Возгорится пламя

Коптелов Афанасий Лазаревич

Глава одиннадцатая

 

 

1

И они встретились в августе.

Для многих совершенно неожиданно…

…За две недели до того необычного дня в Шушенское приехали из Ермаков гости: высокий кряжистый Михаил Сильвин и, как девочка тоненькая, Ольга Александровна. Ульяновы уже не первый день поджидали их, встретили за воротами.

Выпрыгнув из кузова ходка, Михаил Александрович помог Ольге, одной рукой поддерживавшей длинное платье, спуститься на землю и хотел представить ее, но Владимир Ильич, еще не доходя до них, заговорил первым:

— По глазам вижу — пора поздравлять! — Пожал узенькую руку гостьи, обнял друга. — Давно ли?

— На прошлой неделе обвенчались. Без всяких затруднений. По вашему совету Оля зашла к губернатору…

— И привезла Мишелю бумаги.

— Да вы входите в дом, — пригласила Надежда. — Я рада познакомиться. Очень рада, — повторила она, незаметно для себя подражая мужу. — И мама. Все ждали.

— А мы не с пустыми руками. Держите посылку от родных. И письма Оля привезла.

— За письма особое спасибо. Как они там в Подольске устроились? Все ли здоровы? Приступы малярии у мамы не повторяются? Как она высмотрит?

И в доме Владимир Ильич продолжал расспрашивать. Об Анюте с Марком Тимофеевичем, о Маняше и Мите. Получив письма, извинился и ушел в дальнюю комнату.

Елизавета Васильевна принесла ножницы, разрезала полотняную обшивку посылки:

— Конечно, журналы, газеты, книжки…

— Бернштейн есть? — спросила Надежда. — Нет? Обидно.

— Коробки с печеньем, конфеты…

— Шоколадные? — заглянула Надежда через руку матери.

— Ладно тебе так. — Елизавета Васильевна шутливо отстранила дочь. — Книжки вам обоим важнее!

— Но я и сладкогрызка порядочная! И даже Володю помаленьку перевожу в свою веру! — Открытую коробку Надежда поднесла гостям. — Берите. Пробуйте московских.

Ольга взяла конфетку. Сильвин отказался.

— Да тут и папиросы есть! — всплеснула руками Елизавета Васильевна. — Не забыли! Спасибо им! — Взглянула на усы гостя, слегка зажелтевшие от табачного дыма. — Теперь и мы с вами угостимся! Пожалуйста!

— А Ильича вам не удалось соблазнить табачком? — рассмеялся Сильвин, разминая папиросу. — Нет? Помню по питерским сходкам. И ни тюрьма, ни ссылка не приучили его к табаку.

— У Володи, — сказала Надежда, — от дыма голова разламывается.

Владимир Ильич вернулся в столовую, спеша поделиться радостью:

— Необыкновенные письма! Спасибо вам, Ольга Александровна! Вы привезли нам что-то оч-чень, оч-чень важное!

— Что, что, Володя? — шагнула к нему Надежда. — Ты говоришь загадками.

— Да я еще сам точно не знаю. Где-то в книгах надо искать да расшифровывать или проявлять. Что-то такое, что можно было послать только с архинадежным человеком. — Ульянов взволнованно прошелся по комнате и, остановившись посредине, окинул взглядом всех. — В письме Ани есть строка: «Посылаю тебе некое «Credo» «молодых». И «кредо», и «молодых» — в кавычках. Можно предположить, что это за «молодые»!

— Из «Рабочей мысли»? — спросил гость, выбросив за окно окурок. — Кстати, мы возвращаем ваши номера этой газетки. Правда, изрядно потрепанные. Все товарищи в Ермаках читали и возмущались.

— Да? Единодушно? А не возмущаться невозможно. И здесь, — Ульянов одну за другой перекинул с места на место все книжки, присланные в посылке, — я подозреваю, запрятано что-то сродни модному немецкому оппортунизму. А Бернштейна все-таки не прислали? Это для сестер непростительно. И для Мити с Марком тоже. Четверо не могли достать одной книжонки!

— Достанут, Володя, — пыталась успокоить Надежда. — Пришлют.

— Но нам Бернштейн необходим сейчас. Немедленно. Всем нам.

Вошла Елизавета Васильевна, пригласила к ужину.

— А у вас найдется ваша малиновая? — спросил Владимир. — Наливка или как ее там?

— Все — на столе.

За ужином Ульяновы расспрашивали гостей об их селе. Получалось — Ермаки лучше Шушенского.

Главная улица прямая, как струна, натянутая на голубой лук речки Ои. За речкой — тайга на увалах. Немного дальше — Саянский хребет с его снежными вершинами. Недавно, испросив разрешение исправника, туда уехал с лесником на две недели Виктор Курнатовский.

— Молодец! — воскликнул Владимир Ильич. — Мы с Сосипатычем собирались в тайгу — за кедровыми шишками, за белками и глухарями, да так и не собрались. Вернее, не удосужился я.

— У тебя, Володя, еще впереди осень, — сказала Надежда. — Последняя…

— Будем надеяться, последняя осень здесь. Но теперь тем более не удастся.

— Я тоже не могу выбраться в тайгу, — нанялся за двадцать пять рублей письмоводителем к крестьянскому начальнику. Вот к вам и то едва вырвались, лишь благодаря воскресенью.

Продолжая рассказ о Ермаковском, Сильвин перечислил служилую интеллигенцию: учитель, мировой судья, акцизный чиновник, лесничий с двумя помощниками, врач и фельдшерицы.

— А как там Анатолий? Лучше ему?

— Не подымается, — вздохнул гость. — Обречен, бедняга.

— Ты говоришь так безнадежно…

— Наш доктор, правда, оптимист, уверяет Доминику, что еще не все потеряно. А Ольга Лепешинская сказала мне потихоньку: развязка недалека. Мы потрясены судьбой Толи. Живем в тяжком ожидании…

Сильвин умолк. И все за столом долго сидели недвижимо. Только самовар, остывая, нарушал тишину унылым шумом.

 

2

Когда гости улеглись спать, Ульяновы зажгли две лампы. Надежда занялась проявлением «Credo», написанного «химически» между строк старого журнала «Вестник Европы». Владимир, помня о своем правиле уведомлять обо всем родных каждое воскресенье, писал матери:

«Погода теперь установилась вполне летняя. Жары стоят сильные и несколько мешают охоте, на которую я налегаю тем сильнее, что скоро ей, пожалуй, и конец».

Да, ему будет не до охоты. После Шушенского, возможно, и ружья в руки не возьмет. И с Дженни придется расстаться. Не тащить же собаку за собой в Псков, тем более — за границу.

На секунду оторвавшись от конторки, нетерпеливо спросил:

— Ну что там?

— Сейчас, Володя, сейчас. Послание довольно длинное. Ане пришлось немало потрудиться с химическим переписыванием. Тут на полях ее приписка: «Измышления досужих литераторов! В жизни я не видела вокруг себя и в Москве ничего похожего». И вот еще: «До этого не дошла даже пресловутая «Рабочая мысль»!»

— Едва ли. По-моему, дальше «Рабочей мысли» идти некуда. Только в ренегаты.

И Владимир снова вернулся к письму. Вспомнил Ляховского. Писал ли о нем своим родным? Что-то запамятовал. Доктор перебрался в Читу. Теперь намеревается занять место командировочного врача в Сретенске.

— Можешь читать, — сказала Надежда, и они оба склонились над первым из проявленных листков.

Вначале шли путаные рассуждения о рабочем движении на Западе в минувшие столетия и десятилетия, и пролетарии были названы «дикой массой», способной лишь к бунтам, но отнюдь не к выставлению каких-либо политических требований. О героической Парижской коммуне авторы «Кредо» даже ни словом не обмолвились.

А дальше Ульяновы прочли: «…бессилие парламентской деятельности и выступление на арену черной массы, неорганизованного и почти не поддающегося организации фабричного пролетариата, создали на Западе то, что носит теперь название бернштейниады, кризиса марксизма».

— Слова-то какие ужасные! — возмутилась Надежда. — «Дикая масса», «черная масса»! У авторов барское отношение к рабочим.

— Замахнулись на основы основ! — Владимир возмущенно ударил ладонью по столу. — Придумали «кризис марксизма». Никакого кризиса нет — есть правые оппортунисты.

— Ты читай, Володя, дальше. Вот: «…речь идет о коренном изменении практической деятельности, которое уже давно понемногу совершается в недрах партии». Вероятно, имеют в виду немецких социал-демократов. А на том листке «вывод для России».

— Посмотрим, посмотрим, что за «вывод». Еще какая-нибудь ахинея? Так и есть. «Слабые силы…» Это о наших-то рабочих!»… не имеют практических путей для борьбы… не могут пускать даже слабых ростков». «Русский марксист — пока печальное зрелище». Дальше в лес — больше дров, больше глупейших наветов. Вот полюбуйся: «Отсутствие у каждого русского гражданина политического чувства и чутья»… У каждого! Это уже не что иное, как клевета!.. А чем же они кончают? Ага! Слушай: «Политическая невинность русского марксиста-интеллигента, скрытая за головными рассуждениями на политические темы, может сыграть с ним скверную штуку». Запомни: «невинность»! Какое бесстыдство!

— Это нельзя так оставить…

— Конечно. Нельзя промолчать. Эх, нет у нас своей газеты! Мы бы ответили!

— А через Женеву?

— Ты права: Плеханов издаст. — Владимир Ильич на секунду задумался, приложив правую руку к виску. — И прозвучит сильнее, если мы будем протестовать коллективно. Здесь же не личный опус, — ткнул пальцем в проявленные листки, — а кредо — исповедание веры какой-то группы. И мы в ответ — от всех! От всей здешней колонии социал-демократов! Не только шушенских я имею в виду. В нашем селе раз-два, да и обчелся. А минусинских, ермаковских — всех. Соберемся и примем резолюцию, а?

— Хорошо, Володя. В Минусинске соберемся?

— Рискованно. Под боком у полиции, жандармерии. Лучше в другом месте, более тихом. Завтра посоветуемся с Михаилом. А пока… Ложись-ка, Надюша, спать. Я? Мне еще надо дописать письмо.

Владимир погасил маленькую лампу, а на большую поверх зеленого абажура положил газету, скрепив края Надиной шпилькой. Дописывая письмо, извинился перед матерью за его краткость, сообщил, что приехали в гости Сильвины. Будет ясно, что привезли посылку. А в конце написал:

Анюте пишу вскоре насчет «credo» (очень меня и всех интересующего и возмущающего) подробнее».

Всех? Надя уже возмущена. И, конечно, возмутятся все, достаточно только прочесть бессовестную писанину.

Рано утром Ульянов и Сильвин уединились в беседке.

— Вчера Надя проявила. — Владимир хлопнул ладонью по листкам, брошенным на стол. — Постыднейший документ! Я не мог заснуть.

— Надо было отложить до утра, — спокойно заметил Михаил.

— Такое нельзя откладывать. Ни на одну минуту. Это дьявольское «Кредо» рассчитано на молодежь. Куда они зовут ее? Какие идеалы ставят? Никаких. Политику — побоку. В России возможна, дескать, только экономическая борьба, да и та бесконечно трудна. Так и подчеркнуто.

— А ну-ка, дай. Я своими глазами…

— Убедись. Русское рабочее движение, по их мнению, «находится еще в амебовидном состоянии и никакой формы не создало». Словно не было у нас съезда партии.

— Да-а, хватили через край.

— Через здравый смысл! Прочти последний абзац.

И Сильвин прочел вслух:

— «Для русского марксиста исход один: участие, то есть помощь экономической борьбе пролетариата и участие в либерально-оппозиционной деятельности. Как «отрицатель» русский марксист пришел очень рано, а это отрицание ослабило в нем ту долю энергии, которая должна направляться в сторону политического радикализма».

Владимир Ильич вскочил. Ему было тесно в беседке, голос его накалялся:

— Вдумайся: какое несчастье для Плеханова — рано пришел! Рано создали группу «Освобождение труда»! Рано объединили кружки в «Союз борьбы за освобождение рабочего класса»! Рано выстрадали свою партию! Это же геркулесовы столпы оппортунизма, если не сказать резче! — В глазах Владимира Ильича заполыхал гнев. — После того, как забастовки девяносто шестого года потрясли Россию, после того, как в Ярославле более двадцати рабочих облились кровью от винтовочного залпа, после этого русских марксистов пытаются превратить в либералов, зовут к радикализму! Невозможно вынести! Мы с Надей считаем — нужно протестовать. Собраться и принять резолюцию. Твое мнение?

— Съезд созывать?! Но это…

— Да, да, ты прав — съезд требует большой подготовки. Пусть это будет только собрание социал-демократов одной местности. Придется писать так, — мы, к сожалению, не можем назвать села, где соберемся. Согласен?

— Довольно убедительно, и все же…

— Что тебя смущает?

— Не смущает… Лишь маленькое раздумье вслух… Не сделаем ли мы выстрела из пушки по воробьям? Это ведь, — Михаил указал глазами на листки, — не какое-нибудь влиятельное течение… Мы даже не знаем, кто писал. Возможно, группочка пигмеев…

— Воробьи, говоришь? — В уголках губ Ульянова прорезалась острая усмешка. — У нас есть Сосипатыч, неграмотный крестьянин. Он воробьев считает вредителями, — на огороде выклевывают семечки из подсолнечников!

— Ты равняешь…

— Просто вспомнился друг, умный мужик.

Владимир Ильич долго и терпеливо убеждал друга. А когда вышел из беседки, Надежда Константиновна, встревоженная затянувшимся разговором, спросила:

— Ну как, Володя? Пришли к единому мнению?

— Пока нет. Он еще в раздумье. Но ничего, мы подождем.

Сильвины уезжали в полдень.

Михаил Александрович, прощаясь, задержал руку Ульянова в своей, горячей и сильной.

— Я, Владимир, подумал. Пиши резолюцию.

— Оч-чень хорошо! Мы всегда понимали друг друга.

— О чем это вы? Заговорщики! — упрекнула Ольга.

— О дружбе, о верности, — улыбнулся муж. — Потерпи немножко — дорогой посвящу в «заговор». — И, все еще не выпуская руки товарища, спросил: — Так ждать нам гостей. И скоро ли?

— Как только успеем списаться со всеми. Вас там шестеро?

— И еще переводят к нам Панина. Ждем со дня на день.

— Анатолий-то, как я понимаю, никуда не сможет поехать, а без него не хотелось бы. Значит, до встречи в Ермаках! — Владимир Ильич помахал кепкой. — До скорой встречи! И расскажи там, Михаил, всем нашим.

 

3

Надежда написала Кржижановским и Старковым, Владимир — Шаповалову, Карамзину и Ленгнику.

В тот же день он рассказал обо всем Энгбергу и Проминскому. Оскар ответил, что согласен поехать в Ермаковское. Ян, огорченно покрутив головой, отказался: в октябре кончается срок его ссылки, и он занят подготовкой к дальней дороге. Возвращаться отсюда придется по санному пути — всем восьмерым необходимы добротные шубы. Хотя зайцы летом серые, он стреляет их, выделывает шкурки. Дорог каждый день! И дело не только в этом — грошей нет, чтобы нанять ямщика. Как они будут добираться до железной дороги — неведомо. Ведь из казенных «кормовых» не сэкономишь ни копейки.

Леопольд высказал желание уже сейчас поехать в Красноярск. Возможно, в большом городе ему удастся заработать немножко денег. И своих родных он встретит там. Владимир Ильич дал адрес Красикова и обнадежил: Петр Ананьевич поможет устроиться где-нибудь на железной дороге.

— У него тоже кончается срок ссылки. Помнится, тридцатого августа. Вы еще застанете его на месте. В добрый путь! — Ульянов повернулся к Проминскому-старшему. — А вам, Ян Лукич, мы все расскажем, когда вернемся из Ермаков. Проект резолюции я составлю на этих днях. Приходите — прочитаете. Посоветуемся.

Владимир Ильич жалел, что нельзя пригласить ни Красикова, ни Скорнякова, — их поездку полиция сочла бы за побег. Но о резолюции, когда она будет принята, он всем напишет. И Потресову в Вятскую губернию, и Мицкевичу в Средне-Колымск. Всем социал-демократам, адреса которых помнит. И Надя знает адреса многих…

Быстро вернувшись домой, Владимир Ильич начал набрасывать проект резолюции:

«Рассуждения… авторов «credo» свидетельствуют лишь о стремлении затушевать классовый характер борьбы пролетариата, обессилить эту борьбу каким-то бессмысленным «признанием общества», сузить революционный марксизм до дюжинного реформаторского течения, — писал он. — Утверждение, что русский рабочий класс «еще не выдвинул политических задач», свидетельствует лишь о незнакомстве с русским революционным движением».

Надежду попросил принести из тайника, который они устроили в сарае, «Манифест» съезда партии. Пока она ходила, вспомнил о прошлогодней полемике в Красноярске с Кусковым, взгляды которого были так близки этому «Кредо», и повторил в черновом наброске то, что говорил там о крупнейших русских революционерах из среды рабочего класса, основавших в свое время Северно-Русский и Южно-Русский рабочие союзы, и особо отметил, что осуществление программы «Кредо» «было бы равносильно политическому самоубийству русской социал-демократии».

В памяти встал вчерашний разговор с Михаилом о революционерах предыдущих десятилетий, и перо снова побежало по листку бумаги:

«Как движение и направление социалистическое, Российская Социал-Демократическая партия продолжает дело и традиции всего предшествовавшего революционного движения в России; ставя главнейшею из ближайших задач Партии в целом завоевание политической свободы, социал-демократия идет к цели, ясно намеченной еще славными деятелями старой «Народной Воли».

Перечитав «Манифест», Владимир Ильич сделал выписки и начал приводить наброски в стройное изложение. Девизом социал-демократии он назвал «содействие рабочим не только в экономической, но и в политической борьбе». Каждую страницу передавал Надежде, и она пробегала глазами по строкам раньше, чем успевали высохнуть чернила. Прочитав все, сказала:

— Великолепно, Володя! И напрасно ты волнуешься за совещание, — тут нет ни одного слова, против которого можно было бы возразить. Товарищи согласятся, примут резолюцию.

— Ты так думаешь? Все согласятся? Это для нас — для партии — оч-чень важно.

— Мне особенно понравились вот эти строки: «Русские социал-демократы должны объявить решительную войну всему кругу идей, нашедших себе выражение в «credo»…»

— В этом соль. И, что касается нас с тобой, считай войну уже объявленной.

Старого исправника Мухина сменил в Минусинске Стоянов, переведенный в далекий край за какую-то провинку. Вежливый и добрый человек, он выдал Кржижановским и Старковым разрешение навестить в Ермаковском тяжелобольного Ванеева, а Барамзину, Шаповалову и Ленгнику позволил съездить на именины к Лепешинским. И все в одно и то же время. Небывалый случай! Но Ульяновы и Энгберг не рискнули до конца испытывать доброту Стоянова — можно ведь вызвать подозрение — и решили отправиться самовольно. Заусаеву сказали — едут в Ермаковское к полицейскому заседателю.

Все, кто ехал на совещание, задержались в Шушенском — не терпелось узнать, ради чего Ильич с такой поспешностью созывает на совет всю колонию ссыльных социал-демократов?

На ночлег остановились в разных квартирах, но к вечернему чаю собрались в доме Ульяновых. Владимир Ильич начал вслух читать «Кредо». Гости, вслушиваясь в каждую фразу, возмущенно крутили головами, переглядывались: «Какая ахинея!», «Жуткая несправедливость!»

Шаповалов встал, прерывая чтение:

— Ушам не верится!.. Понаписали, понаворочали!.. «Слабые силы», «Не имеют путей для борьбы»… И как там еще? Чутья у рабочих нет? Повторите-ка, Ильич.

— Сейчас, сейчас найду. Вот: «Отсутствие… политического чувства и чутья».

— Дурость!.. Поклеп!.. — Шаповалов рубанул воздух рукой и вдруг рассмеялся. — Меня этак-то хотел распропагандировать на допросах жандармский полковник Шмаков. Россия, говорит, страна молодая, совсем не доросла до конституции, тем более до социализма. А теперь тут, — брезгливо ткнул пальцем в листки, — про то же. Ну ладно, послушаем дальше. И, понятное дело, ответим. По-рабочему!

Вслед за «Кредо» Владимир Ильич стал читать проект резолюции. Кржижановский, подогреваемый нетерпением, ерзал на стуле; едва дослушав до конца, поднял руку:

— Согласен! С каждым словом!

— И я! Без всяких замечаний! — заявила Зинаида Павловна, повернулась к маленькой и хрупкой Старковой, сестре Глеба, сидевшей рядом. — Правда, Тонечка? Ты тоже согласна?

— Безусловно.

Ульянов обвел всех испытующим взглядом.

— Ты, Владимир, осветил всесторонне, — заговорил Старков со своей обычной обстоятельностью, сверкая маленькими, глубоко запавшими глазами. — Сосредоточено внимание на самом остром и решающем.

— О народовольцах и революционных традициях — весьма к месту, — одобрил дремучебородый Барамзин.

Взгляды всех сошлись на Ленгнике, задумчиво крутившем тугой ус. Упрямо помолчав, он попросил еще раз прочесть оба документа.

Непоседливая Зинаида, возмущенно махнув рукой, выбежала из дому, за ней — Антонина. И Надежда вышла вслед за подругами.

— Ему, видите ли, неясно! — кипела Зинаида.

— Не расстраивайся из-за пустяков. — Антонина, приподнимаясь на цыпочки, положила руку на округлое плечо невестки. — Он что-нибудь не расслышал, не понял. Мог ведь человек…

— Все он расслышал. А после второго чтения, вот увидишь, начнет обосновывать свои философские возражения. Удивляюсь, как мой Глебушка утерпел, не взорвался.

— А Володя надеялся, что все пройдет гладко… — Надежда сдержала вздох.

— Погоди. — сказала Антонина. — Ермаковцы помогут… И гордый философ поймет…

 

4

В Ермаковском поджидали гостей. Ольга Борисовна и Лена Урбанович стряпали пельмени. Им помогала соседская девушка Лида Решетникова.

«Политики» приехали на нескольких подводах. Минусинские остановились у Сильвиных, тесинцы — у Панина, переведенного сюда. Ямщик Ульяновых пересек церковную площадь и повернул коней к тесовым воротам одноэтажного дома под шатровой крышей, где квартировали Лепешинские. На той же площади — и волостное правление, и канцелярия крестьянского начальника, и камера мирового судьи. Владимир, поймав тревожный взгляд жены, шепнул:

— В случае чего я скажу: привез тебя в больницу. А доктора предупредим — он подтвердит.

Ворота, как чугунные, — из досок лиственницы. Тяжелая калитка открылась со скрипом, и Владимир пропустил жену во двор.

Навстречу, вытирая о фартук руки, запачканные мукой, бежала Ольга Борисовна; с разлету обняла и расцеловала Надежду. Следом шел Пантелеймон с дочуркой на руках:

— Наконец-то вы у нас!.. Здравствуйте, долгожданные! Проходите в дом.

На половину, снятую Лепешинскими, вело отдельное крыльцо. Из кухни прошли в большую горницу. Владимир снова осмотрелся. Три стола поставлены в ряд. Где взяли столько? Принесли от соседей? В таком случае вся улица знает, что будет полный дом гостей. Кто такие? Откуда понаехали так неожиданно для местного начальства?

Обойдя столы, выглянул в одно окно, в другое — видна большая часть площади, третье окно — во двор. В противоположной стене горницы — филенчатая дверь, закрытая на деревянный засов. Сквозь нее все будет слышно на хозяйской половине.

— Там никого нет. Уехали на пашню, — успокоил Пантелеймон. — И вообще можно не опасаться. Собрались на именины!

— На чьи? Уточняйте, батенька. Ольги, я помню по сестре, празднуют день ангела в июле. А Пантелеймоны?

— Тоже в июле. Но ничего. Скажем: с некоторым опозданием собрались на именины большой Ольги и… — Лепешинский покачал дочку на руках, поцеловал в щеку, — и маленькой Олечки. Да и не потребуется объяснять — в Ермаках пока что не строго.

Владимир Ильич спросил, далеко ли живут Ванеевы. Оказалось — на взгорке, возле кладбища.

— Н-да. Мрачное соседство. Надюша, надо их навестить. И безотлагательно. Нет, нет, Пантелеймон Николаевич, не соблазняйте обедом. Мы успеем.

Но уже стукнула калитка, и в квартиру вошел Сильвин. За ним — Кржижановский. И Ульяновым пришлось задержаться.

— Сходим сразу же после обеда, — успокоила Надежда мужа и, поддернув повыше узкие рукава платья, пошла помогать женщинам стряпать пельмени.

Вскоре пришли по одному остальные Пятнадцать социал-демократов! Хотелось сказать — пятнадцать ортодоксальных марксистов! Но Ульянову вспомнилась нелегкая философская полемика в Тесинском.

Высокий, тонкий Курнатовский, как всегда, привел с собой Дианку, Барамзин, не утерпев, погладил ей голову, потрепал мягкое ухо.

— Сахарку бы кусочек…

— Не портите мне собаку, — ревниво заметил Виктор Константинович, не позволявший Дианке ласкаться к посторонним, и, садясь на стул, прикрикнул: — Даун!

Собака неохотно легла у его ноги.

— Не будем терять времени, — сказал Ульянов. — Кое-кто еще не знает пресловутого «манифеста» ультраэкономистов. Я прочту.

Приготовясь слушать, гости расселись на скамейки, спиной к столу. Владимир Ильич стоял и ждал тишины.

Пантелеймон Николаевич тоже стоял, покачивая дочку на руках, и смотрел на Ульянова. Взволнованный и напряженный, с задорными огоньками в слегка прищуренных глазах, готовый к встрече с любой неожиданностью, он напоминал Лепешинскому охотника, почуявшего крупную дичь.

Время от времени бросая стряпню, тихо входила Ольга Борисовна, но, послушав немного, вспоминала про обязанности хозяйки и поспешно возвращалась в кухню.

Курнатовский всем корпусом подался вперед, приложил ладонь к кромке уха. И даже это не всегда помогало. Он прерывал чтение и просил повторить то, что ему не удалось расслышать.

Читая неторопливо, Владимир Ильич краем глаза следил за теми, кто слушал впервые, — что пробуждается в их душах? — и, саркастически выделяя отдельные фразы, давая волю иронии, как бы приглашал с собой на охоту за обнаруженным зверем.

Прочитанные листки Владимир Ильич подал Курнатовскому. И над тем справа и слева нависло по нескольку голов, — многим хотелось прочесть все самим.

Когда прочли, заговорили громко, как случается в присутствии глуховатого человека.

— О проекте резолюции — после обеда. И лучше бы, — Ульянов взглянул на окна, — где-то в другом месте. Конечно, с участием Ванеевых.

— У них тесновато, — сказал Сильвин.

— Ко мне пойдемте, — пригласил Панин. — Я — на конце деревни. Хозяева — в поле.

— Верно, — подтвердил Шаповалов. — У Николая — тихо, далеко от глаз полиции.

Разговор о «Кредо» пока не возобновлялся, и Владимир Ильич вышел в кухню. В громоздкой русской печи горели дрова, и над черным чугунком струился пар. Ольга Борисовна взяла ухват, ловко достала им чугунок и пригоршнями ссыпала пельмени в кипяток. У окна Лида, готовя мороженое, крутила в кадке березовой веселкой. Владимир Ильич подошел и заглянул сбоку. Ольга, придвинув чугунок к пылающим дровам, приоткрыла дверь в горницу, окликнула мужа:

— Пантелеймоша, позаботься о самом главном. Какие же именины без вина?..

Лена юркнула в горницу, взяла у него ребенка.

— А что же, я остаюсь без дела? — Владимир Ильич протянул руку за веселкой. — Дайте-ка, Лида, я сменю вас.

Девушка отдала веселку и стала резать хлеб.

— Володя, крути поэнергичнее, — рассмеялась Надежда. — Не испорти.

— Авось справлюсь. Замешу покруче, чтоб у оппонентов языки попримерзали!

Пельмени сварились. Лепешинский успел поставить на стол рюмки, стаканы, чайные чашки и начал наливать в них вино.

 

5

Узенькая железная кровать Ванеева стояла в углу комнатки. Анатолий Александрович лежал головой к окну.

Окно было открыто, и пахло горячей пылью да травой конотопкой, сожженной на редкость нещадным солнцем.

Время от времени слышалось лениво-сонное хрюканье свиней, сморенных жарой и залегших в тени, под окном дома.

Иногда с колокольни деревянной церкви заунывно доносился прощальный перезвон колоколов. В эти минуты врывался горьковатый запах ладана. Провожая на кладбище очередного покойника, причт гнусаво тянул: «Свя-аты-ый бо-оже, свя-аты-ый кре-епкий, по-оми-илу-уй нас», и Доминика спешила закрыть оконную створку…

…Исхудалое до синевы лицо больного покрылось капельками пота. Анатолий, утираясь платком, позвал жену:

— Ника-а! — И, закашлявшись, приложил к губам второй платок, уже покрытый красными пятнами. — Откро-ой…

— Толю, — Доминика вошла, положив руки на оберегаемый живот, — та окошко давно открыто.

— Дверь…

— Сквозняк подуе… Тоби будэ гирше… Ой, лыхо!..

— Ну, родная!.. Мы же уговорились: без слез… Не надо…

Доминика приоткрыла дверь, взяла у мужа мокрый платок и взамен принесла сухой, полотенцем обтерла ему грудь.

— Посиди немножко. Вон на табуретке. Только не близко. Я часто… Хотя сегодня, кажется, реже… кашляю.

Жена села, не отрывая рук от округлившегося живота, и Анатолий продолжал:

— Мы так мало были вместе… Не грусти. Я скоро подымусь. Мы с тобой пойдем смотреть речку Ою, умоемся горной водой… У нас будэ дытына… Я хочу говорить по-твоему, украинською мовою…

— Помолчи, Толю. Коханый мий!..

— Мне хорошо, когда ты рядом… Силы, чувствую, возвращаются. Сроку остается два прибавленных года. Проживем их! Поедем с тобой и… с дочкой или сыном… Хочешь на Черное море? В Одессу? — Ванеев приподнялся на локте. — Будем там…

— Лежи тихо. А то знову…

— Видишь — совсем не кашляю… Принимать от Владимира заграничные посылки с газетой… «Искра» — прекрасное название! Мы ее — по всей России.

— В Киев, в Полтаву…

Ванеев обрадованно улыбнулся, — как хорошо, что Доминика верит в его мечты, не утешает, а искренне верит!

— Обязательно. Везде вместе. А… Ты слышишь?! — Замер на секунду, прислушиваясь, потом порывисто повернулся на бок, указал рукой за окно. — К нам идут! Знакомые голоса!

И Доминика, не забывая об осторожности, вышла из комнатушки.

Пришли Ульяновы, Кржижановские и Старковы. Мужчины направились к больному, а женщины надолго задержались в большой комнате, одновременно служившей кухней, чтобы успокоить расплакавшуюся подругу.

Опираясь локтем о подушку, Ванеев указал на табуретки:

— Садитесь, друзья мои! Не хватает… Принесите оттуда… Какой праздник для нас!.. Меня извините — рука влажная…

— Ничего, ничего, — сказал Владимир, держа горячие пальцы товарища.

— Рассказывайте. Что это еще за «Кредо»? «Модные» критиканы? Последыши оппортуниста Бернштейна?

Владимир рассказал все, что знал об ультраэкономистах, и передал листки «Кредо» Ванееву — пусть прочтет сам. Тот, зная, что Анна Ильинична держит брата в курсе всех дел, спросил о новостях из Москвы.

— И откуда берутся критиканы?! — Ванеев стукнул кулаком по кровати. — Хотя понятно. В большом болоте, говорят, черти водятся при всякой погоде!.. Но москвичи молодцы — комитет уберегли! А наше собрание… Как бы мне?..

— Завтра придем сюда все, — обнадежил Ульянов. — Здесь обсудим и подпишем «Протест».

— Сколько нас? Семнадцать? Внушительно! — Анатолий, помахав рукой на лицо, сдержал кашель. — Семнадцать единомышленников! Все начинали в Питере…

— Трое рабочих — вот что ценно! Энгберг из нашей Шуши. Панина ты знаешь. И Шаповалов из Теси. Закаленные!

Ванеев спросил, кого избрали председателем. Ответил Старков: о председателе не было речи. И нужен ли он? Вопрос для всех ясен — остается только подписать.

— Как без председателя?! — удивился Анатолий. — Такое собрание! Нас почти вдвое больше, чем на съезде в Минске!.. Надо… — Покашляв в полотенце, опустил голову на подушку. — Глеб! И ты, Базиль!.. Скажите от моего имени… — Слегка приподнял пальцы, будто для голосования. — Я — за тебя, Володя.

На его громко сказанные слова вошли женщины, и Доминика добавила:

— Я тэж за Володимира Ильича!

 

6

В комнате Панина низко навис потолок. Жарко и душно, как в предбаннике.

Курильщики сидят на подоконниках, струи дыма выпускают во двор.

Давно скинуты пиджаки, расстегнуты верхние пуговицы рубашек.

Женщины обмахиваются книжками, как веерами.

Лепешинский ходит по кухне с дочкой на руках и чуть слышно напевает: «Бай, бай — поскорее засыпай». Но разве может заснуть ребенок, когда из горницы летят резкие голоса. Поскорей бы вернуться домой да уложить Оленьку в кроватку.

Пантелеймон останавливается у двери, прислушивается. Нет, не похоже на близкий конец дискуссии. Будто костер разгорается на ветру!

Выбегает Ольга, берет у него ребенка:

— Иди. Тебе ведь тоже надо знать. И скажешь там свое слово.

Голоса все те же, один басовито-бархатный, гордый и самоуверенный, другой звонкий, с картавинкой, непоколебимо убежденный в глубокой правоте.

…Полемика развернулась сразу же после прочтения проекта резолюции. Кржижановский сказал, что он согласен не только со всеми формулировками — с каждой запятой. Лепешинский и Шаповалов присоединились к нему. Ленгник слушал их, сумрачно глядя косоватыми глазами из-под мохнатых бровей. Потом, побарабанив пальцами по крашеному подоконнику, встал, прямой, как столб, голова — под потолок.

— Я не могу так легко и безоговорочно принять проект целиком, — заявил отрывисто и резко; переведя дух, продолжал спокойнее. — Правда, некоторые пункты располагают к себе последовательной логикой. В самом деле, в «Кредо» путано изложена история рабочего движения на Западе, и я согласен с Ульяновым, что пролетариат «участвовал в борьбе за политическую свободу и в политических революциях». Согласен, что в этих бумажках, которые мы обсуждаем и столь поспешно осуждаем, искусственно разъединяются неразрывные формы политической и экономической борьбы.

Владимир Ильич ждал, что оратор вот-вот произнесет многозначительное «но» и перейдет к возражениям, а Ленгник не спешил, он попросил Ульянова рассказать собранию об авторе «Кредо»: кто он, где проживает и является ли членом партии?

— Я полагаю, мы имеем дело не с одним автором, — ответил Владимир Ильич и в душе посетовал на Анюту, не разузнавшую, чья же эта «исповедь веры». — О единственном путанике не стоило бы и говорить.

Взглянув на Сильвина, вспомнил его слова о «выстреле по воробьям». Чего доброго, Михаил поддастся влиянию и тоже будет возражать? Но Сильвин, к его чести, сидел молча. А Ленгник? Этот, видать, утвердился в своей мысли, что «Кредо» сочинил один-единственный воробей! Сейчас последует ход конем. И действительно, Фридрих Вильгельмович переспросил с пристрастием:

— Вам не известно? Вы не можете сказать, чьей рукой написаны эти бумажки? А не являются ли они случайными? Не зовете ли вы, по своей горячности, сражаться с призраком?

— Ну, знаете ли… — Владимир Ильич, сунув руки в карманы, пожал плечами и вдруг, стремительно вытягивая правую вперед, перешел на шутку, будто достал ее из кармана. — С призраком — просто. Чтобы опрокинуть его, достаточно ладана или пенья петуха! Любой поп вам подтвердит!

— Я — серьезно. Мои вопросы имеют немаловажное значение.

— Разумеется, и я — вполне серьезно. — Глаза Ульянова потеряли иронический блеск. — «Рабочая мысль», бесславная сторонница стихийности, тред-юнионизма и «чисто пролетарского движения», без интеллигентов-марксистов, — это вам, Федор Васильевич, не призрак. И Бернштейн, близкий духовный родственник, если не сказать наставник, авторов «Кредо», тоже не призрак.

У Ленгника тяжело шевельнулись брови, упрямо загорелись гордые угольки в глазах.

«Ах, вот что его задело, — отметил про себя Владимир Ильич. — Причина возражений — Бернштейн!»

Той порой Барамзин, сидевший рядом, потянул Фридриха Вильгельмовича за рукав рубашки:

— Напрасно ты!.. Дома в Теси выясняли позиции. Хватило бы.

— Не мешай, Егор. Потерпи минуту. Речь идет, как вы все убедились, уже не только о каких-то невидимках, именуемых здесь «экономистами», а об Эдуарде Бернштейне!

— Так и быть должно! — крикнул Кржижановский, будто пружиной подброшенный над стулом.

— Криками истина не постигается, — сурово заметил Ленгник, и приопущенные брови резче подчеркнули косину глаз. — Бернштейн — один из ближайших и крупнейших учеников Маркса, душеприказчик Энгельса. Этого нельзя забывать.

— Был одним из ближайших. И тем хуже для Бернштейна, — заметил Ульянов, не ослабляя полемического накала.

— Я по немецкой печати, — продолжал Ленгник, — слежу за развитием революционной мысли в Германии и пока остаюсь при убеждении: Бернштейна там критикуют без достаточных к тому оснований, переходят границы возможного. Не случайно на прошлогоднем съезде в Штутгарте не возник вопрос об исключении его из партии. Такова позиция Августа Бебеля, у которого, по словам Энгельса, самая ясная голова во всей немецкой партии. А у нас готовы вместе с водой, по русской пословице, выплеснуть ребенка. В то самое время, когда мы здесь, в глубине Сибири, о ребенке еще не имеем ясного представления.

— Пусть будет по-вашему: мы, в силу своей оторванности от культурных и рабочих центров, об оппортунизме Бернштейна пока не имеем всестороннего представления. Но, — Ульянов прищурил глаза, полные разящей иронии, — Плеханову вы верите? Георгию Валентиновичу? Верите? Отлично! Это, товарищи, все слышали? Так вот вам, — потряс вытянутой рукой, как бы оделяя всех этими словами, — вот выражение Плеханова, не оставляющее никаких сомнений: «Мы должны похоронить Бернштейна». Ни больше ни меньше, как — по-хо-ро-нить! Читайте «Sachsische Arbeiter-Zeitung», номера двести пятьдесят третий и двести пятьдесят пятый за прошлый год. Не видели? Но вы же во всеуслышание заявили, что следите за немецкой социал-демократической прессой. Приезжайте в Шушенское — мы вам покажем эти номера.

Встал Шаповалов, прося слово, потом — Панин, за ним — Энгберг. Все трое говорили, что нечего церемониться с Бернштейном, явно превратившимся в отступника, что о вопиющих извращениях марксизма Бернштейном и его последователями необходимо сказать со всей прямотой. Слушая их, Владимир Ильич подмигнул жене: «Каковы наши орлы! Энгберг-то как режет! По-рабочему!» А Зинаида Павловна звонко ударила в ладоши.

Ленгник упрямо повторял:

— Можно же по-другому. В иных выражениях…

— Если дело только за выражениями… Мы еще успеем вернуться к тексту, — сказал Ульянов, дороживший более всего единодушием. — А сейчас лучше бы погулять. В порядке отдыха. А еще бы лучше поиграть в городки. Кто умеет? Впрочем, премудрость невелика.

— В Казачинском мы играли, — сказал Лепешинский и тут же развел руками. — А здесь еще не сделали…

— Шаль. Охотники поиграть, я думаю, нашлись бы. Но, как говорится, на нет и суда нет. Пойдемте на берег Ои. Купаться поздно, так побросаем галечки в воду. Тоже своего рода спорт. Сколько галька сделает всплесков по поверхности воды — столько «блинчиков». Так в нашей Шуше говорит один мальчуган. Небезынтересное состязание. Тут нужна меткость глаза и верная, натренированная рука. — И как бы с ладони, под общий хохот, кинул в сторону Ленгника добродушную шутку: — Это куда сложнее защиты Бернштейна!

После перерыва единственным оратором оказался Ульянов. Он говорил о необходимости непримиримой борьбы с теми, кто искажает и опошляет марксизм, об исторической роли российского пролетариата как передового и основного борца в грядущей революции.

— Вспомните якобинцев. При известной своей ограниченности они отстаивали революционную диктатуру и не зря называли себя «бдительными часовыми, стоящими как бы на передовых постах общественного мнения революции». И мы должны быть часовыми. Не так ли? Или это уже стало анахронизмом? Давайте рассмотрим.

Теперь никто не возражал, и Владимир Ильич сам приводил возражения оппонента, как бы на минутку отлучившегося из комнаты. Это располагало к оратору. Слушатели чувствовали, что решение не навязывается им, что могут быть рассмотрены любые оговорки и доводы и что ответственность за каждое слово резолюции они полностью принимают на себя.

— Если мы, — продолжал он, — не пресечем «экономизма» в самом его начале, гнилой ручеек превратится в реку, которая выйдет из берегов и принесет огромное зло. «Экономизм» — тяжелая болезнь, а болезнь легче всего излечить в ее зародыше. Жаль, мы не можем спросить господ зубатовых. Каково их мнение? Я думаю, они за распространение «экономизма», который уводит рабочих от политической борьбы, от революции, от свержения царизма.

Надежда засмотрелась на мужа. Глаза его полны то увлеченного задора, то ярости. Полы расстегнутого пиджака колышутся, будто на ветру. И слова подкрепляются энергичными жестами.

«В Питере Володя так не умел!» — отметила она.

И ей казалось, ни у кого теперь даже не появится мысли о том, чтобы еще возражать против проекта резолюции.

 

7

И вот они собрались на последнее заседание. Семнадцать социал-демократов!

Чтобы разместиться всем, кровать Анатолия Александровича вынесли в большую комнату. Стульев не хватало — принесли доску со двора, положили на две табуретки. Сели возле кровати.

Пока Ванеев про себя читал проект, Ульянов стоял за маленьким кухонным столиком, выдвинутым на середину, и смотрел на поредевшие волосы друга, на бледную иссохшую кожу лба, собиравшуюся при глубоком раздумье в частые складки.

Анатолий опустил дрогнувшую от усталости руку, державшую листки.

— По-моему, все правильно. Но, Владимир, можно бы и построже, порешительнее. Тон мне кажется мягким, недостаточно категорическим. Это мое впечатление. А подписать я могу. Хоть сию минуту. Вы же обсуждали. Несомненно, договорились… — Выждав при полной тишине несколько секунд, он настороженно спросил: — Я не ошибаюсь? Единогласно?

— К голосованию не прибегали, — ответил Владимир Ильич. — Не хотели без тебя.

— А разве… — У Ванеева подступил к горлу кашель. — Первый раз со мной сегодня… Ничего, пройдет… Разве кто-нибудь возражает?

Ленгник опустил упрямый взгляд в пол. Ульянов сказал, что замечания, если они у кого-либо возникнут, еще не поздно обсудить.

— Обсуждали достаточно, — нетерпеливо подал голос Кржижановский. — Все ясно.

Его поддержали Панин, Шаповалов, Лепешинский, и Владимир Ильич попросил у Доминики перо и чернила. Но тут поднялся Ленгник, заговорил с самоуверенной твердостью:

— Строки об идейном родстве авторов «Кредо» и Эдуарда Бернштейна предлагаю исключить. Бернштейн крупнейший…

— Крупнейший ревизионист! — Ванеев рывком оттолкнулся от подушки, закашлялся. — Мы не можем…

Доминика протиснулась к нему, взяла его за плечи.

— Толю! Лежи тыхесенько.

— Но, друзья мои! — Ванеев, приложив руку к исхудавшей груди с ее резко обрисовавшимися ключицами, обвел всех лихорадочными глазами. — Если мы не на словах марксисты… Не можем половинчатые решения…

Владимир Ильич сделал в его сторону успокаивающий жест.

— Ты прав, Анатолий. В последнее время в русской социал-демократии, к сожалению, к нашему глубокому сожалению, — подчеркнул он, — появилось попятное движение. А кто идет пятками вперед — не видит перспективы, может свалиться в пропасть политического небытия. Такая участь поджидает ревизионистов типа Бернштейна.

Ленгник, улучив паузу, заговорил о том, что он приберегал для решительной минуты: никто из них даже и не видел книги Эдуарда Бернштейна. Осуждать его отсюда, из сибирской глуши, было бы преждевременно и рискованно. Если они примут резолюцию в таком виде и разошлют по колониям ссыльных, то вызовут только смятение умов.

Ванеев снова сделал попытку подняться на кровати, но Доминика, сидя рядом, удержала его.

Взглянув на иссиня-бледные щеки больного, Ульянов на последние возражения Ленгника поспешил ответить мягко, уступчиво:

— Ради единодушия, Фридрих Вильгельмович, я готов опустить слова об «идейном родстве» и «прямой связи». — Перо оставило за собою жирную черту. — Вот так. Ограничимся лишь общим упоминанием: «Пресловутая Бернштейниада — в том смысле, — я дописываю, — в каком ее обыкновенно понимает широкая публика вообще и авторы «credo» в частности, — означает…» Слово «ревизию» заменяем на «попытку». Вместо «извратить» ставим «сузить теорию марксизма». Теперь вы, надеюсь, не будете возражать?

— Да. Перед лицом большинства.

— Можно сделать пометку «принято единогласно»?

— Делайте. Единство мне тоже дорого.

— Оч-чень хорошо! Пора подписывать.

Доминика помогла Анатолию приподняться, дала ему книгу, положила на нее последний листок резолюции, и он, сдерживая дрожь в руке, вывел свою нижегородскую подпольную кличку: «Минин».

Листок перекочевал на стол, и под ним появилось еще шестнадцать подписей.

Вверху первого листа Владимир Ильич написал: «Протест российских социал-демократов».

— Теперь остается только отправить Плеханову да разослать внутри страны.

Сразу после собрания, простившись с Ванеевым, Ульянов и Лепешинский пошли к доктору Арканову.

— А Анатолий-то какой молодчина! — Владимир Ильич умолк на несколько секунд. — И если бы не дьявольская болезнь…

— Большой души человек! — отозвался Пантелеймон Николаевич. — Я другого такого не встречал.

Доктор согласился взять Ванеева в больницу, сказал, что Доминике и товарищам по ссылке будет разрешено дежурить у его постели.

Когда Ульяновы вернулись в Шушь, к «Протесту» присоединился Проминский. Четвертая подпись рабочего!

На следующий день занялись рассылкой «Протеста», и Владимир сказал жене:

— А все-таки жаль, что я согласился вычеркнуть несколько строк и смягчить формулировку.

— Но «Протест» пойдет за границу…

— В этом и дело, Надюша. Пусть бы знали, что и в глубине Сибири… Да ты сама понимаешь. Авторы «Кредо», этой чисто буржуазной программы, зовут назад, к одной тред-юнионистской борьбе. В Ермаках я уступил исключительно ради единства — оно для нас дорого. В статьях ни на какие уступки не пойду. А тесинский философ… Перед расставанием он попросил у меня «Анти-Дюринг». Не забудь отправить. Этот упрямец мне определенно нравится: выкован из стали. Если он поймет все до конца, — а он дотошный философ, — на него можно будет положиться.

Посылая «Протест» в далекий Туруханск, Владимир Ильич написал Юлию Цедербауму:

«Отныне мы знаем, во имя чего поднята борьба против «стариков» и под каким флагом идет мобилизация «молодых» практиков, группирующихся в России вокруг «Рабочей мысли» и близких ей групп: это антиреволюционное бернштейнианство, в теории капитулирующее перед буржуазной наукой, и постепеновщина в практике, отвергающая образование самостоятельной социал-демократической партии. С этими тенденциями надо повести решительную борьбу, и почин ее взяли на себя мои минусинские друзья».

В следующем письме Владимир Ильич предложил Цедербауму «заключить тройственный союз», в который, помимо их двоих, вошел бы еще Потресов. Этому «союзу» предстоит соединить свои силы с группой «Освобождение труда».

Цедербауму «тройственный союз» пришелся по душе. Он понял, что речь идет о создании своего социал-демократического журнала или газеты; присоединяясь к «Протесту», спешил заверить, что друзья могут по окончании ссылки располагать им и направить его туда, где он будет нужен.

У Владимира Ильича еще не было случая, чтобы близкие друзья и товарищи превращались в недругов, в противников, и он верил каждому слову Юлия, считал его своим единомышленником…

Затем стали приходить ответы из других мест. Многие колонии ссыльных спешили уведомить, что они единодушно голосуют за «Протест семнадцати».

Распечатав одно из писем, Владимир позвал жену:

— Прочитай. Это от Ефимова. Помнишь, я рассказывал? Ссылка довела его до психической депрессии. К счастью, из больницы выписался почти здоровым. Сейчас заочно ставит свою подпись под «Протестом». Это оч-чень важно! Передовые рабочие с нами — против «экономистов»!

 

8

Через каких-то три недели Ульяновы, грустные, задумчивые, снова примчались в Ермаковское. Ямщик подвез их прямо к дому, где жили Ванеевы.

Через широко открытые ворота виднелась во дворе толпа. Помимо «политиков» в шляпах и пальто, там были соседи в шабурах и соседки в кацавейках. С крыльца спускался старенький священник Алексий Ефимов с крестом в руке, за ним молодцеватый псаломщик Александр Новочадовский с погасшим кадилом.

Ульяновы переглянулись.

Надежда Константиновна подумала о своем отце — он вот так же умер от чахотки. Соборовали и отпевали его в такой же тесной квартирке…

И Владимиру Ильичу сразу вспомнилась смерть отца, вынос из дома. У взрослых гроб — на плечах. Полная улица провожающих… У могилы в ограде Покровского мужского монастыря один из учителей-»ульяновцев» произносит речь: «Другого Ильи Николаевича не будет…»

…Толпа расступилась от крыльца до ворот. Отец Алексий, благословив мирян, вышел в проулок, нахлобучил шапку и пошагал вниз, к церкви. Псаломщик — за ним.

Значит, не пойдут за гробом.

А то пришлось бы бок о бок…

Похоронами распоряжался Сильвин. Ульяновы встретились с ним в сенях, и Владимир Ильич, не успев успокоиться, кинул ему жестким шепотом:

— Я тебя совершенно не понимаю, Михаил Александрович!.. На кой черт эта поповская комедия?

— Нельзя было иначе… Не пустили бы на кладбище…

— Но послушай, что говорят в толпе: «Помолился батюшка. Хоть мертвому, да отпустил грехи».

— Отец Алексий, — продолжал Сильвин, — посыпал в гроб глины, как бы предал тело земле, и теперь можно без него нести на кладбище.

Гроб был удивительно легким. Его без всяких усилий подняли на плечи. Владимир Ильич шел впереди, в паре с Сильвиным.

Ольга Борисовна вела под руку рыдающую Доминику, успокаивала шепотом. Надежда Константиновна, поддерживая под другую руку, думала: «Только бы Доминика от страшного горя… Не начались бы преждевременные роды…»

Небо давило свинцовой плитой. Тихо кружась, падали крупные снежинки, таяли на обнаженных головах мужчин, на черных шалях женщин.

Гроб поставили рядом с могилой, склонили головы.

Все стояли в ожидании.

Владимир Ильич снова вспомнил речь учителя на могиле отца и тут же вспомнил Запорожца, после тюрьмы потерявшего рассудок, вспомнил трагическую смерть Федосеева. И вот опять утрата, такая преждевременная!

Подняв голову, он начал сурово:

— Мы не простим царизму наших невосполнимых потерь… — Взглянул на лицо покойного, будто обтянутое пергаментом. — Прощай, наш верный друг, наш дорогой товарищ и единомышленник! Мы скоро уедем из Сибири — ты останешься в этой холодной земле. Но ты будешь жить в наших сердцах. Над твоей могилой прошумят революционные ветры. И здесь исчезнут свинцовые тучи — взойдет солнце свободы!

Когда он умолк, застучал молоток, вбивая гвозди.

Доминика повалилась на крышку гроба.

Панин запел печально и проникновенно:

Вы жертвою пали…

А из-под горы, придерживая шашку, бежал стражник. За ним поспешали сотские с медными бляхами на груди.

В тот же вечер Доминика перешла жить к Лепешинским. Ее ни на минуту не оставляли в одиночестве.

Спустя двадцать дней Пантелеймон Николаевич среди ночи услышал пронзительный, полный испуга и боли крик и разбудил жену. Ольга Борисовна, надев халат, пошла к роженице.

Роды были тяжелыми. Лишь поутру появился на свет наследник Ванеева. Мальчик был таким хилым, что все друзья сильно тревожились за судьбу матери и сына.

Не чахотка ли у новорожденного? И выживет ли Доминика?

В первую же минуту облегчения роженица сказала, едва шевеля запекшимися, искусанными во время схваток губами:

— Як умру… нэхай сынку будэ Толь.

Владимир Ильич съездил в Минусинск, к агенту Абаканского чугунолитейного завода и, оставляя заказ, написал текст для надгробной плиты:

«Анатолий Александрович Ванеев. Политический ссыльный. Умер 8 сентября 1899 года 27 лет от роду. Мир праху твоему, Товарищ».