Реяли в небе хвостатые чудовища.
Иные, взмыв высоко, может быть, на версту или даже более, казались с земли крохотными комочками; иные, еще не воспарившие, еще только запускаемые, д а в а л и к о л а, и тут была хорошо видима их раскраска: рожа, пучеглазие и дико отверстый рот. Иные снабжались трещотками и рычали в вышине, как бы угрожая или негодуя.
Идея Чериковера волшебно оборачивалась зеленым лугом, синими небесами и множеством людей, собравшихся для состязания в запуске разнообразных воздушных змеев.
Подходили еще и еще – пешком, компаниями, осторожно, бережно неся на поднятых руках свои хрупкие летучие создания. Какие побогаче, подкатывали на извозчиках с сооружениями столь громадными, что за ними и седока было не видать.
Едва ли не со всей реки сбились лодки к дуровской пристани. Легчайшие челночки, называемые чертовицкими, скользили стремительно; семейные лодки – бокастые, неповоротливые – домовито притиснулись к мосткам. И уже самовар дымил на одной, гремели чашками, а на другой на всю реку граммофон рыдал «ночи безумные», а там – и вовсе целый оркестр: две гитары, балалайка, мандолина, трензель…
Криками удивления и восторга встретили появление в небе длинного пятиаршинного дракона. Никто не знал, откуда он взялся, никто не видел, как его запускали. Каким-то непостижимым образом он вдруг поднялся над деревьями, над замковой башней, словно из таинственных недр усадьбы веселого чародея. Извиваясь, треща кольцами пространного двойного хвоста, взмыл выше других, сразу оказался над всеми.
Он был чудом, и чудо это заключалось в том, что, глядя на него, любуясь им, никому в голову не приходила мысль о матерьяле, из которого он создан, то есть о бумаге, о деревянных планочках, о кусочках полотна, о клее и тому подобных вещественных мелочах, – нет! – дракон парил над земным лугом как сказка, как волшебное, может быть, превращение самого чародея в чудовище… Как то, чего не бывает на свете, да и не может быть, но так желанно!
Он появился – и все другие, самые хитроумные, потускнели, померкли. Летали, конечно, трещали трещотками, пытались удивить бесшабашной раскраской, но где же, как могли сравниться!
Сотни людей с криками бежали по лугу вслед за драконом, уже поднявшимся к белокипенным облакам… Медленно – там, наверху, – он удалялся к придаченским озерам, в розовеющую даль ржаных полей. Опрокинув столик и стулья, судьи повскакали со своих мест, закричали «ура». Налетевший ветерок подхватил белые судейские листочки, погнал их по лугу, к гусиным стаям, смешал с гусями, и не разобрать было, где гуси, а где листки судейских протоколов…
И тут-то с городских бугров донесся грохот взрыва. А через самое малое время все узнали, что на жизнь его превосходительства, начальника губернии, было совершено злодейское покушение.
Страх охватил затейников и, кое-как, наспех смотав свою немудреную механику, они разбежались. Луг опустел.
Так оборвался праздник, придуманный Чериковером. Сделанный руками Анатолия Леонидовича великолепный дракон явился как бы вестником беды. Получалось отчасти даже предосудительно: губернатора убивают, а у дома Дурова – развеселое гулянье, игры и крики «ура».
– Черт бы его побрал! – раздраженно сказал Анатолий Леонидович.
– Кого? – невинно спросил Чериковер. – Губернатора?
– При чем тут губернатор! – Дуров рассмеялся. – Подумаешь, губернатор, мелочь какая… Шнур! Шнур лопнул, улетел драконище к чертям собачьим… Понимаешь? Жалко. Столько времени возился и – вот тебе…
– А губернатор-то, слышно, жив, – сказал Чериковер. – И ни единой царапинки. Везет его превосходительству.
– С-сукин сын! – Волчья усмешка мелькнула в усах. – Такой праздник испортил…
Проводив друга, он поднялся на верхнюю веранду. Так весело, звонко начавшийся день вдруг потемнел. Облачная наволочь покрыла небо. Лента реки, дальние озера и старицы, синё, радостно сверкавшие поутру, сделались серыми, белесыми. Но все равно, заречная даль была прекрасна. Великая картина русских лугов и полей всегда просветляла душу, всегда успокаивала; умиротворяла.
Удобно развалясь в плетеном кресле-качалке, прислушался к дому. Что за странная тишина? Ни голоса, ни стука шагов, ни шороха. Временами резко, неприятно вскрикнет павлин, но звук этот не нарушает тишины, а лишь подчеркивает ее, как бы обнажая.
И все молчат почему-то. Молчит, хмурится в своей «конторе», не щелкает костяшками счетов господин Клементьев. Молча возится в саду крохотка-карлик. Маруся – на вышке бельведера – с книгой, как всегда, отрешенная от мира мелких страстей человеческих, в мире своем – особом, фантастическом… Анатошка с утра убежал к матери, он там бывает теперь чаще, чем дома.
Дом.
Боже ты мой, сколько думал о нем, сколько вложил в него труда, фантазии, мечты…
О деньгах не вспоминал: черт с ними! При чем тут деньги? И вот все устроено, а чего-то не хватает.
Чего?
Гастрольная зима прошла – Москва, Петербург – в несмолкаемом шуме успеха, в овациях, в подношениях цветов, в блистательных банкетах и чествованиях.
Почетные дипломы. Адреса. Сувениры.
Новые лестные записи в путевом альбоме, в «зверинце», как он называл эту громоздкую книжищу.
А новый невиданный номер – лекция в Политехническом музее! Публика-то ведь в крайнем была замешательстве: что это? Ученая диссертация? Популярное изложение физиологической теории природы смеха? Но тогда к чему «жрецы», то есть люди, смешащие профессионально? В самом деле, что это?
Клоунада, конечно.
Петербург, где было много пустопорожних встреч и комплиментов, запомнился, как пестрая вокзальная суета: дорогие рестораны, тосты, объятия, поцелуи, пахнущие острыми соусами.
Известный литератор Б. Б. приехать даже сулился в Воронеж. Что ж, пусть приезжает. В конце концов тоже реклама.
Анатолий Леонидович любил шум вокруг своего знаменитого имени. Анатолий Дуров – этим уже все сказано, никакие фанфары, казалось бы, не нужны для привлечения публики. И все-таки…
– Непостижимо.
Так о чем это он? Ах, да… Дом. Тишина. Какие-то странные перемены тут произошли. «Не потому ли, – подумал Дуров, – не потому ли…»
– Папочка! – звонко позвала со двора Маруся. – Папочка! Нет, ты никогда не угадаешь, кто к нам пришел!
«…не потому ли, что нет Терезы?» – как-то наспех закончил он свою мысль.
Перегнувшись через балясник веранды, глянул вниз. В калитке, смущенно и радостно улыбаясь, стоял Александр Терновской.
Он заметно возмужал, раздался в плечах, оброс бородой. Изменился внешне – еще бы, два года! – но главное было во взгляде спокойных, глубоких глаз. Если вчера они сияли юношеской любовью и доверием к людям, то нынче в них появился ледяной холодок настороженности и сомнения.
– Ну как? – прищурился Дуров. – Отбарабанил? Можно, кажется, поставить точку и успокоиться?
– Да нет, что вы! – Глаза Александра смеялись. – Какое успокоенье! Все продолжается. Теперь скоро.
– Да ты и два года назад все твердил: скоро, скоро… А ведь ничего у вас не вышло.
Александр внимательно и с интересом поглядел на Дурова.
– Почему не вышло? Это вам так кажется, что не вышло. А на самом деле очень даже вышло. Может быть, даже лучше, чем задумывалось…
– Не понимаю.
– Ну, как же, должны понять. Прежде чем выступить на манеже, вы ведь репетируете?
– Конечно…
Дуров помигал недоуменно, вопрошающе и вдруг весело расхохотался:
– Во-он что!
– Вот именно, – кивнул Александр.
– Ну, дай бог, дай бог, чтоб спектакль состоялся, – улыбнулся Анатолий Леонидович. – Но скажи на милость, какой черт толкнул тебя заявиться в Воронеж именно сегодня? Слыхал небось?
– Это вы про его превосходительство? Как не слыхать, слыхал. Неприятно, конечно. Дурацкая затея…
– Как? Как? – изумился Дуров. – Дурацкая? Затея?
– Конечно. Кому это важно – убит его превосходительство или здравствует? Дело вовсе не в уничтожении отдельных личностей, икса, игрека, зета – губернаторов, министров… Суть в другом.
– Может быть, может быть, – согласился Анатолий Леонидович. – В этих ваших теориях и тактиках я, брат, откровенно говоря, профан. Но что нынешняя история с бомбой на тебе отразится – это, Санёк, как пить дать.
– Посмотрим, – Александр подмигнул. – Не так, знаете ли, страшен черт…
Он не договорил: вошла Маруся:
– Нет, папочка, что же это! Сразу заполонил человека, а другие, может быть, тоже по нем соскучились… Мы, Саша, знаете что, давайте-ка к Ляльке сходим, вот обрадуется!
– Валяйте! – махнул рукой Анатолий Леонидович. – Проведайте бедняжку… Она там небось со скуки позеленела. Монастырь! – презрительно фыркнул. – Фармакология…
Сильный, властный, все на белом свете попробовавший и повидавший, – «медные трубы и чертовы зубы», как любил говаривать, – он воображал, что на его житейском триумфальном пути нет уже да и не может быть никаких препятствий, никаких тупиков и неразрешимых задач. Все безусловно подчинено его воле, его желанию, даже его прихоти.
Это действительно, пожалуй, так и было до поры до времени. Четвероногие и крылатые артисты охотно и безотказно выполняли его приказания; помощники с лету читали его команду в любом, самом незаметном жесте, во взгляде, в слегка приподнятой брови. В доме на Мало-Садовой – Тереза, Еленочка, дети, прислуга – всё как бы великолепным оркестром было, которым дирижировал легко, уверенно. И вдруг жизнь принялась преподносить сюрприз за сюрпризом. Он растерялся, дирижерская палочка дрогнула, листы партитуры рассыпались, смешались. Инструменты заиграли кто во что горазд.
Ляля с ее аптекарем. Тереза. И вот теперь – Анатошка. Вбил в голову, что будет циркистом. Чертенок упрям, похвальное качество, но…
Но! И еще раз – но!
Впрочем, придется начать издалека.
Бывало, говорят в доме о мальчишке, со смехом передают всякие забавные его выходки: как петуха учил наземь падать замертво; или собачонку приблудную по прозвищу Мочалка – танцевать. Анатолий Леонидович лишь хмурится, нехотя морщит губы в насмешливой улыбке.
Но вот однажды на речном бережку сам подсмотрел: мальчишка легко делает такие акробатические номера, что хоть бы и взрослому впору: сальто-мортале, например, без разбега, с места! Это, знаете ли… Он, Анатолий Леонидович, в свое время сколько был бит немцем Клейстом, пока не научился прилично выполнять это самое проклятое сальто!
Тогда задумался.
Ярко, светло озаренные, в памяти вспыхнули милые, глуповатые картинки: Анатошка в колыбельке – гукает, трогательно разевает беззубый ротик, тянет крохотные ножонки вверх, к отцовскому лицу… И он, уже знаменитый, уже познавший «чертовы зубы», – он щекочет пушистыми усами эти ножонки, целует розовые пахучие пяточки…
И множество других мгновений вспомнилось. Как, например, подбрасывал малыша высоко, к потолку, и тот, заходясь в смехе от страха и восторга, требовал повторить, повторить…
– Сё! – кричал. – Сё!
Это значило: еще.
А затем? Что-то молчала память о том, как сын рос, как научился грамоте, как пошел в Чернозубовское реальное. В памяти иное было: Прекрасная Елена, дом, слава.
И вот – пожалуйста: крутит сальто и дрессирует петуха.
Иронически улыбался до прошлого лета: пустяки, ничего особенного, – мальчишка и так далее. Прошлым же летом совершенно случайно, в беседке, сквозь листву дикого винограда, увидел собственный номер «Пируэт», неожиданными исполнителями которого оказались Анатошка и Мочалка. Сын отлично читал отцовские куплеты, Мочалка кувыркалась вполне профессионально.
Тут ирония уступила место тревоге.
Тут он с поразительной отчетливостью увидел, что подрастает Анатолий Дуров Второй. Мысль о многих Дуровых ему претила всю жизнь: он был е д и н с т в е н н ы й, других быть не должно.
Судьба сына определилась: никаких цирков, быть ему, как Кедров, бухгалтером.
И Анатошку определили на счетоводные курсы.
А внешне дом продолжал жить, как прежде.
Гости, граммофонная цыганщина, крики павлинов, флаг на башне фанерного замка.
Господин Клементьев с распутинской бородой упрямо старался н а в е с т и п о р я д о к, сделать дом н е х у ж е д р у г и х.
Старик-карла, став при музее привратником, нарядился в красную феску.
Феня хлопотала по дому, важничала: после отъезда Терезы Ивановны была за хозяйку.
Еленочка скучала, в глубине души довольная тем, как все обернулось. Однако Толия стал почему-то холодноват, частенько покрикивал, раздраженно передразнивал ее произношенье, когда пускалась в разговор по-русски.
Но все-таки развлекал. Собрал четырехколесный мотоциклет, катал по Дворянской. Публика глазела на невиданную машину, на Бель Элен. Она кокетничала, стреляла глазками, посылала воздушные поцелуи. Словом, устраивала из прогулки спектакль и, наверно, переигрывала временами. Поэтому он строго сказал ей однажды:
– Ну, ты, матушка, не очень-то…
Но, в общем, дом процветал. Посетители музея, музыка, вечерние фонарики в саду, вкусные слащовские обеды.
Он, Слащов, действительно был мастер, может быть, поэт даже в своем искусстве. Несмотря на то, что стихией его поэзии были антрекоты, бифштексы и пулярки, в натуре повара главенствовала тонкая чувствительность. Он все чужое переживал, как свое, но у него еще и личная драма была: одинокий и болезненный, он лишился единственного друга – силача Янова, о котором уже рассказывалось отчасти. То есть о том, как разжился деньжонками и открыл трактир в Ямской слободе. Слащов все прощал другу: и жадность к деньгам, и богомольное ханжество; но когда Янов вступил в черную сотню и, подняв иконы, пошел с мясниками громить евреев и даже, был слушок, убил кого-то сгоряча, – дружба их оборвалась разом. Слащов и на порог не пустил к себе трактирщика, прогнал со двора и обозвал нехорошо – сволочью.
Вот так жили в доме на Мало-Садовой тем летом, когда в один прекрасный день (а день и в самом деле был прекрасный) малютка Клементьич встретил в калитке петербургского литератора Б. Б. и кукарекнул:
– Пожалуйте-с!
Что произошло с этим литератором в гостях у Дурова, уже сообщалось.
Как Б. Б. в течение дня шалел и терял столичный лоск, как, утомленный, разморенный летней жарой и обилием впечатлений, дважды нюхал из Чериковерова пузыречка.
Как, встревоженный и испуганный ужасными застольными разговорами о бомбометателях (и даже ошибочно заподозрив близость злодея к дуровскому дому), бежал из Воронежа, боясь «влипнуть» (именно это словцо мелькнуло тогда в голове Б. Б.), и как, наконец, окончательно, до крайности, ошалевший, и растрепанный, уже за пределами города, когда поезд гремел по железным мостам воронежских рек, вспомнил вдруг заговорщическую фразу: «В двенадцать, в угловое окно» – и похолодел… Бож-ж-же мой!
Часы Б. Б. – помните? – показывали полночь.
И вот публика предвкушает нечто этакое: шепот заговорщиков, таинственные подземные переходы и прочее.
Ах, напрасно, напрасно, уважаемые! Ничего особенного не случилось. Хотя около полуночи в угловое окно действительно постучались.
– Ты, Санёк? – выйдя за калитку, спросил Анатолий Леонидович. – Ну, давай, давай, брат, заходи, все готово: постель, свечка… Продержишься с недельку, а там видно будет…
Александр засмеялся.
– Спасибо, мне папа сказал. Но я больше не Санёк, я – Иван Петрович Замахаев…
– Во-он что! – В голосе Дурова послышалось восхищенье, он всегда любил смелых, отчаянных. – Иван Петрович, значит, господин Замахаев… Ха!
– И, понимаете, не мог уехать, не простясь… Милый Анатолий Леонидыч, спасибо за все, живите вечно, веселый чародей!
– Ну-ну… – растроганно пробормотал Дуров.
Больше они не увидятся.