Антишахматы. Записки злодея. Возвращение невозвращенца

Корчной Виктор

ЗАПИСКИ ЗЛОДЕЯ

 

 

Линия жизни на моей руке резко разделяется на две половины

Если в Союзе сохранятся секретные службы, я бы посоветовал им привлекать для пользы дела не только парапсихологов, но и хиромантов — чтобы вовремя определять того, кому потом будет присвоена кличка «злодей».

 

Олег СКУРАТОВ ОХОТА НА ВОЛКОВ

Давно порывался написать о Корчном. Но каждый раз, только начав, решительно все зачеркивал. Сомнения останавливали. И я себя спрашивал — ты что, близкий друг Виктора? Нет, отвечал я себе, хотя и знаю его с осени сорок третьего года. Правда, в те времена, когда мы общались, ни я, ни другие не замечали у него близких друзей. Виктора вполне устраивали приятели. Одни были ближе к нему, другие чуть дальше — он умел поддерживать дистанцию.

Другое сомнение — еще серьезней. Легко, мол, сегодня писать о Корчном, а когда было трудно или просто нельзя, ты пытался? Когда его шельмовали многие шахматные и околошахматные журналисты, когда вереницы подписей появлялись под подметными письмами и заявлениями, ты возразил открыто?

Нет, не возразил, помалкивал...

Беда нашего поколения (впрочем, уже нескольких) в том, что под прессом порочной идеологии одни сами научились врать, другие — делать вид, что ничего не происходит. Когда Корчной в 1976 году остался в Голландии, первые сразу же взялись за перо и с лакейской угодливостью устремились излагать даже не свои мысли, а мнение «далековышестоящих». Увы, не на высоте оказались тогда Шахматная федерация страны и Спорткомитет. Непреклонные установки каскадом падали сверху. На примере Корчного нам всем хотели вбить в голову — так будет со всяким...

Другие же в это время молчали, потрясенные происходящим. Любой, кто только попытался бы что-то сказать в защиту, был бы смят и раздавлен. Причем защитникам Корчного пришлось бы хуже, чем самому Корчному — тот-то был уже за границей.

Я не написал о нем ни одной хулительной строчки. Хотя именно в тот год работал в еженедельнике «64» и получил не одно, а несколько заданий на эту тему. Но я не чувствую себя героем. Мы все повинны перед Корчным. И кто его обливал грязью, и кто, читая эту грязь, презрительно молчал.

...На Фонтанке гремел артобстрел, когда мы с Виктором сели за свою первую шахматную партию в ленинградском Дворце пионеров. Произошло это так.

Вместе с блокадным другом Геннадием Дымовым мы увидели удивительное объявление. У стены Аничкова дворца, покрытого, как оспой, выбоинами от осколков, стояла фанерная доска. Несколько раз мы перечитали карандашную надпись: «Прием школьников в открытый чемпионат Ленинграда проводится в понедельник. Руководитель шахматного кружка А. Модель».

Поразмыслив, мы предположили, что под словом «школьники» подразумевается школьный возраст и нас, работяг-тележников, тоже возьмут. Но что означало «открытый чемпионат»?

— Это когда приезжают из других городов,— сказал всезнающий Дымов. Но к нам это не подходило. У нас была блокада. Смысл слов «открытый чемпионат» разъяснился позже — все пришедшие во дворец блокадные мальчишки были допущены к игре. Участников разделили на восьмушки, и битва началась! Выиграв в первом туре, я в самом радостном настроении сел и за следующую партию. Моим соперником был худенький черноволосый мальчик в аккуратном ватнике. Играли мы в подвале дворца, холод был адский, но «зал» заброшенного бомбоубежища казался нам просто божественным.

Помню, на меня произвела впечатление запись партии, которую партнер четко вел в школьной тетради. С интересом следил я за знаками шахматной нотации. В результате этого (так мне искренне казалось!) проиграл таинственный пешечный эндшпиль.

Хмурый как туча подошел к Моделю:

Проиграл!

А кому?

Я снова заглянул в тетрадку и прочел фамилию соперника:

— Какому-то Корчному! — сказал с досадой.

Мальчик в ватнике сердито глянул в мою сторону... Он долго еще не прощал мне этого нечаянного словечка — «какому-то». В двенадцать лет Виктор имел уже обостренное чувство достоинства. Немного раньше он сблизился с моим другом Дымовым, а поскольку я постоянно находился рядом, то пришлось Виктору позабыть эту обиду.

Еще одно случайное обстоятельство помогло наладить знакомство. Как-то, возвращаясь с очередного тура, мы с удивлением обнаружили, что оба живем на Некрасовской улице, в нескольких домах друг от друга. Пережить блокаду на одной улице — это ли не повод для мальчишеской дружбы!

В период гонений на Корчного вдруг «выяснилось», что у него исключительно «желчный, раздражительный характер». В книге А. Карпова и А. Рошаля «Девятая вертикаль» речь идет даже о «комплексе Сальери», помноженном на необъективность.

Сильно сказано. Но честно ли? Все, кто знали Виктора в его ленинградский период, ничего подобного не замечали. Как раз объективность молодого Корчного привела к удивительному на первый взгляд факту: на турнирах во время конфликтных ситуаций шахматисты часто шли на разбор не к судьям, а к Виктору. Его авторитет был непререкаем.

Вспоминаю, как в пятидесятом году команда Ленинградского университета сразилась в Москве со своими коллегами на 20 досках. Корчной играл на первой доске, но, как всегда, умудрялся видеть, что делается на остальных. И вот у одной пары в цейтноте вспыхнул конфликт. Московский студент утверждал, что соперник тронул слона и должен именно этой фигурой пойти. Но тогда она сразу терялась. Наш шахматист это отрицал. Свидетелей рядом не было, и судьи стали в тупик. В это время к столику подошел Корчной. «Я видел, как вы тронули эту фигуру,— сказал он ленинградцу.-— Будьте мужчиной, надо сдаваться». Тогдашний наставник московских студентов Петр Романовский, сам человек почти легендарной честности, протянул руку нашему капитану и, обернувшись к своей команде, сказал: «Все бы так поступали...»

Возможно, этот эпизод вызовет возражение: все, мол, было давно. А вот с годами характер мог и испортиться. Но вспомним поистине рыцарский поступок Корчного в 1983 году. Поступок, сыгравший судьбоносную роль в карьере Гарри Каспарова. Тогда ведь Виктору было уже пятьдесят два. Казалось, сама судьба в третий раз давала ему шанс взойти по трудной претендентской лестнице. В четвертьфинале он победил Портиша, в полуфинале (согласно всем правилам!) ему была присуждена победа над Каспаровым. На пути оставался лишь Рибли или Смыслов. Становилось вполне реальным, что он мог в третий раз встретиться в поединке со своим историческим соперником — Анатолием Карповым.

Но Корчной остался Корчным. Он великодушно отказался от присужденной победы (Каспаров ведь не по своей вине не явился на матч в Пасадену) и сел за доску с будущим чемпионом мира. Разве такое бы сделал Сальери?..

Прямота характера— это далеко не вздорность. А ведь именно этим словом называли в ленинградском спорткомитете высказывания Корчного о непорядках в шахматном клубе на улице Желябова, о воровстве и приписках в спортивных организациях. Он говорил об этом еще тогда — в благостные годы упоения липовой цифирью. Помните, какой конвейер по присвоению разрядов и мастерских званий развернули в шестидесятых годах? Нам был один шаг до лозунга: «В каждой семье — шахматный мастер!» И Корчной боролся с этой показухой, в открытую говоря о девальвации шахматных званий, о снижении класса игры, о блатных заграничных поездках на турниры, о договорных партиях.

После марафона претендентов в 1962 году на Кюрасао гроссмейстер в публичных выступлениях говорил о том, о чем многие догадывались, но помалкивали. О неспортивном сговоре некоторых своих коллег, расписывающих бескровные половинки очков и тем сберегающих силы для встреч с наиболее опасными конкурентами. Например, с Фишером. Да и с Корчным-то они боролись вовсю. И ленинградец, лидировавший в первой половине турнира, боровшийся с полной выкладкой в каждой партии, не выдержал этого прессинга. Раздраженный необъективным характером борьбы, он трагически зевнул фигуру Роберту Фишеру и, не сумев совладать с нервами, вскоре потерял все турнирные шансы.

А ведь именно в те годы тридцатилетний Корчной был в полной готовности к бою за шахматный трон. Боевой энергичный стиль ленинградского гроссмейстера завоевал симпатии легиона болельщиков. У шахматистов родилось тогда выражение — «закорчнить». Это значило создать неожиданную контратаку, блеснуть самобытным замыслом, сделать редкий по красоте ход.

Но сыграть матч на первенство мира в годы своего расцвета Корчному не довелось. И только разменяв пятый десяток, он снова получил этот шанс, все еще оставаясь претендентом номер один. Однако, садясь за шахматную доску, вел уже борьбу не только с партнером, но и со своим возрастом.

Корчной никогда не щадил себя, не экономил. Неуемная жажда борьбы, откровенное нежелание беречь силы были его характерной чертой с ранней молодости. И эта расточительность аукнулась особенно сильно в Багио в 1978-м. Глядя на его роковые просмотры, я невольно вспоминал студента Корчного, сутками игравшего на износ бесконечные блиц партии. Увлеченный игрой, он не размышлял о последствиях таких перегрузок. Пусть простит мне Виктор, но я доскажу до конца...

На квартире гостеприимного Дымова, где собирались многие молодые шахматисты, он мог играть в шахматы или покер с утра и до вечера. Брал «тайм-аут», когда надо было идти на очередной тур чемпионата Ленинграда. А ближе к ночи вновь возвращался и мог сыграть несколько «пулек» в преферанс.

В карты, кстати, он играл неважно, злился на себя за ошибки, но с увлечением постигал науку. Засиживаясь, как правило, за полночь, мы сметали все съестные припасы и к пяти утра шли в единственный открытый в это время питательный пункт. Спасительной точкой была столовая для грузчиков на Московской-товарной. Там за копейки выдавали хлеб и «вчерашние» щи. На редкость колоритной была и публика в этой забегаловке. С горячими мисками в руках мы забивались в угол. И я шутя говорил

Виктору, тогда уже международному мастеру: «Дорогой маэстро, храните инкогнито, вас не должны узнать...»

Не стоит думать, что натиск спортивного и партийного аппарата на гроссмейстера Корчного начался после его невозвращения из Голландии. Увы, нападки (и очень острые!) начались ранее и первого своего пика достигли в 1974 году после финального матча претендентов с Карповым.

...Сегодня каждому здравомыслящему человеку ясно, что Корчного вынудили покинуть страну. Никогда не лез ему в душу и теперь не хочу спрашивать сколь трудно было Виктору сделать такой шаг. Ведь помимо всего прочего, он оставлял «заложником» своего сына Игоря. И этим обстоятельством мстительные аппаратчики воспользовались. Сын Корчного был отлучен от комсомола и университета, посажен в тюрьму за неявку в военкомат. И все это было сделано перед матчами с Карповым в Багио (1978) и Мерано (1981). Расчет точный, он бип прямо в цель. Надо было взвинтить, выбить из колеи опасного претендента. Какой уж тут хладнокровный шахматный анализ, какая игра, когда сын — в тюрьме.

Возвращаясь к тем предматчевым дням, я смею думать, что Корчной сделал трагическую ошибку. Более практичный человек не стал бы в той ситуации играть матч. Но Виктор умел рассчитывать ходы только на шахматной доске. Он никогда не был гибким политиком, редко слушал советы, привык все брать на себя — даже если сил не хватало.

Весь мир, затаив дыхание, следил за борьбой в Багио. Фора в двадцать лет — дело нешуточное, но Корчной выглядел в том трудном поединке достойно. Жестокие срывы на старте не сломили его волю, и он, одержав три полновесные победы, сравнял счет и оказался за шаг до цели. Но на этот шаг сил у него уже не хватило...

Корчной, наверное, читал наши газеты в тот далекий уже период. Конъюнктурные статьи не могли не огорчать его. А может, ему думалось, что и впрямь его считают злодеем на Родине? Ведь дошло до того, что перестали упоминать его имя и фамилию, заменяя их в репортаже кличкой «претендент», что звучало иной раз как «предатель».

Поверь, Виктор, далеко не все соглашались с этим...

1990

 

«ХОЧУ ЖИТЬ ПО СОВЕСТИ!»

По-видимому, я не получил должного советского воспитания в семье. Наверное, моему отцу воздалось за эту небрежность полной мерой — в числе нескольких сотен других плохо вооруженных ополченцев он погиб на Ладожском озере в ноябре 1941 года. Воздалось сполна и остальным членам отцовской семьи, где я воспитывался,— все как один они скончались от голода в осажденном Ленинграде.

А я вот остался, выжил. И уже в 16 лет, в 1947 году, позволил себе первое — если хотите, политическое — выступление. На уроке истории СССР я заявил, что в 1939 году Советский Союз вонзил нож в спину Польше. Учительница истории Валентина Михайловна Худина несколько дней пребывала в животном страхе. Я был ее любимым учеником — доносить на меня она не хотела. В классе она была одним из любимых преподавателей. Но мог же среди 26 учеников найтись Павлик Морозов! Поскольку я сейчас пишу эти строки, нетрудно заключить — подонка не нашлось...

Как видите, я очень любил историю. Я видел в ней правду жизни, преломленную в исторических событиях. И — наивный молодой человек! — я направился после окончания школы на исторический факультет Ленинградского университета имени Жданова. Довольно быстро я уяснил себе, что с правдой жизни обучение истории в университете имеет мало общего. Требовалось изучать, а лучше зубрить, написанное Лениным и Сталиным. Несмотря на то, что у меня была хорошая память, изучение «классиков» всегда давалось мне с трудом. Я ощущал в себе какой-то внутренний протест. Нет, что вы, я не был диссидентом, я был шахматистом! И потому искал если не правду жизни, то хотя бы логику в том, что изучал. А ее-то как раз и не было.

Все же и я иногда использовал специфику требуемых знании. Хорошо помню: на втором курсе я отправился сдавать экзамен по истории средних веков. Твердых знаний предмета у меня не было, зато по дороге, в трамвае, я прочитал только что опубликованную статью вождя «Марксизм и вопросы языкознания». Вождь громил лженаучную теорию Марра, а заодно высказал вкратце свои соображения о каком-то событии, происшедшем в средние века.

Я очень ловко ввернул замечания Сталина; профессор была в восторге и поставила мне высший балл. А я, вроде бы достигнув своей цели, чувствовал себя странно: как будто сам себя оплевал...

Большей частью я все-таки был верен себе и за показухой не гонялся. Пришло время государственного экзамена по марксизму — предмет особенно трудный для меня ввиду отсутствия логики в доводах. Было несколько экзаменаторов, студент мог выбрать одного из них. Я приметил, что в числе экзаменаторов была одна моя родственница. Но не пошел к ней. «Хочу жить по совести!» — первым написал Владимир Войнович. А подумали многие, и я в том числе,— и получил тройку.

Память снова и снова возвращает меня к университетским годам. Кроме извращенных норм обучения, давила общая обстановка на факультете. Товарищеские отношения, симпатии юношей и девушек друг к другу — все находилось под контролем, было извращено в духе партийной идеологии. Пьянки в факультетских группах по праздникам — 7 ноября, 1 мая, 9 мая, 31 декабря. Звериное похмелье людей, желающих хоть на мгновение забыть, что с ними в жизни происходит. Участие в пьянке вроде бы добровольное, а фактически обязательное. Иначе скажут: «Брезгует коллективом», а оттуда уже и до «персонального дела» недалеко, а персональное дело может обернуться серьезными последствиями...

Студенческая бедность вошла в поговорку. Вспоминаю себя: в кармане деньги на трамвай, иногда еще на пачку самых дешевых папирос. Совсем редко — на студенческий нищенский обед. Если получаешь стипендию — немалое подспорье. Но это мне не всегда удается. Получишь тройку на экзамене, не сдашь зачет — плакала стипендия на полгода. Тройку можно пересдать, если разрешит комсомольское бюро курса. Видите, коммуна! Все решают сами студенты! Даром что деканат поставляет им нормы — сколько людей нужно лишить стипендии... Помню заседание бюро на первом курсе. «А тебе зачем пересдавать? — сказали мне мои якобы товарищи по курсу.— Ты же шахматист, а не историк!»

Вспоминаю общее комсомольское собрание на втором курсе. Обсуждается персональное дело Клары Ж. Ей инкриминируется «моральное разложение». За ходом обсуждения внимательно следит парторг курса Лев Ф. Опекает, значит, молодежь. Всем присутствующим известно, что Клара любовница Льва, на никому не придет в голову сказать против него слово. Все ясно и без этого заседания: Клара получит «выговор с занесением в личное дело», и на этом основании деканат исключат ее из университета, а Лев благополучно закончит университет и отправится в одну из областей России на важный партийный пост — поднимать экономику и поучать нравственности местных жителей.

Как видим, студенческая общественность зорко следит — кто с кем, что и как. Обстановка вынуждает — студенческие пары, как положено, женятся. Браки часто бывают неудачными. Оказывается, недостаточно строить семейное счастье на базе совместной зубрежки работ «Марксизм и национальный вопрос» и «Головокружение от успехов».

В памяти всплывает еще одна картина: утро после закончившейся пьянки. Все спят в неудобных позах. Не спят двое — я и девушка, которая влюблена в меня. Она сидит возле меня, и я глажу ее колени. Она влюблена в меня давно, но я никогда не позволял себе — и не позволю! — поцеловать ее. Поцеловал — все пропало: женись или уходи из университета! А она мне хоть и симпатична, но жениться я вообще не спешу. А вот про колени в неписаном партийно-комсомольском катехизисе ничего не сказано...

Бок о бок со мной учились талантливые люди, прирожденные служители науки. Некоторые, не выдержав мрачной атмосферы, ушли в другие учебные заведения. Те же, кто ухитрялся искать и находить крупицы правды даже в том, что преподавалось, остались. В печати мне попалось имя Виктора Шейниса, который стал теперь политическим деятелем (народным депутатом России). Достойный человек!

Вот и я отсидел там пять лет, и даже больше. Эти годы пригодилась мне для самостоятельного общественно-политического развития...

 

ПЕРВЫЕ УРОКИ

Мой первый крупный шахматный успех был в 1952 году. XX чемпионат СССР проходил на сцене московского Дома культуры железнодорожников, под громадным, все подминающим

под себя портретом Сталина. Я занял шестое место. Спустя несколько месяцев Сталин умер. В то утро мне нужно было идти на перевязку в поликлинику. В процедурной надрывался репродуктор, без устали повторяя весть о смерти великого человека. Медсестра, немолодая эстонка, была в состоянии, близком к истерике. Прошло немало лет, прежде чем я понял:

она прыгала от радости...

С начала 1954 года я начал регулярно получать деньги как шахматист. Так называемая стипендия, или спецзарплата, выплачивалась спортсмену его спортивным обществом или Спорткомитетом СССР с единственным условием: чтобы он нигде больше не работал, а только добивался успехов в своем виде спорта. Кончатся успехи — стипендию снимут, за давностью лет пропадает у бывшего спортсмена и имевшаяся в прошлом специальность. Но Спорткомитет никаких финансовых гарантий не дает, компенсаций не выплачивает. Обо всем этом в советской прессе с наступлением гласности уже писали. Меня же всегда возмущало: с каким лицемерием, прикрываясь словом «стипендия», советские спортивные руководители уверяли весь мир, что у них профессионалов нет, а все — любители. Так и ходило по миру, так и ходит: «журналист Таль», «инженер Полугаевский», «психолог Крогиус», «философ Петросян», «экономист Карпов»... Последний действительно «глубокий эконом», как выразился бы Пушкин. Впрочем, не стоит отбивать хлеб у штатных биографов. Пусть они живописуют черты характера руководителя двух крупных финансовых организаций — Советского фонда мира и международного фонда «Чернобыль — помощь».

Мой первый международный турнир — в Бухаресте, в марте 1954 года. Выяснилась интересная деталь. Каждому выезжающему за границу давали специальное пособие — «экипировочные». Самим фактом установления пособия советское руководство признавало, что уровень жизни в СССР намного ниже западного. Признавало оно косвенно и тот факт, что кроме дипломатов и шпионов за рубеж выезжают единицы. Выяснилось, впрочем, что участникам международных соревнований, проводимых в СССР, тоже дают экипировочные. Сумма пособия была 1200 старых рублей, то есть 120 рублей по-новому. Вполне приличные по тем временам деньги — цена самого хорошего мужского костюма в ГУМе, где я незамедлительно и отоварился...

В апреле 1954 года— второй выезд, в Норвегию. Тут выяснилось, что экипировочные дают не чаще, чем раз в год. Я узнал также, что делегацию в капиталистическую страну формируют с особой тщательностью: назначается руководитель группы, как правило шахматист, есть и помощник (заместитель) руководителя, к спорту не имеющий отношения. Профессиональный разведчик, он имеет две функции — следить за поведением членов группы и вести шпионскую деятельность в чужой стране. Позднее я узнал, что чем представительнее группа, тем мощнее и приданный ей разведывательный заслон: с мастерами выезжали мастера, а с гроссмейстерами — подлинные виртуозы своего грязного ремесла.

Как только мы, советские студенты, приехали в Осло, нас пригласили в советское посольство. На этот прием я надел свою лучшую рубашку, которой гордился и в которой щеголял в Румынии. Советник посольства оглядел нас с плохо скрываемым презрением и процедил: «Потрудитесь купить в магазине одноцветные рубашки. Здесь такие не носят». Спасибо господину советнику! Его устами двухэтажная Норвегия преподала мне первый (на Западе) политический урок: гигант, победитель во второй мировой войне, безнадежно отстал в своем экономическом развитии...

Да, за границей было чему поучиться. Но судьба не баловала меня частыми выездами. И то правда — я не был вундеркиндом, двигался в шахматах медленно. Хотя в 1956 году я и получил билет гроссмейстера СССР под номером 17, но был еще далеко от верхушки сильнейших советских гроссмейстеров. Зато, выезжая за рубеж, я смотрел на мир во все глаза: интересовался жизнью людей, читал газеты на разных языках.

И все-таки развитие моего политического сознания шло крайне медленно, уступая по темпам даже шахматному росту. Вспоминаю поездку в Аргентину летом 1960 года. В городе Кордобе организаторы устроили банкет по случаю окончания турнира, в котором участвовали мы с Таймановым. Меня посадили рядом с симпатичным на вид молодым человеком, который в приятельской манере стал задавать мне вопросы.

Скажите, почему советские понастроили военных баз по всему миру?

А почему американцы имеют базы во всем мире? — отпарировал я.

А зачем советские покорили народы Восточной Европы, сделали из них сателлитов?

Этого я не выдержал. И, как говорят японцы, потерял лицо. Я кричал, не помню что, как в истерике. Сбежались организаторы, извинились за оплошность, рассадили нас...

И еще один случай. В городе Санта-Фе меня посетил один украинец. Лет тридцать назад он уехал из Советского Союза. У него на Украине остался брат. Он дал мне его адрес и долото, чтобы я переслал его брату. Мне трудно объяснить самому себе, а тем более читателям, пребывающим в эпохе перестройки, что со мной стряслось, но я так никогда и не послал долото по указанному адресу. Страх, необъяснимый страх перед Западом, страх оказаться соучастником какого-то заговора против СССР и прочую чушь в голове — это мне еще предстояло преодолеть.

 

ЗАПРЕЩЕНО!

Чем выше я поднимался по лестнице шахматных рангов, тем больше ощущал противодействие моим попыткам играть в международных соревнованиях. Особенно трудно стало, когда я уже был дважды, даже трижды чемпионом Советского Союза — в 1963—1965 годах.

Вот одна, сравнительно примитивная, история. В 1963 году в Калифорнии организовали международный турнир, так называемый Кубок Пятигорского, и пригласили Кереса и меня. На заседании Шахматной федерации СССР новоиспеченный чемпион мира Петросян заявил, что хочет ехать он. Был послан соответствующий запрос организаторам, которые в ответ прислали три билета — на нас с Кересом и на Петросяна. И все-таки меня не послали. По моему билету в США отправилась жена Петросяна. Эти подробности мне довелось узнать лишь через 14 лет из беседы с вдовой господина Пятигорского...

Бывали случаи много запутаннее: когда федерация направляла на соревнование, но не было решения-разрешения партийных органов на выезд.

Система выглядела так. Сперва Шахматная федерация СССР или ее ответственный работник (то есть сотрудник Спорткомитета: некогда Л. Абрамов, М. Бейлин, в 70-е годы В. Батуринский, в 80-е Н. Крогиус) рекомендовали имярек для участия в некоем соревновании. Затем в спортивном обществе шахматиста партячейка, просмотрев анкету рекомендованного, приглашала его, независимо от того, партийный он или нет, на беседу, давала, как правило, «добро», и документы направлялись в райком партии, где их обсуждала выездная комиссия, иногда с приглашением испытуемого. Потом документы вместе с решением комиссии шли в Москву, в первый (секретный) отдел Спорткомитета СССР и в выездную комиссию ЦК КПСС.

На всей линии обеспечивалась полная секретность. Никакими силами нельзя было узнать, где заминка. А между тем стоило какой-нибудь Марье Ивановне или Роне Яковлевне набрать номер члена комиссии ЦК, какого-нибудь Петра Ивановича, с которым она полгода назад выпивала в компании на День пожарника, и сказать: «Заходи к нам, Петя. Мой муженек тебе гостинцы привез из Америки. Кстати, там один еврейчик, Корчной такой, хочет за границу. Он, знаешь, на Кюрасао в казино играл. И вообще, нам его рожа не нравится. Дай ему отвод, пожалуйста...» — и ничто уже тебе не поможет. И будешь ты обивать пороги начальства, а оно, только что прочитав копию твоего личного дела, будет с умным видом говорит:

- вот вы в 1961 году в ФРГ женщину в кино приглашали а вот на следующий год в казино играли. А в 1963 году вы, говорят, много выпили в Югославии. Как же мы вас можем зарубеж посылать?!» И будешь ты объяснять, что поход в кино не состоялся, что в казино пошел — потому что партию проиграл, что в Югославии не напивался, а только слухи. Но разговор этот не играет никакой роли, потому что решение уже принято в другом месте — выше (или ниже) и, как говорят в судебных документах, обжалованию не подлежит.

Помню, как с целью узнать — кто и почему не выпускает меня, я выслеживал секретаря Октябрьского райкома партии Ленинграда. Как скрывалась она через черный ход, как бежала от меня! Миловидная женщина, товарищ Мирошникова, и бегает неплохо. Наверное, в связи с перестройкой на повышение пошла...

Наконец в 1965 году я дошел до ручки. Решил вступить в партию — как последний шанс облегчить свою участь. Действительно, поначалу помогло.

Мое политическое самообразование развивалось между тем и по другим каналам. Немалую роль в его ускорении сыграла поездка на Кубу в 1963 году.

Как-то глубокой ночью нам с Талем, с которым мы приятельствовали на протяжении многих лет, захотелось чего-нибудь съесть и выпить. В сопровождении советника посольства Симонова мы разыскали расположенный прямо на улице бар. Хозяин, обслуживая нас, спросил, кто мы такие. «Носот-рос сомос еспециалистос чехословакос»,— ответил за всех Симонов. Мы спросили его — почему? Он, посмотрев многозначительно на часы, ответил: «Сейчас три часа ночи. Не забывайте — советские ответственны за все!»

Эта тирада произвела на меня огромное впечатление. Об уроке, полученном от Симонова, нам довелось вскоре вспомнить. Но пока — о другом.

Будучи второй раз в испаноговорящей стране, я делал успехи в испанском. Мне случалось быть переводчиком у своих товарищей по турниру — Геллера и Таля. Однажды в вестибюле отеля меня встретила молодая интересная женщина. Я узнал ее — она бывала на турнире.

- Я хотела бы сегодня вечером увидеться с Талем,— сказала она.

- Это невозможно, у него вскоре встреча с Симоновым. — О, я знаю Симонова, скажите ему, что вечером мне нужно видеть Таля, и проблема решена!

- Нет, если уж Таль встретится с вами, то в посольстве об этом знать не должны.

- Но почему?! Ведь мы, я и моя подруга,— коммунистки, мы поддерживаем вас!

На этот вопрос я замялся с ответом. Действительно, почему?

- Ну, у советских особые правила поведения, им нельзя за границей...

- Но ведь Спасский, который был здесь в прошлом году, встречался с девушками!

— Вот поэтому его и нет здесь сейчас, в этом году.

— Что ж это такое?! — возмущенно воскликнула она.— Запрещено любить?!

Это «prohibido amar!» до сих пор звучит у меня в ушах...

1965 год. Я в третий раз стал чемпионом СССР. Меня пригласили на крупный турнир в Югославию. Но для нашей федерации такой факт, как персональное приглашение, не играл роли. Они решили послать меня на маленький турнир в Венгрию. Я упирался. Меня вызвали в Комитет, пред светлые очи тов. Казанского, который тогда курировал шахматы.

«Вы понимаете,— говорил он,— в Будапеште прошли советские танки (в 56-м году.— Ред.). Вам, чемпиону страны, поручено, образно говоря, прикрыть своим телом дыры в домах, проделанные ими». Действительно образно. Но я отказался наотрез. В Венгрию я не поехал. В Загреб не послали тоже.

В том же 1965 году мне в первый (и в последний) раз предложили остаться на Западе. После командного первенства Европы в Гамбурге ряд шахматистов пригласили дать сеансы. Мы с Геллером отправились в маленький курортный городок на севере Германии. Нас встретил организатор, пожилой человек, и отвез к себе домой отдохнуть с дороги. Этот человек выучил русской язык, слушая радио. Мы разговаривали втроем по-русски. Но, уяснив, что экономист с Дерибасовской не силен в языках, хозяин перешел на английский и прямо в присутствии Геллера предложил мне остаться в Германии, пообещав оказать помощь в моих первых шагах в новую жизнь. Я ответил ему, что шахматисты в СССР — очень привилегированные люди, и в мягкой форме отклонил предложение.

Сейчас я сожалею. Потеряно 11 лет нормальной жизни. Но всему своей черед. Нужно созреть!..

1966 год. Олимпиада в Гаване. Мы — гости правительства Республики Куба. Как ласкает слух диктаторов слово «республика»! Сталин, Пиночет, Кастро, Саддам Хусейн — не правда

ли, милый букетик республиканцев?!

Мыс Талем — в одной комнате. Ближе к ночи нам захотелось пойти повеселиться. Оставив у порога вторую пару обуви (нет, не для чистильщиков, а для надсмотрщиков: пусть они будут спокойны), мы покидаем отель. В сопровождении кубинца, нашего шапочного знакомого, и его знакомой девушки мы около двух часов ночи оказываемся в ночном баре. Темно, звучит музыка, пара официантов бродит с фонариками. Мы заказываем и не спеша пьем баккарди. Помнится, мы с Талем вьшли в туалет — разговаривали только по-английски. Потом я пригласил на танец сидящую в нашей компании девушку; после меня пошел танцевать с нею Таль.

Внезапно послышался глухой удар и истерический женский крик. Меня как током пронзило: что-то случилось с Талем. Первая мысль: «Ему попало, теперь моя очередь». Зажигается свет, на полу валяется окровавленный Таль. В середину, меж столов, входит человек с красной повязкой. Он отрывисто приказывает: «Всем оставаться на местах, а эти двое (я и Таль) поедут со мной». Именем революции он останавливает на улице первую попавшуюся машину, и мы мчимся в больницу.

Да, Таля ударили в лоб бутылкой. Удар был страшной силы — толстенная бутылка из-под кока-колы разбилась вдребезги. Удар, по счастью, пришелся над бровью — ни глаз, ни висок не пострадали.

В больнице, пока Талю обрабатывают рану и накладывают швы, меня охраняет «человек с ружьем» — чтобы на меня не напали и чтобы я не убежал. В 6 часов утра приезжает переводчик команды, кстати — личный переводчик Кастро с русского языка, и мы направляемся в отель. Через пару часов — экстренное заседание нашей команды. Таль свое получил, зато ругают вовсю меня — за то, что ослабил команду перед решающими встречами (вечером играть с командой Монако).

В конце дня к нам в комнату пришел министр спорта Кубы с извинениями. Он рассказал, что из бара забрали шесть человек, и один из них сознался, что ударил Таля из ревности. Как бы не так! Позднее мы узнали, что забрали всех — 43 человека! А сказал бы тот, который признался, что ударил из политических соображений,— не нашли бы наутро косточек ни его, ни его семьи...

Через три дня Таль поправился настолько, что мог играть. Вынужденный ходить в темных очках, все еще слабый, он тем не менее играл блестяще — добился абсолютно лучшего результата на Олимпиаде.

Но этой ночи нам так никогда и не простили — ни мне, ни Талю. Вскоре он стал хронически невыездным. Особенно с начала 70-х годов, когда подпал еще под одну секретную инструкцию: женатым в третий раз — самая строгая проверка. И стало ему совсем плохо. И чтобы спасти свою активную шахматную жизнь, продал он свою душу — пошел в услужение к Карпову. И кончилась наша дружба... «А был ли мальчик?»

 

ГЛАВНЫЙ ПОРОК

Запомнилась мне та Олимпиада и еще одним, куда боле важным, событием.

На протяжении многих лет американский госдепартамент осуществлял блокаду Кубы — политическую, экономическую культурную. Не без оснований — как подсказывал мне личный опыт, как свидетельствуют и факты международной жизни последних лет. В 1965 году в турнире памяти Капабланки в Гаване принимал участие Роберт Фишер. Госдепартамент не разрешил ему приехать на Кубу. Весь турнир он провел. по телефону из Манхэттенского шахматного клуба в Нью Йорке. Наконец в 1966 году блокада была прорвана: шахматисты США во главе с Фишером приехали в Гавану для участия в Олимпиаде. В те годы Фишер не играл по пятницах и субботам, и организаторы Олимпиады — высокие правительственные чиновники обещали ему, что его требование в отношении переноса важных партий на другое время будут удовлетворены.

Приближался решающий поединок Олимпиады: СССР — США. Выпало играть в субботу. Американцы просили отложить начало партии Фишера на несколько часов, чтобы он мог принять участие в матче. Команда наша опять собралась на экстренное заседание. Руководителем команды был Алексей Капитонович Серов, работник аппарата ЦК КПСС, человек с крепким, прямо-таки борцовским рукопожатием и, поскольку он выехал в первый раз, со слабым представлением о шахматных делах. Помощником и главным советником Серова был тренер команды гроссмейстер Бондаревский. (Другой тренер команды, Болеславский, был не в счет — он молчал всегда, всю жизнь.) Человек резкого характера, но неглупый. Бондаревский, однако, усвоил хорошо известный принцип молотово-вышинской школы в переговорах с иностранцами: «Поскольку мы, то есть Советский Союз, сильнее всех на свете, мы не принимаем никаких условий — мы навязываем их!» Мне уже приходилось бывать под его началом в делегациях, приходилось оспаривать его тупоголовый подход к делу и даже выигрывать в споре. Я утверждал: «Раз мы наголову превосходим всех в шахматах, то без всякого ущерба для себя можем и должны принимать компромиссные предложения иностранцев».

Итак, на заседании главным выступающим был Бондаревский. Ему возражал я — развивал свой принцип, говорил о политической важности этого матча для кубинцев. Остальные молчали. Цвет и гордость советского народа — Петросян, Спасский, Таль, Штейн, Полугаевский сидели рядышком, опустив глаза. Они не имели, да и не хотели иметь свое мнение по этому вопросу. Это их не касалось! Бондаревского поддерживал Серов, а меня — никто, и «сталинцы» без труда победили.

В назначенное время советская команда пришла на игру, а американцы в полном составе не явились. Газеты протрубили о «блестящей» победе советской команды со счетом 4:0. Но дело этим не кончилось, конечно. Подумайте: что было кубинцам важнее — провести Олимпиаду или установить нормальные взаимоотношения с Соединенными Штатами Америки?! Вопрос о срыве матча обсуждался правительством Кубы. Соответствующие разъяснения были посланы в Москву. Приказ Спорткомитета — матч должен быть сыгран! — охладил пыл бесноватого тренера советской команды. В специально отведенный день (все остальные команды были свободны) встреча состоялась. Советские выиграли — 2,5:1,5.

И еще одно заседание вспоминается мне. 1968 год. Советская команда отправляется на Олимпиаду в Лугано (Швейцария). Поджимает время. Петросян, Спасский, Геллер, Полугаевский, Таль и я с чемоданчиками являемся в Спорткомитет на прощальное, как принято, «давай-давай!». Со Скатертного, 4 — прямо в аэропорт. Ведет напутственную беседу уже знакомый читателю краснобай, зампред Комитета Казанский. Обычная баланда: высоко держать честь советского спорта, не поддаваться на провокации. Международная обстановка (как всегда!) непростая. На Западе неправильно оценили ввод советских танков в Чехословакию... Наконец — пожелания счастливой дороги и успеха. И вдруг — в мирном, дружелюбном тоне: «А вы, Михаил Нехемьевич, можете возвращаться в Ригу. В Лугано ведь уже находится Смыслов, он вас заменит».

За три месяца перед этим в интервью еженедельнику «64» я назвал Таля «игроком большого шаблона». В его защиту выступил сам редактор «64» Петросян. Гневной статьей обрушился он на меня, спасая Таля от моих нападок. «Вот,— подумал я,— сейчас он Казанскому покажет!» Какое там! Ни Петросян, ни остальные не проронили ни слова. Они старательно разглядывали стены кабинета Казанского. Их лично это не касалось!

Действительно, за неделю до этого заседания Керес и Смыслов отправились в Лугано на конгресс ФИДЕ, Может быть, Тогда-то и пришла в голову идея не посылать еще одного гроссмейстера, сэкономить народные деньги? Полноте! Все было продумано заранее. невыездному Талю была и на этот раз закрыта дорога за рубеж. Но сделано это было в оскорбительной, унизительной форме. Что, конечно же, понял каждый из присутствовавших гроссмейстеров. Но говорил только я.

Все остальные не поддержали меня ни словом, ни жестом, ни взглядом...

В 1978 году в порядке подготовки к матчу с Карповым я стал читать книгу шахматного журналиста А. Рошаля «Девятая вертикаль» на английском языке. Переводной текст обычно легче для чтения, но я обнаружил несколько заковыристых слов, которые часто повторялись. Автор описывал членов штаба Карпова. И Зайцев, и Геллер, и Фурман — каждый из них был «taciturn» и «circumspekt». Ах да, конечно, каждый из них был «молчалив» и «осмотрителен»! Эти качества рассматривались автором как достоинства, даже добродетель. А я вспомнил заседания гроссмейстеров в 1966 и 1968 годах.

Этот циничный принцип — «это не касается меня, пока и поскольку не касается меня лично» — фактически полная потеря чувства гражданственности, суть которого я выскажу так: «Все, что касается моих сограждан, и в особенности моих товарищей по профессии, касается и меня». Я бы добавил еще: «Коль скоро эти проблемы меня волнуют, поскольку я с уважением отношусь к собственной персоне, я обязан иметь свое мнение и обязан высказывать его».

Отсутствие гражданственности — по-моему, самый серьезный порок советских людей середины и второй половины XX века. Это и есть то, что мешает настоящим переменам в стране. А с гражданственности нетрудно перекинуть мостик и к другим понятиям, таким, как «патриотизм» и «любовь к родине». Советское руководство от лица многомиллионного народа похвалялось его патриотизмом. Если не квасной, если не по приказу, не из-под палки — где он, патриотизм? Понятия «моя хата с краю» и «любовь к родине» — несовместимы!

 

«КАК ЗА-ГОНЯТЬ СКОТ...»

Август 1968 года. Советские танки вошли в Прагу. Законное правительство чрезвычайно унизительным, гадким образом было смещено Москвой — об этом, я надеюсь, советские историки еще расскажут своему народу. Многое уже известно из последних публикаций прессы. Сказать вам, что я был подавлен случившимся? Сейчас так сказать может каждый. Не пошел же я на Красную площадь, где горстка беспримерно смелых и честных людей спасала честь и совесть всего советского народа! Но начиная с конца 1968 года я стал регулярно покупать, читать и привозить домой запрещенную литературу-В основном на русском, но были и на английском — Оруэлл,

Троцкий. А еще я с упоением собирал и цитировал так называемый антисоветский юмор, особенно если он был связан с Чехословакией.

Пусть простят меня герои покорения Праги, но мне особенно нравилась такая история: советский журналист Непомнящий решил заснять с вертолета торжественный момент занятия Вацлавской площади, а чешские патриоты сбили поднявшийся над площадью советский летательный аппарат. И, как вы понимаете, «протянул Непомнящий ноги братской помощи». А год спустя в Праге мне рассказали такой анекдот: «В Праге открыли академию скотоводческих наук. Там всего три предмета — как загонять скот, как выгонять скот и... русский язык». И рабы могут шутить над господами — пусть с безысходной тоской, но остро!

Раз уж зашла речь о Чехословакии и подцензурном юморе, расскажу еще одну историю, тем более что она оказалась пророческой. Услышал я ее в 1979 году.

В банк в Праге заходит молодой рабочий,

- Что вам угодно? — спрашивает клерк.

- Да вот, заработал на сверхурочных 1000 крон...

- Прекрасно. Кладите их в наш банк — будете получать пять процентов годовых.

- Но это мои первые свободные деньги... А вдруг ваш банк обанкротится?

- Не волнуйтесь, банк государственный! Целостность вкладов обеспечивается правительством Чехословацкой Социалистической Республики!

Рабочий почесал в затылке.

- А вдруг что-нибудь случится с Чехословацкой Социалистической Республикой?

- Ну что вы! Существование нашей республики гарантируется ее великим соседом и братом — Советским Союзом!

- Гм, а вдруг что-то стрясется с великим соседом и братом?

- Ну хорошо, давайте тогда говорить по-другому,— сказал банковский клерк.— Неужели вам жалко свои несчастные 1000 крон, чтобы увидеть Советский Союз настолько обанкротившимся, что он не сможет вернуть эти деньги?!

Вернемся, однако, от юмора к жизни. Летом 1969 года — поездка в Чехословакию, на турнир в Лухачевице. Едут двое — эстонский гроссмейстер Пауль Керес и я. Надо отдать должное первому отделу Спорткомитета — людей они подобрали либеральных, чтобы не дразнить чехов рожами квасных патриотов-гроссмейстеров. Играли мы в провинции, а после турнира на пару дней приехали в Прагу.

Город выглядел угрюмым, озабоченным, настороженным, на стенах домов никаких надписей — ни скабрезных, ни политических. Только там и сям нацарапано мелом: «2:0» и «4:3». Красноречиво — с таким счетом чехословацкая команда победила в Стокгольме на первенстве мира 1969 года прославленных наших хоккеистов.

Случилось так: я пошел по магазинам, а когда вернулся — Кереса в номере не было. Записка, оставленная им, сообщала, что приехал Пахман и забрал его на встречу с интересными людьми. Я пожалел, что меня не было в гостинице (Людек Пахман — чехословацкий гроссмейстер и правозащитник, подвергавшийся преследованиям со стороны властей; впоследствии находился в заключении, затем эмигрировал на Запад).

А наутро в аэропорту нас уже провожала целая группа советников посольства в штатском. В Москве Кереса тоже окружили особым вниманием и прямо из Шереметьева повезли на беседу. Вызывали на специальный разговор в Спорткомитет и меня. Я им ничего интересного рассказать не мог, но заметил, что если бы я был в тот момент в отеле, то с удовольствием поехал бы вместе с Кересом.

Между тем Керес, как я понял по его поведению, подозревал меня в том, что я навел на его след полицейских ищеек. Подозревал около двух лет, а потом передумал. Как рассказал мне много лет спустя Пахман, участников встречи выдал присутствовавший там Эмиль Затопек (знаменитый стайер, олимпийский чемпион, много лет находившийся в опале).

В 1970 году в Ленинграде произошло событие, которое не было по достоинству оценено современниками, живущими в СССР: группа лиц еврейской национальности пыталась захватить самолет, чтобы эмигрировать из Советского Союза. (Несколько человек, многие связанные родственными узами, в том числе женщины и дети, закупили все билеты на маленький самолет местной авиалинии. Они надеялись на нем перелететь границу, но в аэропорту были арестованы еще до посадки благодаря «блестящей операции» компетентных органов, заранее все знавших. Осуждены на различные сроки. Главный организатор, бывший летчик, вначале был приговорен к смертной казни.— Ред.)

Некоторые утверждают, что это была провокация, инспирированная КГБ, чтобы подавить движение за выезд из СССР. Какая разница: если провокация — тем хуже для КГБ. Суровые приговоры членам группы, пытавшейся захватить самолет, вызвали протесты во всем мире. Проблема эмиграции из СССР вдруг оказалась в заголовках крупнейших газет.

Я как раз играл тогда на турнире в Голландии. Журналист Юл Веллинг захотел взять у меня интервью на эту тему. Не помню, что я говорил, но Юл впоследствии сказал мне, что он не ожидал такой откровенности от советского шахматиста. А позже, в 1980 году, он перевел рукопись моей книги «Антишахматы» на голландский язык. В отместку советское посольство отказало ему в визе, когда он спустя шесть лет хотел посетить матч-реванш Каспаров — Карпов в Ленинграде. КГБ, знаете ли, и за границей имеет списки неблагонадежных...

В конце концов советское правительство было вынуждено уступить давлению изнутри и извне. Ленинградские герои проложили путь сотням тысяч людей в эмиграцию. Но главное — это был первый прорыв в бесчеловечной теории и практике советского государства, первый намек на то, что и у советского человека могут быть права.

 

ЧП В КОМИТЕТЕ

1973 год. Советская команда отправляется на первенство Европы в Англию.

В ночь перед вылетом внезапно скончался гроссмейстер Леонид Штейн. На 38-м году жизни он умер от инфаркта в гостинице «Россия». Необычайно яркий шахматист, сложная личность, Штейн, в отличие от многих его окружавших людей, имел жизненные принципы, хотя и не любил их афишировать. В 1967 году он добился одного из крупнейших успехов в своей жизни — выиграл международный супертурнир в Москве, посвященный 50-летию Октябрьской революции. Хорошо известно (если, конечно, уже не позабыто), как советские власти формировали общественное мнение по важным внутренним и внешним вопросам. К еврею Штейну явились сотрудники КГБ с просьбой-требованием подписать коллективное письмо представителей еврейской интеллигенции, гневно осуждающее «агрессию Израиля на Ближнем Востоке». Штейн наотрез отказался... Книга о Леониде Штейне, своего рода надгробный памятник ему, была написана мастером Лазаревым и гроссмейстером Гуфельдом, с которым у Штейна были, мягко говоря, напряженные отношения. Я расценил этот факт как святотатство, как оскорбление памяти этого замечательного человека...

С командой шахматистов в Англию поехали против обыкновения не тренеры, а аж четыре соглядатая! Одним был гроссмейстер Антошин. Он демонстративно уклонялся от аналитической работы, всем своим видом показывая, что он здесь не для исполнения столь, низменных функций. Была переводчица. (Восемь лет спустя она попросила политического убежища в Швейцарии. Длительная служебная командировка, понял я: КГБ расставлял долговременную шпионскую сеть в Европе используя для этой цели все пути — легальные и нелегальные. Были еще два «виртуоза». Они вели себя особенно вызывающе: внимательно следили за нашим времяпрепровождением вмешивались в наш режим, попутно заговаривали с нами стараясь собрать побольше материала о наших взаимоотношениях между собой. Мне это не нравилось. Я искал случая расплатиться с этими ребятами за их докучливую опеку.

По возвращении в Москву команду всегда собирали в Спорткомитете у начальства. Выступал руководитель с оценкой результатов и поведения участников. Говорило начальство. После чего предлагали высказаться участникам, и, поскольку говорунов среди гроссмейстеров не было, процедура на этом обычно заканчивалась. На сей раз на вопрос «кто хочет что-нибудь добавить?» откликнулся я и произнес тщательно подготовленную речь. Я сказал, что гроссмейстерам, которые изъездили весь мир, нужно доверять или не посылать их вообще никуда. А четыре человека, при их скудном опыте, только мешали команде играть и работать. Зато, когда они были нужны, их не оказывалось на месте.

«Представьте себе: позавчера я давал сеанс в лондонском Сити. В разгар сеанса в круг вошел человек и сказал по-английски: «Я не хочу мешать вам, но я прошу вас передать эту бумагу советскому послу в Лондоне. Свободу советским евреям-заключенным!» — крикнул он напоследок. Где были эти четверо, кто должен был защитить меня и дать достойную отповедь этому человеку?!»

Где-где, что за вопрос — по магазинам побежали в последний день! Говорил я все очень серьезно, а по сути глумился над агентами и над начальством. И не нужны мне были эти агенты в лондонском Сити — еще скандал бы устроили! Но факт был налицо — агенты сплоховали. У меня сразу же отобрали бумагу как вещественное доказательство случившегося.

Мое выступление было по тем временам чрезвычайным происшествием. Я подверг критике комитетское начальство, более того — осудил формы и методы работы органов КГБ. Такое мне не могли простить! Но в тот момент я был на вершине: с блеском выиграл межзональный турнир, был сильнейшим шахматистом СССР (уже четырехкратным чемпионом страны) — с такими не расправляются. Мне припомнят это вскоре, когда представится реальная возможность.

Я написал — «по тем временам». А что, интересно, изменилось сегодня? Гроссмейстеры, правда, все чаще выступают в прессе с критикой руководителей советского спорта. Создан Союз шахматистов СССР (ныне Международный шахматный союз.— Ред.). Между тем гроссмейстер Свешников, например, в одиночку сражался с Комитетом по спорту, не находя поддержки ни со стороны широкой прессы, ни от товарищей по профессии. Или шахматы и впрямь уж такая индивидуально-капиталистическая игра, где, пользуясь советской фразеологией, человек человеку волк?!

 

Роковой год

Г. Каспаров: «В 1972 году в Рейкьявике Борис Спасский потерпел поражение от Роберта Фишера, первого западного шахматиста, которому удалось завоевать титул чемпиона мира в послевоенное время. Вспомните: Ботвинник, Смыслов, Таль, Петросян, Спасский. Мы полностью доминировали в мировых шахматах, пока Фишер не прервал это триумфальное шествие. Поражение Спасского явилось весьма ощутимым для нас ударом, тем более, что оно было нанесено американцем и вызвало огромный резонанс во всем мире.

После Рейкьявика шахматных руководителей обвинили в попустительстве, а ведущих гроссмейстеров — в самоуспокоенности... Сформировалось мнение, что наши именитые шахматисты утратили свою былую боевитость, ведя лишь междоусобную борьбу, и что им необходим суровый опыт зарубежных турниров. Главную ставку сделали на быстро прогрессирующего Карпова... И молодой фаворит вдруг обнаружил, что перед ним легко открываются все двери и ему с готовностью выдаются разрешения на участие в престижных зарубежных турнирах. Новой надежде советских шахмат не было отказа ни в чем!»

{из книги «Безлимитный поединок», Москва, 1989).

Наступил незабываемый 1974-й. В самом его начале я играл в США нервный, изнурительный матч претендентов с Мекингом. После матча у меня было несколько выступлений — лекций и сеансов одновременной игры. В Джорджтаунском университете, в Вашингтоне, активисты борьбы за гражданские права использовали мой сеанс для демонстрации. На стенах были развешаны плакаты. Оторвавшись в какой-то момент от доски, я уперся взглядом в следующий текст: «Только послушные советские шахматисты разъезжают по миру, а Солженицын в такие игры не играет!» Что правда — то правда...

Выиграв у Мекинга, я вышел на Петросяна. Боролся он за Шахматный трон с Ботвинником, Спасским, а против меня, будучи частенько не в силах справиться за доской, плел козни - начиная еще с 1960 года. Продукт эпохи, порождение советской системы, Петросян, используя свое высокое шахматное положение и опираясь на поддержку сильного армянского лобби в правящих кругах, способен был творить чудеса, подавляя своих врагов (кое о чем я уже рассказал; забегая вперед, нельзя не вспомнить, что он был инициатором печально известного «письма» советских гроссмейстеров, опубликованного в сентябре 1976 года— вскоре после моего бегства; см. стр. 56).

Наш претендентский матч состоялся в апреле в Одессе. Естественно, он проходил в обстановке большого нервного напряжения. Спешно установленный к началу матча помост, на котором мы играли, не был шедевром строительного искусства — он сотрясался от каждого движения. А у Петросяна была привычка в моменты волнения трясти ногами под столом... Кульминацией стала 5-я партия. Дважды во время обдумывания своего хода я обращался к противнику, призывая его успокоиться и дать мне возможность думать. Обращался сперва в вежливой, а потом уже и в резкой форме.

Эту партию я выиграл. Счет стал 3:1 (при одной ничьей) в мою пользу. Петросян перестал играть. Он обратился наверх, чтобы его признали победителем матча на том основании, что я нарушил правила. Было проведено несколько заседаний с участием высоких сановников, включая мэра Одессы. На последнем заседании Петросян потребовал, чтобы я публично извинился за свое неспортивное поведение.

И сейчас, когда я пишу эти строки, я уверен, что неспортивно вел себя именно Петросян. Но давление тогда на меня было серьезное, я процитирую далее кусок из своей книги «Шахматы — моя жизнь» (где вся эта история изложена более подробно):

«Меня спросили, согласен ли я извиниться публично. Мне неясно было, что это значит: каяться ли мне с микрофоном в руках или заявить о своем поведении в газете? Я сказал: «Хорошо, я могу извиниться публично, но в связи с этим встает вопрос: перед кем мне извиняться? Дело в том, что выступления Петросяна в Советском Союзе сопровождаются демонстрациями лиц армянской национальности, и меня интересует, какую роль играет сам Петросян в организации этих сборищ!» В горле у Петросяна что-то заклокотало. «Все,— сказал он,— он оскорбил меня, он оскорбил мой народ. Я с ним больше не играю...»

Так и было. Петросян лег в больницу, но от обследования отказался. А потом, под предлогом слабого здоровья, и вовсе сдал матч.

Вспоминает главный судья того матча Борис Крапиль:

«Шестая партия была перенесена на 29 апреля, однако утром этого дня стало известно, что Петросян был срочно госпитализирован с острым приступом почечной болезни... 30 апреля Т.Петросян обратился в судейскую коллегию с заявлением, в котором указал, что в связи с серьезным заболеванием он не может продолжать матч... В разговоре со мной после окончания поединка он упомянул, что приступ оказался для него совершенно неожиданным. А может быть, это и был первый симптом той роковой болезни, которая столь рано (в 1984 году.— Ред.) прервала его жизнь» («64» № 15, 1990).

Летом в Спорткомитете обсуждался вопрос, можно ли нас обоих включать в сборную команду страны, отправляющуюся на Олимпиаду в Ниццу. Петросян выдавил из себя кривую улыбку, лишь бы его не выбросили из команды.

Отныне я обрел врага, который станет открыто выталкивать меня из Советского Союза. А высшая справедливость — Божий суд, по выражению Лермонтова, будет позже, когда он дважды повстречает меня, уже эмигранта, в матчах претендентов...

В Ницце я встретил старого знакомого, моего тренера в претендентских матчах 1971 года Г. Б. Сосонко, к тому времени уже гражданина Голландии. Мы разговорились, вспомнили уже покинувших Советский Союз по израильской визе гроссмейстеров. «Рассматривая движение за выезд из СССР в диалектическом развитии,— говорил Сосонко,— мы приходим к выводу, что следующим, покинувшим СССР, будет...» «Ну что вы,— обрывал его я,— мы такие привилегированные, мы такие большие люди в СССР». «Однако,— отвечал он,— принимая во внимание все шахматные и нешахматные обстоятельства, приходишь к мысли, что следующим уехавшим...» Я не давал, не дал ему возможности высказаться до конца, назвать имя. Ведь он, без сомнения, имел в виду меня! Я боролся с этим, я все еще видел себя полезным членом общества. Как боролся потом в матче с Карповым и некоторое время после матча — против общества, которое больше не считало меня полезным... Что ж, у Сосонко есть дар предвидения. Да и вообще, как сказал Есенин, «большое видится на расстоянье».

В сентябре 1974 года начался мой матч с Карповым, матч, призванный определить соперника чемпиона мира Роберта Фишера. Мне тяжело, горько рассказывать, как он был организован, как проходил.

Вспоминает очевидец, инженер из Зеленодольска Е. Голубицкий:

«Москва, Колонный зал Дома союзов. Торжественное открытие финального матча претендентов на первенство мира по шахматам между А. Карповым и В. Корчным. В президиуме — участники матча, высокие советские и зарубежные гости. Приветствия, пожелания успехов. Традиционное: пусть победит сильнейший! Затем концерт. Весь президиум занимает места в первых рядах партера. Концерт открывает популярный в то время конферансье Альберт Писаренков. Он обращается к опоздавшему зрителю в проходе зрительного зала: «Уважаемый товарищ, пожалуйста, садитесь — мы начинаем. Если вы затрудняетесь с выбором места, то слева от вас болельщики Карпова, а справа — противники Корчного». В то время на сцене не импровизировали, все заранее утверждалось. Конечно, была утверждена и реплика А. Писаренкова... С каждой партией того матча (а мне довелось присутствовать почти на всех) становилось все очевиднее, что официальный фаворит — А. Карпов; что масса шахматных болельщиков очень четко и методично ориентируется на него прессой, телевидением и чисто внешними организационными проявлениями... Появление Карпова в зале встречалось аплодисментами; Корчного — редкими аплодисментами, а иногда и недружелюбными возгласами и свистом» («Вечерняя Казань», 7 ноября 1988).

Быть может, советская шахматная журналистика, уровень которой безнадежно отстал не только от Запада, но и от уровня советской журналистики в целом, наберется когда-нибудь совести и храбрости рассказать правду об этом матче. О том, что матч был воспринят как важная политическая акция всеми организациями Советского Союза, акция, которая должна была обеспечить победу молодого претендента — русского, выходца из рабочей среды, верного и послушного властям. О том, как молодой претендент буквально настоял на всех пунктах предматчевых переговоров, тех, которые обеспечивали ему выгодные условия в матче; как ему были приданы все лучшие шахматные силы — Геллер, Фурман, Петросян, Авербах, Таль, Ваганян, Ботвинник,— я назвал только главных; как была обеспечена и внешахматная поддержка в лице известного парапсихолога Зухаря и других врачей.

Пусть журналисты расскажут о тех людях, кто имел гражданское мужество поддержать меня в час, когда это считалось нарушением гражданской (читай «политической») лояльности, как этих людей отсылали из Москвы на время матча (Смыслов), лишали шахматного заработка (Бронштейн). О том, как вел себя на сцене Карпов — как бесцеремонный хозяин: как он опоздал на 13 минут на доигрывание 15-й партии, как перестал подниматься со стула при традиционном рукопожатии, как, сделав 41-й ход в 20-й партии, потребовал, чтобы я откладывал партию... Как обработали в нужном духе главного судью матча бельгийца О'Келли, который во всем потакал Карпову.

Помню, во время 5-й партии, в лучшем для меня положении, я думал над ходом. Карпов встал над доской и вперился в меня взглядом. Так он часто делает... Ситуация была неприятная, но уже знакомая мне. Я обратился к нему с заготовленным вопросом: «Вы что-то мне хотите сказать?» — «Нет-нет»,— ответил Карпов и отошел. Тут же подошел О'Келли (я продолжал думать над ходом): «Карпов жалуется, что вы разговариваете с ним во время партии». Он стал сообщником Карпова! Подумать только, сперва Карпов, а за ним судья мешал мне обдумывать ход!

Пусть расскажут и о моем письменном заявлении, в котором я возмущался поведением Карпова. Накануне 21-й партии я отдал его — нет, не главному судье (он же иностранец!), а в оргкомитет. А Карпову показали это заявление — конечно! — лишь после окончания матча...

 

НАКАЗАНИЕ

Наконец на исходе ноября матч окончился. Карпов победил — 3:2 при 19 ничьих. Теперь следовало выполнить вторую, более легкую часть поставленной политической задачи — наказать меня. Наказать примерно, в острастку другим. За что? За самостоятельность в мышлении и поведении. А конкретно — и за то, что я боролся в этом матче, когда всем уже было ясно, что должно быть. Как поведал мне журналист В. Хенкин: «Если б ты знал, какие люди звонили в пресс-центр, узнавали, как стоит Карпов!»

Сказано — сделано, а повод найдется. Официальным поводом к наказанию стало интервью, данное мною журналисту югославского агентства ТАНЮГ Б. Кажичу. Я сказал, что по таланту Карпов не превосходит гроссмейстеров, которых он обыграл в этом цикле. Зато я подчеркнул его огромные волевые качества, умение направить все сопутствующие факторы в свою пользу. Кажич смягчил мой рассказ, не упомянув о моем заявлении во время матча, о невежливом поведении Карпова. Но и опубликованного было достаточно.

Сперва в «Советском спорте» появилась реплика блюстителя нравов Петросяна «По поводу одного интервью В. Корчного», затем со страниц той же газеты мое поведение осудил президиум Шахматной федерации СССР, а еще через неделю были опубликованы гневные письма многочисленных трудящихся под заголовком «Неспортивно, гроссмейстер!» — с «единодушным» требованием моего «публичного извинения перед всеми любителями шахмат». Вскоре пошли анонимки на дом...

Меня вызвали на расправу в Москву. Чтобы отсрочить неизбежное, я по примеру Петросяна лег в клинику Военно-медицинской академии, сославшись на обострение язвы желудка. Я был здоров. А ехать через месяц все равно пришлось.

История с Военно-медицинской академией имеет продолжение. Несколько лет спустя туда лег мой сын Игорь, у которого действительно была язва. Позднее, когда моя семья стала бороться за выезд, чтобы соединиться со мной, власти потребовали, чтобы Игорь шел в армию. Стремясь доказать, что он не годен для военной службы, сын попросил из академии снимки своего желудка. Ему прислали — но не его, а мои снимки! Не без умысла, как вы понимаете.

Еще одна сходная история. После моего отъезда семья стала испытывать финансовые трудности. У нас была собака. Ее Щенки стоили дорого. Моя жена нашла покупателя, он заплатил деньги и взял щенка. Однако через неделю принес щенка обратно. «Верните деньги — мы не хотим никаких отношений с врагом народа!» Ну где еще на свете возможно столь умилительное единение партии и народа?! В преследовании тех, на кого беспощадная партия указует своим железным перстом...

Обстановка была трудной. На меня уже нажимали по общественной и спортивной линии, собирались прорабатывать и по партийной. Я поддался уговорам немногих оставшихся друзей и написал — в сотрудничестве с Вик. Васильевым — короткое извинительное письмо в газету «Советский спорт». За его публикацию главный редактор получил выговор...

Вспоминает шахматный литератор Виктор Васильев:

«Это письмо не помогло, а даже, пожалуй, усугубило ситуацию. Мы надеялись, что оно, не ущемляя достоинство Корчного, может быть, ослабит репрессивный напор властей. Мне шел уже шестой десяток, и такая наивность была непростительна. Тогдашний председатель Спорткомитета Сергей Павлов, говорят, был разгневан — ему нужно было самоуничижение Корчного, с битьем себя в грудь, с низкими поклонами. Сочиненное же нами «письмо в редакцию» гласило:

«Вскоре по окончании матча с А. Карповым я дал интервью, опубликованное в югославской печати. В тот момент я еще не остыл от азарта борьбы, которая держала меня в непрерывном напряжении в течение двух с лишним месяцев. Этим, скорее всего, объясняется запальчивый тон, а также чрезмерный субъективизм некоторых моих суждений, о чем сейчас, сумев в спокойном состоянии все обдумать, я искренне сожалею.

В. Корчной, международный гроссмейстер».

У меня сохранилось и более позднее «письмо в редакцию», продиктованное Корчным 3 марта 1975 года стенографистке «Советского спорта»:

«С удивлением прочел в журнале «Юность» № 1, что во втором его номере будут помещены мои ответы на вопросы об А. Карпове. Одного из авторов статьи А. Рошаля я видел недавно, но он мне вопросов не задавал. Еще больше я был ошарашен, увидев «Юность» № 2. Там был помещен мой «Монолог», записанный Рошалем сразу после окончания матча. Рошаль тогда сказал, что это материал для АПН. Предприимчивый журналист написал в АПН, в «Политику» (Белград) и в «Литературную газету».

Как известно, мои высказывания были осуждены Шахматной федерацией СССР, и Рошаль это отлично знал. Он не имел права публиковать снова все, что оставалось в его руках... Но без согласования со мной, не поставив даже меня в известность, он опубликовал материал, от которого я давно публично отказался.

В. Корчной».

Виктор Львович назвал свое письмо — которое газета, естественно, не напечатала,— «Ниже пояса» На мой вкус, точнее было бы «Стыдно бить лежачего!» Впрочем, до стыда ли тому, кого Корчной позднее в своей книге «Антишахматы» назвал «профессиональным лжецом»?!»

Я рассказал об официальном поводе к наказанию. Между тем Карпов, выступая в то время перед своими преданными болельшиками — военными, пояснил, что меня наказали не за интервью, а за заявление, написанное в ходе матча.

20 января 1975 года в Москве, в кабинете зампреда Спорткомитета СССР — куратора шахмат В. Ивонина. мне зачитали приказ Комитета. «За неправильное поведение», как было сформулировано в приказе, мне запретили в течение года выступать в международных соревнованиях за пределами страны и понизили гроссмейстерскую стипендию (с 300 рублей до 200;.

Я вернулся в Ленинград. Столица советской провинции, как метко окрестил «град Петров» один мой приятель, была тогда самым реакционным местом страны. Если наверху, в Москве, человека не добивали, то в Ленинграде эту ошибку исправляли. От моих услуг по популяризации шахмат отказалось телевидение. Квартира моя прослушивалась, почту из-за границы — английский и югославский шахматные журналы — я перестал получать. Сверху распространялись слухи, что я подал заявление на выезд в Израиль, в связи с чем к моему сыну стали недоброжелательно относиться в школе. Несколько месяцев мне не давали выступать с сеансами и лекциями. Потом в горкоме махнули рукой: «Пусть...» Но стали время от времени присылать своих людей — послушать, что я говорю. «Не то» я говорил... Стали вызывать в горком для проработок. Это было уже слишком.

Еще в конце декабря 1974 года я принял решение: чтобы спасти себя как шахматиста, мне следует уехать! А проработки в горкоме доказали мне, что я уже ничем не могу быть полезен людям. Когда в марте 1975 года эстонцы пригласили меня сыграть в международном турнире в Таллинне, а Спорткомитет запретил и сурово указал Кересу и Нею на их ошибочное поведение, я еще раз почувствовал: чем быстрее уеду, тем лучше. Но как?

Подать заявление на выезд в Израиль? Взойти на Голгофу?! Но кто мне разрешит уехать?! Попроситься в Югославию? Я даже написал письмо Тито, который слыл большим любителем шахмат, чтобы он взял меня под свое крыло. Но так и не отправил...

По счастью, о моем житье-бытье задумался Карпов. Он уже стал, без матча с Фишером, чемпионом мира, а вот как это случилось, кого он обыграл — народ начал как-то забывать. Действительно, Спасский и Корчной, его жертвы, впали в немилость и, соответственно, в безвестность.

Вспоминает А. Карпов: «Петросян не удовлетворился поражением Корчного в нашем матче; он жаждал крови Корчного и преследовал его повсюду. Пользуясь своими связями, травил его через прессу, душил через официальные каналы... Все попытки Корчного противостоять газетной травле и прорвать бюрократическую блокаду ни к чему не привели — Петросян прессинговал по всей доске. И тогда Корчной обратился за помощью ко мне» (из книги «Сестра моя Каисса», Нью-Йорк, 1990),

Комментарий Игоря Акимова (литзаписчика книги «Сестра моя Каисса»):

«Случилось так, что мне пришлось быть посредником в этой истории. Я был в дружеских отношениях и с Корчным, и с Карповым, и опальный гроссмейстер решил воспользоваться этим... Наш разговор с Карповым сложился непросто. Он не хотел влезать в эту историю... Но я был настойчив... И он позвонил при мне Батуринскому и сказал:

Я только что увидел очередной газетный тычок Корчному. Эту кампанию пора прикрывать, поскольку она держится не столько на давних эскападах Корчного, сколько на амбициях его врагов.

Да что ты! — воскликнул на том конце провода Батуринский.— Да разве ты не знаешь, что если позволить Корчному поднять голову...

По-моему, Виктор Давыдович,— сказал Карпов,— я свое мнение выразил ясно: я против того, чтобы эта кампания продолжалась...

И положил трубку.

Что же будем делать? — спросил я, полагая, что на этом этапе акция сорвалась.

А ничего,— ответил Карпов,— потому что все уже сделано...»

Карпов предпринял шаги к моему возвращению в строй. Мне было разрешено сыграть в международном турнире в Москве, а потом, на рубеже 1975—76 годов, и в Гастингсе.

И все-таки я не передумал. Я сворачивал свои советские связи. Б. Туров готовил книгу «Жемчужины шахматного творчества» и просил меня дать с комментариями одну из моих лучших партий. Я сказал ему, что моя работа не украсит его книгу, и отказался.

Вик. Васильев хотел написать мою биографию. И ему я дал понять, что почета он этой книгой не добьется. На вопрос начальника отдела шахмат Спорткомитета В. Батуринского, с кем я буду готовиться к следующему циклу борьбы за первенство мира, я не ответил — зачем ставить людей под удар?

Я не рассказывал членам своей семьи, что собираюсь сделать. Намекал только косвенно. Я провел «душеспасительные» беседы с сыном, рассказал о некоторых сторонах моей жизни, которые не были ему известны, выполнил те функции, которые, по моему мнению, надлежало выполнить отцу по отношению к сыну. Жена попала в легкую аварию на машине, которая у нас была. Нужно было ремонтировать машину. Жене предложили продать ее — по цене, как за новую, и более того. Я умолял ее согласиться, то тщетно. Позднее у нее были большие проблемы: машина была на мое имя, а мне никак не удавалось переслать ей доверенность из-за границы.

Я не остался в Англии, но перевез за границу важные документы, фотографии, книги и оставил их в Западной Европе. В июле 1976 года я поехал на турнир в Голландию и снова захватил с собой ценный груз. Я бы снова вернулся в СССР за вещами, но дал интервью — в своем обычном стиле — для Франс Пресс. Я рассказал, почему Спасский неудачно сыграл в только что закончившемся межзональном турнире в Маниле — сколько горя он перенес, прежде чем получил выездную визу! Я обругал советские власти за то, что они отказались от участия в Олимпиаде в Израиле. Увидев свое интервью напечатанным, я понял, что в Союзе меня съедят, и попросил у голландских властей политического убежища...

Хироманты обнаружили на моей руке необычные линии. Во-первых, у меня не прослеживается линия судьбы, и я, значит, не покоряюсь обстоятельствам. Во-вторых, линия жизни резко разделяется на две половины... Если в Союзе сохранятся секретные службы — военная, разведывательная и т. п., тем, которые уже взяли к себе на работу парапсихологов, я бы посоветовал привлечь для пользы дела и хиромантов — чтобы вовремя определять того, кому потом будет присвоена кличка «злодей».