– Дон Карлос, друг мой, он сделал мне подарок! Он подарил мне белую лошадку, такую же как у вас, нарочно к завтрашней охоте, – Алессандрина явно хотела что-то от него услышать. Она сидела перед ним, смотрела ему в глаза и, наверное, отражалась там вся, как есть: слегка ссутулившаяся, теребящая плоеный край рукава, ожидающая слова, ласки, мимолетного мановения руки, отметающего прочь все кручины и печали.

– Ну, придется мне подарить вам двух лошадок! Одна будет гнедой масти, другая – вороной. Таким образом, у вас будут три разномастных лошадки, и вы всегда сможете выбрать ту, которая будет лучше сочетаться с вашим платьем.

– Я вовсе не напрашивалась на подарок, дон Карлос, – Алессандрина была одновременно польщена и разочарована. Она ждала других слов – серьезных и тревожных, чтобы, оттолкнувшись о них, рассказать Карлосу о торнадо и спросить, не стоит ли ей при новом его явлении – раз он встречает его изо сна в сон и уже знает, чувствует – попросту шагнуть в ветряной столп – Я знаю. Донна Алессандрина, сегодня вечером я позвал тех, которые еще остались моими друзьями, в мой загородный дом. Среди них есть и дамы. Там будет маленький пир в духе старой Византии. Могу ли я рассчитывать, что вы примете приглашение, и прислать за вами носилки через час после вечерни?

Черные носилки ждали ее у паперти, и в них был он сам, одетый пышно и мрачно в долгополое, с вырезными рукавами платье, щедро подбитое никогда не виданным ею соболем. Когда она садилась в носилки, ей послышался за спиной шепоток, пробежавший среди выходящих прихожан, но тут плотные занавеси сомкнулись, шум стал глуше, а свет исчез.

Носилки привезли их к очень старинному мавританскому дому; он стоял в предместье, уже за крепостной стеной, и был укрыт высоким дувалом.

Стойкий дух сандала и розы наполнял каждую трещинку, каждую ложбинку арабесков, сплошь оплетающих стены и многосводчатые потолки. Слабо освещенные покои были полны вкрадчивого молчания ковров – ничто не скрипело под ногой, не падало со стуком на камни, отзываясь эхом в каждом закоулке. Чем дальше вел ее под руку хозяин, тем больше ароматов сплеталось в густеющем воздухе.

Путь окончился в довольно высоком расписном покое. Лепестки живых роз (откуда? – зимой!) медленно опадали с деревянной галерейки, и на этом вся Византия заканчивалась. Прочее было Мавританией, только Мавританией. «У меня две Отчизны… Но одна скоро падет…» Он оставил одну ради другой, но этот осколок нежно хранит у сердца.

Покой был пуст.

Тонкий дымок кудрявился над курильницами, и сладкий холодок ладана чувствовался в этом дымке наравне с приторным, почти удушливым благоуханием неизвестного вещества. На Алессандрину этот запах нагнал тоску.

– Скоро ли начнут собираться? – спросила она, проходя по коврам к столу.

Карлос смотрел на нее и вспоминал графа Мирафлор. Она не похожа ни на одну из двоих, принесших ему беду. Она – мед и золото, чистый мед и чистое золото, мед в ее темных глазах, золото – в мелко завитых волосах, и вся она точно припорошена им: проведи пальцем по выступающим позвонкам, и на пальце останется золотой налет.

– Все уже в сборе, донна, нам некого больше ждать.

Между ними сиял карафинами и блюдами стол; стол походил на город, полный арен и мечетей.

Они смотрели друг на друга поверх сияющего града-на-столе. Розовые лепестки соскальзывали с ее гранатового платья, но оставались на волосах.

«Ты умница, ты догадаешься…» – Вы верно меня поняли, донна. Вы мой единственный друг, и вы дама; я почти не солгал вам, когда говорил о дамах и друзьях.

По ее молчанию он подумал было, что гостья сердится, и удивился, когда, не сказав ни слова, она села и позволила налить себе полный бокал вина.

Вместо двух высоких кресел был диван, полукругом огибающий стол, и их, севших рядом, не разделяло даже самой маленькой подушки.

– Вы дадите мне знать, когда мое общество вам наскучит, хорошо?

Она кивнула, подняла бокал и краем его задела край д'Агиларова бокала – звон – должно быть, это излюбленный обычай Венеции, где стекло такое звонкое.

– А сейчас, донна, будет маленькое развлечение. О ней только и говорят в городе, и я нанял ее на этот вечер нарочно, чтобы показать вам…

Алессандрина подумала, что об этом тоже – всенепременнейше – будут говорить в городе.

Заиграла музыка, вначале чуть слышно; она так играла долго, словно настраивая слух и зрение; с появлением танцовщицы музыка стала громче, точно та принесла ее в своих волосах.

– Ее зовут Арана. Это фамилия, но звучит, как языческое имя. Говорят, дон Кристобаль от нее без ума…

«Арана» было последнее, отчетливо расслышанное Алессандриной, потому что горячая и невесомая рука обняла ее, и пальцы погладили плечо сперва поверх рукава, а потом, перебравшись чуть выше – по открытому телу.

Арана танцевала танец, неизменный со времен Тира и Гадеса. Одно за другим спадали с нее семь ее покрывал.

Алессандрина смотрела на Арану, ощущая тепло, льющееся от обнявшей руки…

… Дон Фернандо стискивал со всей силой жаждущего.

… Дон Карлос до сего дня обнимал, конечно, не как друг, вовсе нет. Просто он до того стосковался по женщинам, что обнял бы любую, не склонную врать.

Обволакивающее объятие вытягивало из нее последние мысли, оставляя одну только о том, что, кажется, кажется… Дальше слов не нашлось. Вернее, она побоялась назвать кажущееся словами.

Если они так и будут глазеть на Арану, оба делая вид, что его руки нет на ее плечах, то это будет предательством. Ее предательством. Одна предала его, рассказав про корону. Ей, Алессандрине, и рассказывать-то ничего не надо: не замечай себе обнимающую руку.

Ведь он-то уже сделал и первый, и второй шаг, и третий… И у него нет права хватать ее в охапку и валить на перину!

Наученный горьким опытом, Карлос отпустит ее, и до самого прибытия галеры будет ей другом. Он сам возвел ее в свои друзья. А для прочих довольно и признаков того, что они – любовники.

Она повернулась, и встретила его взгляд.

Просто смотреть друг на друга дольше, чем два удара сердца, они не могли.

Кружилась Арана, скинув последнее покрывало. Падали из темноты в темноту лепестки.