Мона Алессандрина выбирала золото. Пальцы ее, в этот раз лишенные непременных колец, чтобы удобнее было примерять новые, касались цепей и ожерелий так, словно те были живыми и теплыми. Хотя такие длинные членистые создания, как цепи и ожерелья, даже будь они живые, теплыми быть вряд ли могут… Где вы видали теплую тысяченожку, синьоры? Ох, голова, голова, какие мысли в ней крутятся, когда она раскалывается он боли!

Он закрыл глаза. Не помогает, но все же… Будь проклят англичанин! Будь проклята Англия… О-о! И что его понесло к ювелирам именно сегодня?!

Перед глазами плыла ненаписанная записка: «Любезная донна! После всех волнений вчерашнего дня я не в силах даже пошевелиться из-за головной боли, которой меня наградил мой английский соперник… Но как только оправлюсь, сразу навещу вас и расскажу новости…» Нет, не «оправлюсь» там было, там было «воскресну». Да какая же разница, если вместо записки он притащился сам, едва не вывалившись по пути из носилок, и, пока ехали к ювелирам, рассказывал о своем разговоре с королем, слушал тихий злорадный смех, и только морщился, когда боль с особой силой впивалась в виски.

Ну, неужто она выбрала, наконец?

Выбрано было на целое состояние. Он велел склонившемуся хозяину-мараносу прислать за деньгами в его кастильо д'Агилар, даже не взглянув на приобретения. Завтра снова будут сплетни. А хорошо он сделал, что купил ей золото Ла Фермозы… Да когда же уймется эта мигрень?!

А Алессандрина непременно залучит его к себе, чтобы примерить украшения и ему в них показаться.

В качающемся полумраке носилок он жалобно признался ей, что еле жив от боли, и вряд ли сможет разделить ее радость по поводу чеканного венца с пятью зубцами и семью налобными подвесками, парных запястий и ожерелья из сканых золотых бусин, достигавшего колен, если носить его в один ряд, и пупка, если в два. Она спокойно подняла руки и приложила пальцы к его онемевшим вискам. Прикосновение как будто вытянуло из черепа толику боли; впрочем, он уже так устал носить ее в себе, что чувства могли притупиться. Опустив голову Алессандрине на грудь, он ждал, когда носилки встанут.

Мессер посол пребывал в нетерпении. Только что он получил два королевских приглашения для себя и моны Алессандрины: в Алькасар, на ужин, сегодня вечером, и на охоту утром через два дня. О причинах он, будучи по долгу службы наблюдательным, догадывался, что переполняло его гордостью за «любезную племянницу». Тем досаднее, что она проводит время с этим смазливым ничтожеством. Когда она появилась, он по шкатулке в ее руках понял, что время прошло не зря, и несколько этим утешился, но все же решил дать ей два-три совета относительно того, как должна держаться особа, заслужившая монаршую благосклонность.

Дон Фернандо был сама любезность.

– Королевскую охоту устраивают не ради пропитания насущного, а ради увеселения, – шутливо поучал он мону Алессандрину, – так что упаси вас Бог надеть охотничий костюм. Могу ли я просить вас облачиться непременно в гранатовое платье? Гранатовый цвет вам изумительно идет, и он не кладет бликов на ваши щечки…

– Это потому, что я ношу очень открытые платья, – кокетничала мона Алессандрина. Придворные смотрели на них странно. Ожерелье из сканых золотых бусин в четыре ряда лежало на ее груди, мелкие топазы поблескивали в завитках скани капельками росы, подвески раскачивались надо лбом при каждом угодливом кивке. Она опять была хороша, но огненосное? Yo el rey! больше не уязвляло королевского чела. Король посожалел в глубине души, что не может позволить себе такую любовницу – времена Ла Фермозы миновали.

И слава Богу…

Подошла маркиза Мойя. Она с непринужденной похвалой отозвалась о венце и ожерелье, и о вкусе донны Алессандрины к драгоценностям, и сказала, что хотела бы хорошенько их рассмотреть, но на людях неудобно. Поняв, к чему она клонит, мона Алессандрина первая предложила начать поиски безлюдной галереи, но вместо галереи маркиза провела ее в смежный покой, к королеве. Некоторое время дамы действительно с примерным вниманием рассматривали старинную работу, чуть слышно цокая языком и покачивая головой. Потом маркиза извинилась за прямоту вопроса, и спросила, сколько правды в слухах о том, что драгоценности – подарок дона Карлоса. Мона Алессандрина с улыбкой призналась, что это правда и есть.

Донна Исабель подняла и без того высокие брови. Беатрис, маркиза Мойя прикусила язык. Она-то думала, что итальянка начнет увиливать, и разговор можно будет вести намеками, как то и положено благородным особам. Но как подступиться к женщине, которая не считает зазорным принимать королевские подарки от женатого мужчины? И можно ли к ней после такого подступаться? Является ли она в полном смысле благородной, если позволяет себе подобное?

– И по какому же случаю дары? У вас были именины? Или вы сделали дону Карлосу столь великое одолжение, что он не мог отблагодарить вас иначе? Согласитесь, это странно, когда незамужняя девушка, да еще живущая в доме своего родственника, принимает такие знаки внимания, как должное. Тем более, что родственник – не частное лицо, а посол могучей державы. В свете идут разговоры, совсем не лестные для вас, и я хотела бы вас предостеречь, милая моя. К тому же чести дона Карлоса не так давно был нанесен существенный и весьма оправданный обстоятельствами урон, – донна Исабель имела больше прав говорить без обиняков, и правами этими воспользовалась. В голосе ее звучала прямо-таки материнская тревога, но мона Алессандрина не была склонна видеть родную мать в коронованной советчице. Она представила, каких советов надавала бы ей в этом случае ее настоящая родительница, и чуть не рассмеялась.

– А вы не думаете, Ваше Высочество, и вы, ваша светлость, что меня с доном Карлосом могла связать любовь? И что его дары – это дары великой любви? Итальянка не шутила. Она с вызовом говорила почти что дерзости, еще чуть-чуть, и маркиза почувствовала бы себя оскорбленной. А донна Исабель наверняка уже почувствовала и в долгу не останется. Кроме того, отчетливый голос итальянки мог долететь до прочих гостей.

– Великая любовь доказывается великими деяниями, а не великими и трижды великими тратами, вам ли того не знать? – маркиза приняла тот же вызывающий тон. Две женщины оказались на равных, взяв королеву в судьи.

– Что же делать, если в наш унылый торгашеский век только великие траты и могут быть сочтены великими деяниями? И дама не может выказать свою благосклонность иначе, как только приняв подарок.

– Я с вами не согласна, милая моя, – ласково сказала донна Исабель, но в голосе ее слышался опасный посвист, – не знаю уж, как у вас на Родине, но здесь, в Кастилии, рыцарь может завоевать благосклонность своей дамы, не прибегая к мошне. Я не буду говорить вам о славных воинах, которые сражаются с маврами, а расскажу историю, связанную как раз с той персоной, чьи подарки вы считаете знаками любви.

Алессандрина хотела сказать, что знает эту историю, но в снисходительно прищуренных глазах королевы давно плясали голубоватые гневные сполохи; итальянка сочла за лучшее придержать язык.

Королева ни словом не упомянула о том, что отец донны Маргариты – маран и отступник, и что ему удалось бежать. Она всячески превознесла супруга этой донны Маргариты, дона Питера: славный рыцарь и благочестивый католик, он одинаково решительно защищал честь своей невесты, и честь ее кузины Элизабеты, которая, прежде чем стать грандессой и дамой, наделала немало глупостей. Не будучи богат, знатен и расточителен, дон Питер покорил первую красавицу Англии исключительно своими рыцарскими добродетелями. Донна Маргарита не променяла бы его любовь даже на корону, которую сулил ей дон Карлос.

– Каждому свое, Ваше Высочество. Кому-то утешаться с рыцарями, кому-то обманом становиться грандессой, а кому-то принимать подарки от обманутых грандов. Мир жив разнообразием. Нужны и такие, как донна Маргарита, и такие, как донна Элизабета, и такие, как я. У меня есть много оснований думать, что без таких, как я, эта жизнь была бы скучна. Когда добродетель не противостоит пороку, она перестает быть добродетелью. А великая любовь принимает разные обличья и говорит на разных языках. Язык золота – в их числе, и я осмелюсь предположить, что он не хуже и не лучше других. Могу сказать, что тысяче сладких слов я предпочту подарок в тысячу мараведи.

– А я осмелюсь предположить, что его светлость не скупится ни на слова, ни на мараведи, – совсем зло сказала королева, чувствуя, что втянута в недостойную перепалку, прекратить которую можно, только осадив итальянку так, чтоб той впредь было неповадно, – однако вам, милая моя, следует быть осмотрительнее, ибо по вам будут судить о Венеции… Не так ли, любезный дон Карлос?

За спиной у Алессандрины стоял улыбающийся маркиз. Верно, он слышал часть разговора и пришел ей на помощь.

– Не вижу повода осуждать Мадонну Венецию, – лукаво сказал он, – и не кажется ли вам, моя королева (донна Исабель оторопела от такой вольности), – что сиятельный посол дон Федерико верней наставит донну Алессандрину в вопросах поведения, нежели мы с вами.

– Безусловно, это так, – ответила королева, совладав с оторопью, – но я, кажется, на правах государыни могу указать вам, что вашими опрометчивыми поступками вы даете пищу нелестным слухам о той даме, которой вы служите, и честь которой для вас должна быть всего превыше. Так что вам необходимо принять во внимание ее положение и ваше, и вести себя более сдержанно. Вы уже не мальчик, мой друг, а она еще почти ребенок.

– Все так, Ваше Высочество, все так, – послышался насмешливо-покорный голос маркиза, – но вот беда: у нас с донной Алессандриной родственные души, нас неудержимо влечет друг к другу, и порой…

Договорить ему не позволили:

– Ах, теперь это так называется? – королева выдержала паузу, дабы все прочувствовали, что именно здесь названо «родством душ», – и это «родство душ» обязывает вас, дон Карлос, к тому, чтобы возить ее в своих носилках и увешать золотом с ног до головы? – она намеренно не стала сдерживаться.

– Как родственные души, мы испытываем одинаковую тягу к благородным металлам, Ваше Высочество.

Это было уже слишком. Эти прелюбодей с прелюбодейкой словно соревновались: кто тоньше и смелее надерзит. И Господь с ней, с итальянкой, которая возомнила себя искусительницей короля и скоро уберется в свое болото, но дон Карлос непростительно осмелел. Ну, ничего, на послезавтрашней охоте они с верной Беатрис де Мойя пустят в ход свои острые языки. На охоте всегда сыщется много поводов пошутить.

– Вашу новеллу о великой любви вы, кажется, начали писать без меня? – дон Карлос увел Алессандрину от разъяренных дам под предлогом того, что хочет показать ей Алькасар. Только непонятно было, кому он этим оказал большую услугу – своей «родственной душе», или своей королеве.

– Вдохновение не привыкло ждать, дон Карлос.

– О да! Вы очень вдохновенно надерзили там, где дерзить ни в коем случае не следует. Я мог бы считать, что отмщен, кабы не знал так хорошо донну Исабель.

– Касательно дерзостей, дон Карлос, я должна заметить, что временами у меня кружилась голова от вашей смелости, – она согнала с губ улыбку, – вы упрекаете меня за опрометчивость?

– Я упрекаю себя за опрометчивость, донна. Но совсем чуть-чуть. А вас не упрекаю ни в чем. Великой любви все простится, а что не простится, то забудется – он непринужденно подал ей руку, она оперлась…

– Сиятельный маркиз, кажется, опять все перепутал. Эта милая особа вовсе не донна Элизабета.

Знакомый голос. Голос графа Мирафлор. А у него, дона Карлоса, полшага на то, чтобы ответить или не ответить. Обыкновенно он не отвечал. Но обыкновенно он появлялся в Алькасаре один. Алессандрина шевельнула губами. Заступаться, что ли, за него собралась?

– Я рад, что высокочтимый граф Мирафлор, в отличие от меня, не путает своих женщин, – ровным голосом отшутился дон Карлос.

– А я рада тому, что ни в коей степени не похожу на донну Элизабету и меня нельзя с ней перепутать! – подхватила Алессандрина, приседая в реверансе.

– Сиятельный граф, есть иная опасность, – обратилась она к Мирафлору, несколько оторопевшему, (потому что он-то рассчитывал вогнать маркиза в краску), – дон Карлос так любезен и добр ко мне, что я невзначай могу принять его дружбу за нечто иное. Но в этом будет только моя вина. Mea culpa! Mea maxima culpa! – и с этими словами она потянула своего спутника прочь.

«Представьте же себе, каково выслушивать подобное по десять раз на дню!» – хотел вслух посетовать дон Карлос, но не посетовал.

Он проходил мимо насмешек, словно они и не сотрясали воздух. Но они жили в нем вместе с голосами и улыбками насмешников. Он ощущал их, то как ядовитые шипы, то как маленькие кровососущие жала. С каждым днем их вонзалось все больше, и все глубже они проникали в него. Зря он не отвечал на них хотя бы так, как сегодня.

… Возле самого города, лежавшего в отдалении дымчатой мозаикой, дорога шла по холмам. Окружающий вид стал разнообразнее и пестрее, то тут, то там краснела черепица, белела колокольня или ограда, желтел посев или чернела пашня, светлела переменчивая под облачным небом вода – да и ложбины с возвышенностями не давали глазу соскучиться: словом, это было всем приятное путешествие – если бы не менялось так быстро небо, еще минуту назад почти чистое (солнца, однако, не было – хоть время, казалось, было полуденное!), а сейчас испещренное сине-белыми крутобокими облаками.

Больше всего их теснилось на севере и востоке. Они скользили с поразительной быстротой, как будто сами по себе (здесь, внизу, ветра не было), заполоняя оставшуюся голубизну – их подбрюшья тяжелели и темнели, подергивались странным туманцем, который густел в белесую пелену, похожую на сухие паучьи тенета.

Она уже поняла, к чему это. Она уже искала взглядом укрытие, но все деревни, будь они неладны, оказались в чудовищном отдалении – словно на дурной картине, написанной без оглядки на перспективу. Хуже того – гряда холмов стала выше, и пологие склоны тянулись вниз на мили и мили, переходя в лоскутный покров полей.

Она поспешала, шагая как могла шире, шаг ее то и дело срывался в шаткую рысь – памятную телу по прежним снам и по яви.

Однако странное состояние воздуха изрядно искажало перспективу – потому что одна из усадеб, выстроенная на склоне, чуть ли не подкатилась ей под ноги: в мощеном покатом дворе суетились женщины. Она обогнула жилище, рассчитывая спуститься как можно ниже. Неожиданно совсем близко открылся город – ярусы предместий, выкипевших аж на стену: видны были только зубцы, обведенные серебряным светом, отраженным от моря… А над морем языком вытянулась черная, сплывшаяся от собственной тяжести туча, и с нее опускалось в воду нечто, похожее на дымный сталактит… Торнадо! Охвостье его исчезало в угрожающем блеске воды, и он сейчас должен был наскочить на гавань!

Фонтаном взметнулись обломки. Еще! Еще! Черный смерч окутался дымом и стал толще – словно он кормился разрушением. Завороженно следя за ним (почему она при этом стояла на четвереньках?) она забыла об опасности сзади, и всполошилась лишь когда на плечи почти ощутимым грузом легла мгла.

Там, за спиной, все было в пепельных, от земли до неба тенетах – был это ливень, или движение воздуха так странно влияло на мокрую хмарь? Среди них, неподвижных, шествовал торнадо – и ее пронизала тягучая судорога узнавания – словно столп из ветра, земли и воды был живым, имеющим имя и душу врагом. Он шествовал, подпирая слившиеся в единый свод тучи, втягивая в себя новые и новые полосы тенет. Его голос овладел воздухом и заместил воздух.

И он близился.

Она легла наземь лицом вниз под напором тугого ветра; через миг он оборвался, и пало безмолвие. В безмолвии она подняла от земли отяжелевшую голову:

Торнадо был рядом.

Но это был уже не он.

Зримо упругий, точно свитый не из воздуха, а из прозрачных жил, сверху донизу пронизанный белым сиянием столп толщиной в ее – не больше – охват стоял, казалось, на расстоянии протянутой руки, не вызывая не малейших колебаний воздуха.