В этом самом городе Энске – зеленом, уютном, древнем (он не раз упоминался в отечественной истории) – жил в довоенное время старый художник, коренной русский человек, носивший бог весть почему греческую фамилию – Валиади.
С крутых бугров, на которых был расположен город, далеко – до туманного горизонта – виднелась степь с неширокой, извилистой рекой. Возле Энска река растекалась на множество стариц и затонов, образуя в месте их слияния как бы громадную лучистую звезду. Чахлые перелески пестрели среди яркой желтизны полей; белыми каменными идолами торчали еще уцелевшие кое-где колокольни.
Семьсот лет назад по этой степи и в самом деле кочевали монголы; многое повидали древние, торчащие круглыми шапками курганы, о многом могли бы они рассказать. Но не было тут тогда ни города, ни частых деревень, на сотни верст лежала одна дикая, голая ковыльная степь… И так, во всей дикости, еще три века покоилась безлюдная степь, пока по царскому указу не был построен городок и деревянная крепость при нем, чтобы «глядеть ногайцев».
В конце семнадцатого столетия сюда прискакал юный, голенастый, с бешено вытаращенными глазами царь Петр и приказал сгонять окрестных мужиков на великое корабельное строение.
За долгое время своего существования город хлебнул всякого: его и черкасы жгли, и народ бунтовал против лихоимцев-воевод, и петровские пушки палили в честь новых, спущенных на воду кораблей. Дважды сгорал дотла, и гладу было принято и мору – не счесть, но выстоял, и все рос да разрастался, и к середине прошлого века это был уже довольно большой губернский город со своими «Ведомостями», двумя гимназиями, со знаменитой на всю Россию конской ярмаркой, богатым монастырем, круглыми торговыми рядами и даже очень порядочной книжной лавкой.
Жизнь здесь шла ни шатко ни валко, потихонечку – от ярмарки до ярмарки, от богомолья к богомолью. Впрочем, и то и другое совпадало во времени: и торг, и обнесение мощей происходили в середине августа. В эти дни город кишел народом. Колокольный звон, рев архиерейских певчих, вопли кликуш, ржанье лошадей, скрип тележных колес, слова молитв и крепкая матерщина, – все это в течение десяти дней висело над городом. Но постепенно затихала ярмарка, допевались последние молебны, разъезжались конские барышники, в разные концы России расходились богомольцы… И снова всё погружалось в полусон да так в тягучей дреме и жило до следующей ярмарки, до следующего богомолья.
Вот таким-то тихим, ленивым, дворянско-купеческим город просуществовал до семнадцатого года. Вскоре после Октябрьских событий впервые появился в нем тот художник, о котором пойдет речь.
Он был тогда еще далеко не стар. Огромный, с реденькой пшеничной бородкой, с руками грузчика, с горячими синими глазами, пронзительно глядевшими из-под косматых бровей, он сразу выделился среди горожан. Все в скором времени признали его, привыкли к нему, даже полюбили, хотя он никому в друзья не напрашивался, жил замкнуто, ни у кого не бывая и появляясь лишь на рынке с камышовой кошелкой или в тихих старинных закоулках города – с большим холщовым зонтом, этюдником и раскладным стульцем.
Он привез с собою жену, но ее никто не видел. Соседи рассказывали, что она «неходь», что, приехав с вокзала, художник снял ее с пролетки и внес в дом на руках. И что она не по нем была – крошечная, в чем душа держится, и это служило первое время предметом обывательских россказней и пересудов.
Многие удивлялись замкнутости художника, она их раздражала, ибо ничто так не злит обывателя, как люди, незнающиеся ни с кем, живущие сами по себе, в особицу. И, может быть, кому другому и досталось бы от соседей за такое отщепенство, но, видно, было что-то в художнике, с чем обыватели мирились и не только не ненавидели его, но даже уважали и словно бы побаивались.