– Итак, донна Элизабета до своего счастливого замужества жила в Англии, в городе Лондоне, в доме своей кузины. Кузину эту звали Маргарита, красотка она была. Отец у нее был первым негоциантом в Англии, богат, как Крез Лидийский, вел дела со всей Европой. А жених ее был из бедных рыцарей, работал помощником у ее отца, говорят, ради того только, чтобы видеть ее каждый день. Так вот, отец Маргариты родом был из Кастилии, у него и фамилия была Кастелл, по названию на английский лад той земли, откуда он выходец. А из Кастилии он бежал давным-давно, мальчиком еще, со своим отцом-иудеем. Оба они крестились, но младший Кастелл был покрепче своего отца. На людях он божился и крестился, как добрый христианин, а дома имел иудейскую молельню. В Англии до этого дела никому не было, там народ не шибко богомольный… А кастильской короне до всего есть дело, особенно до чужих денег. Про отступничество его прознали, и выяснить это наверняка отправился ни кто иной, как маркиз…

– Выяснять, как молится простой купец? – мона Алессандрина приподняла брови, и нацепила на двузубую вилочку ломтик рыбы. Посольский завтрак проходил в приятной желудку неспешности.

– Не простой, а очень богатый купец. Но, разумеется, он ехал не только за этим. У него были и другие важные дела в Англии. В те времена был он холост и в большом фаворе у своего дядюшки. А слава у него была такая, что если девушка проводила с ним полдня, то в чести ее уже можно было усомниться. И угораздило его влюбиться в эту самую Маргариту. А она, к слову сказать, и не знала, кто у нее отец и как он молится, потому что старый Кастелл был человек весьма скрытного нрава. Маркиз предложил ей руку и сердце и, по слухам, чуть ли не корону Кастилии и Арагона, которую клялся вскорости для нее добыть. Такой-то у дона Фернандо верный гранд и любящий племянник. Ну да ладно. Маргарита выслушала все это и отказала – под тем предлогом, что помолвлена. Нравом пошла в отца. Маркиз – к старому Кастеллу. И тот отказал, хоть это уже было опасно в его положении.

Тут наш влюбленный обратил внимание на Элизабету, но не для того, чтобы утешиться, а для того, чтобы заполучить Маргариту любой ценой. Элизабете он пообещал, что похитит ее, увезет в Кастилию и женится. А та влюбилась в маркиза с первого взгляда, и, ясное дело, согласилась. Он тогда везде растрезвонил, что покидает Лондон в большой печали, и корабль его видели плывущим вниз по Темзе к морю. А на самом деле корабль встал в затоне неподалеку от города. И однажды Маргарита получает письмо, написанное от имени ее отца, но не его рукой. А в том письме сказано, что ее отец, находясь по делам в порту, упал в трюм своего судна, сильно расшибся и просит ее приехать немедленно. Дело было уже вечером. Маргарита в большом горе собирается ехать, зовет с собой Элизабету… А Элизабета в это время получает другое письмо, где написано: «Поезжай с кузиной, сопровождающий привезет вас на мой корабль, ее я отправлю обратно, а тебя увезу…» и подписано «К. д'А.». Так девицы попали вдвоем на кастильский корабль. Ясно, что у маркиза было намерение отправить на берег Элизабету, но Маргарита, поняв, в чем дело, так в нее вцепилась, что растащить их не было никаких сил. Поплыли они в Кастилию вместе, а за ними в погоню пустились отец Маргариты и ее нареченный на доброй английской посудине, которая звалась «Маргарита», в честь красавицы.

У берегов Гранады их застигла буря. Англичане решили взять корабль маркиза на абордаж, и было взяли, да тут порвало канаты, и корабли разнесло. Не знаю точно, как там было дело, но и обе дамы, и нареченный Маргариты оказались в Гранаде, во дворце, который принадлежал когда-то матери маркиза, а потом ему. И праздновать бы маркизу победу, если б у него в доме не нашлось одной ушлой бабенки из простых, которая одно время с ним спала, а потом ему разонравилась, и он ее разжаловал в прислужницы. Бабенка эта решила ему насолить и устроила вот что: подговорила нареченного Маргариты для вида от нее отказаться, а Маргариту – для вида согласиться на брак с маркизом, и маркизу поставить условие: прежде чем состоится венчание, увидеть, как ее нареченный и ее кузина Элизабета выезжают из ворот. Отец Маргариты в это время скрывался в Гранаде у своего сотоварища-иудея. Ну а дальше эта самая бабенка просто-напросто подменила Маргариту на Элизабету. Перед тем она раскрасила Элизабету так, чтобы та походила на кузину, а повелителю своему маркизу подмешала в вино какое-то зелье, чтобы он черного от белого наверняка не отличил. Так он и женился на Элизабете.

Все бы еще обошлось, признай он этот брак. Элизабета – дама видная и достойная. Но он решил вернуть свое сокровище, Маргариту, и ради этого уже ничем не брезговал. А Маргарита пожаловалась на него государыне, и помянула между делом, что-де обещал он ей кастильскую корону, и вскорости… Государыня созвала суд, на который вызвала и маркиза, и Элизабету, и нареченного Маргариты, и саму Маргариту, и ее отца. Тут уж они все сцепились, как сведенные. Маркиз говорит, что отец Маргариты – иудей, и что Элизабета – служанка. Элизабета – руки в боки, и наизусть всех своих предков до двенадцатого колена, а они у нее и впрямь все как один благородные, только бедные, как церковные крысы. Нареченный Маргариты кричит, что маркиз напраслину на них возводит, и что Кастеллы спокон веку добрые христиане, никак иначе. Порешили: Кастелла, как иудея и отступника, в инквизицию, Маргариту и нареченного ее Питера поженить, а наследующий день после их свадьбы назначить смертный бой между Питером и маркизом за честь Элизабеты. В случае, если Питер победит, Элизабета признается честной женщиной, и маркиз обязан признать ее своей женой, а в случае, если маркиз, то… Маргарита остается вдовой, а Элизабета – обесчещенной.

К слову сказать, Питер этот настоящий мужчина, потому что он и тестя своего Кастелла от инквизиторов отбил прямо во время процессии. А смотреть на поединок Питера с маркизом сошлось полгорода. И вышло так, что англичанин чуть не убил маркиза при всем честном народе, да и убил бы, если б не Элизабета. Она своего муженька грудью заслонила. А поскольку он лежал без памяти и не мог вслух признать Элизабету честной женщиной и своей женой, то это за него сделала королева. Да еще и слово она за него дала, что со своей законной супругой он судиться более не станет под страхом позора и бесчестья. С тех пор маркизу проходу нет от насмешек. Все насмехаются, кому не лень, и знатные, и простые. Сама Ее Высочество королева тон задает. Он и уехать-то хотел потому что двор сюда на днях прибывает. Бог знает почему вернулся… Да никак ты его жалеешь, племянница? Вот новости, право!

Алессандрина оторвала взгляд от опустевшего витого бокала, на дне которого что-то усердно рассматривала.

– Я себя жалею, дядюшка, только себя. Если он догадался, то он меня в порошок сотрет за те десять дней, что я жду галеры.

– Я тебе сказал – будет невмоготу, уедешь в Лисбону. А его я отправлю в Пиренеи. Пусть там тебя поищет…

Мона Алессандрина, сидя за высоким узким пюпитром в той позе, в какой сидят за арфой или за прялкой, читала. Солнце косо падало на страницы ее книги. Это была тисненая книга, по бумаге судя, из свежих, на итальянском языке. По движению зрачков Алессандрины было заметно, как быстро она читает – так читают срочные донесения, а не ученые книги.

Заслышав шаги, она подняла голову. По мимолетной краске на ее щеках он понял, что она знает, что ей рассказали… И вдруг очень явственно увидел, как крепкие руки королевского экзекутора рвут с ее плеч этот открытый ворот, стаскивают разодранный лиф до пояса, а тут же рядом ровно дышат мехи возле жаровни, и секретарь покусывает кончик пера.

«Сознайтесь же, синьора Алессандрина, в том…» Нет, гнев не хлынул в голову, как бывало.

Зимние штормы заперли ее тут на две недели, не меньше. Донесение, всего скорее, уже отправленное, пока-то дойдет, пока-то ляжет на стол к венецейским сенаторам, как первостепенно важное, пока-то они решат, что им делать с прытким лигурийцем… А зоркие очи стражей тем временем будут приглядывать за каждым трактом, за каждой горной тропой, за каждым пролетающим в вышине голубком. Нет, стражи не нападут и не отнимут бумагу, пренебрегая в спешке кошельком. Ночью, в теплой венте, потихоньку вытянут из сумки депешу, снимут копию, и положат на стол к Их Высочествам… Те распорядятся крепко стеречь лигурийца от венецейских стилетов, а с ученой девой будут говорить не разряженные дурехи, а коррехидор.

– Какая неожиданность! Ваше посещение застало меня врасплох, ваша светлость. Как можно являться даме, зная, что она даже не одета для приема гостей!

Э, нет, сладчайшая донна, э, нет. Вы из породы всегда одетых. Вас действительно разденут только в пытальной зале. И когда холодный пот закапает с вашего трясущегося подбородка, вот тогда вы окажетесь по-настоящему голой, моя сладчайшая донна Алессандрина, даже если с вас еще не успеют ничего снять.

– Моя донна, ваша краса – лучшая из возможных одежд.

Что с ней церемониться? Наверняка матушка приторговывала ею с самой ее нежной юности, лет этак с тринадцати. Там, в Италии, все очень быстро растет, девицы не исключение. Так что скушает она и такое, и не такое еще скушает с благопристойной улыбкой на безмятежных устах. Вот, улыбается.

– Донна, по правде говоря, меня гложет любопытство: написали ль вы что-нибудь о вчерашнем дне? Мне случалось читать много разного, но женщины на моей памяти писали только любовные письма, даже славная Элоиза не исключение. Я слышал об итальянских ученых женщинах, которые пишут философские рассуждения, ни в чем не уступая мужчинам, но, признаться, вы первая, с кем я знаком…

– Я намеревалась писать сегодня. Вчера у меня не было настроения. И потом, ваша светлость…

– Просто дон Карлос…

– Дон Карлос, я вовсе не ученая женщина. Я всего лишь очень любопытна, и люблю кое-то записывать на память, потому что при всем моем любопытстве ум у меня рассеянный. Люблю читать не только молитвенник. А ученые женщины, о которых вы говорите, это княжеские жены и дочери. У них довольно и времени и денег для занятий наукой, ибо знания для них – часть приданого. Иному просвещенному князю приятно жениться на женщине, которая знает непременно пять языков, три живых и два мертвых. Вот бедняжек и учат с детства. Я же не изнуряю знаниями своего ума.

– А правда ли, что среди продажных женщин тоже довольно ученых?

– Правда. Мне случилось говорить с двумя или тремя, когда по наивности я приняла их за знатных дам. Они все жаждут походить на гетер древности, чтобы в постели рассуждать о высоком.

– Это должно быть забавно, – он позволил себе полуулыбку.

– У меня не было случая проверить, дон Карлос, – ответила она тремя четвертями улыбки, причем на левый уголок рта приходились две, а на правый – одна четверть, – и не кажется ли вам, что вести такие разговоры наедине – не вполне скромно.

– Прошу покорнейше простить, любезная донна, но мне кажется, что самые скромные разговоры с вами могут завести весьма далеко. Ведь я всего только спросил вас, написали ли вы что-нибудь о вчерашнем дне…

– Как я могу не простить вам?

– Я не знаю, из чего ваше сердце. Может так случиться, что оно – из алмаза, и тогда вы не простите мне ни слова.

– У меня самое обычное женское сердце, размером чуть побольше кулака. И оно бьется, как то полагается сердцу. Иногда оно бьется неровно и часто, иногда редко и сильно.

– Вы еще сами не знаете вашего сердца. Как бы там ни было, донна, я намерен исполнить мое вчерашнее обещание и для начала показать вам город.

– Я в полном вашем распоряжении, дон Карлос.

Она подумала, что не грешно было бы испросить у дядюшки позволения отправиться в больших посольских носилках.

Благовест к обедне застал их возле небольшой церкви. Маркиз попросил остановить носилки; они вышли. Церковь казалась небогатой: только двое нищих стояли на узкой паперти, против обыкновения молча ожидая подаяния. Видимо, дон Карлос хорошо знал эту церковь. Он сразу показал моне Алессандрине незаметную нишу в тени большой раскрашенной статуи св. Иакова Компостельского. Как нарочно, там оказались два плетеных стульца и две скамеечки.

Вот уж тут мона Алессандрина помолилась от всей души. Но, молясь, не забыла с изяществом танцовщицы исполнить весь ритуал вставания, усаживания, осенения себя крестом и преклонения колен на скамеечку.

При церкви был садик, куда после мессы они вышли через боковую дверь, узенький садик: два ряда тополей, оплетенных от корней до кроны вялым плющом, и в дальнем углу – каменная скамья.

– Присядем на минуту, прошу вас.

Она не стала возражать, не посмела. Села, подобрав зимнюю бархатную юбку цвета спелого граната.

Знает ли она, что он догадался, сразу, с первой секунды, как увидел летающий по доске грифель?

Если не знает, то – глупая девчонка, возомнившая себя Далилой или, спаси Бог, Иудифью. Если же знает, если же знает…

Он представил, как при каждом его слове сжимается ее нежное нутро, как вздрагивает ее сердце размером чуть побольше кулака, и жаркая влага выступает под платьем меж лопаток, там, где так легко рвется кожа от удара бичом. Но как она держится, как держится, ни на йоту не меняясь в лице! А ведь и улыбается, и отвечает на вопросы, и рассуждает сама, как ни в чем не бывало!

– Донна Алессандрина, вы ведь уже отправили ваше донесение о доне Кристобале Колоне Совету Десяти?

Дуновение страха скользнуло по их лицам, и он почти ощутил, как от темени до пяток ее пронизала тягучая дрожь. После – безмолвие между ними и слитный слабый гул торговой площади за церковной оградой.

– Да, ваша светлость. Потому и не писала своих записок, что надо было готовить донесение, – сказала она сухо, точно докладываясь начальству.

Так – он ожидал и не ожидал. А она спросила:

– Что вы теперь намерены предпринять, ваша светлость?

Чтоб дьявол ее побрал! Ну, девка…

– Ничего, любезная донна, ровно ничего, что повредило бы вам, – сказал он, придвигаясь ближе к ней, – мне просто хотелось проверить свою догадку, не более. Донна, мы с вами одинокие люди, не знаю, как вы, но я чувствую одиноких. А поскольку мы одиноки, то должны быть ближе друг к другу, а не… – быстрым движением обеих рук от сжал ее запястья и приник к ее губам, заглушив тихое «Ах…».

Он не понял, когда ослабил хватку. Тонкие пальцы, звякнув перстнями, сплелись у него на затылке. Все накренилось: она осела на скамью и его потянуло за ней. Он опомнился, когда целовал ее шею, высокую, чуть выпуклую на горле.

Белый день, церковный садик, стена церкви, где была крещена его мать. Женщина в его руках. И что же сейчас? Просить на коленях прощения? Отряхнуть сор и сухую листву с ее гранатового подола? И то, и другое, и третье, и многое еще…

Она открыла глаза и он излишне торопливо помог ей сесть.

– Вы целовали меня или ее?

– Я целовал женщину. Впервые, после того, как… После всего, что случилось. Но этой женщиной стали вы. Довольно ли будет такого ответа?

Она мелко и часто закивала. Или затрясла головой? Или начала дрожать, как бывает, когда самое страшное позади? Позади? Да, позади. Он никому не скажет о женщине, которая сцепила пальцы… Ведь не от страха, не от страха. Цепенеют от страха, а не сцепляют пальцы, замыкая объятие. Он взял ее за руку.

– Донна, моя история вам известна. Я понял это по вашим глазам, едва только вошел к вам сегодня…

Она склонила голову почти скорбно.

– Я не хотел бы ее рассказывать еще и потому, что легко могу оказаться пристрастным. Лучше знать друг о друге худшее, и из чужих уст, тогда разочарования будут взаимно приятны. Но вашу историю я хотел бы услышать от вас. Больше, правда, и не от кого. Ваш дядюшка, полагаю, знает столько же, сколько и я.

– Пойдемте в церковь… Здесь холодно.

Теплый после службы воздух овеял лица. Они сели в той же нише за статуей святого.

– Моя история? Ну… Воспитала меня матушка. Имя ее мона Амброджа, сама себя она называет честной вдовицей.

– А на деле?

– А на деле мужа у нее давно нет, а умер он, сбежал, или вовсе его не было, она мне никогда не говорила. Жили мы поначалу в предместье Флоренции, в доме у тетушки, как она ее называла, а была ли тетушка тетушкой, я тоже не знаю. Но ко двору медицейскому они обе были допущены и почасту там пропадали. Меня туда впервые вывезли, когда мне стукнуло десять. Мессер Лоренцо Медичи поцеловал меня в лоб и сказал, что из меня вырастет дама. Не знаю, были ли у моей матери мужчины, она была скрытная, но мы жили безбедно. Дон Карлос, вам ведь нужна вся правда обо мне?

– Да, – сказал он, холодея.

– Хорошо… Когда мне исполнилось двенадцать, мать решила, что надо сделать из меня кортезану. Наверное, у нее деньги к концу подходили. Сама она была уже не первой свежести, и ремеслом этим заниматься не могла. Приданого у меня не было никакого… Городскую кассу, из которой бесприданниц ссужают деньгами, мессер Лоренцо растащил на свои шествия и празднества. Можно бы в монастырь, да обители у нас – те же лупанарии, только денег не платят, и помыкают тобой, как хотят. А чтобы я училась ремеслу, матушка купила левантинского раба, а на меня нацепила пояс целомудрия. Левантинца держали в запертой комнате на железной цепи. Я довольно быстро всему научилась, а матушка приспособилась этого левантинца еще и отдавать внаем перезрелым дамам, кому неймется… Простите за подробности. Потом она еще мальчиков прикупила для этого дела… С этого дела деньги у нее снова стали водиться, но она это держала в тайне, и среди городских дам слыла особой надежной и сговорчивой. За такой матушкой я жила, как за каменной стенкой. А с моим посвящением в кортезаны она решила повременить.

А возле нас жила вдова, настоящая вдова, муж у нее умер от желудочной колики. У нее был сын лет шестнадцати, и сын этот на меня засматривался. Вдова была женщина богатая, сыну своему во всем потакала, а мою мать считала бедной и смиренной, и подговорила ее вроде как свести меня с этим сынком. Хорошие деньги сулила. Мать моя подумала, поглядела на мальчика, спросила у меня, и я сказала «да». Очень он был милый, кудри каштановые, глаза, как две фиалки, у нас богомазы таких ангелов любят писать. Звали его Эрколино. Это имя уменьшительное от Эрколе.

Вечером накануне в церкви после службы подходит ко мне мона Пантазилия, мать Эрколино, и заводит такой разговор: ты, спрашивает, как думаешь, Алессандрина, хорошо ли то, что собирается с тобой сделать мой сын? Я говорю, что, конечно, это грех, но кто не согрешит, тот не покается, а кто не покается, тот не будет спасен, а Эрколино мне по душе, и даже безо всякой награды я бы с ним к обоюдному удовольствию согрешила. Мона Пантазилия похвалила меня за бескорыстие и говорит: мне не нравится, что мой сын решил купить любовь прежде, чем ее завоюет. Давай, говорит, устроим с тобой дамский заговор: вместо тебя в постель ляжет моя служанка, она на тебя статью похожа. Я же спрячусь в туалетной, и посмотрю, как пойдет дело. Если хорошо, то дам ему вволю потешиться сколько-то ночек, а потом преподам такой урок добродетели, что он век его будет помнить. А уж после этого сделаю так, чтоб вы поженились. Я, говорит, давно к тебе приглядываюсь, ты девушка хоть и легкомысленная, но добрая и честная, а это должно вознаграждаться.

Вечером принесла она матери моей деньги. Мы с матушкой помолились, матушка ушла дожидаться Эрколино, а я убрала комнату, поставила ароматические свечи, блюда с фруктами, ну, словом, все, как полагается. И после первых петухов впустила через заднюю дверь мону Пантазилию с Маркезой… А в моей комнате возле самой двери стоял большой бельевой рундук. Когда госпожа и служанка удалились в туалетную и принялись там шептаться, я стукнула дверью, будто бы ушла, и спряталась за этот рундук. И вижу, что вроде как не Маркеза, а сама мона Пантазилия улеглась в мою кровать и с головой укрылась. Что же это такое, думаю. Не померещилось ли мне? Потом слышу: матушка моя ведет Эрколино. А я потому решилась там спрятаться, что боялась – вдруг мона Пантазилия не вытерпит и лицо ему исцарапает. Я слышала, что матери иногда ревнуют…

– Но там была не материнская ревность, так?

– … Это продолжалось две недели, и я не знала, как такое матери сказать… А потом я услышала, что мона Пантазилия будто бы приискала для Эрколино невесту, и невеста эта – глухонемая дурочка, правда, очень красивая и с приданым… Меня зло взяло на мону Пантазилию, и я все матери рассказала, как оно было. Мать посмотрела, а на другую ночь позвала подесту и стражников. Об одном я не подумала, что все это будет на глазах у Эрколино. А он носил кинжал, красивый, из дамасской стали. Так он его схватил со стула, и в грудь себе по рукоятку. Только промахнулся, не задел сердца. Мать его сожгли за кровосмешение. Лежал он у нас, пока болел, но ни меня, ни матушку мою видеть не мог. Кормилица за ним ходила. А чуть оправился, ушел и подался в монастырь.

После того пошли слухи, будто мать моя за мзду допускает в доме такие непотребства, что и сказать-то противно. У матушки была в Венеции сестрица двоюродная, жила она замужем за старым графом д'Эльяно, но к тому времени, о котором я говорю, уже год вдовела. Я теперь думаю, что она старика аква-тофаной опоила, потому что очень уж падка была на наряды и на мужской пол. Чичисбеев у нее было столько, что все сводни со счета сбились. Мы к ней в дом и приехали. Матушка моя очень ее порадовала своими учеными мальчиками. И графиня Бона д'Эльяно шутки ради отписала все имущество нам с матушкой, она ведь моей матушки на семь лет моложе была. А вскоре после того она возьми да упади с лодки в канал Орфано… Как нарочно… Говорят, и она, и кавалер ее навеселе были, да в лодке еще любовные пляски затеяли. Оба на дно и ушли. Их так вдвоем потом баграми и вытянули.

А завещание вступило в законную силу, и графские сродственники тяжбу затеяли по поводу наследства. Имущество-то их родовое – и палаццо, и поместья. А род они крепкий, докучливый, дожу неудобный. Матушка моя проведала про то, оделась победнее, добилась приема, долго плакалась на бедность, да что у меня приданого нет ни цехина, хоть собой торгуй, чтобы прокормиться, да то, мол, обидно, что девочка ученая, языки знает, пишет недурно, сведущие люди хвалили, даже карты немного рисует, жалко, если все даром пропадет, а без приданого как отдать за хорошего человека? Даже если и отдашь, всю жизнь бедностью попрекать станет, и будет прав… Etc., etc… Умеет канючить матушка моя. Мессер Агостино, светлейший дож, все это терпеливо выслушал, и обещал ей помочь в тяжбе с д'Эльяно, если она ему поможет в одном щекотливом деле. Через малое время меня ему представили на большом празднике. Он мне без дальних рассуждений приказал идти за собой. Привел в комнату, где по столу были разложены разные карты, и завел такой разговор, где не скажешь слова «нет». Спросил, люблю ли я рыцарские романы. Спросил, попадались ли среди них сочинения об отважных девицах? И не воображала ли я себя этими девицами, спросил он. А коли воображала, сказал он, то не хочу ли на деле испробовать, каково это служить своей Родине. Так вот и пригодились мне моя ученость да легкий нрав на государственной службе… Как вам история?

– Стало быть, вы не ученая женщина, и даже не кортезана?

– Я и не стану кортезаной, если дож сдержит слово. Если он сдержит слово, я буду богатой невестой.

– А если нет?

– Тогда стану. Могу стать вашей, ежели захотите. И обойдусь вам совсем не дорого.

Он улыбнулся, покачал головой. Как легко. Невыносимо легко. Невыносимо.

– Донна Алессандрина, донна Алессандрина, отважные девы из рыцарских романов говорят совсем не так.

– Я не люблю рыцарских романов, – ответила она без улыбки.

Он проводил ее до посольского особняка, был встречен послом, приглашен к обеду, а отобедав, уехал уже не в носилках, а на своей белой арабской лошадке. «И занавески со златотканными львами не укрывали его от колючего ветра насмешек» – проговорила мона Алессандрина про себя, глядя на всадника сквозь мутные стеклышки верхнего окна, и вдруг коротко и грязно выбранилась, поклявшись никогда не думать и не говорить о нем, как о герое новеллы.

Ночью ей приснилась англичанка Маргарита с лицом моны Пантазилии. Они с ней вели диспут о силе любви; судьи были в масках, и всё молчали. Кто-то среди них был дон Карлос. Ей не хватало аргументов, она стала проигрывать, в испуге проснулась задолго до света, и пересчитала немало овец прежде, чем отчаялась уснуть.