где описываются река и город Воронеж, какими они были в то беспокойное время

Кабатчик верно говорил: до корабельного строения в Воронеже было тихо.

Лениво текла река, виляла по лугам. Возле самого города разливалась на два русла, образуя поросший дубами остров.

В реке водилась рыба – язь, сом, окунь, щука, плотва. Из Дона заплывала стерлядка, но она была в редкость.

Выше и ниже города берега были лесистые. Тут обитало множество дичи – лисы, зайцы, волки, барсуки, лоси. Медведей не было.

Зато водился ценный зверь – бобер. Из него шубы и шапки делали такой дороговизны, что разве только боярам носить или купцам, какие побогаче.

Но главное – полноводная была река, и лесу много. А лес хороший, корабельный, хлыст к хлысту, ровный, без гнили.

Государь Петр Алексеевич как приехал, как глянул, так и не расстался. Он устроил под городскими стенами верфь, привез голландских плотников и мастеров. И стал строить корабли.

Кроме Воронежа верфи были поставлены в селе Чертовицком, в Рамони и в иных местах. Но те – поменьше, и назывались малыми верфями. А корабли и там все равно сооружались такие же.

Петр воевал, строил новый город Питер Бурх, бранился с боярами, шумствовал, но в Воронеж наезжал частенько, не забывал. Он полюбил это место.

Место и верно было хорошее.

На высоких буграх стоял город, с деревянными стенами, с шестнадцатью башнями-сторожами деревянными же. Из них шесть были с проезжими воротами, а остальные – глухие.

Проезжие башни назывались: Рождественская, Девичья, Затинная, Ильинская, Никольская и Пятницкая.

Из Москвы в город въезжали через низкие ворота Рождественской башни. Над воротами под железным козырьком чернела икона.

Со стороны реки въезд был через Девичью, Затинную и Ильинскую башни.

Спуски к реке шли по крутизне. Когда ехали в гору – подпирали плечами телеги. Когда спускались – подвязывали колеса, делали тормоза.

Из-за ветхих черных стен торчали золотые и синие маковки церквей. За стенами была теснота. Там жили воевода, чиновники-подьячие, стрельцы и попы. И там же стояли учреждения – приказы, житенная и губная избы, тюрьма, пороховые, оружейные и провиантские склады.

А весь простой народ селился возле стен, в посадах, по буграм. Тут росла зеленая муравка, на которой посадские бабы раскладывали белить холсты. Ходили гуси. И на высоких кольях сушились рыбачьи сети. Тут была тишина. Синее небо, заречная даль, белые или розовые, отразившиеся в воде облака. Вечерами лягушки вели длинный, бестолковый разговор, а за рекой, на лугах, скрипел коростель. Там за рекой еще была деревенька. Она принадлежала все тому же Акатову монастырю и звалась Монастырщенка.

И вдруг в эту тишину прискакал царь. Застучали топоры, завизжали пилы, запылали кузнечные горны. Золеную муравку вытоптали солдатскими ботфортами, мужицкими лаптями, заморскими туфлями с медными пряжками. Щепой и стружками покрылся берег. Гусей поели. Холсты взяли на паруса.

И пошло строение.

На острову возвели адмиралтейский двор. Он был в три яруса. Два нижних – каменные, а верхний – деревянный. Здесь хранились корабельные припасы: гвозди, скобы и всякая железная поделка, топоры, лопаты, фонари, иные величиной с человека, кожи, холстина для парусов, бочки с жиром, дегтем и краской, сапоги, ременная амуниция, оловянные корабельные подсвечники и посуда, рогожи, чугунные ядра, на которых мелом был обозначен их вес, корабельные флаги и вымпелы и даже отнятые от лафетов пушки.

Здесь государю устроили покойчик. Стены в нем обили зеленым солдатским сукном – для красоты.

Остров и городской берег соединялись мостом, который при проходе кораблей раздвигался.

А там, где недавно ходили гуси и лежали холсты, в короткое время построили дома для начальства. У каждого начальника был свой дом – у Апраксина, у Головина, у Меншикова. В окна обывательских домов вставлялась слюда, а в эти – стекла.

Но это диво было не диво. Дивом была Немецкая слободка.

Как и в Москве, иноземцы съютились кучкой – дом к дому – и даже огородились тыном. В воротах стоял сторож. Он впускал в слободку только своих, а если из русских, то офицеров.

Дома же тут строились хотя и деревянные, но раскрашивались под кирпич и даже под мрамор. Железные и черепичные крыши были с флюгерами – жестяными петухами и малыми мельничками.

Дул ветерок, на стальных спицах вертелись мельнички и петухи, повизгивали, поскрипывали, звенели.

И дорожки были посыпаны красным песочком, а деревца – липа, акация – росли подстриженные, аккуратные. И в их негустой, пестрой тени ласково шелестела фонтаны, или, по-русски сказать, водометы.

Тут все было в особицу, все иное, не наше, чему много дивились и горожане и работные мужики. Вся эта нерусская благодать была им чужда и даже ненавистна.

И была еще в слободе немецкая церковь, кирха, вся узкая, голенастая, как скворечня. Она стояла недалеко от нашей Успенской. И как, бывало, затренькает жиденький, словно бы надтреснутый, немецкий колоколец, так дьячок успенский Ларивон злобно плюнет и погрозится волосатым кулаком:

– У, аспиды! Пропасти на вас нету!

Подальше Немецкой слободки стоял канатный завод. И там под навесом высились бурты всяких канатов – тонких и средних, и толщиной с хорошее бревно.

И кузни, целая улица, с их звоном и тяжким перестуком больших и малых молотов.

И еще множество лепилось по берегу хибарок – получше и похуже. Иные – бревенчатые, иные – плетневые, а не то – просто землянки: одна крыша, и все.

В них жили наши русские мастера.

А работные мужики – те валялись где попало, их жизнь была каторжная.

И хотя вокруг верфи стояла огорожа и стражники никого из работных за нее не выпускали, все-таки люди ухитрялись убегать с корабельного строения.

Они убегали на Дон к казакам. Адмиралтейство зачисляло их в нетчики и разыскивало. И каких ловили, тех били батогами и возвращали обратно, на верфи. А у непойманных ковали в цепи семьи и разоряли дома.

За самый малый проступок тут лупцевали нещадно и даже казнили смертью.