Близились экзамены. Заниматься отрывками мы начали месяца за три до показа. Немирович-Данченко объявил нам, что экзамены будут публичные и что билеты будут продаваться, как на обычные спектакли в кассе Художественного театра. Естественно, мы очень волновались. Впервые нам предстояло выступать перед публикой в ведущих ролях, и показ отрывков был для нас такой же премьерой, как «Бранд» для Качалова и «Борис Годунов» для Москвина. Репетиции «Снегурочки», где я играла Леля, с самого начала пошли успешно. Я задумала играть его веселым, озорным деревенским парнишкой, вихрастым, с выгоревшими на солнце волосами. Таких я много видела в деревнях возле Стречкова. Мне легко давалась характерность, и уже через несколько репетиций я чувствовала себя в образе свободно, мальчишеским альтом пела песенку «Земляничка-ягодка», сохраняя в ней простонародный характер речи, и придумала себе задористый танец, выделывая лапотками всякие смешные фигуры.

Легко шла работа и над французским водевилем «Слабая струна», где я играла бойкую, кокетливую шляпницу Зизи. Николай Григорьевич Александров оказался изобретательным режиссером, он придумал интересные мизансцены, ввел музыку Маныкина-Невструева, остроумные танцевальные концовки к куплетам.

Куда хуже обстояло дело с «Потонувшим колоколом». Из всех назначенных мне для экзамена ролей образ Раутенделейн был самым увлекательным, но именно тут мне и суждено было пережить настоящие творческие муки. Мария Александровна Самарова, которой был поручен «Потонувший колокол», отличная актриса на бытовые роли, не чувствовала поэзии и романтики этой пьесы. На первой же репетиции она предложила мне учиться ходить на цыпочках. Я стала горячо возражать, доказывая, что по лесным кочкам и болотам ходить на цыпочках невозможно, переломаешь себе ноги, и что леших, как известно, природа наградила даже копытцами. Мои доводы не убеждали Марию Александровну, она настаивала на своем, твердя одно: Раутенделейн — лесная девочка вроде сказочной феи, она не может ходить, как все люди.

Время шло, а роль не двигалась, репетиции проходили в спорах. Чувствуя, что никак не могу разобраться в образе, я пришла в полное отчаяние, потеряла всякую веру в себя и в конце концов решила, что я просто бездарна.

Поползли мрачные мысли о будущем, о том, что меня ждет после провала «Потонувшего колокола». В театре меня, конечно, не оставят, в этом я не сомневалась. И тут всплыли в памяти мои давние детские мечты. Я писала тогда в дневнике, что мне хочется играть в маленьком затерянном городишке, где театр освещается керосиновыми лампами, где живут бедные, несчастные люди, которым я буду нести радость и красоту, а они, благодарные мне за это, будут плакать на спектаклях от счастья и сострадания. Я даже нашла на карте этот город, где буду играть, когда стану актрисой. Назывался он Изюм (наверное, я выбрала его за сладкое название). Теперь в душевном смятении эти детские мечты показались мне снова заманчивыми. На время я успокоилась. Но на одной из репетиций не выдержала, расплакалась навзрыд и в истерике убежала с малой сцены — поступок недопустимый по тому времени в Художественном театре. На лестнице я столкнулась с Качаловым и Александровым. Оба кинулись ко мне и стали расспрашивать, что случилось. Их сочувствие вызвало у меня новый прилив отчаянья и жалости к себе. Слезы заливали мне лицо, я лепетала что-то несвязное о своей бездарности, о том, что с «Потонувшим колоколом» ничего не выходит. Они стали утешать меня, каждый по-своему. Николай Григорьевич свирепо шипел мне в ухо:

— Ты недотепа. Раутенделейн — твоя прямая роль. Сделать тебе ее ничего не стоит. Завтра же останешься после репетиции водевиля, и в один час мы все наладим.

Василий Иванович, достав из кармана сложенный носовой платок и привычно поправив пенсне, стал так нежно и заботливо вытирать мне глаза и щеки, что слезы мои сразу высохли.

— Помните, Аличка, поговорку: слезы глаза выедают. Не огорчайте ваших поклонников, — прокричал он мне вслед, когда я уже неслась вниз по лестнице.

Выйдя из раздевалки в театральный двор, я по детской привычке взяла горсть снега и вытерла пылающее лицо.

На следующее утро, к моему большому удивлению, Мария Александровна не стала бранить меня, сказала только, что я просто переутомлена, поэтому и работа идет плохо, что она решила отложить репетиции на десять дней и дать мне отдых.

— Кроме того, тебе необходимо проветриться, — заявила она. — Сейчас мы с тобой поедем в Петровский парк. Подышишь воздухом, и нервы успокоятся.

Через несколько минут она уже усаживалась в сани и, не торгуясь с извозчиком, велела ему ехать в парк. Это последнее обстоятельство меня очень тронуло, так как Мария Александровна была известна своей бережливостью.

Ночью после репетиции «Слабой струны» Николай Григорьевич, как и обещал, оставил меня заниматься «Потонувшим колоколом». Повторив снова, что эта роль словно для меня написана, он указал на ремарку Гауптмана: «Раутенделейн — полуребенок, полуженщина».

— Ребенок ты и есть ребенок, — сказал он, — а женщины в тебе тоже через край. О лесной девочке забудь, играй самое себя.

С легким сердцем, как будто сбросив с себя кандалы, бежала я ночью после репетиции по Тверской, не видя ничего вокруг. В моем воображении уже прорастали первые крошечные ростки будущего образа. Когда через десять дней я пришла на репетицию к Марии Александровне и сыграла свои сцены, она обняла меня и произнесла целый монолог о том, как важно преподавателю вовремя понять причину неудачи у ученика и найти способ ее выправить.

— Даже такое простое лекарство, как поездка за город, может дать чудодейственные результаты, — заявила она.

Однако мои злоключения с Раутенделейн на этом не кончились. Когда на черновую генеральную принесли костюм, меня насмерть перепугали высокие желтые ботинки на французском каблуке номера на два больше моей ноги. И в полный ужас привел роскошный золотой парик Марии Федоровны Андреевой из того же «Потонувшего колокола». Он закрывал меня с головы до пят и был несуразно велик для моей головы. Парик этот в свое время попал даже в прессу. В каком-то журнале под фотографией Марии Федоровны — Раутенделейн была подпись: «М. Ф. Андреева — Раутенделейн, или парик М. А. Гремиславской». Но раздумывать было некогда. Одевальщица щедро напихала в носки ботинок вату, и Мария Александровна, дав мне в руки цветы, повела к выходу. Закрытая волосами, ничего не слыша и, не видя, я шла, как обреченная на казнь. Открылся занавес, я выбежала на сцену и сразу же, зацепившись носком за половицу, упала навзничь. С ужасом слышала я тишину в зале и приглушенный шепот за кулисами. А в голове была одна только мысль: «Ни за что не встану, так и буду лежать, пока не умру». Как во сне, услышала я знакомые три хлопка в ладоши и голос Станиславского: «Дайте занавес». Я открыла глаза.

Николай Григорьевич поднял меня на руки, отнес за кулисы и положил в кресло. Надо мною склонилось перепуганное лицо Марии Александровны. Внезапно раздался громкий деловой голос Станиславского:

— Ну, Кооненчик, как дела? Не ушиблась? Будем продолжать?

Это сразу вывело меня из оцепенения. Константин Сергеевич распорядился, чтобы с меня сняли парик и ботинки, принесли мой учебный хитон и сандалии, распустил мои волосы, тщательно сколов их сзади шпилькой, и, увидев, что я окончательно пришла в себя, тихонько шепнул:

— Леля играла очень хорошо, молодчина. Не волнуйтесь, вы уже себя показали, сосредоточьтесь и играйте спокойно.

Я почувствовала на своей щеке ласковую теплую ладонь Станиславского. Мне сразу стало легко и радостно, я выбежала на сцену так, как будто у меня крылья за плечами выросли, и играла, испытывая подлинное наслаждение.

Наконец открытый спектакль — первая в моей жизни встреча со зрителями. Она навсегда осталась в моей памяти. Впервые испытала я особое, трудно объяснимое трепетное чувство, когда стоишь в томной кулисе в ожидании своего выхода на сцену. К этому невозможно привыкнуть. Всю мою жизнь, несмотря на то, что я играла свои спектакли по многу лет подряд — «Адриенну Лекуврер», например, в течение двадцати девяти лет, — каждый раз, когда я стояла перед выходом на сцену, у меня леденели руки от волнения.

Выход на сцену… Перед глазами неведомое, всегда другое море людей по ту сторону рампы. И радость, доходящая до восторга, когда незримая волна, перехлестнувшись из зрительного зала, подхватывает и разом бросает в магический круг творчества. Вот эту смятенную радость встречи со зрителями первый раз в жизни испытала я в ученическом отрывке, когда мой пастушок Лель, спрыгнув с забора, озорно выкрикнул первую свою реплику, лихо фигуряя перед смеющимися девушками. Спектакль наш прошел с большим успехом.

Константин Сергеевич был доволен, лицо его сияло, но даже в этот торжественный день, счастливая, обласканная его похвалой, я не избежала строгого нагоняя. Когда после спектакля, уходя домой, нагруженная свертками, я покричала Сулержицкому: «Сулер, подержите мою картонку», — Константин Сергеевич, как раз вошедший в это время в раздевалку, немедленно отозвал меня в сторону и свирепо отчитал:

— Что это за Сулер? Леопольд Антонович не мальчишка, не поклонник, а ваш учитель, которого вы обязаны чтить и уважать! Уже закружилась голова?! Уже Сара Бернар??!!

Кстати сказать, прославленное имя Сары Бернар в устах Константина Сергеевича сопровождало меня на протяжении всей моей жизни в Художественном театре. Стоило какому-нибудь критику в прессе похвалить меня, Станиславский сейчас же вызывал меня к себе и, устроив головомойку, кончал свою отповедь: «Уже вообразила себя Сарой Бернар?!» Бывало, что он отчитывал за дело, но имя Сары Бернар чаще всего использовалось им профилактически, на всякий случай, чтобы я, упаси боже, не зазналась.

После сдачи отрывков мы начали усиленно готовиться к экзамену по пластике. Но однажды утром неожиданно раздался телефонный звонок, и помощник режиссера Уральский спросил, почему меня нет на экзамене по фехтованию, сказав, что все уже собрались и ждут Константина Сергеевича. У меня волосы встали дыбом. На уроке фехтования я за весь год была один раз, а потом, решив, что едва ли мне придется на сцене драться на рапирах, перестала посещать занятия — у меня просто физически не хватало времени. Вскочив на извозчика, я помчалась в театр. Экзамены шли в верхнем фойе. Когда, запыхавшись, я влетела в зал, все ученики были уже в костюмах и проволочных масках. Преподаватель фехтования Понс, чем-то похожий на состарившегося Д’Артаньяна, важно расхаживал по фойе. Вошли Константин Сергеевич и Сулержицкий. Пока они усаживались за стол, я с помощью товарищей кое-как натянула на себя маску, взяла в руки рапиру и, спрятавшись за спинами учеников, стала приглядываться, как они действуют. Я еще ничего не успела понять, когда Понс назвал мою фамилию. В полном отчаянье, помня только, что нужно делать выпады и наступать на противника, я без всяких правил кинулась с рапирой на своего партнера и стала теснить его, пока не загнала в угол. Понс пытался остановить меня, но я, не помня себя, в неистовстве бросалась на других экзаменующихся. В полной растерянности они шарахались от меня в разные стороны, и скоро в моем поле зрения остался один-единственный человек — Понс. Он пытался что-то сказать мне, но я, не слушая, яростно кинулась на него, чуть не проколов ему рапирой живот. Он ловко отбежал в сторону, и я осталась одна на поле боя.

Раздался смех Константина Сергеевича, за которым последовали три хлопка. Он позвал меня к столу. Вид у меня, наверное, был невообразимый, пот лил ручьем. За моей спиной слышался приглушенный смех товарищей. Стараясь придать своему голосу выражение величайшей строгости, Константин Сергеевич сказал, что поведение мое возмутительно, что пренебрежение такими важными для драматического актера уроками, как фехтование, недопустимо и что мне следовало бы поставить единицу. Но что находчивость и темперамент, которые я проявила, — качества, также необходимые актеру, поэтому я заслуживаю снисхождения с условием, что впредь буду аккуратнейшим образом посещать занятия. Когда, с трудом освободившись от своего костюма, я вышла в коридор, Александров шепнул мне:

— Фехтование ты провалила с треском, зато экзамен на актрису выдержала.

Оставался последний экзамен — пластика. Готовились мы к нему с большим усердием. Программа концерта была серьезная: танцевальные этюды и танцы исполнялись на музыку Корелли, Рамо, Шуберта, Шопена.

Концерт наш имел огромный успех. В зрительном зале присутствовали известные балетные артисты: Гельцер, Мордкин, Балашова, Коралли и многие другие. Думаю, успех объяснялся и тем, что это был первый в Москве концерт пластических танцев после выступлений Айседоры Дункан, покорившей тогда Москву.

После экзамена Эли Ивановна собрала нас и, похвалив за отлично выполненные номера, сообщила, что на экзамене присутствовал известный американский импресарио, ему очень понравилась программа концерта и наше исполнение, и он предлагает четырем ученицам, в том числе и мне, большое турне по Америке. Воспитанная за границей, Эли Ивановна отнеслась к этому предложению по-деловому и сказала, что такая гастрольная поездка сулит нам не только успех, но и большие деньги. То же самое сказала она Константину Сергеевичу и была несказанно изумлена, когда он, вместо того чтобы обрадоваться такому лестному, как ей казалось, и для нас и для театра предложению, гневно на нее обрушился. Категорически отказавшись дать разрешение на эти гастроли, он резко заявил:

— Надо быть Айседорой Дункан, чтобы иметь право полуголой выходить на сцену и чтобы это никого не шокировало.

Несостоявшиеся американские гастроли никак не омрачили нашего настроения, все мы чувствовали себя празднично и торжественно. Через несколько дней в честь окончания экзаменов в театре была устроена вечеринка. Я пришла с опозданием и, когда вошла в верхнее фойе, там уже стоял дым коромыслом. Кто-то играл на рояле Шопена, кто-то пел цыганские романсы. Коновалов и Карцев изображали бой слона в верблюда и, фыркая, яростно кидались друг на друга. Потом Коновалов, схватив со стола зеленое сукно и повязав голову салфеткой в виде тюрбана, стал изображать мифического фокусника Мотофозо, делая руками смешные пассы. Актеры, пришедшие к нам на вечеринку, в выдумках и шутках не уступали ученикам. Грибунин, Москвин и Александров, подобрав брюки и кокетливо повязав головы носовыми платками, пикантно распевали шансонетку на невообразимо нелепый набор немецких слов:

Du kommst zu mir heraus,

Ich habe Offenbach,

 Zu mir spazieren Haus,

Horr Hanzen mittelschwach.

И припев:

Glin, glin, glin,

Trin, trin, trin.

Позже они пели эти куплеты на капустнике, уже в усовершенствованном виде, в костюмах бебе, с бантами в волосах. Кто-то из участников, отбивая ритм каблуком, мрачно пел басом:

Топо, топо, линолеум,

Сулержицкий, какаду.

Я любила веселые сборища и всевозможную кутерьму. Но на этот раз никак не могла войти в атмосферу общего веселья. После пережитого напряжения и всех волнений хотелось чего-то совсем другого: или слушать какую-то замечательную музыку, или уехать в лес и бродить по талым тропинкам, дышать весенним ветром, смотреть на звезды. Когда вечеринка близилась к концу и веселье начало уже гаснуть, пришел нас поздравить Василий Иванович Качалов. В руке у него были розы. Он подошел ко мне, поздравил и тихонько спросил, нет ли у меня желания подышать свежим воздухом.

Домой я вернулась на рассвете. В Козихинском переулке царила тишина, ни одного прохожего. Только заспанный дворник подметал улицу, лениво ругая черного кота. Кот был знакомый, с нашего двора. Всегда свирепый и грязный, сейчас он сидел умытый и благодушно мурлыкал.

Дверь открыла няня, она попеняла мне за то, что я полуночничаю. Я сказала ей, что когда у человека счастье, то спать нельзя, а то заспишь его и не почувствуешь. Ничего не поняв спросонья, няня махнула рукой и поплелась в свой закуток. Войдя в комнату, я прежде всего поставила розы в кувшин. Головки их поникли, и я аккуратно подрезала стебли, потом открыла шторы, распахнула оба окна. Бурно ворвался ветер, разбросал на столе какие-то листки, первые лучи солнца торжествующе осветили дикий беспорядок в комнате. Вспомнив, как часто мама укоряла меня за то, что я плохо убираю свою комнату, и чувствуя какой-то невероятный прилив сил, я тут же, немедля, решила навести порядок, а заодно и переставить мебель. Тихонько, чтобы не разбудить домашних, занялась я уборкой. Неожиданно в углу на подокон-пике я увидела горшочек с простоквашей, горку черных сухарей и на блюдце сахар с корицей, которые няня всегда оставляла мне вечером. Внезапно почувствовав зверский голод, я с таким аппетитом принялась за простоквашу и сухари, как будто не ела несколько дней. Покончив с едой, я по привычке открыла заветный ящик письменного столика, где хранились мои дневники, достала тетрадь, но в голове был такой сумбур, что я так ничего и не написала. Попробовала нарисовать черного кота, но он получился вроде поросенка, и я положила тетрадь обратно в ящик.

Было чудесное утро. Деревья, по-весеннему еще совсем голые, казались трогательными и красивыми. На пруду под первыми лучами солнца бежала легкая рябь. Я взяла кресло, придвинула к окну и, забравшись в него с ногами, прикрыла глаза. В голове плыл какой-то туман, обрывками проносились воспоминания этой ночи, путаясь, набегая друг на друга. И в блаженном ощущении своего счастья я вдруг заснула, совсем позабыв о том, что во сне счастье можно заспать, и тогда его не почувствуешь.

Эта весна была, вероятно, самой счастливой весной моей юности. Передо мной открывалась новая жизнь, она представлялась мне удивительно прекрасной. Душевный подъем, который я переживала, требовал от меня каких-то необыкновенных поступков и жизненных решений. В один прекрасный день меня осенила блестящая мысль — совершить путешествие в какую-то неведомую страну. Как раз приближалось время отпуска. Актеры Художественного театра обычно уезжали за границу или на прославленные курорты — полечиться, побродить по горам, пожить у моря. Уже твердо решив, что мое путешествие должно быть самым сказочным, какое только возможно, но совершенно не зная, как это осуществить, я обратилась за советом к Румянцеву. Было известно, что он каждое лето уезжал за границу с каким-нибудь интересным маршрутом. Румянцев очень сочувственно отнесся к моему намерению и посоветовал поехать в Земмеринг, неподалеку от Вены, сказав, что он будет летом с компанией в итальянском Тироле, а на обратном пути в Москву сможет заехать за мной. На следующий же день я отправилась в знаменитую контору Кука, чтобы выяснить, сколько стоит билет третьего класса Москва — Вена — Земмеринг и обратно. Сумма, которую мне назвали, оказалась очень скромной, кроме того, выяснилось, что она может быть еще меньше, если от границы до Вены ехать четвертым классом, которым обычно ездят студенты.

Разговор о поездке с домашними оказался нелегким. Решило дело обещание Румянцева не выпускать меня из виду. Счастливая, собиралась я в дорогу. Няня, обеспокоенная тем, что у меня очень уж мало денег, нажарила мне целую гору котлет и красиво завязала в бумагу три глиняных горшочка с простоквашей. Я село в поезд. У меня было нижнее место, уютно устроившись, я спокойно улеглась и заснула. Ночью меня разбудил громкий мужской голос и неистовая ругань. Перед моей головой свисали чьи-то ноги, а сверху капала белая жидкость. Обладатель ног яростно кричал, хлипкая дама на средней полке жалостливо причитала, что никогда еще ей не приходилось ехать в обществе таких неинтеллигентных людей. Выяснилось, что виновницей всего переполоха оказалась моя простокваша, которая от толчка поезда свалилась на пассажира с верхней полки. Соскочив на пол, он демонстрировал залитый простоквашей костюм и грозил взыскать с меня Деньги за испорченные пиджак и брюки. Все ругали меня, дама пискливо всхлипывала, а я сидела тихая, как мышь, ни слова не говоря и думая о том, что такое начало путешествия плохая примета и что, очевидно, мне не будет пути. Наконец волнение в вагоне стало утихать, я вспомнила слова няни: «жизнь — юдоль страданий» — и, успокоенная этим философским заключением, улеглась на свою полку.

Когда поезд подошел к Вене, шел дождь, вокзал выглядел уныло и пасмурно. Вылезая с чемоданом из вагона, я еще раз подумала: ну, конечно, пути не будет. Но в Земмеринге от моих мрачных мыслей не осталось и следа. Ярко светило солнце, красота вокруг была неописуемая. В отдалении красовался замок кронпринца, а совсем близко от дорога — роскошные отели, прекрасные парки. На минуту мне пришла в голову мысль, как хорошо было бы хоть один день провести в шикарных апартаментах отеля, а вечером под скрипки оркестра покружиться в вальсе. Но эта мысль улетела бесследно, когда я увидела горы, покрытые мохнатым лесом. Представив себе, как я буду в блаженном одиночестве бродить по крутым тропинкам, я почувствовала себя уже настоящей путешественницей и бодро зашагала по дороге.

Пройдя километров восемь, я увидела живописную деревушку у подножия огромной горы. Здесь я договорилась с хозяевами уютного домика, которые предложили мне маленькую комнатку с окном, выходившим в пышный вишневый сад, что меня особенно пленило. Они объяснили мне, что обедать я смогу в гостинице, а молоко мне будет носить соседка. Все устраивалось как нельзя лучше. Я быстро установила себе распорядок жизни. Решила, что обедать буду в гостинице раз в неделю по субботам (суббота всегда была моим любимым днем в неделе), а остальные дни буду есть простоквашу, которую можно делать в умывальном тазу, и вишни. Они уже созрели, и хозяева предложили брать их, сколько мне захочется. Вся эта деревня вообще была сплошным вишневым садом.

День в деревушке кончался рано — уже в четыре часа гора закрывала солнце. Хозяева дали мне толстую свечу, но сидеть с маленьким огоньком в комнате было скучно, и большую часть времени я проводила в горах.

Никогда еще я не знала такой душевной наполненности, такой радости жизни, как в этом одиночестве среди огромных скал, могучих деревьев и чудесного солнечного неба. И все же пути мне не было, какие-то злые силы и здесь не оставляли меня в покое. Однажды, бродя по горам, я увидела между скал узенькую тропинку, загороженную палкой с надписью, прочитать которую я не смогла. Было очень заманчиво посмотреть, куда ведет эта тропинка, и я осторожно стала пробираться в глубь леса. Скоро передо мною открылась необыкновенной красоты пропасть. Дно ее было усыпано камнями разных пород, они так искрились на солнце, что казалось, будто разверзшиеся недра выбросили на поверхность земли все свои богатства. Невозможно было оторвать глаз от этой необыкновенной красоты, и, уже не глядя под ноги, я пошла дальше. Вдруг земля осыпалась у меня под ногами, и, едва успев ухватиться рукой за сук, я повисла над пропастью. Оцепенев от ужаса, я стала неистово кричать и звать на помощь в бессознательной надежде, что какой-нибудь случайный прохожий услышит меня. Эхо повторяло мой крик. Я чувствовала, что рука моя немеет, и в отчаянии кричала из последних сил, почти уже теряя сознание. Вдруг какие-то страшные клещи схватили меня. Очнулась я на поляне в лесу. Около меня стоял молодой парень в тирольской шляпе. На мало понятном мне наречии он кое-как объяснил, что пас коров неподалеку и, услышав мои крики, побежал на помощь. С трудом добралась я до дому и несколько дней не могла прийти в себя. Мой спаситель время от времени навещал меня. Он приносил с собой цитру, что было очень кстати, так как разговаривать было затруднительно, и, аккомпанируя себе, приятным голосом пел тирольские песенки. Скоро эти визиты прекратились, так как вместе со своим стадом он перебрался в другое место. Страшное происшествие было забыто, и я по-прежнему целые дни проводила в горах. Но пути мне все-таки не было. Я заболела.

Потянулись бесконечные дни и ночи. Очевидно, температура была очень высокой, я бредила. Уверенная, что не поправлюсь, я кое-как написала прощальное письмо родителям, которое неизвестно почему адресовала Лужскому с просьбой передать его после моей кончины. В темные вечера и бессонные ночи, ощущая близость смерти, я испытывала мучительную тоску по отцу и матери, но няне. Все остальное куда-то отодвинулось. Во мне пробудилось какое-то атавистическое чувство, хотелось только одного: как в детстве, крепко, изо всех сил прижаться к матери, почувствовать теплоту ее рук, ее дыхания. Здесь, в чужой стране, в заброшенной деревушке, в полном одиночестве, с мыслью о близости конца, я пережила трагическое чувство прощания с жизнью, которое потом не раз мне приходилось переживать на сцене в моих ролях.

Спасло мне жизнь, как ни странно, самое простое средство. Как-то хозяин, относившийся ко мне во время болезни с большим участием, принес бутылку рома и уговорил меня пить его с чаем, уверяя, что на собственном опыте испытал его целительное действие. И в самом деле, скоро я почувствовала себя гораздо лучше. Думая только об одном — скорей, скорей вернуться домой, — я, едва поднявшись с постели, стала умолять хозяйку отвезти меня на станцию. Но я плохо рассчитала свои силы. Дорогой в таратайке я уже почувствовала себя плохо, а вокзальный шум так ошеломил меня, что, сидя на скамейке в ожидании поезда, я почти теряла сознание. Как сквозь сон я услышала чей-то голос, который спросил меня по-немецки, не больна ли я. Я что-то ответила.

— Вы русская? — спросил тот же голос уже по-русски. — Я тоже русский.

Какой-то пожилой господин сел рядом со мной, о чем-то спрашивал, почему-то взял у меня билет, куда-то ушел, сказав, чтобы я ждала его. Потом он вернулся с носильщиком, который взял мой чемодан, и под руку повел меня к поезду. Почему-то я совсем не удивилась, когда мы вошли в купе первого класса. Слабость была такая, что я ничего не понимала, не замечала, все было мне безразлично. Это состояние продолжалось до самой Москвы. Я не удивлялась тому, что чужой человек кормил меня куриным бульоном, а когда мне становилось чуть-чуть получше, читал вслух газеты. И только на московском вокзале, уже немного придя в себя, я стала лепетать какие-то слова благодарности. Этот удивительный человек довез меня до дому и сдал на руки отцу, отворившему дверь.

Трудно описать блаженное состояние, которое я испытала, очутившись среди своих близких. Родители пришли в ужас и от моего вида и от моих рассказов. Сейчас же вызвали врача, который заявил, что у меня сильное истощение, и настоятельно советовал отправить меня в Крым, полечиться фруктами, подышать морским воздухом. Денег на поездку в доме не было. Но свет не без добрых людей. Знакомая брата, служащая железной дороги, предложила мне свой бесплатный билет, сестры Вальтер дали письмо к своей приятельнице в Севастополь с просьбой устроить меня там как можно лучше и дешевле.

И вот снова путешествие. Крым. Море, которое я видела до сих пор только на картинах. Севастополь поразил меня: белый, весь залитый солнцем, и сказочное сине-зеленое море. Я провела здесь несколько незабываемых дней в доме очень живой старушки, которая оказалась дальней родственницей Пушкина.

Старинный дом, клавесин, старинная мебель, картины, книги в кожаных переплетах, по вечерам неторопливые беседы за чайным столом — все это надолго осталось в моей памяти. В часы заката мы шли на Графскую пристань. Сюда собирался весь город. С Приморского бульвара доносилась музыка, играл симфонический оркестр. Все ждали торжественного момента, когда красный шар солнца погрузится в море… Трудно было расставаться и с радушной хозяйкой и с городом, словно возникшим из каких-то моих детских фантазий. Но делать нечего, надо было ехать дальше. Старушка написала письмо в Алупку своему приятелю Мустафе, поручая меня его заботам. Спрятав письмо в специально сшитый няней мешочек для денег и паспорта, который я носила на груди, я первый раз в жизни села на пароход. Так и случилось, что я оказалась в Алупке, в самом центре старого города, на Базарной площади. Мустафа предоставил мне в своем доме маленький закуток с деревянным топчаном без матраца, но с подушкой и покрывалом.

Жизнь старого города оказалась необыкновенно интересной. Здесь сохранялись черты и обычаи традиционного восточного быта. Почти все женщины ходили в чадрах, у кофеен целыми днями на корточках сидели старики с маленькими чашками в руках. Когда по улице проезжал автомобиль, женщины убегали в дома и плотно закрывали двери и окна, а старая мать Мустафы даже пряталась под кровать, так как здесь считалось, что автомобиль движется с помощью нечистой силы.

Мустафа оказался очень интересным, образованным человеком и притом, как я узнала позднее, до всего доходил сам. Стремление к знаниям было его страстью. Это послужило через несколько лет причиной его трагической гибели. Когда он начал на собственные деньги строить школу для татарских детей, старики, которые так мирно попивали кофе, убили его ножом в спину за то, что он посягнул на старинные мусульманские устои жизни.

Рано утром, в четыре-пять часов, я уходила к морю. В эту пору, кроме рыбаков, здесь никого не было. Море у берега, как живым ковром, было покрыто множеством медуз. Сверкая под лучами солнца, они казались перламутровыми. Было очень интересно наблюдать за тем, как, выходя в море, рыбацкие суденышки рассекали скопище медуз и в сверкающий ковер вливались синие полосы воды. Большую часть дня я проводила в Воронцовском парке. По вечерам иногда гуляла там с Мустафой, беседуя о разных разностях, слушая музыку, доносящуюся из гостиницы «Россия». С интересом разглядывала я в больших зеркальных окнах французской кондитерской нарядных дам и господ, которые заходили сюда выпить чашку шоколаду и съесть пирожное. Мы с Мустафой, разумеется, и думать не могли о том, чтобы зайти туда. Вообще парк и алупкинский базар были два мира, резко враждебные друг другу. В парке гуляли нарядные, веселые люди, звучали музыка, смех. А на базаре бродили мрачные старики с глазами фанатиков, робкие женщины, копошились полуголые ребятишки. Чужих здесь ненавидели. На меня тоже посматривали весьма недружелюбно, и я всегда старалась пробегать через базар как можно быстрее, чтобы не привлекать к себе внимания. Однажды, когда я проезжала здесь в коляске Мустафы, под колеса экипажа полетели камни. То, что Мустафа показывался на улице вместе со мной, воспринималось здесь как непростительное нарушение приличий.

Постепенно здоровье мое стало поправляться, и я уже с радостью думала о том, что скоро начнется сезон в театре. Как-то утром почтальон принес мне пакет. Открыв его, я с изумлением и восторгом увидела официальное извещение из театра о том, что я назначена в «Синей птице» на роль Митили. К извещению была приложена повестка, где сообщалась дата первой репетиции. Теперь я уже считала дни и часы, оставшиеся до отъезда. Чтобы попасть из Алупки в Севастополь, надо было ехать извозчиком или пароходом. Об извозчике нечего было думать — это стоило дорого, и, рассчитав время так, чтобы приехать в Москву за три дня до репетиции, трогательно распрощавшись с Мустафой, я отправилась на пристань. Однако пути мне, как и все это лето, не было. Неожиданно на море начался шторм. Трое суток провела я на пристани, пока наконец маленький пароходик смог подойти к берегу. В Москву я приехала в тот самый день, когда назначена была первая репетиция. Измученная своим незадачливым путешествием и морской болезнью, еле держась на ногах, я, не заезжая домой, помчалась в театр. Двери в нижнем фоне были заперты. Я тихонько постучала, высунулся Мчеделов и шепотом сказал:

— Алиса, вы опоздали на десять минут, я не могу вас пустить.

Дверь закрылась. В полном отчаянии побрела я домой. А вечером курьер из театра принес мне отпечатанное на машинке письмо, в котором за подписью Станиславского сообщалось, что ввиду опоздания я в течение месяца не буду допущена на репетиции «Синен птицы».

Трудно описать мое душевное состояние. В театре все мне сочувствовали, утешали, но в один голос твердили, что в таких вопросах Константин Сергеевич неумолим. Только недели через две Станиславский сжалился, и я получила разрешение участвовать в работе.

Вначале репетиции «Синей птицы» и занятия с актерами вел Сулержицкий.

О Леопольде Антоновиче, о Сулере, как все в театре его звали, мне хочется сказать несколько слов. Это был удивительно одаренный, интересный и своеобразный человек. С первых же дней нашего знакомства я почувствовала к нему большую симпатию и доверие. Скоро он стал одним из тех людей в Художественном театре, которые оказывали на меня большое влияние, являясь как бы живым примером того, каким должен быть в жизни и в искусстве настоящий художник. Когда он пришел в театр, за его плечами была уже большая жизнь. Он много видел, много пережил и необыкновенно увлекательно об этом рассказывал. Человек острого ума и доброго сердца, он привлекал к себе людей. Работал он всегда запойно. Помню, как-то Сулер заболел, вид у него был измученный, питался он одним молоком, похудел, но, приходя на репетиции, работал с таким же подъемом, как обычно, так же дурачился и шутил в свободные часы.

С первых же моих шагов на сцене Сулержицкий заботливо следил за мной, и я очень ценила его замечания и советы. Незадолго перед уходом из театра у меня был длинный душевный разговор с Леопольдом Антоновичем. Говоря, что он очень верит в меня, он предостерегал от искушений, которые, как он считал, ждут меня в новой жизни.

— К сожалению, вокруг вас много людей, которые кружат вам голову. Цените добрую критику, а не комплименты. И, главное, не ищите славы, не стремитесь быть обязательно впереди. Настоящее искусство скромно, но его не спрячешь, оно пробьет и камни, и вот тогда-то приходит настоящая слава.

«Синяя птица» была очень близка Сулержицкому — как у многих талантливых людей, в самом характере его было что-то детское. Наверное, поэтому наивная и мудрая фантастика пьесы была ему сродни. В каждое занятие он вкладывал столько выдумки и изобретательности, что работать с ним было истинным наслаждением.

Роль Митили почти немая, хотя девочка на протяжении всего спектакля не сходит со сцены. Вначале я как-то даже не замечала этого. Но мало-помалу у меня стали прорываться какие-то слова, фразы, восклицания. Я видела, что Сулержицкий записывал их. Постепенно моя роль росла и из немой становилась говорящей. Слова Константина Сергеевича о тол, что «Синяя птица» должна походить на фантазию ребенка, должна быть призрачна, как мечта или детский сон, пришлись мне по душе. Они вызвали у меня множество ассоциаций с собственным детством. Во мне словно пробудился мой детский мир, еще не далеко от меня ушедший: страсть к путешествиям, любовь к природе, жадный интерес ко всему фантастическому. Путешествие за синей птицей, все чудеса, которые сопровождали нас, я воспринимала как что-то естественное и органичное. И, вероятно, поэтому работа на репетициях совсем не казалась мне работой. Во всех перипетиях, которые переживали дети, отправившись на поиски синей птицы, я чувствовала себя маленькой Алисой, играющей в Христиана Смелого, высматривающего в подзорную трубу корабли богатых купцов.

Когда Константин Сергеевич в первый раз пришел смотреть нашу работу, он сказал, что я живу в роли правильно и естественно, и предложил Сулержицкому до поры до времени предоставить мне свободу. Текст, который я внесла в свою роль, Константин Сергеевич утвердил, и он был вписан в суфлерский экземпляр. После длительных занятий в фойе мы перешли на сцену, репетиции здесь вел уже Станиславский. Здесь мы встретились со всеми превращениями и чудесами, над которыми, пока мы занимались в фойе, трудился Константин Сергеевич. Актерам не легко было освоиться в мире движущихся звезд, призраков, танцующих над нашими головами, которых изображали люди в черных балахонах, часто натыкаясь на нас и чуть не сбивая с ног. Репетициям по было конца. Дело уже близилось к намеченной премьере. Уже объявлены были первые черновые генеральные. Константин Сергеевич очень нервничал. Добиваясь максимальной выразительности, он порой становился в своей требовательности несправедливым, далее жестоким.

Помню, на первой черновой генеральной произошел тяжелый инцидент с В. В. Барановской. Она играла Душу Света. Играла ее очень хорошо. Но на этой репетиции ей поздно подали костюм — очень сложный — и, не успев его приладить как следует, выпустили на сцену. Дверь, из которой она должна была выходить, оказалась слишком узкой для этого костюма, и торжественного выхода, на котором настаивал Станиславский, не получилось. При первом же выходе Барановской шлейф зацепился за ступеньку, она едва удержалась на ногах и никак не могла его отцепить. Наконец, нагнувшись и взяв его в руки, она очень неловко стала спускаться по лестнице.

Крик Станиславского: «Назад! Вы играете Душу Света, а не кухарку, которая торопится на базар и тащит в руках подол юбки». Барановская выходит снова, и снова крик: «Как вы держите жезл? Жезл — это не зонтик. Актриса обязана уметь носить костюм. Назад!»

За кулисами Москвин — Кот шепчет: «Подними жезл выше» — и, завидя слезы на глазах Веры Всеволодовны, тихонько добавляет: «Не реви. Старик выгонит со сцены. Держи голову выше! Выходи королевой».

Барановская выходит. И опять строгий голос из партера: «Надо думать над ролью! Надо понимать, кого вы играете…» Барановская выходит снова и снова… Бесконечное число раз.

Таких случаев было немало. Произошел инцидент и со мной. К счастью, он был, скорее, комический и кончился благополучно. Еще задолго до генеральных я решила заняться гримом, считая, что для роли семилетней девочки мне необходимо себя омолодить. В свободные часы я стала прибегать в театр и, устроившись перед зеркалом, всячески разрисовывала себе лицо, пока не добилась, как мне казалось, нужных результатов. На генеральную я пришла за три часа до начала. Замазав брови гуммозом и тельной краской, я тщательно вывела над ними две коричневые дуги. После этого я положила светлую краску, чтобы лицо казалось нежнее, и румянами сделала себе розовые щеки. Нырнув в кроватку Митили и завернувшись в одеяло, я с трепетом ждала, когда заиграет музыка и пойдет занавес. На положенных тактах я высунула голову из-под одеяла и приготовилась произнести свои первые слова, как вдруг услышала громкий смех Станиславского, за которым последовали три хлопка. Действие замерло. Не понимая, в чем дело, замерла и я в своей кроватке. Константин Сергеевич направился к сцене.

— Кооненчик, вылезайте из кровати и подойдите к рампе, — раздался его голос.

Когда я подошла, Константин Сергеевич посмотрел на меня и опять засмеялся.

— Знаете, сколько лет вашей Митили? Не меньше пятидесяти.

По спине у меня забегали мурашки.

Вынув из кармана платок, Станиславский тщательно снял с моего лица краску и вытер мне лицо, как хороший официант вытирает стол после обеда. В полном отчаянии я пыталась ему объяснить, что мне не семь лет и что я слишком стара для Митили.

— Вы еще не понимаете, — сказал Константин Сергеевич, — когда вы живете жизнью ребенка, вы преображаетесь и ваше лицо становится детским, лицом семилетней девочки. Гримироваться для этой роли я вам категорически запрещаю.

Генеральных «Синей птицы» было очень много, ибо спектакль долго не ладился. В ряде сцен техника подавляла актеров, не было необходимого равновесия отдельных частей спектакля. Некоторые сцены, проходные, вылезали на первый план, другие, по смыслу самые важные, оставались незамеченными. В конце концов Константин Сергеевич, расстроенный всеми этими неполадками, пригласил на репетицию Владимира Ивановича. Через несколько дней после этого просмотра в театре стало известно, что премьера откладывается на следующий сезон. Немирович в беседе с нами, отдавая должное блистательным находкам Станиславского, сказал, что спектакль хаотичен, страдает длиннотами, нуждается в сокращениях и серьезной работе.

Премьера «Синей птицы» состоялась уже в следующем сезоне, через полгода. С волнением вспоминаю я и сейчас эту мою первую премьеру. Теперь я уже одевалась не в общей ученической уборной, а в отдельной, вместе с молоденькой актрисой Дмитриевской. Но она в «Синей птице» не участвовала, я была одна, и полому чувствовала себя без пяти минут Сарой Бернар. Придя в уборную часа за три до спектакля, я увидела гору цветов с трогательными записками и поздравлениями. В углу стояла корзина с тоненьким деревцом белой сирени. В конверте была фотография Качалова, которую я как-то попросила его подарить мне. На ней надпись: «Маленькой, глупенькой Аличке от большого дурака». У меня защекотало в горле, но я строго напомнила себе, что я актриса, что «слезы глаза выедают» и что перед спектаклем надо выбросить все из головы, думать только о роли. Прежде всего, как учил Станиславский, надо проверить костюмы. Я кинулась к вешалке — платьице и рубашка Митили были в полном порядке. Пришла молоденькая парикмахерша Анюточка надевать парик. По моей просьбе он был белобрысый с коротенькими прямыми волосами. Я провела пуховкой по лицу, но тут же, вспомнив злосчастную историю с гримом, тщательно стерла пудру. Неожиданно раздался стук в дверь. В уборную вошел Константин Сергеевич. Я встала. Он торжественно протянул мне несколько цветков, перевязанных ленточкой, и сказал, что пришел меня поздравить и благословить. Перекрестив меня, он поставил на стол коробочку, там лежал золотой медальон. На одной его стороне было изображение летящей синей птички с письмом в клюве и выгравирована надпись по-французски: «Elle vous porte mes voeux» («Она несет вам мои пожелания»). На оборотной стороне было написано: «А. Г. К. К. С. Станиславский». И дата. Тут уж, забыв о выдержке, я, уткнувшись носом Константину Сергеевичу в живот, всхлипнула. Он поднял мою голову, потрепал по щеке, улыбнулся.

— Помните все замечания, сосредоточьтесь, и с богом.

Когда он вышел, я подошла к умывальнику ополоснуть заплаканное лицо, потом бережно приколола медальон к лифчику у самого сердца. С тех пор я никогда с ним не расставалась. В день пятилетия Камерного театра Александр Яковлевич Таиров подарил мне маленькую серебряную фигурку Сакунталы. Без этих талисманов от двух самых дорогих мне людей я никогда не выходила на сцену.

Трудно описать столпотворение, которое было за кулисами после премьеры «Синей птицы». Поздравить Константина Сергеевича и актеров пришли родные, друзья — писатели, художники, артисты. Все обнимались и целовались.

Я очень полюбила свою Митиль, гордилась тем, что вскоре она завоевала любовь театральной Москвы, и особенно радовалась тому, что многие большие люди в искусстве высоко ценили спектакль. Скрябин иногда специально приходил на первый акт посмотреть, как просыпаются дети, как они танцуют, сидя на столе, едят воображаемые пирожные и ссорятся. После «Синей птицы» я получала много писем от зрителей. В одном из них меня всерьез спрашивали, сколько мне лет.

Вскоре после премьеры меня вызвал к себе Владимир Иванович и спросил, не хочу ли я отказаться от своих выходных ролей. По правилам Художественного театра я могла это сделать. Я категорически воспротивилась и просила оставить все выхода за мною. Я очень любила эти свои маленькие роли. А через несколько дней Румянцев торжественно объявил, что мне положено жалованье — двадцать пять рублей в месяц.

Сознание, что школа позади, что я — актриса, кружило мне голову. Я стала раздумывать, как бы отметить это событие. В один прекрасный день меня осенила очередная блестящая мысль — сделать себе вечернее платье со шлейфом. Ни на каких приемах и балах я в то время не бывала, появляться в нем мне было решительно негде, но мечта о том, чтобы хоть раз покружиться в вальсе в платье со шлейфом, скользящим по полу, не давала мне покоя. Весь мой гардероб до этих пор состоял из единственной юбки и двух блузок — одна на каждый день шерстяная, а другая шелковая, парадная. К ним пристегивались воротнички, которые няня крахмалила так, что они просто сверкали, и я всегда казалась себе нарядной. Но сейчас мне хотелось почувствовать себя «дамой». Раздумывая над тем, каким должен быть мои туалет, я вспомнила очень эффектное платье Нины Николаевны Литовцевой — синее суконное, туго обтягивающее фигуру; когда она поднималась по лестнице, за ней, красиво извиваясь, тянулся шлейф. Не откладывая дела в долгий ящик, я отправилась покупать сукно. На Страстной площади красовалась большая реклама: «Супруги будут жить счастливо, если купят приданое в магазине Иванова. Пассаж». В этот-то магазин я и пошла. С видом дамы, привыкшей к дорогим туалетам, я попросила приказчика показать мне синее сукно, самое тонкое и не слишком яркое. Пересмотрев под лампой несколько рулонов, я выбрала наконец то, которое показалось мне наиболее подходящим, и небрежно спросила о цене. Когда оказалось, что аршин стоит три рубля и что на платье понадобится не меньше пяти аршин, у меня екнуло сердце. Но тут же я вспомнила, что актриса должна иметь выдержку, и попросила выписать чек. Придя домой, я старательно спрятала сверток под кровать. Мысль о том, что я истратила почти все свое жалованье на себя, не давала мне покоя. Но отступать было поздно. В смятенном состоянии отправилась я на следующий день к знакомой портнихе. Попросив ее ничего не рассказывать моим домашним, которым я хочу сделать сюрприз, и подробно описав платье Нины Николаевны, я спросила, может ли она сделать мне точно такое же, в рассрочку.

С бьющимся сердцем пришла я через неделю на примерку. Встретив меня, портниха сказала:

— Аличка, тебя ждет сюрприз.

Когда мастерица стала накалывать на мне платье, я вдруг увидела в зеркале пестрого искусно вышитого павлина, распустившего свой пышный хвост от моей шеи до самого живота. В глазах у меня потемнело.

— Ну как, Аличка, нравится тебе мой красавец? В Париже дамы с ума сходят по вышивке, — торжествующе воскликнула портниха.

Пробормотав какую-то благодарность, я с тоской глядела на себя в зеркало. Через несколько дней, забрав платье из мастерской и спрятав его в театральной, я с волнением стала ждать случая надеть его куда-нибудь, где дамы бывают в вечерних туалетах, но где я наверняка не встречу никого из знакомых. Вскоре случай представился. Один из товарищей брата предложил мне контрамарку на благотворительный бал в Дворянское собрание. Одевшись в театре, в своей уборной, я вышла на улицу искать извозчика. Сердце у меня сильно билось — я ехала на бал одна, без кавалера. Это было неловко. Когда я вошла в вестибюль, уже было мною народу. Мелькали фраки мужчин, вечерние туалеты дам. Я обратила внимание на то, что дамы были декольтированы, в платьях из легких, светлых шелков. Медленно поднималась я по лестнице в своем закрытом суконном платье, за мной тянулся шлейф, цепляясь за ковер. К счастью, никто не обращал на меня внимания. Поднявшись по лестнице, я вдруг очутилась перед большим зеркалом, ярко освещенным люстрой. Сердце у меня замерло. Павлин выглядел нагло. За его пышным хвостом меня не было видно. И вся моя фигура, затянутая в тяжелое сукно, показалась мне жалкой и пеленой. Схватив в руки шлейф, я опрометью бросилась в вестибюль и, накинув шубу, выбежала на улицу. Слезы катились у меня по щекам. Долго бродила я по переулкам, выжидая часа, когда домашние улягутся и я смогу пробежать в свою комнату незамеченной. Наконец пробило двенадцать. Какое облегчение почувствовала я, когда стащила с себя платье и, скатав в комок, засунула его в старый чемодан. С нежностью посмотрела я на висевшую на стене блузу. Свежевыстиранная, с накрахмаленным воротничком, она показалась мне прекрасней всех вечерних платьев на свете.

После премьеры «Синей птицы» у меня неожиданно оказалось много свободного времени. Константин Сергеевич, занятый постановкой «Ревизора», вызывал меня к себе редко. В новом репертуаре я не участвовала. Жажда новых впечатлений, общения с интересными людьми в эту пору неодолимо владели мною. Настойчивая мысль о том, что жить надо горячо и страстно, в особенности актрисе, которая обязана захватывать публику силой своих чувств, не давала мне покоя. И я с головой кинулась в шумную Жизнь артистической богемы, бурлившую кругом.