1

Высоко над морем люди проложили пешеходную тропу: гравийное полотно покрыли асфальтом, по бокам вырастили деревья.

Каждый день на этой тропе отдыхающие видели высокого старика с копной белых волос на голове, с волнистой бородой во всю грудь. Он шел медленно, опираясь на увесистую кизиловую трость; устремлял взгляд вдаль, где тропа огибала крутой мыс. Там — опытная станция. Дойти до нее — было его мечтой. Но сил пока что не хватало, он останавливался на половине пути и садился на скамейку возле молодых эвкалиптов. Прислушиваясь к шуму листвы, вспоминал сад, оставленный на попечение дочери, и тревожился все больше и больше. В его воображении вставал шумный говорун и заслонял Веруньку широкими плечами. Неприятно, что придется породниться с Забалуевым, с которым у него, Трофима Дорогина, никогда не будет общего языка. И что она нашла в его сынке? Ведь яблочко-то от яблоньки недалеко откатывается.

Знает Верунька, что не такого ему хотелось бы зятя, но… ни с чем не считается. Что же делать? Ведь не запретишь. Сердце — сложная штука.

Дочь писала часто. Письма приходили большие. По ним Трофим Тимофеевич ясно представлял себе каждый день в жизни сада. О Семене не было ни слова, и старик недоумевал: стесняется Верунька писать о своем женихе или не хочет тревожить отцовское сердце?

Дорогин знал: солью сыт не будешь, думой не размыкаешь тревоги. Но он не мог не думать о дочери. Лишь морской простор на время отвлекал его от раздумья. Не только каждый день, а каждый час море казалось иным: то оно было голубым и легким, как летнее облако, то свинцово-тяжелым и хмурым, то покрывалось серебристой чешуей, то мрачнело, напоминая свежевспаханное поле в вечернюю пору, то сурово гремело седыми волнами. И деревья шумели по-разному: иногда мягко и задумчиво, а иногда строптиво и злобно, будто сердились на помрачневшее море. Порой они чуть слышно шептались, а потом начинали спорить и размахивать зелеными ветвями.

Сегодня утренние часы промелькнули незаметно. Старик все дальше и дальше шагал по тропе. Вот и мыс. Тенистая аллея из высоких кипарисов привела на опытную станцию, а спустя несколько минут Дорогин, сопровождаемый пожилым человеком, селекционером, оказался в саду, удивившем и обрадовавшем северянина: молодые мандариновые деревца расстилались по земле! Точь-в-точь как яблони в Сибири!

— Да, эту форму кроны мы позаимствовали у сибиряков, — подтвердил селекционер. — И теперь застрахованы от невзгод. Если зимние морозы опять прорвутся на побережье — мы закроем стланцы полотнищами из двух слоев марли…

Дорогин сорвал листик с мандаринового деревца и положил в записную книжку:

— Отвезу своей помощнице. Дочери.

2

Возвращаясь с курорта, Трофим Тимофеевич сошел с поезда на одной из станций в Курской области. Осмотрелся. Кругом лежали груды битого кирпича, заросшие бурьяном; торчали рыжие печи с полуразвалившимися трубами. Лишь кое-где белели новые дома, уже не с соломенными, как прежде, а шиферными крышами. На месте вокзала, разрушенного бомбежкой, каменщики возводили фундамент нового здания.

Дорогин купил на базаре вареную курицу и два помидора, прошел в тополевую рощу и, расстелив газету на корнях дерева, сел завтракать.

С той минуты, как его нога ступила на эту опаленную войной землю, где все еще зияли воронки от тяжелых бомб, он думал о лете 1943 года. Тысячи солдат проходили через рощу, останавливались на короткий привал; прислонив винтовки и автоматы к тополям, доставали сухари из походных мешков, банки с тушеным мясом, соленую кету; наскоро завтракали, запивая водой. Лето стояло знойное. Даже вечерами было душно… На суровых, как возмездие, задубевших под жаркими ветрами лицах солдат лежала дорожная пыль; выцветшие гимнастерки пятнами взмокли и потемнели от пота. Может, вот под этим тополем отдыхал Анатолий, когда его часть двигалась к Курской дуге. Он не думал, что ему предстоит совершить только один путь — туда и что обратного— не будет.

Младший сын родился в тот год, когда бывший командир одного из партизанских отрядов, которого звали — товарищ Анатолий, ушел из жизни. Неожиданные, как молния среди зимы, встречи с ним оставили глубокий след в душе.

...Грохотал восемнадцатый год. Кружились дикие вихри пожарищ. В городах, на станциях железных дорог полоскались чужеземные флаги. Черные ночи простреливались одинокими выстрелами. Пылающие деревни, свист шомполов, стоны женщин, душераздирающие крики детей. Телеграфные столбы, превращенные в виселицы… И, при всем этом, светлая надежда в сердцах людей, вера в торжество правды.

По-осеннему свистел ветер в ветвях деревьев, всю ночь прополаскивал дождем листву, барабанил в окна. На рассвете Трофим вышел в сад. Он беспокоился за урожай. Непогода могла покалечить яблони, оборвать еще не снятые плоды. Шел не спеша. Земля была усыпана ранетками, и приходилось выбирать место, куда ступить. В ветвях сибирки, обрамлявшей сад, наперебой трещали потревоженные дрозды. Судя по всему, мальчишки забрались в сад. Наверно, затаились где-нибудь в ветвях.

Трофим посматривал на деревья и долго не замечал человека, собиравшего падалицу под раскидистой яблоней. И тот, увлеченный сбором, не замечал его. Когда услышал близкие шаги, обронил что-то, а сам юркнул в канаву, по гребню которой росли тополя. Дорогин вздрогнул. В двух шагах от него лежала английская солдатская сумка, полная ранеток!

Шевельнув ее ногой, он кинул в сторону канавы сердитый упрек:

— Что ж ты, мил человек, трофеи бросил?!

В канаве виднелись фуражки затаившихся солдат. Трофим некоторое время стоял в оцепенении. Что они замышляют там? Кого подстерегают? Так затаивается кошка перед прыжком на зазевавшегося воробья. Вертким воробьям иногда удается упорхнуть из-под самых когтей.

Но у него характер не воробьиный — он не сделает шага назад.

— Нежданные гости! — ухмыльнулся он и потребовал: — Говорите прямо: с чем пожаловали?

Из-за кривого тополя поднялся поручик с маленькими, похожими на черную бабочку, усами, в английской шинели, в сапогах со следами недавно снятых шпор и шагнул к нему:

— Вы здесь одни?

Удивительная вежливость! Что-то будет дальше?

— Нет, не один. Вон дрозды шумят, в том конце косачи бормочут, у избы Дозорка сидит. Настороже!..

— Не забывайтесь. Перед офицером стоите!

— А вы — перед человеком. Я не привык благородьем называть. И привыкать не собираюсь.

Поручику это почему-то понравилось, и он заговорил мягко, интересуясь всем и всеми; расспрашивал то о богатых мужиках (дома они или ушли в «дружину святого креста»?), то о простых охотниках (какие у них ружья, есть ли порох, где они промышляют зверя и птицу); хотел знать все о кордонах лесных объездчиков и охотничьих избушках, о дорогах и тропах, о мостах и бродах через реки, будто сам собирался в тайгу на осенний промысел.

Трофим отвечал не торопясь, обдумывая каждое слово. Сам себя спрашивал: «Кто он такой, этот офицер? Я его благородьем не назвал, и он не обозлился. О простых охотниках спрашивает. Есть ли у них порох и свинец — все ему надо знать. И сейчас совсем по-доброму разговаривать со мной стал… Однако он — переодетый. У Колчака солдат увел. Молодчина парень!»

Спустя несколько минут перед домом пылал костер, вокруг него на вешалах сушились три десятка шинелей, в двух ведрах варилась картошка…

Позавтракав, солдаты по команде направились в дальний конец сада, откуда можно было незаметно пробраться в бор.

Поручик предупредил:

— О нас — никому ни слова. — И многозначительно добавил — Надеюсь, мы еще встретимся.

А к полудню по всем дорогам зашныряли кавалерийские разъезды. Офицеры с черепами на рукавах рявкали на встречных:

— Здесь не проходил взвод пехоты? Говори, как попу перед смертью!

Трофим, в душе радуясь, что беглецам удалось ускользнуть от погони и до ночи укрыться в лесу, ответил разъяренному карателю:

— Слыхом не слыхал, видом не видал. Может, по той стороне реки… кумыс пить подались…

— Правду говори! — Голенастый, затянутый в ремни офицер схватил Дорогина за грудь, хотел тряхнуть, но тот даже не колыхнулся, стоял прямо и твердо, как столб. Это обозлило карателя, и он выкрикнул — Соврешь — башку потеряешь!

— А вы рубаху-то не рвите. Ни к чему это. Я так говорю: не видел… А голова что же? Она ведь у меня одна. Поберегу. Пригодится еще.

— Смотри, лохматый черт! — Офицер потряс щупленьким кулачком. — Огрызаться будешь—язык укоротим!

Обшарив сад, каратели ускакали в сторону гор.

Через неделю, словно ветерок от куста к кусту, пролетела от соседа к соседу, минуя дома богатеев, доверительная, передаваемая шепотом новость: «В городе на охране железнодорожного моста стояли солдаты. И ночью всем взводом ушли: не захотели служить белякам да проклятым иродам из чужих земель». Следом — вторая: «В горах — красные. Командира Анатолием звать. Из городских большевиков!» И мужики потянулись в отряд. К весне 1919 года взвод превратился в партизанскую армию.

Товарищ Анатолий сдержал слово — побывал в саду. И эта вторая встреча для Трофима была равной воскресению из мертвых…

Шли последние дни октября. Колчаковцы отступали на восток. Поздним вечером от въезда в сад донесся дикий рев быков, перебиваемый не менее дикими криками погонщиков. Трофим поспешил туда. Ворота уже были распахнуты. За ними теснилась черная туча косматых яков. Охрипшие от ругани, пьяные уланы со всех сторон нажимали на них и с гиком хлестали нагайками крайних. Сопя и тесня друг друга, свирепые животные, постукивая широко раскинутыми рогами, врывались в сад угрожающим потоком, готовым все сокрушить на своем пути и втоптать в землю. Трофим, задыхаясь от гнева, кричал:

— Не пущу!.. Зверье!… Варвары!..

Чубатый детина, похожий на цыгана, в лихо заломленной папахе подскочил к нему с похабной бранью.

— Жить надоело? — Ударил плетью, громоздя одно ругательство на другое.

— Варвары!… Дикая орда!… — продолжал кричать Дорогин, не двигаясь с места. Стадо остановилось перед его раскинутыми руками. Яки сопели, опустив головы.

— Здесь — сад! Плодовые деревья…

— Тебе плети мало? Угощу дулей! — чубатый сунул к носу Трофима рубчатую гранату. — Смешаю потроха с бычьей шерстью!

— Неужели ты матерью рожден? Однако бешеной сукой!..

Прибежало несколько таких же архаровцев, и они смяли Трофима, оттащили в сторону…

Холодной ночью, оскорбленный, исхлестанный шомполами, он ползал по саду и хворостиной отгонял от яблонь чудовищно волосатых яков, казалось, сохранившихся в неизменном виде со времен зарождения жизни на земле. Но разве он, одинокий, полумертвый человек, мог спасти сад? Трещали яблони, падали отломленные ветки, стонала земля под копытами разъяренных животных. А дом готов был развалиться от пьяного топота, диких песен и криков.

Ночи не было конца. Густой, липкий туман постепенно закрыл все...

Очнулся Трофим в шалаше, укрытый сеном. У изголовья сидела Вера Федоровна и украдкой смахивала слезы со своего постаревшего, бледного лица. Где-то неподалеку не то громыхал гром, не то рвались снаряды.

Вера долго прислушивалась. Донеслась сначала ружейная стрельба, потом — топот копыт. Жена встрепенулась, выбежала из шалаша… Затем его, Трофима, несли на каком-то зыбком полотнище. Казалось, на облаке плыл. А когда все замерло, над его лицом склонился человек в серой папахе. Кто он? В черном полушубке, опушенном серым барашком, с ремнями, перекинутыми через плечи. Военный! А голос знакомый, глаза — тоже. Да, да. На этой верхней губе в прошлом году, когда ему пришлось офицером нарядиться да английскую шинель надеть, бабочкой чернели усы. Сбрил бабочку. Добро!.. Ни к чему она. Русское лицо портила.

Позднее Вера Федоровна сказала:

— Товарищ Анатолий спас наш сад!..

И Трофим несколько раз повторил это имя. Хотелось по-родственному обнять дорогого человека, но не довелось больше увидеться. Возвращаясь с десятого съезда партии, товарищ Анатолий в дороге заболел сыпным тифом… Похоронили его на бульваре, пересекаемом улицей, теперь названной его именем.

Когда родился младший сын, Вера Федоровна сказала:

— Назовем Анатолием!

В 1941 году сын оставил университет, книгу сменил на винтовку и пошел защищать Родину. Он погиб, но его однополчане двинулись дальше, прошли по дымящемуся в развалинах Берлину и водрузили красное знамя над рейхстагом…

Трофим Тимофеевич встал, закинул рюкзак за плечи и, слегка ссутулившись, пошел по улице. Расспросив дорогу в деревню, о которой он знал из писем медицинской сестры полевого госпиталя, направился в степь — туда, где в 1943 году гвардейцы выдержали натиск гитлеровской армии, а затем опрокинули и смяли ее.

3

Старик свернул с тракта. Непроезжая дорога становилась едва заметной. Кончились полосы, где этим летом росла пшеница, дальше — сухие, некошеные травы. Кое-где все еще виднелись продырявленные снарядами, задымленные чужие танки. Трактористы не успели запахать боевой рубеж. Дорогин шагал возле бруствера, ясно представляя себе, как, опираясь локтями об эту землю, солдаты стреляли из винтовок по врагу. Может быть, отсюда вел огонь Анатолий?..

Через некоторое время Трофим Тимофеевич услышал позади себя стук телеги. Посторонился. Ехала девушка в белом платке. Глянув на прохожего, остановила коня:

— Садитесь, дедушка.

Дорогин обошел телегу и сел рядом с девушкой. Это была учетчица полевой бригады Нюра Нартова.

Она догадывалась — старик прибыл издалека. Печальный, задумчивый. Наверно, на могилки? Рассказывали — председателю колхоза приходило письмо. Кто-то из родителей спрашивал: «Хорошо ли прибраны?…» Не этот ли бородатый дедушка?

О цели своего приезда старик умалчивал; разговаривал об урожае, об оплате трудодня. И только перед въездом в деревню спросил, где у них похоронены погибшие бойцы.

— Ох!.. — вздохнула девушка. — Стыдно сказать…

Она махнула рукой в сторону скотного двора и опять охнула:

— Идите вон туда…

Неподалеку от двора виднелись две разломанные оградки. Трофим Тимофеевич медленно шел к ним, опустив голову.

— А ночевать приходите к нам, — окликнула девушка. — Вон под горкой белый дом. Обязательно к нам, — повторила она. — Будем ждать…

Трофим Тимофеевич и не мог пойти ни к кому другому. Нюра познакомила его с матерью — Авдотьей Маркеловной, у которой было темное, скорбное лицо. Дальнего путника она приняла участливо, рассказала о братских могилах. Были на них красные звезды и доски с именами героев. Но ведь двор там. Разве убережешь? Все разрушилось…

Маркеловна овдовела в тридцатом году, осталась с малыми детьми, и заботы о семье рано состарили ее. А в войну она потеряла единственного сына. Вспомнив о нем, утерла глаза подолом белого ситцевого фартука:

— Были бы крылышки — слетала бы в Карпатские горы, поплакала бы на могилке…

— Слов нет, горе большое, Маркеловна, — вздохнул Трофим Тимофеевич. — В юности скончались наши сынки, но сердцем надо понять — не зря они жили на земле. Их жизнь — маленькие огоньки, а видны далеко-далеко, и народу от них — путь светлее. И счастья на земле прибавилось…

Нюра принесла чугун горячей картошки, помидоры, сметану; Трофиму Тимофеевичу сказала:

— Завтра мы обрядим могилки…

Сели за стол. Мать, то и дело прикладывая к глазам подол фартука, рассказывала:

— Много их, бедных, привозили с передовой. Всякие были: и русские, и татары, и мордва, и узбеки… У кого нет ноги, у кого — руки, а ваш, точно, в грудь был простреленный фашистской пулей. Позабыла всех, а вашего помню — молоденький, чернявый такой...

Трофим Тимофеевич знал, что Маркеловна рассказывает не о его сыне, но не перебивал, и она продолжала с материнской горечью:

— Тяжело ему было, а не стонал, только все доктора звал. Доктор подойдет, Строганов по фамилии, тоже откуда-то из Сибири человек, а ваш сынок и заговорит: «Товарищ доктор, вылечите меня! Верните в строй!» Зубами скрипнет: «Хочу до берлоги добраться!..»

Вошла соседка, поклонилась дальнему человеку, а хозяйке сказала:

— Маркеловна, я муки принесла. Белой, пшеничной.

После ужина Нюра зажгла фонарь и проводила постояльца в маленький уютный сарайчик, который она звала пунькой, и показала кровать в углу. Трофим Тимофеевич долго не мог заснуть. Глубоко тронувшие душу события снова прошли перед ним, словно запечатленные на снимках. Вот мимо дубовой рощи идут грузовики. В одном лежит Анатолий. Вся грудь в бинтах. Глаза устремлены в высокое небо, по которому плывут белые облака. За селом, откуда его везут, не утихает орудийный гром. Но раненый ничего не слышит. Он проводит кончиком языка по запекшимся губам и глазами просит облака уронить хотя бы одну каплю… Вот у постели Анатолия девушка, медицинская сестра. Юная, заботливая. Под нажимом ее карандаша тихо шуршит бумага. Раненый приоткрывает веки и спрашивает:

— Что написала сестричка? Прочти… «Рана у меня тяжелая…» Не надо этого. Поставь «не»… «не тяжелая…» Так лучше…

Дует ветер. За стеной шелестит листва на деревьях яблоневого сада… Сестра осторожно кладет на грудь Анатолия его холодную руку и встает… Грохочут пушки. В небе распускаются букеты ярких цветов. Пока они цветут — на земле светло.

Это — в Москве. Первый салют. В честь освобождения Белгорода и Орла…

Трофим Тимофеевич спал, подложив под щеку широкую ладонь…

Утром к братским могилам пришли с лопатами шустрые ребята. Их привела женщина с гладкими седыми волосами, расчесанными на прямой ряд.

Холмики обложили дерном. Поправили оградки. Из рощи принесли лесных бессмертников. Посадили дубочки.

Толпами стояли старухи и плакали:

— Разрушится опять… Не на месте могилки…

Дорогин молча склонил голову, белые волосы нависли на глаза. Спустя минуту он, поблагодарив всех, медленно повернулся в сторону улицы, которая вела за околицу деревни. Шел и думал:

«В Курске зайду в обком партии. Поговорю. И в Москве расскажу о могилах…».

Нюра догнала его, схватила за руку:

— Вам нельзя уходить. Сегодня нельзя. Мама устраивает поминки по вашему сыну. А завтра я отвезу вас…

Трофиму Тимофеевичу стало тепло от этих слов.

— Спасибо вам, добрые люди!

К дому Нартовых уже сходились соседи. И седая учительница тоже шла туда.