1
В жизни Елизаровых произошли перемены: Марк Тимофеевич, получивший тринадцать лет назад, по окончании Петербургского университета, звание «действительного студента», снова надел студенческую тужурку. Это радовало и в то же время озадачивало. Радовало потому, что удалось обойти полицейские рогатки. Для поступления в Московское инженерное училище требовалось свидетельство департамента полиции о благонадежности. На получение такого свидетельства он не мог рассчитывать. Но его, прослужившего шесть лет в управлении Московско-Курской железной дороги, приняли благодаря личному разрешению министра путей сообщения князя Хилкова. А озадачивали перемены потому, что семья лишалась ста семидесяти пяти рублей в месяц, которые Марк Тимофеевич получал на службе.
Анне Ильиничне пришлось давать уроки. И квартиру пришлось нанять подешевле — на самой окраине, у Камер-Колежского вала.
Теперь с ними жила Маняша — в канцелярии генерал-губернатора ей отказали выдать заграничный паспорт. От этого у всех стало тревожно на душе.
Владимиру об этом решили не сообщать. Зачем волновать? У него и так достаточно тревог: выпустят или не выпустят из ссылки? Вдруг накинут год или два? Такое случается частенько. Лучше, если он о злоключениях сестры узнает позднее.
Через некоторое время Марку Тимофеевичу удалось устроить свояченицу в управление той же Московско-Курской дороги на весьма скромное жалованье. Маняша и этому была рада.
В Москве опять начались провалы. Уже не первый месяц коротает в тюрьме Маняшина знакомая Ольга Смидович, — у нее жандармы взяли гектограф и листовку, написанную Плехановым. А недавно увезли в тюрьму Анатолия Луначарского. Охранка подобралась вплотную к Московскому комитету, членом которого была Анна Ильинична.
И вот среди ночи в прихожей истерически зазвенел колокольчик. Еще немного, и оборвется проволока. Застучали в дверь…
С обыском!..
К кому из трех?..
А утром, когда в квартире осталась одна Анна Ильинична, тот же колокольчик зазвенел тихо и нежно, с осторожными переливами, будто дергал проволоку свой человек.
Елизарова посмотрелась в зеркало, провела пальцами по припухшим векам и по щекам, все еще красным от слез, и, накинув шаль на озябшие плечи, пошла открывать дверь.
Увидев за порогом ласково улыбающуюся даму с широким угловатым лицом и блестящими, как спелые вишни, круглыми глазами, от неожиданности ахнула. В другое время, вероятно, приняла бы ее строго, даже попеняла бы за неосторожный визит в тревожную пору. Так открыто! Днем! А ведь за квартирой могли следить. И в прихожей могли оставить засаду. Попала бы гостья, как в капкан. Но в эти первые часы после обыска и ареста близкого человека Анне Ильиничне более всего нужно было душевное слово давней знакомой, принимавшей близко к сердцу все невзгоды подпольщиков, и она раскинула руки для объятия:
— Ой, Анна Егоровна!.. Как вы вовремя!.. Будто сердцем чуяли…
— А что, что стряслось, милочка? На тебе лица нет… Неужели опять?.. Только без слез, родненькая… — Закрыв за собой дверь, Серебрякова поцеловала приятельницу в щеку. — Здравствуй, Аннушка!.. Вижу — вламывались с обыском. Проклятые башибузуки! Изверги рода человеческого! Поверь, Аннушка, сама бы своей рукой… — Сжала пальцы в кулак. — И придет наше время!.. Дождутся кары!..
— Маню у нас, — вздохнула Елизарова, — увели ночью…
— Да что ты говоришь?! Машуточку?! Того и жди, младенцев начнут хватать… А я уж, грешным делом, думала…
— Нет, Марка ни о чем не спросили, даже не заглянули в его переписку.
— Ну, хоть в этом… Слава богу, как говорится… Вы ведь с ним стреляные воробьи, опытные. — Гостья провела рукой по спине Елизаровой, слегка ссутулившейся от пережитого. — Успокойся, Аннушка!.. Улик не нашли? Письма Владимира Ильича? Но это же письма брата. И такого опытного конспиратора! Несерьезное дело. Взяли по какому-нибудь пустому оговору. Не знаешь, куда ее увезли? В участок или в Таганку? Я осторожненько наведу справки через наш Красный Крест. Тебе дам знать.
— Спасибо, Анна Егоровна. Вы такая заботливая, как мать родная!
— Какой разговор! Свои люди. А такими похвалами ты меня испортишь.
Серебрякова разделась и, садясь рядом с хозяйкой на диванчик, взяла ее руку:
— Меня, Аннушка, не брани, что заявилась нежданно-негаданно. Я — на извозчике. И никакая тень за мной не увязывалась. А новостей у меня так много и новости такие хорошие, что я не могла утерпеть — приехала. Вчера мне, Аннушка, один благотворитель, отказавшийся назваться, вручил солидный куш для Красного Креста. Полторы тысячи! Вот тебе первая новость! Теперь мы поможем всем, кому грозит ссылка. Я уже отправила в тюрьму передачу Луначарскому. Жаль его. Такого борца лишились!
— Ему, что же, грозит ссылка?
— Пока на допросы водят… Надзиратель говорит: спокойно держится наш Анатолий. А теперь вторая новость, самая важная: прибыл транспорт из Швейцарии! Так долго ждали, я уже теряла надежду. И вот — радость! Новый «Листок работника»! — Достала из-под кофточки. — Держи. В Женеве наши считают, что нужно расширить не только организаторскую деятельность, но и пропаганду. После того как появилась книга Бернштейна, это первейшая задача. Ты, конечно, читала? Ренегат из ренегатов! А ведь нам, Аннушка, сама понимаешь…
— Да, чтобы успешно бороться с противником, — припомнила Елизарова слова Владимира Ильича, — необходимо его хорошо знать.
— Вот и я такого же мнения. Возьми у меня Бернштейна. Сколько тебе надо. Правда, на немецком пока, но я слышала, скоро уже выйдет перевод.
Слышала Серебрякова накануне этой встречи. И не от случайного человека — от самого Зубатова. Шеф сказал с довольной улыбкой: «Пусть мастеровые читают на здоровье!» И тут же попросил ее не выпускать из виду Владимира Ульянова. Ведь крупнее и опаснее сейчас нет никого другого среди этих социал-демократов.
— А теперь, Аннушка, — заговорила снова Серебрякова, — к тебе просьба. Ты в языках сильнее меня. Я перевела с немецкого одну статью о профессиональном движении. Посмотри, может, есть неточности. Поправь, где надо. Вот оригинал, вот перевод.
Елизарова разожгла самовар. Пока он кипел, разговор продолжался в кухне.
— Ты, конечно, знаешь о «Протесте семнадцати»? — спросила Серебрякова, следя за выражением глаз собеседницы.
— Н-нет, — ответила Елизарова с едва заметной заминкой. — Впрочем, что-то такое… В общих словах…
— Аннушка! — погрозила пальцем разговорчивая гостья. — Не опускай на лицо вуаль. Уж от меня-то тебе нечего хорониться.
— Иравда… Ничего конкретного, — заверила Елизарова, оберегавшая ото всех секреты Владимира Ильича. — А вы что знаете? Расскажите, Анна Егоровна.
— Ну, если так… Я привыкла тебе верить… Слушай: приехал связной из Швейцарии. Говорит, там получена резолюция против какого-то «Кредо экономистов». В Женеве скоро напечатают, — я получу. А вот где было совещание семнадцати, никто не знает. Тебе брат ничего такого… Не сообщал намеками?
— Володе теперь не до того. У него одни думы — дождаться конца ссылки. Ни о чем другом не пишет.
— Не похоже на него. Хотя ссылка, — Серебрякова сокрушенно покачала головой, — многих сломила… Но ведь он — Ульянов!
За столом спросила, когда у него кончается срок, будто не знала раньше.
— Слава богу, немного остается. А где он поселится? Хоть бы не так далеко. К тебе-то он при его конспиративности, конечно, наведается. — Серебрякова через стол погладила руку Елизаровой. — А его, ты без меня знаешь, ждут московские пролетарии. Помнят выступление на сходке против народнического зубра Вэ Вэ. Пять лет, — ой, время-то как летит! — пять лет прошло, а твоего брата, Аннушка, не забыли здесь. А в Питере тем более. Конечно, теперь у нас другие противники — легальные, экономисты, неокантианцы. И ко всему еще — сторонники Бернштейна. Уж этим-то Владимир Ильич сумеет дать бой! Только узнать бы заранее о приезде.
— В таких делах, — подчеркнуто ответила Анна Ильинична, — у нас от своих секретов нет. Лишь от полиции.
— Пусть он, Аннушка, поосторожнее, поконспиративнее.
— Ну уж этому-то его учить не приходится.
— По привычке говорю. Я, милочка, всех предупреждаю. А он в особенности дорог.
Уходя, Серебрякова еще раз поцеловала Елизарову в щеку.
— До свиданья, Аннушка!.. О Машеньке, даю слово, потихоньку разведаю. Осторожненько. — Она снова вспомнила о Зубатове. — С нашим Красным Крестом и башибузуки принуждены в какой-то мере считаться. Выпустят. В крайнем случае на поруки до окончания следствия. Найдем надежного поручителя.
2
По ночам Владимиру Ильичу теперь часто снились типографские станки, наборщики в фартуках, почему-то похожие на каменщиков, и только что оттиснутые корректурные гранки. Исправляя во сне буквенные ошибки, спорил с кем-то, отстаивая каждое написанное им слово. Как в тумане, мелькали знакомые лица, а с кем спорил — утром не мог припомнить.
— Опять газета? — спрашивала Надежда.
— Наша будущая «Искра»! — подтверждал Владимир, и лицо его светилось задором. — Представь себе, даже чувствовался запах типографской краски! Ни с чем не сравнимый!
Думы о своей партийной газете подогрела книга Бернштейна. Получив долгожданное сочинение, Ульяновы забыли даже о газетах, доставленных с той же почтой. Сели за стол и принялись читать вместе. Иногда заглядывали в словарь, повторяли сложные фразы, объясняли друг другу немецкие идиомы, встречавшиеся в тексте.
Владимир сожалел, что этой книги не было у него под рукой, когда отстаивал резолюцию. Он не сделал бы уступки. Да и в проекте написал бы о Бернштейне, вдохновителе русских «экономистов», с гневом и сарказмом.
В первый день они прочли половину. А на следующее утро Владимир написал матери:
«Теоретически — невероятно слабо; повторение чужих мыслей… Практически — оппортунизм (фабианизм, вернее: оригинал массы утверждений и идей Бернштейна находится у Webb'ов в их последних книгах), безграничный оппортунизм… Вряд ли можно сомневаться в его фиаско. Указания Бернштейна на солидарность с ним многих русских… совсем возмутили нас. Да, мы здесь, должно быть, и вправду совсем «стариками» стали и «отстали» от «новых слов»…, списываемых у Бернштейна».
Он знал, что мать покажет письмо Анюте и Марку, Маняше и Мите. И для всех будет ясно, что «новые слова» списывают у Бернштейна «легальные марксисты» во главе со Струве да рьяные из «молодых», окопавшиеся в редакции «Рабочей мысли». Предстоит схватка с теми и другими.
Книга пошла по рукам. О ней узнали в Омске, куда уехала Антонина Старкова, чтобы занять вакантное место в железнодорожной больнице. В очередном письме она спросила мужа: правда ли, что «П. фон Струве обвиняют в солидарности с Бернштейном?». Попросила прислать книгу.
Василий Васильевич ответил жене, что, читая Бернштейна, они с Курнатовским, переведенным в Минусинск, вспоминали совещание в Ермаках, споры о резолюции. Как прав был «Старик»! Теперь и Ленгник, начиная одумываться, говорит: «Ну и вздули же меня! Должен отказаться от своих прежних взглядов и признать, что с некоторыми вопросами недостаточно знаком».
«Не знаю, — писал Старков Тончурке, — насколько искренне это заявление, но если да, то это очень приятно».
Кржижановский, получив разрешение, переехал в Нижнеудинск. Он, инженер-химик, нанялся помощником машиниста. Ему предстояло наездить три тысячи верст, чтобы заработать право самому водить паровоз.
И Зине позволили переехать с мужем.
3
Из густого сосняка выбежали по-зимнему желтоватые, в пышных шубках козы, легко и грациозно, будто на крыльях, взлетели на седую от песка вершину Журавлиной горки и там, гордо вскинув легкие головы на длинных точеных шеях, замерли, словно пораженные открывшейся далью, чистым небом, похожим на опрокинутое над ними озеро.
Надежда, чуть не ахнув от изумления, остановилась первой, толкнула мужа локтем.
Владимир, глянув туда, вскинул ружье. Подумал о патронах: второпях не перепутать бы гашетки, не выстрелить бы из правого…
Сезон охоты с подружейной собакой давно миновал, и Дженни пришлось оставить дома, хотя Надя была готова водить ее на поводке. С наступлением осени стали пошаливать волки, иногда ночами загрызали ягнят в стайках и уносили к себе в чащу. Не исключена встреча с серыми разбойниками, и Ульянов в левый ствол вложил патрон с волчьей картечью, отлитой Сосипатычем. В правом стволе держал для косачей патрон с дробью третьего номера, которая годилась и для выстрела по зайцу. Но, как только они вышли за околицу, Владимир объявил:
— Зайцев стрелять не буду — тяжело носить. Нам ведь главное — погулять.
— Конечно, — подтвердила Надежда. — Отдохнуть немножко. И о политике, Володя, сегодня молчок.
— Разумеется. Отдых. Полный отдых.
Низко над горами плыло нежаркое усталое солнце, и, казалось, все вокруг отдыхало в тишине: и пожухшие травы, припавшие к земле, и золотистые листья на березах, доживающие последние часы, и сонная хвоя лохматых сосновых веток, готовых принять на себя пушистые хлопья первого снежка.
Куда-то под кочки попрятались тетерки с косачами, успевшие набить зобы березовыми сережками, и схоронились рябчики, закончившие утреннее пиршество на кустах горькой калины. Не угомонились только одни пестрые дятлы — продолжают в поисках вкусных семечек раздалбливать сосновые шишки в своих кузницах. А где у них наковальни — не сразу разглядишь. Надежда сначала прислушивалась, присматривалась, под конец разочарованно пожала плечами. Владимир указал на одну из старых сосен, сквозь раскидистую и густую крону которой, как сквозь темную тучу, не просвечивало солнце.
— Смотри, сейчас уронит расклеванную и опустошенную шишку, бросит резкий, торжествующий писк и полетит за другой.
— Небось и это примечать научил Сосипатыч?
— Он. Гляди, шишка упала. Вон их сколько на земле. Теперь слушай.
Дятел пискнул, но не полетел, а на той же сосне, сверкнув белым боком, перепорхнул на крайнюю ветку, словно хотел поджечь ее огоньком жарких перышек. Отстригнув там крепким клювом шишку, он вернулся с нею к стволу сосны, защемил в расщелине обломленного сухого сука и, откидывая литую голову, как молоток, снова принялся ковать.
— Пойдем, — шепнула Надежда. — Пусть он обедает спокойно.
Под ногами мягко шелестели опавшие листья, успевшие немного поржаветь на земле. В трех шагах пробежал полосатый бурундук, испугался, но свистнуть, не мог — боялся обронить зернышки, что нес за щеками про запас, — и юркнул в норку между черных, будто чугунных, корней сосны.
И опять лесом завладела тишина. Если остановиться, можно услышать, как отрывается мертвый лист от новой почки, прибереженной деревом для будущей весны, как он, неторопливо колыхаясь, шелестит в воздухе и с последним шорохом находит покой на земле.
Ульяновы идут медленно, прислушиваются к успокоительной тишине леса. Что может быть приятнее такого отдыха? И жаль, что эта дальняя прогулка последняя в нынешнюю осень.
Вдруг из-под валежины, на которой давно засохли листья, выпрыгивает заяц, ошалело мчится прочь, огибая сосны. И вслед ему грохочет азартный выстрел. Пахнет пороховым дымом, сизое облачко закрывает даль, и Владимир бросается вдогонку за подранком.
— Зря, Володя. Я видела — косой убежал, — окликнула Надежда, рассмеялась. — Ты же не хотел стрелять по зайцам.
— Не мог удержаться.
— А вон за кочкой… Видишь, чернеют ушки?
— Не соблазнишь… Этот, — Владимир хлопнул в ладоши, — пусть бежит. О-ле-еле-е! Улепетывай!
Третий выскочил так же неожиданно, как первый, и Владимир опять выстрелил, не успев прицелиться. Махнул рукой и закинул ружье за плечо.
Потом они отдыхали, сидя под сосной, на сухой, похожей на мелкую-мелкую осоку травке и смотрели в голубую беспредельность неба.
— А через год… Хотя у тебя еще не кончится срок… А вот через два года… Где мы будем. Надюша? В Женеве или еще где-нибудь там. И некогда будет нам любоваться природой. Не сосновый аромат, а запах типографской краски…
— Володя! — перебила Надежда с теплой улыбкой. — А мы уславливались…
— Да, да. Ни о Бернштейне, ни о пресловутом «Кредо»… За всю прогулку — ни слова.
Наступая на лиловые тени, что падали от деревьев поперек просеки, Ульяновы дошли до своей заветной Журавлиной горки…
И вот неожиданно на ее песчаную вершину взбежали кем-то вспугнутые козы.
Владимир, выдвигаясь из-за сосенки, рванул ружье, вмиг взвел курок, помня, что в левом стволе у него волчья картечь, и вскинул к плечу. Но, одумавшись, решил выждать несколько секунд. Чуткие козьи уши, похожие на лодочки, настороженно поворачиваются. Сейчас стадо услышит шорох, метнется вперед. И тогда он выстрелит.
А козы стояли неподвижно. Впереди крупный гуран с ветвистыми рогами, еще не утратившими летнего пушка, за ним косули, тонконогие, изящно-напряженные, а дальше — беспечные чапышки, как называют в Сибири косульих сеголетков. По кому же стрелять, когда побегут? Конечно, не по малышам. По гурану!
Надежда ждала, едва переводя дыхание. Вот сейчас!.. Вот прогрохочет выстрел!.. Как Володе не жаль таких?
Гуран шевельнул головой, и красивые рожки на фоне чистого неба Владимиру Ильичу показались легкой короной. Круглый сторожкий глаз смотрит в его сторону. Длинные ноги напряжены, как тетива лука. У гурана вся надежда на них. Только они могут спасти и от волка, и от… охотника.
Но что же козы не бегут? Стоят, как обреченные. Неужели не слышали металлически холодного хруста, когда он взводил пружину? Неужели не заметили ни его, ни Нади?.. Вон слушают: не гонятся ли по следу волки? Тихо. И козы успокаиваются.
Нетерпеливый взгляд охотника снова скользит от головы гурана вниз, по изумительной шее, — какая великолепная осанка! — по аккуратно очерченной холке и опять задерживается на ногах. Может ли быть что-нибудь более дивное, легкое и в то же время сильное?..
И ружье порывисто опустилось стволами в землю.
— Нет, не могу, — вырвался горячий шепот.
Надежда облегченно вздохнула; сделав шаг к мужу, обняла его за плечи.
Гуран оторвался от земли в удивительно легком прыжке и вмиг скрылся за горкой. За вожаком так же молниеносно ринулись вниз косули, будто ветер кинул белесо-золотистую ленту. Белозадые чапышки поспешили за взрослыми, как бы помахивая белыми салфетками.
— Не могу по такой красоте! — Владимир, опустив курок, закинул ружье за спину. — Охотники узнают — засмеют: «Сапожник!.. А еще с двустволкой!» И будут правы. Такую цель упустил!.. Ай-яй!..
И вот они снова вдвоем на вершине Журавлиной горки.
Надежда держит мужа за горячую руку, смотрит в его милые, искристые глаза.
— А помнишь, Володя?.. Первый раз пришли…
— Не пришли — взбежали на горку. Тебе в ботинки попал песок, и ты смеялась.
— И ты — тоже. На весь лес. Да так беззаботно, словно мы не были ссыльными.
— А твоя коса… Помнишь?.. Ты быстро повернулась, и коса хлестнула меня по плечу. Длинная, пушистая…
— Все… На всю жизнь!..
И так же, как тогда, Владимир обнял Надю. Она положила голову ему на плечо:
— Полтора года! Долгие ссыльные и короткие наши с тобой месяцы. Будто вчера…
— Смотреть, Надюша…
— Помню: «Лучше в эту сторону». Попрощаться с Саянами.
И они повернулись к Енисею. Теперь перед ними до самой реки расстилалась рыжеватая от жухлых трав равнина, а за ней синели задумчивые горы с ясно очерченными снежными шпилями. И они останутся в памяти.
По ближней сосновой чаще в стороне озера Перово осень щедро раскидала золотые слитки берез, им, изгнанникам, подарила на прощанье этот тихий день.
Будет ли еще когда-нибудь такой?
Они спустились к маленькой полянке, покрытой по-осеннему сухой и жесткой травой. И опять на том же месте, как тогда весной, развели костерок, молча посидели возле него, привалившись плечом к плечу…