в которой говорится, для чего солдаты выкопали яму, что подумали посадские жители, а также – как Васятка удивил кавалера Корнеля

Васятке пришлось далеко бежать за улетевшим листом. До крайних посадских изб, Но он все-таки поймал бумагу. Она с одного края порвалась и маленько замаралась о рыжую глину.

Когда, раскрасневшийся, тяжело дыша, он вернулся назад, яма была вырыта по колено.

«Господи! – удивился Васятка. – Это на кой жа?»

Он протянул кавалеру пойманный лист. Господин Корнель взял испорченную бумагу, ловко сделал из нее колпак и напялил Васятке на голову – по самый нос.

После чего, смешно выпучив глаза, отдал честь и, довольный своей шуткой, засмеялся и ласково потрепал мальчика по щеке.

Солдаты выкопали яму аршин на аршин. И в глубину – аршин.

Кавалер спрыгнул в нее вместе со стульчиком, сел и примерился. Из ямы торчала одна его голова в шляпе, перевязанной шарфом.

Он достал из шкатулки чистый лист и начал рисунок сызнова. Теперь ветер уже не мешал ему: шкатулка с бумагой были в затишье.

Кавалер сидел в яме, рисовал и посмеивался своей хитрости. И солдаты добродушно ухмылялись в черные усы: что за немцы! Уж придумают так придумают!

А между тем кое-кто из посадских жителей, увидев, как солдаты орудовали тесаками, подумал, что сейчас немца будут казнить, закапывать живьем.

И люди побежали глядеть. Среди них был и дьячок Успенской церкви Ларивон, а попросту – Ларька. Это он надоумил народ насчет казни.

Ларька был черный, голенастый, мослаковатый, нос – велик и горбат, волосы – в косицу, а грудь впалая. На нем кафтан как на огородном пугале висел, трепался по ветру.

Но злой Ларька был на нонешние времена. В кабаке или на торгу шептал про царя, что – антихрист. Громко говорить, конечно, опасался: за такие речи волокли в приказ, в застенок, на дыбу.

Он шел впереди всех и кричал:

– Слава те господи, до немца добралися! Так его, ребятушки, во славу божию! Так его!

А посадским немцы тоже поперек горла стали: как понаехали в Воронеж, так все подорожало на торгу, ни к чему приступа нету. За что прежде просили деньгу, теперь дерут две да три.

И посадские тоже вместе с Ларькой кричали:

– Так его, сукинова сына!

Выходило как бы нападение.

Тогда солдаты взяли ружья наперевес и загородили кавалера.

Но передние уже разглядели, что немец живой и никто его не закапывает, а просто он в ямку схоронился от ветра. И что он малюет.

Старшой солдат сказал:

– Осади.

Но воронежских жителей уже не злоба, а любопытство разбирало: чего там немец малюет?

– Нешто и поглядеть нельзя? – сказала расторопная бабенка в новом, простроченном красной и зеленой ниткой полушубке.

– Я те погляжу, – нахмурился солдат.

Ларька сердито плюнул и зашагал прочь.

Когда он ушел, у Васятки от души отлегло. Так страшно кричал дьячок, так грозились кулаками посадские, что он подумал: убьют немца. Очень просто убьют, как вчерашней ночью в лесу мужики драгуна убили.

Но страшный дьячок ушел, охранные солдаты сурово стояли с ружьями наперевес, кавалер спокойно сидел в яме и рисовал, насвистывая веселую песенку.

И Васятка сообразил, что тут не лес и не ночь, а город Воронеж, где вон сколько солдат и даже сам царь. А посадские, похоже, не с дурным пришли, а просто так, поглядеть.

Немец же рисовал ландшафт. Теперь в яме ему ветер был нипочем. Уже вся городская стена – с башнями, с воротами, с церковными маковками – была на бумажном листе. Бугры с посадскими домишками. Даль лесная, где из-за сизой гущи деревьев поблескивала золотая луковица шатровой колоколенки Акатова монастыря…

Кавалер отстранил лист, прищурившись, поглядел, посвистел. И принялся чертить нижнюю часть: штабеля леса, кузни, хоромы ижорского герцога, адмиралтейский двор, немецкую слободку, дубовую рощу, речку с двумя рукавами, корабли на стапелях…

И так весело, бойко черкал кавалеров карандашик, уверенно нанося на бумагу увиденное, что и Васятке захотелось порисовать.

Он снял колпак, расправил испорченный лист и, порывшись в кармане, достал уголек. И, приладившись на корточках, принялся и себе чертить.

Сперва он рисовал то же, что и кавалер: городские степы, церковные маковки. От башни к башне резво бежал Васяткин уголек. И так добежал до края листа.

«Вот те на! – удивился Васятка. – Еще и половины не нарисовал, а бумага вся… Видно, опять снова-здорова придется начинать. Да помельче, чтоб уместилось…»

Но только прикинул глазом бумажный лист – не промахнуться бы, – как услышал громкий собачий лай. И, обернувшись, увидел: собачонка кидается на посадского мужика. А тот ее нарочно палкой дразнит, и до того додразнил, остервенил, что уже и сам не рад: крутится, бороденкой трясет, шубные полы подбирает, чтоб не порвала, проклятая!

Васятке чудно стало. Забыв про городские стены, принялся набрасывать мужика, как он топчется, оробев, да в страхе полы подбирает.

И все чудесно перешло на бумагу – и смешно задранная мужикова шуба, и высокая, сползшая набок, заячья шапка, и лапти, и козлиная борода, и суковатая палка в руке, и остервенившаяся собачонка.

А уж как приятно, хорошо было рисовать на гладкой белой бумаге! Уголек сам бежал, ни за что не цепляясь – держи только! Какое же сравнение с амбарной дверью или корявой стеной избы, на которых он рисовал дома.

Рисует Васятка и смеется от радости, что хороша бумага и что все на нее, как хотелось, перешло: чудной мужик, чудная собачонка. Забыл, что немцу продан, про родимый дом забыл, про Пегашку, про ночную баталию – про все позабыл. Рисует, смеется.

А кавалер тем временем, кончив свой ландшафт, вылезает из ямы. Изумленно подняв брови, становится за спиной у Васятки. Глядит, хитро подмигивает солдатам, манит их пальчиком, чтоб подошли поглядели.

И те подходят и вместе с кавалером дивятся Васяткиной прыти.

И кавалер хохочет, кидается обнимать мальчонку, лопоча:

– О-ля-ля! Ду ист кюнстлер, малшик!

И солдаты негромко, добродушно, удивленные, смеются.