле весьма благосклонно. Критики дружно ругали спектакль за трюки и выдумки. Но это нисколько не смущало Таирова. Всю жизнь любивший цирк, он позднее неизменно вводил элементы его в наши веселые музыкальные спектакли. Любопытно, что в «Принцессе Брамбилле» те же «клоунские трюки», рассыпанные по всей карнавальной стихии спектакля, были приняты прессой восторженно.
Если в «Сакунтале» были намечены первые, еще не очень четко выраженные черты, определявшие наши будущие спектакли трагедийного плана, то в «Веере» звучали задор и озорство, которые определили потом линию веселых, буффонадных спектаклей.
С первого дня своего приезда в Москву я почти не выходила из театра, не видела своих друзей, не знала, что творится вокруг. Я была так поглощена работой, что совершенно отошла от московской жизни. После премьеры «Веера», воспользовавшись маленькой передышкой, я как-то условилась встретиться с Качаловым в «Летучей мыши», где не была уже около года. Шла я туда с волнением, столько веселых часов, столько радостных маленьких успехов было там пережито. Но едва я вошла в зал, как меня охватило странное и какое-то грустное чувство. Казалось, я не туда попала. Куда исчезли та непринужденность, тот озорной веселый дух, которыми всегда отличалась «Летучая мышь». Все было как обычно: звучала музыка, на сцене шли какие-то номера, но как это было чинно и невесело. Скоро мне стало скучно, и я пожаловалась Василию Ивановичу. Он усмехнулся.
— Сейчас в Москве везде скучно. То ли война, то ли черт его знает что!
Встречаясь со знакомыми, я все время слышала ту же фразу: «В Москве скучно». Все ходили какие-то подавленные. Молодежь стала редким гостем в театрах, многие были в армии. Инстинктивно боясь, чтобы и меня не заразила общая подавленность, я решительно кинулась в работу.
Таиров в это время был очень занят в театре. Мы встречались редко, урывками, чаще всего поздно вечером или ночью, бродили по Спиридоновке или сидели на Патриарших прудах. А иногда заходили к другу Александра Яковлевича, известному в театральных кругах юристу Рафе Рубинштейну, который жил на той же Спиридоновке. У него была уютная маленькая квартира, в которой хозяйничала степенная приветливая Поля. Она встречала нас ласково, деловито ставила на стол скромный ужин и чай с замечательным грушевым и персиковым вареньем. Радовала глаз белоснежная накрахмаленная скатерть, персики и груши на фарфоровых блюдцах казались глазированными. Эти короткие часы спокойствия и домашнего уюта вливались неожиданным контрастом в наш тревожный, бестолковый и трудный быт.
Пантомима «Духов день в Толедо», как говорят в театре, не получилась. Кузмин, которому Таиров поручил написать сценарий, выразил желание написать и музыку к нему. Александр Яковлевич согласился на это, правда, скрепя сердце. Опасения его оправдались. Прекрасный поэт, Кузмин оказался слабым композитором. Музыка была написана бледно, невыразительно. Но положение в театре в это время было таково, что нужно было как можно скорее выпустить новый спектакль. Волей-неволей пришлось оставить музыку в том виде, в каком она была представлена.
Я играла ведущую роль — танцовщицы цирка. Здесь было все: и пламенная любовь, и яростная ревность, и трагический танец «Трех роз» на площади перед статуей мадонны. Но сюжет и замысел требовали темперамента и стремительного ритма, а музыка была аморфной и вялой. Работая, я всеми силами старалась оправдать драматическую ситуацию. И приходила в отчаяние от невозможности выразить всю гамму чувств в том ритме, в том накале, как мне хотелось. Беда спектакля заключалась в отсутствии единства сюжета, музыки и режиссерского решения. К нашему удивлению, публика принимала спектакль хорошо, горячо аплодировала танцу «Трех роз». Но это нас не радовало: мы прекрасно видели и понимали все недостатки спектакля.
Конец сезона был для нас очень трудным. Из репертуара выбыли «Ирландский герой» и «Жизнь есть сон», так как ушел Шаха-лов и уехала к себе на Украину Степная. Материальные дела Камерного театра были в очень тяжелом положении. Но оптимизм нас все же не покидал.
К этому времени вокруг театра образовался тесный круг друзей: поэты Брюсов, Бальмонт, писатель Федор Сологуб, художники Гончарова, Ларионов, Лентулов, Кузнецов, Судейкин.
Художников привлекала возможность работы в молодом театре, так как здесь они могли пробовать то, что им не было бы позволено на маститых сценах. И, конечно, они искренне хотели нам помочь.
Когда выяснилось почти безнадежное материальное положение театра, на помощь неожиданно пришел Валерий Брюсов. Будучи одним из директоров Литературно-художественного кружка, он предложил Таирову ходатайствовать перед кружком о предоставления Камерному театру субсидии. И, о чудо, очень скоро мы узнали, что ходатайство удовлетворено. В кассе театра оказалось пятнадцать тысяч! Мы чувствовали себя миллионерами. Таиров заявил:
— Можно начинать подготовку к будущему сезону.
Но, как часто бывает в жизни, тут-то и посыпались новые беды. Паршины подали в суд за неуплату аренды. Это вызвало возмущение в труппе, так как именно Паршиных все мы считали виновниками нашего финансового кризиса. Накануне того дня, когда должно было разбираться дело, кому-то пришла в голову мысль идти всей труппой защищать театр. Когда мы толпой ввалились в зал суда, это произвело впечатление. Важно восседавшие за столом судьи сначала растерялись, а потом, явно развеселившись, едва сдерживали смех. Выступать от труппы мы поручили самой солидной из наших актрис Ненашевой. Очень внушительно она рассказала, в каком ужасном виде сдали Паршины театр, рассказала, что холод и сырость отпугивают публику, и именно это является причиной плохих сборов.
— Паршины сами виноваты в том, что в театре нет денег, и не имеют никаких оснований требовать арендную плату! — патетически закончила Любочка Ненашева свою речь.
Это выступление и присутствие всей труппы на суде (к тому же мы вели себя необыкновенно чинно и корректно) явно произвели впечатление. В результате дело было решено в нашу пользу.
Не успели мы отпраздновать свою победу над Паршиными, как свалилась новая беда — консистория наложила запрет на театр на основании того, что он находится на пять аршин ближе к рядом стоящей церкви, чем полагается по правилам. Началась нудная тяжба, потребовавшая много времени и сил. Брюсов, Балтрушайтис и другие наши друзья мобилизовали все свои связи, чтобы выручить театр. Но прошло еще много времени, пока удалось умилостивить духовные власти и добиться снятия запрещения.
Пока шла суматоха с консисторией, Таиров работал с художником Судейкиным над постановкой «Женитьбы Фигаро» и с Лентуловым над «Виндзорскими проказницами».
Наступало лето. В Москве было душно, пыльно, очень хотелось уехать куда-нибудь отдохнуть, но денег не было. Материальные дела нашей семьи оказались в катастрофическом положении. Пианино с изображением Листа было продано. Мои единственные туфли, костюм и пальто пришли в довольно плачевное состояние. Надо было подумать о заработке. И тут известный кинорежиссер Касьянов предложил мне сыграть ведущую роль в картине «Девушка из подвала». Я с радостью согласилась. Помимо заработка мне было интересно попробовать себя в кинематографе. Но сценарий картины не отличался оригинальностью, это была типичная мелодрама. Девушку, работающую в прачечной, соблазняет молодой богатый барин. Она попадает в среду развращенной золотой молодежи и становится модной кокоткой, тяжело переживая свое падение. Прочтя сценарий, я заколебалась, стоит ли браться за эту роль, и пошла за советом к Таирову.
— Соглашайтесь, — сказал Александр Яковлевич. — Сюжет банальный, но Касьянов культурный человек, думаю, он сумеет снять штампы и пошлость сценария. А что касается героини, то я уверен, что у вас получится дама с камелиями, и вы будете вызывать слезы у зрителей.
Мой дебют в кино неожиданно имел большой успех. Меня наперебой стали приглашать сниматься, уговаривали бросить театр, сулили карьеру кинозвезды. Но я стойко отвергла все соблазны, отказалась даже от приглашения Мейерхольда сниматься в «Дориане Грее» Уайльда. Я согласилась сниматься еще только в одной картине — «Дикарке», которую ставил Гардин. Работать с ним было очень приятно, съемки проходили главным образом на натуре, в Петровско-Разумовском, погода стояла прекрасная, и после тревожного, полного волнений театрального сезона эта работа казалась отдыхом.
Иногда в Разумовское приезжал Александр Яковлевич посидеть на воздухе, отдохнуть, он был целиком занят подготовкой нового сезона. Как-то вечером, приехав в город, я забежала в театр. Александр Яковлевич сидел в своем закутке, который теперь шикарно назывался его кабинетом, перед подрамником макета и что-то строил. Я подошла к нему и увидела контуры какой-то необычной декорации. По вертикали были расставлены палочки и куски картона, скрепленные между собой проволокой. Внизу — на разной высоте — коробочки всех размеров. Я спросила Александра Яковлевича, что он строит и для какой пьесы. Он улыбнулся.
— Ни для какой. Просто так. Наброски. Когда в гимназические годы я рисовал декорации, Кима Маршак неизменно говорил: «Бред твоей фантазии, покрытый мраком неизвестности». Возможно, что и сейчас это так. Но мне все время хочется строить, отойти от живописи.
Александр Яковлевич встал.
— Для меня ясно — с живописью надо решительно кончать, но противопоставить ей что-то точное и определенное я еще не могу. Только едва-едва нащупываю то, что нужно. Сейчас мы топчемся на одном месте. Мы в плену у живописи. Правда, это не очень меня расстраивает — в общем, это закономерно: вне преемственности ничего не рождается. А тут еще случилось так, что к нам пришвартовалась целая ватага замечательных художников. Работают они не за страх, а за совесть, как настоящие друзья. По существу, выручают нас. Но выбираться из плена тем не менее нужно. Кое‑что новое удастся вводить в декорацию и сейчас. Ларионов, Гончарова, Лентулов идут на довольно существенный отход от живописи. «Бубновый валет» — озорной. А вот с Судейкиным — потруднее. «Мир искусства» — марка солидная,
Александр Яковлевич пошагал по комнате и неожиданно обратился ко мне:
— А вот мне интересно, скажите, какое у вас впечатление от моей постройки?
Я уселась в кресло перед макетом и стала внимательно его рассматривать.
— Эта декорация может изображать террасу какого-то старинного замка с расходящимися в разных направлениях коридорами, узкими и таинственными, — рассказывала я Александру Яковлевичу.
Потом мне представилось, что эта установка может быть площадью какого-нибудь большого средневекового города в любой стране, а коридоры — узкими улочками.
— Прекрасно! — воскликнул Александр Яковлевич. — Очень хорошо, что вы — актриса — видите здесь игровые возможности.
И неожиданно спросил:
— А вам хотелось бы походить в такой декорации, пофантазировать, что-нибудь сыграть?
Внимательно вглядываясь в макет, я мысленно представила себе героиню неведомой пьесы, коварную, соблазнительную и инфернальную, играющую сцену, построенную на некой неожиданной ситуации.
— Здесь, по-моему, можно сыграть Гюго или Шиллера, — сказала я.
Пока я рассказывала свои впечатления, Александр Яковлевич быстро шагал взад и вперед по закутку. Неожиданно обернувшись ко мне, Таиров настойчиво, даже как-то грозно спросил:
— Театр будет???
Ни минуты не задумываясь, я изо всей силы стукнула кулаком по столу и твердо сказала:
— Будет!!!
Таиров рассмеялся, быстро накрыл макет какой-то тряпкой, и мы вышли из театра.
После холодного закутка приятно было ощутить теплый летний воздух. Разговор затих сам собой. Ночь была чудесная, светлая. Пройдя по Тверскому бульвару на Спиридоновку, мы вышли к Патриаршим прудам и сели на мою любимую лавочку.
Над головой сияли звезды, пахло липой… И скоро все взволнованные раздумья о пути театра, о новых формах отошли в сторону, уступив место самому простому и самому прекрасному человеческому чувству, о котором во всем мире люди поют песни и поэты слагают стихи.
«Только влюбленный имеет право на звание человека».