Жорж Вигарелло
Удивляться ли тому, что при монархическом правлении тело короля становится предметом лестных описаний? Статус традиционно нуждается в физическом эквиваленте, почитание приукрашает свой объект. Средневековые тексты превосходно умели представлять как образцовые «физиономию» и «дородность» короля, гиперболизировать внешние данные. «Походка его отличалась благородством, голос мужественностью и звучностью», — пишет Кристина Пизанская о Карле V; «велик телом и могуч членами», — так отзывается Фруассар об окситанском правителе Гастоне де Фуа. Охват и рост, сила и красота систематически фигурируют в знаменитом портрете Карла V Кристины Пизанской: «Он обладал высоким и прекрасно сложенным торсом, широкими прекрасно очерченными плечами, тонкой талией. У него были крупные руки и пропорциональные члены. Лицом он был прекрасен. <…> …высокий и широкий лоб, густые брови, хороший разрез глаз». Три века спустя «Французская газета» или «Галантный Меркурий» постоянно ссылаются на исключительные качества короля, подчеркивая, что у него «столь велик запас здоровья, что он в совершенстве владеет всеми телесными и умственными упражнениями, каждого из которых с лихвой хватило бы любому другому». Уже ребенком он был «велик телом, крупен костями и мускулист». Падения с лошади, болезни и несчастные случаи не могут поколебать эту необычайную крепость, эту бодрость; физические черты служат залогом силы и воли: «Видя, что его конь падает, [он] спрыгнул на правый бок, причем с такой ловкостью, что оказался на ногах без малейшего неудобства». Король должен возвышаться над подданными, и один из способов — неизбежная идеализация его тела.
Однако это преимущество оставалось бы поверхностным, если бы его не подкрепляли другие преимущества — те, что даются кровью и коронацией. Таинственная сила преображает короля в «представителя Христа в государстве», когда в момент помазания на царство «благородный дофин» превращается в «благородного короля», что подчеркивает как его личную, так и статусную исключительность. Эта совокупность отличий делает его бесподобным, оскорблением королевского величия считаются даже поступки, превращающие «подданных в товарищей правящего государя». Долгое время эти отличия имеют физическую составляющую, телесные индикаторы помогают лучше понять, яснее представить себе смутную силу власти, эту особую эманацию, проявляющуюся, например, в излечении золотухи после коронационной церемонии: «Король руки на тебя возлагает, Господь от недуга тебя исцеляет». Это физическое действие почти зримо демонстрирует силу монарха, его почти божественное вмешательство, меняющее ход вещей одним прикосновением тела к телу.
Телесный характер имеет и репрезентация власти и ее функций, места короля в общем устройстве государства: он — «глава своего королевства», как пишут легисты XIII века, настаивая на этом образе и его визуальной логике. Но он также и «сердце», как веком позже будут говорить советники Филиппа Красивого, для которых важен образ органических связей. Сравнение обогащается по мере постепенного осознания того, что такое государство, его сплоченность, многообразие и единство: это орган, «от которого спускаются вены, по которым… идет и распространяется мирская пища». Эта метафора часто повторяется, в годы правления Генриха IV приобретает «плоть, кровь и кости» телесных членов и, наконец, почти полностью воплощается в словах Людовика XIV: «Мы должны печься о благополучии наших подданных более, нежели о нашем собственном. Ибо они как бы являются частью нас, и ежели мы глава тела, то они — его члены». Еще более наглядный и конкретный образ — гоббсовский Левиафан, чье тело состоит из «множества маленьких голов, лица которых обращены к нему».
Тело, обладающее иерархическим устройством управления и функционирующее как конвергентное единство, является одним из традиционных референтов государства, идет ли речь о его подчинении монарху или о личной власти последнего. В глазах как простолюдинов, так и высших кругов именно органика, ее формы и фигуры, наделяют власть жизнью и осмысленностью. Поэтому «тело короля» не сводится к его непосредственному присутствию. Как показал в своем примечательном труде Канторович, работавший с юридическими текстами конца Средневековья, оно имеет более сложную, двойную природу. Физическое, индивидуальное тело является и телом как таковым, и абстрактной инстанцией, и видимым воплощением государства, его средоточием, поскольку репрезентация ориентируется на физические формы. Таким образом, история вполне конкретного тела совпадает с историей власти и государства.
I. Тело природное и мистическое
Тема «политического тела» не могла стать общим местом, пока не отточилось государственное сознание. Пример тому — ссора Филиппа Красивого с папой Бонифацием VIII, в результате которой на первый план выходит власть короля, и с конца XIII века выражение «тело королевства» становится более ходовым. Филипп хотел жаловать церковные должности без одобрения папы, тем самым претендуя на полноту власти: он утверждал, что обязан «своим королевством одному Господу» и потому имеет право на автономию. Бонифаций VIII пытался этому противостоять, в своей булле «Unam sanctum» (ноябрь 1302) указывая, что всякая власть по своей сути является религиозной, а потому «передается через посредство папы». Но его преемник Климент V идет на уступки и признает особый характер политической власти, отказываясь от «всякого светского превосходства над королем Франции и от права вмешиваться в управление королевством». Легисты подтверждают: король — действительно «верховный суверен», «глава государства», поддерживающий его единство и целостность. По сути, это признание того, что с XIII века «в руках государя» собираются «все более существенные силы и средства», королевство превращается в более однородную и тесно объединенную общность, где власть все больше сливается с суверенностью. Король, давно грезивший об империи, мог считать себя равным императору, «princeps in regno suo». В этом новизна и значение роли легистов Филиппа Красивого, стремившихся «вне рамок феодальной системы, за пределами, признаваемыми Церковью, наделить короля всеми теми прерогативами, которые были отрезаны и отделены от прежних практически неограниченных полномочий римских императоров в зените власти».
Это единство укрепляется в начале XV века благодаря параллелям между «мистическим телом Христовым» и «мистическим телом государства», между «духовной общностью верующих» и «политической общностью подданных». Речь идет об основаниях власти и сроках ее существования: коллективная душа требует утверждения не только абсолютного, но и неизменного принципа, такой связи, которая выходит за пределы смерти и престолонаследования, новой и уникальной преемственности, которая должна накладывать отпечаток на тело короля. Так возникают эти запутанные фигуративные аргументы, призванные конкретизировать нематериальное, этот «физиологический абстрактный вымысел, не имеющий, по–видимому, аналогов в светской мысли».
1. «Два тела короля»
Итак, главное — способность давать жизнь и наделять смыслом, подобно тому как Христос дает жизнь тем, кто верует. И способность избавить от смерти, позволить сообществу существовать бесконечно. Нематериальное тело короля, дополняющее его физическое тело, является вечным, всегда переходя от наследника к наследнику. Цена устойчивости и даже существования королевства — «извечная» укорененность в неизменно присутствующем нематериальном теле короля. «У государства единственное тело», и оно не умирает. На рубеже XVI века английские легисты выразили эту идею в виде концепции «двух тел короля»: «У короля есть две способности, ибо у него два тела, одно из них — естественное, состоящее из естественных членов, как у всех прочих людей, и потому над ним, как и над прочими, властны страсти и смерть; другое — политическое, членами которого являются его подданные, и он вместе с ними образует единый корпус… будучи соединен с ними, а они — с ним, он — голова, они — члены, и у него одного есть власть ими управлять; и над этим телом, в отличие от первого, не властны ни страсти, ни смерть, потому что в том, что касается этого тела, король не умирает». Главное — представить нечто незыблемое, дать физический эквивалент тому, что неизменно: «это тело совершенно свободно от детского состояния и других недостатков и слабостей, которым подвержено тело естественное».
Итак, на теле короля лежит печать незыблемого единства и постоянства. Еще в XIII веке теологи писали по поводу передачи аббатского сана, который также содержит в себе нечто независимое от его носителя, а потому переходящее к преемнику: «Сан не умирает, а отдельные люди умирают каждый день». Приблизительно в XIII веке подобной «сверхличностью» обзаводится и папа, который «изображается как… телесное воплощение Церкви». Так, в 1300 году Эгидий Римский полагал, что «верховный понтифик, руководящий Церковью с самой ее вершины… может просто именоваться Церковью». Модификации этой идеи в начале XVI века носят чисто политический характер, порождая представление о даруемой свыше светской власти, власти «вечной», откуда выражение «король никогда не умирает». Образ королевской персоны выстраивается вне зависимости от конкретных людей из плоти и крови, что необычно для феодального мира: знать и дворяне «уже не связаны с монархом договорными отношениями, но подчинены ему как члены единого тела королевства». Появляется качественное различие: королевская власть выше любого индивидуального короля. Так рождается новое представление о государстве, сформулированное Жаном Боденом в «Шести книгах о государстве» (1576): «Верховная власть есть абсолютное и непрерывное могущество», и непосредственным ее выражением является неподвластное времени тело, мистическое тело короля.
Но тут необходимо подчеркнуть: телесная двойственность короля не равнозначна двойной природе Христа, хотя, как справедливо замечают Робер Десимон и Ален Гери, первая «копирует» вторую. Король обладает «естественным телом», которое смертно, Христос — «истинным телом», материализующимся в евхаристии. Напрямую сравнивать их невозможно, что подчеркивает не только очевидное расстояние, отделяющее тело короля от тела Христова, но и оппозицию между смертной оболочкой и бессмертным, трансцендентным телом короля. Сопоставлять можно лишь мистическое тело Христа с мистическим телом короля, поскольку речь идет о воплощении коллективного тела как «нематериальной персоны, вырисовывающейся за чередой сменяющих друг друга людей из плоти и крови». Такое сравнение двух мистических тел имеет важное значение, конкретизируя политическую преемственность в «воображаемой фигуре». Важное еще и потому, что постепенно оно изменяет восприятие «естественного» королевского тела, несмотря на то что последнее противопоставлено мистическому. Разве конечная цель не в том, чтобы невидимое стало видимым, чтобы нематериальное воплотилось в теле короля? «Таким образом, он обладает естественным телом, украшенным и наделенным королевским саном и положением; и нет у него естественного тела, отличного и отдельного от королевской должности и сана, но тело естественное и тело политическое нераздельны. И эти два тела воплощены в одной персоне». Королевское величие становится средоточием образа неподвластного времени государства, телесной репрезентацией того, что бесплотно, тем самым демонстрируя абсолютную исключительность естественного тела короля.
2. Манифестации двух тел
Сколь важно значение двух тел, показывает война; взять, к примеру, Генриха IV, «короля из плоти и крови, воина, увенчанного белыми перьями, среди других воинов»: когда в рядах сражающихся оказывается это материальное воплощение государства, войско воодушевляется. Присутствие короля, очевидным образом, пробуждает коллективную мистику, особую стихийную уверенность; главные доблести верховной власти идентифицируются с могуществом крови, с безграничной силой, фокусом которой является тело короля. Отсюда «исключительные» следствия такого присутствия, его «чудесное воздействие» на ситуацию, всеобщее воодушевление, способность изменить положение вещей.
Концепция «двух тел» преображает и государственные церемонии, в особенности коронацию и прежде всего момент возложения королевских регалий — «гиацинтовой» туники, мантии, кольца, скипетра, «руки правосудия», короны, — когда в одно время и в одном месте собираются «визуализированные» ценности сообщества. В этот момент тело короля предстает перед глазами собравшихся в своем двойном качестве и торжественной пышности, «обретая целость» и превосходство, которое и дает силу исцеления. Этот визуальный императив настолько очевиден в XVII веке, что юристы пишут о нем практически как о функциональном качестве: «Небрежение королевскими регалиями вызывает пренебрежение к королю». Он сказывается и в том, как власть использует свои магические способности, выставляя себя на всеобщее обозрение со всеми атрибутами и регалиями: «Ее физическое присутствие успокаивает любые волнения, укрепляет преданность, что хорошо понимали королевы–регентши: и Екатерина, и Мария, и Анна возили своих малолетних королей по бунтовавшим или недоброжелательно настроенным провинциям, и их присутствие, как по мановению волшебной палочки, на время восстанавливало порядок и послушание».
Зримая идентичность двух тел, разделяющее их расстояние и парадоксальная близость, отчетливо материализуется в некоторых ритуалах и архитектурных сооружениях, особенно когда они связаны с моментом смерти и передачи власти. Таковы «имперские» гробницы, подробно исследованные Панофским, и в особенности надгробия Людовика XII, Франциска I и Генриха II в Сен–Дени (XVI век), где в нижней части саркофага изображен труп короля с признаками разложения, а в верхней — нетронутое тело в полном королевском облачении. Иначе говоря, эти изображения представляют и смертную плоть, и неподвластное смерти тело, фиксируя в камне двойную природу королевского тела.
Еще более отчетливую картину дает другая часть погребального обряда, когда к месту упокоения останки короля сопровождает его портретное изображение; этот церемониал подробно проанализирован в книге Ральфа Джизи. Впервые такой обычай отмечен в Англии в 1327 году, во время похорон Эдуарда II. Возник он, видимо, случайно, из–за необходимости дождаться возвращения Эдуарда III, обязанного присутствовать на церемонии. Бальзамирование не дало желаемого результата, поэтому поверх гроба было возложено восковое изображение почившего монарха. Во время последующих погребений эта процедура повторялась из–за аналогичных отсутствий и задержек. Постепенно изображению была приписана роль, которой у него изначально не было: представлять короля во всей полноте власти. В XVI веке поводом для масштабного погребального спектакля становится кончина Франциска I, когда изображение покойного короля превращается в «политическое тело милой Франции», торжественного заместителя, являющего взглядам материальную форму «короля, который никогда не умирает». Итак, восковое изображение — символическое обозначение двойного тела короля.
В целом погребальный церемониал XVI века отводит восковой фигуре важнейшую роль: на протяжении одиннадцати дней ей, как когда–то покойному королю, подаются кушанья; парламентские советники отстаивают свое право следовать за ней во время погребального шествия, что подтверждает более высокий статус изображения короля, нежели его смертной плоти. Кроме того, теперь на этой церемонии не присутствует преемник, поскольку его соседство с фигурой «живого короля» нарушило бы конвенцию двух тел. Все делается для того, чтобы мистическое тело короля было узнаваемым и заметным вплоть до погребения, чтобы два тела продолжали существовать вплоть до окончательного исчезновения скончавшегося монарха.
Конечно, описываемый ритуал связан с ситуацией междуцарствия: он призван напомнить о существовании мистического тела королевства, обеспечить преемственность, апеллируя к фигуре «короля, который никогда не умирает». Эта необходимость становится особенно насущной в XVI веке, проникая в словесную часть ритуала, меняя формулировки, произносимые в момент погребения. Еще в XV веке в них фигурирует имя короля, как, например, во время почти персонализированной церемонии погребения Карла VII в 1461 году. «Молитесь о душе короля Карла», — возглашается в момент возложения на могилу символов власти; «Да здравствует король Людовик!», — в момент поднятия меча. В XVI веке произносится лишь общий титул — король, преемственность обретает внеличностный характер; так, во время погребения Людовика XII при возложении символов власти восклицание «Король умер» сопровождается возгласом «Да здравствует король!». Эта формула отражает нематериальную преемственность за пределами естественного тела: «Одновременно утверждается, что король умер и что король жив, дух вынужден оставить мир материальной реальности, чтобы перейти на высший уровень». Этот ритуал по–своему подтверждает, что представление о государстве изменилось.
2. Англия и Франция
Концепция «двух тел» существует в нескольких вариантах, причем английский не совпадает с французским, поскольку первый в большей степени вербален, а второй — визуален: «То, что англичане формулируют при помощи юридического языка, французы выражают через визуальные репрезентации». Отсюда важность исследованных Канторовичем тюдоровских текстов, поскольку они проясняют теорию. Не менее значим и французский погребальный обряд, выставляющий на всеобщее обозрение восковую персону монарха, тем самым давая театрализованный, почти драматический вариант этой идеи.
Различия эти имеют не только формальный характер, они касаются представлений о королевском теле. Прежде всего проблемы крови: незаконные связи французских королев в XIII–XIV веках с их неизменно трагическими последствиями в виде заговоров или убийств свидетельствуют о том, сколь важное значение придается чистоте крови и рода. Подозрение в незаконном рождении закрывает путь к престолонаследию. «Совсем другая ситуация в Англии», — комментирует Колетт Бон, где «кровь — всего лишь один из многих факторов, которые делают королем». Происхождение не влияет на легитимность Эдуарда II, хотя его мать взошла на трон, имея любовника, а отец бравировал своим гомосексуализмом. Различие между французской и английской традицией отчетливо прослеживается и на уровне терминологии: английскому выражению «наши повелители» (Our Lords) с XV века соответствуют французские «принцы крови», «честь нашей крови», «королевская кровь или королевский род». Такое повышенное внимание к органике подкрепляется идеей, что «французская кровь не иссякнет до тысячного колена» или что короли обладают «священной», «голубой», «чистейшей» кровью. В силу чего эта «лучшая в мире кровь» окружена мессианским ореолом, как показывает религиозное воодушевление, вызванное рождением Карла VIII, «нежданного» сына стареющего Людовика XI: воодушевление это тем более примечательно, что оно сохраняется в начале его правления и, по–видимому, отчасти легитимирует итальянские походы. Королевская кровь решает все проблемы наследования, не допуская вмешательства Церкви и «разбазаривания преданности», тогда как в Англии и, в еще большей мере, в Священной Римской империи, знать может присоединяться к тому или иному договору.
Второе различие связано с происхождением, которое приписывается государству: представления о корнях его мистического тела в Англии и во Франции, по–видимому, разные. Английские юристы настаивали на том, что приход к власти имеет политический характер, французские же считали, что божественный. Так, в 1608 году сэр Эдвард Коук, обращаясь к концепции «двух тел», отчетливо определил английскую доктрину: «Одно — естественное тело… тело, сотворенное всемогущим Господом и подверженное смерти… другое — политическое тело… созданное политикой человека… и в этом смысле король считается бессмертным, невидимым и не подвластным смерти». Два года спустя французский коронационный ритуал подчеркивает божественное происхождение короля, уточняя, что Людовик XIII — это тот, кого «Господь поставил над нами королем». Сравнивая эти выражения — «созданное политикой человека» и «Господь поставил над нами», мы получаем очевидную картину. Во Франции и в Англии концепция мистического тела имеет разную судьбу, как это показал в своем исследовании Ральф Джизи: «Политическое тело Англии — облаченное в естественные тела династии Стюартов — оказывается „созданным политикой человека” и имеет конституционную форму; тогда как политическое тело Франции — облаченное в естественные тела династии Бурбонов — было почти божественным и абсолютным». Оба тела обозначали и представляли государство, однако тело абсолютного монарха неизбежно и незамедлительно наделялось божественной силой.
В XVII веке это одновременно естественное и божественное облачение властью ярче всего проявляется в одном из достижений абсолютной монархии — в предоставлении «неограниченной власти» государю, который тем не менее подчиняется законам. Олицетворением выдвинутой в XVI веке Боденом идеи столетие спустя становится Людовик XIV: «Верховная власть есть абсолютное и непрерывное могущество государства, которое римляне именовали „величием” (majestatem)».
III. Абсолютизм выходит на сцену
В XVI веке концепция «двух тел» короля утверждается на фоне постепенного объединения государства; в XVII столетии ее форма изменяется вслед за триумфом абсолютной монархии, возникновением придворного общества и все более единоличным правлением короля. Силу абсолютизма наглядно иллюстрирует церемониал передачи власти 1610 года, призванный ускорить восшествие на престол Людовика XIII и укрепить регентство Марии Медичи. Советники королевы–матери, чтобы застать ее противников врасплох, устроили торжественное заседание парламента (lit de justice) на следующий день после гибели Генриха IV: «Парламентской палатой дофин был [там] объявлен королем, а королева — регентшей». Речь идет о специфическом ритуале, разработанном для сокращения переходного периода, когда король восходит на престол не во время коронационной церемонии, а согласно законодательному акту, который принимается практически тотчас после смерти предшественника. По сути, это меняет традиционные установки: государь сразу предстает во всей полноте своей власти, которая передается ему посредством «в сущности, совершенно светской церемонии». Никакой передачи регалий или междуцарствия: немедленное признание и прямой доступ к королевской символике. Такая ситуация, безусловно, способствует еще более тесному слиянию естественного и мистического тела короля.
Будучи абсолютным властителем, монарх XVII века, помимо прочего, обращается к стратегии образов, умножая материальные презентации государственной силы. И это тоже влияет на представление о двух телах короля.
1. Тела раздельные или слитные?
Конечно, коронационный церемониал остается прежним. Через несколько месяцев после упомянутого заседания парижского парламента Людовик был коронован в Реймсе. Николя Бержье, которому был поручен официальный отчет о церемонии, выделяет два этапа вхождения во власть сына Генриха IV: «Первым актом [то есть заседанием парламента], когда он был объявлен и назван королем Франции, он обручился с королевством, данным ему законом и природой; но венчается он с ним во время коронации». Итак, оба этапа метафорически приравнены к заключению брака, причем последний сохраняет свой торжественный и мистический характер. Коронация закладывает основы «королевской религии», причисляя власть престола к божественным институтам, придавая чудодейственную силу прикосновению короля: в 1620 году Людовик XIII «возлагает руки» на более чем 3000 больных золотухой; 22 марта 1701 года Людовик XIV за один день дотрагивается до 2400 человек. Коронация дает королевское величие, как говорит Боссюэ, мы видим в «государе образ величия Господня».
Тем не менее парламентское заседание 1610 года в корне изменило масштаб ритуала, подтвердив статус короля, воссевшего на троне в торжественных одеяниях и с соответствующими атрибутами сразу после смерти предшественника. Это делает ненужным восковое изображение умершего, сопровождавшее останки до могилы. В визуальном плане два тела более не отделяются друг от друга, даже хотя последний случай использования восковой фигуры датируется гибелью Генриха IV. Наперекор традиции молодой король не остается в стороне до конца похорон, чтобы продемонстрировать наличие неподвластного смерти «живого образа». Полнота его мистического тела очевидна даже во время погребения предшественника: «Восковая фигура [может быть] оставлена: королевское величие (материально воплощенное в новом короле, столь быстро оказавшемся на заседании парламента) немедленно переходит его преемнику; не таково ли величие „вечного царя, солнца правосудия?”».
Повторим: это видоизменяет представление о двух телах, делая одним из кульминационных моментов не столько демонстрацию отдельно существующей субстанции, сколько демонстрацию перехода, о чем явственно говорят юридические формулировки XVII века: «В тот момент, когда покойный король испустит последнее дыхание, его преемник становится в полной мере королем благодаря немедленному наследованию». В результате доктрина двух тел начинает развиваться в направлении более «целостного» видения, «натурализуя» мистическое тело, представляя короля в качестве «живого воплощения абстрактного политического объединения». Отсюда, безусловно, иная манера «абсолютизации» индивидуального тела, личных жестов и поведения, — единственной проекции воображаемого измерения государства: «У короля теперь лишь одно тело». Тут можно вспомнить и то заключение, к которому приходит Апостолидес в своем исследовании праздников абсолютной монархии: «Во Франции нация не образует тела, она полностью заключена в персоне короля», и этот монарх настолько погружен в сферу символического, что в каждом своем поступке являет государство и вправе (вполне апокрифически) провозгласить: «Государство — это я». Как известно, Людовик XIV довел до предела эту индивидуализацию общественного принципа; как метко заметила Старшая Мадемуазель, «он — Бог». Юридическая неправомерность такой оценки подтверждается всеми текстами эпохи, но, одновременно, есть множество свидетельств его эмпирической справедливости: «Король занял место государства, король — это все, государство же отныне — ничто», — уверенно констатирует один из современников. Это совершенно новая для XVII века констатация, даже если существует мнение, что государственные интересы или разум смягчают абсолютизм, противопоставляя его деспотизму и тирании.
2. Тело, этикет, двор
Это изменение не может не влиять на самые обыденные действия короля, на приписываемую им значимость. Ни одно из них не выходит за рамки публичной сферы, ни одно не свободно от государства: «Монарху не хватает лишь одного — радостей частной жизни», как пишет внимательно наблюдавший за двором Лабрюйер. В каждый момент своего существования король является живым воплощением государства и государственной мощи. Это придает особый смысл окружающим монарха классической эпохи этикету и ритуалам, значение которых намного превышает простое стремление к отличиям. Манера держаться, осанка, ритуализованный распорядок каждого дня — все это способы выполнения общественного долга, возможность зримо представить деятельность государства, а отнюдь не только выказать почтение. Этикет «регулирует отношения внутри небольшой элитарной группы», устанавливает места и иерархии, вводит различия и разграничения, но в глазах большинства он все более становится физическим способом выражения присутствия государства. Когда «каждый шаг как самого короля, так и его окружения… заранее предопределен», как это было при дворе великого монарха, где любое его действие, от утреннего подъема до вечернего отхода ко сну, превращалось в предмет публичного представления, — тогда это формула не только почитания, но и общественной мощи, это конкретизация все более «натурализованной» и полноценной репрезентации, которая используется абсолютной монархией для того, чтобы представить государство как нечто единое.
Большие традиционные ритуалы — коронация, торжественные въезды в город, заседания парламента в присутствии короля, погребение — ключевые моменты, когда перед взглядами собравшихся представало мистическое тело короля. Придворный этикет XVII века вносит свои изменения: этот момент, когда тело короля с очевидной естественностью обнаруживает свою личную уникальность и символическую глубину, становится перманентным. Главный парадокс двора — постоянное смешение индивидуальных особенностей и кодифицированных жестов, вплоть до того, что личные манеры возводятся в ранг закона, предписывающего приспосабливаться к прихотям и пристрастиям государя: «Во время придворного ритуала король не носит ни атрибутов своей власти, ни собственно королевских одеяний, но благодаря магии королевского величия и силе личности, и придерживаясь строго кодифицированных правил поведения, он способен напрямую контролировать высшие круги общества». Этикет — это способ существования неограниченной власти и государства, а следование ему — возможность выставлять напоказ одно индивидуальное тело, которое, будучи «концентрированным образом всемогущества», «показывает, что физическое „Я” короля содержит в себе те силы вечности и бесконечности, воплощением которых он является».
Мы видим, до какой степени эта придворная хореография служила «инструментом господства», но несомненно, что такое бесконечное обыгрывание тела позволяло сделать зримым государство, представленное телом короля. Новую и очень специфическую роль начинает играть пространство, королевский дворец превращается в подмостки для демонстрации королевского тела и в его своеобразное продолжение. Версаль имеет четко обозначенную функцию новой декорации для новых жестов: место, возникшее на бесплодной почве благодаря почти демиургическим способностям монарха, становится тем центром, в котором он являет себя, из которого исходят лучи его воздействия. Вселенная в миниатюре, царство симметрии и упорядоченности, Версаль создан для литургии этикета, как наглядный образ силы, которая, по–видимому, является источником всяческой жизни. Весь комплекс — театр одного короля: так, дворцовые галереи украшают изображения подвигов, которые персонализированы и, одновременно, являются «прямой проекцией его власти, пространственным закреплением мистического тела, эквивалентом его вечного и безграничного могущества». Разом выстроенные город и дворец становятся театральной декорацией, наглядно подтверждая физическое могущество личного воплощения государства.
3. Воинственное тело и гражданская власть
Театрализация кладет начало политике изображений. Не только тех, что традиционно используются при торжественном вступлении в город (например, сюжет «троянского происхождения» при оформлении триумфальных арок, возведенных в честь вступления Карла IX в Париж в 1572 году), но и фигур, которые, к вящей славе монарха, населяют территорию дворца, делая его величие доступным любому взгляду. То, какие сцены и деяния короля выбираются для этих изображений, так же указывает на изменение в репрезентации государства.
Античные аллюзии, игравшие существенную роль с момента начала влияния Греции и Рима на культуру XVI века, складываются в своеобразную мифологию, которая наиболее полно артикулируется в Версале XVII века, где образ короля стоит наравне с великими героями. В особенности это относится к Александру, который появляется на больших полотнах, заказанных Лебрену после 1660 года, где каждая сцена строится вокруг фигуры молодого завоевателя, имеющего портретное сходство с Людовиком. Полотно передает физическое присутствие, неизбежно подчеркивая телесную, зримую сторону власти, в особенности силу взгляда, что соответствует более современной, «модерной» репрезентации королевского величия: «Я забыл сказать, что лучи, которыми увенчана Монархия, представляют и то высшее сияние величия и королевского достоинства, которое исходит от особ государей. Как говорят, такой блеск обычно исходил от лица Александра, очи которого (особенно когда он стремился в бой) источали лучи столь яркого и всепроникающего света, что смотрящие на него были вынуждены опускать глаза, как если бы они были ослеплены». Король в образе героя–воина, шагнувшего из Античности, физически парализует своих противников.
Однако такая репрезентационная стратегия не могла не привести к абсолютизации величия и к доминированию личности монарха. Вскоре новым и единственным мифологическим героем становится король: «Людовик похож на всех великих героев, но ни один из них не похож на него, ибо он похож лишь на самого себя и он есть величие в чистом виде». Как показал Жоэль Корнетт, картины версальской Зеркальной галереи актуализуют именно такое представление о государе, который более не нуждается в античных образцах, став единственной референцией для самого себя. Суверен, простого «появления которого довольно для того, чтобы повергнуть в прах охваченный ужасом город», он обладает силой олимпийских богов, восседая над облаками, командуя армией верхом на орле (взятие Гента) или рассекая воды на колеснице (переход через Рейн).
Еще одно изменение имеет столь же важные, сколь парадоксальные последствия: исчезает все, что связано с изображением непосредственного насилия. На полотнах Зеркальной галереи король не участвует в схватках, то есть его не подстерегают смерть, опасности, ранения. Его действие сводится к самоманифестации. Отсюда эта новая и странная игра со зримым характером силы: могущество монарха, даже военное, остается физическим лишь в аллюзивном плане. Король более не принимает боевых поз; он уже не воин, каким был тициановский Карл V, или Людовик XII в изображении Жана Маро, или даже Генрих IV в работах французской школы конца XVI века, где он облачен в латы, со шпагой и пикой в руках. Монарх более не держит оружия и не ведет в атаку. Он возвышается над сражением и оживляет его своим взглядом. Его сила, как и сила государства, стала более абстрактной: абсолютизируясь, она «развоплотилась».
Точно так же большие торжественные полотна приобретают все более светский характер, лишь косвенно отсылая к военной силе. Лучший тому пример — портрет Людовика XIV (1660) кисти Лебрена: в парике, облаченный в кружева, ленты, меха, шелка, в складки материй и жабо, король проецирует новое ощущение физического присутствия. Благородство персонажа концентрируется в изысканности одежды, сила — в уверенном выражении лица и пронзительном взгляде. Поза и детали облачения отражают придворный порядок и государственные законы. На смену почти мускульным обозначениям власти пришли знаки более глубокого и более технического господства. Это окончательная победа более эфемерной, изощренной и высокомерной власти, о чем без экивоков говорит тело короля, напрямую удерживая взгляд наблюдателя.
III. Сила: между биологией и законом
Помимо этого изменения в репрезентации, концепция «двух тел» оказывает воздействие на те государственные практики, которые, с одной стороны, окружают особу короля, а с другой — связаны с правосудием и законом. Так, на протяжении долгого времени отдельное внимание уделяется уходу за королевским телом, вплоть до того, что это превращается в одну из главных государственных миссий. И власти, и закону свойственно в высшей степени «физическое» представление, согласно которому преступник — это тот, кто оскорбляет индивидуальную телесную персонификацию государства. В обоих случаях персона монарха оказывается местом пересечения границ публичного и приватного пространства, сближающим его физическую мощь с общим порядком: это один из способов интегрировать биологические силы короля в функционирование законов.
1. Продлить жизнь короля
Очевидным образом, медицинская забота о теле короля имеет вполне банальную подоплеку: в первую очередь речь идет о продлении жизни самой высокопоставленной особы. Нет ничего необычного и в том, что монарха постоянно окружает толпа врачей, которым даруются дворянские звания и отводятся покои в Версале. В высшей степени показателен для XVII века и «Дневник–бюллетень здоровья короля», который изо дня в день публично сообщает о физическом состоянии Людовика XIV, о предпринятых в его отношении медицинских процедурах, наглядно демонстрируя необычайную бдительность и заботливость. Так же показателен дневник Эроара, в котором медик на протяжении многих десятилетий тщательно фиксировал свои наблюдения за ростом и развитием Людовика XIII, ежедневно комментируя физическую активность своего пациента, его пищу, упражнения, путешествия, развлечения и игры.
Стоит напомнить, на каких принципах основана эта забота. Мы все еще имеем дело с традиционной практикой, где уход означает очищение тела, а связанные с ним действия и время во многом инструментализированы: гуморы вызывают болезни, их нарушения проявляются в симптомах, отсюда необходимость регулярно производить очищения, будь то кровопускание, потогонные или слабительные процедуры. И королевское тело подчинено этому очистительному режиму, только устрожившемуся на пороге Нового времени. Для Людовика XIII кровопускания были практически еженедельной реальностью: за год он подвергался этой процедуре до 47 раз. Столь же часто, если не чаще, она проводится в отношении Людовика XIV, уход за которым приобретает почти ритуальный характер; помимо кровопусканий, он ежемесячно «принимает лекарство» (клистир или слабительное), о чем регулярно сообщают Сен–Симон, Сурш или Данжо. Когда в 1701 году возникает опасение, что здоровье короля ослабевает, его, как сообщает принцесса Пфальцская, еще чаще подвергают всем этим процедурам: «Боюсь, что Его Величество уже не отличается хорошим здоровьем, поскольку его постоянно пичкают лекарствами. Неделю назад ему в качестве меры предосторожности выпустили пять палет крови; три дня назад он принял сильное лекарство. Каждые три недели король принимает лекарство». Превентивному очищению желудка придается беспрецедентно глубокий смысл. Оно предваряет любое важное начинание, любое событие, чреватое усталостью, любой поход, «очищая» тело, чтобы лучше его защитить. Более того, приему слабительного предшествует другая очистительная процедура, дополняющая и усиливающая его воздействие, — клистир: «14 дня месяца сентября [1672 года] он подготовился, перед отходом ко сну, при помощи клистира, и назавтра принял свой очистительный отвар». Цель такого процедурного удвоения — сделать более «мягким», более контролируемым воздействие слабительного.
За этими действиями стояли не только физические резоны. Как подчеркивает Леруа Ладюри, они обладали и социальной значимостью, играя дифференцирующую роль: королевское тело подвергается более частым очищениям, поскольку оно является наиболее почитаемым. Забота о нем мобилизует представление не только о гуморах, но и о иерархиях: «Чем выше общественное положение, тем более часты кровопускания и очищения». Будучи образцом благородного естества, это вышестоящее тело в большей степени требует очищения жидкостей; таков способ кодификации почтительного расстояния через идею внутренней чистоты, подтверждение традиционной важности телесных соков как критерия качества тела.
Кроме того, в системе этикета абсолютной монархии забота о королевском теле вносит определенный ритм в придворную жизнь. Регулярный прием слабительных средств происходит приватно, но объявляется о нем публично; публичный характер имеют и обусловленные им изменения в организации времени. Повседневная придворная рутина нарушается медицинскими мерами предосторожности, объектом которых является монарх. Изменяется распорядок дня — время мессы, трапез, визитов и заседаний советов: «В дни, когда королю прочищали желудок, а происходило это примерно раз в месяц, слабительное он принимал в постели, потом слушал мессу, на которой присутствовали только священники и те, кто имел право входа. Монсеньор и королевское семейство являлись проведать его на несколько секунд. <…> Около трех часов король обедал в постели, и при этом присутствовали все придворные, потом вставал, и тогда оставались лишь имеющие право входа». Ни одно из этих действий не было скрыто покровом приватности: заботы по уходу за королевским телом, меры по его укреплению и предотвращению недугов непосредственно влияли на ритм жизни окружающих. Каждый должен был знать и наблюдать, что именно предпринимается ради сохранения тела монарха. Это происходит потому, что его личная персона не может быть четко отделена от публичной. И конечно, потому, что его естественное тело неразрывно соединено с символическим, и, соответственно, заботы о его поддержании должны быть всем видны и всем известны.
Без сомнения, остается вполне реальная угроза, довлеющая над символическим потенциалом физического существования короля: это прозаическая реальность, которая противоположна сакральной, «образ тела из мяса», который противостоит концепции «двойного тела». «Хрупкое и вызывающее тревогу преобладание физического тела человека», — как заключает Ален Буро. Действительно, перед двором неоднократно встает трудная задача маскировки обветшания королевского тела. «Морщины Аполлона» не раз компрометируют прославленное тело; болезни Людовика XIV накладывают неизгладимый отпечаток на его черты и манеру держаться. Миф часто противоречит реальности. Тем не менее представление о двойном теле сохраняет свое значение за пределами обычных речевых оборотов.
2. Сломить преступника
Важность этого представления подтверждается существованием такого воображаемого юридического конструкта, как оскорбление королевского величия. Преступления против государства равнозначны преступлениям против королевской особы, насилие против одного тождественно насилию против другого, нарушение целостности государства подразумевает нарушение целостности тела, и наоборот. Ни одно преступление не может сравниться по своей тяжести с этой угрозой, направленной на «тело–территорию». Ни одно наказание не кажется достаточной расплатой за этот вызов, который мыслится в самых физических терминах. Отсюда крайняя жестокость по отношению к преступнику, сокрушаемому «телом», которому он посмел бросить вызов; очевидная диспропорциональность между всемогуществом монарха и бесконечным ничтожеством осужденного. Казнь должна быть неслыханной: человека поливают кипящим маслом и расплавленным свинцом, «каленым железом выжигают грудь, руки, ляжки и жир на ногах», затем «разрывают и четвертуют, привязав к четырем лошадям, тело и члены сжигают вплоть до пепла, а пепел развеивают по ветру». Оскорбление величия приводит в действие телесную метафорику в самой безжалостной ее форме: это кровавая рукопашная между преступником и королем.
В целом путаница в различиях между телом короля и телом государства образуется как раз вокруг закона. Конечно, существует традиционный монархический принцип, о котором напоминает Сюлли: у государя «есть два суверена, Бог и закон». Но трудно сомневаться в том, что более широкое хождение имело спонтанное представление о монархе как о единственном поставщике правил, располагающем «исключительной властью создавать, толковать и отменять законы». Поэтому нарушитель превращается в агрессора, покушение на закон расценивается как покушение на короля, а преступник становится обидчиком, бросающим вызов государю. Ответный удар наносит рука самого короля; это почти персональное право карать связано с телесным воплощением власти: «правонарушитель затрагивает саму личность государя; и именно суверен (или по крайней мере те, кому он передал свою силу) захватывает тело осужденного и показывает его заклейменным, побежденным, сломленным». Систематическое обращение к позорным наказаниям и к избыточному умножению казней логически объясняется необходимостью придать конкретные формы схватке между виновным и «источником» законности, той «физической силе монарха, которая обрушивается на тело противника и завладевает им», соразмеряя жестокость с тяжестью проступка.
Добавим к этому постановочные эффекты казни: стремление поразить не только преступника, но всех тех, кто присутствует при его уничтожении. Ответный удар монарха должен быть зрелищным. Ему отводится функция поучения; он должен заставить похолодеть от ужаса собравшийся народ, чтобы проиллюстрировать незыблемое правило, дать наглядное свидетельство правосудия, вершимого властью во плоти. И в конкретике наказания, и в деталях постановлений реализуется личное, физическое существование творца законов. В итоге это слияние тела короля и тела государства приводит к противопоставлению недоступного величия — таинственного и грозного, являющего себя в окружении воинственных атрибутов, — и преступника, поверженного его вооруженной дланью. Закон, как и власть, остается «корпоральным». Зрелище казни, тот ужас, который вызывает проливаемая кровь, также свидетельствуют о физическом уклоне этой разновидности господства.
3. Кризис репрезентаций
Тем не менее к концу XVII столетия происходит смысловой сдвиг, в результате которого тело короля перестает быть единственной референцией символического тела государства. Нельзя сказать, чтобы он был резким и решительным. Тело монарха не утрачивает своей показательной силы вплоть до революционных потрясений. Так, герцог де Крои, присутствовавший во время коронации Людовика XVI в 1774 году, свидетельствует о «возвышенности момента», об охватившем зрителей особом волнении, о «слезах», которые наворачивались при взгляде на то, «что можно видеть только тогда: нашего государя, облаченного в королевское сияние, на истинном троне, этот вид нельзя передать словами, настолько он потрясает», о зачарованности присутствующих этим зрелищем, которым «они не могли… наглядеться». Королевская религия сохраняется во французских деревнях и городках XVIII века, и даже в наказах (cahiers de doleances) остается след импульсивной привязанности их обитателей к особе короля: «Жители Сен–Пьер–ле–Мель, преисполненные тем же чувством восхищения, которое они испытывают на закате ясного дня… единогласно заявляют, что их сердце не вмещает восторг любви и признательности, вдохновленный благодеянием, которое по своей милости даровал король–спаситель, которого в своем милосердии ниспослали им небеса, тронутые их бедствиями…» Наивный образ, показывающий, до какой степени национальная идентичность по–прежнему связана с физическим, сакральным присутствием монарха.
Однако на протяжении XVIII века это присутствие подвергается тройному изменению, вначале заметному лишь просвещенной элите. Прежде всего происходит неизбежное и все большее «развоплощение» власти: многие разделяют ощущение все возрастающей сложности государственной власти, ее расплывчатости, возникающей из–за умножения действующих лиц и институтов. Государство превращается в систему, тем менее склонную к физическому олицетворению, чем более его присутствие распыляется, становится абстрактным; теперь это тяжеловесная и удаленная организация, одним из атрибутов которой является монарх, несмотря на то что, согласно праву, он — источник «основополагающего принципа». Символического потенциала монарха уже недостаточно для реализации символического потенциала государства, чей управленческий аппарат становится более осязаемым, анонимным и все глубже проникает в ткань общества.
Второе изменение связано с повышением автономности: расширение и умножение административных систем, социальная и экономическая диверсификация способствуют росту независимости и борьбе за сферы влияния, появляются новые символы и новые принципы идентичности. Так, все более активная деятельность парламентов затрагивала даже самые принципы коллективной идентичности: часть просвещенной элиты разделяла точку зрения д’Аржансона, который в 1759 году писал, что «вся нация говорит посредством… магистратов». В этом случае собрание образует «корпус», то есть тело, которое уже не равнозначно телу короля. Появляются новые «лица», они проводят сравнение с английской моделью и расчищают место для коллективного представительства, о котором твердят Рейналь и Дидро: «Елизавета Английская приняла возражения палаты общин». Складываются государственные и политические идентичности, которые на могут фокусироваться (тем более воплощаться) в теле короля: «нет более предпочтительного средства, чем конституция, которая позволила бы каждому сословию граждан представлять себя». Об этом же во второй половине XVIII века говорят осторожные попытки показать относительность божественного права: «От природы никто не получал права повелевать другими людьми».
Третье изменение связано с неизбежной интеллектуальной и культурной революцией: королевское тело утрачивает символический капитал по мере того, как «разумное объяснение» вещей становится все более механистическим и все менее магическим. Это парадокс «священного монарха во все более светском мире», о котором пишет Питер Берк в связи с концом правления Людовика XIV; его предчувствует уже Людовик XV, который с 1739 года перестает «возлагать руки» на золотушных, «по–видимому, не отдавая себе отчета в том, что отказ от этого обряда будет способствовать десакрализации и, соответственно, ослаблению его власти». Это предчувствует и Монтескьё, когда пишет об исцелении золотухи как о самой символической из всех иллюзий власти: «Впрочем, этот король — великий волшебник: он простирает свою власть даже на умы своих подданных; он заставляет их мыслить так, как ему угодно. <…> Больше того, он внушает им, что его прикосновение излечивает их от всех болезней». Воплощение власти уже не кажется столь очевидным, когда, по словам Мармонтеля, каждый день «стремится вперед дух свободы, обновления, независимости». Монарх окончательно замыкается в своих дворцах, все реже показываясь во время церемоний, которые могли бы «укрупнить» его образ. Модель сохраняется, ее размножают изображения на монетах, на гравюрах и инструментах, но она превращается в «обычный предмет», в «банальный образ», далекий от прошлого «величественного тела».
Отсюда, безусловно, новое отношение к королевскому величию к концу XVIII столетия: так, для Людовика XVI королевское достоинство уже не является главной ценностью, его окружают люди, позволяющие себе высмеивать привычки монарха, его манеру держать себя, поступки и осанку. Когда д'Эзеке описывает ночное возвращение короля после охоты и ужина в Рамбуйе, то каждая деталь этой сцены — Людовик находится в физической зависимости молчаливо–ироничных слуг — свидетельствует о десакрализации тела: «Приехав в полусне, едва передвигая ногами, ослепленный светом факелов, он с трудом взошел по лестнице. Видевшие его слуги, уже убежденные в его разгульном образе жизни, сочли его мертвецки пьяным». Так что уверенность герцога де Леви в том, что Людовик XVI обладал «не столь внушительной внешностью», как его предшественники, имеет под собой не только физические, но и культурные основания.
Памфлеты последних десятилетий XVIII века избирают своей мишенью тело короля и приобретают все большую остроту. Как прекрасно показал Антуан де Баек, ими движет политический расчет: предполагаемая импотенция монарха, комментарии по поводу его «слабоумия», прозвища «король–соня» и «король–рогоносец» не только говорят о десакрализации тела, но ставят под вопрос форму государственного правления. Сексуальные образы в полной мере используют революционеры, противопоставляя бессильному телу монарха плодовитое и сильное тело граждан. Конечно, это чисто символическая атака, за которой стоит новый смутный поиск иного тела: «Конституцию меняет производительная сила: Бурбоны утратили плодовитость, истощив и растратив ее в пустых придворных развлечениях; отсюда обращение к семени патриота, единственного, кто способен дать рождение новому телу, новой Конституции». Перед нами все то же соотношение между символикой власти и символикой тела, но уже не отсылающее к единственному телу.
История тела короля — это еще и история государства.