С весны и до поздней осени, в любую погоду, выезжает по утрам Степан Степаныч в своей крохотной голубой лодочке и меряет градусником температуру воды и воздуха. Вот уже сколько лет занимается он этими наблюдениями, аккуратно записывает их в рапортичку, а записав, если нет ни дождя, ни сивера, гонит лодку к любимому своему месту – под старым корявым дубом – и тут до полдня стоит, ловит мелочишку.

Старый дуб прилепился на небольшой кручке, от которой каждую весну полая вода отгрызает все новые и новые куски, да мало того, что отгрызает – она уже глубоко под берег подкопалась: под самыми корнями дуба сделалась пещерка, и, когда ветер поднимает волну, в глубине пещерки глухо, тревожно охает вода, вздыхает, словно корова ночью в закуте.

А дуб все шепчет что-то, шелестит. Подолгу ведут они со Степан Степанычем неторопливую беседу – о чем же? Да все больше о непорядках, о нерадивости, о легкомыслии молодежи…

Ворчат старики, короче-то говоря.

Вон там, пониже дуба, с давних пор на островке стеной стоял камыш. Каждую осень скворцы перед отлетом в нем собирались на ночевку, да какой шум, какой гам подымали, кричи – не слышно! И полезной этой птицы в лесу нашем развелось видимо-невидимо. Но вот нашелся в лесничестве какой-то умник, приказал скосить камыш. Кто его знает, на шута ему понадобилось это, только с тех пор – всё, перевелись скворцы. Ну, не пустой ли человек, не головотяп ли?

«Верно, верно, – шепчет дуб, – головотяп…»

Плотва – рыба-жеманница: тронет наживку и отвернется, тронет и отвернется. Пляшет перышко-поплавок, а не погружается, – вот тут и разберись, когда надо подсечь.

«Ну, я тебя все ж таки перехитрю, – подмигивает Степан Степаныч, – быть тебе, сударыня, на сковородке… ах!»

Степан Степаныч подсекает и, словно кусочек серебра, выхватывает из звенящей воды крупную, с ладонь, калинку. И снова пляшет белое перышко на синей воде, и снова мысль возвращается к тому, на чем оборвалась: людская нерадивость, безответственность, лень…

«А чего ты все на людей киваешь? – задает себе Степан Степаныч вопрос. – Ты, брат, лучше на родного сына погляди – каков хлюст? Работал в Воронеже, до дому – рукой подать, нет, нехорошо показалось, дай, мол, поеду в Сибирь, там, сказывают, заработки страшенные. И пошло-поехало: то на Ангаре, то на Камчатку подался, то обратно в Сибири, а где сейчас – и шут его знает… Все, значит, рыскает, ищет, где рубли подлиньше… шерамыжник!»

«Верно, верно, – шепчет дуб, – шше-ра-мыжж-ж-ник…»

Опущенное в воду, привязано к борту лодки небольшое ведерко с крышкой и круглыми дырочками на стенках. Это – для рыбы, чтоб сохранялась в проточной воде, не засыпала. Как наловит Степан Степаныч полное ведерко, так и сматывает удочку.

– Ну вот, – говорит, – и пожалуйста: тут нам со старухой и обед, и ужин, да еще и не поесть…

Раз в десять дней Степан Степаныч отправлял свои рапортички по почте в город – в университет, на кафедру биологии. Что там делали с его записями, он и сам не знал, но был уверен в большой важности и пользе своих наблюдений.

Двенадцать лет без малого ежедневно записывал старик температуру, и даже зарплату ему какую-то пустяковую присылали из университета. И все было хорошо, Степан Степанычу нравилось его занятие, и жизнь через это наполнялась у него каким-то содержанием. Он чувствовал себя пускай хоть и крохотной, но все-таки необходимой деталью в могучей машине и был счастлив.

Но вот однажды Степан Степаныч получил из университета официальную бумажку, в которой четко было напечатано фиолетовыми буковками, что должность его с такого-то числа упразднена и что кафедра биологии более не нуждается в его наблюдениях. В бумажке сообщалось также, что в соответствии с Кодексом законов о труде ему выслано выходное пособие в сумме стольких-то рублей и копеек. Затем следовали печать, число и подпись.

– Так! – горько усмехнулся Степан Степаныч. – Значит, не нуждаетесь… Ладно. А вот что декаду не закончили, это нехорошо все ж таки, непорядок…

Четыре дня после увольнения он продолжал мерить температуру, потом, как всегда, отослал рапортичку в университет.

Плохо спал, да что – плохо! – совсем не сомкнул глаз Степан Степаныч после отсылки последних сведений. Какой-то пустой сразу показалась ему жизнь без привычного дела, без записей, без градусников.

Лежал, думал Степан Степаныч, а октябрьская ночь, как на грех, тянулась бесконечно долго; скучно стучали ходики, старуха мирно так, сладко посапывала, коза ворочалась в сенцах… И все это: ходики, старуха, коза, – все было так ничтожно, так незначительно и никому не нужно. Да он и сам, думалось ему, сделался вроде той козы: ни молока, ни шерсти – одна забота. И даже мысль о смерти подкралась к Степан Степанычу этой бессонной осенней ночью… Но, к счастью, засинели окошки, наступило утро. Проснулась старуха, слезла с печки и пошла выгонять козу, загремела печной заслонкой, затарахтела дровами, чугуном…

Степан Степаныч встал, умылся, сунул в карман градусники и пошел к лодке.

– Далече? – удивилась старуха.

Степан Степаныч пробурчал что-то в ответ, отвязал лодку и шибко погнал ее вниз по реке. Морозец ударил к утру, берег, деревья на той стороне стояли осыпанные пухлым инеем, и яркими, праздничными красками – жарким золотом, розовым и голубым цветом – сверкало все кругом: вода, лес, пожухлая трава, крыши деревенских изб…

За поворотом Степан Степаныч остановил лодку и опустил градусник в воду. Потом измерил температуру воздуха. В воде было плюс шесть, в воздухе – минус четыре. Он аккуратно записал месяц, число, градусы, свернул папироску и не спеша поплыл к старому своему приятелю – к дубу.

Плотва в октябре ловится плохо, зато окунь рыскает, берет безотказно. «Вот так-то, – подумал Степан Степаныч, – и вся жизнь устроена: каждая тварь свою должность справляет. Плотва, скажем, на покой ушла, так окунь на ее место заступил. Мне же от этого только польза, ведерко мое полно, и опять у нас со старухой и на обед есть и на ужин…»

Но стоило подумать о пользе, о деле, как вспомнилось, что он-то сам насовсем отставлен от дела и что хотя он сейчас и записал температуру, а ни к чему: так запись и останется у него и не полетит через десять дней в город аккуратная рапортичка.

Положив удильник на борт лодки, сидел Степан Степаныч, покуривал, даже шептал что-то. Солнце из-за леса поднялось, пригрело; в голом осиннике веселее засвистели, затенькали звонкие синички; река была гладкая, ровная, как атласная скатерть – ни складочки, ни морщинки. И дуб как неживой стоял – рыжие твердые листочки поникли, не шевелились. А тем временем глубоко под водой вокруг Степан Степанычевой наживки получилось что-то вроде драки: подошел к червяку махонький окунишко и только хотел было цапнуть, как налетел окунек чуть побольше, прогнал первого, сам нацелился на червя, даже дернул разок за кончик, да вдруг отскочил и стрекнул в сторону – туда, где рыжими нечесаными космами полегла на дно увядшая трава. И он очень правильно так поступил, потому что к червяку подплывал третий окунь, и это был такой богатырь, что ни первому, ни второму от него не поздоровилось бы. Вот этот-то окунище, не раздумывая, на всем ходу, схватил червяка да так сильно потянул, что Степан Степанычев удильник, загремев о борт, шлепнулся в воду и медленно поплыл прочь от лодки.

– Ах, ёж тебя! – ахнул Степан Степаныч. – Да что ж ты за бандит за такой!

Дрожащими руками вытащил он груз, схватил весло и погнался за удильником. А тот, хоть и не шибко плыл и догнать его, конечно, ничего не стоило, но время от времени окунь забирал в глубину, и хлыстик исчезал. Наконец снасть была поймана, и через минуту на дне лодки бился, сверкал зелеными полосами и алыми плавниками такой красавец, каких старику за всю жизнь не случалось лавливать.

– Все ж таки одолел я тебя! – радостно засмеялся Степан Степаныч. – Ты меня перехитрить хотел… Не-ет, брат, я сам не хуже тебя хитер!

И как-то легко, хорошо сделалось на душе у старика. Часам к десяти легкий ветерок поднялся, вода подернулась сизоватой рябью, и зашептал, зашелестел старый дуб.

– Видал? – подмигнул ему Степан Степаныч. – Такого зверя вытащить – это, брат, не шутка! Значит, как-никак, а гожусь и я кой на что… Они думают, – неожиданно повернул он, – они думают, что мне жалованье ихнее дорого… как же! Я и без жалованья все нынче справил, какой труд, об чем разговор… Я и рапортичку отправить могу, три марки в месяц – не вот тебе сумма какая, не разорюсь… Я и без жалованья запишу!

«Пиш-ш-ши, пиш-ши, – прошелестел дуб. – Пиш-ш-ш-и…»

1960