1
Ошеломленная многолюдством и суетней, Елена Денисовна поглядела вслед такси, снова покатившему по московской улице, просторно огороженной каменными громадами домов. По горячему асфальту тротуара сплошным потоком текла толпа людей, а между тротуаром и точно под гребенку подстриженной живой изгородью, за которой зеленели липы бульвара, бежали автомобили. И в центре широченного проспекта среди бульваров, протянувшихся вдаль своими аллеями, тоже катились машины. Как перебраться на ту сторону через этот поток, если понадобится? Как тут не растеряться?
Варенька почему-то не встретила на вокзале: то ли телеграмму не получила, то ли заболела. Ивану Ивановичу, конечно, некогда. Но и Варя теперь уже не прежняя простенькая, милая девочка, может быть, заважничала, став врачом и женой профессора? Шутка сказать! Елене Денисовне ни разу не приходилось видеть живого профессора. Не зря ли приехали-то?! Да еще с узлами, с чемоданами… Ничего доброго, но барахла накопилось порядочно за долгую жизнь на одном месте. И то не бросишь, и это жаль. А в дороге с вещами трудно. И Наташка… Девочке четырнадцать лет, впервые отправилась в такой далекий путь и, вместо того, чтобы помочь матери, глазеет по сторонам, всем интересуется, с посторонними в разговоры вступает. Каждому забавно поболтать с хорошенькой девочкой. Елена Денисовна не обманывалась: кудрявая, будто баранчик, голубоглазая Наташка привлекала общее внимание. До сих пор сдержанная, даже степенная, она сейчас на себя не похожа: развязался-таки язычок. Да как не вовремя развязался!
Стоит Елена Денисовна, раскрасневшись от жары, возле груды вещей под каменной аркой ворот и волнуется: тот ли двор, тот ли дом? Во дворе народу полно: роют ямы для посадки деревьев, землю на салазках тащат, кругом бегают ребятишки, машины фырчат, осторожно пятясь нагруженными кузовами.
— Наташа! Поди узнай, где эта квартира! Дворника спроси. Вон в фартуке… дворник, наверно. Да нет, стой, не ходи! Я сама пойду.
Елена Денисовна поспешила к дворнику, но в группе людей с лопатами вдруг столкнулась с Варей.
Словно и не пролетали над ними одиннадцать лет. Да каких лет! Ну точь-в-точь как на Каменушке: стоит Варенька с лопатой в руках, в серой кофточке и черной юбчонке, в тапочках на босу ногу. Только косы не разметаны по плечам, только округлились плечи и стан. Вот она — теперь жена доктора Аржанова!
Варя взглянула, ахнула, выронила лопату, обхватила сильными руками в грязных нитяных перчатках шею своей приемной матери, прижалась, расцеловала и тихо-тихо всплакнула на ее широкой груди.
— О чем ты, Варюша? — тревожно спросила Елена Денисовна. — Или неладно что?
— Нет, все хорошо. — Варя быстро сдернула одну перчатку, вытерла лицо концом Хижнячихиной косынки. — Где же Наташка? Показывайте скорее! Ой., какая! Иди, я тебя расцелую. Сейчас Мишутку приведу, он У тети Гали… у Галины Остаповны, а Ваня и Решетов — это муж Галины Остаповны — вот в том углу тоже ямы роют. У нас воскресник! Двор хотим озеленить. — И Варя снова, точно девочка, повисла на крепкой шее Елены Денисовны. — Ох, как хорошо, что вы приехали! Я вас так ждала! Сейчас только отпрошусь у своего бригадира. — И побежала, оборачиваясь и махая рукой.
У Елены Денисовны сразу отлегло на сердце.
«Двор озеленяют. Это и мы потрудиться тут можем. А то сплошной камень, оттого жарища и духота. Вот Деничка-то мой охотник был сады разводить!» — вспомнила она, поискав взглядом Наташку, на этот раз смирно восседавшую на большом рыжем фанерном чемодане.
— Здравствуйте, дорогая Елена Денисовна! — приветствовал издали Иван Иванович, подходя широким шагом. — Как доехали? Устали, наверно!
Он был в поношенных брюках и полуботинках, в тенниске с короткими рукавами. Тронутые проседью темные волосы забавно топорщились. Раскрасневшийся, выпачканный в земле, молодо блестя карими глазами, — видно, с удовольствием поработал, — он подошел и без всяких церемоний обнял и расцеловал просиявшую Елену Денисовну. И слезы навернулись у нее на глазах. Сразу вспомнилось довоенное время и то, что Аржанов был с ее дорогим Денисом в последние дни его жизни. Однако Елена Денисовна сморгнула слезы, обернулась к дочери.
— Это ведь Наташка!
На лице доктора изобразилось удивление, затем он весело рассмеялся:
— Вот так да! Ну, здравствуй, таежница! — И, расцеловав Наташку, шутя взлохматил ее и без того растрепанные кудри.
— Смотрите, какой у нас сыщице! Мишутка, здоровайся! — запыхавшись, говорила Варя, неся полусонного мальчика, который зевал у нее на руках и протирал глазенки кулаками.
— Что же мы стоим на улице? Пошли! — спохватился Иван Иванович и взял деревянный сундучок и рыжий чемодан из фанеры, вызвав краску смущения у Елены Денисовны.
«Сколько хлопот доставили своим приездом», — подумала она, уступая вещи потяжелее подоспевшему на помощь Решетову.
В квартире Аржановых сразу стало тесно.
— Господи! Вам и самим-то негде жить, а вы еще нас к себе выписали! — сказала Елена Денисовна, осмотревшись. — Стесним мы вас совсем!
— Ничего, в тесноте, да не в обиде, — возразил Иван Иванович, вместе с Варей прикидывая, как рассовать вещи Хижняков. — Мы скоро новую квартиру получим, а пока проживем как-нибудь. Вам ведь не привыкать к трудностям!
— Да нам-то что!..
— Ну, и нам ничего. Я только не сообразил, что Наташка уже такая большая. На одну раскладушку вас с нею не уложишь…
— А я на кухне, — вызвалась Наташка, которая от души развлекалась суматохой при водворении на московское жительство. — Мама в коридорчике, а я в кухне.
— В кухне нельзя: там газ.
У Наташки глаза округлились от удивления.
— Почему газ?
— Который горит… на котором мы готовим, — сбивчиво от спешки пояснила Варя.
— Ах, керогаз! Мы с собой тоже привезли. В него керосин наливается.
— Уже одной вещью будет меньше, — смеясь, сказал Решетов.
И все двинулись на кухню показывать, как в Москве горит газ.
— Наташу мы возьмем к себе, — предложила Галина Остаповна. Она была освобождена от хлопот по озеленению, но зато успела с помощью приходящей домработницы приготовить обед на всю ораву. — Ты не пугайся, девочка. Это тут же, в подъезде.
— Я не пугаюсь. — Наташка взглянула на мать, вспыхнула и торопливо добавила: — Большое вам спасибо!
— Видите, как хорошо получается, — сказала Варя.
2
Едва они сели обедать, как раздался звонок и послышался громкий возглас Вареньки в коридоре:
— Еще нашего полку прибыло!
— Кто там? — Иван Иванович, выглянув из дверей, сказал радостно:-Да это Коробов! Здравствуй, товарищ дорогой! — И крепко ударил ладонью по протянутой ладони Коробова. — Где ваша Наташа?
— Наша Наташа, — поправила Варя.
— Но ведь теперь у нас еще одна есть.
— Иван Иванович, — растерянно заговорил Коробов. — Моя Наташа там, во дворе… Вы понимаете?.. Нам некуда. Я хотел у фронтового товарища, у Володи Яблочкина… А они, оказывается, всей семьей перебрались в Ташкент. Ну, и вот…
Варя горячо, просительно посмотрела на Ивана Ивановича.
— Да, конечно! — сказал он без размышлений. — Как же иначе-то? Ведите ее сюда! У Коробова жалко дрогнули губы.
— Она совсем больная после дороги…
— Тем более. У нас, правда, тесновато, но пока обойдемся, а там положим ее в клинику.
Варя первая сбежала вниз и, взбудораженная, осмотрелась по сторонам. Но во дворе не было ни одной девушки, похожей на Наташу Чистякову. На скамье, где Варя любила читать, выходя с Мишуткой на прогулку, понуро сидела укутанная, несмотря на жару, пуховым платком бледная женщина и тупо смотрела перед собой безжизненным взглядом. Варе в голову не пришло, что это и есть Наташа, тем более что никаких вещей около скамьи не было.
— Я все сдал в камеру хранения, — сказал Ваня Коробов, подойдя к женщине и помогая ей встать. — У нас не много багажа, но куда же с ним?
Варя молчала, совершенно подавленная.
— До чего непрактичные люди! — говорила своему мужу соседка Аржановых, счетовод Дуся. — Живут в одной комнате, а наприглашали столько народу! Еще больную к ним привезли, а где ее поместить — неизвестно. И о чем только думают! А еще научные работники!
— Эту Наташу мы можем у себя поместить, — заявила Дуся, заглянув через минуту в комнату Аржановых. — И товарища, конечно, тоже, — добавила она, кивнув на Коробова остреньким носиком. — Можете располагаться у нас на диване, как у себя дома. — И почти испуганно обернулась на звонок у входной двери: — Еще кто-то приехал!
Но явился Злобик, очень расстроенный.
— Как у вас весело! — сказал он с завистью. — А почему все рассмеялись, когда я вошел?
3
— Милиция отказалась прописать Елену Денисовну, — огорченно сообщила мужу Варя, расстроенная и озабоченная. — Говорят, надо справку с места работы.
— Но ведь на работу не берут без прописки.
— Не берут. Получается круг-не разорвешь.
— Ничего, устроим, — самонадеянно сказал Иван Иванович. — Я схожу к начальнику паспортного стола. Как можно: приехали люди из такой дали!
И он пошел в районную милицию. Ему не приходилось заниматься подобными делами, но он считал, что серьезные люди всегда могут договориться. Ведь речь шла не о его собственном устройстве: там, где вопрос касался лично его, он не проявлял напористости.
Однако оказалось, что напористости и умения убеждать совсем недостаточно для получения московской прописки. Начальник паспортного стола наотрез отказал Ивану Ивановичу в его просьбе.
— Вы рассудите по-человечески, товарищ начальник! — говорил страшно огорченный и раздосадованный доктор, в упор разглядывая удивительно спокойное лицо работника милиции и нашивки на его форменной одежде. — Речь идет о вдове погибшего фронтовика, которая почти пятнадцать лет проработала на Крайнем Севере…
— Нельзя, потому что Москва перенаселена до невозможности, — невозмутимо возражал товарищ начальник. — Все едут в Москву, а война съела миллионы квадратных метров жилплощади: строительства-то не было. Как всех прописывать? Куда? Я не имею права прописать вашу гражданку и потому, что у вас нет излишков жилой площади. Двадцать метров с половиной, а семья три человека. Зачем же вселять еще двоих?
— Да вам-то что, если мы согласны потесниться?
— Нет, не могу. Категорически не могу.
— А я не могу вытолкнуть этих людей на улицу; — упрямо стоял на своем Иван Иванович. — Я пойду к начальнику районной милиции.
— Пожалуйста, он вам то же самое скажет.
— На месяц пропишем, — решил начальник районной милиции. — А на постоянное жительство ни в коем случае. К тому же у вас, товарищ профессор, нет излишней площади. Ведь вы научный работник… Вам необходимы приличные условия.
— Мне обещали квартиру в другом доме, — отчаявшись, раскрыл карты Иван Иванович. Начальник милиции развел руками.
-. Видите, как нехорошо получается. Вы переедете на новую площадь, а свою передадите по знакомству приезжему человеку. У нас коренные москвичи годами на очереди стоят. Поставят гражданина на учет, он и ходит, обивает пороги. А тут сразу — нате вам! Категорически возражаю!
Аржанова даже пот прошиб: «Заладили одно и то же — категорически!» Он вынул платок, не собираясь отступать, — крепко вытер широкий лоб и шею.
— Я, товарищ начальник, хочу передать свою площадь не родственничкам, а вдове фронтовика, который посмертно удостоен звания Героя Советского Союза. Женщина мужа потеряла и старшего сына из-за ранений на фронте схоронила. Она сама дорого стоит: у нее около тридцати лет рабочего стажа и в Москве еще поработает на общую пользу.
— Какая у нее профессия? — поинтересовался начальник милиции, рисуя что-то вроде порхающих птичек на испорченном бланке.
— Акушерка. — И Иван Иванович с надеждой взглянул на вечное перо в руках начальника.
«Ну что стоит человеку? — подумал он. — Вместо того чтобы чертить разную ерунду, взял бы да и написал резолюцию на заявлении».
— Вы полагаете, что в Москве акушерок не хватает? — усталым голосом спросил начальник милиции. — Вы зря ставите меня в неловкое положение, честное слово: ведь совестно вам отказывать. В печати ваше
имя встречал, по телевизору недавно операцию на сердце смотрел… Как вы у стола стояли в маске… И приходится не уважить вашу просьбу? А ведь с хирургами ссориться невыгодно: вдруг случится у вас оперироваться, вы и вырежете мне не то, что нужно, — натянуто пошутил начальник. — Очень, очень сожалею, но, невзирая на личность просителя, в просьбе вынужден отказать.
— Ведь женщина приехала издалека и с ребенком, — сердито напомнил Иван Иванович, не смягченный лестной осведомленностью начальника милиции.
— Ребенок уже не маленький, положим. Прежде чем ехать, надо было оформить перевод на работу.
С этими словами начальник милиции поднялся, поправил ремень, давая понять, что дольше разговаривать с посетителем не имеет права. Шум и движение за дверью красноречиво подтверждали, что все сроки приема уже исчерпаны. Иван Иванович тоже поднялся, нервно взвинченный, готовый вспылить.
«Сидят такие тупые бюрократы! Ничего не понимают!»— с ожесточением подумал он, а вслух спросил:
— Куда я могу пожаловаться на вас?
— Жаловаться? Ах, вы хотите обратиться в высшую инстанцию? Пожалуйста! — И начальник милиции назвал адрес своего управления на Петровке.
4
Прежде чем отправиться на Петровку, Иван Иванович около часа кружил по улицам, чтобы собраться с мыслями и успокоиться.
На улицах было шумно: окончился рабочий день во многих учреждениях, вышла смена с заводов и фабрик. Валом валил трудовой народ: канцеляристы, машиностроители, ткачихи… Автобусы и троллейбусы не успевали поглощать на остановках в широкие свои чрева густые вереницы людей. Кто посильнее, пробился плечом, повис на подножке, не давая запахнуться дверям; удалые ребята, явно станочники, с поцарапанными стружкой, промасленными руками, прицепились над задним буфером троллейбуса, не обращая внимания на свистки постового. Шагает группа девчат в штанах, заляпанных краской, — маляры или штукатуры. А вон матерые строители, похоже, каменщики или может быть, сварщики-верхолазы. Повсюду заработали краны. Кончилась война, и люди нуждаются в жилье…
«Стройте больше и скорее, друзья, — тепло подумал хирург. — До каких пор жить москвичам в тесноте?.. Согнал-таки постовой ребят, остановил троллейбус. Куда спешат? Кто на танцульки, кто в школу для взрослых, в техникум вечерний, а то и в институт. Хотя сейчас еще каникулы… Просто торопится народ отдохнуть. Другие, как и я, побегут в домоуправление, в милицию. Там сейчас самые боевые часы».
Недавно прошел дождь, и мокрый асфальт блестел, полируемый тысячами ног и упругими шинами автомобилей, кативших сплошняком по улице Горького. Похоже, сегодня футбольная встреча на стадионе «Динамо». Но если поднять голову, то можно видеть и другую картину: масса окон, за стеклами которых белеют занавески. За каждым окном живут люди, имеющие московскую прописку…
Черт возьми! Миновал час «пик», а по тротуарам народ продолжает валить толпами, в магазинах толчея. Неужели все эти люди прописанные? Да нет, много приезжих. Не все ведь приехали сюда на постоянное жительство! И не всем тут надо жить. Вот эта, с саквояжем, определенно спекулянтка. Так и шныряет глазами. Москва обойдется без нее, а Елену Денисовну надо прописать. Она еще пригодится московским роженицам!
«Работать? Работать можно где угодно, — продолжал свой спор с начальником милиции Иван Иванович. — Но ведь для Елены Денисовны жить сейчас одной смерти подобно: Варя ей словно дочка родная. Как же я не сказал, что речь идет не о жилплощади, а о жизни человека!.. Хорошеет Москва. Растет и строится. Гигантские дома поднялись после войны. Уже очень много домов построили, товарищ начальник милиции!»
Хирург Аржанов идет по улице к центру города, к управлению городской милиции на Петровке. Ему позарез нужны два слова: «Прописать постоянно», — начертанные рукой начальника на его заявлении. Это только сказать легко: «Категорически нельзя».
За площадью Пушкина тоже новые прекрасные дома. Но стоят они, сомкнувшись, будто величавые утесы над блистающей улицей-рекой, и нет туда доступа вдове погибшего героя фельдшера Хижняка.
Мимоходом Иван Иванович увидел длинную вереницу людей, продвигавшихся медленным шагом к книжному киоску, сообразил, что это очередь за «Вечеркой», и, вместо того чтобы свернуть налево, к Петровке, тоже пристроился в хвост очереди.
«Пока буду дожидаться приема у начальника городской милиции, почитаю…»
Получив газету, Иван Иванович отошел в сторону и вдруг увидел Алешу Фирсова… Подросток был в такой же рубашке, в какой приходил на квартиру Решетовых, но на плечи накинут макинтош, а на ногах добротные полуботинки. Чуть приподняв брови, что придавало его полудетскому лицу выражение удивленной задумчивости, мальчик подшагивал в очереди к киоску, но видно было, что он в эту минуту забылся совершенно. И точно: приняв машинально газету из рук продавщицы, Алеша замешкался, и только ропот соседей заставил его встряхнуться.
Конечно, спешить ему сейчас некуда: школьные каникулы, мальчишка гуляет по улицам и мечтает.
«Ни разу в жизни еще не влюблялся», — вспомнил Иван Иванович слова Ларисы о сыне.
А сейчас похож на влюбленного. Вот и от киоска отходит, словно лунатик, никого не замечая. Доктор шагнул к нему, взял его за рукав:
— Алеша!
Тот вздрогнул, густой румянец залил лицо, глаза заблестели ярко, но невесело.
— Вы? Как это вы… — Алеша хотел спросить: «гуляете?» Но застеснялся и умолк.
Теперь он знал, где живет и работает Иван Иванович, в каких лабораториях занимается, где читает лекции, — словом, представлял себе все его маршруты.
Во дворе дома на Ленинградском проспекте Алеша чаще видел издали Варю и маленького Мишутку. Подкараулив Аржанова, он следил за ним, но при первой возможности встретиться стремительно уходил. Если бы Иван Иванович был меньше занят и не так рассеян на улице, то давно заметил бы мальчика. Но он не замечал, а Алеша не смел подойти.
Впервые дни школьных каникул показались подростку такими пустыми и длинными.
— Где ты пропадаешь? — строго спрашивала Лариса.
— Гуляю.
Она с трудом выпроводила его в летний лагерь, но вскоре он вернулся, загорелый, похудевший, с беспокойным взглядом.
— Ты мне не нравишься нынче! — заявила Лариса. — Что с тобой творится?
Даже покупка замечательного пианино не привязала его к дому.
«Влюбился», — решила Лариса, продолжая наблюдать странное поведение сына.
Алеша и впрямь влюбился, если можно так назвать снова вспыхнувшую горячую привязанность подростка к взрослому мужчине — другу детства в незабываемо тяжелый период. Все мысли и чувства мальчика, обожавшего свою мать и уже не раз сближавшего в воображении судьбу Аржанова с ее судьбой, а значит, и с собственной жизнью, устремились опять к этому человеку.
Образ отца, которого Алеша очень любил, окружен романтикой геройства. Мальчику было всего шесть лет, когда он впервые услышал разговор взрослых о гибели Алексея Фирсова, но понадобились годы, чтобы утихла острота недетского горя. И тогда-то пришла мысль об Аржанове как о новом отце. Алеша знал, что Иван Иванович женился на Варе Громовой, но это почти не дошло до его сознания. И чем дальше отходили воспоминания о погибшем отце, окутываясь дымкой привычной тихой печали, тем ярче представлялся мальчику Аржанов, добрый, могучий богатырь, властный над смертью, с которым можно и поиграть, и посоветоваться, и запросто поговорить. Он понял бы все, что волновало Алешу.
Встреча наконец состоялась. Но, увидев Аржанова с маленьким сыном на руках, подросток почувствовал, что этот человек потерян для него безвозвратно. У него есть не только жена, но и собственный сын, и что мог значить сейчас для него Алеша Фирсов? Впервые мальчишеское сердце ощутило ожоги ревности, и он сбежал, а потом страдал и от сознания утраты, и оттого, что оскорбил Аржанова, ответив на его дружескую отцовскую ласку взбалмошной выходкой. Привязанность толкала на слежку за любимым человеком, мнительность мешала подойти и заговорить. И что бы он мог сказать Аржанову? Так оно и оказалось теперь, когда Алеша уже решил вычеркнуть его из памяти.
— Ты хотел спросить, что я тут делаю? — Иван Иванович ласково поглядел на умолкнувшего Алешу. — Гуляю, как и ты. У тебя каникулы, а у меня сейчас затишье перед боем. Меня дважды разнесли сегодня, и вот я хожу и собираю силы для новой атаки.
— На кого? — все еще дичась, спросил Алеша.
— На начальника городской милиции.
— Милиции? — в глазах Алеши вспыхнула тревога. — У вас что-нибудь случилось?
— Нет, я в самом деле веду бой за территорию, жизненно необходимую моему союзнику.
— Кто же этот… союзник? — догадываясь, что речь идет о жилплощади, спросил Алеша не без зависти к тому, за кого так горячо хлопотал Аржанов. — Наверное, фронтовой товарищ?
— Ты почти угадал. — Иван Иванович взял подростка, точно маленького, за руку (они давно уже отошли от киоска и теперь медленно, не выбирая направления, шагали по тротуару). — Это вдова фронтового товарища. Ты его знал… Помнишь Дениса Антоновича Хижняка? Фельдшером работал в Сталинграде, а погиб он как командир штурмовой группы. Такой был рыжий, синеглазый.
— Я помню. — Алеша сразу представил веселого на вид, рыжего человека с крупным вздернутым носом. — Он заходил в нашу палату проведать своих раненых и расспрашивал о них санитара Леню Мотина. Вот кого я хотел бы еще встретить: Леню и Вовку. Паручина! Какая странная жизнь была тогда!
— Да, страшная, — согласился хирург.
— Нет, странная, — поправил мальчик. — Ведь все происходило, как в тяжелом сне. И, конечно, страшно было. Я так и не привык до конца войны… Всегда вздрагивал, когда рядом падал убитый или близко разрывалась бомба. А ведь мы до Берлина дошли с мамой… со своим госпиталем.
— Мы тоже, только с другого направления.
— Вы… с Варей Громовой?
— Да, со своей женой Варей, — подтвердил Иван Иванович с грустной улыбкой, пробежавшей, точно луч света, по его пасмурному лицу. Улыбка относилась не к Варе, а к ребяческому выражению «мы с мамой дошли до Берлина».
Однако Алеша понял по-своему: доктору Аржанову очень нравится его молодая жена. Но ведь он не из лысых!
— Мой папа погиб, — как будто без всякой связи сказал подросток. — Я не сразу узнал о его смерти. Мама скрыла это от меня и долго, долго не говорила. Я узнал случайно. Он погиб в танковой атаке осенью сорок второго года, когда мы были в Сталинграде.
— В сорок втором? Когда мы были на берегу Волги? — Голос Аржанова прозвучал глухо и отрывисто.
— Да, когда мы жили в блиндажах под берегом… Еще до наступления. И знаете, мама обманывала меня… — Алеша горестно усмехнулся, ему все труднее становилось говорить. — Она мне читала одно и то же письмо. Я это заметил по дырочке на бумаге, но не понял, отчего она так делала, а спросить почему-то побоялся. И раньше не понял ничего, когда она получила известие о смерти отца и упала без сознания. Конечно, что можно спрашивать с человека, если ему всего пять лет?
«Мне было тридцать пять, даже больше, и, однако, я тоже ничего не понял, — подумал Иван Иванович. — Значит, она отошла тогда от меня не потому, что стыдилась своего увлечения, а переживала новую утрату. Страдала в одиночку, боясь нанести удар своему ребенку, а мы не знали и не поддержали ее. — Иван Иванович вспомнил, какой приходила в операционную в те дни и ночи Лариса. — У нее у самой было мертвое лицо. Ведь она не переставала видеть в Фирсове отца своих детей. Сказала же она: «Мне не в чем его упрекнуть. И он герой и на фронте». Теперь понятно… Она любила меня, но слишком свежо и остро было горе утрат. А сейчас?» — Иван Иванович вспомнил взгляды Ларисы во время последних встреч, ее волнение. Боясь думать о ней дольше, стараясь убежать от себя, Иван Иванович сжал руку Алеши и громко сказал:
— Мне надо спешить! Я могу опоздать на прием.
— Спешите в атаку?
— На этот раз я должен победить. Приходи к нам. Мы всегда будем рады тебя видеть.
«Я провожу вас!» — так и рвалось у Алеши с языка, но он побоялся быть навязчивым.
— Ну, пожелай мне ни пуха ни пера.
И с резвостью юноши громоздкий на вид профессор побежал за автобусом, подкатывавшим к остановке.
5
В большом помещении приемной на Петровке было людно. Значит, не только хирург Аржанов пришел сюда насчет прописки. Поняв это, он сразу представил всю серьезность положения. Победить? Легко сказать, но как это сделать?
Прием у начальника управления городской милиции начался уже давно. То и дело входили к нему и выходили обратно люди с бумажками в руках, с озабоченными, зачастую расстроенными лицами. А вот один вышел сияя, и не только Иван Иванович посмотрел ему вслед с завистью. Девушка выпорхнула, беззаботно помахивая свернутым заявлением.
— Разрешили? — спросила громким шепотом старушка, сидевшая словно на иголках.
— Нет. Поеду теперь домой, в Саратов. У нас тоже хорошо.
Девушка бойко застучала каблучками к выходу а в очереди сказали:
— Раз дома хорошо, то и сидела бы дома.
— Такие и создают толкучку, только время у людей отнимают.
Но «таких» больше не было видно, все считали своей жизненной необходимостью остаться в Москве и у каждого это так и отпечаталось на физиономии.
Общее напряжение передалось Ивану Ивановичу и без того встревоженному. Он даже читать не смог, а достав «Вечерку», просмотрел только фотоснимки да заголовки, то и дело обращаясь взглядом к заветной Двери. Потом он засунул газету в карман и снова, уже в который раз, вернулся мыслями к разговору с Алешей Фирсовым, но душевная лихорадка снова помешала ему сосредоточиться на том, что недавно так взволновало его.
Начальником управления городской милиции оказался совсем еще молодой человек, цветущий, загорелый, с бравой военной выправкой. Наглухо застегнутый летний китель сидел без морщинки на его складной фигуре. Полное, но не рыхлое лицо, хотя второй подбородок уже выпирал слегка из-за форменного воротника, выражало спокойную властность. И разлет густых бровей, и прямой взгляд умных глаз, и твердый склад рта — все соответствовало званию этого человека. Атаковать такого было непросто.
— Ну, что у вас? — привычно протягивая руку, спросил он.
Профессор молча подал документы, а потом тоже молча, сосредоточенно следил, как начальник пробегал по ним взглядом. Паспорт. Бланки из домоуправления, заявление владельца жилплощади. Ни одна черта не дрогнула на лице начальника. В самом деле, что ему до какой-то Елены Денисовны Хижняк? Но…
— Тех, кому это необходимо, надо прописывать, — . не дожидаясь отказа, с мрачноватой убежденностью подсказал Иван Иванович, — Я предложил этой женщине приехать в Москву и дал ей угол у себя из уважения к памяти ее мужа, военного фельдшера, который имел орден Ленина за вынос раненых с поля боя и посмертно получил звание Героя Союза. Он погиб в Сталинграде у пулемета как командир штурмовой группы, заслонив от смерти больше сотни раненых солдат. Старший его сын умер от ран, тоже полученных на фронте. Младшая, Наташка, — он так любил ее! — сейчас у меня на квартире вместе с матерью.
— А есть у нее другие дети? — держа в руках документы, спросил начальник управления милиции и вскинул на Аржанова пытливый взгляд. — Вот видите, еще два взрослых сына! Ведь она могла бы жить с ними.
— У них сложились свои семьи. Там жены, тещи. И почему, товарищ начальник, если у человека разбито личное счастье, надо еще лишать его права на самостоятельную жизнь?
— Но у вас всего одна комната, профессор. Что же, эта женщина — по-видимому, хорошая, если вы так горячо хлопочете о ней, — будет у вас на правах домашней работницы? Где она с дочкой поместится? А ведь, наверное, на Севере у нее приличная квартирка была?
Иван Иванович, до глубины души уязвленный справедливыми вопросами, вспыхнул, будто мальчик. Он вспомнил свой провал в районной милиции, но… сказал:
— Мне обещали новую квартиру, а эту жилплощадь я решил отвоевать для Елены Денисовны. Я согласен вместо обещанных мне трех комнат получить только две. Вы поймите: у нее не сложится теперь настоящая жизнь без меня и моей жены, Варвары Громовой, сироты, которую она приняла в свою семью из якутского наслега и на которую радовалась, как на дочь. Это трудно объяснить, но вы не хуже меня знаете, что теплота душевная не зависит от одной приличной квартирки. Мы словно родные с Хижняками, и ей будет хорошо только около нас. Почему, хлопоча о рабочем устройстве человека, мы частенько забываем о его сердечном одиночестве? Решайте. Но, честное слово, — Иван Иванович приложил ладонь к просторной груди, — у меня здесь все переворачивается, когда я подумаю, что эту женщину могут выселить из Москвы. Ну, разве можно выселять таких людей?!
— Эх, товарищ хирург! — сказал начальник управления милиции. — Ведь мы стоим на страже ваших же интересов. Вы думаете, нам легко отказывать просителям? Другой раз плачешь, да отказываешь. — Он посмотрел в глаза Аржанова и подумал: «Честный человек, все выложил в районном отделении, отказали, и опять в ту же точку бьет, не увиливая. Кто стал бы так стеснять себя для посторонних людей? Значит, правда надо помочь». — Ну, раз уж такой случай… — сказал он, взял заявление профессора и, широко расположившись локтями на столе, написал в верхнем углу бумаги несколько слов; Иван Иванович разглядел только одно, четко выведенное: «разрешаю».
— Значит, вы тоже на фронте были? — спросил начальник, аккуратно наложив пресс-папье на свою резолюцию и исподлобья взглядывая на просителя.
— Как же! С первого и до последнего дня, ведущим хирургом в полевых госпиталях.
Открытое лицо Аржанова, раскрасневшееся от волнения, так откровенно сияло улыбкой, так победно топорщились вихры волос над его большим лбом, что начальнику московской милиции самому стало весело. Ему уже успели доложить из отделения о том, что придет доктор с жалобой, и он оценил прямоту этого человека, без утайки выкладывавшего свои планы насчет квартирных дел.
— Я ведь тоже бывший фронтовик. В сорок первом полком командовал, а потом дивизию получил, — с удовольствием сообщил начальник, и в милиции имевший чин генерала. — С работой госпиталей хорошо знаком. Военных фельдшеров в особенности запомнил… Настоящие отцы солдат эти Хижняки: шли за солдатами в огонь и в воду и из самого пекла выносили— это правильно!
Начальник управления встал, молодо улыбнулся и протянул Аржанову руку.
— Рад с вами познакомиться. Приятно, когда знакомишься с хирургом вне его приемного кабинета!
— Спасибо! — сказал Иван Иванович и, крепко стиснув крупную руку начальника, пошел из кабинета.
— Разрешили? — спросила беспокойная старушка, все еще томившаяся в очереди. — Напостоянно?
Тут только Иван Иванович спохватился и прочитал резолюцию: завороженный начальником, он не усомнился в кабинете, что все написано как надо.
— Напостоянно, — сообщил он, снова улыбаясь.
— Ну, и слава богу! — искренне сказала маленькая старая женщина.
Хирург, тоже от души пожелав ей успеха, зашагал к выходу, торопясь поскорее обрадовать Варю и Елену Денисовну.
На улице уже стемнело, всюду вспыхнули огни электрических ламп. Отраженные в мокром асфальте, они придавали улице праздничный вид. Дождь накрапывал на новую шляпу Ивана Ивановича и его плащ, на блистающие лаком кузова машин. Еще недавно темные окна домов, населенных москвичами, теперь уютно светились. Немало приезжих людей отдыхало в этот час в московских квартирах, в московских кино и театрах. А сколько еще других стремилось побывать здесь!
Аржанов шел и усмехался, вознагражденный за свои сегодняшние мытарства знакомством с хорошим человеком — начальником управления милиции города Москвы — и разрешением Наташке и Елене Денисовне называться москвичками. Раз уж на то пошло, он даже не сожалел, что теперь квартиру придется получить не из трех комнат, как предполагалось вначале, а из двух. Что ж, можно и в двух жить расчудесно, если семья маленькая.
На всех встречных милиционеров он смотрел с чувством особой симпатии. Боевой народ. Самое трудное дело — устройство общего быта. Шагая под легкими брызгами дождя, Иван Иванович вспомнил, как на днях привезли в приемный покой сразу трех раненых: милиционера, преступника и пострадавшего гражданина. В первую очередь хирургам пришлось оперировать бандита, так как рана у него была опаснее. Справедливо ли это? Милиционеру всякое происшествие — в чужом пиру похмелье. Но ничего не поделаешь— такова его работа! А работа милиции среди детей….
Иван Иванович знал Москву начала тридцатых годов. Из остывшего па мостовой асфальтового котла, из груды пустых ящиков, из глубоких ниш Китайгородской полуразрушенной стены, из каждого глухого кирпичного ее закоулка выглядывало оборванное, косматое и грязное до чертоподобности существо — ничей ребенок. Ныне отмирает само понятие беспризорности. Даже страшная война, которая прошла над страной, разрушив миллионы семей и миллионы оставив без крова, не возродила ее…
Тут совершенно естественно возникло у Ивана Ивановича воспоминание о встрече с Алешей Фирсовым у газетного киоска. Как стоял, как смотрел!.. Мальчик по существу одинок: мать все время занята. С какой горячей тоской он говорил о смерти отца! Лариса знала, а больше никто не знал…
Хирург вспомнил, как, движимый могучим и мучительным чувством, он пришел в сталинградском госпитале к Ларисе. Она сидела рядом со своим мальчиком в тесном подземелье, на убогой койке и при свете коптилки читала ему письмо от убитого уже отца. Столько слов хотел сказать ей хирург Аржанов, но не вымолвил ни одного. У него оборвалось сердце, когда она, увидев его, поднялась и, заслоняя собой мальчика, готового подбежать к нему, будто сказала суровым, осуждающим взглядом:
«Ну, что тебе нужно, разве ты не понимаешь, что твой приход оскорбляет меня?»
«И тогда я тоже не понял!» — подумал Иван Иванович с внезапным сожалением о былой любви к Ларисе. — «Да-да-да, я не разглядел, что она не просто отталкивала, а боялась сказать «убит», оберегая жизнь ребенка. Как же терзалась она, когда не решилась довериться нам! А тут я с Варей… Почему же нельзя было переждать?» Эта мысль точно оглушила Ивана Ивановича, и он остановился. Кто-то толкнул его, налетев сзади, и послал ему «болвана», кто-то задел его портфелем и извинился — он ничего не слышал. Лариса Фирсова, скрывая гибель мужа от хрупкого, уже смертельно потрясенного ребенка, скрыла все и от человека, который любил ее.
«Но я, похоже, до сих пор ее не разлюбил! И она… что же она-то?»
Доктор стоял посреди тротуара, но никто уже не ругал его: толпа, подобно реке, обтекала могучую, издали приметную неподвижную фигуру. Только озорной подросток, пробегая мимо, бросил со смехом:
— Вот так монумент!
— Что же это получается? — вслух произнес доктор медицинских наук, профессор Аржанов и, стряхнув оцепенение, пошел, вернее, побрел дальше.
«А Варя, а Мишутка? О Елене Денисовне хлопотал, хотел обогреть человека, но, оказывается, привел ее не в теплый дом, а в разгороженный двор, где гуляет-дует сквозной ветер! Выражаясь языком сегодняшнего дня, явилась хозяйка душевной жилплощади, а та уже заселена. Варя там поселилась. Где же вы были до сих пор, уважаемая Лариса Петровна?»
— Похоже, квартиросъемщик сошел с ума! — пробормотал Иван Иванович. — Тут уж никакая милиция не поможет. Что же я натворил? Выходит, испугался одиночества и пустил жильца на избыток жилищной площади. И нам неплохо жилось, совсем неплохо. Мне казалось, я любил Варю… Казалось? Любил? Врешь, брат, без всяких «казалось» любил, а на Ларису крест был поставлен. Только беда в том, что я на живого, а не на мертвого человека этот крест поставил!
6
Варя возвращалась домой, довольная своим рабочим днем. Ведя Мишутку за руку, она поднялась по лестнице, открыла дверь и отшатнулась: едкий дым так и рванулся им навстречу.
— Все благополучно! — крикнула соседка Дуся, выплывая в пестром халатике из сизого дымного облака; худенькое лицо ее под пышно и мелко завитыми короткими волосами казалось совсем детским. — Елена Денисовна осваивает газовую плиту.
— Картошка сгорела! — озабоченно сообщила Елена Денисовна из кухни. — Это зверь, а не плита: раз — и готово. Всего-то на пять минут успела отвернуться…
— Надо было ма-аленький огонечек! — пропела Дуся.
— Я помню, маленький. Да боюсь, чтобы не погасло.
— Ничего, привыкнете. — Варя сняла с Мишутки кепку и пальтецо, переоделась сама по-домашнему. — Где лее Наташа? — спросила она, заглянув в комнату соседей.
— Моя Наташка у Галины Остаповны, а больную Наташу Иван Петрович увез в больницу.
— Иван Петрович?.. Ах, это Ваня Коробов! — Варе вдруг стало страшно: предстоит неизбежная операция. Да какая! А вдруг она пройдет неудачно? Вот будет горе и позор! Да, и позор! Хорошее настроение сразу улетучилось, и молодая женщина, насупясь, пошла к себе.
Раньше она никогда не сомневалась в успехе операции, если за нее брался Аржанов, а сейчас, уже не впервые, ее охватило сомнение. Может быть, это потому, что у него стало больше смертных случаев, чем раньше, когда он не занимался пороком сердца? И, однако, он не намерен отступать даже перед повышением смертности!.. Зачем же браться снова за черепно-мозговую операцию? Нелогично! Несерьезно! У Вари мелькнула мысль побежать в больницу, найти Ваню Коробова и отсоветовать ему лечить Наташу у Ивана Ивановича.
При этой мысли она еще сильнее взволновалась: ведь Наташа настроилась лечь на операционный стол именно к Аржанову. Ведь так важно — настроение больного! И разве простит хирург жене такое недоверие? Но если не вмешаться, то это может обернуться очень плохо для Наташи. Лучше всего поговорить с самим Иваном Ивановичем — пусть он откажется от этой операции.
Похолодевшими руками Варя сняла телефонную трубку, но в больнице сказали, что профессор уже ушел. Тогда она, не умея откладывать свои решения, попросила разыскать Коробова.
— Ваня! Мне очень трудно вам это говорить, но я прошу вас, положите Наташу к настоящим нейрохирургам, — тихо сказала она в трубку несколько минут спустя.
Коробов долго молчал, видимо, ошеломленный, собирался с мыслями.
— Почему? — спросил он наконец, но в голосе его прозвучала не тревога, а удивление.
— Мне нельзя объяснить вам это по телефону, — ответила Варя, следя одним глазом, как Елена Денисовна выпроваживала из кухни Мишутку, который уже успел «потрогать» газовые краники. — Я вам все объясню дома.
— Не надо так, Варя, — прозвучал в трубке серьезный и мягкий голос. — Иван Иванович для нас самый авторитетный хирург. Мы надеемся на него. Если он Оляпкина удачно оперировал в блиндаже на передовой, то неужели в московской клинике сделает операцию хуже? Пожалуйста, не говорите ничего Наташе. Она хоть и боится, но верит, что все будет хорошо. Вы слушаете меня?
— Да. Конечно, — подавленно ответила Варя. — Ведь я тоже хочу хорошего и вам, и… своему Ивану Ивановичу.
— Что с тобой, Варюша? — спросила Елена Денисовна, увидев ее сразу обострившееся, нахмуренное лицо.
— Со мной? Я очень волнуюсь. — Варя покосилась на соседку, которая, звеня пестиком, толкла что-то в ступе, и сказала громко: — Сделала глазную операцию сегодня старому колхознику из Мордовии. Оба глаза были закрыты Рубцовыми изменениями век после трахомы… Такие тяжелые рубцы образовались… Ассистент — опытный хирург — сказала мне после операции: вы прекрасно работаете. А я боюсь. Когда делаю операцию, то не боюсь, но до этого и после просто лихорадит. Вот прооперировала больного Березкина и теперь все время буду дрожать, как бы не воспалился у него другой глаз. Сколько всяких несчастий угрожает людям на каждом шагу! — добавила Варя с тоской и вымученно улыбнулась женщинам, внимательно слушавшим ее. — Никак не привыкну к мысли, что я уже врач и допущена к самостоятельной работе.
— Разумница ты, Варюша! — сказала Елена Денисовна, притворяя окно, в которое еще тянулась из кухни голубоватая дымка.
— С таким мужем грех разумной не быть! — откликнулась Дуся, снова принявшись с ожесточением долбить в ступке, точно хотела пробить ее насквозь. — Профессор, однако не стесняется зайти за ребенком в садик. Даже в магазин ходил, когда жена к экзаменам готовилась и все свободное время над книжками сидит. Есть с кем посоветоваться, у кого спросить. А мой ветрогон придет с работы, пообедает — ив бильярдную. Только его и видела. Скажи, говорит, спасибо, что я не пьянствую и по бабам не хожу. Вот, извольте радоваться! Я тоже работаю, да еще учусь, хозяйничаю, и не хвастаюсь своим трезвым поведением! В голову даже не пришло бы хвалиться, что с мужчинами не гуляю: зачем это мне?
«Да, есть с кем посоветоваться, у кого спросить! — с тоской подумала Варя. — Со стороны все кажется прекрасно, а на самом деле бог знает до чего дошло! Если я не права, так меня убить надо за разговор с Коробовым! Но не зря же я волнуюсь!» Она взглянула на ручные часики:
— Долго нет Вани…
— Иван Иванович звонил, — встрепенулась Елена Денисовна. — Просил передать, что после работы пойдет в милицию насчет нашей прописки. Вот наделали ему хлопот. — Она виновато усмехнулась и по-бабьи пригорюнилась, подперев щеку ладонью. — Мне правда тяжело стало жить на Каменушке после смерти Бори. Раньше я не признавала никакой хандры, а тут руки начали опускаться. Годы, должно быть, тоже сказываются.
— Ну, какие ваши годы. Вас еще замуж выдать можно. — И Дуся, перестав наконец стучать, бесцеремонно окинула взглядом Елену Денисовну.
Та уже успела снова очистить и нарезать картофель и осторожно вываливала его из миски на горячую сковороду. Она действительно выглядела очень статной в своем простеньком ситцевом платье и хорошеньком передничке, но вокруг глаз и на лбу пролегли морщины, лицо осунулось, побледнело, и тревога сейчас на нем. Не на шутку волнует Елену Денисовну прописка в Москве. Поэтому и картошку сожгла. Куда же им ехать с Наташкой? Тут люди, близкие сердцу…
— Мне, Дусенька, не до замужества, — сказала она грустно, — только бы дочку в люди вывести.
— И выведете. Глядишь, еще один врач будет вроде Вари или Ларисы Петровны.
— Вы разве знаете Фирсову? — отвлекаясь от мучительных мыслей о Наташе и разговоре с Коробовым, спросила Варя.
— Теперь знаю. Видела в тот день, когда Раечка ей скандал из ревности устроила. Хорошо, что хирург Фирсова — выдержанный товарищ. Другая могла бы морду набить этой форсистой зануде!
Елена Денисовна слушала, насторожась, вдруг вспомнив письмо мужа об отношении Ивана Ивановича к хирургу Фирсовой. Влюбился, мол, он в самостоятельную, семейную женщину, и теперь из него получится вечный холостяк.
— Что же муж Фирсовой не одернул Раечку? — спросила она.
— У нее нет мужа, — ответила Варя с чувством неловкости. — Он погиб на фронте, а Лариса Петровна живет теперь одна с сыном Алешей.
«Так же, как я!» — мелькнуло у Елены Денисовны, и вместе с невольным сочувствием к Фирсовой у нее возникло новое опасение за Вареньку: недаром, ох, недаром, всплакнула она при встрече!
Ведь если Иван Иванович влюбился в Фирсову, то не могло это легко пройти у него. Еще на Каменушке всегда казалось Хижнякам, что он гораздо старше своего возраста. И шутил он, и в городки сражался, и с Наташкой дурачился, и в картежной игре жульничал, и хохотал так, что невольно засмеешься, на него глядя, а все сказывалась в нем тяжеловесная сила характера. Иногда Елене Денисовне представлялось, что он куда старше ее Хижняка, да, наверно, и в юные годы он был таким же. Не мог такой человек шутя отделаться от любви к женщине, тем более что она не только красива, но и умница, и в расцвете сил, и вот одна осталась. И выходит: самая она пара Ивану Ивановичу. Гораздо лучшая пара, чем изнеженная Ольга, и, страшно подумать, лучшая, чем своенравная Варенька которую Елена Денисовна прочила раньше выдать за Логунова.
Отчего же Иван Иванович женился на Вареньке? Не захотел разрушать чужую семью? Вареньку побоялся упустить, наконец-то оценив ее преданную любовь? Как бы там ни было, но нехорошо, что Фирсова объявилась, да еще без мужа, свободная женщина.
7
Приход Коробова отвлек мысли Елены Денисовны в другу10 сторону.
— Больница? Да, больница замечательная, век бы ее не видеть! Положили Наташу в хорошую палату, и сегодня смотрел ее Иван Иванович. — Тут сибиряк насупил брови, и Варя вспыхнула. — Завтра на рентген.
— Все удачно обойдется, — с глубоким убеждением сказала Елена Денисовна. — Но она, голубушка, наверно, из-за детей расстраивается.
— Если бы! — Коробов тоскливо вздохнул. — В том-то и беда, что ее ничем сейчас не расстроишь.
— Отчего же беда? Этак лучше! — вмешалась Дуся.
Но Варенька и Елена Денисовна знали — плохой признак, если больной становится безразличен ко всему.
— За детей я сейчас тоже особенно не беспокоюсь: Ольга Павловна за ними присмотрит. А за Наташу я боюсь! — говорил Коробов, сидя у стола в позе человека, которого одолевает жестокая зубная боль.
Почти сердито взглянул на Варю, еще пуще нахмурился, какая муха укусила ее сегодня? Надо же такое бухнуть не вовремя?!
«До чего похож на моего Дениса! — заметила про себя Елена Денисовна, глядя на молодого таежника. — И нос такой же, и глаза, и руки… Ну, точно наш сын!»
— Вы бы отдохнули, а то на вас лица нет, — посоветовала ему Дуся. — Я сейчас ухожу: учусь на курсах бухгалтеров. В комнате тихо будет.
— Не могу! — Иван сжал большие ладони, плечи его устало ссутулились, но он встряхнулся и встал. — Варвара Васильевна, мне надо с вами поговорить.
Варя нервно вздрогнула и кивнула.
— Пожалуйста, Мишутка нам, конечно, не помешает.
— Я тоже так думаю, — угрюмо сказал Коробов и, подождав, пока Дуся и Елена Денисовна вышли из комнаты, приглушенным голосом спросил: — Почему вы дали мне такой совет? Что значит: к настоящим нейрохирургам? Разве Иван Иванович разучился делать такие операции?
На лице Вари выразилась боль и мучительный стыд: затем упрямое убеждение в своей правоте заставило ее поднять голову. Вскинув остренький подбородок, она в упор взглянула на Коробова.
— Он, конечно, не разучился, а, наоборот, еще больше усовершенствовался после войны, даже заведовал нейрохирургическим отделением в одной из клиник. Но сейчас почти отошел от нейрохирургии. Да что! — Варя сделала досадливо-нетерпеливый жест. — Просто отошел. И я боюсь сейчас, боюсь вдвойне и за него и за Наташу. Потому и говорю: не лучше ли положить ее в специализированный институт, где все приспособлено для лечения таких болезней?
Коробов задумался, округлив глаза; даже его рот по-мальчишески округлился. Конечно, очень важно — специализация.
— Там полный комплекс исследований, аппаратура новейшая, уход… Иван Иванович не обидится, если вы сами захотите перевести Наташу; наоборот, похлопочет, чтобы ее оперировал не малоопытный ординатор, а кто-нибудь из профессоров, — доказывала Варя, которую и трогала и сердила сейчас вера Коробова в непогрешимость хирурга Аржанова.
Но все старания Вари произвели как раз обратное действие. Раз Иван Иванович еще больше усовершенствовался, так чего же лучше? И убежденность ее в благородстве мужа тоже попала на благодатную почву: Коробов до сих пор не утратил солдатского преклонения перед фронтовым хирургом.
— Значит, в самом лучшем специализированном учреждении есть малоопытные ординаторы, — задумчиво сказал он. — Кого-то они оперируют! Вдруг Наташа попадет к такому малоопытному? Нет уж! Мы с ней сейчас прибились к надежному берегу, зачем же отталкиваться и плыть неведомо куда? Уф! Решился — и сразу спокойнее на душе стало! Пойду в больницу.
— Не пустят туда, поздно уже. А на дворе дождь.
— Дождь — пустяки. На фронте в любую погоду приходилось по земле ползать!
— То на фронте. Без обеда мы вас все равно не отпустим.
За обедом Коробов ел рассеянно и торопливо, как человек, по-настоящему проголодавшийся и в то же время поглощенный своими мыслями. Елена Денисовна прямо-таки с удовольствием прислуживала ему и только огорчалась немножко, что он не высказывал никакого мнения о приготовленных кушаньях.
— Беда, если рушится у тебя самое дорогое, а ты бессилен помочь, — сказал он, уже собираясь уходить. — Ведь когда можно действовать, никакие трудности не страшны. Вон как в Сталинграде было. Вы, Елена Денисовна, представить себе не можете, что там творилось! Черная ночь среди белого дня! Сплошной гул круглые сутки катился над степью на сотню верст. Сначала были мы в выжженном дотла трехэтажном домике, ни крыши, ни перекрытий — одни стены. Но стены будь здоров! Засели мы в нем — дюжина агафонов — и решили не отдавать свой домик, а стоять насмерть. И стояли. Что только ни делали с нами фашисты! Из артиллерии глушили прямой наводкой… Вы, конечно, не знаете, какая это наводка? Вообразите — разорвался бы сейчас тут в комнате один снаряд… Что бы осталось? А в наш дом садили из пушек со всей силой.
— Но вы-то как уцелели?
— В укрытиях под камнями спасались. А потом на нас фашисты двинули танки, чтобы протаранить, раздавить, огнем сокрушить. И мы, горстка людей, отбились, не подпустили танки. Ведь этот дом стал для нас дороже жизни, потому что отступать за Волгу нельзя было.
Елена Денисовна, по-матерински гордо и печально глядя на Коробова, представила и своего Хижняка в этом аду кромешном.
— Мой был с вами?
— Когда потом обороняли заводы, вместе были. Он никогда не унывал. Всегда хлопотал, шутил. Завел Для нашего медпункта самовар… Нашел в развалинах, вычистил и на себе таскал. Нагрузится, бывало, как верблюд. Логунов скажет: «Брось ты, Денис Антонович, эту посудину, не позорь наше соединение». А Хижняк свое: «Пробросаешься, пожалуй! Два шага отступили, да бросать! Завтра опять отобьем эту развалину». И солдаты ободрятся. Ведь все время из рук в руки переходили позиции — каждый угол, каждый подвал. Да, можно бодриться, когда действуешь, а если только смотришь и бессилен помочь, то это хуже всего.
— Тебе еще рано отчаиваться, Иван Петрович, — с трудом поборов слезы, подступившие комком к ее горлу, сказала Елена Денисовна. — Жива ведь твоя Наташа. А когда и надежды нет, вот беда!
Простые слова женщины, изведавшей жестокое горе утрат, тронули Коробова. В самом деле: Наташа жива, и сегодня он снова услышит, хотя и слабый, родной голос. В запавших глазах сибиряка заблестели искорки улыбки, и весь он распрямился, по-солдатски подтянулся.
— Скоро Логунов в Москву приедет на совещание. Привезет новости с рудника. У нас там тайга могучая, вечнозеленая. А ягод, а грибов, а рыбы в реках! Скоро на нашем Енисее начнется строительство гидростанции. Вот народу к нам повалит! Вам, Елена Денисовна, туда поехать бы, а не в Москву! Мы бы вам квартирку дали!
— Спасибо, Иван Петрович! Мне хорошо вместе с Варенькой. Конечно, стеснили мы их, но только бы утряслось с пропиской; пойду на работу, поселят где-нибудь. Наташку надо выучить, чтобы стала человеком, а дома она никому в тягость не будет: девочка смышленая, аккуратная, я ее с малых лет приучила к хозяйству. Сейчас больше у Решетовых: отбивает ее у меня Галина Остаповна.
— Видно, вы в Москве обживетесь. Тогда вас отсюда лебедкой не вытащишь!
— Славно бы! — искренне сказала Елена Денисовна. — Человек на любом месте должен корни пускать.
Убежала на занятия Дуся, ушел в больницу Коробов, хотя и успокоившийся после разговора за столом, но с осадком обиды на Варю за своего хирурга. Елена Денисовна уложила спать Мишутку, давным-давно прошло время ужина, а Ивана Ивановича все не было.
— Где же он запропал? — тревожилась Варя, и без того взвинченная.
«Не поругался ли с начальником милиции? Еще арестуют из-за нас с Наташкой!» — думала Елена Денисовна, вспоминая горячий нрав доктора и его столкновение на Каменушке с секретарем райкома.
Вздохнув, она достала вязанье — шерстяную зеленую кофточку для дочери — и начала шевелить спица-ми, поглядывая на Варю, на лице которой так и играл беспокойный румянец. Варя тут же, у обеденного сто-ла, читала статью в медицинском журнале, но явно не могла сосредоточиться: хмурилась, покусывая белыми зубами карандаш, пересаживалась то так, то этак, машинально трогала угол салфетки, которой были накрыты приготовленные к обеду посуда и закуски.
Вдруг она отложила журнал и устремила на Елену Денисовну взгляд, полный страха. Та сразу опустила работу на колени:
— Что, голубушка моя? Варя смутилась.
— Глупо, да? Но неужели я ошиблась в нем?
— Не может того быть! Разве тебе плохо живется?
— Становится плохо иногда, хотя я очень люблю его.
— А он?
— Он? Ольгу вы бы так не спросили! — запальчиво воскликнула Варя.
Елена Денисовна задумалась. Да, в любви Аржанова к Ольге она никогда не сомневалась. Почему же здесь не было такой уверенности? У Ольги, как та утверждала, начался разрыв с Иваном Ивановичем из-за его равнодушия к ее человеческим запросам. А тут? Он учил Варю на Севере, помогал ей учиться в институте. Сейчас оба работают, ребенок у них, и опять что-то не ладно. Не возмещает ли Иван Иванович дружеской заботой недостаток супружеской любви?
— Почему вы не отвечаете мне? — обиженно и пугливо спросила Варя.
— Просто ума не приложу, отчего тебе плохо! Ведь Иван Иванович очень внимателен к тебе и ребенку и ласков, кажется.
— Кажется? Да… Конечно, ласков. Однако я ревную его. И не только в личном, но и в работе. Я всегда стремилась к тому, чтобы мы работали вместе, советуясь, помогая друг другу. Всю душу вкладывала в учебу. Когда поехала на практику после четвертого курса с годовалым ребенком на руках, разве легко мне было, но я надеялась, что скоро кончатся все испытания. А они только начались.
Варя опустила голову и притихла, ей вспомнилась поездка в Рязанскую область. Буйное шелкотравье привольной окской поймы, сизые сосновые боры, песчаные дороги, деревни на буграх, в весеннее половодье похожие на острова, кирпично-красный кремль — старинный монастырь в районном центре Солотче. Там она проходила практику в сельской больнице. Мишутке в то время был только один годик. Она жила с ним у молодой вдовы фронтовика в крепко сколоченной избе, окна которой выходили на широкую улицу, где, увязая по ступицу в сыпучем песке, тащились телеги и, фырча, буксовали автомашины. А дверь распахивалась прямо в сине-зеленые дали поймы, прорезанные там и сям серебряными излучинами Оки и ее протоков. Изба стояла над обрывом, и пушистые вершины громадных сосен, сбегавших вниз по крутому откосу, шумели почти у порога. Вечерами, принеся Мишутку из детских яслей, Варя любила сидеть с ним на завалине и смотреть, как тлели облака в пламени заката, как то вспыхивали, то тускнели зеркала протоков, когда солнце сваливалось в леса на горизонте. Совсем недалеко от Солотчи, на правом берегу Оки, родился поэт Есенин. Наверно, он так же смотрел когда-то на просторы поймы… Сосны шумели, напоминая шелест хвои стланиковых зарослей на родных северных горах; звонко и непонятно, точно птица, лепетал о чем-то Мишутка, возвращая мысли матери к тому, что надо хлопотать по хозяйству и готовиться к новому трудовому дню. Ох, работа! Сколько боязни, пролитых втайне слез, гордой, так и рвущейся наружу радости! В одну из грустных минут вдруг нагрянул из Москвы Иван Иванович… Какое это было счастье!
Варя подняла лицо, оживленное милыми воспоминаниями, тихо сказала:
— Мне сейчас всякое лезет в голову. А я не хочу поддаваться страшному чувству ревности, боюсь ее, потому что не хочу унижать подозрениями Ваню и себя тоже. Если это ворвется, тогда конец нашей жизни. Ведь он и так обижен тем, что я против его новой работы.
— Надо же выдумать разные глупости! — сердито сказала Елена Денисовна. — Он радуется за тебя, гордится твоими успехами! Значит, любит.
— Любить по-разному можно. Мне кажется, он никогда не любил меня так, как свою противную Ольгу! За что он любил ее? Но я все равно была счастлива с ним. А теперь боюсь, хотя стараюсь не показать, что мне страшно… Вы даже не спрашиваете, чего я боюсь, как будто уже все, все знаете! — с отчаянием перебила себя Варя, умоляюще посмотрев на Елену Денисовну.
— Я жду, когда ты сама расскажешь, что тебя мучает, — кротко ответила Елена Денисовна. Не могла же она передать Варе то, о чем писал ей из Сталинграда Денис Антонович!
— Мне пока не о чем рассказывать, но появилась женщина, к которой я ревновала его раньше. Тогда я скрытно ревновала, а теперь у меня права жены, и мне уже мало мучаться одной: хочется, чтобы и он разделил мои переживания, мои мучения! Я старалась подавить чувство ревности; мне даже казалось, что я могу подружиться с Ларисой… Да, да, с Ларисой Фирсовой, я о ней говорю! Но когда я увидела их за столом у Решетова — в ту минуту, когда они посмотрели друг на друга, мне будто нож в сердце воткнули. Теперь никакой дружбы не получится. Лариса заходит ко мне на работе, и вижу: ждет, чтобы я пригласила ее к себе домой. А я не могу!.. Не могу! Ну что мне делать, Елена Денисовна? — И, как давно на Севере, Варя подошла к своей старшей подруге, крепко обняв, прижалась к ее плечу.
8
«Что делать?» Нелегко спросить, а как ответить на такой вопрос?
У Елены Денисовны сразу возникло сомнение в достоверности сообщения Хижняка и собственных домыслов. Может быть, у Ивана Ивановича в то страшное время было просто сочувствие к Ларисе, вызванное ее великим горем? Но теперь у него сложилась хорошая семья. Главное, ребенок растет. А дети — цветы жизни, и ради них родители выполняют обязанности, приносят жертвы. Нельзя ведь иначе-то?
— Ну посоветуйте, как мне быть?
Елена Денисовна слегка отстранилась, любовно заглянула в лицо Вари.
— Зачем волноваться без особой причины? Иван Иванович предан тебе, и не надо лезть ему в душу, ковыряться, нет ли там чего. Ты сама-то разве никогда ни о ком не думала? Взять хотя бы Платона Артемовича… — Тут Варя вспыхнула, вспомнив свое прощание с Логуновым под волжским обрывом при свете «катюш», летевших через реку с ураганным шумом. — Видишь, как покраснела! Ну-ка начну я тебя допекать: отчего да почему? Казаться всякое может! Надо судить о человеке по его делам.
Варя задумалась, потом окинула взглядом комнату, где прожила столько счастливых дней. Правда, стоило ли из-за одних подозрений отравлять жизнь себе и любимому человеку? Все равно у нее не хватит сил уйти от него, а он никогда не скажет ей: уходи, и сам не уйдет: ведь у них ребенок. Но можно ли жить в семье лишь для того, чтобы состоять при своем ребенке? Что же такое родитель? Должность семейная или человек, отдающий все тепло души этому ребенку и его матери? Служебную должность тоже нельзя хорошо исполнять по принуждению. Воспоминание о разговоре с Коробовым заставило Варю побледнеть. Не старается ли она, пользуясь правами жены, действовать методом принуждения?
Звонок у входной двери всполошил обеих женщин. Варя побежала открывать.
— Что так долго? — услышала Елена Денисовна ее радостно прозвучавший возглас и вздохнула с облегчением.
Расставляя посуду на столе, она невольно прислушалась, охваченная беспокойством за себя и Наташку: удалось ли Ивану Ивановичу выхлопотать для них прописку в Москве?
— Я и в домоуправлении уже побывал, — сказал Иван Иванович, входя в комнату. — Могу поздравить вас: все в порядке! Но и меня поздравить можно: у трех начальников был, даже красноречие проявил. Вот я какой!
Но в голосе его не было торжества. Елена Денисовна хорошо знала Ивана Ивановича: не светились в его глазах озорные искорки, не слышно победного смеха. Что-то неприятное омрачило хлопоты.
— Спасибо, но мне просто совестно, что мы вам столько затруднений доставили. Я уж и так подумала: если понадобится, мы можем опять в тайгу уехать. Не на Каменушку, конечно, а хотя бы к Платону Артемовичу в Красноярский край.
Иван Иванович мгновенно вскипел:
.— Еще новое дело! А года через три Наташка закончит десятилетку и будет рваться на учебу опять же в Москву или в областной город. А я-то бегал! Я-то волновался!
Елена Денисовна побагровела от стыда, сразу почувствовав: обидела, и очень.
— Наташка у вас — отличница, архитектором думает стать.
— Ведь это еще одно детское мечтание…
— А отчего же не помочь ей стать архитектором? Живя в тайге, в простом бараке, мечтает девочка о красивых домах, о городах новых. Ну и пусть учится и строит потом! И себе тогда комнату выстроит побольше этой. — Иван Иванович подошел к кроватке сына, посмотрел на него. — Вот Мишутка вырастет и тоже учиться будет. У них, у наших детей, жизнь по-иному складывается. (Вы, Елена Денисовна, не думайте, я очень рад хоть чем-нибудь помочь вам. — Иван Иванович взглянул на Варю, прибежавшую из кухни, и добавил совсем не радостно, но искренне: —Мы оба рады. Теперь можно и о работе для вас подумать.
9
— Та самая Наташа из Сталинграда? — быстро переспросила Софья Шефер.
Она стояла перед Иваном Ивановичем, широкая в белом докторском халате, порядком постаревшая, но по-прежнему жизнерадостная, и поглядывала то на него, то на папку с надписью «История болезни», которую держала в смуглых крупных руках.
— Да, та самая Наташа. Сталинградца Коробова вы тоже, наверно, помните? Они поженились сразу после войны. У них двое детей, совсем крошечных.
— Ая-яй! — Невропатолог с сожалением покачала головой, ярко-черные глаза ее затуманились. — У Наташи тогда контузия была. Такая прелестная девушка, э теперь нуждается в операции. — И Софья, присев к столу, погрузилась в чтение записей, сделанных после анализов и осмотров врачей.
Профессор Аржанов ходил по кабинету и размышлял о предстоящей ему работе в лаборатории, о полученных для исследования сердца новых зондах — из более эластичной и гибкой пластмассы. Потом он подумал об операции, которую надо делать Наташе, о Коробове. Бедняга днюет и ночует возле больницы или торчит в будках междугородной, вызывая по телефону Октябрьский прииск, расположенный где-то на реке Сулейке в далекой красноярской тайге. Что можно сказать о Наташе сейчас? У нее все признаки заболевания мозга. Что именно? Где расположена опухоль? Наблюдения в клинике еще не уточнили диагноза. Узнав, что Наташе предстоит сложное исследование рентгеном, для которого нужно сверлить череп и вводить воздух в мозговые желудочки, Коробов схватился за голову и застонал. А Иван Иванович сказал, что страшны не две дырочки, просверленные в черепе фрезой, а то, что может наступить отек мозговой ткани, если опухоль образовалась внутри мозга. Лучше провести исследование по-иному: сделать снимок, введя в сонную артерию контрастное вещество.
О сомнении Вари в успехе операции Коробов даже не заикнулся.
«Видно, у Вари не хватило смелости сказать это самому Ивану Ивановичу», — подумал он, видя, что хирург по-прежнему уверен в себе и спокоен.
Иван Иванович правда ничего не знал: у Вари не то что смелости не хватило, а просто язык не повернулся одергивать и расстраивать мужа накануне операции. Приездом Софьи Шефер он был обрадован. Вот она сидит, углубившись в историю болезни; изображает непроизвольно на своем подвижном лице отдельные симптомы, перечисленные врачами, которые уже осмотрели Наташу: перекашивает рот, приподнимает бровь, двигает щекой…
— Ну, пойдемте посмотрим ее! — сказала она, вставая, и заспешила в палату, представляя себе сталинградскую дружинницу, — девочку-подростка с глазами синими, как степные озера, с подвязанными на затылке русыми косами, которая, казалось, не ведала, что такое страх.
— Ее наградили чем-нибудь? — спросила Софья, на ходу повернув к Ивану Ивановичу смуглое лицо, щедро украшенное крупными родинками.
— Наташу? Медалью за оборону Сталинграда.
— Только-то? Хотя такая медаль дорого стоит!
Они замолчали, входя в большую женскую палату двумя рядами коек, застланных плюшевыми одеялами в смятых, но чистых пододеяльниках. На подушках то кудри девичьи, то старушечьи платочки, но лица тронуты одинаковой бледностью. На койке, у которой остановился Иван Иванович, лежала… нет, это не Наташа! Совсем незнакомая женщина в белой больничной кофте. Круглая, гладко выбритая голова на тонкой шее. Полузакрытые просвечивающими полукружьями век огромные глаза. Лишь густая их синева да прямые, почти смыкающиеся ресницы напоминали о прежней девочке. Губы, сложенные в страдальческую гримасу, придавали лицу наивно-жалкое выражение.
«Ах ты, бедняжка!»-подумала Софья и вплотную подошла к койке, возле которой сидел человек в халате для посетителей, ссутулясь и держа в широкой ладони исхудалую руку больной.
— Это Ваня Коробов, — сказал Софье Иван Иванович, здороваясь с ним. — Как дела, Наталья Трофимовна?
— Болит голова, — невнятно, тусклым голосом ответила она.
— Позавчера спала целые сутки, а теперь бессонница, — сообщил Коробов, уступая место Софье. Она села, завладев рукой Наташи, спросила:
— Ты помнишь меня? Я Софья Шефер, врач. В Сталинграде мы с Ларисой Петровной работали в операционной, а вы раненых к нам приносили. Забыла? — Наклонясь, она близко заглянула в прекрасные, но будто не зрячие глаза Наташи.
— Нет, не забыла, — медленно и безучастно ответила Наташа, повела взглядом, ища мужа, не сразу увидела его и заплакала, как ребенок.
«Ох ты, беда моя!» — воскликнула мысленно Софья. Не могла она за весь немалый срок своей работы привыкнуть к человеческим страданиям и в который Уже раз обругала проклятую войну. Наверно, сказались здесь последствия контузии: ведь на целый месяц оглохла тогда Наташа! Софье это особенно запомнилось в связи с родами, которые приняла Лариса под бомбежкой в подвале на берегу Волги. Сколько разговоров было у сталинградцев о рождении ребенка! Наташа бегала и хлопотала больше всех, но ничего не слышала и страшно из-за этого расстраивалась.
Софья сидела возле койки и, забыв даже о стоявшем за ее плечом хирурге, всматривалась в лицо болт ной, так непохожее на лицо прежней Наташи. Могла киста образоваться, могла возникнуть водянка, и теперь мозг сдавлен, а его нервные клетки угнетен, чрезмерным скоплением жидкости. Внезапно заплакав, Наташа так же сразу утихла. Она как будто забыла и о муже, а он стоял и ждал решения ее и своей судьбы. Ведь вылечивают! Иван Иванович сможет! Варя не права, жестоко не права! Собственной жизни не пожалел бы Коробов ради спасения жены, но не этим можно поднять ее на ноги, а только искусством врачей.
Попав в больничную обстановку, она сразу хуже себя почувствовала и помнит только одно: ей будут делать операцию. Мешает что-то, гнетет и вот хочется снять, отодвинуть любым путем гнет, навалившийся словно тяжелая глыба. Только в этом и сказывается прежняя волевая Наташа.
Женщина-невропатолог прикрывает ее глаза ладонью.
— Смотри вверх, вниз, направо.
Наташа послушно водит глазми, но, глянув вправо, говорит:
— Больно.
Ее заставляют показать зубы, покалывают ей булавкой руки и ноги, прощупывают и выстукивают Пальцем череп, потом поднимают с кровати.
Она стоит исхудалая, с бритой головой, такая жалкая и несчастная в больничной рубашке и в широкой кофте с завязочками у воротника, что у Коробова перехватывает дыхание.
— Закрой глаза, — приказывает Софья, подставляя руку, чтобы подхватить больную.
Наташа закрывает глаза и точно: валится набок. Софья выпрямляет ее и, придерживая, говорит:
— Коснись кончика носа левой рукой.
Больная послушно исполняет и это как будто нелепое приказание. — Теперь правой.
Наташа поднимает руку, водит тонким пальцем перед своим лицом и… не находит носа.
Я еще попробую
? — испуганно и огорченно говорит она и, снова закрыв глаза, поднимает руку с вытянутым пальцем, но снова не находит кончика носа.
А нос вот он, пряменький, маленький, на тревожно поднятом лице.
— Не нашла… Свой нос не нашла!
— Ничего, будем лечиться, ведь ты у нас герой!
— Герой! Свой нос не нашла! — растерянно повторяет Наташа, ложась на койку.
Софья прикрывает ее одеялом и оборачивается к Ивану Ивановичу.
— Похоже, слева, теменно-височная. Хорошо, если это менингиома.
Коробов, уже во многое посвященный, знает, что менингиома — доброкачественная опухоль, которая легко отделяется от мозга. Но ведь может быть и хуже! Об этом худшем врачи не скажут при больном. Они говорят только о первичных и вторичных признаках, о предполагаемом месте опухоли — будущем операционном поле, не боясь, что их услышат люди, судьба которых ими решается: насчет предстоящей черепно-мозговой операции больному полагается сообщать заранее. Только слова «раковая опухоль» не произносятся при нем: человек должен надеяться. Надежда помогает выздоровлению. Но Ваня-то знает, что опухоль может оказаться злокачественной, и, холодея от страха и волнения, всматривается в лица докторов. Если даже «это», то все равно надо делать операцию. В конце концов, и при злокачественной опухоли добиваются продления жизни.
— Когда будет операция? — спросил Коробов Ивана Ивановича после осмотра.
— Недели через две, не раньше. Нам нужно еще понаблюдать, чтобы точно поставить диагноз. Тут спешить нельзя. Полечим пока пенициллином и сульфидином в больших дозах, глюкозу будем давать.
«Что это даст?» — хотел спросить сталинградец, но побоялся, как бы в вопросе не прозвучало недоверие, промолчал. «Пусть Варвара Васильевна сомневается, а у меня свое мнение. — Коробов посмотрел на руки Ивана Ивановича и подумал, отгоняя вдруг возникшую неуверенность: — Он, конечно, поможет нам по-настоящему. Но в самом деле, ведь тут мозг, то, что мыслит, то, что является разумом, душой, характером, индивидуальностью человека… Наташей. Целый мир чувств и переживаний, вложенный в коробку черепа, и как туда входить с буравом и всякими стальными инструментами?» Дело не в том, мог или нет Коробов усомниться в искусстве хирурга. Его страшила сама операция.
— Я бы посоветовала вам ехать пока домой, — сказала ему Софья Шефер. — Ручаюсь, Наташа будет под хорошим присмотром. Я возьму над нею шефство.
— Варя будет ее навещать и Елена Денисовна, — добавил Иван Иванович. — Правда, поезжайте-ка домой, к детишкам. Когда назначим операцию, сообщим «молнией».
— Я поговорю с Наташей, как она…
Коробов присел опять к изголовью жены, поправил завернувшийся рукав ее кофты. Наташа вздрогнула, улыбнулась. Давно уже не видел Иван ее улыбки, но не обрадовался, очень уж далеким было выражение любимого лица.
— Теперь я вспомнила Софью Вениаминовну, — сказала она. — И мальчика Алешу… Он был с челочкой. Такие круглые глазенки. Но не помню имя его матери.
— Лариса Петровна.
— Да, правда, Лариса Петровна! Она мне нравилась. А Варя Громова ревновала ее к Аржанову. Один раз даже отругала…
Коробов смущенно оглянулся через плечо. Наташа говорила как будто во сне, но громко, а Иван Иванович все еще стоял у ее койки вместе с Софьей Шефер. В эту минуту он молчал, слушая невропатолога, услышал и слова Наташи.
— Как ужасно было в день первой бомбежки… Сталинград горел. Весь сразу горел! И моя мама… — Больная умолкла, опять сомкнув глаза, бледное лицо ее точно окаменело.
Иван Иванович склонился над нею, бережно взял за руку.
— Она без сознания!
10
«Варя ревновала меня еще в Сталинграде! Они да-, —е отругала Ларису… Отругала! Как же это могло ""произойти? И что подумала обо мне Лариса? Вот, дескать, донжуан, соблазнитель, а попросту сказать, трепач в мундире военного врача. Да-да-да! Не врач, трепач!» — И вдруг Ивану Ивановичу вспомнился разговор с Ларисой в траншее под волжским обрывом.
«Я Вареньке слово дала», — не то с укором, не то с гордостью сказала тогда Лариса.
Значит, Варя заявила на него свои права задолго до того, как он сделал ей предложение, до того, как он переломил свои чувства к Ларисе?
Такое открытие ошеломило, оскорбило и возмутило хирурга. Варя действовала за его спиной, пороча в глазах любимой женщины! Не это ли еще подтолкнуло Ларису глубже спрятать свое горе?
Иван Иванович не считал Фирсову способной приносить себя в жертву ради сомнительного счастья ближнего. Надорванная жестокими ударами, которые один за другим обрушивались на нее, она могла просто отшатнуться из боязни новой утраты.
Однако представление, сложившееся у него о Варе, не увязывалось с мыслью о коварстве.
«Этот маленький чертенок всегда действует прямолинейно! — подумал доктор угрюмо. — Бьет в одну точку. Поставила себе цель учиться — и выучилась. Привлек почему-то ее внимание неуклюжий Иван Аржанов — ив результате мы действительно живем вместе. А если бы я тогда узнал о смерти Фирсова, женился бы на Варе или нет?» — снова спросил себя Иван Иванович, совсем отодвинувшись от лабораторного стола, уставленного препаратами в больших и маленьких склянках с раствором формалина (он писал главу своей книги о замещении поврежденных участков кровеносных сосудов).
Тускло поблескивавшие банки с приживленными во время опытов над собаками кусками аорт и артерий еще какую-то минуту находились в поле зрения хирурга. Вот эту аорту сделал он сам. Вопреки всем пророчествам кусок высушенной трупной аорты не рассосался и через полтора года, а, напротив, так прибился, что при самом тщательном осмотре после гибели собаки (она погибла при очередной опытной операции) хирурги не находили места перехода приживленной и собственной ткани и обнаружили его только под микроскопом.
Если мне самому потребуется когда-нибудь подобное замещение, я тоже предпочту препарат от трупа, — сказал тогда Иван Иванович с шутливой гордостью, хотя идею сохранения препаратов путем высушивания холодом предложил совсем не он; просто его радовало каждое очередное достижение медицины.
Только что рассматривал, сравнивал, делал заметки в блокноте, и вот все отошло в сторону. Исчезли стол, и папки с бумагами, и развернутый блокнот; вцепившись в подлокотники жесткого кресла, профессор Аржанов сидел, ссутулив мощные плечи, и сердито смотрел перед собою сосредоточенным, но ничего не видящим взглядом. На кого же он сердился? Прежде всего на себя. Казалось, все было ясно, но вдруг обнаружился в душе тайничок, где находилась все эти годы заживо похороненная Лариса Фирсова.
Иван Иванович подошел к окну, отдернул штору и, распахнув створки, оперся ладонями о широкий подоконник.
Бывают и в Москве такие умытые вечера, когда уличные огни сияют будто частые звезды. Значит, могучее движение в атмосфере всколыхнуло и проветрило городской прокопченный воздух, застоявшийся в каменных коридорах улиц. Дышите, граждане, полной грудью! Но если в груди теснит от тоски, то человеку все равно дышится нелегко.
Теплый после недавнего дождя ветерок, не освежив лица хирурга, коснулся его стриженых волос, но и они не шевельнулись от этого ласкового прикосновения. Угрюмый, ощетиненный, выглядывал из окна Иван Иванович.
Луна висела над городом, незаметная в свете фонарей. На тротуарах, как морской прибой, плескался шум толпы; народ гулял, высыпав из душных коробок квартир на ярко освещенную улицу, а в небольшом старом саду под окнами лаборатории густели тени и даже щелкал— возле сторожки соловей, потерявший меру времени в своем бессрочном заключении.
«Все, как полагается: и луна, и соловей, и влюбленный, и все ненастоящее!» — подумал, с убийственной остротой сознавая ненужность проснувшихся сожалений о Ларисе, Иван Иванович.
— Эх, Варя!
Смутное чувство досады и даже враждебности к ней шевельнулось в нем: ведь это она со своим диким упрямством разбередила в нем прежнее.
Он тихо прикрыл, окно, старательно, хотя и машинально оправил штору и, подойдя к телефону, набрал номер.
Почему ты так долго
? Мы ждем ужинать, — зазвенел почти рядом грудной голос Вари.
— Не ждите. Я еще задержусь здесь, — сухо сказал Иван Иванович, и Варя, задетая его тоном, не сразу нашлась. — Ну, пока! — с той же сухостью уронил он.
— Погоди… — Она, видимо, собиралась с мыслями, пока не сказала обрадованно: — Мишутка хочет поговорить с тобой!
— Давай! — Иван Иванович крепче сжал трубку и, тоже оживленный, приготовился слушать,
— Папа! — крикнул Мишутка, подышал в трубку, а затем сказал деловито:-Я ем молоко с хлебом. Причем это прозвучало так: «молото т клебом».
— Ну, ешь на здоровье и ложись спать. Целую тебя, сынок!
— А маму?
— Конечно, и ее.
Иван Иванович положил трубку и некоторое время стоял неподвижно, потом взглянул на часы и пошел в операционную.
Там готовили для его — последнего в этот день — опыта очередную собаку. Она лежала, привязанная к деревянному станку, поставленному на белый металлический стол, к которому вела целая система проводов, с разных измерительных и регистрирующих приборов. Странно выглядела на таком столе мохнатая собачья голова, обвязанная вместо намордника марлевым бинтом.
«У меня сейчас болезненное восприятие, вроде неприятного привкуса во рту», — думал хирург, моя руки, пока ассистент и сестра готовили животное к серьезному опыту: надо было создать искусственный порок в сердце, выключенном на это время из круга кровообращения. На другом, простом столе лежала под простыней вторая, уже усыпленная собака — донор, сердце которой, подключенное с помощью резиновых трубок к венам и артериям подопытной собаки, будет обслуживать во время операции обоих животных.
В комнате присутствовали врачи из Центрального института усовершенствования и группа студентов. Посмотрев на своих студентов, профессор подумал:
«Зря пустили сюда этих юнцов. Насмотрятся на такое сложное и забудут о самом насущном, что для них сейчас как воздух, — о грыжесечении, об аппендицитах. И еще неизвестно, удастся ли опыт… — Иван Иванович взглянул снова на юные лица, полуприкрытые марлевыми масками, и неожиданно ощутил зависть к молодости завтрашних врачей. — Все у них в будущем. Все заполнено надеждами: целая вечность впереди. А мы чем ближе к краю, тем больше оглядываемся назад. Да-да-да! Юность богата надеждами, а старость — опытом».
— Сегодня мы будем создавать порок сердца, для чего сделаем отверстие в сердечной перегородке между правым и левым желудочками. Операция будет произведена на отключенном «сухом» сердце, — сказал он, сделав разрез на гладко выбритой груди животного, и сразу же увлекся операцией, стал самим собой — страстно преданным работе человеком, энергичным, на. редкость здоровым, которому «до края» было еще очень далеко; возможно, даже дальше, чем некоторым из его слушателей.
11
Опыт прошел удачно. Обеих собак унесли из операционной в хорошем состоянии, хотя сердце подопытного животного во время операции было выключено из круга кровообращения на восемь минут.
«Пожалуй, лучше всего иметь идеально устроенное искусственное сердце», — думал почти успокоенный Иван Иванович, выходя из лаборатории. Он вспомнил модели уже имеющихся машин «сердце и легкие» и свои опыты, проведенные с применением этих машин. Венозная кровь больного проходит по резиновым трубкам в специальный резервуар, обогащается в нем кислородом и, сразу поалев, возвращается в артерии тела. Задумано хорошо, но пока еще — очень сложны, громоздки и дороги установки. Выйдя из метро и шагая по опустевшему уже тротуару Иван Иванович припомнил один из разговоров Варей на эту тему, но, чтобы не раздражаться, переключился на иное: представил себе Тартаковскую, какой она была через неделю после операции, сделанной Решетовым.
Они вдвоем зашли тогда в палату, где лежала женщина-профессор. Она уже сидела на койке, крупная, черноволосая, с проседью на висках, и с такой радостной улыбкой смотрела на Решетова, что Иван Иванович изумился: «Неужели это та самая мегера, злобная и влиятельная, которая недавно громила «металлический» метод, внедряемый его другом».
— Как дела? — спросили хирурги.
— Видите, сижу! И ногой двигаю. Посмотрите! — Она откинула одеяло и, облокотись на подушки, приподняла ногу, обтянутую носком. — Вчера только поднималась с постели, а сегодня уже до окна добралась на костылях. — Тартаковская снова поглядела на своего спасителя и добавила с подкупающей искренностью: — Я очень сожалею, что нападала на вас. Зато теперь буду самой горячей пропагандисткой вашего метода.
«Да-да-да! — Иван Иванович язвительно улыбнулся этому воспоминанию. — Неужели нам сначала надо искалечить всех своих противников, чтобы— потом заслужить их признание? И до каких пор будут у нас существовать твердолобые бюрократы и волокитчики?»
Он шагал по улице, смотрел на работавших дворников, вооруженных метлами и совками, на пробегавшие грузовые автомобили. Миллионы людей проходят за день по московским улицам. Проходит и Алеша и Лариса. Она уже дома. Что она сейчас делает? Читает? Музыкой занимается с Алешей? С нею никогда бы не возникло таких разногласий, как с Варей. Она все поняла бы.
Иван Иванович не знал Фирсову в домашней обстановке, — разве можно назвать домом фронтовую землянку, где женщины были в военных гимнастерках и сапогах? Но однажды он видел Ларису без гимнастерки и без сапог в маленьком степном поселочке между Доном и Волгой. Лариса стояла босая, с распущенной за плечами пышной косой, а он смотрел на нее, и самые нежные слова теснились и замирали в его пересохшем горле. Мучительная жажда увидеть ее овладела им снова. Кажется, повернул бы сейчас и зашагал к ней. Но никогда не будет такого. И не потому, что он не знает адреса Ларисы, — адрес можно узнать, — а потому, что нельзя наступить на горло матери своего ребенка, и ребенка тоже не выкинешь из сердца. Да, явилась хозяйка душевной жилплощади, а там уже заселено. Неужели выбросишь пригревшихся жильцов на улицу? Где вы были до сих пор, дорогая Лариса Петровна? Отсутствовали по серьезным причинам? Да, очень уважительные у вас причины. И нельзя отрицать: вы, вы владелица, даже владычица! Но вот детская кровать, а в ней Мишутка,
Мишук, Михаил Иванович Аржанов, румяный черноглазый мальчик с цепкими ручонками. И эти игрушки, башмачки, маленькие чулки — все ожидает пробуждения крошечного человека. Неужели поднять его и вместе с матерью вытолкнуть на улицу, в ночной мрак? Закройте дверь, Лариса Петровна! У вас есть свое гнездо. И не пустое оно. 'Сын-то, Алеша-то… Уходите, Лариса Петровна! Но она не уходит. Стоит, а за нею Алеша, и смотрят оба так, что душа разрывается. Значит, надо закрывать дверь самому.
Доктор Аржанов твердыми шагами идет к своему дому. Но чем ближе дом, тем грузнее шаг: тело движется в одну сторону, душа рвется в другую. А ночь-то, красота какая! Полная луна висит над темными аллеями широченного проспекта, и чей-то смех молодой слышится за цветущими липами, сладко пахнущими в ночной теплыни. Все прекрасно, и как хорош в лунном сиянии фасад высокого дома, беломраморный над темными купами деревьев, в синеве бездонного неба! Но не хочется в этот дом.
«Отчего же возник такой душевный разлад? — думал Иван Иванович. — Ведь он начался задолго до появления Ларисы. Еще в то время, когда я защищал докторскую диссертацию. Да-да-да! Не было тогда счастливого подъема… Ведь даже с Ольгой, которая ничего не понимала в моей работе и не интересовалась ею, мне было радостно после защиты первой диссертации. А тут словно оборвалось что-то от всех разговоров с Варей. По-своему желая мне добра, она сблизилась с моими врагами, которые спокойно плетутся по проторенной дорожке. Я не считаю себя сверхноватором и не присваиваю никаких открытий, но, если тысячам людей совершенно необходимо новое сердце, мы обязаны его сделать».
Войдя в свой подъезд, Иван Иванович не поднялся к себе на второй этаж, а позвонил в квартиру Решетовых. Он сам не знал, почему так поступил: то ли потянуло закончить дружеской беседой рабочий день, давно перешедший в ночь, то ли трудно было встретиться с Варей в состоянии душевной раздвоенности.
Открыла ему Наташка.
— Ты еще не спишь? — удивился он, увидев ворох ее светлых кудрей, под которыми блестели ярко-голубые глаза и точно вынюхивал что-то дерзко вздернутый носишко. — Почему так поздно гуляешь, Наталья Денисовна?
— Я не гуляю, а хозяйничаю, — степенно возразила Наташка.
Осмотревшись на новом месте, поостыв после дорожных треволнений, она опять стала сдержанной маленькой сибирячкой. На ней поверх ситцевого платьишка в красную и белую полоску был надет домашний передник, почти как юбка охвативший ее бедра; в руках она держала посудное полотенце.
— Галине Остаповне нездоровится, а к Григорию Герасимовичу гость пришел. Надо же накормить!
— Ну, ясно, надо! — сказал Решетов, выглянув в переднюю.
— Кто у вас? — спросил Иван Иванович, готовый уйти.
— Леонид явился… Вы очень кстати. Наташа, дочка, дай нам помидоров, хлеба, сырку нарежь и иди спать. Только вынеси сюда две подушки да одеяло. Плед еще захвати.
За столом, на том месте, где недавно сидела Лариса Фирсова, восседал крепко нетрезвый Злобин. Облокотясь обеими руками на стол, так, что выгнулись его мощные плечи, вцепясь руками в спутанные белокурые волосы, он неподвижно и мрачно смотрел перед собою и даже не обернулся на голос Аржанова.
— Допекла! — дружески бесцеремонно сказал Решетов, кивая на него.
Да, видимо, Раечка допекла-таки — своего богатыря! На щеке его виднелась широкая ссадина, пуговица на воротнике рубашки — он был без галстука — висела, вырванная, как говорится, с мясом. Никогда еще приятели не видели Злобина таким растерзанным.
— А-а, друг, вы тоже здесь? — точно проснувшись, спросил Злобин, и Ивану Ивановичу стало не по себе от его мрачного спокойствия. — Вот извольте радоваться! Хорош? Ушел из дому. Да. Не драться же мне с нею! Ушел и напился. Что делать? — Злобин беспомощно развел могучими руками. — Ударила по лицу… палкой. Потом побежала вешаться в шифоньере… Комедия, конечно! Но девочек перепугала. Зачем? Ничего не понимаю! Так, кружится в голове дрянь какая-то! Зашел в забегаловку и напился. Напился — и сюда. Куда же мне еще?
Вошла Наташка с подносиком в руках, деловито накрыла на стол, поставила хлеб, помидоры, сыр, принесла разогретую картошку и рыбные консервы, которые выложила на тарелку, и остановилась, сочувственно глядя на Злобина. Нетрезвых людей она видела предостаточно за свою жизнь на прииске и не боялась их. А в пьяных — слезах, пролитых этим красивым, сильным и смирным человеком на груди Решетова, она ощутила большое горе. Но чем ему можно помочь?
— Марш спать, девочка! — скомандовал ей Решетов, доставая из буфета стопки. — Спасибо, родная' Иди, иди!
И Наташка ушла. Но, раздевшись и юркнув осторожно на широкую кровать рядом — со спавшей Галиной Остаповной, она пролежала недолго. Если бы кто-нибудь внезапно открыл дверь в спальню, то стукнул бы по лбу босоногую девочку в ночной рубашке из светлого ситчика, стоявшую, скрестив руки под маленькими грудками, где крепко билось встревоженное сердчишко: Наташка подслушивала ночной разговор друзей.
12
— Почему ты подчинился вздорной бабе? — сердито выговаривал другу Решетов. — Ведь она с жиру бесится. — Он вспомнил тоненькую фигурку Раечки поправился: — От безделья с ума сходит. Ну чем она занята, кроме своих платьев?
— Боится, что другую найду. Вот и ревнует. А я виноват? Да, виноват, товарищи мои дорогие… Привык покоряться. Жалел. Берег. А она этим воспользовалась. Ну кому скажешь, что она меня ударила? «Смеяться будут — моська обидела слона. Если бы я (ударил, она побежала бы… В партком побежала бы. В местком. К прокурору. К чертям собачьим!
— Встряхнуть ее надо было как следует! — сказал Иван Иванович так горячо, будто острастка Раечке доставила бы ему удовлетворение. — Никуда бы она не побежала! А все-таки в чем дело? Был за тобой грех?
Злобин покачал головой.
— Я и до нее не знал других женщин. Понравился одной. Проходу не давала. Подсунула любовную записку в пальто, а Раиса нашла. Бац, бац, скандал! А при чем тут я?
— При том, братец, что ты губошлеп! — тоже резко сказал Решетов. — Любой на твоем месте ушел бы.
— Я собирался. Заявила: повешусь. И повесится. Назло мне повесится.
— Но ты ее любишь? — допытывался Иван Иванович, задетый за живое этой семейной неурядицей. Злобин недоумевающе приподнял плечи.
— Какая уж тут любовь! Другой раз сбежал бы на край света.
Иван Иванович задумался, насупив густые брови с вихорками у переносья, потом сказал:
— На край света не надо, а проучить ее следовало бы. Не бойся, такая не повесится. Шумит о семейном долге, сама же о нем понятия не имеет. Ночуй сегодня здесь, у Григория Герасимовича, и завтра тоже домой не появляйся.
— Куда же мне? — Злобин, трезвея, потрогал оторванную пуговицу на рубашке. — Не могу же я в таком виде на работу!
— Рубашку я тебе дам.
— А дальше?
— Дальше откажись от постройки дачи. Найди себе за эти деньги комнатку…
— Какие деньги? Все сбережения у Раисы. Она целиком зарплату у меня забирает. На папиросы и то не сразу выдает.
— Ну не тюфяк ли? — Решетов по привычке всплеснул ладонями. — Огромный тюфячище! Она тебя прямо как алкоголика содержит.
Иван Иванович стоял, растопырясь, будто нахохленная наседка, смотрел на Злобима, смешно и сердито шевеля губами. «Раечку надо проучить, — думал он, — иначе она доведет Леонида до заправской пьянки, а из младшей дочери сделает идиотку. Ведь всякий раз пугает ребенка до полусмерти».
— Я тебе дам завтра тысячу рублей, — сказал он наконец. — Если понадобится, еще одолжу. Посоветуйся с нашей сестрой-хозяйкой, она бой-баба, всю Москву знает, мигом найдет тебе временное пристанище. Проживешь отдельно хоть несколько месяцев и увидишь: шелковая станет Раиса Сергеевна. Поверь, не повесится и не отравится, а поумнеет наверняка. Напишешь письмо, мы с Григорием Герасимовичем съездим к ней после работы, проведем все дипломатические переговоры и вещи твои заберем. А ты с работы не домой, а сюда, чтобы опять скандал не получился. Договорились? — Иван Иванович ударил по плечу заметно повеселевшего Злобина. — Силен медведь, но и его мошкара в воду загоняет. Значит, решили?
— Да.
— Может, проспишься и передумаешь?
— Нет. Дожил — хуже некуда!
— Тогда выпьем за то, чтобы все устроилось! — предложил Решетов.
— Я больше не буду, — сказал Злобин, однако налитую рюмку взял. — За временного соломенного вдовца!
Через полчаса чуть охмелевший Иван Иванович позвонил тихонько в свою квартиру. Дверь открылась сразу, и Варенька, точно за порогом она ждала, встретила его тревожным взглядом.
Ни слова упрека не сорвалось с ее губ. Пришел наконец-то, живой и невредимый! Она уже звонила в лабораторию. Сторож заспанным голосом сообщил, что профессор Аржанов «давно ушли». Звонить так поздно Решетовым Варя не решилась, зная о нездоровье Галины Остаповны, и они сидели вдвоем с Хижнячихой, вполголоса ведя свою ночную беседу. И среди всех тревог и сомнений невольно порадовалась Варя приезду Елены Денисовны.
Хочешь есть? — спросила она, беря у мужа тяжело набитый портфель, и вдруг услышала запах водки.
Что это значит
? — с трудом спросила она.
— У Решетова выпили, — ответил он, и ему стало больно и неловко: так сразу преобразилось лицо Вари, с таким облегчением вздохнула она. — Заглянул, а там Леонид, расстроен страшно. — И, на ходу рассказывая о совместном решении проучить Раечку, Иван Иванович прошел в комнату.
Елена Денисовна скрылась было за ширмочкой, где ставила на ночь кровать-раскладушку, но Иван Иванович вызнал ее и тоже втянул в обсуждение злобинского конфликта.
— Мы на фронте всегда удивлялись его спокойствию, — говорил он. — Но, пожалуй, он отдыхал там, вырвавшись из домашней кабалы. А Наташка-то наша как хозяйничает у Решетовых! Что важности, приступу нет!
Ночью Варя проснулась от смутной тревоги: ей показалось, что Мишутка заплакал и позвал ее. Приподнявшись на локте, она прислушалась. Мальчик спал, легко и ровно дыша, Всхрапывала Елена Денисовна, Ивана Ивановича не было слышно. На улице светло от фонарей, шторы на окне не задернуты плотно: в комнате открыта форточка, затянутая марлей. Варя уже собиралась снова лечь с доброй мыслью о Елене Денисовне, которая сменила сегодня марлю, быстро грязнившуюся от уличной пыли и копоти, как вдруг Иван Иванович с тоской произнес:
— Лариса, дорогая! Зачем ты уходишь, Лариса?
Варя похолодела. Ледяные мурашки так и осыпали ее кожу. Неужели она не ослышалась? Может быть, это снится ей? Боясь дохнуть, она укусила себя за палец, но боли не ощутила, так заморозили ее эти страшные слова.
— Лариса! — снова позвал Иван Иванович и, должно быть, проснулся: сонно вздохнул, кашлянул и повернулся на бок.
Варя, оцепенев, полулежала рядом.
Вот оно, крушение ее с таким трудом завоеванного и оказывается, такого непрочного счастья! У нее закружилась голова и слезы брызнули из глаз. Боясь разрыдаться, она сжала себе горло обеими ладонями, словно хотела сбросить навалившееся удушье, услышала, как бешено билась в жилах кровь, и потеряла сознание. Очнулась она от звона в ушах. В комнате по-прежнему темно, по-прежнему тихо спал Иван Иванович.
«Что-то страшное приснилось мне!» — подумала Варя и сразу вспомнила: нет, это не сон. Это было на самом деле, она не ослышалась. Человек, которого она, мало сказать, любила, нет, боготворила, разлюбил ее! Он тосковал о другой.
«Можно ведь во сне увидеть себя в прошлом! — пришла спасительная мысль, но не принесла успокоения. — Нет. Он перестал в последнее время целовать меня, возвращаясь с работы, а если целует, то отводит глаза в сторону. Он с каждым днем все холоднее относится ко мне. Вот пришел поздно… Знал, что волнуюсь, и не позвонил от Решетовых, не послал за мною Наташку. Нет и нет, он просто не спешил меня увидеть! Может быть, Ваня Коробов рассказал ему, что я предостерегала от операции? Но при чем тут Лариса?
Что же мне делать? — в сотый раз спросила себя Варя, когда в комнате уже забрезжил дневной свет. — Сказать все прямо или стерпеть, промолчать? Ох, я, кажется, умру с горя!»
Мишутка заворочался в кроватке. Варя тихонько выбралась из-под одеяла, накинула халатик и босиком, осторожно ступая по паркетному полу, подошла к сыну. Он еще спал, но, видимо, пора вставать. Отпахнув шире край шторы, Варя выглянула на улицу. Высокая липа, росшая в углу двора и похожая на лохматого пьянчужку, нетвердо стоявшего на нотах, привлекла ее внимание своей пожелтевшей листвой. Это не был цвет осени: преждевременно увядшие листья отдавали буроватой краснотой. Варя вспомнила, отчего пожелтело дерево: в квартире напротив него случился пожар. Налетели пожарные машины — одна из них и своротила набок опаленную огнем липу — поднялся звон, шум, крики, упругими струями забила вода из брандспойтов, затрещало, залопалось. Там горело, а на этой стороне дома люди праздно смотрели в окна, некоторые спокойно обедали. Побежали на пожар только молодые мужчины, а хозяйки, поснимав белье с балконов, чтобы не закоптилось, занялись своими делами. Совсем не опасно для жильцов такого большого каменного дома, если где-то в дальней его секции выгорит несколько комнат.
Поглядев на всю эту суматоху, Варя тоже взялась кроить давно купленное полотно для наволочек. А сейчас она подумала, что вот так же спокойно будут смотреть люди со стороны на разрушение ее семейного гнезда. Ведь они с Иваном Ивановичем оба самостоятельные, проживут и врозь. Вот Злобин поселился отдельно от Раечки, мелкой эгоистки-собственницы, стремящейся превратить близкого человека в настоящего раба! И не только его одного, но и детей, имевших несчастье родиться от их брака. Какой же это 'брак? Кому он нужен? Неужели случится чудо и Раечка переменит характер? Может, и по-иному получится: почувствует Злобин, как хорошо жить без постоянной свирепой слежки, без оскорблений и диких истерик, и не захочет опять надеть на себя ярмо, намозолившее ему шею.
«А мне без Ивана Ивановича будет нехорошо!» — Варя юркнула за штору, забралась с ногами на широкий подоконник. Какой несчастной показалась она себе, когда примостилась на нем, охватив руками колени, точно спрятавшаяся обиженная девочка!
Нет, она лучше промолчит и ничего не скажет Ивану Ивановичу, чтобы еще больше не обострить отношения. Потерять его? Это равносильно самоубийству. Пусть все идет своим чередом. Невозможно самой убить себя после того, как окончила институт и так интересно начала работать, когда сын растет, черноглазый румяный Бодисатва, так называет его Решетов. Бодисатва! Маленький буддийский божок, приносящий людям счастье…
Неужели Иван Иванович получит квартиру и переедет туда с Ларисой Фирсовой и Алешей, а Варю бросит здесь с Мишуткой, Еленой Денисовной и Наташкой. У нее останется шифоньер с платьями, раскладушка и детская кроватка. Остальные вещи Иван Иванович увезет на новую квартиру: и письменный стол, и книги, и кровать, и даже наволочки, сшитые на днях Еленой Денисовной. Варя все отдаст ему, кроме Мишутки. Только трудно, немыслимо трудно и страшно представить, как же это он переедет без нее на другую квартиру! И как она будет одна ездить на работу, как будет без него сажать осенью молодые деревца в ямы, приготовленные во дворе, но примятые колесами пожарных машин? Вот и липу, любимицу всех жильцов, искалечили! Варя снова посмотрела на пострадавшее дерево, и уже не растрепанного пьянчужку напомнило оно ей, а человека, на которого обрушилось непоправимое, ужасное несчастье. И человек этот — она, Варя Громова.
13
— Значит, отправляемся к Раисе Сергеевне! — сказал Решетов после работы, доставая из шкафа пиджак.
Иван Иванович, уже переодетый, согласно кивнул, повязывая галстук. Жара в операционной доходила до тридцати пяти градусов, и хирурги вместо рубашек надевали под халаты кто майку, кто сетчатую тенниску.
— Пойдем сейчас же, чтобы принести Леониду известие до обеда, а то он высохнет от расстройства.
— Дипломатические переговоры, так сказать? — сиплым басом спросил Прохор Фролович Скорый и плутовато подмигнул.
Он только что вернулся из министерства в самом веселом расположении духа. Энергичный администратор и горячий патриот своей больницы, он действовал то напористо, как таран, то соловьем разливался, не пренебрегая лестью, если это шло на пользу дела.
А дело требовало многого. Основанная почти полтораста лет назад городская больница в настоящее время представляла собою лечебный комбинат на тысячу коек, не считая круглосуточных яслей и детского сада, где помещались в случае надобности дети больных. Терапевтическое отделение, глазная клиника, родильный дом и женская консультация, хирургический корпус плюс «помощь на дому» и здравпункты на заводах — вот далеко не полный перечень того, что требовало неусыпной заботы Прохора Фроловича Скорого, заместителя главного врача больницы по административно-хозяйственной части. Приобретение одеял и кроватей, питание больных, аппаратура, хирургические инструменты. Надо иметь очень хорошую голову, чтобы не теряться и ничего не забывать. И Прохор Фролович не терялся: не было случая за все двадцать пять лет его административной деятельности, чтобы он не освоил целесообразно до начала следующего квартала отпущенные по смете деньги.
— У меня всегда копеечка в копеечку, — хвалился он в минуты благодушного настроения.
Вечно он спешил, но успевал выхлопотать, получить, доставить только потому, что был мастером в деле снабжения и знатоком человеческих душ, в высшей степени владея тем, что называется подходом, и ему доставляла истинное наслаждение удачно проведенная «операция» где-нибудь в дебрях московских торгов. Про Фро также поставлял своим хирургам разные импортные новинки, вроде автоматических игл, и вместе с ними бранил технический совет по снабжению медицинской промышленности, хотя трудности доставать лишь подстрекали его предприимчивость. Ведь это он в свое время первый нашел возможность заказывать для Решетова трехлопастные гвозди, уговорив главного врача больницы обслуживать вне очереди работников одного крупного завода. Мотивировки его при этом оказались, как обычно, неотразимыми.
После случая с Тартаковской он тоже чувствовал себя именинником и сразу, осмелев, заказал на заводе целую сотню трехлопастных гвоздей, хотя они при таком порядке заказа обходились около пятидесяти рублей за штуку.
— Неужели сотню? — спросил Решетов, который привык получать от Про Фро из рук в руки не больше двух-трех, много — пяти гвоздей из лучшей нержавеющей стали. — Где же мы найдем столько денег?
— Есть резервик. Ведь почти по себестоимости, так сказать. — Скорый усмехнулся, зеленые глазки его под припухшими веками заблестели остро и хитренько. — Помните, во сколько нам обошлись первые гвозди?
— Еще бы не помнить! В собственном кармане Деньги счет любят! Двести шестьдесят рублей за один гвоздь мы платили. Потом по восемьдесят рублей за штуку, а в последний раз по пятьдесят рублей.
— Теперь еще дешевле. — Скорый взял со стола узкий металлический штифт, задумчиво повертел в руках. — Если бы технический совет пустил его, так сказать, в серийное производство, то красная цена за штуку была бы пятьдесят копеек. А то получается опять нелепость. Ваш направитель для гвоздя приняли в производство, ряд больниц подхватил это дело, так сказать, приняли аппарат, а гвоздей достать не могут,
— На днях мы ходили к министру, — сообщил Иван Иванович. — Толковали, доказывали.
— Ну и как?
— Говорит, нужен специальный завод для выпуска гвоздей, штампы нужны и прочая и прочая.
— Плохо доказывали, — заметил Скорый. — Я пришел к нашему главврачу и сказал ей: содержание одного больного с переломом шейки бедра обходится нам тринадцать рублей в день. Точно? Точно. Содержим мы таких больных при консервативном лечении до двухсот дней? Легко ли, больше полугода! Лежат и по девять месяцев. Да, лежат. Да, содержим. Значит, один больной, так сказать, обходится государству в среднем две тысячи шестьсот рублей. После чего он умирает, как обычно, от пневмонии. А при новом оперативном методе уходит домой жив-здоров, так сказать, через двадцать дней. Может он уйти с гвоздем на своих собственных ногах через двадцать дней? Может. Значит, его лечение обойдется нам только в двести шестьдесят рублей, то есть в десять раз дешевле. Вот и прикиньте, скольким людям мы сохраним жизнь и трудоспособность и какую экономию дадим государству, уложившись, так сказать, в спущенные нам сметы, если закажем энное количество гвоздей.
— Да мы это же самое министру говорили! — в сердцах сказал Иван Иванович. — А от него поехали разыскивать одну старушку и вместе с Григорием Герасимовичем битый час уговаривали ее прийти к нам, чтобы вынуть гвоздь из бедра, который она у нас зажилила. Христом богом молит: оставьте его у меня, мне, мол, с ним ловко, а то, говорит, вдруг я опять упаду!
— Смех и грех! — подытожил Решетов, укладывая в папку какие-то бумаги.
— А по какому случаю и с кем у вас переговоры сегодня? — весело спросил Скорый.
От всей его грузной фигуры, уютно расположившейся в мягком кресле, от оплывшего складками лица с залысинами над редкими рыжими волосами и белых рук, которыми он доставал сигарету, веяло сейчас невинным самодовольством. Еще бы! Удалось заполучить новейшую аппаратуру для переоборудования рентгеновского кабинета в хирургическом отделении. Не аппаратура, а мечта рентгенолога! Аржанов за нее тоже должен в ножки поклониться Прохору Фроловичу. А чего стоило добиться подключения к центральной тепловой магистрали! Целые дни в бегах! Зато теперь ликвидировали котельную на территории больницы. Долой дым, смрад, пыль, постоянную возню с доставкой угля. А помещение котельной пригодилось, да еще как пригодилось, для устройства вивария.
— Хотел бы я от своих треволнений похудеть, как ваш приятель, — сказал он, узнав о намерениях хирургов. — А то набрал килограммчиков и закрепил их, так сказать, намертво. Хорошо еще, что при такой толщине легок на ногу!
— Надо ограничивать себя в пище, — советовал всегда тощий Решетов.
— Голодать? Нет уж! Лучше буду таскать полтора пуда лишнего веса. Один раз, а не дважды живет на земле человек. Все эти модные лечения голодом — самоистязание никчемное. Я имею право естественно, так сказать, похудеть от своей постоянной беготни и ругани. Это другое дело! Но никакая сила меня не берет.
— Вам такую бы жену, как та, от которой сбежал наш приятель, — серьезно сказал Решетов. — И высохли бы или тоже сбежали, несмотря на то, что дети есть.
— Убегать от детей нехорошо, — изрек Прохор Фролович, послав несколько дымных колец округленным ртом. — Вот и «Литературная газета» пишет: «Мы должны бороться за крепкую семью». А как же бороться, если у нас начнут, так сказать, в поисках личного спокойствия и плотских удовольствий бросать жену и детей? Или, с другой стороны, выдумали такие конфликты: муж не оказывает внимания своей жене, и она уходит от него к поклоннику. Романы даже сочиняют на подобные темы! Дискуссии устраивают! А. какая может быть дискуссия, ежели конфликт, так сказать, надуман? О? — выдохнул Скорый вместо «А?», пустив новую серию белых крутящихся колечек и не подозревая, что задел Аржанова за больное место. — Почему я должен оказывать внимание собственной жене? А если мне некогда? Настолько некогда, что даже чужой жене не могу оказать это самое внимание! — Про Фро раздраженно хохотнул, искоса, из-под набрякших век посмотрел на собеседников. — Почему все должен я? А почему жена моя не должна оказывать мне внимание? Нет, дорогие друзья, крепкую семью мы создадим только тогда, когда научимся, так сказать, терпимо относиться друг к другу. У меня дома совсем не рай земной. Жена моя не работает и не родила мне ни одного ребенка. Она не блещет умом, даже, наоборот, так сказать, глупости делает, некрасива, а теперь еще и немолода. Но куда же я ее дену, если прожил с нею почти тридцать лет и мне совсем не безразлично, что с нею станется, если я ее брошу?! — Прохор Фролович снова произнес «О?» и исподлобья стрельнул в коллег уже сердитым зеленым взглядом. — Какая может быть любовь после столь долгой семейной жизни? Годы проходят, страсти остывают. Зато создается привычка к человеку, поэтому жалеешь его и прощаешь ему многое. Но взамен извольте и ко мне относиться терпимо. Все люди, так сказать, не ангелы, и все имеют недостатки!
— А если бы вы ни за что ни про что получили палкой по морде? — спросил Решетов.
— Фу, как можно! — негодующе фыркнул Прохор Фролович и помахал рукой перед своим полным лицом, опровергая всякую мысль о подобном покушении.
— Можно, оказывается! — бросил, вдруг тоже рассердясь, Иван Иванович. — Этой — особе, по-видимому, нравится безнаказанно издеваться над человеком. Да-да-да, она в самом деле наслаждается своими истерическими воплями!
— Тогда противная сторона должна обратиться к голосу третейского товарищеского суда. Но все равно не развод и не попытка к оному. Вам, Григорий Герасимович, как парторгу клиники, нельзя об этом забывать. Почему должны страдать дети? Уж если вы взяли на себя, так сказать, миссию переговоров между супругами, вам надо облагоразумить жену. Ударить палкой, да еще по лицу! Это пахнет судебной медицинской экспертизой. Так и скажите этой гражданке, чтобы она не забывалась.
— Дернула же меня нелегкая заговорить при нем о нашей поездке! — сказал Решетов Ивану Ивановичу, выходя на улицу.
14
Проехав до центра на троллейбусе, хирурги вошли в метро.
Выделяясь высоким ростом, два плечистых человека шли в потоке пассажиров по светлому коридору, обгоняя тоненьких щеголих девушек, веселых парней, степенных, пожилых москвичей и озабоченных домохозяек, нагруженных сумками и сетками-авоськами. Спешили все, топая по блестящему, выложенному в клетку плиточному полу.
Молодой человек, с бакенбардами под Пушкина, в изысканном костюме розовато-бежевого цвета, с коричневым бантом вместо галстука, пробирался против общего течения к выходу, вызывая насмешки и нарекания.
— Гений! — сказал весело Иван Иванович. — Все у него есть, чтобы стать Пушкиным, даже бакенбарды.
— А может… — откликнулся Решетов.
— Да-да-да, все может быть! — И Иван Иванович шагнул на ступени эскалатора, несшего сотни людей вниз по наклонной белой штольне, украшенной прекрасными матовыми лампами на высоких подставках. За отполированными панелями из красного дерева другая лента эскалатора выносила навстречу из глубины такую же вереницу людей. Третья лестница — запасная — лежала неподвижно в своем блистающем ложе.
«Сколько народу! — думал Иван Иванович, в упор рассматривая встречный поток людей и придерживаясь за скользящий каучуковый поручень. — Сколько различных характеров и судеб! Но кто счастлив по-настоящему? Может быть, и Леониду не так уж плохо жилось?.. Красивая жена, умеющая поговорить, прелестные дети, работа интересная, радующая его. И сам: здоров, молод еще, красив, умен. А вот пришел, на себя не похожий…»
Бежит, бежит эскалатор, лестница-чудесница. Мелькают лица, разнообразные прически, костюмы, и сколько рук лежит на толстом движущемся ремне: тонкие руки детей и подростков, гладкие руки молодых женщин, узловатые от работы руки пожилых людей, руки, создающие могучие машины и нежнейшие женские платья, — и это метро, лучшее в мире, тоже они сделали.
Ивану Ивановичу и раньше, на золотых приисках, случалось спускаться под землю. Однажды на большой глубине, согнувшись в три погибели, рискуя собственной жизнью, он ампутировал ногу шахтера, придавленного рухнувшей кровлей. Спускался в рудник в дни шахтерских торжеств, видел мощные золотые жилы, вскрытые проходкой. Как блестит золото в полутьме, разгоняемой светом фонарей! Но, даже глядя на властный блеск металла, ощущал хирург нависшую над головой давящую массу камня. А здесь не было этого ощущения, хотя на своды метро давила не только гигантская тяжесть земли, но и громада целого города.
Иван Иванович огляделся, с удовольствием вздохнул и сказал:
— Удивительно! Ведь свежесть связана с высотой или простором, а откуда под землей такой воздух?! Наверху жарища, духота, здесь благодать.
— Вентиляция! — буркнул Решетов. Он был погружен в размышления о серьезности взятой им на себя: миссии. Видимо, напоминание Прохора Фроловича об ответственности за укрепление семьи не пропало даром.
— Ну, как решили? — спросил Иван Иванович уже в вагоне. — Будем вразумлять Раечку или сразу потребуем вещи Леонида? Откровенно говоря, я не испытываю желания агитировать ее за крепкую семью. Если даже «Литературная газета» ее не убедила…
— Шутите! — укоризненно прервал Решетов. — Посмотрим, может быть, она уже образумилась после того, что произошло. Ведь впервые Леонид взбунтовался и не ночевал дома.
Иван Иванович с сомнением покачал головой и выпрямился. В стекле окна он увидел свое отражение: плечистый человек в хорошо сшитом костюме, галстук в полоску — Варя купила. Под полями соломенной шляпы блестели черные в полутени глаза, а от крыльев крупного носа к углам твердых сжатых губ пролегли морщины.
«Не первой молодости человек, но здоров, как дуб».
С этой бодрящей мыслью доктор оглянул отраженных в стекле соседей по вагону и… вздрогнул. Возле двери, держась за те же поручни, спиной к нему стояла Лариса Фирсова в платье василькового цвета, памятном по недавней встрече. Он не видел ее лица, полуобернутого к окну, однако это была она. Только у „ее такие искристые, собранные в узел волосы, такая «ежная шея. А эта рука с легкими пальцами, эта линия щеки и выгнутое крылышко ресниц…
Он смотрел не шевелясь, забыв о Решетове, о Раечке, о Злобине. Что ему было до них сейчас?
Решетов потеребил его за рукав, требуя внимания. Доктор наклонился и, ничего не поняв, кивнул.
И он снова стал смотреть на милое отражение в стекле, все силы души сосредоточив в этом взгляде. Почему он не окликнул Ларису, не подошел к ней? Ведь сейчас, глядя на нее, он, как никогда раньше, остро любил ее.
Только на остановке, когда она, так и не оглянувшись ни разу, вышла и поезд рванулся дальше, Иван Иванович бросился к окну. Женщина шла по платформе в толпе пассажиров, высоко держа красивую голову. Он увидел ее лицо, озаренное теплым светом, излучавшимся откуда-то из глубины сводов, и вспыхнул от стыда и разочарования: это была не Лариса…
15
— Держитесь, дружище! — шепнул Решетов, прежде чем нажать кнопку звонка.
Дверь открыла Раечка. Она была в халате из плотного китайского шелка с золотыми узорами по синему фону; взлохмаченные волосы не уложены локонами, а небрежно связаны ленточкой. Лицо женщины, казавшееся маленьким от синих кругов под глазами, — видимо, провела бессонную ночь, — выражало настороженность. В обнаженной до локтя руке, демонстративно отставленной, она держала папиросу со следами губной помады на мундштуке.
Мгновенный испуг, а затем вызывающая враждебность мелькнули в ее глазах при виде неожиданных гостей. Не отвечая на их сдержанное приветствие, она выжидающе посмотрела на распахнутую дверь и нехотя закрыла ее. А послы растерялись: пришли двое громадных мужчин, оставив в тылу еще одного, уже совершенного атланта, и вот их противник — хрупкая Малютка, которую несведущему человеку невозможно представить разъяренной, бьющей палкой по лицу самого близкого, да еще ни в чем невиновного человека. Крохотная ручка с дымящейся папиросой, испуганные глаза в пушистых ресницах. «Типичное не то!» — как сказал бы Прохор Фролович.
В столовой, куда они вошли по молчаливому приглашению хозяйки, девочка лет шести с беленькой челкой и острым носиком пугливо выглянула из-за буфета, готовая в любую минуту снова юркнуть в свое убежище.
У Ивана Ивановича нехорошо защемило сердце.
— Пусть Лидочка пока уйдет. Нам нужно поговорить с вами, так сказать, по секрету, — попросил он, смиренно глядя с высоты своего роста на малютку женщину.
— Нет, она не уйдет, — категорически заявила «малютка», окутываясь облачком табачного дыма. — Лидуся, подойди ко мне! Дети должны знать все о своем отце. Марина! Иди сюда и послушай, что надумал твой дорогой папочка!
В коридоре послышались шаги, и боком, неловко от застенчивости вошла Марина, девушка лет шестнадцати. Она была на целую голову выше матери, но тоненькая как былинка, с торчащими ключицами, с мальчишески узкими бедрами, обтянутыми будничной юбчонкой. Пошлепывая по полу поношенными тапочками, надетыми на босу ногу, она подошла к сестренке, положила ей на плечо худую руку, похожую на ощипанное гусиное крыло, с красными, должно быть от стирки, пальцами и тревожно посмотрела на друзей отца прекрасными черными глазами.
Оглядев ее, Решетов побагровел от сдержанного негодования.
— Тебе, Марина, надо бы за город, на свежий воздух. В деревню хорошо бы!
— Это не ваша забота! — резко перебила Раиса Сергеевна. — Марина очень здоровая девочка. Просто у нее конституция такая: узкая кость. И нервы не в порядке, но тут свежий воздух не поможет. Если бы ее отец имел хоть каплю совести и не терзал нас…
— Я уйду! — перебила Марина, смело глянув на мать. — Я не хочу слушать гадости про папу. Это неправда.
— Как ты смеешь так со мной разговаривать?! — закричала Раечка, совсем побледнев. — Он купил тебя мерзавка!
__ Вот видите! — Марина быстро, ребяческим и гордым движением повернулась к мужчинам. Ноздри ее тонкого носа трепетали, впалая грудь вздымалась, обозначая под кожей каждую косточку. — Если вы принесете своим детям яблоко или плитку шоколада, разве это значит, что вы их покупаете?
Она хотела уйти, но Раечка остановила ее, схватив
за руку.
— Боишься? Боишься услышать, что твои отец ушел к какой-нибудь шлюхе? — прошипела она. — Лидуся, не плачь, бедная моя детка! Ваш отец бросил нас, но мы, дети, живем в Советской стране. У нас есть законы, которые призовут этого негодяя к порядку. — И она залилась слезами, прижимая к себе младшую дочь. — Ты одна у меня осталась. Ты одна жалеешь свою бедную мамочку, — приговаривала она, осыпая поцелуями прелестную головку дочери.
Марина стояла потупясь, сгорая от стыда и гнева.
«Черт знает что! — думал обозленный Иван Иванович. — Не женщина, а в самом деле черт знает что! Я бы на месте Леонида сбежал от нее за тридевять земель!»
Он покосился на Решетова: пора, мол, начинать разговор, товарищ парторг! И Решетов, тоже выведенный из терпения, сказал:
— Вы правы, Раиса Сергеевна, дети должны знать правду о своем отце. Мы его друзья… фронтовые товарищи. На фронте Леонид Алексеевич вел себя как настоящий коммунист, все силы отдавал спасению раненых. Никогда не был он замечен ни в одном неблаговидном поступке. Все работники госпиталя — и раненые и комсостав — видели в нем пример самого скромного в личной жизни и самого бесстрашного в трудной обстановке военного врача, г При этих словах Решетова глаза Марины вспыхнули горячей благодарностью и увлажнились слезами. Наивным, угловатым движением приподняв руки, она сделала шаг к Решетову, словно собиралась броситься ему на шею, но Раечка остановила ее:
— Не верь им! Мужчины всегда оправдают мужчину. У них у всех там были походные жены. Мы тут страдали, голодали, а они…
— Мы не голодали, мама! Ты забыла! — Марина, вдруг радостно рассмеялась. — Мы получали деньги по папиному аттестату, и у нас были пайки, когда мы жили в Башкирии. Это неправда, что мы голодали, — сказала она, обращаясь к Решетову. — И, значит, неправда, что у вас там… — Девушка умолкла и так зарделась, что даже худенькая ее шея порозовела до ключиц.
— Пошла прочь! — лицо Раечки, искаженное злобой, стало старым и некрасивым. — Уходи отсюда, дрянная девчонка!
— Нет, я не уйду! Я хочу все, все-все знать!
— Вы напрасно обижаете Леонида, Раиса Сергеевна. Он ночевал сегодня у нас. Я его знаю и люблю и могу поручиться, как член партии, что он не способен на грязную ложь, да, не способен. Но вы его так оскорбили, так унизили, что он сейчас не вернется, и нельзя обвинять его за это, хотя больно смотреть на детей. — Решетов замолчал: он волновался все сильнее, и ему трудно было говорить.
— Леонид поручил нам… — выступил Иван Иванович.
— Я не принимаю от вас никаких поручений, — уже спокойно и холодно отрезала Раечка.
Истерики, которой побаивались оба посла, не последовало. Наоборот, маленькая женщина вся подобралась, как человек, принявший вызов на бой.
— Никаких вещей, тряпки рваной не получит. О деньгах, отложенных на дачу, пусть забудет. Я не могу пойти на улицу с протянутой рукой: у меня дети, которых я ему не отдам. Квартиру тоже не отдам, лицевой счет на меня. Ни одного квадратного метра не уступлю. Он еще запляшет, голубчик! Я его заставлю поползать у меня в ногах. А вы уходите! Убирайтесь! Это вы развратили его. И не вам судить о моральном облике вашего приятеля!
— Ну, поехала! — вырвалось у Решетова. — 1юи-демте, Иван Иванович. Нам тут и правда делать нечего. До свидания, Лидочка! До свидания, Маринка!
— Вот так да! — только и вымолвил он, спускаясь по лестнице.
16
— Увенчалась успехом ваша миссия? — спросил в больнице Прохор Фролович неделю спустя. Он никогда ни о чем не забывал, а поинтересовался с опозданием потому, что был в командировке. — Удалось вам помирить супругов?
Иван Иванович, налив себе чаю из термоса, только рукой махнул.
___ Ага, помирились сами! — понял по-своему Ско-рЬ1й. — Правильно сделали. Семья есть семья. Вот я вернулся вчера домой, в семейное гнездышко, так сказать, и чувствую: заболел. Всего начало ломать. Продуло где-то дорогой, дело-то уже того… немолодое. Кто позаботится? Конечно, супруга законная. К любовнице с больной поясницей не потянешься. А тут сразу в постельку уложили. Медсестру из нашей поликлиники… Замечательно баночки ставит. Штук семьдесят мне припечатала!
— Сколько? — спросил доктор, решив, что ослышался.
— Семьдесят, — невозмутимо повторил Скорый.
— Ох, жадный! — Софья Вениаминовна, сидевшая тоже у стола над какими-то записями, бесцеремонно оглянула его влажно-черными глазами и громко захохотала: — Вы не только Скорый, но и Жадный.
— В самом деле, — Иван Иванович тоже засмеялся, — куда же вы их наставили, такую прорву?
— Нашлось место, — сказал Прохор Фролович, не обижаясь. Ведь это тощему неприятны банки, он ощущает их всеми ребрами, а у Скорого не скоро до ребер доберешься: человек в крупном теле.
— Закатил себе столько банок потому, что банки свои и сестре платить не надо! — снова задорно сказала Софья и, продолжая смеяться, вышла из комнаты.
Прохор Фролович мечтательно посмотрел ей вслед.
— Зато выспался на славу и вот опять на своих двоих. Что же касается бесплатного обслуживания, имею пра.
— Что? — удивился Аржанов.
— Имею пра. То есть право имею.
— А-а! Ясно. Хотите стакан чаю?
— С удово.
— Да что это с вами сегодня? Или банки на вас так подействовали?
— Нет, это особый жаргон папенькиных сынков — стиляг. Последний, так сказать, шик-модерн. Они, эти сукины дети, научились теперь говорить так: не хочу рабо. Понятно?
— Очень даже.
— А я, говоря их стилем, могу сформулировать для себя такой пунктик: хочу и люблю рабо, но имею пра и на удово. — Скорый помолчал, потом неожиданно спросил: — Как вы думаете, сколько лет нашей дражайшей Софье Вениаминовне? Жаль, пропадает такая крепкая женщина! Она, оказывается, с огоньком!
— Любит посмеяться, но вообще очень серьезный человек, — сказал Иван Иванович, не приняв игривой шутки Скорого. «Ведь так могут поговаривать и за спиной Ларисы, — подумал он. — Тебя бы в семейное гнездышко вроде того, которое свила Раечка», — добавил он мысленно по адресу Прохора Фроловича.
Злобин взбунтовался не на шутку. Прожив трое суток у Решетова, он снял комнату у завхоза своей больницы и перебрался туда. А Раечка, вместо того чтобы дать мужу время успокоиться, бомбардировала его дикими письмами, оскорбляла по телефону и грозила повеситься в пролете больничной лестницы.
— Такая не повесится! — убежденно говорил Иван Иванович, вспоминая циничное упование Раечки на советские законы. — Все ходы и выходы знает. И о долге большевика не забывает, когда надо мужа допечь. Ужасная баба!
Сестра и врач-ординатор ввели в кабинет больного.
— Как чувствуете себя, товарищ Белкин? — спросил доктор, подвинув ему стул.
Старый человек с морщинистым худощавым лицом покорно сел, обеими руками запахивая и придерживая полы больничного халата.
— Плохо чувствую, Иван Иванович: боли, ночью в руке судороги. Но я не хотел бы оперироваться, лучше домой.
— Просится домой, но сейчас подаю ему халат, а он обе руки сует в один рукав, — вмешался ординатор. — У него нарушено ощущение пространства.
— Отчего же вы решили сбежать от нас? Вам надо сознательно отнестись к своему положению. Есть данные, что у вас опухоль мозга.
Белкин виновато улыбнулся, еще туже запахнув халат, весь сжался.
— Нельзя ли обойтись без операции? Нервы и. серДЦ6 пошаливают. Я очень даже старый. Хочу покаяться… Мне не шестьдесят, а семьдесят пять лет. Я скрыл свой возраст, потому что никто не брался меня лечить.
— А мы беремся, и поэтому вы решили отказаться? У нас поправляется после тяжелой черепно-мозговой операции учитель, тоже семидесяти пяти лет, которого нам прямо с улицы доставила «Скорая помощь». Подумайте. Мы не настаиваем, но если будет резкое ухудшение, то приходите к нам сразу.
Потом Иван Иванович осмотрел гвардии сержанта орденоносца Морозова, у которого около десяти лет сидел в мозгу осколок. Морозов был широк в кости, не обижен и ростом, но очень слаб и еле передвигал большие ноги, шаркая шлепанцами, точно лыжами. Он побывал уже в нескольких клиниках и перенес шестнадцать операций. Две последние сделал ему Иван Иванович. Осколок сидел в глубине раневого канала, по ходу которого образовывались мелкие гнойники — абсцессы, и наружный свищ не заживал — мокнул.
— Ну, что будем делать? — не скрыл огорчения Иван Иванович, осматривая Морозова, состояние которого все ухудшалось: нарастали головные боли, рвота, припадки эпилепсии и частичные параличи.
— Давайте попробуем еще, — тихим голосом, но решительно попросил Морозов. Чернобровое, большеносое от худобы лицо его с резко выступившими скулами и ямкой на твердом подбородке покрылось испариной от слабости и волнения. — Так я все равно пропаду.
«Какие разные люди! — подумал Иван Иванович. — Один не может решиться на операцию, хотя это для него вопрос жизни. Другой шестнадцать операций перенес и опять готов повторить попытку, только бы войти в строй. Можно себе представить, каким солдатом он был на фронте!»
"" — Я хотел попросить, предупредить, — продолжал Морозов. — Если я дойду до того… если стану, как некоторые… ну, вы понимаете… вы меня все равно оперируйте. До тех пор, покуда не достанете этот осколок. Понятно?
— В таких случаях мы всегда с родными советуемся.
Морозов побледнел, если можно так сказать о человеке, у которого ни кровинки в лице: кожа его приняла мертвенно-серый оттенок.
— Я теперь один остался: жена уехала и сынишку увезла, за другого замуж вышла. Что ж? — Морозов опустил голову, но тут же прямо взглянул на доктора, лихорадочно блеснув глазами. — Я ее не виню, она долго меня ждала. Молодая еще, а я из одной больницы в другую уже десятый год. Сколько можно терпеть и надеяться?
— Извините, голубчик! Я не знал…
— Сынишку жалко! — точно не расслышав слов доктора, говорил Морозов, терзая в руках какую-то бумажку. — Перед отъездом прибегал прощаться. Плакал. Когда, говорит, выздоровеешь, папа, напиши, я к тебе приеду. Вместе с тобой жить будем. А она не вошла, только вот записку… — Морозов неожиданно всхлипнул, но, стыдясь своей слабости, добавил: — Сделайте, как я прошу. Кроме вас, у меня никого нету.
17
К тяжелым больным родственников пропускали каждый день, но у койки Наташи Коробовой находилось сразу трое посетителей, а чуть в стороне стоял четвертый. Это было уже нарушением порядка, и Иван Иванович, расстроенный разговором с Морозовым, сердито нахмурился. Подойдя ближе, он увидел Наташку, Елену Денисовну с сеткой-авоськой, в которой лежали пустые стеклянные банки и бутылка из-под молока, и очень грустного Ваню Коробова. Тот, что стоял в сторонке, оказался Алешей Фирсовым.
— У вас здесь настоящий прием! — Иван Иванович окинул взглядом компанию, на которую никак не мог сердиться. — Здравствуй, Алеша! — Он пожал руку подростка и, заметив его волнение и радость, вспомнил разговор Морозова с сыном. Ему захотелось обнять мальчика, взлохматить его строго зачесанные волосы, но обстановка того не позволяла.
— Придется мне завтра ехать домой, — сказал Коробов, увидев доктора. — Вторую телеграмму получил от приискового управления: торопят с выездом.
— Поезжай, — подала голос Наташа. — Ты видишь: я спокойна. А дочки маленькие, им присмотр нужен.
Она даже приоделась, вернее, Елена Денисовна успела принарядить ее в ослепительно белую домашнюю очку, а стриженую ее голову повязала тоже беленькой батистовой косыночкой, обшитой узким кружевом.
_ Поезжай! — сказала Коробову и Елена Денисовна.
_ — Можешь не беспокоиться, мы позаботимся о твоей женушке. Завтра я тоже на работу выхожу, но все равно найду время сюда заглядывать. Да и завхоз у нас имеется. — Она кивнула на Наташку, которая, запахнувшись в больничный халат, смирно стояла рядом. — Пока каникулы, ей все можно поручить.
— Тут яблоки и мед. — Алеша подал Коробову плотный сверток. — Яблоки чистые, мы их вымыли, — пояснил он, отчего-то краснея. — Мама просила сообщить вам номер нашего телефона. Вот я записал… Он не наш, а общий — в коридоре, но это не важно. Если что-нибудь понадобится, позвоните нам.
— Спасибо, но мне совестно… — сказала Наташа.
— Благодарить после будешь, — с грубоватой ласковостью перебила ее Елена Денисовна. — А сейчас ешь побольше да спи подольше, набирайся сил перед операцией.
— Я и так много сплю, — кротко ответила Наташа.
«Я стараюсь больше спать, чтобы скорее время прошло», — прозвучали в ушах Наташки слова умиравшего брата, и она почти с испугом взглянула на Ивана Ивановича.
И все взгляды обратились к нему.
— Скоро… операция? — спросила Наташа.
— Недельки через две возьмем вас в операционную.
— Очень долго ждать…
— Раньше нельзя. Поспешность полезна только при ловле блох, — невесело пошутил Иван Иванович. — Нам надо предварительно все выяснить.
— Ну, пожалуйста. Мы подождем. — Ожидая решения своей судьбы, Наташа столько думала о муже и девочках, что даже в разговоре не отделяла себя от Них- Ко мне новый гость пришел, — заставив себя Улыбнуться, добавила она. — Вы помните его? Наш общий детеныш. Вон какой вымахал!
— Да, Алеша вырос… — Иван Иванович взял руку, заметил росинки пота над ее бровями. — Боли такие же сильные?
— Ничего… — Чтобы не расстраивать Коробова перед отъездом, Наташа не жаловалась на свои страдания, но врачей вводить в заблуждение нельзя: для них ее страдания — симптомы болезни, а не повод для сочувствия. — Болит очень, — призналась Наташа тихонько.
— А тошноты?
— Тошнит. И запахи мучают. Сейчас повернулась, запахло гнилой рыбой. Вы чувствуете? Нет? А я очень… ужасный запах!
— Почему у вас губы так запеклись, вроде покусанные?
— Не знаю… может, во сне что-нибудь…
— Это безобразие! — сказала Софья Шефер, догнав Ивана Ивановича в коридоре.
— О чем вы?
— Новая палатная сестра закатила вчера выговор Коробовой за то, что она тревожила стонами свою соседку Щетинкину. Бы видели, какие губы у Наташи? Оказывается, ей сегодня опять было плохо, и она в кровь искусала губы, чтобы не стонать. Сестра сама рассказала мне.
— Очень (волевой человек наша Наташа!
— Она-то волевая, да сестра-то какова?
— Я уже заметил эту сестру: похожа на сердитую наседку. Еще не изучила всех больных, а Щетинкину бережет после операции. Хотя, надобно признать, Щетинкина — дама с большими претензиями и мнительная очень. Хорошо, что сестра созналась сама. Теперь никто лучше ее не выходит Наташу после операции. Поверьте моему опыту.
Несколько шагов прошли молча.
— Что вы думаете делать с Морозовым? — спросила Софья, все еще не подавив досаду. — Мы вводим ему три раза в день сульфамиды, но толку мало. Угнетенность нарастает. Ведь он перенес уже шестнадцать операций!
— Да. Две последние сделал я. В первый раз рассек рубец раны и удалил порядочную кисту. После того Морозов не почувствовал себя лучше, и мы еще месяца четыре держали его под наблюдением. Потом я опять взял его в операционную. Было подозрение на абсцесс, но введение иглы по направлению металлического осколка — мы запускали ее до шести сантиметров — гноя не дало. Мы только получили ясное ощущение рубцовой ткани и неясное ощущение, что в глубине мозга находится инородное тело.
_ Как теперь будем дальше?
— Я смотрел его сегодня. Надо удалять осколок. Больной сам очень просит, и вообще… Придется рискнуть.
— Осколок вблизи бокового желудочка, — напомнила Софья, желая преодолеть возникшее у нее сомнение, и добавила: — Морозов, правда, очень настаивает на операции. При всей тяжести заболевания сознание у него ясное, он вполне критично относится к своему положению.
— Потому что лоб не задет. Ранение правой височно-теменной области…
— Но картина-то какова! Раневой канал идет почти до стенки желудочка, где засел осколок, и по всему ходу рубца гнойники. Наши консультанты не зря записали: оперативное вмешательство с удалением рубца и осколка невозможно. Ведь не исключен гнойный абсцесс и в глубине заднетеменной доли. А? — И Софья сердито взглянула на Аржанова. — Операция противопоказана.
— Несмотря на это, я решил вскрыть раневые рубцы электроножом и пойти в глубину за осколком. Все беды от него. Шестнадцать раз удалялись абсцессы и опорожнялись кисты. Проколы мозга иглой и спинномозговые проколы больному делали без счета. Давайте попытаемся вмешаться радикально, пока он еще в сознании. Силища духа невероятная. Помните бронебойщика Чумакова, который сам пришел на операционный стол в полевом госпитале под Сталинградом? Над такими людьми смерть не властна. Хотя жизнь порой терзает их беспощадно. — И Иван Иванович тяжело вздохнул, вспомнив о сынишке Морозова и его жене, вышедшей замуж.
— Тогда будем его готовить, — согласилась Софья после небольшого раздумья.
18
В перерыве между двумя сердечными операциями Иван Иванович увидел среди студентов и врачей явно расстроенного Решетова, делавшего ему какие-то знаки.
Отдавая на ходу распоряжения ассистенту насчет следующей операции, Иван Иванович вышел в коридор. Взглянув в лицо товарища, хирург сразу догадался, что произошла крупная неприятность.
— Это касается не только меня одного, — сказал Решетов. Они привыкли понимать друг друга с полуслова.
Он подхватил Ивана Ивановича под локоть и повел его, настороженного, в свой кабинет мимо больных, сидевших в креслах, обтянутых белыми чехлами, мимо игравших детишек, уже перенесших операции и выздоравливавших. Были среди детей и такие, которым предстояла операция. Эти не бегали и не шалили, а двигались чинно, как маленькие старички, одетые в пижамки и туфли-шлепанцы. У одних были синие лица и черные губы, другие поражали своей анемичной бледностью. Эти страдали «белым» пороком сердца, но и «белые» и «синие» отличались одинаковой хрупкостью и недоразвитостью.
Ожидая сообщения Решетова, Иван Иванович лишь мельком поглядел на больных, но успел подумать о том, что нужно покончить с детской безнадзорностью в клинике.
Притворив за собою дверь, Решетов прошелся по кабинету и сказал:
— Нам готовится головомойка. Да, да, и вам, и мне, и нашему Про Фро! Министерство здравоохранения назначило комиссию для обследования нашей работы.
— Почему?
— Я с трудом добился толку от Прохора Фролови-ча; он ругался, как хороший боцман. Черт, говорит, дернул меня, черт, говорит, меня попутал заказывать ваши гвозди! Он боится, что теперь возбудят против него судебное дело за эту незаконную операцию. Главный врач тоже встревожена; она вместе с Гридневым ездила в министерство, но там вопрос уже решен, и на днях у нас будет комиссия.
— Насчет гвоздей?
— Если бы только это! Мы бы раскрыли перед ними наши наболевшие нужды в медицинском оборудовании. Но мне вменяют в вину увлечение «металлическим» методом, будто я сколачиваю и те переломы, которые прекрасно срастаются при консервативном речении. А вам… — Решетов замялся, щадя чувства товарища и негодуя за него. — Вас хотят обвинить в смерти Лиды Рублевой и мальчика Савельева. Подростка, который умер на днях при рассечении устья легочной артерии, — добавил Решетов, хотя Ивану Ивановичу не надо было напоминать, кто такой Савельев: он сам тяжело переживал каждую трагедию в операционной и поэтому, выслушав сообщение, ничего не сказал, потеряв на минуту даже дар
речи.
— Знаете, кто подложил дровец в костерчик, разведенный под нашими ногами? — свирепым шепотом спросил Решетов. — Это ваша Щетинкина или Свинкина, которой вы вместе с Гридневым удалили опухоль из легкого. Она подала жалобу, что вы, как ассистент Гриднева, грубо обошлись с нею на операционном столе, а после операции ее 'будто бы все время травила невропатолог Софья Шефер.
— Да когда она успела?.. Нет, нет, я не о Софье Вениаминовне: она никого травить не может. Когда успела Щетинкина ввязаться в эту историю?
— Если бы вы знали, с кем она объединилась! — Решетов с мрачной усмешкой посмотрел на Ивана Ивановича. — Держу пари, не догадаетесь после всего, что было! С Тартаковской! — почти торжествующе выпалил он. — Эта ученая звезда не простила-таки мне своего посрамления в споре о лечебном методе. Они, оказывается, приятельницы с Щетинкиной. Тартаков-ская, еще не расставшись с моим гвоздем, навестила ее, и они спелись! А отца Савельева подогрел наш общий друг, знаменитый профессор Медведев.
— Медведев? Опять та же кость в горле! — воскликнул Иван Иванович. — Я начинаю убеждаться, что не такие уж они беспечные, наши противники. Вольно ему было брать на себя столько хлопот! Савельев— другое дело: тот мог с горя пожаловаться на меня вместе с матерью Лидочки Рублевой, но Тартаковская-то?! Ведь как она сияла и радовалась, когда все хорошо обошлось с ее ногой! Честное слово, она смотрела на вас влюбленными глазами!
— Радовалась тому, что не останется калекой. Теперь она сама может принять на вооружение метод сколачивания, изменив его каким-нибудь липовым «усовершенствованием». Но меня, человека, одолевшего ее в споре, она простить не сумела.
— Глупо, если не сказать слова покрепче!
— Покрепче уже сказал Прохор Фролович. — Решетов неожиданно рассмеялся. — Он буквально стер ее в порошок.
Иван Иванович представил себе горячего как порох Скорого, его умно-плутоватые зеленые глазки, и что-то похожее на улыбку изобразилось на лице расстроенного хирурга:
— Наконец-то исполнится последнее желание Про-Фро! Теперь он наверняка похудеет. Скажем так: не брала его никакая сила, а Тартаковская допекла.
Вечером доктор поделился своей неприятностью с Еленой Денисовной и Варей. Елена Денисовна разохалась, а Варя вдруг промолвила с дрожью в голосе:
— Может быть, это к лучшему для тебя.
— То есть? — Иван Иванович, беспокойно ходивший взад и вперед по комнате в просторной летней пижаме, остановился перед женой, особенно крупный в своей свободной одежде.
— Может быть, ты займешься чем-нибудь одним. В комнате наступило тяжелое предгрозовое затишье.
— Слушай! — страстно сказала Варя. — Меня это очень мучает, я не могу больше молчать. Я предупреждала Коробова… советовала ему поместить Наташу в институт Бурденко.
— Почему? — неестественно спокойно спросил Иван Иванович.
— Прости! — Варя в смятении взглянула на мужа. — У меня нет никого дороже тебя, разве что Мишутка. Но Наташа Коробова мне тоже дорога.
— Она и мне дорога. Но в чем дело? Ты не веришь, что я сумею оперировать ее?
— Не совсем так, но боюсь… Я тебе говорила: надо браться или за то, или за другое. Вот ты два раза оперировал Морозова, и ничего не вышло. А больной Белкин сам ушел, сейчас он уже в институте Бурденко.
— Откуда это известно? Разве ты его тоже предупредила? — Иван Иванович недобрым взглядом окинул Варю. — Может быть, ты и заявление Щетинкиной с компанией подписала?
— Зачем так! И без того тяжело! Но надо же как-то предостеречь тебя! Меня ты не слушаешь. Но вот другие люди — авторитетные ученые…
— Варенька! — вмешалась растерявшаяся было Елена Денисовна. — Похоже, ты рубишь сплеча!
— Это не я, а сама жизнь рубит, — с ожесточением, резко ответила Варя.
19
На другой день после работы Иван Иванович поехал на Пироговку в медицинский институт, намереваясь по пути заглянуть в Библиотеку имени Ленина.
Выйдя на просторную Калужскую улицу, по обеим сторонам которой, окруженные группами старых деревьев, желтели двух- и трехэтажные корпуса городских больниц, Иван Иванович задумчиво осмотрелся. Он работал здесь уже семь лет. Как только кончилась война и он с Варей приехал в Москву, Калужская стала для них родным местом. Здесь он готовил докторскую диссертацию, здесь же, став доктором наук и пройдя конкурс во II медицинском институте на звание профессора, начал преподавать на кафедре хирургии. Кафедра эта издавна существовала на лечебной базе городской больницы. Два раза в неделю ее аудитория заполнялась сотнями студентов, приезжавших сюда на лекции и на практические занятия из II медицинского института, находившегося на Пироговке. Лечебные базы института были разбросаны по всему городу, что отнимало у студентов много времени, зато давало им богатую, разнообразную практику.
Так в жизнь Ивана Ивановича вошла большая преподавательская работа. Оставаясь по-прежнему хирургом отделения, он начал преподавать студентам теорию и практику своего любимого дела. В прошлом году среди его слушателей была Варя Громова. Читая лекцию, профессор издалека видел ярко-черноволосую голову жены; Варя всегда садилась на самые верхние скамьи наклонного зала. Слух и зрение у нее были превосходные, и она чувствовала себя «на галерке» очень хорошо.
— Я вижу, как птица, слышу, как заяц, а нюх у меня лисий, — шутливо хвалилась она иногда.
«Во многом она осталась прежней в боязни стеснить кого-нибудь, в стремлении к самостоятельности (даже фамилию после замужества оставила девичью), и целеустремленность та же. Но в своем отношении ко мне она сделала поворот на сто восемьдесят градусов! Вот так рубанула! Не лучше самодура Скоробогатова», — думал Иван Иванович, шагая к остановке троллейбуса и обгоняя толпы людей, стремившихся кто домой, кто в Центральный парк культуры и отдыха, вход в который со стороны Калужской улицы разделял две старинные городские больницы. Из парка доносились зовущие звуки оркестра.
«Народ гуляет, веселится, танцует. Варя никогда» не увлекалась танцами. С тех пор как я ее знаю, она бьет в одну точку, словно дальнобойное орудие: учиться, учиться, учиться! Все у нее подчинено этому, в том числе Мишутка и я. Она очень деятельна, но в то же время заботливая мать и верная жена». — точно желая оправдать ее выпады против него, размышлял доктор.
Троллейбус, касаясь длинными щупальцами электрических проводов, протянутых над линией его пробега, плавно катился по улицам города. Люди входили и выходили. Иван Иванович сидел, глубоко задумавшись, обнимая обеими руками добротный кожаный портфель. Кто-то портфелем же сбил набок его соломенную шляпу и извинился. Иван Иванович, не оглядываясь, поправил ее. Он ехал на Ученый совет, который заседал в институте два раза в месяц. На повестке вопрос о подготовке к новому учебному году. Кончается время каникул… Скоро, скоро зашумят студенческие сборища. А Варя уже не побежит чуть свет на Пироговку или в одну из учебных баз института: детскую больницу имени Павлика Морозова, городскую на Калужской или в глазную клинику. Кончилась пора Ва-риного студенчества.
«Неужели, неужели я разлюбил ее? — спросил себя Иван Иванович, не ощутив прежней теплоты при мысли о Варе. — Какое же это несчастье, и в первую очередь для меня самого!» Ему сразу представилась вся его жизнь с нею, рождение сына, ее поездка на практику в летние каникулы. Она вместе с группой студентов, тоже окончивших четвертый курс, поехала в Солотчинский район Рязанской области. Мишутке тогда исполнился год, и она взяла его с собою. Какая гнетущая пустота была в комнате, где каждая мелочь напоминала о них! Унылыми стали вечера в одиночестве! И однажды он нагрянул к ним как консультант От кафедры.
— У нас здесь даже кремль есть, будто в Москве_ сказала ему обрадованная Варя. — И правительство наше районное тоже помещается в кремле. Ты можешь мне писать так: Солотча, кремль, Варваре Громовой.
Кремль был монастырем, основанным в четырнадцатом веке. Мощные стены его, сложенные из прокаленного кирпича, далеко виднелись над окской поймой, а рядом деревянные домики, здание районной больницы и могучие над желтизной песков сосняки. Такова Солотча, «ворота в Мещерские леса», как с гордостью говорили о своем центре солотчинцы.
Варя и Иван Иванович с Мишуткой на руках стояли у избы на краю обрыва. Высоченные сосны качали пышными вершинами у их ног, взбегали на обрыв. За соснами, за Окой зеленели заливные луга, густела вдали синь лесов, громоздились над горизонтом бело-сизые башни туч.
— Как тут хорошо, правда? — спросила Варя. — Но мне везде хорошо с тобой. — Она взглянула на Мишутку, взяла его маленькую ручонку. — С вами.
Тогда уже возникали споры между супругами, но такого расхождения, как сейчас, не было.
«Отчего же возникло оно? Ведь не только потому показалась мне прекрасной Солотча, что там виды на Оку и такие леса и озера в Мещере. Нет, главное было, конечно, в ней, в Вареньке. И как бы я хотел вернуть то согласие между нами!»
Выйдя из троллейбуса у Манежа, Иван Иванович поспешил в библиотеку. Легкое и величавое ее здание, построенное архитектором Баженовым, всегда вызывало у хирурга чувство восхищения. Но сегодня ощущение прекрасного лишь усилило в нем глубоко запрятанную грусть.
«Творит не только скульптор или архитектор, но и рабочий у станка. И мне тоже хочется внести свою Долю в общее дело», — подумал Иван Иванович, входя во двор любимого им дома, в бело-голубом читальном зале которого он провел столько незабываемых часов.
19
На другой день после работы Иван Иванович поехал на Пироговку в медицинский институт, намереваясь по пути заглянуть в Библиотеку имени Ленина.
Выйдя на просторную Калужскую улицу, по обеим сторонам которой, окруженные группами старых деревьев, желтели двух- и трехэтажные корпуса городских больниц, Иван Иванович задумчиво осмотрелся. Он работал здесь уже семь лет. Как только кончилась война и он с Варей приехал в Москву, Калужская стала для них родным местом. Здесь он готовил докторскую диссертацию, здесь же, став доктором наук и пройдя конкурс во II медицинском институте на звание профессора, начал преподавать на кафедре хирургии. Кафедра эта издавна существовала на лечебной базе городской больницы. Два раза в неделю ее аудитория заполнялась сотнями студентов, приезжавших сюда на лекции и на практические занятия из II медицинского института, находившегося на Пироговке. Лечебные базы института были разбросаны по всему городу, что отнимало у студентов много времени, зато давало им богатую, разнообразную практику.
Так в жизнь Ивана Ивановича вошла большая преподавательская работа. Оставаясь по-прежнему хирургом отделения, он начал преподавать студентам теорию и практику своего любимого дела. В прошлом году среди его слушателей была Варя Громова. Читая лекцию, профессор издалека видел ярко-черноволосую голову жены; Варя всегда садилась на самые верхние скамьи наклонного зала. Слух и зрение у нее были превосходные, и она чувствовала себя «на галерке» очень хорошо.
— Я вижу, как птица, слышу, как заяц, а нюх у меня лисий, — шутливо хвалилась она иногда.
«Во многом она осталась прежней в боязни стеснить кого-нибудь, в стремлении к самостоятельности (даже фамилию после замужества оставила девичью), и целеустремленность та же. Но в своем отношении ко мне она сделала поворот на сто восемьдесят градусов! Вот так рубанула! Не лучше самодура Скоробогатова», — думал Иван Иванович, шагая к остановке троллейбуса и обгоняя толпы людей, стремившихся кто домой, кто в Центральный парк культуры и отдыха, вход в который со стороны Калужской улицы разделял две старинные городские больницы. Из парка доносились зовущие звуки оркестра.
«Народ гуляет, веселится, танцует. Варя никогда» не увлекалась танцами. С тех пор как я ее знаю, она бьет в одну точку, словно дальнобойное орудие: учиться, учиться, учиться! Все у нее подчинено этому, в том числе Мишутка и я. Она очень деятельна, но в то же время заботливая мать и верная жена». — точно желая оправдать ее выпады против него, размышлял доктор.
Троллейбус, касаясь длинными щупальцами электрических проводов, протянутых над линией его пробега, плавно катился по улицам города. Люди входили и выходили. Иван Иванович сидел, глубоко задумавшись, обнимая обеими руками добротный кожаный портфель. Кто-то портфелем же сбил набок его соломенную шляпу и извинился. Иван Иванович, не оглядываясь, поправил ее. Он ехал на Ученый совет, который заседал в институте два раза в месяц. На повестке вопрос о подготовке к новому учебному году. Кончается время каникул… Скоро, скоро зашумят студенческие сборища. А Варя уже не побежит чуть свет на Пироговку или в одну из учебных баз института: детскую больницу имени Павлика Морозова, городскую на Калужской или в глазную клинику. Кончилась пора Ва-риного студенчества.
«Неужели, неужели я разлюбил ее? — спросил себя Иван Иванович, не ощутив прежней теплоты при мысли о Варе. — Какое же это несчастье, и в первую очередь для меня самого!» Ему сразу представилась вся его жизнь с нею, рождение сына, ее поездка на практику в летние каникулы. Она вместе с группой студентов, тоже окончивших четвертый курс, поехала в Солотчинский район Рязанской области. Мишутке тогда исполнился год, и она взяла его с собою. Какая гнетущая пустота была в комнате, где каждая мелочь напоминала о них! Унылыми стали вечера в одиночестве! И однажды он нагрянул к ним как консультант От кафедры.
— У нас здесь даже кремль есть, будто в Москве_ сказала ему обрадованная Варя. — И правительство наше районное тоже помещается в кремле. Ты можешь мне писать так: Солотча, кремль, Варваре Громовой.
Кремль был монастырем, основанным в четырнадцатом веке. Мощные стены его, сложенные из прокаленного кирпича, далеко виднелись над окской поймой, а рядом деревянные домики, здание районной больницы и могучие над желтизной песков сосняки. Такова Солотча, «ворота в Мещерские леса», как с гордостью говорили о своем центре солотчинцы.
Варя и Иван Иванович с Мишуткой на руках стояли у избы на краю обрыва. Высоченные сосны качали пышными вершинами у их ног, взбегали на обрыв. За соснами, за Окой зеленели заливные луга, густела вдали синь лесов, громоздились над горизонтом бело-сизые башни туч.
— Как тут хорошо, правда? — спросила Варя. — Но мне везде хорошо с тобой. — Она взглянула на Мишутку, взяла его маленькую ручонку. — С вами.
Тогда уже возникали споры между супругами, но такого расхождения, как сейчас, не было.
«Отчего же возникло оно? Ведь не только потому показалась мне прекрасной Солотча, что там виды на Оку и такие леса и озера в Мещере. Нет, главное было, конечно, в ней, в Вареньке. И как бы я хотел вернуть то согласие между нами!»
Выйдя из троллейбуса у Манежа, Иван Иванович поспешил в библиотеку. Легкое и величавое ее здание, построенное архитектором Баженовым, всегда вызывало у хирурга чувство восхищения. Но сегодня ощущение прекрасного лишь усилило в нем глубоко запрятанную грусть.
«Творит не только скульптор или архитектор, но и рабочий у станка. И мне тоже хочется внести свою Долю в общее дело», — подумал Иван Иванович, входя во двор любимого им дома, в бело-голубом читальном зале которого он провел столько незабываемых часов.
20
Проезжая мимо станции метро «Дворец Советов» Иван Иванович вспомнил, как встретил здесь Ольгу' Она ехала вдоль бульвара на велосипеде, легко и твердо положив на руль загорелые руки. Светлые волосы ее падали мягкой волной на плечи.
Профессор Аржанов сердито оборвал воспоминания и заставил себя думать о другом. Было о чем подумать! Несмотря на обещанную Гридневым поддержку, он с тревогой ждал комиссию из министерства и ужа в который раз припоминал подробности своих операций, имевших смертельный исход.
Троллейбус несся по Кропоткинской, застроенной старыми особняками вперемежку с многоэтажными зданиями. Отсюда прямой путь в медицинские институты, и скоро завиднелись через всю Большую Пироговскую башня и колокольня Новодевичьего монастыря, замыкавшие улицу.
Второй медицинский институт расположен на параллельной Малой Пироговской. Сойдя с троллейбуса, Иван Иванович направился туда по переулку Хользунова. Название переулка всегда живо напоминало ему о Сталинграде. Это там, на берегу, затянутом дымом пожарищ, он увидел памятник герою-летчику.
— Он сражался в Испании, — сказала Наташа Чистякова.
Сейчас Наташа лежит в палате московской клиники, а Иван Иванович шагает по переулку Хользунова, и так ему тяжело, будто камень многопудовый несет он за плечами: Варя предупредила Коробова, что он, хирург Аржанов, не сможет сделать операцию Наташе? «Почему? Ведь не разучился я!»
Черным казался в ночи памятник герою над обрывом волжского берега. Грозное это было время — дни отступления. В те дни и умерла любовь к милой изменнице Ольге, и когда в подземном госпитале стоял Иван Иванович у операционного стола, то не бывшая жена, а просто раненая лежала перед ним. Чувство любви перешло тогда к Варе. Теперь и это чувство в нем умерло, убитое оскорблениями, нанесенными не самой любви, а тому лучшему, что руководило всей его человеческой деятельностью. И оттого было больно, как от смерти родного, духовно близкого существа. А тут еще встреча с Ларисой!
«Если бы у нас с Варей все было хорошо, я просто порадовался бы встрече с Ларисой. А теперь проснулось прежнее, и мне нечего противопоставить ему! Да-да-да! Нечего. Что же дальше? Ведь Лариса свободна… Но зато я теперь не свободен».
Иван Иванович встряхнул головой, отгоняя рой назойливых мыслей, и зашагал быстрее. У него уже были опубликованные труды: о лечении огнестрельных ранений черепа, о зондировании и контрастном исследовании сердца. Сейчас он вместе со своим шефом Гридневым готовил новую большую книгу о врожденных пороках сердца. Как будто немало… Имя его становилось известным не только в Москве, но и в стране и за границей, а ему все казалось, что он лишь начинает серьезную научную деятельность.
Вход в здание II медицинского института со двора, рядом главный корпус, где расположены аудитории и смежные с ним анатомические. Здесь родина глазного врача Варвары Громовой, здесь же получил по конкурсу звание профессора доктор медицинских наук Аржанов.
Первое, что бросилось ему в глаза, когда он вошел в просторный вестибюль, были объявления о защите диссертаций. Он подошел и стал читать. Лариса Петровна Фирсова! Докторская диссертация на тему «Устранение дефектов пищевода при полных отрывах гортани». Иван Иванович прекрасно знал, что значит ранение пищевода при полном отрыве гортани! Это порок, на всю жизнь калечащий человека: путей исправления до сих пор не существовало. Доктор вспомнил, как он сам не раз пытался закрыть зияющую дыру в горле раненых лоскутом кожи или местными обрывками тканей, но они западали внутрь, не устраняя недостатка, а лишь ухудшая общее состояние. Интересно, что же могла предложить Фирсова. Теперь Иван Иванович уже знал, как блестяще она защитила диссертацию кандидата наук, разработав методику одномоментного устранения дефектов носа. После этого она получила звание доцента и стала преподавать на кафедре в Центральном институте травматологии. Ее Методика формирования носа была признана ведущей в челюстно-лицевой хирургии. И вот опять новое! Интересно, есть ли у нее противники? Возможно, что нет: ведь пластика — такое наглядно-эффективное дело! Хотя у Решетова тоже очень наглядно и эффективно получается, а вот поди ж ты, грызут его! Иван Иванович, забывшись, смотрел на объявление и вспоминал, что говорил однажды Решетов о новой работе Ларисы, назвав ее великим вкладом в послевоенную хирургию.
«Осуждает ли меня Лариса за «непоследовательность в науке»?» И снова начали одолевать хирурга мысли о предстоящей комиссии, о возможном вызове 15 прокурору, о жестоких словах и поведении Вари.
Заседание совета затянулась, но было еще совсем светло, когда Иван Иванович шагал обратно по переулку Хользунова.
Поглощенный думами, он машинально занял место в очереди на посадку в троллейбус. Час «пик» прошел, но на этой остановке ожидали в основном не рабочие и служащие, а учащаяся молодежь: в институтах начались вступительные экзамены.
Женщина в чесучовом плаще, стоявшая впереди, обеими руками поправила волосы, придерживая портфель под мышкой. Тонкая прядка выбилась из прически, развеваясь от ветра. Потянувшись за нею, женщина полуобернулась, и Иван Иванович узнал Ларису.
С трудом шевельнув похолодевшими пальцами, он прикоснулся к ее рукаву. Лариса оглянулась назад исподлобья, точно ожидала удара, и все лицо ее, даже маленькое ухо под пышными волосами залились пунцовой краской.
Но в следующее мгновение она овладела собой и, почти надменно глядя на Аржанова, протянула ему руку, сказав отчужденно:
— Здравствуйте.
«Да, она тоже осуждает меня», — подумал он, сжимая ее теплую ладонь и близко всматриваясь в глаза, окруженные приметными мелкими морщинами.
И в углах губ у нее тоже тоненькие, точно ножом прорезанные морщинки, нанесенные горем и беспощадной рукой времени. Совсем не такой молодой, как при вечернем освещении, выглядела сейчас Лариса. Но что за дело было Ивану Ивановичу до этого, когда она была тут, особенно нужная, просто необходимая ему в минуту душевного разлада!
_— Я приезжал на заседание Ученого совета, — сообщил он невпопад, так радостно улыбаясь, точно для них обоих важнее всего было то, что это заседание состоялось и он, профессор лечебного факультета, присутствовал на нем.
— Да? — промолвила Лариса, не разделяя его радости, вернее, не находя сил разделить ее. — А я была на консилиуме в клинике Первого мединститута, — добавила она тоном, не допускавшим мысли, что придает значение их встрече. Она и не стала бы объяснять причину своего появления здесь, если бы не это неуместное оживление Аржанова.
— Читал о вашей будущей защите. Большую проблему разрешаете! — сказал он, не отводя взгляда от ее лица.
— Мы уже давно бьемся над этим, — по-прежнему сдержанно ответила Фирсова, снова поправив непослушную прядку волос над ухом, но невольно, почти со страхом подумала о том, что вот сейчас они вместе войдут в троллейбус и плотная толпа людей прижмет их друг к другу.
От одной этой мысли женщине стало жарко, сердце ее сильно забилось и легкая испарина выступила на сразу порозовевшей тонкой коже. Глубокий внутренний протест против желания прильнуть хоть на миг к груди дорогого, но такого далекого теперь человека, боязнь изведать радость, которой не суждено повториться, заставили Ларису выйти из цепочки ожидавших людей.
— Я забыла… Мне тут еще нужно зайти… — сказала она глуховатым голосом, не глядя на Ивана Ивановича, последовавшего за нею. — До свидания, профессор, — добавила она, отстраняющим движением протягивая ему руку.
— Лариса Петровна! — В обращении «профессор» Почудилась ему еле уловимая ирония. — Скажите, как вы относитесь к моей работе?
Серьезное волнение в голосе Аржанова, тревога, выразившаяся на его лице, удивили Фирсову.
— Почему вы спрашиваете?
— Ну вот… мое переключение с нейрохирургии… Ва сердечную хирургию? — Иван Иванович сбился и Умолк: услышать сейчас от Ларисы то, что оскорбило его в устах Вари, было бы для него тяжелым приговором.
— Вы всегда представлялись мне хирургом широкого, общего направления. Таким я вас помню по фронту, по нашей работе в госпитале. — Голос Фирсовой звучал глухо, но она заставила себя улыбнуться, хотя улыбка получилась тоже невеселая. — Я помню вас именно по операциям в грудной полости, — продолжала она, вспоминая то, как вспыхнуло в ней чувство к Аржанову, когда она ассистировала ему у операционного стола.
Почему же им не суждено пройти вместе остальную жизнь, помогая друг другу, мужая и хорошея душевно с каждым днем? Тогда не пугали бы ни отметы времени, ни болезни, ни сама черная тень смерти. Тогда прекрасна и старость, похожая на тихий осенний день в опустелом, прозрачно сквозящем лесу. Но никто не пойдет с Ларисой по тропе, покрытой опавшими листьями. Не будет рядом близкого, мудрого и доброго друга, о котором она напрасно мечтала тысячи дней и тысячи ночей в своем бесконечном одиночестве. Ну что ж…
Есть в осени первоначальной Короткая, но дивная пора — Весь день стоит как бы хрустальный, И лучезарны вечера.
Разве нельзя одинокому человеку любоваться красотой природы и жизни? А горечи уступок, лжи, мутных сожалений Ларисе не нужно. Будь ей не тридцать восемь лет от роду, а вдвое меньше, и тогда не пошла бы она погреться у чужого очага. Минута украденного счастья, а потом что же?
— Нет! — громко сказала Лариса, следя со строгой сосредоточенностью за тем, как вливался людской поток в распахнутые дверцы подошедшего троллейбуса. — Для меня вы общий хирург широкого профиля, и я не удивилась, когда впервые увидела в киоске вашу книгу об исследовании сердца.
— Вы купили ее? — ухватился за эти слова Иван Иванович, следя за тем, как менялось все время выражение лица Фирсовой. Ведь если она приобрела книгу, значит, ее волнует, по крайней мере, интересует то, чем он занимается!
— Да, конечно. Странно, что мы, столько лет живя в Москве, посещая заседания хирургических обществ, ни разу не встретились раньше. Вот работаем, пишем оба… и хорошо! — неожиданно закончила Лариса, но тонкая усмешка, тронувшая ее губы, была горькой. — Время летит с невероятной быстротой, потому что насыщено оно до предела. — Взглянув на Аржанова, она добавила с живостью: —Вашу книгу я не только купила, не и прочитала с карандашом в руках. Очень интересно! Опасность сердечной хирургии в том, что это такое новое, увлекательное дело! Оно может вскружить головы и молодым хирургам, которым прежде следует овладеть искусством безукоризненного грыжесечения. Но о вас другой разговор. Вам можно. — Лариса помолчала и добавила задумчиво: — И должно.
— Спасибо. Какое большое спасибо вам, Лариса Петровна!
— За что? — Она нахмурилась и вдруг посмотрела на него так тепло, так открыто зовуще. — Разве вы сомневаетесь в себе? — спросила она, совладав с порывом чувства, прежде чем он успел шагнуть к ней, и в голосе ее прозвучала гордость за него — хирурга Аржанова. — До свидания! — торопливо, не ожидая ответа на свой вопрос, бросила Лариса и пошла в сторону клиник Первого мединститута.
21
Она почти убегала от этого человека, боясь остаться с ним, с его непонятным волнением. Но, скрывшись за деревьями Девичьего поля, похожего здесь на вершину плоского треугольника, поймала себя на том, что прислушивается, не идет ли он следам за нею, поняла, как ей хочется этого, и оглянулась. Нет, он не шел за нею. Разве он мог пойти? Сразу отяжелевшими шагами Лариса направилась к ближней скамье и опустилась на нее.
Кому нужны ее переживания? Ну, в самом деле: кто может помочь женщине, которую в расцвете душевных и физических сил гнетет одиночество? «Помилуйте! — скажет какой-нибудь моралист. — Ведь это прямо в духе Вербицкой: жена погибшего фронтовика, вместо того чтобы гордиться подвигом мужа, сидит а плачет о своем «маленьком счастье»!» Да, плачет! И надо уважать это глубокое горе, надо бороться против того, что обрекает на пожизненное страшное одиночество миллионы людей, а не отгораживаться лозунгами о необходимости жертв!
Лариса, правда, не плакала, а просто сидела подавленная, опустив на колени руки, спасшие жизнь тысячам солдат на фронте, сделавшие тысячи операций в мирной жизни. Она-то знала, что такое вернуть солдата в строй, вернуть в семью отца, мужа, сына, и у нее не повернулся бы язык сказать женщине, проливающей слезы: «Стыдись. Ведь он погиб за родину». Настоящему патриоту совсем не надо напоминать о гордости!
Крутом кипела жизнь. Весело шелестела листва деревьев, кое-где позолоченная дыханием осени, уже наступавшей на город. Ярко пестрели цветы на клумбах, и, куда ни глянь, девушки и парни, то озорноватовеселые, то с выражением озабоченности на юных лицах. Сколько уверенности, самых смелых надежд, требовательной устремленности в будущее!
Пожилая женщина в белом платочке присела рядом с Фирсовой на скамью, посмотрела дружелюбно.
— Что, мамаша, такие невеселые? Может, дочка или сынок на экзамене срезались?
Лариса даже растерялась: впервые к ней так обратился посторонний человек — «мамаша»! «А ведь и правда «мамаша»! — мелькнуло у нее. — Алешке на днях пятнадцать лет исполнится. А Танечке… Танечке уже восемнадцатый год шел бы».
— Нет, мой сын еще не окончил десятилетку, — ответила она грустно и встала.
Возвращаться в клинику было незачем, и Лариса бесцельно побрела по улице к Новодевичьему монастырю. Вот и монастырь с его мощными стенами из красного кирпича. Дальше, за монастырской стеной, кладбище. Лариса тихо вошла в ворота. Белый мрамор памятников среди траура елочек, кресты, масса срезанных цветов, отдающих запахом тления, — от всего веяло скорбным покоем. Над памятниками, крестами и деревьями вздымалась высокая кирпичная стена с узкими прорезями бойниц. Много знаменитых людей нашло свой последний приют на этом кладбище: писатели, художники, полководцы, артисты! Могилы Чехова, Гоголя, Маяковского… Лариса шла среди гранитных я мраморных глыб и думала:
«Какие люди были! И нет их…»
А давным-давно в белых снегах и синих дымах старой деревянной Москвы монастырь стоял, точно крепость, куда заточили столько молодых жизней и разбитых надежд. Выход был один — на кладбище, которым кончалась городская улица. Уныло плыл похоронный звон над пустырями и лесными урочищами московских окраин, тучами кружилось над свалками воронье, а в кельях и в церковных алтарях чадили свечи, и желтый свет с трудом пробивался на волю из подслеповатых окон. Здесь сидела укрощенная Петром царевна Софья, и ветер раскачивал перед ее кельей трупы повешенных стрельцов, чтобы смотрела на своих сторонников и казнилась. Разные тут были, всем нашлось место…
Лариса остановилась наконец и осмотрелась. Зачем ее занесло сюда? Ну, пусть «мамаша». Пусть женская жизнь сломана. Пусть любимый человек принадлежит другой, и счастья никогда не будет, и поздно думать о нем. Да, поздно. Недаром говорится: бабий век — сорок лет, а ей уже тридцать восемь. Зачем же тяжесть на сердце? Отчего боль такая, если все уже кончилось в жизни?!
— Неправда, что в сорок лет все кончилось! — неожиданно громко, почти злобно сказала Лариса. — Насчет бабьего века пошляки придумали! Так почему мы должны верить пошлякам? Сами-то они не желают ограничить"5 свою жизнь сорока годами! А разве я хуже мужчины работаю? Или я сына плохого вырастила? До сих пор мне дохнуть было некогда, но вот распрямилась, вздохнула, о себе вспомнила, и кто посмеет мне сказать: «Поздно, мамаша! Пора на кладбище!» Нет, на кладбище мне еще рано.
22
Подходя к дверям своей квартиры, Лариса услышала приглушенные звуки пианино. Играл, конечно, Алеша, но мелодия была ей незнакома.
— Почему так долго сегодня? — спросил он, целуя Разгоревшуюся щеку матери. — Я так ждал тебя!
— Что ты играл? — не ответив, спросила она, надевая за ширмой легкий халат и домашние туфли.
— Пробовал сочинять. Играл, играл, чувствую, что-то получается. Вот набросал… — Алеша взял с пианино исписанный лист нотной бумаги, всмотрелся, задумчиво шевеля бровью. — Это звучало во мне с тех пор, как мы с тобой смотрели «Лебединое озеро».
— Но у тебя что-то очень печальное.
— Да? Ты почувствовала? — глаза Алеши заблестели. — Мне нужно, чтобы не только печально получилось. Я хотел передать наши переживания в Сталинграде. Конечно, я тогда был маленький, многого не понимал, но главное помню: этот ужасный шум и гул, страдания раненых солдат, доброту их и ласку. Ну что я был для них! А Вовка Паручин, а Витуська, которая совсем уж ничего не понимала? Помнишь, как она родилась в подвале? Еще смеялись, будто ее вместо бомбы сбросили к нам. Вовка тоже смеялся: «Головкой болтает, пеленки пачкает», — а сам ее любил. Один раз оказал: «Наша Витуська боевая. Виктория — значит победа». Я думаю: почему солдаты ласкали меня и Вовку? Наверно, они разговаривали с нами, а думали о своих детях; даже о тех, которые еще не родились. Значит, они в самом деле за будущее воевали. Это мне и хочется выразить — великое в простом.
— Сыграй, что у тебя получается, — попросила Лариса, с живым интересом посмотрев на листки, исчерченные Алешей. — Я плохой судья в музыке, но сердцем смогу понять.
Она села на диванчик, подобрала уставшие ноги и так, сжавшись в комок, притихла, только глаза горели, выдавая ее волнение.
Алеша, немножко смущенный, направился к инструменту.
«Как вытянулся и похудел за лето мальчишка!»— подумала мать, обласкав взглядом черноволосый затылок и узкую спину мальчика с выступавшими под рубашкой лопатками.
Первые аккорды разочаровали и огорчили ее: все было смутно, зыбко, нестройно. Юный музыкант робел, терялся, как будто боялся повторить уже известные мелодии. Но, словно родник среди камней, все сильнее стала пробиваться и складываться музыкальная тема и зазвучала, отодвигая то, что еще не нашло выражения. А потом совсем забыла Лариса недостатки первого большого произведения сына. Именно это испытала она тогда в Сталинграде: это ее смятение, и страх, и вера в победу, и любовь к своим людям. Слезы увлажнили ее глаза. Но Алеша неожиданно бросил играть, размашисто обернулся с конфузливой, счастливой улыбкой.
— Дальше я еще не нашел. Тебе не скучно было слушать?
— Что ты, Алеша, я слушала… — Лариса хотела сказать «с удовольствием», но тоже отчего-то застеснялась. — Я очень слушала, дорогой!
— Если бы мне удалось написать так, чтобы все «очень» слушали! — страстно воскликнул мальчик.
— Напишешь. Хочешь, съездим в Сталинград? Завтра я сделаю операцию одному больному… Есть у нас тяжелый больной Прудник: и по характеру тяжелый, и по течению болезни. Я его оперирую, послежу за ним до снятия швов, и мы съездим, пока не кончились каникулы.
Алеша побледнел от волнения.
— Я очень хочу побывать в Сталинграде, мама! «Отчего же он раньше ни разу не заговаривал о поездке в Сталинград?» — подумала Лариса.
— Я знал, что нам… что тебе очень больно там будет! — неожиданно для нее ответил Алеша и, стоя, пробежал пальцами по клавишам. — Вот так…
Ларисе и в самом деле больно стало — то ли от слов Алеши, то ли от звуков, которыми пианино ответило на его легкие прикосновения.
— Какие у тебя большущие лапы становятся, Алешка! — сказала она, взяв его крупную руку и сквозь слезы рассматривая крепкую ладонь и сильные пальцы. — Мне всегда казалось, что у музыкантов должны быть тонкие и нежные руки.
— Как раз наоборот, мама. Для пианиста маленькая рука — плохое орудие. У нас недавно отчислили очень способную девочку только потому, что у нее крошечные ручки. Это, знаешь, было в моде в восемнадцатом веке… Представь сидит за клавесином дама или кавалер, а над клавишами — их даже специально чернили — порхают узенькие, беленькие такие руки в кружевных манжетах. Красиво? Но для гостиной — камерная музыка. А мы выходим на широкую аудиторию. Рояль — это настоящий физический труд. Чтобы все взять от инструмента, нужна крупная рука. Вот послушай.
Алеша снова сел к пианино и, взяв несколько сильных аккордов, с глубоким чувством, с настоящим артистическим блеском стал играть прелюдию Скрябина.
Лариса смотрела на сына с любовной гордостью. Ее маленький Алешка становился серьезным музыкантом-исполнителем. Он будет и композитором.
«Я еще понравлюсь ей. Я все равно буду тут учиться!» — вспомнились ей упрямые слова огорченного мальчика, когда его не приняли в музыкальную школу.
И понравился, в самом деле учится! Любой отец тоже гордился бы таким сыном…
Ночью Лариса спала плохо: снилось ей что-то кошмарное, и то жарко было, то словно ледяное чье-то дыхание пробегало по коже от корней волос до кончиков пальцев. Когда Алеша проснулся, она уже сидела за столом, одетая для выхода на работу, и что-то еще обдумывала, выкраивая модель из листа белой бумаги.
— Ты сегодня в Институте травматологии будешь? — спросил мальчик, с быстротою военного человека вставая с постели и надевая пижаму.
Лариса любила в нем эту четкость движений и расторопность, не вязавшуюся в обывательском представлении с профессией музыканта, тем более музыканта незаурядного, каким становился ее сын.
— Сегодня я в госпитале…
— Ты там встречаешься с женой Ивана Ивановича? — неожиданно спросил Алеша, поправляя складку на одеяле.
Ножницы в руках Ларисы дрогнули, и разрез получился неровный.
— Конечно, — не сразу ответила она. — А что?
— Просто так… Я тоже встречаю ее у Наташи Коробовой. Но она мне не очень нравится.
— Отчего же?
— Не знаю… Мишук — вот это да! Настоящий богатырь. А как смешно слова выговаривает! Вчера дразнил во дворе такого же карапуза. «Табыл, — говорит, — как тебя колотам-то били?» Значит, галошей били? Правда, комик?
— Да, комик. На каком же дворе ты его видел?
Шея Алеши густо покраснела под коротко остриженными волосами.
— У них во дворе, у Аржановых.
— Зачем же ты к ним ездил?
— Я не к ним. Я… я к Галине Остаповне.
— Алеша…
— Да, мама. — Он положил на место подушку, смущенно взглянул на мать.
— Я не только к Галине Остаповне… Мы еще погуляли немножко с Наташей Хижняк. У нее мать очень славная. Я, когда с ней познакомился, так ясно представил фельдшера Хижняка, будто вчера с ним виделся. И мне очень жаль ее стало.
— Наташу?
— Нет, ее мать. И Наташу тоже! — торопливо добавил Алеша, боясь, что его могут заподозрить в неискренности. — У них во дворе цветы посадили. Клумбы — просто чудо!
— Значит, вы там и гуляли?
— Да… — И Алеша заспешил в ванную — принять душ и избавиться от дальнейших расспросов. Не мог ведь он сказать, что его поездки на Ленинградский проспект были вызваны желанием увидеть Аржанова. Однако увидеть Ивана Ивановича оказалось не так-то просто. Вчера он тоже не дождался доктора. Мишутка сведениями об отце не располагал, а обратиться к Варваре Васильевне, которая присматривала за ребенком. Алеша никогда бы не решился.
— Ты знаешь, какой сегодня день? — спросила Лариса, когда он вернулся в комнату.
— Еще бы! Сегодня мне исполнилось пятнадцать лет. Думаешь, я забыл?
— Так я не думала. — Лариса открыла шифоньер и вынула из него два плоских пакета. — Это тебе подарки.
В пакетах оказались белая шелковая рубашка с манжетами и запонками, как у взрослого мужчины, и книга «Жизнь Моцарта» — роскошное издание, приобретенное в букинистическом магазине.
— Спасибо! — Алеша нежно расцеловал мать. — Ты у меня лучше всех на свете.
«Мамаша», — вспомнила Лариса и улыбнулась печально и гордо.
22
Подходя к дверям своей квартиры, Лариса услышала приглушенные звуки пианино. Играл, конечно, Алеша, но мелодия была ей незнакома.
— Почему так долго сегодня? — спросил он, целуя Разгоревшуюся щеку матери. — Я так ждал тебя!
— Что ты играл? — не ответив, спросила она, надевая за ширмой легкий халат и домашние туфли.
— Пробовал сочинять. Играл, играл, чувствую, что-то получается. Вот набросал… — Алеша взял с пианино исписанный лист нотной бумаги, всмотрелся, задумчиво шевеля бровью. — Это звучало во мне с тех пор, как мы с тобой смотрели «Лебединое озеро».
— Но у тебя что-то очень печальное.
— Да? Ты почувствовала? — глаза Алеши заблестели. — Мне нужно, чтобы не только печально получилось. Я хотел передать наши переживания в Сталинграде. Конечно, я тогда был маленький, многого не понимал, но главное помню: этот ужасный шум и гул, страдания раненых солдат, доброту их и ласку. Ну что я был для них! А Вовка Паручин, а Витуська, которая совсем уж ничего не понимала? Помнишь, как она родилась в подвале? Еще смеялись, будто ее вместо бомбы сбросили к нам. Вовка тоже смеялся: «Головкой болтает, пеленки пачкает», — а сам ее любил. Один раз оказал: «Наша Витуська боевая. Виктория — значит победа». Я думаю: почему солдаты ласкали меня и Вовку? Наверно, они разговаривали с нами, а думали о своих детях; даже о тех, которые еще не родились. Значит, они в самом деле за будущее воевали. Это мне и хочется выразить — великое в простом.
— Сыграй, что у тебя получается, — попросила Лариса, с живым интересом посмотрев на листки, исчерченные Алешей. — Я плохой судья в музыке, но сердцем смогу понять.
Она села на диванчик, подобрала уставшие ноги и так, сжавшись в комок, притихла, только глаза горели, выдавая ее волнение.
Алеша, немножко смущенный, направился к инструменту.
«Как вытянулся и похудел за лето мальчишка!»— подумала мать, обласкав взглядом черноволосый затылок и узкую спину мальчика с выступавшими под рубашкой лопатками.
Первые аккорды разочаровали и огорчили ее: все было смутно, зыбко, нестройно. Юный музыкант робел, терялся, как будто боялся повторить уже известные мелодии. Но, словно родник среди камней, все сильнее стала пробиваться и складываться музыкальная тема и зазвучала, отодвигая то, что еще не нашло выражения. А потом совсем забыла Лариса недостатки первого большого произведения сына. Именно это испытала она тогда в Сталинграде: это ее смятение, и страх, и вера в победу, и любовь к своим людям. Слезы увлажнили ее глаза. Но Алеша неожиданно бросил играть, размашисто обернулся с конфузливой, счастливой улыбкой.
— Дальше я еще не нашел. Тебе не скучно было слушать?
— Что ты, Алеша, я слушала… — Лариса хотела сказать «с удовольствием», но тоже отчего-то застеснялась. — Я очень слушала, дорогой!
— Если бы мне удалось написать так, чтобы все «очень» слушали! — страстно воскликнул мальчик.
— Напишешь. Хочешь, съездим в Сталинград? Завтра я сделаю операцию одному больному… Есть у нас тяжелый больной Прудник: и по характеру тяжелый, и по течению болезни. Я его оперирую, послежу за ним до снятия швов, и мы съездим, пока не кончились каникулы.
Алеша побледнел от волнения.
— Я очень хочу побывать в Сталинграде, мама! «Отчего же он раньше ни разу не заговаривал о поездке в Сталинград?» — подумала Лариса.
— Я знал, что нам… что тебе очень больно там будет! — неожиданно для нее ответил Алеша и, стоя, пробежал пальцами по клавишам. — Вот так…
Ларисе и в самом деле больно стало — то ли от слов Алеши, то ли от звуков, которыми пианино ответило на его легкие прикосновения.
— Какие у тебя большущие лапы становятся, Алешка! — сказала она, взяв его крупную руку и сквозь слезы рассматривая крепкую ладонь и сильные пальцы. — Мне всегда казалось, что у музыкантов должны быть тонкие и нежные руки.
— Как раз наоборот, мама. Для пианиста маленькая рука — плохое орудие. У нас недавно отчислили очень способную девочку только потому, что у нее крошечные ручки. Это, знаешь, было в моде в восемнадцатом веке… Представь сидит за клавесином дама или кавалер, а над клавишами — их даже специально чернили — порхают узенькие, беленькие такие руки в кружевных манжетах. Красиво? Но для гостиной — камерная музыка. А мы выходим на широкую аудиторию. Рояль — это настоящий физический труд. Чтобы все взять от инструмента, нужна крупная рука. Вот послушай.
Алеша снова сел к пианино и, взяв несколько сильных аккордов, с глубоким чувством, с настоящим артистическим блеском стал играть прелюдию Скрябина.
Лариса смотрела на сына с любовной гордостью. Ее маленький Алешка становился серьезным музыкантом-исполнителем. Он будет и композитором.
«Я еще понравлюсь ей. Я все равно буду тут учиться!» — вспомнились ей упрямые слова огорченного мальчика, когда его не приняли в музыкальную школу.
И понравился, в самом деле учится! Любой отец тоже гордился бы таким сыном…
Ночью Лариса спала плохо: снилось ей что-то кошмарное, и то жарко было, то словно ледяное чье-то дыхание пробегало по коже от корней волос до кончиков пальцев. Когда Алеша проснулся, она уже сидела за столом, одетая для выхода на работу, и что-то еще обдумывала, выкраивая модель из листа белой бумаги.
— Ты сегодня в Институте травматологии будешь? — спросил мальчик, с быстротою военного человека вставая с постели и надевая пижаму.
Лариса любила в нем эту четкость движений и расторопность, не вязавшуюся в обывательском представлении с профессией музыканта, тем более музыканта незаурядного, каким становился ее сын.
— Сегодня я в госпитале…
— Ты там встречаешься с женой Ивана Ивановича? — неожиданно спросил Алеша, поправляя складку на одеяле.
Ножницы в руках Ларисы дрогнули, и разрез получился неровный.
— Конечно, — не сразу ответила она. — А что?
— Просто так… Я тоже встречаю ее у Наташи Коробовой. Но она мне не очень нравится.
— Отчего же?
— Не знаю… Мишук — вот это да! Настоящий богатырь. А как смешно слова выговаривает! Вчера дразнил во дворе такого же карапуза. «Табыл, — говорит, — как тебя колотам-то били?» Значит, галошей били? Правда, комик?
— Да, комик. На каком же дворе ты его видел?
Шея Алеши густо покраснела под коротко остриженными волосами.
— У них во дворе, у Аржановых.
— Зачем же ты к ним ездил?
— Я не к ним. Я… я к Галине Остаповне.
— Алеша…
— Да, мама. — Он положил на место подушку, смущенно взглянул на мать.
— Я не только к Галине Остаповне… Мы еще погуляли немножко с Наташей Хижняк. У нее мать очень славная. Я, когда с ней познакомился, так ясно представил фельдшера Хижняка, будто вчера с ним виделся. И мне очень жаль ее стало.
— Наташу?
— Нет, ее мать. И Наташу тоже! — торопливо добавил Алеша, боясь, что его могут заподозрить в неискренности. — У них во дворе цветы посадили. Клумбы — просто чудо!
— Значит, вы там и гуляли?
— Да… — И Алеша заспешил в ванную — принять душ и избавиться от дальнейших расспросов. Не мог ведь он сказать, что его поездки на Ленинградский проспект были вызваны желанием увидеть Аржанова. Однако увидеть Ивана Ивановича оказалось не так-то просто. Вчера он тоже не дождался доктора. Мишутка сведениями об отце не располагал, а обратиться к Варваре Васильевне, которая присматривала за ребенком. Алеша никогда бы не решился.
— Ты знаешь, какой сегодня день? — спросила Лариса, когда он вернулся в комнату.
— Еще бы! Сегодня мне исполнилось пятнадцать лет. Думаешь, я забыл?
— Так я не думала. — Лариса открыла шифоньер и вынула из него два плоских пакета. — Это тебе подарки.
В пакетах оказались белая шелковая рубашка с манжетами и запонками, как у взрослого мужчины, и книга «Жизнь Моцарта» — роскошное издание, приобретенное в букинистическом магазине.
— Спасибо! — Алеша нежно расцеловал мать. — Ты у меня лучше всех на свете.
«Мамаша», — вспомнила Лариса и улыбнулась печально и гордо.
23
Операция действительно предстояла серьезная, у больного Прудника, известного далеко за пределами госпиталя своим скандальным характером и осложнениями после всех хирургических вмешательств, не сразу удалось сформировать приличный филатовскии стебель. Еще труднее было вылечить гнойные раны на лице и улучшить общее состояние больного. В течение последних двух месяцев Лариса заботилась о нем, как о малом ребенке.
— Доктор, у меня печенка сейчас не болит! — протестовал Прудник против ее лечебных назначений. — Вы мне нос сделайте!
— Не будет у вас хорошего носа, пока обмен веществ не наладим.
— Да какое это имеет отношение?
— Самое прямое.
Прудник вздыхал, но покорялся.
Придя в госпиталь, Лариса переоделась и пошла в отделение, где ей надо было осмотреть и проконсультировать больных, которым предстояли операции. Там ждала ее Полина Осиповна со своими больными. Пришла и Варя с неудачником Березкиным — никаких улучшений у него не наступало.
— Вот посмотрите, Лариса Петровна, — тотчас заняла позицию энергичная Полина Осиповна и, крепко держа маленькими ручками за плечо своего пациента, с торжеством выдвинула его вперед. — Посмотрите, какую глазную впадину я сделала ему для протеза! Обратите внимание, какой створ в уголках век получился, а?.. Ну-ка, зажмурь глаз! Только очень скупой, не дал мне взять полосочку для ресниц с брови, и я вырезала вот здесь! — Полина Осиповна, мягко наклонив стриженую голову больного, показала шрам у него за ухом, и опять наивное, милое торжество осветило ее лицо. — Хорошо? Он оптимист и шутит, будто у него реснички так растут, что повязку сдвигают. Я боялась, что луковки волос опять не вынесут пересадки и умрут. Ведь сначала не выходило: полоски кожи приживлялись, но луковки волос погибали, и оставался голый трансплантат. Я долго билась над этим. А нынче весной смотрю: везут деревья для пересадки с большим комом земли. И я подумала: волоску, как и дереву, тоже нужно питание. В самом веке жировой клетчатки почти нет, значит, надо брать полоску для ресниц с жиром, чтобы вставлять ее в разрез века с подкожным кормом. Попробовала. Луковки выжили, и реснички начали расти. Видите? И у него растут! Когда будет вставлен протез, получится замечательно. А была бесформенная яма! Только вот тут… — Полина Осиповна развязала неугомонными пальцами повязку и умоляюще посмотрела на Ларису.
Да, ниже — очень плохо: на месте носа зияющая дыра, губа опустилась.
Больной тоже с тревожно-просительным видом уставился на Ларису единственным глазом. Конечно, доктор Фирсова сумеет избавить его от тяжелого уродства. Недаром больные, лечащиеся в госпитале, боготворят ее. Только Варю, которая шла сюда ради Березкина, не могли уже теперь расположить ее знания и опыт. С тех пор как она почувствовала себя одинокой, с тех пор как услышала зов спящего Ивана Ивановича… Не только от сна пробудилась она в ту ночь, но и от ослепления, владевшего ею столько лет.
«Не может быть, чтобы он разлюбил меня за критику. Он тоже прямой, резкий. Значит, просто никогда не любил меня?.. Непохоже и на то, чтобы он признался Ларисе в своем чувстве, — Варя всмотрелась в хмуро-озабоченное, бледное лицо Фирсовой. — Может быть, у нее уже есть другой человек. Неужели она так и не полюбила никого за эти годы?»
— Вы тоже хотели показать своего больного Лари, се Петровне, — напомнила Полина Осиповна. Варя спохватилась:
— Да, да! Это Березкин с глаукомой, которому мы вместе с вами делали операцию. Вы мне ассистировали.
Лариса нахмурилась, припоминая. Много больных проходит через ее руки… А сколько ей приходилось ассистировать: и старшим коллегам, и молодым врачам вроде Вари, и студентам, проходящим субординатуру шестого курса. Совсем не хотела Лариса унизить Варю невниманием, но той показалось: Фирсова нарочно делает вид, что не помнит. (Ну, можно ли забыть такое!) И очень обидно стало Варе: во всем чувствовала она превосходство этой женщины. Но она справилась с досадой и начала объяснять:
— Он требует, чтобы я удалила ему больной глаз, а мне не хочется его уродовать. Вон сколько усилий тратит Полина Осиповна на создание глазного протеза, а тут пусть не зрячий, но ведь живой глаз!
— Варвара Васильевна права: глаз надо сохранить, — сказала Лариса Березкину после осмотра. — Удалить недолго, но потом вы будете обречены на постоянную черную повязку или на глазной протез. Вернуть зрение этому глазу невозможно, и мы вас зря обнадеживать не станем. А боли надо снять. Не хочется для этого идти на крайнюю меру — перерезать зрительный нерв, лучше мы сделаем вам еще одну операцию: вырежем узенькую полоску склеры. Это иногда очень помогает. Наши врачи позаимствовали такой метод в клинической глазной больнице, — обратилась Лариса к Варе. — Вот куда вам пойти бы на усовершенствование!
— Я уже подала заявление, — ответила сухо Варя, почти оскорбленная словами Фирсовой при больном, которому она не сумела помочь: не намек даже, а прямое напоминание о неопытности.
Но невольно про себя она отметила: «Лариса Петровна тоже все время учится, стремится к полной самостоятельности в лечении болезней лица. Ничего не упускает. Не похожа ли она в этом на Ивана Ивановича?»
— Будем готовиться к операции?
— Я сама ее сделаю, а вы будете помогать, — решила Лариса. — Как думаете, Березкин?
— Если вам не надоело, попытайтесь еще. Только мне не до красоты!
— Сейчас не до красоты, а снимем болевые ощущения — потребуете красоту навести.
Шагая вместе с Березкиным по коридору после консультации, Варя опять увидела Прудника, который был в очень возбужденном состоянии.
— Ты мне не выдумывай всякие штучки! — кричал он, наступая на молоденькую палатную сестру. — Хватит меня жданками кормить! Не лезь и ничего не болтай Ларисе Петровне!
— Ведь плохо будет, Прудник! Я не имею права молчать! Нельзя делать операцию, когда у больного температура, а у вас лихорадочное состояние…
— Сама ты лихорадка болотная! — Прудник выхватил у сестры градусник, переломил, бросил и с яростью шагнул к ней. — Я тебе…
— Нельзя так! — Варя смело встала между буяном и испуганной девушкой. — Мы вас лечим и отвечаем за ваше здоровье, а если вы станете что-нибудь скрывать, вам хуже будет.
— Не будет! Я устал от проклятого уродства. Я вас всех ненавидеть начинаю! Уйди, а то я выбью твои раскосые глаза!
— Эх ты, хулиган! — укоризненно сказал степенный Березкин. — Я вот уже несколько лет пропадаю от боли. Такая боль в глазу — вырвал бы его! Неужели и мне на людей кидаться?
— Что за шум? — спросила Лариса, быстро подходя к ним. — Опять вы, Прудник? Ведь вы сегодня на операцию назначены!
— Его лихорадит. У него температура, — сообщила Варя, потрясенная злобной выходкой больного: никто никогда не унижал в ней национального достоинства.
— Молчи, это тебя не касается! — прервал Прудник.
— Если вы сейчас же не извинитесь перед Варварой Васильевной, мы сегодня выпишем вас из больницы! — не повышая голоса, сказала Фирсова.
«Выпишем из больницы!» Пруднику сразу вспомнилось, как он однажды проснулся… Повязка сбилась ночью с лица, и жена, приподнявшись на постели, в упор смотрела на него. Какая брезгливость была в ее взгляде! А сколько раз, сидя за столом, он испытывал болезненный стыд перед нею и детьми, когда пища выливалась из его обезображенного рта на грудь!.. Хулиган?! Нет, он не испытывал никакого удовлетворения от своих скандалов. Но почему он всю жизнь Должен терпеть это истязание?
— Лариса Петровна!
— Никаких разговоров! — Глаза Фирсовой стали совсем черными, и такую властность выразило ее лицо, что Прудник растерялся.
— Я больше не буду, Лариса Петровна! Это в последний раз, честное слово!
Фирсова стояла неподвижно, точно не слыша его слов. Слишком часто встречалась она на фронте со смертью, чтобы испугаться нахала, судьба которого целиком зависела от нее. Прудник почувствовал это и, побагровев от стыда, обернулся к Варе.
— Простите, доктор, за мою грубость!
— Не просто грубость, а политическое хулиганство, — возразила Лариса, и Прудник покорно повторил:
— Простите за политическое хулиганство.
— Это другой разговор. Делать операцию при повышенной температуре нельзя. Будем вас оперировать не тогда, когда вам вздумается, а когда мы найдем это целесообразным. Понятно?
— Понятно.
— Идите в палату!
— Есть в палату!
— Даже страшно, до чего может распуститься человек! — произнесла Лариса тем же ровным голосом, провожая взглядом уходившего Прудника.
24
Березкин ушел в глазное отделение, а Варя вернулась к столу, где лежала история его болезни, и начала записывать заключение консультанта. Руки ее при этом так дрожали, что невозможно было не заметить ее волнение. Чувствуя настороженность Вари, Лариса сама в последнее время стала относиться к ней сдержанно, но дебош Прудника выбил и ее из обычной колеи.
— Не надо расстраиваться из-за выходки больного, Варюша! — сказала она ласково, как бывало на фронте.
Тогда у Вари задрожали и губы.
— Я не из-за этих глупых и злых слов расстроилась.
— Из-за чего же? — Лариса наклонилась и тоже вспыхнула: на нее в упор смотрели глаза человека, не признающего никаких лживых уверток и компромиссов.
— Мне нужно поговорить с вами, Лариса Петровна, по личному делу. Но здесь об этом не время и не место.
Лариса помолчала, собираясь с мыслями. Совсем не походила она в эту минуту на властного хирурга, каким только что видела ее Варя: очень женственным стало ее лицо, прелестное в тревожном недоумении, а потом озаренное догадкой.
— Я могу задержаться здесь, пока вы не закончите работу, и мы поедем ко мне домой, — сказала она, взглянув на часы.
Остальное время дня Варя работала, как всегда. Нет, сегодня она еще внимательнее относилась к больным. Но во время перерыва в дежурке, где врачи пили чай с домашними бутербродами, Полина Осиповна притянула ее к себе и участливо спросила: — Что с вами, деточка?
— Ничего. Так просто…
— Не похоже, чтобы так просто. Вы все еще расстроены из-за нашего горе-Прудника?
— Да, — неожиданно солгала Варя.
Она не могла сейчас допустить участия к себе и, может быть, поэтому снова вспомнила поразительную хватку творческой мысли у Полины Осиповны. От кома земли на корнях огромного дерева — к корню крохотного волоса. И створ глазного уголка…
«Настоящая художница! Она и дома такая же цепкая, не то что я!»
Конечно, эта женщина смогла бы, как Елена Денисовна, как и Галина Остаповна, по-матерински дать Варе хороший совет, но Варя хотела сама разобраться в своих сердечных делах.
«Здесь мы должны решать сами, и никто другой, — думала она, безучастно следя за своими коллегами, веселыми, как студенты, в час отдыха. — Я не Ольга. Ни молчать, ни выслеживать не стану. Они оба тоже серьезные люди и не будут меня обманывать!»
Из госпиталя Варя и Лариса вышли вместе. Пока шли до троллейбуса, а потом ехали на Калужскую, обе молчали, став одновременно и близкими и враждебными друг другу. Общность несчастья становилась аля них все очевиднее, и обе мучительно думали об одном: к чему приведет неизбежный разговор? Была Минута, когда они готовы были расстаться на полпути, но сделать это без вмешательства какого-нибудь Прудника оказалось невозможным.
Варя впервые ехала к Ларисе. Она сидела рядом с нею на двухместном диванчике у открытого окна и, отвернувшись, смотрела то на серый асфальт улицы, по которому спешили легко одетые люди, а порывистый теплый ветер гнал какие-то бумажки, то на громады домов, где в просветах шевелились на мутно-голубом от дымки небе лохматые тучи. Эти сердитые тучи, духота в троллейбусе, ветер, рвавший пестрые платья и косынки женщин, а заодно обдувавший потные лица, — все, предвещая грозу, усиливало тревогу Вари. Не глядя на Ларису, она краем глаза видела ее прекрасные руки, опущенные на колени, и представляла себе ее хмурый сейчас профиль под пышной копной волос, не поддававшихся даже докторской шапочке, подобно поварскому колпаку, стягивавшей их ежедневно. И вся она такая непокорная своей жестокой судьбе и никем не покоренная. Только зачем, зачем встала она опять на Барином пути?!
Вскипела ненависть к ней, давила грудь до удушья, до головокружения, до звона в ушах. И так хотелось Варе поскорее разрубить узел, связавший ее и дорогих ей людей — Ивана Ивановича и Мишутку — с этой женщиной! Ни о каких иных причинах отчуждения мужа Варя сейчас не помышляла.
— Вот здесь мы и живем! — сказала Лариса с натянутой улыбкой, когда они поднимались в кабине лифта на шестой этаж большого дома.
Пока она доставала ключ из сумки, Варя, словно зверек, искоса наблюдала за ее движениями. Сама собой пришла мысль, что Иван Иванович уже не раз стоял на этой площадке, приходил сюда вместе с Фирсовой и один.
Такая горячая волна хлынула вдруг в голову — все закружилось.
— Что с вами? — Лариса быстро обернулась, не заметив, а скорее почувствовав странное движение гостьи, схватившейся за перила лестницы.
— Ничего… Я просто… поскользнулась… — Варя бросила взгляд на дверь соседней квартиры и усмехнулась, вернее, заставила себя усмехнуться: «Что это у них столько почтовых ящиков?»
Дверь была сплошь увешана ими: жестяными и самодельными, выпиленными из фанеры и сколоченными из дощечек… И еще масса кнопок от звонков и указания, кому и сколько раз звонить.
_ Шесть, семь… Восемь почтовых ящиков, — улыбаясь побелевшими губами, считала Варя. — Смешно! Разве там такая большая квартира?
— Квартира? Нет. Просто жильцы поссорились, и каждый обзавелся отдельным хозяйством.
— А вы?
— Мы со своими соседями дружно живем.
Шагнув через порог, Варя снова представила себе, как входил сюда ее Иван Иванович. В комнате Фирсовых она острым взглядом окинула скромную обстановку. Диван, на котором, наверное, спит Алеша. За сдвинутой ширмой узкая, девически опрятная постель Ларисы. Письменный столик, крепко обжитый. На обеденном, покрытом поверх скатерти светлой клеенкой, астры в хрустальной вазочке, а на пианино букет из георгинов и гладиолусов в фаянсовом кувшине с выпуклыми узорами. Чисто в комнате, много книг. В большое окно, затуманенное сборками шторы из белого тюля, виднелась масса новостроек Юго-Западного района. В открытую форточку бился предгрозовой ветер. И ни одного портрета на стенах, только над диваном фотография юной девушки со стрижеными и зачесанными набок прямыми волосами. Проходя к столу, Варя посмотрела внимательнее: неужели уже завел симпатию Алеша?
Но нет, черты не девичьи. Черноглазый юноша с задумчивой полуулыбкой глядел на Варю: Олег Кошевой, замученный фашистами герой Краснодона! Варя еще раз пытливо огляделась. Заметила том Ленина на столе Ларисы, раскрытый иностранный словарь, большую книгу «Опыт Отечественной войны».
Фирсова спокойно, будто вид родного гнезда вернул ей самоуверенность, ходила по комнате, то звякала тихонько посудой в маленьком буфете, втиснутом в угол за шифоньером, то спешила на кухню, давая Варе возможность освоиться в новой обстановке и собраться с силами для трудного разговора.
Неужели Иван Иванович приходил сюда? Да разве могла бы сама Варя привести к себе любовника, которого увидел бы Мишутка?! Любовник? Варя нахмурилась, и ей вдруг стало стыдно, так стыдно, что даже маленькие ее ушки загорелись, как в огне.
Она вспомнила бережное отношение хирурга Аржанова к ней, влюбленной в него девушке, до приезда его жены Ольги на прииск Каменский. Ведь она полюбила его с первых встреч, с тех пор, как он вылечил ее в приисковой больнице и стал для нее примером в жизни. Как он вел себя потом, после ухода жены? А на фронте? Все его поведение не давало ей никакого права плохо думать о нем! Никогда не пойдет он к женщине из-за простого увлечения!
«Но он любит Ларису Петровну! — подсказал ей беспощадный внутренний голос. — Он разговаривает с нею во сне, зовет ее. Он совсем охладел ко мне в последнее время. Для меня это плохо. А ведь им-то хорошо вместе! И разве можно назвать любовь плохим чувством?»
Варю даже в пот бросило от таких мыслей, и она присела возле стола, всем существом ощущая присутствие Ларисы; звук ее шагов, дыхание, движение воздуха, когда она проходила мимо, — все угнетало.
Отчего не прийти коммунисту Аржанову в комнату, где любят Кошевого и читают Ленина? Скорее он не придет туда, где к ним равнодушны. Если разобраться, так всем советским людям дорог тот и другой, и это никому не мешает влюбляться, разводиться и делать ошибки. Но Иван Иванович не легкомысленный мальчишка, он не побоялся бы сказать правду женщине, тем более такой сильной, какой представлялась себе Варя. А раз он молчит — значит, у него нет намерений, плохих для нее и ее ребенка. Возможно, что он и увлекся снова Ларисой — тут точно каленый уголек приложили к сердцу Вари, — если даже увлекся, то сейчас, наверное, старается побороть ненужное ему чувство. Зачем же, вместо того чтобы набраться мужества и переждать, она начинает подталкивать его на ту сторону? Не значит ли это добровольно отказаться от любимого человека, вместо того чтобы бороться за сохранение семьи? Пусть уж он сам решит и выберет!..
25
— Слушаю вас, Варвара Васильевна, — сказала наконец Лариса, поставив на стол термос с заваренным чаем, печенье, сахар, несколько тарелок с закусками и присаживаясь напротив гостьи.
— Я хотела… хотела посоветоваться… — Варю снова бросило в жар и в холод. — Я думала посоветоваться об одном очень личном деле, но решила: лучше не надо.
— Что не надо, Варя? — Почувствовав волнение
гостьи, Фирсова сразу догадалась, о чем та собиралась говорить. Будь это наскок вздорной ревнивицы, вроде Раечки Злобиной, Лариса ее и на порог не пустила бы. Но Варя Громова — другое дело. Отказаться от разговора с нею Лариса никак не могла и в то же время, целый день думая о нем, настолько измучилась, что внезапное решение Вари молчать показалось ей жестоким. Но настаивать она не стала: ведь не собиралась вторгаться в семью Аржановых. Зачем же требовать каких-то признаний от его жены? Будут ли это упреки или просьбы, угрозы, наконец, в любом случае произойдет разоблачение самых сокровенных семейных отношений. Лариса и ждала этого, и боялась.
— Как хотите, Варвара Васильевна, — неестественно ровным голосом сказала она. — Давайте обедать. Сейчас суп разогреется. Есть рыба жареная.
— Ничего не хочу! Мне нездоровится, должно быть. Я пойду, Лариса Петровна! — И Варя торопливо пошла из комнаты.
У нее действительно был вид больного человека. Фирсова сразу смягчилась, догнала ее у выходной двери и, придержав за руку, предложила:
— Подождите! Я вызову сейчас такси. У нас здесь рядом…
— Лучше пройдусь!
Несколько минут женщина стояла у порога, прислушиваясь к легким шагам, торопливо считавшим ступеньки лестницы. Вот хлопнула дверь внизу, а чуть погодя над домом властно и громко зарокотал гром. И здесь, в городе, среди камня, нагроможденного людьми, гроза брала свои права!
Лариса вернулась в комнату, подошла к окну, вцепилась обеими руками в парусящие от ветра шторы. За окном теперь ничего не было видно: ливень обручился на город, и где-то, ослепленная его потоками, а может быть, и слезами, бежала, скользила, спотыкалась маленькая женщина, неся в сердце большое, невысказанное горе.
— Зачем все это? — громко спросила Лариса, глядя в пространство, заполненное косыми струями дождя. — Зачем страдания? Ведь мы умные, свободные люди!
Она представила себе Аржанова, его взгляд, голос, и такая горячая тоска по нем охватила ее, что она позавидовала страданиям Вари, которая, промокнув до нитки, через тридцать — сорок минут увидит его. Своими изумительными руками хирурга он поможет ей стащить мокрое платье и окутает чем-нибудь ее прохладные плечи. Все чепуха и вздор перед этим.
«А у меня этого нет. Разрушено, убито войной. Двенадцатый год одиночества! Только Алеша!.. И тот уже начал прогуливаться с неизвестной мне девочкой. Еще несколько лет, и он совсем отойдет. А мне останется одна надежда: поскорее состариться и похоронить в себе женщину. Ох, просто кричать хочется!»
Но кричать Лариса не стала. Не смогла она и обедать — кусок не шел в горло, — а все ходила и ходила по комнате вокруг стола, до полного изнеможения. Если бы сейчас, а не на троллейбусной остановке встретился ей Аржанов и ласково посмотрел на нее!.. Она не отвернулась бы. Ведь только он ей нужен! Такой, как есть: с его взглядами на жизнь, работой, со всей его нескладной личной судьбой.
«А могло быть иначе!» — подумала Лариса, припоминая фронтовые дни и любовь Аржанова к ней и Алеше.
Однако она понимала, что иначе быть не могло, что, встреть она сейчас Ивана Ивановича, и опять все осталось бы по-прежнему.
«Значит, надо выкинуть его из головы!» — решила женщина.
Она заставила себя сесть к письменному столу, раскрыла свою книгу о пластических операциях, но с каждого листа смотрели на нее изуродованные лица, и каждое из них, казалось, кричало ей:
«Я тоже хочу счастья! Зачем меня лишили радости любить и быть любимым?!»
Вот Прудник… Лариса прекрасно понимала его состояние. Но мужчине, даже обезображенному, живется легче. Это факт!
— Ужасно! — сказала она с яростью и встала. — Проклятая война! Ей представились миллионы женщин, как и она, одиноких. Вот так же работают, так же терзаются в одиночестве, при котором страшно иногда оставаться лома в четырех стенах. Тоскуют, плачут, стыдясь даже сказать об этом. Кто они? Только женщины, все еще слабая половина рода человеческого, обязанная терпеть и молчать о своих страданиях, созданных войной. Ведь война кончается с последним выстрелом только для убитых.
26
Комиссия из министерства, которую все так ждали, нагрянула в клинику все-таки внезапно.
— Приехали! — сообщал озабоченный до чрезвычайности Прохор Фролович Скорый, пролетая по коридору как метеор.
У доктора Аржанова словно горсть ледяных иголочек покатилась, покалывая, по спине. Он не боялся: это было совсем-совсем иное чувство. Его не обижало то, что назначена комиссия: люди пожаловались не из-за пустяков — у них дети погибли. Если бы этот сердечный вопль был обращен к самому Ивану Ивановичу, он тоже не остался бы равнодушен. Волновало и мучило его другое. Он глядел на свою работу придирчивым взглядом посторонних людей и уже в который раз думал: все ли я сделал, — чтобы Лидочка Рублева осталась жива? В отношении Решетова и Софьи Шефер он не сомневался, за них готов был драться где угодно и с кем угодно.
— Тартаковская-то, а? — укоризненно бросил он Скорому, будто тот отвечал за двуличие женщины-профессора.
— А ну ее! — Прохор Фролович сердито дернул надутыми губами; зеленые глазки его открылись неожиданно широко — он в самом деле похудел за эти Дни. — Она какую-то работу написала об участии костного мозга в кроветворении и вот, когда выздоровела, снова взвинтилась против Решетова. Не хочет ничем поступиться, даже при наличии неопровержимых: фактов. По званию, так сказать, профессор, а на деле ослица валаамова!
— Насчет валаамовой ослицы вы что-то путаете: ослица эта протестовала впервые и к тому же здраво, — с комической серьезностью заметил Иван Иванович, вспомнив библейское сказание о волхве Валаама.
— Надо бы Тартаковской вторую ногу выдернуть за ее штучки! — не слушая, бубнил Прохор Фролович. — Как она меня подкосила! Вам-то что! Ваше дело ясное, так сказать, работа на виду. А если были смертные случаи… Что же, ведь вы не господь бог, всесильный и всемогущий! У Григория Герасимовича картина просто замечательная: ни одного осложнения, так сказать. — Теперь, когда Прохор Фролович особенно расстроился, «так сказать», которыми он кстати и некстати пересыпал свою речь, звучали как громкое «таскать», «таскать». — А вот я влип так влип!
«Хоть и толстокож с виду, но славный мужик!» — с доброй усмешкой подумал Иван Иванович, обрадованный тем, что Скорый тоже не уверен только в себе.
— Ну, скажите, кой черт меня дернул заказать по блату сразу сотню гвоздей? — продолжал Прохор Фролович, удивленный мимолетной улыбкой коллеги. — Хотел, так сказать, хорошее дело устроить, выгодное для всех, так сказать, а вот изволь изворачиваться!
— Зачем вам изворачиваться? Если бы вы не доставали гвозди, мы не поставили бы на ноги стольких людей.
— Это верно. Но зачем мне сотня понадобилась? Жадность моя меня погубила! Деловая жадность, так сказать.
И снова забавное сочетание слов, прозвучавших как «жадность таскать», заставило Ивана Ивановича улыбнуться.
— Чему вы радуетесь? — обозлился на этот раз Прохор Фролович. — Плакать надо, глядя на подобную подлость! Эта финтифлюшка-то, Щетинкина, которую вы с Гридневым, так сказать, от смерти спасли! Какое она имела право жаловаться после блестящей операции?! Нагрубили ей! А хотя бы и нагрубили, да ведь спасли, на свою голову! Нет, подобных склочников не лечить надо, а добивать! Да, добивать!
— На кого вы ополчились, уважаемый Про Фро? — спросила Софья Шефер, подошедшая неслышно, как большая кошка.
Ох, не говорите! — Прохор Фролович тяжело вздохнул, но на лице его появилось некоторое просветление: похоже, он обрадовался появлению Софьи. — Забыл совершенно о гуманности своей профессии, поскольку крови жажду! Крови!
_ Ничего. Я думаю, обойдется по-хорошему, — с несвойственной ей мягкостью сказала Софья.
— Обойдется в прокуратуре! — уныло возразил Прохор Фролович. — Помяните мое слово, припечатают нам по первое число!
В кабинете заведующего клиникой профессора Гриднева сидели Круглова — главный врач больницы и члены комиссии: Зябликов — главный хирург Министерства здравоохранения, Ланской — хирург из городской клиники и представитель обкома профсоюза Тарасов.
— Вы, пожалуй, все уже знакомы, — сказал Грид-нев, и его умное лицо осветилось приветливой, открытой улыбкой. Он не имел привычки заискивать перед властями, чувствуя себя полным хозяином своего учреждения.
Имя его было широко известно. Образованнейший человек, отлично знающий несколько иностранных языков, он слыл не только ученым специалистом, великолепно владеющим техникой операции в грудной полости, но и политически грамотным человеком, хотя в партии не состоял.
Прохор Фролович Скорый, будучи независим от него в административном отношении, преклонялся перед его авторитетом. Улыбку Гриднева он никак не записал в свой актив. Понятно: руководитель клиники, пришли с ревизией — хочешь не хочешь, а улыбайся. Если бы так пришли к нему, Скорому, заместителю главного врача по хозчасти, то он, конечно, тоже бы улыбался и, не в пример Гридневу, давно бы организовал чай и закусочку. Но тут приходилось подчиняться чужому уставу, тем более что призрак властной прокурорской руки заставлял поневоле съеживаться осанистую фигуру Скорого. Свободно держалась Софья Шефер, ершисто — Решетов, Иван Иванович был замкнут и задумчив.
«Все ли мы сделали? — вот что мучило Аржанова. — Ведь мы до сих пор не развернули работу с гипотермией. Профессор Белов в своей лаборатории, применяя охлаждение в ледяной ванне, уже добился продления клинической смерти у животных. Он оживляет собак после получасовой и даже часовой смерти. Как мы реализовали у себя этот замечательный опыт? Лидочка Рублева погибла, хотя у нее клиническая смерть продолжалась не больше восьми минут. — И вдруг промелькнула мысль — Может быть, жестокое предупреждение со стороны Вари было продиктовано реальной опасностью?..»
Но тут начал говорить о своей работе Решетов, и Иван Иванович сразу насторожился: «Неужели Григорий Герасимович струсит и признает себя виновным?»
— Что я могу сказать? — спросил Решетов, в упор посмотрев в почти квадратное, твердое лицо Зябликова с густыми бакенбардами на румяных скулах. — Прежде всего я огорчен и даже возмущен жалобами на своих коллег Аржанова и Шефер. Мы давно работаем вместе… Вы хотите возразить по этому поводу? — быстро обернулся он, задетый скептическим, как ему показалось, покашливанием болезненного на вид Тарасова. — Тут дело не в приятельских отношениях, а в возможности головой поручиться за товарища. Ведь во время войны качества людские огнем проверялись. Софья Вениаминовна — прямой человек и очень справедливый…
— Я сама отвечу, если потребуется, вы лучше о себе, о своей работе расскажите! — перебила Софья.
— Видите! — Решетов развел руками. — Резко по форме, но по существу разве я могу пожаловаться? О себе рассказывать не стану, работу посмотрим в палатах отделения, в операционной. Вот сейчас готовим одного больного к операции. Милости просим! Посмотрите истории болезней, журналы… Все записано с протокольной точностью.
При этих словах Прохор фролович грузно шевельнулся на стуле и утробно вздохнул, и его вздох, и смиренный вид неожиданно вызвали смешинку в глазах доктора Аржанова, хотя и сознающего всю серьезность положения.
Угрозу Иван Иванович видел в общей настроенности председателя комиссии, академика Зябликова, который, считая себя образцом передового ученого, смотрел на строгие взыскания как на очень действен
средство воспитания кадров. Крепко сколоченный, костистый, пышущий здоровьем, Зябликов я в операционную и в кабинет министра входил широким, энергичным шагом, и, глядя на него, трудно было поверить, что в свое время его не только критиковали, но я лишили возможности работать в клинике. Только вмешательство членов ЦК помогло ему вернуться на кафедру- И вот он, великолепный экземпляр человеческой породы, сидит над душами четырех людей, ни в чем не повинных, кроме любви к своему делу. Подавляет даже самого Гриднева. Учен. Могущ. Самоуверен.
«Ну, да ведь он председатель комиссии, которая пришла проверять! — думает Иван Иванович. — Не к ним пришли, а они пришли. Вроде бы испанцы к индейцам Америки. И хотя у индейцев была своя замечательная древняя культура, но для пришельцев, гордых преимуществом грубой силы, они являлись всего-навсего идолопоклонниками. А из Зябликова хороший бы получился конквистадор!» И опять шевелится в душе у доктора Аржанова озорной дьяволенок, расталкивая холодную оторопь.
«Лучше быть богатым да здоровым, чем бедным да больным! А Прохор-то Фролович какой бедный сейчас! И семьдесят банок… Да-да-да! Вот бы рассказать Зябликову!» Иван Иванович посмотрел на представителя обкома Тарасова, на его бледное, со втянутыми щеками лицо, под зачесом бесцветных волос, и сразу присмирел: общественность! Очень умный взгляд у Тарасова, а цвет лица нездоровый, и покашливает… «Что же у него? Легкие? Нет, пожалуй, сердце. Похож на сердечника. Зябликов рядом с ним просто бессовестно здоров. Хорош зяблик. Но как вклевывается, сукин сын! — Григорий Герасимович спокоен, с другого бы пот полил. Правильно, дорогой друг. А вот я…» — и снова заныло сердце у заслуженного уже профессора: «Ох, до меня не дойдет сегодня очередь! Опять ждать и томиться. А как Ланской? — Иван Иванович посмотрел на хирурга из городской клиники. — Тоже порот был, и прежестоко. И тоже выстоял. Еще бы, уролог блестящий! Какие чудеса он творит, оперируя на больных почках! Какие диагнозы ставит! Сам ведь и рентгенолог замечательный! Били его за то, что он удалил здоровую почку вместо больной.
Трагическая, ужасная ошибка! Но мало ли что может приключиться иногда и с самим хирургом! Но глядишь, вот-вот научимся и почку обратно пришивать».
Иван Иванович поднялся вместе со всеми и еще раз оглянулся на Ланского. Коренастый, большерукий человек с утиным носом и проницательными глазами. Очень молодит его резкий контраст между седыми, почти белыми волосами и яркими полудужьями смоляно-черных бровей. Тоже очень крепкий товарищ! Но ведь это он говорил, что больные дети прячутся от Аржанова во время обходов…
27
Все во главе с Гридневым и Зябликовым двинулись в травматологическое отделение. Последним побрел Про Фро. И милейшая Мария Павловна Круглова, и впрямь кругленькая, среднего роста женщина, просто малютка среди этих гигантов мужчин, убежала вперед проверить готовность к операции.
Не заглянув в палаты, комиссия в полном составе вошла в операционную. Там в окружении студенческой группы и молодых врачей-ординаторов лежал уже на столе пожилой трамвайщик-вагоновожатый, с размозженной от лодыжки до паха ногой. Открытый, осколочный перелом в нескольких местах, с резкими смещениями; оболомки костей так и торчали из кровавого месива, и все держалось на обрывках мышц и сухожилий.
— Гм! — Зябликов недоумевая пощипал свою рыжеватую бакенбарду, торчавшую из-под марлевой маски. — Что вы хотите тут показать, коллега?
— Сейчас будем сколачивать, — спокойно сказал Решетов, уже осмотревший больного перед приходом комиссии.
— Гм! — в свою очередь произнес Ланской. Любой хирург в таком случае без колебания приступил бы к ампутации.
Иван Иванович, решивший принять участие в показательной операции товарища, вспомнил, как весной они вместе оперировали пострадавшего мастера с хлебозавода. Обоим крепко запомнилась тридцатилетняя женщина, правая рука которой попала в тестомешалку. Требовалась ампутация, а дело касалось одинокой вдовы, имеющей на иждивении двух детей и больную мать. Иван Иванович ассистировал тогда Решетову. И не только ассистировал… Швы на кровеносные сосуды и разорванные нервы накладывал он. Пять часов делали хирурги операцию. Локтевой нерв был вырван, половина нижнего конца локтевой кости отсутствовала — осталась в тестомешалке. Но все, что можно, поставили на место, соединили гвоздем, сшили. Теперь женщина снова работает мастером на том же заводе и ведет домашнее хозяйство. Функции руки восстановились почти полностью. Пианистка при такой травме, конечно, вышла бы из строя, тонкие движения пальцев выпали, но для обычной работы женщину удалось сохранить. Вот и вагоновожатый тоже….
Для показательной операции очень тяжелый, рискованный случай, но уж если надо отбивать наскок, то сил жалеть не приходится! Хватит ли только терпения у членов комиссии пробыть здесь до конца, а в Решетова Иван Иванович верил, и верил больше, чем Гриднев и Круглова, которые явно нервничали.
Григорий Герасимович готовится к операции, Аржанов тоже приступает к мытью рук. Случай исключительный, и ассистенты нужны опытные. Вряд ли кто может возразить против этого.
Операция началась. У Зябликова, пожалуй, хватит терпения на любой срок. Не спуская глаз с операционного поля, он твердо, как монумент, стоит за плечом хирурга. Прикованы к столу и остальные. Увлеченный работой, Иван Иванович вспоминает невольно свои терзания на фронте, в периоды массовых ампутаций. Сколько погибло прекрасных рук и ног! И не только потому, что не было физической возможности тратить столько времени на одного раненого, нет, тогда хирурги еще не овладели искусством сшивания сосудов. Теперь же их отлично стали соединять и даже научились заменять недостающие куски. Недавно в Институте экспериментальной хирургии вновь пришили собаке отрезанную лапу. В другом институте хирург приживил собаке вторую голову. Обе головы смотрят, облизываются. Но у животных ткани не были размозжены, а здесь смотреть страшно. В одном месте бедренная артерия размята совершенно.
— Приготовьте кольца Донина, — говорит Решетов сестре.
Вверху, на студенческих скамьях, оживление, как капли дождя, прошуршало странное слово «трансплантат»…
Вот и трансплантат — кусок специально подготовленной трупной артерии. Если его поставят на место удачно, то нога, уже сколоченная, с нанизанными на гвоздь обломками костей, будет жить. Конечно, не очень красиво она будет выглядеть, покороче другой получится и вся исполосуется багровыми рубцами, зато сможет служить человеку наравне со здоровой. Но для этого надо восстановить артерию, иначе нога омертвеет и все равно придется ее ампутировать.
Хирурги примерили кусок вставки, уложили его и соединили, как муфту, с концами артерии при помощи двух тонких колечек с цепкими крючочками, на которые заводились и завертывались обрезанные края.
Это был изумительный момент, когда Решетов, чтобы сделать пробу, ослабил хватку зажимов, и кусок вставленной артерии, наполняясь кровью, начал пульсировать.
Бах-бах-бах! — считал про себя Иван Иванович могучие ее толчки.
Представитель обкома союза Медсантруд Тарасов мужественно выстоял у операционного стола больше четырех часов, хотя ему предлагали подождать в кабинете, — а если уж он решился посмотреть, то падать в случае дурноты не вперед, а назад, чтобы не помешать хирургам. Операция удалась, и общественность — в лице профсоюзника — сияла. Но должностные лица хранили загадочно-непроницаемое выражение.
«Ну что ж ты? — мысленно обратился Иван Иванович к Зябликову, успев все-таки заметить нечто вроде одобрения в его глазах. — Григорий Герасимович прекрасно справился с задачей. Приласкай его хотя бы добрым словом!»
Но Зябликов не приласкал заслуженного врача, а, наоборот, просматривая операционный журнал, сухо сказал:
— Все-таки вы чаще, чем следует, пользуетесь методом сколачивания! Вот же случай, когда можно было обойтись консервативным методом лечения…
Вы правы, коллега, — поддержал Зябликова Ланской, хмуря яркие, точно смоляные брови. — Костный мозг щадить надо. Не так уж трудно больному вылежать при переломе ноги два-три месяца.
— Мы применяем сколачивание только в случае сложных переломов! — возразил Решетов, но голос его дрогнул, и он замолчал: хирург был по-детски открыто огорчен тем, что знаменитые коллеги никак не отметили хорошо проведенную им тяжелую операцию.
28
«Если они так отнеслись к наглядной операции Григория Герасимовича, к активному методу лечения с его явным преимуществом, то что же они сделают со мной? — размышлял Иван Иванович, расставшись с товарищем в подъезде своего дома и поднимаясь на второй этаж. — Побоялись выразить одобрение. Как бы чего не вышло: вдруг омертвение начнется? Но ведь операция-то сделана прекрасно! Обидели Григория Герасимовича! А ему работать надо! С каким настроением он завтра явится в клинику? Да и все мы расстроены… Завтра комиссия не придет, послезавтра выходной, в понедельник Зябликов заседает в академии, а тут ходи с грузом на шее, пыхти, мучайся!»
Войдя в квартиру, Иван Иванович совсем помрачнел: Варенька встретила его веселая, говорливая, стала рассказывать о своих больных и сегодняшней удачной операции — сняла катаракту. О комиссии в клинике Гриднева не обмолвилась ни словом, да у Ивана Ивановича и охоты не было говорить с нею об этом. Он только подумал неприязненно:
«Хорошо, что забыла о моих делах, хвалясь своими! Может, нарочно умалчивает, ждет, чтобы я сам…»
Пообедали вдвоем — Мишутка немножко прихворнул и разоспался в кроватке, хорошенький, румяный. Елена Денисовна с Наташкой уехали в Третьяковку, и правильно сделали, а Иван Иванович с Варей второй год никуда не могут выбраться, «Работаешь как вол, ночами не спишь по-человечески, а зачем это все? — с ожесточением думал хирург, садясь к письменному столу и воздвигая возле целую баррикаду из книг. — "- Придут такие… с бакенбардами, и наплюют тебе в душу. Что за моду выдумали — передразнивать прошлый век! Да-да-да! Заниматься надо, а я сижу и злюсь. Оттого все сделанное не радует».
Тут Иван Иванович окончательно забыл и о книгах, и о Варе, незаметно наблюдавшей за ним. Комиссия комиссией, но никуда не уйдешь от тягостных фактов: дети умирают и родители вправе жаловаться. Они дают согласие на хирургическое вмешательство, но, не присутствуя на операциях и ничего в них не понимая, обвиняют в случае неудачи хирурга. Кого же еще? Его благодарят со слезами на глазах, его же со слезами проклинают. Но если судить всех хирургов, то они в конце концов могут бросить свое трудное дело и скажут: «Умирайте».
«Однако не бросаем! — неожиданно с гордостью подумал Иван Иванович. — У того же Зябликова не только бакенбарды, главное — опыт и техника богатейшая. Проработка, Взыскания. А он не бросил, выстоял! И Ланской выстоял. Страшнее всего собственное недовольство своей работой. Разве можно забыть Лидочку Рублеву?..»
Доктор встал и начал ходить по комнате, старательно, но машинально обходя различные предметы. Потерять ребенка, с маленькой жизнью которого связано столько волнений, забот, огорчений и надежд. Вот Мишутка… Иван Иванович снова подошел к кроватке, посмотрел на спящего мальчика, осторожно прикрыл краем одеяла его крепкие ножки с розовыми пятками и вспомнил, как он уговаривал во дворе большую шотландскую овчарку взять у него конфету.
— Дези не берет у чужого, — сказал хозяин собаки, с гордостью посмотрев на рыжую красавицу с пышным, ослепительно белым воротником, переходящим в такую же белую манишку и чулки.
— Возьми, Дези, — я хороший! — так и вспыхнул Мишутка, обиженный тем, что его назвали «чужим». — Я хороший, Дези!
Но собака только поглядывала на ребенка черными умными глазами да отворачивала длинную морду.
— Славный ты мой! — прошептал Иван Иванович. Разве мог Мишутка примириться с тем, что он чужой, хотя бы и для собаки? Как ужасно было бы потерять его! А Лидочка Рублева!.. Вот так же умер когда-то матрос Нечаев: со стола сняли с ровным дыханием сердце билось, а тоже не проснулся.
Вспоминался снова и снова Савельев. И не только потому, что его родители подали жалобу… Подросток, похожий на нестеровского отрока, с огромными серо-голубыми глазами под широкими дугами русых бровей, с тонким лицом, на котором застыло выражение полной отрешенности от жизни. Таким он пришел в клинику, таким остался в памяти. От него и мертвого трудно было отвести взгляд.
«Отчего он погиб?» Этот вопрос, на который придется отвечать комиссии, Иван Иванович задавал себе уже сотни раз.
Он сделал Савельеву рассечение суженного клапана легочной артерии, введя туда инструмент через переднюю стенку правого желудочка сердца. Инструмент, хотя и вслепую, лишь под контролем ощупывания через стенку сосуда, был введен правильно. Это сразу же подтвердилось на операции: вялая до той поры артерия наполнилась и стала пульсировать. Кровотечения сильного не было: и разрез в сердечной мышце, и швы на него — все проведено идеально. Иван Иванович вместе с ассистентами радовался удачно сделанной операции, а ночью Савельев умер.
Что явилось причиной его гибели? Плохой уход в послеоперационной? Но там дежурили лучшие сестры и врачи! Иван Иванович сам несколько раз заглядывал к больному. Вскрытие подтвердило, что операция сделана безукоризненно. Значит, и тут придраться не к чему.
Думая о смерти Савельева, Иван Иванович чувствовал, что ему было бы даже легче, если бы вскрытие обнаружило какую-то его оплошность. Могло ведь открыться кровотечение в полость плевры, могло сместиться сердце от плохо отсосанного воздуха, попавшего в грудную полость во время операции. Получилось же так: все в порядке, а больной умер.
Много еще не изученного в области сердечных заболеваний, и хотя Иван Иванович не сожалел о своем выборе, но нагрузка оказалась такой, что иногда он чувствовал себя совершенно измотанным. Вчера вечером умерла женщина после операции по поводу «панцирного сердца». Что там неладно получилось, установит вскрытие. А на днях умер семилетний мальчик… При расширении устья легочной артерии разрез был сделан не в месте сужения клапана, а чуть-чуть правее, в стенке самого сосуда, и ребенок погиб от бурного кровотечения.
Это не ошибка хирурга, а недостаток в методе операции, могущий послужить серьезным поводом для расследования нагрянувшей комиссии. Но и сама по себе смерть больного — тяжелая душевная травма для врача. Недаром сообщалось в одной из международных статистик, что жизнь хирургов в среднем короче жизни летчиков: все у них на нервах.
Но как же быть, если, например, больные-сердечники не могут ждать? Некоторые требуют операции, угрожая даже самоубийством в случае отказа, так как жизнь превращается в сплошную пытку. А дети, страдающие пороками сердца, гибнут обычно на пороге пятнадцати лет. Можно ли отстраниться и не пытаться помочь? Уж если хирургу суждено расплачиваться собственной жизнью за смерть своих пациентов, зато он знает, что такое чувство материнства: ведь каждый спасенный им больной как будто заново родится на свет.
29
— Ну, теперь будут тянуть за душу! — сказал Иван Иванович Решетову, проходя вместе с ним по коридору клиники. — Сегодня Зябликов заседает в академии, завтра Ланского куда-нибудь вызовут!
— Ничего не поделаешь.
Решетов сердито покашлял: значит, очень расстроен. Несмотря на войну и большое личное горе, он, сухой и жилистый, стойко сопротивлялся натиску времени. Только прибавилось морщин за последние десять лет. Встретившись с взглядом Ивана Ивановича, он еще больше встревожился:
— Что с вами творится? Нечего с ума сходить прежде времени. Тем более сегодня такая операция ответственная! Я специально для вас и для Наташи взял льготный день: с утра буду вам ассистировать, а потом займусь оформлением докторской диссертации.
Наташа была назначена на операцию во время Утреннего обхода в субботу, и сейчас Иван Иванович шел, чтобы еще раз проверить ее состояние.
— Ну, как мы здесь? — спросил он в женской палате Софью Шефер, направляясь к Наташиной койке. Софья сердито нахмурилась.
— Поволновалась Наташа: муж приехать не смог. Надо же такое: упал в шахте… Нет, нет, не в шахту, а возле какого-то шахтового двора и получил растяжение в суставе! Взамен прислал товарища.
Письмо от Коробова с согласием на операцию получено на днях. Кто же приехал? Вернее, прилетел…
Что-то очень знакомое почудилось Ивану Ивановичу в густоволосом затылке и угловатых плечах человека, стоявшего в белом халате-распашонке возле койки Наташи.
Вот он резко обернулся на звук шагов, исподлобья взглянул на хирурга.
— Платон Артемович!
— Здравствуйте! — сказал тот по-прежнему звучным баритоном.
С тех пор как они расстались, Платон мало изменился — только показался Ивану Ивановичу еще плотнее и коренастее.
Две сильные ладони встретились в крепком рукопожатии.
— Ну как? — обращаясь одновременно и к Платону и к Наташе, спросил Иван Иванович.
— Писал… Мо… — с усилием сказала Наташа. — Плохо. Нету! Гава боли…
Глаза ее лихорадочно блестели, разговаривая, она прижимала к груди руку с растопыренными, непослушными пальцами, как будто хотела помочь себе лучше выразить то, что ее волновало.
Логунов слушал и болезненно морщился: очень изменилась Наташа к худшему после того, как уехала с прииска!
«Вдруг окажется раковая опухоль?» — думал Логунов, искоса наблюдая за Аржановым, который, взяв больную за руку, внимательно слушал пульс.
До сих пор не может Платон равнодушно относиться к Аржанову: стоит всю жизнь перед ним, словно мощная плотина на пути потока. Бьется вода, бурлит, а ничего не поделать — обходит сторонкой.
Не получилась личная жизнь, у Логунова. Сделал попытку после войны, но жена, прожив с ним шесть лет, не одарив его ни сыном, ни дочкой, ушла к другу детства. Исчезла, не оставив следа, точно облако пронеслось по небу.
_- Пла-чит. Скоро… Надо скоро! — с мучительным усилием сказала Наташа.
Иван Иванович кивнул понимающе.
— Что она? — тихонько спросил Платон подошедшую Софью Шефер.
Он очень обрадовался встрече с нею, но не успел поговорить по душам: им сразу завладела встревоженная Наташа.
— Просит поскорее оперировать, из-за детей расстраивается. Сознание у нее не нарушено, и она все понимает, а речь пострадала. Левая височно-теменная область. — Софья потрогала смуглыми пальцами свой висок. — Большая внутримозговая опухоль. Отсюда частичный паралич в руке и ноге справа.
— Не злокачественная ли это опухоль? — чуть слышно спросил Логунов.
Подвижное лицо Софьи передернулось хмуро озабоченной гримасой.
— К сожалению, не исключено и такое: уж очень быстро нарастают болезненные явления.
30
Наташа лежит на операционном столе, окутанная простынями, длинная и тоненькая, с наголо обритой головой. Как будто не женщина, мать двух детей, а юноша перед хирургами. Только густые прямые ресницы да слабо мерцающие синие глаза остались от прежней Наташи.
Софья Шефер была права, говоря о сохранности Наташиного сознания; Наташа действительно все сознавала. Подготовка к операции, анализы, осмотры переживались ею как неприятный, но необходимый этап, а неизбежность самой операции угнетала. Поэтому и хотелось, чтобы ее сделали поскорее, тем более что каждое новое ухудшение здоровья расстраивало Наташу. Как будто кто-то другой с нелепым упрямством произносил за нее изуродованные слова. Накануне Софья Шефер попросила ее написать письмецо мужу. Наташа взялась охотно, хотя и понимала, что это очередное испытание. Ей дали карандаш и большой блокнот с твердой коркой, удобный для писания лежа.
И вот опять кто-то другой начал выводить рукой Наташи огромные кривые буквы и слова с выпадающими и совсем выпавшими буквами, похожие на обмолоченные колосья. Одно лишь обращение «Дорогой Ваня» заняло почти полстраницы, да еще надо было догадываться, что тут написано! Обливаясь потом от слабости и волнения, Наташа вывела еще одну такую же несуразную строку, долго смотрела и сказала горестно:
— Как я плохо стала писать!
Сказала и, пожалев о том, что опять произнесла что-то невнятное, отвернулась к стене, прямо лицом в подушку.
Приходили с передачей Елена Денисовна и Наташка, прибегала. Варя, заглянула Лариса Фирсова, Наташа на всех смотрела отчужденно: ведь им не понять того гнетущего ощущения своей неполноценности, которое испытывала она! Даже появление Логунова не вывело ее из этого состояния, а, наоборот, еще более расстроило. Ваня не прилетел — значит, ему очень нездоровится. А как дети? Может быть, и они болеют. Ведь ей не скажут сейчас, если там что-нибудь случилось. Скорее бы домой! Теперь все у Наташи сосредоточилось на Иване Ивановиче. Ведь это он должен вылечить ее! И она написала на имя хирурга Аржанова: «Обязательно операцию. На все согласна». Записка эта еле уместилась на двух страницах: несколько рядов сплошного кривого частокола из букв почти в палец длиною. Подписавшись «Н», Наташа вдруг забыла свою фамилию и с минуту, морща вспотевший лоб, сосредоточенно смотрела на записку. «Ваня, Ваня», — шептала она про себя. А дальше? У нее закружилась голова. Боясь повернуться от сразу возникшей резкой тошноты, она закрыла лицо руками. Только мысль об операции привела ее в себя. Ваня Коробов! Как можно это забыть! Значит, «Н. Коробова».
Когда Наташа ложилась на стол, ее бил холодный озноб. Во рту пересохло, в ушах поднялся звон, заглушивший даже головную боль.
— Не бойся, дружочек! — сказала Софья Вениаминовна, которой поручили следить за общим состоянием больной.
Вид этой женщины напомнил Наташе о днях в Сталинграде. Страшные были дни! Отчего же сейчас страшно? Ведь ее не собирались убивать?
— Нет… Я ножка, множка…
— Понимаю. Ты просто волнуешься немножко. Но ты доверяешь нам?
— Да. — Наташа заставила себя превозмочь страх и даже улыбнулась посиневшими губами. — Напи-ши-те Ване, как я вела. Буду хорошо.
— Непременно напишу ему, — пообещала Софья.
Операция началась.
Вся словно скованная, Наташа смотрела перед собой в палатку, образованную над ее лицом краем накинутой простыни, прислушиваясь к шагам хирургов, их голосам, остро ощущала, когда ей делали первые уколы для обезболивания.
— Как ты чувствуешь себя, Наташа? — спросил Иван Иванович.
Он обращался к ней, будто к маленькой девочке, и ей показалось, что она в самом деле маленькая. Такая беспомощная, такая слабая. Захотелось плакать.
— Ты слышишь меня, Наташа? — переспросил он, помедлив, уже со скальпелем в руке.
Она вспомнила свое обещание, данное Коробову через Софью Шефер, представила мужа с крошечными детьми на руках. Она все готова перенести, только бы снова увидеть их!
— Да, да! — отозвалась она громко и сразу ощутила прикосновение чего-то тупого к бритой коже головы.
— Приподнимите стол! — опять прозвучал такой знакомый ей голос хирурга — теперь уже профессора Аржанова.
Стол покачнулся, и она почувствовала тошноту.
И слышно и чувствительно сверлили череп. Застонала ли она от боли или Иван Иванович догадался сам, что ей плохо.
— Сейчас сделаем, чтобы не было больно. Это я коснулся оболочки. Вот и все, дорогая.
Затем снова возникли тошнота и головокружение, стол заходил, как плотик на волнах, и начал проваливаться, а вместе с ним и Наташа стремительно погрузилась в какую-то черную глубину.
31
— Я ничего не мог сделать: сразу начался отек мозга, давление и пульс перестали определяться. Пришлось зашивать операционную рану и прибегнуть к переливанию крови, чтобы не потерять больную на столе, — рассказывал Варе подавленный неудачей Иван Иванович у себя в кабинете.
«Не смог помочь Наташе! Зачем же тогда брался?! — горестно думала Варя, избегая глядеть на мужа, чтобы не рассердиться и не наговорить ему бог знает чего. — Хирургия — высокое искусство, и хирург должен быть в настроении. А разве не выбила его из колеи потеря в эти дни двух больных на тех ужасных операциях, а то, что теперь комиссия расследует его работу? Ушел от своего дела, таким трудом завоеванного, и вот: ни то, ни другое! И Ваня Коробов тоже хорош, ведь я предупреждала его!»
— Теперь ты понимаешь? — все-таки вырвалось у нее с укором. — Ты знаешь, какие ходят разговоры… Говорят, что здесь есть хирург, но нет клиники. — Голос ее задрожал от тяжелого волнения, когда она произносила эти жестокие слова: ведь она видела, что недавно горевшее пятнами лицо Ивана Ивановича теперь могло поспорить белизной с его халатом.
— Ты сама-то понимаешь, что ты делаешь? — тихо спросил он.
Вид и тон профессора остановили бы любого человека, дорожившего его расположением.
— Не сердись! — будто спохватясь, ласково попросила Варя и, подойдя к нему, взяла его большую руку своими маленькими горячими руками. Глаза ее с мольбой и любовью. искали его взгляда. — Ты пойми, как мне дорого все, что связано с тобой! Ведь я тоже твое создание: сколько доброй души ты вложил в мою жизнь! И я не мыслю себя в отрыве от того, чем ты занимаешься, чем ты дышишь. 'Разве я могу равнодушно принимать твои неудачи? И можно ли меня обвинять за это?
Такая нежность звучала в голосе Вари, что Иван Иванович поддался ее обаянию, понурился, прижал к щеке ее узкую ладонь. Сомнение в правильности избранного им пути возникло и у него.
Ведь скольких трудностей можно было избежать, не возьмись он за сердечную хирургию! И не угнетал бы тяжкий душевный груз. Кто знает, может быть, Непрерывное волнение последних дней тоже сыграло какую-то роль в неудачной операции! Хотя нет, в момент операции он был собран и уверен в себе. А что касается спокойствия, то Варины разговорчики насчет Наташи выбили его из колеи сильнее, чем комиссия, назначенная министерством.
— Недаром говорят, что сердечная хирургия опасна своей увлекательностью, — продолжала Варя, обманутая видом его нелицемерного смирения. — Это опасно не только для нас, молодых врачей, которые, не овладев малым, стремятся сразу к большому. Ты опытный хирург, но и ты увлекся… Я не могу молчать, дорогой. Зачем ты взялся оперировать Наташу? Зачем ты держишь здесь Морозова? Сколько раз можно открывать окно в череп?! Ты сам говорил: нейрохирургия— великое дело! А раз так, надо отдаться ему целиком.
— Иначе нет клиники! — сразу вспыхнув, договорил Иван Иванович и, резко отвернувшись, вышел из кабинета.
Варя, словно окаменев, смотрела ему вслед.
— Ой! Да что же это такое?! — сказала она наконец и, в изнеможении опустившись на стул, закрыла лицо руками.
Рабочий день второго профессора клиники уже закончился, можно было бы свободно поплакать в его кабинете, не боясь, что войдет кто-нибудь посторонний. Но Варя не плакала, а только изо всех сил сжимала виски и, покачиваясь, как ушибленная, шептала:
— Да зачем же? Зачем так получается?!
В воображении ее неотступно стояло помертвевшее лицо Наташи в белом шлеме повязки, с опухшими глазами, совсем затекшими после неудачного хирургического вмешательства.
Она сказала Софье Шефер:
— Напишите Ване, как я держалась.
И держалась хорошо, но попытка хирурга не увенчалась успехом.
Со вздохом, вырвавшимся, казалось, из глубины души, Варя открыла глаза и вздрогнула: на нее глядел Платон Логунов…
Откуда он взялся? Занятая работой, Варя не успела наведаться к Наташе перед самой операцией и ничего не знала о его приезде, а вот он здесь… Стоит перед нею, растерянно опустив руки, немного постаревший, немного огрузневший, но не узнать его с первого же взгляда невозможно. У кого еще есть такие, точно углем нарисованные брови с крутым изломом, крупный угловатый нос и резко очерченные губы, которые как будто никогда не произносили ни одного нежного слова? Стоит, словно смущенный мальчик, а черты лица просто грозные. И от этого немножко смешным показался Платон Варе, хотя ей было совсем не до смеха.
А он даже не рассмотрел, какая она стала, ошеломленный встречей, но сразу заметил печаль и следы слез на ее лице.
— О чем, Варя? — с нескрытой лаской в голосе спросил он, крепко сжав протянутую ему руку.
— Ах, Платон… Артемович! Если бы вы знали! — с горечью вырвалось у Вари.
Это был человек из ее родного далека, друг комсомольской юности, свидетель второго Вариного рождения.
Ей сразу вспомнилась занесенная снегом далекая Каменушка, и суровый мороз, окутывающий паром поселок в долине, и чернь лиственничных лесов на кручах гор, и мерцание фосфорически светящихся звезд в небе, похожем на голубое оледенелое озеро. То ли шуршит застывший воздух от дыхания, то ли это шорох от мерцания звезд. Тайга. Тропы лесные. Терпкий дымок стелется над бревенчатой юртой. Ярко пылает огонь в камельке, и звенит, звенит под хомус песня о новой жизни в тайге. Может быть, сложена она пастухом на приволье летних пастбищ, может быть, на высоком нагорье навеяна охотнику перезвоном прозрачного ключа, может быть, рыбак сложил ее на могучей Чажме, катящей студеные воды к бескрайним просторам тундр, к мировому водохранилищу Ледовитого океана. Но каждый, кто пел ее, переделывал эту песню по-своему и в ней рассказывал только о себе. В 'этом была великая правда, потому что жизнь всюду строилась заново.
Совсем еще девочкой Варя радостно приняла это новое. И не только она одна: тысячи молодых людей вышли из темноты душных юрт. И сколько хороших Друзей они нашли! Для Вари семья Хижняков стала Родной семьей. А Платон Логунов? Он ведь тоже Участник торжества второго Вариного рождения!
— Ах, Платон! — повторила Варя печально.
Она всегда прямо высказывала свои мысли и чувства и сейчас чуть не пожаловалась Платону на разногласил с мужем. Но радостное оживление Логунова остановило ее.
«Он еще больше обрадуется, если узнает о нашем разладе! — мелькнуло у нее. — Очень хороший, добрый человек, но обязательно обрадуется. А разве я променяю Ивана Ивановича на него? — И сразу подумала с горькой внутренней усмешкой: — Променяю? Променять можно только свое, а могу ли я сейчас назвать Аржанова своим? Он любит другую. Он не только не терпит критики, но просто отбрасывает, как оскорбление, все советы, какие я пытаюсь ему дать. Советы, продиктованные моей любовью, моей боязнью за него и его работу. Так зачем же я мучаю себя?! Не похожа ли я на пьяного пастуха, который накидывает аркан не на шею оленя, а на пень, плывущий по реке в половодье?»
— Что, Варя? — напомнил Логунов, не сводя с нее взгляда.
— А разве вы не знаете? — Голос Вари прозвучал приглушенно, и уже ничего нельзя было прочесть на ее точно окаменевшем лице. — Вы видели Наташу?
— Да… Об этом я и хотел поговорить с Иваном Ивановичем. Не получилась операция… — И такое искреннее огорчение выразилось в словах и во всем энергичном облике Логунова, что холодок Вариного сомнения в его доброжелательном отношении к Аржанову сразу растаял.
Она поняла: Платон остался таким же, каким был на Севере, а потом на фронте. Не зря при расставании в Сталинграде возникло у нее что-то большее, чем простое чувство дружеской симпатии к нему. Кто знает, не лучше ли сложилась бы ее жизнь с этим добрым, дверным и понятным ей человеком? И снова она сама оспорила возникшее у нее нелегкое раздумье: каждый день жизни с Иваном Ивановичем помогал ей расти.
«А теперь? — чуть не спросила она себя вслух. — Да что же делать теперь? Смириться? Выслушивать за углом всякие пересуды и молчать малодушно из боязни навлечь на себя гнев любимого человека? И в словах злейших врагов есть доля истины. Как теперь начнут клевать его, если комиссия осудит его работу в клинике! Осудит, наверное, и неудачную операцию Наташе тоже отметит».
__ Да, операция не удалась! — сказала Варя, прямо взглянув на Логунова. — Иван Иванович считает, «то ему помешал начавшийся после трепанации черепа отек мозга…
— Считает? А на самом деле?
_ На самом деле, я думаю… он уже отошел от этих операций. Он весь сосредоточен сейчас на сердечной Х11рургии, а операция Наташе — случайное исключение.
Неподдельное изумление пробежало по лицу Логунова и спряталось в его прищуренных глазах. Закусив губу, он насупился: сразу стали понятны ему слова Коробова о Барином предупреждении. Так вот оно что! Нехорошо, совсем нехорошо получается.
— И вы можете так говорить? — упрекнул он, почти оскорбленный в своих чувствах к Варе.
— Да, Платон Артемович! Мне не легко говорить, но нельзя делать операцию в отрыве от клиники. Это мнение лучших специалистов, и я не вижу причины, почему мой муж должен идти против него! Хирург обязан изучить больного, поэтому нужна специализация, а Иван Иванович разбрасывается. Он увлекся сейчас новой областью, страшно сложной, во многом неизведанной, где на каждом шагу препятствия, часто непреодолимые. И вот… нервничает там, срывается здесь. Дело дошло до того, что министерство прислало комиссию для обследования его работы.
— Даже так? А ты… А вы с ним-то говорили об этом? — перебил ее Логунов, подумав: «Ведь Иван Иванович всегда такой неспокойный, как будто мало ему неприятностей и волнений в жизни и он все время ищет их!»
— Я устала повторять ему одно и то же! — сказала Сердито Варя. — Всякий раз это вызывает у него обиду и злость. Да, злость! Он смотрит на меня в такие минуты, как на ничтожество, посягающее на его авторитет. А я уже не та, что была на Каменушке, и не та, что на фронте. Я во многом стала разбираться и…
иногда просто голову теряю от страха за него.
— И ты сказала Коробову, что он зря поместил Наташу сюда?
Да. И Ивану Ивановичу тоже!
— А этого не надо было делать. Пожалуйста, не вздумай расстраивать Наташу. Коробов — хороший парень, за него можно поручиться: он не затеет склоки. А Наташа… Она беспомощное сейчас существо, но… — Логунов посмотрел в лицо Вари, выражавшее глубокое, хотя и не осознанное ею волнение. — Но я верю в Ивана Ивановича. Уж если наш профессор воздержался от операции, значит, почувствовал, что тут можно погубить человека.
— Лучше бы он перевел Наташу в институт Бурденко, — упрямо сказала Варя, задетая тем, что Платон держит сторону Ивана Ивановича.
«Легко ему поддакивать, когда он, ничего в медицине не понимает!»— с досадой подумала она, хотя одновременно у нее и промелькнула мысль о суровой беспристрастности Логунова.
— Наташа сама не захотела лечь в другую клинику, — сказал неожиданно появившийся Иван Иванович.
Оба вздрогнули, но, обернувшись, посмотрели на него прямо: Варя — с вызовом, Логунов — грустно.
— Мы провели самое тщательное клиническое исследование, — продолжал Иван Иванович, обращаясь к Логунову, на Варю он даже смотреть не мог: такое возмущение вызвала она в нем. — Мы подготовили Наташу к операции, но вдруг начался отек мозга. Я не мог, вынужден был отказаться от продолжения операции. Мы, конечно, повторим попытку, только не сейчас. Пусть больная полежит, соберется с силами…
— Состояние ее все ухудшается, — напомнил Логунов, пытливо взглянув на Варю, которая не выказывала ни смущения, ни готовности отступить.
«Ох, какая зубастая ты стала, Варюша!» — с удивлением отметил он.
— Да, к сожалению, болезнь прогрессирует, но сегодня возникла грозная помеха, которой может и не быть при повторном хирургическом вмешательстве. Ведь нейрохирурги до сих пор не разрешили проблему отека мозга. — Иван Иванович говорил стоя и не приглашал Платона сесть, не пригласил его и домой, что было совсем не в его характере.
Значит, он в присутствии Вари чувствовал себя отчужденным и здесь и дома. Видимо, нелады у них зашли далеко. Злорадство вспыхнуло в душе Логунова и сразу погасло, оставив лишь сожаление о собственной неудачной жизни: разве ему легче от того, что в семье Аржановых возник раздор?
Варя посмотрела на мужчин и вдруг такой лишней почувствовала себя среди них, такая тоска напала на
нее.
— Я пойду, — сказала она, ни к кому не обращаясь, и, не простясь с Логуновым, быстро вышла из комнаты.
32
«Нескладно сложилось у Вареньки с Иваном Ивановичем! — огорченно думала Елена Денисовна на ночном дежурстве в родильном доме… — Нелегко им ладить: одна задериха, другой неспустиха. Чуяло это мое сердце, когда мне хотелось, чтобы он помирился с Ольгой. Знаю я Варенькин пылкий характер. А ему тихоня нужна, вроде Ольги».
Елена Денисовна уже второй месяц занималась снова дорогим ей делом акушерки. Наташка даже смеялась над тем, как хлопотливо она собиралась каждый раз на работу.
— Наряжаешься? — спрашивала девочка, обнимая сильными руками шею матери и заглядывая в ее голубые глаза, выцветшие после смерти Бориса. — Как ты франтишь перед своими младенцами! Каждый день душ принимаешь. Наглаженная, начищенная, будто на праздник, а что они понимают?
— Насчет этого они больше нас с тобой понимают: если вокруг грязно, то протестуют, да еще как! И плачут и болеют. Поэтому грош цена той акушерке, которая растрепа да грязнуля!
Матери, в муках и надеждах рожающие своих детей! До чего же милы они сердцу Елены Денисовны! Особенно трогательны молодые — первородящие, Миннокосые и стриженые, одни в горячем румянце, Другие бледненькие, все босые, в коротеньких рубашонках- Кто сказал, что внушение обезболивает роды? Боль остается. Но страх перед нею можно развеять. Оказывается, ее можно легче перенести, если не бояться, а думать о том, что надо помочь ребенку благополучно явиться на свет. Вот молоденькая женщина с тонким носиком и пухлыми губами, выполняя советы врачей, глубоко дышит, поглаживая нежно и осторожно свой высокий живот, но вдруг вся розовеет, щеки ее становятся пунцовыми, и даже слезы навертываются на глаза. Бросив массаж, забыв о глубоком дыхании, она закрывает лицо мягонькими, в ямочках, словно у ребенка, руками — сильная схватка.
— Дыши, дыши глубже! — напоминает Елена Денисовна, предупреждая возможный срыв.
А на крайнем столе — в родильном их пять — роженица сорвалась: закричала.
«Поет голосом! — по-доброму смеясь про себя, акушерка направляется к ней. — Когда что-нибудь неладно, крик не такой. На тот крик летишь со всех ног».
Утром работа пошла с прохладцей, а ночь была неспокойная: роды разрешались одни за другими. Санитарки, сестры, врачи и акушерки, дежурившие в смене, работали с полной нагрузкой, принимая и обмывая младенцев.
— Обсыпались ребятишками! — пошутила усталая, но довольная Елена Денисовна, присев возле стола в родильном: у вновь поступивших рожениц обычные болевые схватки, и можно минуточку отдохнуть.
Смена побила рекорд и всех новорожденных приняла благополучно. То, что двое чуть не задохнулись, акушерки не брали в расчет: не без того! Младенцев пошлепали, потормошили, и они заплакали: громко — мальчишка, тоненьким пронзительным голоском — девочка.
Словом, Елена Денисовна была довольна. Хотя устала, но не зря. А иногда ведь и так бывает, что все дежурство протопчешься возле рожениц, помогая и уговаривая, а маленькие желанные гости нагрянут на другую смену.
Благодушное настроение акушерки нарушилось появлением новой роженицы, которую доставили из приемного отделения на каталке. Роды у нее начались дома почти сутки назад, но родовая деятельность была слабой.
Учащенное сердцебиение ребенка говорило о необходимости принимать срочные меры, чтобы ускорить роды, однако врач не вдруг принял решение. Операционные роддома, большая и малая, подготовлены в любое время дня и ночи. Вызвать дежурного хирурга можно в течение нескольких минут, но делать кесарево сечение уже поздно, если же роды затянутся, ребенок задохнется.
«Как ни кинь — все клин! — думала Елена Денисовна, сочувственно глядя на крупную женщину крепкого сложения, но с темной отечностью под глазами И лихорадочным румянцем на осунувшемся лице. — Оказывается, даже в Москве бывают случаи, когда некому вовремя отправить роженицу в родильный дом!»
Почувствовав, что ее окружают опытные медицинские работники, роженица ободрилась, взгляд ее засветился надеждой. Всей силой впервые любящей, но уже отцветающей женщины она желала ребенка.
Тысячи раз в своих материнских мечтах видела его у себя на руках, теплого, тяжеленького, с пушистыми волосенками, с мягкими ручками, точно перевязанными у запястьев. Она целовала круглые маленькие пятки, крошечные пальчики его ножек, похожие снизу на розовые горошины. Купала, пеленала, кормила грудью, стосковавшейся по ротику младенца. Она хотела быть матерью и наконец-то становилась ею.
— Мне бы мальчика, — сказала она, устремив на Елену Денисовну кроткий, измученный взгляд. — И девочку тоже хорошо бы!
— Потерпите, дорогая, еще немножко! Скоро увидим, кто будет. Первые роды всегда труднее, а у вас еще возраст.
— Да, возраст!.. — роженица вздохнула. — Первый муж пил очень. Ушибал меня не раз, а потом и сам расшибся насмерть. Только теперь свет увидела, да вот — не рассчитала срок… Проводила своего Виктора в командировку и чуть не отправилась на тот свет вместе с ребенком… Сестра у меня акушерка, обещала приехать, я и прождала ее зря в пустой квартире… Ох, еще бы хоть сутки помучилась, только бы родить!
Пристально следя за состоянием роженицы, врач и акушерка приняли нужные меры. После этого роды пошли почти нормально, но сердцебиение ребенка в утробе матери вызывало все большую тревогу. Катастрофа становилась неизбежной.
«Вот и побили рекорд!» — мелькнула мысль у Елены! Денисовны, но еще больше ее волновало другое: горячее желание роженицы стать матерью.
Наконец ребенок очутился в руках акушерки, но без дыхания, без пульса.
Бывает, младенец задохнется при родах и является на свет синий. Это легкая степень удушения, она так и называется — синяя. Сердце в таком случае бьется хорошо, и дыхание при энергичных мерах восстанавливается сразу. При более тяжелой степени ребенок весь бледный, дыхания у него тоже нет, а сердце работает чуть-чуть. Это белое удушение. Тут редко помогает опытность врача и акушерки.
А сейчас приняли ребенка без всяких признаков жизни. Здесь уже никакие меры не помогут.
Правда, в роддоме недавно делались попытки оживления мертворожденных, были даже удачные. Слышала Елена Денисовна и от Ивана Ивановича, что ему приходилось оживлять больных, умиравших на операционном столе. Оказывается, это возможно в течение первых шести минут после остановки сердца.
Сознаться по совести, Елена Денисовна не верила в такие чудеса и не возражала только из уважения к Аржанову. Ну, мало ли!.. Мог быть во время операции обморок, подобный смерти. Мог быть в родильном доме случай белого удушения.
Но вот она, смерть! Самая настоящая, сковавшая своим холодом руки акушерки.
И вдруг в родильном оказался Иван Иванович, похожий на белого слона среди суетящихся женских фигурок.
— Вызывали к больному в хирургический корпус, и решил попутно заглянуть к вам, — сказал он Елене Денисовне, которая, несмотря на свою подавленность, поняла: не спешит домой, к Вареньке. Нет, не торопится.
— Только что приняли? — спросил он, взглянув на ребенка, немо обвисшего в руках расстроенной акушерки. — Ну-ка давайте его! Где тут у вас аппаратура Белова?
Санитарка быстро налила теплой воды в ванночку, поставленную на стол у раковины в малой операционной. Елена Денисовна опустила в воду тельце мертворожденного, погрузила его до шейки, точно перевязанной ниточкой, — здоровенький какой был бы мальчик! Ей больно смотреть на его кукольно неподвижные ручки и ножки.
Иван Иванович вставляет в горлышко ребенка тонкую резиновую трубку, соединяет ее со шлангом водоструйного отсоса и открывает кран. Вода льется в раковину, а приведенный ею в действие отсос очищает легкие ребенка от набившейся в них слизи.
Тогда вместо шланга отсоса к трубке подключают аппарат для искусственного дыхания, почти кустарно сделанный в лаборатории Белова. Два известных физиолога опротестовали на совещании акушеров предложение оживления новорожденных таким методом, заявив, что можно повредить нежные легкие младенцев, и выпуск усовершенствованных аппаратов затормозился. Ну, что же, лучше что-нибудь, чем ничего. Практики — народ упорный. Главное — желание и умение действовать. Мехи нагнетают воздух в грудь ребенка для вдоха (выдох происходит сам собою). Санитарка приносит ампулу для переливания крови, сестра готовит нужные инструменты. Придвигается другой столик, появляются грелки.
Прошла минута, другая. Заведующая отделением сухими, в морщинках, ловкими руками еще раз вводит лекарство, заменяющее для младенца струйное нагнетание крови: глюкозу — в артерию и кофеин — в вену пуповины. Маленькая грудь ритмически поднимается и опускается, но это работает искусственно вводимый воздух. Ни одного самостоятельного вдоха. Елена Денисовна, забыв обо всем на свете, следит за грудной клеткой ребенка и вдруг вздрагивает. Неужто померещилось? Да нет!
— Вдох! — произносит она неверным голосом.
— Вижу. — Иван Иванович сам взволнован не меньше ее.
И на лице заведующей отделением появляются бело-красные пятна, совсем как у студентки во время трудного экзамена.
Горлышко ребенка снова судорожно напрягается, приподнимая мышцы шеи, — короткий агональный вдох. Чуть спустя такой же вдох, но более резкий и судорожный, а через минуту уже с участием грудной клетки: дыхание становится глубже-
— Ну, что тут? — тревожно спрашивает заведующая родильным домом профессор Доронина, входя энергичной походкой, высокая, прямая, как юноша десятиклассник, и, осекшись, тоже замирает у стола. — . Неужели?..
Иван Иванович молча кивает, прослушивая мокрую грудку младенца, приподнятого из воды на ладонях Елены Денисовны.
— Сердце уже работает вовсю. — Он уступил место Дорониной и продолжал, обращаясь к Елене Денисовне: — Еще в глубокой древности ученые говорили, что у смерти трое ворот: мозг, легкие и сердце. Прежде всего выключаются клетки мозга — сознание, потом работа легких, позже останавливается сердце. Сердце умирает последним, а восстанавливается в первую очередь. Но не поздно ли забилось оно? Сколько минут прошло с начала клинической смерти?
— Четыре. — Елена Денисовна еще раз смотрит на стенные часы. — Да, четыре минуты.
— Будем надеяться… Смелее надо пользоваться методом Белова. Разговорчики о повреждениях легких — ерунда, когда речь идет о самой жизни. Можно действовать осторожнее, но ни одной возможности не следует упускать.
Маленький человек начинает шевелить головкой, кривит покрасневшее личико и, наконец, издает слабые хрипловатые звуки, которые для людей, толпящихся вокруг, звучат лучше самой прекрасной музыки — это уже подобие речи: ожили клетки мозга.
— Матушка ты моя! — бормочет Елена Денисовна, любовно придерживая потеплевшего младенца.
Вид у нее, точно она из парной выскочила: вся красная, по лицу текут капли пота, а может быть, и слезы.
Доронина широко улыбается, о заведующей отделением и говорить нечего — просто сияет: ведь это она настаивала применять в родильном доме оживление мертворожденных и уговорила Доронину приобрести нужный аппарат. Конечно, смелее надо действовать в таких случаях!
Елена Денисовна под общим наблюдением обмывает уже орущего ребенка, обертывает его горчичником на две минуты, потом завертывает в согретые пеленки. Но прежде чем передать эту величайшую драгоценность особому врачу особой детской палаты, где выхаживают самых слабых новорожденных, она показывает его матери.
Та, еще в слезах, тянется посмотреть на дважды рожденное дитя и всхлипывает уже от радостного волнения.
Ребенка уносят в сопровождении целого почетного караула.
— Какие у него глазки?
— Черные глазки, мамаша, черные! — отвечает Елена Денисовна, которая, как и все, не может сразу войти в обычную колею. Она даже не заметила, когда ушел Иван Иванович, так и не поговорив с нею.
Женщина всхлипывает еще громче: обычное здесь обращение «мамаша» потрясает ее. Но вдруг, перестав плакать, она говорит с гордостью:
— Чубчик совсем как у Виктора, только у него, у нашего папки, уже лысина.
— Бог даст, доживет и сынок до лысины, — с комической важностью изрекает акушерка.
Она опять хлопочет возле роженицы, а в сердце ее поет радость: пятнадцатый за смену!
«Ладно вам, — обращается она мысленно ко всем людям. — Вы там строите заводы, гидроузлы, самолеты. Но есть ли дело важнее нашего, акушерского? Ведь все в мире остановилось бы и застыло, если бы женщины перестали рожать ребят! Было бы пострашнее атомной бомбы! Говорят, чудо — атомная бомба. Провались она совсем! Вот мертворожденного оживили — это действительно чудо! Какого уважения достоин такой человек, как профессор Белов?! А его не хотят признавать. Вот и пойми этих ученых! А сама тоже ведь не верила, — поймала себя Елена Денисовна, но не смутилась. — Мне-то простительно. Просто счастье, что я сюда на работу попала! — Но снова возникает щемящая сердце мысль об Иване Ивановиче и Варе. — Как бы хотелось видеть их счастливыми! У Ивана Ивановича еще и в клинике огорчения. Хотя бы не оказались в комиссии Ученые, вроде тех, которые допекали Белова».
33
Дежурство закончилось в восемь тридцать утра, но Елена Денисовна вышла из роддома почти в одиннадцать. Были тяжелые роды у молоденькой девчонки, сбежавшей от родителей. Выпороть бы за такое следовало, ан жалко! И пока роды не закончились благополучно, Елена Денисовна не смогла уйти.
«Тяжело девке, слов нет, а голубчик, который заманил, утек в кусты. Вся жизнь смолоду испорчена. Ну, а матери-то каково? Вдруг моя Наташка такой номер отколет? — Елена Денисовна оцепенела на миг от страшной мысли, но вспомнила твердый норов своей «паршивки», как иной раз с материнской усмешкой называла про себя подрастающую дочку, и успокоилась — Нет, Наташка — крепкий орешек будет!»
С крылечка роддома Елена Денисовна взглянула на соседний хирургический корпус, где работал Иван Иванович, — массивное с колоннами трехэтажное здание. «Как он вовремя заглянул к нам! А ведь просто… Ей-богу, просто! Как будто и я могу это сделать. Только, правда, страшно. Не то страшно, что в дураках можно остаться, а… осторожность-то какая нужна. И веру надо иметь, и умение, главное — умение! Да, выходит, не так уж просто! — заключила акушерка. — Со стороны глядеть — легко, а самому — только подумаешь, душа замирает».
Наташа Коробова лежала в хирургическом корпусе, и Елена Денисовна сразу направилась туда.
Да, замечательное место работы досталось Елене Хижняк! Все здесь ей нравится: и добротные здания корпусов, и деревья вокруг них, и чугунная ограда, отделяющая территорию больницы от шумной улицы. На кленах и липах, шелестя в листве, порхают, суетятся стайки каких-то кочующих пичужек, на крышах степенно воркуют голуби, воробьи прыгают по дорожкам. Выздоравливающие больные прикармливают птиц — все-таки развлечение.
Конец августа. Еще жарко. Солнце блестит на широченной полосе уличного асфальта, как в реке: недавно прошли поливочные машины. Улица шумит, зовет Елену Денисовну домой. Но прежде надо зайти к Наташе.
Тяжело переступая усталыми ногами — за смену-то натопчешься! — Елена Денисовна поднимается на третий этаж хирургического корпуса. Наташа лежит по-прежнему в белой повязке-шлеме, безучастно смотрят в потолок ее подпухшие глаза.
«Ах ты, горе! — думает Хижнячиха и осторожно, чтобы не звякнуть чем и не встревожить больную, наводит порядок в ее шкафчике, ставит на полку очередную передачу — кефир и яблоки, купленные в буфете, забирает крохотные кастрюльки, принесенные из дома вчера. — Почти ничего и не ест».
Выходя из палаты, Елена Денисовна носом к носу столкнулась с Логуновым. Она уже знала от Вари о его приезде, но сейчас так и ахнула.
— Голубчик ты мой! — сказала она, и слезы брызнули из ее глаз.
Логунов молча обнял ее. Приемная мать Вари… Сколько волнующих воспоминаний связано у него с этой женщиной и сколько горя: ведь она еще и жена лучшего друга, погибшего на фронте. Логунов взял у нее сеточку-авоську с посудой, подвел ее к одному из столов в коридоре, где обедали ходячие больные, усадил на стул и сам сел рядом.
— Одиннадцать лет пролетело, дорогая Елена Денисовна!
Она взглянула на него, улыбнулась сквозь слезы.
— А ты все такой же черный!
— Скоро сивый буду: появляется седина.
— А я уже седая, но волос светлый, и ничего не приметно. Платоша… — Голос Елены Денисовны задрожал. — Как там был мой-то? Деня-то? Как он скончался, ты видел?
Лицо Логунова сразу постарело: между бровей и вокруг сощуренных глаз пролегли морщины.
— Я Дениса Антоновича мертвого от санитаров принял. А вот Наташа Коробова видела его перед смертью, когда он лежал у пулемета и отбивался в одиночку от целой роты фашистов. Разговаривала с ним. После она ему гранаты послала с бойцом, которому перевязку сделала. Раненого этого тоже убили. Мы с Коробовым пробрались туда ну просто через несколько ми-нут. Да уже поздно было.
Елена Денисовна громко вздохнула, и оба долго Молчали.
— Платоша, ты приходи к нам домой! Я на квартире у Ивана Ивановича живу. Расскажешь обо всем.
— Они меня не приглашали, — угрюмо возразил Ло-
— Зато я приглашаю. Ты Наташку еще не видел. Наверно, и не узнаешь: выросла. Нынче в восьмой Класс стала ходить. Приходи часов в пять — вместе пообедаем. Ивана Ивановича и Вари не будет: они с работы прямо на дачу поедут. Сняли нынче дачу, а жить-то там, кроме Мишутки, некому, все заняты делами в городе. Приходи! Посидим, поговорим, а потом проводишь меня. Мне ведь сюда обратно надо, в ночную смену.
— Когда же вы отдыхаете? — рассеянно спросил
Логунов, думая о чем-то своем. '
— Сегодня еще ночь отдежурю, и двое суток свободная. Придешь?
— Приду обязательно.
Но, оставшись один, Логунов решил, что все-таки неудобно ему идти на квартиру к Аржановым.
«Ведь не звали же! Вдруг домой нагрянут, и получится неудобно».
С этой мыслью Логунов посидел возле Наташи, потом, переговорив с ее лечащим врачом, отправился на почту писать Коробову обстоятельное письмо. С утра он хлопотал о делах рудника и выполнял поручения Таврова, а все остальное время бродил по Москве: ходил в музеи, в кино и театры, просто гулял по улицам. Намерение получить в главке обещанную путевку на курорт забылось. Ни сердце, ни печень, ни ожирение не беспокоили Платона. Он был крепок, как свежий пень сибирской лиственницы.
Письмо Коробову писалось долго и трудно, хотя самое тяжелое — о неудавшейся операции — уже отправлено.
«С ума теперь сходит Ваня! Хорошо еще, что Ольга Павловна возится с девочками, но как дальше будет? Ведь Тавровы ждут прибавления семейства, и Ольга с каждым днем становится грузнее».
Неожиданно быстро (что значит авиапочта!) пришел ответ от Коробова «до востребования». Логунов взял конверт и сел у стола, чувствуя себя в зале почтового отделения, как дома. Оно так и есть: вся Москва являлась для него родным домом. Водные станции' стадионы, парки радостно распахивались перед ним, и только в один уголок не было ему хода — туда, где жила Варя. Но и Решетов там живет… Отчего же нельзя Логунову зайти к знакомому фронтовому хирургу? И Елену Денисовну неудобно не навестить.
«Ведь она хлопочет сейчас. Обед готовит… Потратилась. Пойду в магазин, куплю какой-нибудь подарок для нее и Наташке на платье. — Логунов отлично помнил крохотную беловолосую девчурку с кудрями, похожими на кисти черемухи. — Теперь, конечно, не такая… Ну да, лет четырнадцать уже ей. Наверно, взрослой дивчиной себя считает!»
С этой мыслью Логунов раскрыл конверт и, вынув письмо товарища, еще помедлил над ним: боялся прочитать.
«Дорогой друг Платон, — писал Коробов размашистым почерком. — Что со мной было, когда я получил известие о Наташе! Признаться, я пожалел сначала, что не выполнил один совет насчет госпитализации. Но потом подумал: спасибо Ивану Ивановичу за то, что он сумел вовремя остановиться».
— Ох, Варя! — прошептал Логунов, на минутку прервав чтение письма. — Угораздило тебя, милая, в такой момент критику разводить!
«Больно переживаю все Наташины страдания, — писал дальше Коробов, — так бы и улетел в Москву, но нога опухла, разнесло ее, словно бревно, и сижу на приколе. Да еще у Милочки («Это которая?»— подумал Логунов, представив двух совершенно одинаковых девочек) коклюш начался. Кашляет — страшное дело, и находиться вместе с Любочкой у Тавровых ей теперь нельзя. На счастье, подоспела, Платон, твоя бабушка с Дона (тут губы Платона тронула добрая усмешка: собралась-таки!). Говорит: не советовали ей ехать. Далеко, мол. Куда, мол, тебе в семьдесят-то лет! А она в ответ: люди в семьдесят лет государством управляют, отчего же я по железной дороге проехать не смогу? Видишь, Платон, шучу сквозь слезы. Зато теперь Милочка со своим коклюшем живет дома.
За рудник не беспокойся. Программу перевыполняем. Иван Иванович мне тоже написал, обещал повторить операцию, как только Наташе станет легче. Придется ждать, ничего не поделаешь. Только перед отъездом на курорт напиши подробно, как она там. Меня не щади. Пока жива Наташа, буду и я жив надеждой На лучшее.
Твой неоплатный должник Иван Коробов»-
"А Варя волнуется донельзя. Что ее так будоражит? Неужели желание подчинить себе большого человека? — подумал Платон, еще раз прочитав письмо Он вспомнил расстроенное лицо Вари, ее тихий голос и смелый взгляд, устремленный на мужа. — Нет, черт возьми, она в самом деле убеждена в своей правоте! Все-таки большая разница между медицинской сестрой и дипломированным врачом: какая сила и уверенность выросла в человеке! Но тяжело ей!»
Логунов вспомнил, как поспешно она ушла из кабинета Аржанова, похоже, боялась расплакаться, и обжигающее чувство любви, и нежность, и жалость, от которых задрожало сердце, овладели им. Если бы он знал, где она сейчас, то без раздумья пошел бы к ней, чтобы поговорить и вместе с тем еще раз посмотреть на нее.
— Долой курорт! Не ради же развлечения я туда поеду! — решил он и устремился в магазин покупать Наташке на платье.
34
Елена Денисовна в это время очень нервничала: ни Иван Иванович, ни Варя не поехали на дачу, оба явились домой.
«Вот тебе на! — думала расстроенная женщина, хлопоча на кухне. — В какое положение поставила я Платона! И Наташка куда-то запропастилась!»-шептала она, так вздыхая, словно появление дочки могло исправить дело.
Вместо Наташки неожиданно приехали с дачи Мишутка и Галина Остаповна, у которой разболелись зубы. Едва втолкнув мальчика в комнату, Решетова поспешила в поликлинику, и Елене Денисовне прибавилось еще забот.
С хозяйством она успевала справляться быстро благодаря удобному городскому устройству: все под руками, а главное — газ…
«Ведь это святой человек, кто газ для кухни приспособил! — сумрачно рассуждала она сама с собой. — За десять минут чайник закипает, и ни шума, ни копоти!»
Иван Иванович и Варя не замечали плохого настроения своей квартирантки. Оба были сердито надуты и этим еще больше расстраивали Елену Денисовну. Только сейчас она поняла, как тяжело пользоваться гостеприимством даже лучших друзей.
«Да и какой я им друг?! — подумала она, совершено угнетенная, забыв даже о чудесном случае на ночном дежурстве. — Они люди с высшим образованием, Я средней руки человек. Им теперь тяжко, а тут еще мы стесняем: поговорить по душам невозможно».
Но супруги совсем не собирались говорить по душам, а отчужденно занимались каждый своим делом. Только один Мишутка чувствовал себя прекрасно и с горящими, как у медвежонка, глазами бегал, болтал, визжал, громко двигал стульями, шумя за десятерых взрослых людей.
— Тише ты, оглашенный! — сказала ему Дуся, которую он чуть не сбил с ног, выкатив из кухни опрокинутый табурет.
Елена Денисовна подхватила табурет и тяжелого, точно налитого свинцом, мальчишку и, тащась с ними в кухню, взглядывая по пути на часы-ходики, проворчала:
— Ох, горе ты мое луковое!
Она сунула Мишутке конфету из угощения, купленного для Платона, и опять у нее опустились руки: скоро придет, а Иван Иванович и Варя никуда не собираются. От обеда отказались, значит, в буфет заглядывали, и теперь один за книгой сидит, другая что-то пишет, а где и как будет принимать своего гостя Елена Денисовна, неизвестно.
У нее мелькнула было спасительная мысль о квартире Решетовых, но Григорий Герасимович второй день в командировке, а Галина Остаповна придет нескоро. И Наташка… Купили ей новую школьную форму, а портфель и тетради сама захотела купить. Все здесь же, рядом, на Ленинградском проспекте. Давно пора бы вернуться домой…
«Где шляется, паршивка?!» — У Елены Денисовны Даже руки зачесались, так ей захотелось отшлепать Девчонку.
Половина пятого… Нет, дольше терпеть невозможно. Этак и разрыв сердца получить недолго!
— Иван Иванович! — окликнула Хижнячиха, входя в комнату, и остановилась у порога.
— Да? — Хирург рассеянно взглянул на нее из-за страниц книги, и она только теперь увидела, как он осунулся за последнее время.
— Вы уж извините меня! — заговорила она, собираясь с мыслями. — Я ведь думала, что вы с Варенькой сегодня на дачу поедете…
Он продолжал задумчиво и вопросительно смотреть на нее, и она закончила упавшим голосом:
— Я Платона Артемовича пригласила в гости. Встретила в больнице, ну и… пригласила. Иван Иванович смутился:
— Фу, как нескладно получилось! Я сам хотел пригласить его! Спасибо, что позвали вы. Да-да-да! — И, обрадованный предлогом избавиться от необходимости сидеть вдвоем с Варей, с живостью встал. — Пойду вина принесу.
— Я уже купила.
— Вот и хорошо! — Иван Иванович выругал себя мысленно за невнимательное отношение к вдове товарища. — Все-таки куплю что-нибудь.
На жену он даже не взглянул, будто забыл, что она значила в жизни Платона. Варя, уязвленная этим, но тоже понявшая состояние Елены Денисовны, встала и принялась наводить порядок в комнате, хотя и без того уже все было прибрано.
Дверь Логунову открыл сам Иван Иванович, успевший вернуться из магазина. Заканчивая сервировку стола, Варя и Елена Денисовна слышали, как он баском говорил гостю в передней:
— Вы уж извините за то, что я сам вас не пригласил. Я тогда расстроен был ужасно.
— Я это видел, — сказал Логунов, но голос его отчего-то прозвучал неуверенно.
— Ты кто? — зазвенел Мишутка.
— Человек, — шутливо ответил Платон.
— А что это у тебя?
— Ох, брат! Я не знал, что ты дома. Это я Наташе принес.
— А зачем ты идешь, когда меня дома нету? — обиженно спросил мальчик.
Варя невольно улыбнулась.
Рассмеялся Иван Иванович, раздался громкий смех Логунова. Похоже, Мишутка понравился Платону.
— Да ты очень толковый парень, как я погляжу! — говорил Логунов.
Все еще смеясь, неся на руках вцепившегося в него мальчишку, он первым вошел в комнату, но заметно стушевался, когда возле стола, накрытого к обеду, увидел Варю.
Она что-то еще поправляла среди тарелок, рюмок, открытых банок с консервами.
— Здравствуйте, Варвара Васильевна! — приветствовал ее Логунов, держа одной рукой Мишутку, другой — пакет, слишком большой для одного отреза на платье.
— Здравствуйте, Платон Артемович! Наш разбойник уже напал на вас?
— Он хороший парень. Но я ему подарка не принес…
— Ничего, — успокоил гостя Мишутка, быстрым взглядом окидывая все, что было на столе. — Только посади меня рядом с собой.
«Что значит дети! — подумала Елена Денисовна. — Всех сразу выручил наш медвежонок! — И она стремительно повернулась к двери, в которую вошла Наташка. — В новой форме, конечно. Обновляла, значит. Перед кем хвасталась, вертушка этакая?»
Логунов тоже обернулся. Могут же происходить в жизни такие превращения! Вместо двухлетнего колобка оказалась статная девочка-подросток в коричневом платье с белым воротничком, со школьным портфелем в руке под белым манжетом. Любопытно-пытливо смотрели ее широко открытые голубые глаза.
— Наташа, это Платон Артемович Логунов, — сказала мать, и глаза девочки раскрылись еще шире, а курносенькое розовое личико побледнело.
Логунов! Ведь это он сообщил им о смерти отца! Так вот он какой, бывший военный комиссар, Герой Советского Союза! Стоит себе в самом обычном гражданском костюме. Военного в нем капли нет, и Мишутка уже оседлал его, на руки влез, здоровяк этакий! Платон Артемович Логунов! Он тоже жил на Каменушке. Он воевал вместе с отцом и схоронил его в Сталинграде.
Наташка положила на стул тяжелый портфельчик с тетрадями, молча подошла к Логунову и подставила ему крутой лоб. Отчего она решила, что он должен Поцеловать ее? Логунов передал пакет Мишутке, освободившейся рукой прижал к груди дочь Хижняка и поцеловал ее. Елена Денисовна, глядя на них, вдруг сухо всхлипнула, не то стон, не то рыдание вырвалось из ее перехваченного горла, — и торопливо вышла на кухню.
— Я знала, что вы все равно когда-нибудь придете к нам! — тихо сказала Наташка.
35
Они еще сидели за столом, когда Ивана Ивановича вызвали в больницу. Он торопливо допил стакан чая, попрощался с Логуновым, поцеловал сынишку, и вот уже зазвучали по лестнице его быстрые шаги. Ушел… Варя, вся выпрямившись, высоко держа голову, машинально помешивала ложечкой в чашке, прислушиваясь к удалявшимся шагам мужа. Ушел, не сказав ей ни слова!
Елена Денисовна тихо заговорила с Логуновым. Конечно, о Хижняке, о последних днях и часах его жизни. Наташка, обняв мать обеими руками и прислонившись к ее плечу, слушала, точно впитывала и полуоткрытым ртом, и глазами, и маленькими ноздрями каждое слово человека, который видел ее отца в день геройской смерти. Но Мишутка, крутившийся возле Логунова, мешал разговору. Тогда Варя встала, без церемонии стащила сына с колен гостя и, несмотря на его сопротивление, унесла к соседке.
— Славный какой товарищ! — простодушно сказала ей Дуся, сидевшая с модным вышиванием в руках: крестиком, разноцветными нитками мулине накладывала в пяльцах сплошной ковровый узор для диванной подушки.
— Да, это наш старый знакомый, — отозвалась Варя, глядя на волнистую завивку Дуси, которая остреньким носиком как будто подсчитывала свои бесчисленные крестики. — Вместе были на фронте.
— Оно и видно, что боевой: Мишутку сразу завоевал.
— Я хочу домой, — заявил мальчик.
— Нельзя. Людям надо поговорить, а ты мешаешь.
Варя обняла сынишку, припала щекой к его черненькой головке. Тяжело было у нее на сердце.
«Нет, дальше так жить невозможно. Надо набраться сил и решить. В последние дни даже Мишутка отстраняется от отца, потому что тог перестал играть с ним. Вот ребенок и вешается на посторонних: то Решетовых мучает, то Платон подвернулся».
— Мама, — пойдем домой! — требовал Мишутка, запрокинувшись, увидел слезинку на щеке матери, гибким пальчиком снял ее. — Ты чего?
— Ничего! — Варя прижала сына к груди, стала ходить с ним по комнате, убаюкивая его.
— Охота вам? Ну что вы его, такого тяжеленного, таскаете, мучаетесь? — ворчала Дуся, продолжая клевать носом в разноцветные крестики вышивки. — И он тоже… Ишь притаился, будто и правда маленький, а на нем вполне дрова возить можно. — И она шутя шлепнула Мишутку, когда Варя проходила мимо.
Мальчик засмеялся, болтнул ногами, крепче обхватил рукой плечо матери и сразу уснул.
— Так-то лучше! — сказала Дуся, чутко уловив его сонное посапывание, отложила вышивание и принялась устраивать постель на диване. — Богатырь, а не мальчишка! — прошептала она, любуясь тем, как широко он развалился на подушке, и руку откинул, и колено выставил. — Прямо на глазах растет. Мне бы хоть капельного! Сваляла дурака, когда в первый раз забеременела. Комнаты, вишь ты, не было! Условия не позволяли! А теперь комната вон какая и условия — слава богу, а детей нет и нет!
Варя тоже смотрела на сына. Богатырь, правда! И как он присмирел, увидев ее слезы! Понимает уже! Мысль о том, что она не одна, что у нее такой здоровенький, хороший ребенок, немножко ободрила Варю.
«Неужели я не наберусь мужества отпустить Ивана Ивановича, если ему плохо со мной?». Почему она, сильная, молодая, должна чувствовать себя несчастной? У нее интересная работа, хорошие друзья. Сестры и племянники в Якутии.
Вспомнила опять милый Север. Осенний день. Косой дождь. Глянцевые от влаги кусты брусничника на косогоре, мокрые красные ягоды в банках. И костер— Жаркий, желтый живой огонь, пожирающий нагроможденные ею мертвые ветки. У этого костра Варя сказала Таврову: «Если я когда-нибудь почувствую себя третьей, лишней, я все сделаю, чтобы вернуть любовь. Но если ничего не поможет, то отпущу любимого человека. Я не смогу жить с мыслью, что ему со мной плохо».
«А почему же теперь мне так страшно остаться одной? — спросила себя Варя и понурилась. — Ведь плохо стало нам обоим! Сердится он из-за того, что мне не нравится его работа?.. Если бы только это! Но тогда ночью он сказал спросонья: «Лариса, куда ты ушла, дорогая?». А как он смотрел на нее! Понятно: ведь он любил ее в Сталинграде, а тут я… сама вешалась на шею!» Варя, вдруг обомлев, вспомнила, как ее ранило упавшим бревном. Ведь именно после того Иван Иванович сказал: «Хочешь быть всегда вместе?» Не оттого ли так получилось, что он просто испугался за нее, просто пожалел, просто побоялся потерять любящего, не любимого, а любящего человека! А она обрадовалась и, конечно, немедленно согласилась.
— Ай-яй! — воскликнула Варя, совсем забыв о любопытном носике соседки.
— Варенька! — позвала Елена Денисовна, заглянув в дверь. — Платон Артемович уходить собирается. Проводите его тут с Наташкой. А я побежала на работу — уже опаздываю.
— Иду. — Варя подвернула покруче угол подушки, чтобы Мишутка не скатился на пол, и, поправив волосы, пошла к себе.
Платон стоял у стола и с угрюмой печалью смотрел на фотокарточки, которые Наташка раскладывала перед ним. Тут был и портрет Хижняка, и портрет умершего брата Бориса. Среди других карточек Варя увидела свою… Белое платье, две черные косы брошены на грудь. Это было на Каменушке перед отъездом Ивана Ивановича на фронт… Сожаление о большой, безграничной любви, напрасно пронесенной через всю молодость, жестокими клещами стиснуло горло Вари. Дрожащими пальцами она взяла карточку, отвернулась, рассматривая ее.
— На днях еду домой! — сказал Логунов, не двигаясь с места: Варя на карточке, в белом этом платье, ему тоже многое напомнила.
— А на курорт? — спросила она, тяжело вздохнув.
«Все-таки хороший он!» — снова, как однажды в Сталинграде, подумала она о Логунове. Неосознанное желание сохранить друга, с которым можно посоветоваться и всем поделиться — еще непонятное ей самой побуждение, — заставило ее прямо взглянуть в
его глаза.
_ Курорт мне ни к чему, а работа зовет. У нас теперь большие дела развертываются. Был таежный поселок — стал целый город районный. Новые рудные богатства наши геологи открыли. Вот скоро дадут нам электроэнергию с Ангарстроя, потом Енисей запряжем. Зашумим тогда, Варвара Васильевна!
— Называйте меня просто Варей, как раньше. Ничего, я разрешаю.
Он понял горечь ее слов.
— Я очень хочу, чтобы у вас все было хорошо.
— Я тоже этого хотела, но… но не получается.
Теперь Варя уже не боялась того, что Логунов узнает и о ее домашних неладах с мужем: ведь Иван Иванович сам показал своим поведением, что отчуждение уже вошло в семью. Зачем же скрывать и как скроешь очевидное?
— Варенька, — сказал Платон, в свою очередь, не таясь от Наташки, стоявшей около него. — Не нажимайте очень на Ивана Ивановича: раз он убежден в правильности своей идеи, с этим надо считаться. Ваша настойчивость ожесточает его.
— Я знаю… Но если бы только это!
— Что же еще?
Боязнь показаться смешной, возможно, жалкой, так или иначе униженной сковала Варю, но Логунов выжидающе молчал. А разве не имел он права на ее откровенность? Неужели она боится потерять в его глазах как женщина?
При этой мысли Варя вспыхнула: гордость ее была задета.
— Мне кажется, он любит другую, Платон Артемович, — сказала она ломким голосом, взглянула на Наташку и неловко усмехнулась: девочка, тоже покраснев, начала пятиться к двери, испуганная тем, что теперь, когда разговор зашел о самом секретном, ее Могут попросить выйти.
— Не может этого быть! — горячо возразил Логунов, испытывая почти физическую боль от страдания любимой женщины. — Я не допускаю…
— Вы не допускаете, а он… Пожалуйста, не подумайте, что я жалуюсь на Ивана Ивановича! Я никому не говорила… И вам не сказала бы, но вы сами теперь видите. Нечаянно ворвались и увидели.
— Да, ворвался… — Логунов опустил голову и с минуту молчал в угрюмом раздумье. — Кто же она?
— Лариса… Лариса Петровна Фирсова. Он еще в Сталинграде… — Варя кашлянула, задыхаясь от стыда. — Она еще в Сталинграде нравилась ему.
— И ты, зная это, пошла за него?! — переходя на «ты», горячо упрекнул Логунов, но глянул на нее, и его, точно ножом, полоснула ее жалкая растерянность. — Прости, пожалуйста! Я забыл, что сам нахожусь в таком положении… Находился, — торопливо поправился он. — Знал, что ты любишь Аржанова, а не отставал от тебя. Не сердись… Жизнь у меня не сложилась. Я не могу сказать: «Тоже не сложилась». Уверен, у вас все наладится. Но если тебе будет плохо, если ты останешься одна, заболеешь, с ребенком что-нибудь… А мальчишка у вас замечательный! Помни, ты всегда можешь рассчитывать на мою помощь, и дружбу… и любовь, — добавил Логунов тихо, но страстно.
— Спасибо! — Варя даже ростом как будто повыше стала: вся ее жалкость исчезла. — Если мне предстоит такое испытание, я перенесу его одна. Я не побоюсь пуститься в плаванье со своим ребенком без мужской помощи.
— Знаю, ты сильная. Но разве сильным не нужна дружба? И ты не бросайся так просто испытанными фронтовыми друзьями! — добавил Платон с грустной шутливостью. — Возгордилась!
— Хотела бы, но нечем.
— Здорово! Выходит, моя, например, преданность ни шута не стоит?
— Разве у меня так вышло? — Варя взглянула на обиженного Логунова и невесело рассмеялась.
— Ну, вот видишь! Но я и тому рад, что развлек тебя. Будь счастлива. — Он сжал протянутую ему маленькую руку, быстро наклонился и, не успела Варя отстраниться, поцеловал ее прямо в губы.
— Ах, как нехорошо! — сказала Варя, не на шутку рассерженная, и, поглядев Логунову вслед, крепко потерла лицо ладонью, точно хотела стереть неожиданный поцелуй.
36
Если бы это случилось раньше, Варя, наверно, сгорела бы от стыда перед Иваном Ивановичем. Но раньше так не могло случиться: она никому никогда не жаловалась на мужа. Ее поцеловал посторонний мужчина… Что из того! Теперь все, что касается ее, безразлично Ивану Ивановичу. Он, пожалуй, даже будет рад, если она уйдет от него.
С этими мыслями Варя провела дома весь вечер. Играла с Мишуткой, разыскала свой хомус и, сидя на коврике, на полу, сыграла несколько якутских песен.
— Ты жужжишь, будто жук, — сказал Мишутка на своем тарабарском наречии, с интересом глядя, как она прижимала к губам железку, напоминавшую ключ от английского замка, но с гибкой пластинкой посередине, как дышала, дула на нее, ударяя по краю пластинки согнутым пальцем.
Варя пела, но песни ее звучали печально, как робкий плач в ночи, она ждала Ивана Ивановича, чтобы объясниться с ним начистоту.
— Не беспокойся, папа, у нас дома все благополучно, — говорила в это время Злобину на квартире Решетовых старшая его дочь Марина. — У нас теперь тихо, и Лида перестала вскакивать спросонья. Она поправилась на целых три кило. Мама тоже много спит, все ест и вчера позволила мне поиграть на пианино.
— Хорошо, деточка. Значит, мама успокоилась?
— Почти успокоилась. Не бойся: она ничего с собой не сделает. Она говорит, что принесла молодость в жертву тебе, а теперь посвятит остальную жизнь нам, детям.
Сама Марина не поправилась. Все такая же тонкая, в синем с белым горошком платье, из воротника которого выступали косточки ключиц, она сидела на Диване и с грустью смотрела на отца прекрасными черными глазами.
— Ты ведь не совсем ушел от нас? Или уже раздумал возвращаться? Конечно, нам с Лидой скучно, но ты делай так, как лучше. — Марина помолчала и, вдруг решившись, сцепив задрожавшие пальцы, добавила — Если надеешься, что мама исправится, то это напрасно. Я не хотела тебя огорчать, но она ругается по-прежнему и даже хуже: такие гадости говорит домоуправу, и дворничихе, и своим знакомым. Иногда я просто задыхаюсь… Ведь мы любим тебя.
— Спасибо, дочка! — Злобин, побледнев, нежно погладил опущенную голову дочери.
— Крепко задурила Раечка, — с сожалением сказала из спальни Галина Остаповна, которая не поехала на дачу, а, встретив мужа, решила приготовить ужин в городе.
Вообще с дачей получалась одна канитель: сняли в августе две комнаты вместе с Аржановыми, а бывать там удавалось редко: ездить каждое утро на работу в переполненной электричке никого не устраивало. И все-таки Галина Остаповна уже успела сильно загореть: загар легко приставал к ее коже, прокаленной южным солнцем.
— Видно, недаром говорится: горбатого могила исправит! — заключила она, не боясь обидеть отца и дочь Злобиных, потому что горячо болела за них.
— Нет, Галя, в госпитале у Леонида Алексеевича уже выпрямляют горбатых, — напомнил Решетов.
— Как выпрямляют горбатых? — недоверчиво спросила Наташка, которая помогала Галине Остаповне сматывать в клубок цветную шерсть, держа на поднятых руках ровные пряди мягких ниток и не пропуская ни слова из разговора Злобина с дочерью.
— Леонид Алексеевич со своим профессором Чекменевым выпрямляет детей и подростков, у которых начинают расти горбы.
— Это когда ушибешься?..
— Позвоночник может искривиться и от неправильного сидения за партой. А если получится искривление, то горб вырастет обязательно.
Наташка села на стуле прямее и сказала:
— У нас в классе есть девочка, ее тоже зовут Раечка. Она совсем кособокая. У нее лопатка торчит под платьем, будто кулак, и одно плечо ниже другого.
— Приведи свою подружку к нам в госпиталь, — сказал Злобин. — И пусть ее мать тоже придет с вами.
— Конечно, придем! — пообещала Наташка, обрадованная и польщенная таким предложением.
Елена Денисовна к себе на работу ее не пускала: у нее цех особый — там дети рождаются. Операции Ивана Ивановича были девочке непонятны, и разговоры о них страшили ее. Григорий Герасимович лечил поломанные руки и ноги. Но это не казалось чем-то необычайным. А вот горбы выпрямлять — совсем сказка.
— Большое спасибо! — Наташка вышла в столовую и, поводя руками, продетыми в хомутик из шерстяной пряжи, чтобы подать нитку своему шефу, потянулась взглянуть на адрес, написанный Злобиным.
Марина тоже встала, положила свернутую ею бумажку с адресом в карман домашнего фартучка Наташки.
С минуту девочки постояли рядом, такие непохожие внешне.
— Давай дружить по-настоящему, — тихонько предложила Наташка, не забывая о своих обязанностях мотальщицы. — У тебя плохая мать, да?
Марина ответила не сразу. Грустная задумчивость странно состарила ее худенькое лицо.
— Нет, она не плохая, но просто несчастная, ревность ее замучила.
. — А зачем ревность? Теперь в книжках ее называют пережитком прошлого.
— О чем вы там шепчетесь?. — поинтересовалась Галина Остаповна.
— Мы? — Наташка замялась. — Да о… жизни.
Взрослые засмеялись, а Наташка подумала: «Смейтесь, смейтесь! Мы, когда вырастем и женимся, будем дружно жить. И разводиться не станем, чтобы никто не страдал. Уж если полюбить, так на всю жизнь, как Тристан и Изольда. — Но тут Наташка вспомнила, что эти верные влюбленные обманывали Мужа Изольды. Да и у Тристана была жена. Тогда Девочка перебежала мыслями к Онегину и Татьяне, но и там ее протестующее сердце, жаждущее добра и справедливости, не нашло идеального примера. — Ромео и Джульетта — вот это настоящее! Правда, они Умерли от любви, но в то время было слишком много Пережитков. Джульетта не успела даже просто погулять по городу вместе с Ромео! Хотя, кто знает, может быть, через год-два они тоже разошлись бы характерами. Но все эти люди жили давно, а мы будем жить при коммунизме и будем верные, как голуби». — И Наташка чуть не выпустила из рук пряжу, вспомнив, как приходил Алеша Фирсов проститься перед поезд, кой в Сталинград и как они вместе покупали ей тетради, а потом сидели во дворе на лавочке, и Алеша сказал, что он будет композитором.
«А кем ты хочешь стать?» — спросил он.
«Архитектором», — не задумываясь, ответила Наташка, и это, кажется, понравилось Алеше.
Но сейчас, узнав, что можно выпрямлять горбатых людей, девочка пристально всмотрелась в Злобина. Он, пожалуй, еще сильнее Ивана Ивановича, такой, конечно, может распрямить кого угодно. Но ведь не на наковальне же он распрямляет горбы! Что, если и Наташка станет доктором и научится так лечить?
«А как же старые, кто с горбом?» — хотела спросить она, но воздержалась: ведь со взрослыми надо разговаривать с осторожностью, не то сразу оборвут: «Не твое дело. Не суйся, куда не следует». И Наташка промолчала, думая о новостях, какими она поделится с Алешей, когда он вернется из Сталинграда.
37
Второй этап операции Пруднику — пересадка одного конца стебля на руку — был выполнен. Следующий этап — отсечение другого конца стебля от груди и пересадка его на переносье — мог быть осуществлен не раньше чем через две недели. В это время Лариса и решила взять отпуск, чтобы съездить с Алешей в Сталинград, хотя пробыть там они могли лишь несколько дней: с первого сентября уже начинались занятия в школе.
— Нехорошо, если ты пропустишь начало занятий.
— Я все наверстаю, не беспокойся, — заверил Алеша.
Ему очень хотелось добраться до Сталинграда пароходом, чтобы увидеть родной город со стороны Волги, но на это потребовалось бы очень много времени.
— Давай улетим самолетом в Саратов, а там сядем на теплоход, — предложил он. — Ведь я еще ни разу не летал…
На Внуковский аэродром они выехали поздно вечером. Алеша радовался поездке, но очень волновался.
Когда он думал о Сталинграде, где сломалось его детство, где огромная ненависть и потрясающая нежность и жалость не умещались в ребячьем сердце, ему хотелось создать музыку. Создать такую музыку, чтобы и те, кто не был во время обороны на волжском берегу, поняли все чувства, которые он собирался выразить.
Подмосковные леса бежали навстречу автобусу. В темных чащах светились огнями поселки. Ночью все надвигалось стеной на широкое шоссе; казалось, деревья теснятся сплошь по обеим сторонам дороги. Лишь на поворотах скользящий свет фар вырывал из тьмы то начинающий желтеть перелесок, то край поля, обросший кустарниками, и тогда видно было, что не такие уж непролазные чащобы дремлют окрест.
Подъезды к аэродрому были ярко освещены. Пестрели повсюду цветочные клумбы, но в их неистовом горении ощущалась осень.
«А мы летим на юг!» — думал Алеша.
Когда самолет с гулом и вихревым шелестом пробежал по полю аэродрома и остановился у вокзала на своих высоких лапах, дрожа от работы моторов, подросток с восторгом сказал:
— Наконец-то и я полечу!
Он торопливо поднялся по лесенке в кабину самолета, прошел вперед между креслами под белыми чехлами и сел к самому окошку. Лариса села рядом.
Молодой красавец пилот, выйдя из кабины управления, хозяйским глазом окинул усаживающихся пассажиров.
«Вот настоящий сокол! — Алеша восхищенно оглядел подтянутую фигуру летчика, его мужественное и доброе лицо. — А сколько таких погибло во время войны! Сколько раненых! Еще и сейчас у мамы лечатся летчики с обожженными лицами…».
Пилот поймал взгляд подростка.
— Летал уже? — улыбаясь, спросил он, хотя сразу Понял, что мальчик летит впервые.
— Нет, не приходилось. — Алеша смутился и, чтобы не уронить себя во мнении такого человека, добавил: — В Сталинград хотим поехать из Саратова. Мы сталинградцы. Во время обороны до самого разгрома Фашистов были там в госпитале…
— Вот как! — Летчик стал серьезным. — А я под Сталинградом летать начал. В наступлении участвовал. Значит, мы с тобой почти однополчане! Так, что ли? Ты где живешь?
— На Калужской улице…
— В Москве, значит. Но с неба-то ты ее не видел? Глаза Алеши засветились от радостного предчувствия.
— Ни разу!
— Сейчас посмотришь.
Самолет взревел, задрожал всем стальным телом и побежал, помчался, набирая и набирая скорость. Замелькали ярко освещенные здания; потом поле аэродрома, перечеркнутое широкими дорожками и световыми сигналами, слилось в искристую поземку, вихрем стелющуюся навстречу. Все быстрее и быстрее несется машина-птица, вызывая желание мчаться с еще большей скоростью, с ураганной силой врезаясь в воздушное пространство, прямо в падающие навстречу звезды. То, что самолет оторвался от земли и начал набирать высоту, Алеша ощутил только по тому, как плавно стали раскачиваться, словно помахивать, широко раскинутые под окнами прямые его крылья.
Вдруг внизу разлился свет. Это было похоже на торжественное сияние миллиардов звезд, сплошными золотыми роями горевших в черноте вселенной. Прекрасным казалось недавно ночное небо над аэродромом, но что значило его слабое мерцание перед живым излучением гигантского города! Прильнув лицом к стеклу, Алеша не мог наглядеться и не мог поверить, что это космическое зрелище его родная Москва.
«Молодчина какой! — подумал он о своем новом знакомце летчике, словно тот сам устроил это дивное зрелище. — Тоже, наверное, любуется, когда сидит за рулем. И правда, как это чудесно — ночной полет!»
Потом наступил рассвет. Окутанная волнами синего тумана, спала внизу земля, а самолет плыл, одинокий и мощный, в сиреневую розовость утра. Солнце вставало над краем горизонта, золотыми стрелами пронизывало облака, но они все наползали, пока не покрыли молочной клубящейся пеленой все видимое сверху пространство. Еще виднелись в синеющих провалах резкие штрихи дорог, извилистые русла рек, темнели леса, но все тоньше и площе делались их очертания: самолет, вздрагивая от мягких таранов, прорывался сквозь тучи и, ревя моторами, набирал высоту. Солнце тоже поднималось… Привстав на сиденье, Алеша увидел на белизне облака движущийся радужный круг и в нем отчетливую тень самолета.
— О мама! — воскликнул он, как пятилетний мальчик, и оглянулся на мать.
Лариса тоже через его плечо смотрела в окошко, но ее лицо было печально. Она ничего не замечала, сосредоточенная в глубоком раздумье, и Алеша смутился. Но так переполняло его пленительное ощущение первого полета, что он, почти бессознательно оберегая свое ликование, отвернулся от матери.
Теперь земли нигде не было видно, только облака расстилались под самолетом, похожие на бескрайнюю степь, покрытую снеговыми сугробами. Сплошная мертвая белизна, и над нею ничем не затененный голубой купол неба.
Здесь земная тоска оказалась еще тяжелее: от нее некуда податься. Если бы Лариса верила в бога, то она могла бы подумать, что вот эти голубоватые тени, движущиеся среди кипящих облаков, — души умерших. Может быть, здесь души и ее близких, унесшиеся с дымами военных пожарищ? Но Лариса-то знала, что все было кончено там, внизу… Нелепо думать о заоблачном рае, когда воздух вдоль и поперек исполосован трассами самолетов.
…Теплоход шел к Сталинграду. Опять Алеша, захваченный красотой Волги, плеском ее волн, разноголосой перекличкой судов, гомоном птичьих перелетов, чувствовал себя как на празднике. Опять Лариса сидела на палубе одна. Чем шире раскрывались перед нею волжские дали, тем сильнее жгла ее мучительная тоска.
Ей даже легче стало, когда ударила непогода. Крутые беляки, поднятые сильным ветром, замелькали на гребнях волн, и воздух, напоенный мельчайшей водяной пылью, стал плотным и влажным. Пасмурно-сизый наступил вечер, а позднее, когда стемнело, возникли на берегу огни… Редким пунктиром фонарей прочерчены линии дорог, а между ними черные квадраты, прямоугольники и просто пятна, точно зияющие провалы. Теплоход шел, и все плыли навстречу по правому берегу печальные эти огни. Десять километров, пятнадцать, двадцать… Гнездо живых огней — контуры больших домов, и снова тот же световой пунктир и черные пятна.
Зарево над темными корпусами. Ряд высоких труб — восстановленный завод, и опять гнезда огоньков и черные пятна. Лариса стояла, вцепившись руками в перила борта, и с волнением всматривалась в очертания полуосвещенного берега.
— Что это? — спросил Алеша, выбежав из салона, где он играл на рояле.
— Это Сталинград.
Он встретил приезжих величавой колоннадой, высоко вознесенной над новой набережной, залитой ярким светом. Гранитные ступени монументальных лестниц поднимались на кручу берега. Облицованные мрамором парапеты, в зеркально-отшлифованных плитах которых отражались огни пароходов и пристаней. Всюду цветы. Нежно-душистые южные розы, ярко-красные флажки канн с их траурно-черными листьями и ковры гвоздики, как свежепролитая кровь, — все напоминало о тех, кто сражался на этом берегу против фашистов.
— Недалеко отсюда стояла дивизия Родимцева. Его солдаты написали на остатках стены на берегу: «Выстояв, мы победили смерть», — говорила Лариса, и голос ее дрожал. — Ты понимаешь, Алеша?
— Да, конечно.
Кругом шумели толпы людей, бегали, несмотря на позднее время, детишки, а они, двое сталинградцев, приехавших посмотреть на родной город, разговаривали почти шепотом.
Город строился, лязгали на площадках экскаваторы, двигались высокие краны. Голубой огонь электросварки, пронизавший отсветами черную глубь неба, выхватил из темноты стаю, казалось, белоснежных гусей, летевших над многоэтажным, еще не законченным домом. Птицы шарахнулись и все разом взвились в вышину. Волга… Волга, вековечная птичья дорога.
38
Среди ночи Лариса испуганно поднялась на подушке. Да, она в Сталинграде, но как тихо вокруг… Только время от времени доносится шум машины, проходящей по опустелой улице. Гудки со стороны Волги больно резанули по сердцу женщины: катер. А это теплоход— низкий, зовущий голос. Волга! Спал на диване Алеша. Свет уличного фонаря пробивался между косяком окна и шторой. Старый дом — это двухэтажная гостиница. Он был свидетелем обороны. Таких домов в городе после нашествия остались единицы. В нем дрались… Он стоял тогда без крыши — обожженная взрывами коробка с проваленными перекрытиями потолков. Тут всюду валялись трупы, и каждый камень был полит кровью. Видения прошлого надвинулись на Ларису со всех сторон, и она похолодела, окруженная ими…
Накинув халат, женщина босиком прошла по комнате — полы тут новые; осторожно, чтобы не разбудить сына, распахнула тяжелые шторы. Прямо перед окном недавно возведенные, но уже обжитые дома новой улицы. Вон в той стороне жила до войны ее семья. Там же неподалеку вокзал, построенный на месте разбитого старого, где разыгралось столько кровавых трагедий. Вдоль тротуаров мягко колыхалась под порывами ночного ветра темная листва деревьев. Улица уже озеленена. У самого окна, рукой можно дотянуться, покачиваются экзотически огромные листья молодой шелковицы. Уборщица сказала, что молодые деревья растут здесь с невероятной быстротой. Некоторые просто на глазах поднимаются. Немудрено… Вот, например, это. Никогда еще Лариса не видала таких больших и сочных листьев на шелковичном дереве.
На минуту она зажмурилась — так билось сердце, прямо в горле колотилось оно, заполняя уши звоном, — и снова посмотрела. Да, листья дерева шевелились, переливались глянцем, но это не был отблеск уличного фонаря. Ларисе вдруг показалось, что сквозь темную зелень просвечивает… кровь. Отшатнувшись, она перешла к другому окну, тихонько раскрыла створку и, выглянув, увидела за забором край большого пустыря, покрытого развалинами. Угол разбитой коробки дома, груды кирпичей, изогнутые рельсы перекрытий и обломанные белые ступени в черный зев подвала… Луна висела над пустырем, и все на нем, резко выступая в чередовании света и теней, выглядело мертвым.
У лукоморья дуб зеленый,—
прозвенел в ушах Ларисы детский голосок; она беззвучно заплакала, и сразу около нее очутился Алеша.
— Не плачь, мама! — сказал он ломким голосом и, косматый, теплый спросонья, обнял ее за плечи. — Что же теперь поделаешь?!
Конечно, ничего не поделаешь! Можно вновь посадить сады, восстановить заводы и целые города, но никто еще не вернул матери погибшего ребенка.
И Лариса заплакала еще сильнее.
Алеша сам мучился все эти годы, осаждаемый отрывочными, но острыми воспоминаниями, похожими на осколки стекла. Леню Мотина он помнил хорошо, друга Вовку Паручина тоже. А вот момент смерти бабушки и сестренки… Словно он сам умирал тогда… Оглушительный гул, блеск, и свет огня, и кровь… и кто-то кричал… Было ли это «тогда» или позднее? Возможно, и раньше он услышал тот крик, а потом уже кричали, стреляли, умирали непрерывно. Алеша пытался восстановить в памяти все по порядку, но то бабушка тащила его за руку, то он семенил маленькими ножонками возле матери… И другие женщины, и дети метались по улицам. Старик в толстом пальто сидел на тротуаре, кто-то толкнул его, и он рассыпался кучей пепла. Алеша только успел заметить его серое лицо. Он истлел от' пожара, бушевавшего рядом.
Долго шла война, и таких ужасов еще насмотрелся Алеша, что если бы их видел не один маленький мальчик, а сто взрослых людей, то и они были бы ранены душевно на всю жизнь. Позднее он слушал в Москве симфонию Бетховена, и тяжелые воспоминания, которые жили с ним неразрывно, вдруг по-особому зазвучали в нем. В злобном гуле взрывов, в свисте падающих бомб, лязге и скрежете танков послышались ему мощные и добрые солдатские голоса, и детский плач, и женская песня о жизни, о счастье… Так в нем возникла мысль написать музыку о войне. Он еще не знал, что напишет, но играл, прислушиваясь к себе, повторял, когда получалось, запоминал, записывал. Многое еще кипело в душе, мучило, искало выхода.
Но что же все-таки произошло в конце августа тысяча девятьсот сорок второго года в тихом переулке неподалеку от бывшей Саратовской улицы?..
Проснувшись рано утром, Алеша, стараясь не шуметь, быстро оделся: хотел до пробуждения матери побывать там, где они жили перед приходом фашистов. Но Лариса не спала. Она так и не смогла больше уснуть, принуждая себя лежать в постели, чтобы опять не потревожить сына.
Вскоре они уже шагали по городу, который заново вставал из развалин. Не рассчитав этого заранее, они встретили очередную годовщину страшной бомбежки на сталинградской земле.
Последние дни августа… Стояла жара, и створки окон повсюду были распахнуты, в комнатах виднелись цветы. Малыш сидел на подоконнике в нижнем этаже, свесив наружу ножки, и жадно ел арбуз, то и дело погружая толстую рожицу, мокрую от сока, в мякоть большого куска, похожего на красный полумесяц.
Арбузы лежали грудами на тротуарах возле торговых киосков, зелено-полосатые их бока выглядывали сквозь решетки балконов; прохожие несли их в сетках-авоськах или под мышками, широко расставляя оттопыренные локти. Но мать и сын, занятые своими мыслями, заметили только ребенка в окне. Алеша усмехнулся, тронутый его комичной сосредоточенностью, а Ларисе представился другой мальчик, в беленькой рубашечке, плакавший на балконе дома, уже покосившегося набок.
Огонь вдруг светло блеснул над зданием, все заволоклось дымным облаком, и ничего не стало. В родном переулке тоже оказались лишь навалы горячего щебня Да огонь пожаров. Развалины рухнувшего дома закрыли выходы из подвалов-убежищ, где заживо были похоронены сотни людей. И мать Ларисы, и Алеша, и дочка…
39
Подкошенная тяжелыми воспоминаниями, Лариса Ухватилась за корявый ствол старого клена, густая листва которого не могла скрыть жестоких ран, нанесенных ему осколками: весь он был иссечен ими от верхушки до узловатых корней.
— Мы жили вон там, Алеша! — чужим голосом сказала женщина, глядя на неплотно сколоченные доски высокого забора, преградившего им путь.
В щели и в распахнутую калитку виднелись осевшие руины домов, остатки обгорелых деревьев и сложенный в штабеля вдоль бывшей улицы кирпич, выбранный из развалин. Бульдозер шумно ворочался на пустыре, уже не однажды проверенном и обезвреженном минерами, разравнивая груды щебня и перевернутой земли: готовилась площадка для нового строительства.
— Их похоронили там? — тихо спросил Алеша, кивая на пустырь.
Лариса молчала, ей трудно было говорить.
— Пойдем туда! — сказал Алеша, не замечая ее состояния: он сам взволновался, угадав, что здесь был угол знакомого уличного перекрестка. Сразу до мельчайших деталей ему вспомнился тот ужасный день.
Мальчик шагнул вперед, но рука матери вцепилась в его локоть.
— Это… здесь!..
И Алеша увидел почти под ногами, на расчищенной улице, пересеченной забором, широкую заплату асфальта… Кто и куда убрал останки погибших? Может быть, они так и остались под мостовой, в глубокой могиле, вырытой взрывом бомбы? Многих похоронили заново, но разве можно откопать всех? До сих пор находят засыпанные убежища: ведь город рухнул сразу… А бои на его развалинах, когда тонны взрывчатки, валившейся с воздуха, замуровывали солдат в блиндажах, мирных жителей лод откосами оврагов и в подвалах?..
Люди погибли, но возрожденный город, который они отстояли, положив начало разгрому врага, стал вечным памятником их геройству.
Целыми днями Лариса с сыном бродили по улицам, подолгу простаивали на огороженных заборами пустырях, которые ночью, с палубы теплохода, представлялись им черными провалами, ездили в районы восстановленных заводов, на канал Волга — Дон, осматривали новые рабочие поселки и снова ходили по центру. Красота растущего города успокаивала Ларису, а Алешу, наоборот, все больше лихорадило. Неясные детские впечатления складывались в его воображении в яркие образы. И то победная музыка звучала в его ушах, то скорбные хоры реквиема. Он тоже наблюдал, но по-иному, как растут в Сталинграде деревья, для него они пели и звучали и все вокруг звучало на тысячу ладов. Он весь был в движении: смотрел, расспрашивал старожилов, тащил Ларису то на Волгу, то к мельнице, то на Мамаев курган.
Когда они поднялись на Мамаев курган, то оба пожалели, что досужие сборщики утильсырья ничего не оставили на этом легендарном холме. Особенно огорчился Алеша.
— Обнесли бы колючей проволокой хоть один косогор… Пусть бы остались на месте пушки, разбитые танки и все укрепления. Ведь теперь даже представить невозможно, как тут держались наши солдаты!
Он вспоминал этих солдат, их суровую нежность к нему — маленькому мальчугану-фронтовику. Многие из них умерли на его глазах. Сколько раз его ручонка лежала в цепенеющей солдатской ладони, и не было страха, а только жалость да недетская ненависть к тем, кто убивал его взрослых друзей. Молодые ребята-красноармейцы просто надышаться на него не могли, отдавали ему лучший кусок, играли с ним в свободную минуту, словно с младшим братишкой.
«Или со своим ребенком, которого им так и не пришлось увидеть», — думал Алеша, глядя на Волгу с высоты кургана, полгода днем и ночью так истекавшего солдатской кровью, что вода в ручье у его подножия была красного цвета.
Вовка Паручин рассказывал, что жители ближнего подземного поселка кипятили эту воду и цедили сквозь несколько слоев марли, очищая от кровяных сгустков.
«Куда уехал с матерью и сестренками бесстрашный Вовка? А Леня Мотин? Милый, дорогой Леня! Жив ли он?»
Это воспоминание откликнулось в сердце Алеши новой музыкальной темой: любовь к своим людям и стремление победить ради них. В грозовое звучание войны входила лирическая мелодия, то печальная, мучительно-тревожная, то полная надежды на счастье. Здесь происходила яростная борьба за счастье. От волнения слезы навертывались на глаза мальчика — еще не было настоящего творчества, но оно уже рождалось в его душе.
Старая мельница, как и предсказывала однажды Наташа Чистякова, устояла. Когда Алеша увидел пятиэтажное здание из красного кирпича, исклеванное миллионами пуль, с широкими пробоинами от снарядов, глаза его загорелись жарким огнем.
— Это она? А где же дом сержанта Павлова?
— Рядом. Он тоже сохранился и теперь восстановлен.
Лариса первая, спугнув прижившихся здесь голубей, стала подниматься по каменным лестницам. Алеша, замешкавшийся в темных подвалах, догнал ее уже наверху. В развороченные проемы окон с высоты пятого этажа они по-новому увидели заводы, дымящие в густой синеве неба, остатки развалин и Мамаев курган с ожившими кое-где инвалидами-деревцами.
— Вовка Паручин рассказывал, как они с отцом помогали там сажать деревья и кустарники, — сказал Алеша, задумчиво глядя на рыжие, спаленные солнцем склоны кургана, разрезанные оврагами. Много зелени было, а все вытоптали и выжгли.
Лариса промолчала. В ее жизни тоже все выжжено. Скоро Алеша отойдет, уже отходит, и останется она совсем одна. Разве можно заполнить жизнь только работой? Ведь это лишь половина того, что необходимо человеку!
С новой силой проснулась в ней тоска по Аржанову.
Если бы он был с нею! Ведь даже в те грозные дни ей становилось легче возле него. А теперь? Лариса вспомнила последнюю встречу. Какая радость и нежность светились в его взгляде!
«Он любит меня!» — подумала она и впервые за эти дни улыбнулась.
Она подошла по железобетонному полу, проломленному бомбами, к самому краю пролома, щурясь от жаркого солнца, — крыша была снесена военной бурей, — всмотрелась в знакомые дали, потом в домики вновь отстроенных «Балкан», лепившиеся по склонам оврагов, но рука Алеши легко, как голубь, опустилась на ее плечо.
— Не свались вниз! — сказал он, взглянул и удивился: таким красивым было в эту минуту ее лицо.
Полузасыпанные оползнями черные норы блиндажей — приметы госпиталя под берегом, в Долгом овраге, — опять взбудоражили Ларису. Здесь они работали, сюда она прибегала к своему сынишке. Сюда же однажды пришел Аржанов, но она в это время читала Алеше письмо от мужа, уже убитого. Слишком тяжело было ей, и она не приветила дорогого человека, не дав ему никакой надежды на будущее.
— И все-таки я была права, — прошептала Фирсова, любовно прикоснувшись к бревенчатому креплению входа, сохранившегося в обрыве глинистого берега, хотя в глубине штольня уже обвалилась.
Сколько раз перешагивал через этот порог хирург Аржанов! Наверно, стоял иногда тут, слушая плеск волжской волны и шум сражений над обрывом, и думал о ней, о Ларисе.
Бежит по дну оврага ручей, торопясь к Волге со склонов Мамаева кургана. Тут работал тогда движок, дававший свет в подземный госпиталь. Дымная мгла постоянно висела над землей. Гарь. Грохот… А сейчас тишина. Снова заросли крутые склоны пожелтевшим к осени бурьяном. Наверху синее небо, на пустынном берегу ни души, только по реке плывет плоский плот с крошечными издали фигурками сплавщиков да одинокое солнце засматривает в глухие ущелья, которые во время войны мирные жители и солдаты называли «логами смерти». Сколько кровавых схваток происходило в этих оврагах, служивших выходами к Волге, сколько здесь погибло людей!
Но ведь Аржанов-то жив, хотя и далеко от этой маленькой пустыни. Страстное желание встретиться с ним овладело Ларисой, но она знала себя и невольно усмехнулась с горьким скептицизмом: это сейчас, здесь так хочется увидеть его…
Серые куропатки, отдыхавшие в овраге на перелете, с шумом выпорхнули из бурьяна, заставив ее встрепенуться. Спугнул их Алеша, карабкавшийся по крутизне к черному устью норы, где во время обороны, наверно, сидел наблюдатель. Мальчик даже не обернулся на птиц: звякнуло что-то под ногой. Оказалось, крышка железной кассеты, в каких фашисты сбрасывали с транспортных самолетов продукты своим войскам, окруженным в Сталинграде. Да, в одно прекрасное время их окружили!
— Осторожно, Алеша, не наскочи на мину!
— Здесь наши сидели. Фашистов тут, на берегу, не было!
Лариса успокоилась, поискала взглядом вспугнутых птиц. Резвая стайка их тянула вниз над голубым разливом реки. Долго бродят они осенью по степям в окрестностях городов, а иногда и зимуют здесь. Значит, хорошо им живется на этом приволье. Хорошо когда-то жилось здесь и Ларисе!